По горкому ходили разных мастей офицеры. В холле проводились утренние разводы и зачитывались приказы. Стодеревский, назначенный Макашовым комендантом города, распекал лейтенантов и капитанов за небритость. Задумчивые особисты отпирали и запирали дверь приемной на первом этаже, куда они въехали вместе с сейфами, стопками папок и огромной топографической картой. Особисты мрачнели день ото дня: добровольной сдачи оружия, назначенной руководством, не получалось. Одна-единственная двустволка, изъятая у дряхлого старика армянина...

Дачу первого секретаря Стодеревский все-таки взял под охрану. Позвонили сверху. Он поставил туда самых бесполезных с его точки зрения - дембелей с "постоянки". А дембеля после караулов на даче зачастили в столовые и кафе. Братьям меньшим, пехоте (так уж и быть, они оборотили на убогих свои дембельские взоры), они травили складные байки про хоромы с коврами и какаду, которого они кормили перловкой со штык-ножа. А главное - про то, как на сон грядущий решил кто-то почитать из тамошней библиотеки. И вот он вытащил книгу, а из книги - мать моя женщина! - выпорхнул ворох четвертных... Пехота слушала, горя глазами, и глотала слюну. Им самим выпало караулить телефонную станцию, телеграф, газораспределители.

Но в том, что из трещин этого надломленного мира сыплются различные ценности, Мите довелось убедиться и самому. Его поставили охранять автопарк - БТРы на горкомовской стоянке. Рядом, возле незнакомого крытого "УАЗа" стоял чернопогонник. "Армянин", - заметил Митя и поглядывал на него с удивлением, будто на Штирлица из анекдотов: "Штирлиц шел по Берлину. Что-то выдавало в нем советского разведчика. То ли жизнерадостная улыбка, то ли стропы парашюта, тянущиеся следом". Сам чернопогонник, однако, вовсе не выглядел парашютистом в тылу врага. Был он немного печален, но совсем по другим причинам.

Ему хотелось спать и совсем не хотелось стоять среди транспортеров и грузовиков в такую мерзкую погоду. С низкого неба летела изморось, дуло и подвывало. Он то и дело задумчиво пинал покрышки "УАЗа". Было заметно по нему: Устав караульной службы мало что для него значит. Грея в пригоршне нос, он подошел к Мите.

- Ты ведь и так охраняешь... поохраняй заодно, а? - И кивнул в сторону грузовика. - Спать охота, сил нет. Я здесь совсем один, слушай! На всю ночь меня поставил, козел!

Простота и наглость его были очаровательны. Удовлетворившись неуверенным Митиным кивком, он бросил уже на бегу:

- Я здесь в актовом зале залягу, ладно? А если мой придет, позовешь, я тут как тут, скажу, в туалет ходил.

"Нам так не жить", - подумал Митя, проводив его взглядом. Чернопогонник убежал, а он послонялся мимо "УАЗа" и полез в кузов, спрятаться от противных игольчатых капель. Усевшись на продолговатый армейский ящик, в каких обычно хранят взрывчатку, снаряды - всякое военное имущество, - Митя сначала сидел, ни о чем не задумываясь. Сыпалась водяная пыль, сверкая и мерцая вокруг фонаря, дрожали мокрые листья. Но спустя некоторое время стало совершенно очевидно, что следовало бы ему узнать, какое такое имущество в ящике, на котором он сидит. "А вдруг взрывчатка", - уговаривал он совесть, приподнимая крышку... При виде содержимого совесть его завиляла хвостом и тихонько лизнула под сердцем. Митя выхватывал из ящиков салями, печенье, шоколад, красную икру... Совать было некуда, и он возвращал на место печенье и красную икру, чтобы запихать в карманы икру черную, ветчину, банки с ананасами, еще что-то в красивой упаковке, снова икру, колбасу, соленые огурчики... Из каски - вот ведь пригодилась железяка! - торчало, как из универсамовской корзинки.

В актовом зале его встретил дружный батальонный храп. Он нашел Земляного, растолкал его.

- Как? Уже время?

- Тсс, буди всех наших. Встречаемся за кустами у черного входа.

- Что такое?

- Жрать!

Вскоре, ковыряя в зубах спичками, они стояли в темноте между зарослями и стеной и подставляли лица прохладным каплям. Бойченко разглядывал пустые, только что ими опустошенные банки. Что-то в красивой упаковке оказалось туалетной бумагой. Они разделили ее, наматывая на локоть. Лапину достался самый короткий кусок. Сейчас, когда все было съедено, они поглядывали на молчаливого, как всегда, смурного Лапина с явным сожалением, что и его позвали на пиршество...

- Я вот что думаю, - сказал Митя. - Это ведь все откуда-то взялось.

- Ломоносов! - качнул головой Тен.

- Мародерство, - охотно отозвался Саша Земляной.

- Ты думаешь?

- А то! Оно, родимое, и есть. В армейке икрой не кормят.

- Нехорошо как-то...

- О! Правильно, - сказал Саша. - Когда поел, можно и о нехорошем поразмышлять. Поразмышляй трохи, и баиньки. Уже моя смена, - и весело икнул.

Прямо напротив горкома росла из-под земли черепичная крыша бани. День мужской, день женский. Разрешили посещать баню и солдатам.

Недели две не мывшиеся бойцы сбегали по ступенькам предбанника с раскатистым "ура". Бушлаты падали на пол, сапоги разлетались по разным углам, порхали сомнительной расцветки портянки. Банщик, в белом халате и с виду вылитый хирург, унес в свой кабинет большой электрический самовар и больше не появлялся.

В городе Шеки явно любили три вещи: 1) сладости, 2) чай, 3) медицинские халаты.

Они забежали в сводчатые, полные горячих облаков залы, скуля от восторга и мотыляя на бегу всем, чему от природы положено мотыляться на бегу. Моющиеся оборачивались, сурово отводили глаза.

З д е с ь м ы л и с ь в т р у с а х. Намылив части доступные, немного оттягивали спереди резинку, быстренько пробегались т а м мочалкой, затем этот же фокус сзади... Солдаты почувствовали себя точно так, как чувствовали на медосмотре в призывных пунктах, когда их голым стадом водили мимо молоденьких медсестер, а усталый проктолог встречал их командой: "Развернитесь! Наклонитесь! Раздвиньте!"

После первого же посещения армией городских бань помывочные дни распределились следующим образом: день мужской, день женский, день армейский.

Женщины на улицах попадались редко, молодые - почти никогда. И всегда торопились. Мелькали, как осторожные птицы в лесу. Правда, была одна библиотекарша в библиотеке напротив старой гостиницы. Фатима. Носила юбку до колена и красилась хной. Она была довольно миловидна, но главное, чем выделялась, - живой мимикой и умными глазами. Солдат встречала ироничной улыбкой. И сразу как бы оказывалась в центре арены, очерченной хихиканьем, шепотком, подглядыванием сквозь книжные стеллажи.

Не кто иной, как дембель Решетов, пехотой прозванный Рикошетом, клеил ее с классическими гусарскими ужимочками. С шапкой на затылке, чубом вперед он входил, ставил локоть на стойку и, длинно забросив ногу за ногу, говорил:

- А не погулять ли нам вечерком? После наступления, так сказать, комендантского часа?

За книжными стеллажами раздавался взрыв хохота.

Потом, после непродолжительных пустых диалогов, они стояли врозь - он с дружками на улице, она с подружками за витриной - и, глядя друг другу в глаза, роняли реплики в зал. Он, в основном, скабрезности. Библиотекарша Фатима - неизвестно.

- В Баку училась, - кивал на нее Рикошет. - Столичная штучка.

Митя попросил ее:

- Что-нибудь умное, пожалуйста.

И она, смерив его взглядом и пожав плечами, дала журнал "Иностранная литература", черкнув лакированным ногтем под одним из названий: "Пролетая над гнездом кукушки".

...Они стоят у окон и смотрят на дождь. Особое состояние - смотреть на дождь. Молчат. Чувствуется - что ни скажи, все будет резать слух. Ремни у многих сняты, плоскими медноголовыми змеями свисают с плеча. Автоматы свалены кучкой на протертый топчан. Подходи, кто хочешь, бери, что хочешь. Хорошо, что не выпало сейчас быть там, снаружи, в каком-нибудь карауле.

Сначала капало мелко, прошивало воздух тонкими серебряными нитками. Показалось - так и выльется весь, слегка посеребрив деревья. Но скоро дождь набрал силу, зашумел и стал сплошной клокочущей стеной. Кто-то выключил телевизор, и его не одернули. Стала слышна дробь, выбиваемая по жестяной крыше. Постепенно, один за другим, они сошлись у окон. Бежали по улицам местные жители, солдаты и офицеры вваливались в гостиницу. Снизу доносились их матерные междометия и тяжелое дыхание, а после по старым деревянным ступеням бухали сапоги, ступени ныли и потрескивали. На ходу отряхивая фуражки, офицеры торопливо пересекали холл и исчезали в коридоре, не обращая внимания на бездельничающих солдат.

Теперь Митя знает, что такое эти бетонные желоба вдоль улиц и для чего они нужны. Как ни клокочет дождь, вода сходит быстро, не собирается лужами у тротуаров. Дикая небесная вода усмиряется, послушно бежит по заданному руслу. Скручивается в жгуты, поблескивает бутылочным сколом, чернеет и пенится. Несет палую листву, ветви, похожие на рога плывущих оленей, - знаки разгулявшейся в окрестных горах бури. Желоба ливневки наполняются до краев, но удерживают поток.

В щели трухлявой рамы тянет грустью. Вспоминается такой же грустный день, далекий, из детства. Дождливый день в детском саду.

Гулять их не вывели. На потолке после завтрака разросся желтовато-бурый подтек с медленно зреющей в центре каплей. Какая-то девочка объяснила, что это так Божья матерь сделала, - и они стояли, задрав головы, не спрашивая у знающей девочки ни о чем. (Хотя было немного страшновато - кто она такая, эта "Божьяматерь", и зачем она это сделала?) А в комнате воспитателей говорили нехорошо про слесаря, что за ним уже пошли. (Тоже - кто такой и куда за ним пошли?) Потом - холодное окно, за которым все падает и падает дождь. И они, лежащие грудью на подоконнике, притихшие, с распахнутыми настежь глазами. Машины, прохожие, зонты. Задумчивые, в легкой акварельной грусти дети. Сейчас, рядком на подоконнике - такие близкие, будто обнятые за плечи кем-то, равно для всех родным...

Ничем не примечательный день, запомнившийся на всю жизнь...

Они стоят у окон и смотрят на дождь. Запотевшие стекла. Автоматы брошены на протертый топчан.

..."УАЗ" высадил их на площади и уехал.

Старик шел молча, то и дело оглядываясь через плечо. Будто хотел запомнить, как выглядит площадь за его спиной. Будто вот сейчас войдет сюда и никогда не

выйдет - и последний взгляд на мостовую, и на высотную гостиницу, и на осенние платаны нужно сделать именно сейчас.

Женщина с чемоданом и сумкой в руках подталкивала двух мальчишек лет пяти-шести, пыталась заставить их идти впереди себя. Мальчишки останавливались, что-то спрашивали у нее, идти не хотели. Она хмурилась, кивала в сторону "стекляшки" - мол, быстренько туда. Прикрикнуть бы на непослушных - собралась было, да вдруг слезы задушили. Она в сердцах топнула ногой, откашлялась и позвала старика.

Тот обернулся. Женщина приподняла повыше свою ношу и с укоризной показала ему. Старик подошел, забрал у нее чемодан; сумку она не отдавала, но он забрал и сумку. Они вошли в холл и остановились, не зная, куда идти дальше. Никто не обращал на них внимания. Два офицера курили над занесенной внутрь урной. Два солдата стояли возле входа. Остальные - тревожная группа расположились, как обычно, в зале. На верхних пролетах лестницы неразборчиво гудели голоса, за дверью звонил телефон. Трубку брать не торопились - кому надо, дождется.

Звонки в комендатуре раздавались разные. Кто-то грозил поджогом, кто-то просто матерился то по-русски, то по-азербайджански. (По-азербайджански получалось почему-то понятней.) Но случались звонки и совсем другого рода. Азербайджанцы, прятавшие у себя соседей армян, просили приехать, чтобы их забрать. Только попозже и потихоньку, и не светить фарами. (Все в городе уже знали, что армян собирают в бывшем горкоме, будут вывозить в Армению.) Некоторые азербайджанцы сами приходили в комендатуру - но все так же, потихоньку.

- Приезжайте, пожалуйста, заберите. - Голос плывет, и глаза бегают по сторонам: не заметил бы кто.

"Съездить по адресу" называлось это у военных. Однажды съездил по адресу и Митя. Дом уже был разгромлен. Все, как обычно: битые стекла, ворохи одежды. Валил удушливый дым.

- ... ! Все время дым, дым, постоянно что-то дымит! ... !

На лестнице что-то мешало пройти, какой-то тюк. Тен снова выругался. Ухватившись повыше за перила, перескочил завал и выругался еще раз:

- ... ! Задохнуться можно!

Митя добрался вслед за ним до двери, вошел в комнату. На обуглившемся диване сидел большой плюшевый медведь, целенький, не тронутый огнем. На середине комнаты валялся тлеющий матрас, он и дымил. Повсюду куски, обломки, обрывки - только что казненные вещи. Другие комнаты, куда ушел весь дым, словно замурованы - белая клубящаяся поверхность.

- Эй, есть кто-нибудь?! - крикнул Лапин.

Все вздрогнули. Не от неожиданности, а оттого, что именно Лапин крикнул. Не пристало ему кричать в подожженном доме: эй, есть кто-нибудь?! Все равно что сидящий на диване плюшевый медведь заговорил бы вдруг человеческим голосом... Никто не отозвался. Обильно вытекал дым из матраса, за стеной что-то тихонько поскрипывало.

- Спускайтесь! - позвал снизу Кочеулов.

На лестнице, высвеченной теперь луной, они разглядели то, что загромождало проход. В пестром ковре лежал телевизор. В кинескопе зияла дыра.

Они уже понимали язык разрушения, вещи сами рассказывали: было вот что... Выносили, торопились. На крутой лестнице кто-то не удержал свой край на должной высоте, телевизор упал, разбился. Тут же и бросили.

"Так вон оно что! - Митю словно током ударило. - Они просто грабят?!"

И вроде бы лежало все на поверхности, можно и догадаться. Спокойно, не вздрагивая. А вот ведь! Наткнулся на неудачно разбитый телевизор - след мародера - и вскрикнул по-детски:

- Они просто грабят?!

- А то! - отозвался Земляной. - Выгодное дельце - эти самые погромы.

Все заняло свои места, стало прозрачным. Шестеренки с прозрачным корпусом: тик-так, вот как все устроено, тик-так, вот так. Он выходил из задымленного дома с приступом брезгливости, не трогая перила и внимательно глядя под ноги: не наступить бы на что-нибудь неприятное. "А как же мы-то сами? Чья была та жратва?" - и тут же спешил себя успокоить, уверяя, что такая уйма дефицитной жратвы не может быть чьей-то. Государственная, чья еще!

Промелькнул в памяти, как перевернутая неинтересная страница, как неуклюжий и уже необидный обман, вчерашний агитатор, слушать которого их согнали в актовый зал с алыми креслами... Тот самый человек в кожаном плаще, на ночной трассе посланный Стодеревским в нехорошем направлении, вошел в трибуну, как к себе домой. Разложил руки по ее позолоченным резным краям. Туго затянутый плащ придавал его фигуре что-то муравьиное. Шляпа на этот раз отсутствовала, являя аудитории ровный, блестящий от геля, пробор. Ниточки усов довершали образ. (Если б еще маузер на бедро и пулеметную ленту через грудь.) Название липло к нему само собой: агитатор. Кажется, все в зале увидели это.

- Вся власть Советам! - крикнул с галерки Измайлов из первого взвода, хулиган по призванию.

Агитатор заговорил, как и положено, восклицательными знаками. Голос звенел, рокотал - видимо, целился в душу, но бил совсем в молоко. Понять его было невозможно: русским языком агитатор не владел. Путал слова, комкал незаконченные, выскользнувшие из-под контроля предложения - но говорил, говорил, говорил, говорил. Высыпал слова кучей: разбирайте сами. Зал притих, завороженный абракадаброй. Из звонких патетических куч выделялись два членораздельных кусочка:

"Родина - наша мать" и "Как отдать мать?". Когда он повторил это в десятый раз, зал заскучал.

- Товарищч, как нам реорганизовать Рабкрин?! - крикнул Измайлов.

(В армию он загремел со второго курса юридического. Знает, что такое антимония и когда был военный коммунизм.)

Аудитория гудела, как улей, кто-то играл в "секу" добытой по случаю колодой. Так что вбежал Трясогузка и зашикал на них, как на старшеклассников в тюзе.

...Спустившись по лестнице, они прошли через двор по бетонным квадратикам дорожки и вышли на улицу. Взводный стоял у железной двери дома напротив и жал звонок. Дверь отворилась, выглянула женщина лет пятидесяти в платке с блестками. Внимательно посмотрела в лицо Кочеулову и снова исчезла. Она скоро вернулась, вышла и встала у стены своего дома, сцепив пальцы на животе. Рассмотрев БТР, сказала сухим утомленным голосом:

- А вы на этом?

Кочеулов вслед за ее взглядом оглянулся на "коробочку".

- Да. Бабушка ведь одна, вы сказали?

- Да, но...

И, словно устав от разговора, замолкла. Выглядела она, как человек, у которого болит зуб. Все прояснилось, когда в проеме двери появилась бабушка, невозможно толстая, с трудом передвигающая самое себя. На ней был тонкий домашний халат. Обручальное кольцо врезалось в мякоть пальца. Протиснулась в два приема и встала на ступеньке. Скользнув загнанным взглядом по БТРу, оглянулась на соседку, снова посмотрела на БТР и вяло запричитала.

- Вот, сюда пожалуйста... - Взводный тронул ее за обвислый локоть, указывая на открытый боковой люк.

Увидев этот люк, старушка заплакала - так же вяло, еле слышно, скорее, захныкала. Она шагнула вперед, но вдруг остановилась. Будто вспомнив главное, подняла красные глаза на свой дом. Из разбитых окон в яркое лунное небо поднимались столбы дыма. Не прерывая монотонного хныканья, она обернулась, показала рукой: смотри, что сделали. Ее соседка молчала, неподвижно стоя у стены.

Толстушка долго топталась у "коробочки", примерялась, не зная, как подступиться. Наконец подняла ногу на ступеньку.

- Вы головой вперед, - учил ее Кочеулов. - Туда ногу, потом голову, а я вас подсажу.

Она послушно сунула в люк голову, потом руку. Прошло некоторое время. Тапок слетел с поставленной на подножку ноги. БТР качался... Она попробовала присесть, одновременно отталкиваясь оставшейся снаружи рукой от брони, чтобы уже вылезти обратно... Стало очевидно, что бабушка застряла. Солдаты, давясь от смеха, отбегали подальше, прятались за "коробочку". У Кочеулова подергивались губы, но из последних сил он удерживал серьезное выражение лица.

- Попробуйте еще назад... Мы вам "уазик" пришлем...

И вдруг у военных за спинами зарыдала пожилая азербайджанка. Они рыдали вдвоем: одна, прячась в ладони, в платок, в провал двери, другая - в темной железной ловушке.

Погром - зрелище неприличное. После первого Митя маялся долго. Сморщится ни с того ни с сего, губу закусит... вспоминает. Душу то и дело подташнивало, и нечем было ее отвлечь: во всем она отыскивала метастазы мерзости. Шеки был прошит ими вдоль и поперек. Они сплетались под чистенькой мостовой в густые крепкие сети. Прятались за ванильные стены пекарни. Росли из горшка герани, в погожее утро выставленного хозяйкой на подоконник. Теперь-то Митя знал, теперь видел, как сквозь каждый, самый солнечный, полный синего неба и шумных воробьев день тянулась под чью-то крышу дикая, кричащая, страшная ночь.

...Дальше БТР не проходил: на пути встал дуб. Молодой, но достаточно толстенький ветвистый дуб прямо посреди переулка. Оставили БТР с водителем и побежали. Майор Хлебников, перебрасывая из руки в руку виляющую во все стороны резиновую палку, бежал впереди. (Палки, привезенные краснодарцами в Шеки, как выяснилось, были бракованными, не из той резины.) Хлебникова из уважения не обгоняли.

В окнах второго этажа мелькали тени. Занавески валялись под домом. Одна зацепилась за водосточную трубу, легкая тюлевая занавеска, и плавала по ветру. Иглой в уши входил тонкий истошный крик. Столь же пронзительны были причитания - кто-то о чем-то умолял, смешивая слова с рыданиями.

От волнения и быстрого бега сводило под ложечкой.

- Вперед. Никому не стрелять!

Деревянная лестница загудела. Дверь настежь. Пол усеян осколками. Стекла опрокинутого серванта, посуда, плафоны люстры. Первое лицо, увиденное Митей, - сотканное из морщин черно-белое лицо старика в разбитой траурной рамке, скрипнувшей под ногой. Кто-то пробежал через дальнюю комнату, неся в руке топор. Две старые женщины в черных одеждах стояли рядом в углу. Вскидывали вверх руки, больно хлопали себя по щекам и выли. Седые их волосы были растрепаны, платки съехали. Третью, молодую, намотав на кулак ее смоляную косу, тянул по полу рослый детина с пушистыми бакенбардами. Митя узнал его: тот, что прислал им в чайхане бахлаву. Остальные погромщики наблюдали, встав полукругом. Руки с засученными рукавами сорочек и пиджаков держали слегка на отлете, как люди, ненадолго оторвавшиеся от работы. Ближний к Мите - красный, запыхавшийся до хрипоты, - держа за самый кончик сигарету, тянулся к ней мокрым ртом.

Парень из чайханы подтягивал женщину к двери и все что-то приговаривал. Похоже - что спустит ее сейчас с лестницы. Одной рукой она вцепилась в корешок косы, другой упиралась в пол. Эта рука у нее вся была изрезана. По осколкам, по крашеным доскам за ней тянулся кровавый след.

- Билат эта! - крикнул Рослый, оборачиваясь к вбежавшим, и кивнул на женщину.

Хлебников шагнул ему навстречу и, размахнувшись, как теннисист, со свистом опустил дубинку поперек огромной спины. Дубинка чавкнула, человек рухнул с глухим дровяным стуком.

- Уходите, - сказал Хлебников. - Только сразу, или перемолочу в крошево.

Голос его был, как надвигающийся танк. Они быстро ушли. Прошли вплотную к их шеренге, почему-то грустно покачивая головами. Того, что получил дубинкой, вели, заботливо придерживая под мышки. Глаза его были полны слез. Митя отвернулся. Кажется, он тоже узнал Митю.

Женщины сидели на полу. Обнимались, хватали друг друга за запястья, суетливо гладили плечи. С руки молодой лилась кровь, но никто из них этого не замечал. Утешая друг друга, они громко, все на той же пронзительной ноте, причитали.

Военные не понимали их языка. Солдаты молчали. Молчал майор Хлебников. Переминаясь с ноги на ногу, они наступали на битое стекло, стекло хрустело.

Во дворе, возле дома, примыкающего к тому, в котором погулял погром, на некрашеной деревянной лавке сидели древняя старуха и ее маленькая внучка.

Старуха - высохшая, потерявшаяся в складках непременного черного платья. Внучка держала в руках пустые пяльца. Хлебников подошел к ним.

- Что ж это такое тут делается? - сказал комбат. - Хоть бы вы их остановили.

Она смотрела на него, не понимая. Так и показала, разведя руками: не понимаю.

- Они армян, - объяснила девочка. - Эти армян.

- Пошли отсюда, - буркнул Хлебников.

Решетов стоял, прислонившись плечом к броне, и грыз яблоко. Под ногами у него белело штук пять свежих огрызков.

- Все-таки хорошо, что нас оттуда сюда перебросили.

- Главное, вовремя. Не хотел бы я там оказаться.

- Долго теперь в бронежилетах будем ходить. Пока там не уляжется.

- А там, думаешь, уляжется?

- Конечно. Пара танков прокатится по улицам, так и уляжется.

- А если... нет?

- Несладко нашим в Баку, это уж точно. А танки и так там катаются, да без толку.

- Да. Если и здесь такое начнется, х...во нам будет.

- Ну уж нет. Здесь вряд ли. Здесь же глухомань, медвежий угол. Они ж здесь ленивые, как...

- Краснодарцев поджечь не поленились. Чуть шашлык не сделали из ментят.

- Да-а... Откуда парень-то был?

- Первая рота, третий взвод. Вова Самойлов. Не помнишь? Худой такой. Вроде бы сорвали с него каску, а потом по голове. Он упал, а они его ногами замесили.

- Значит, надел плохо! Не зря же Стодеревский говорит: плотнее ремешок затягивайте, а мы ... забиваем. Надо было каску лучше надевать!

- Трясогузка его домой повез. Трясогузку хлебом не корми, дай с гробом прокатиться.

- Была же у него лопатка? Надо было самому рубануть. И был бы жив.

- А ты смог бы? Рубануть?

Все было по-прежнему и все-таки иначе. Некто Мерфи, проходящий освидетельствование в дурдоме, занимал его чрезвычайно. Наконец-то появилось время, когда можно сесть в уголке, достать из-под бушлата журнал "Иностранная литература" - и пропасть из смрадного хаоса. "Пролетая над гнездом кукушки" Митя читал с жадностью, глотал пропитанные тонким ядом страницы, как те абрикосы и персики в ночном бакинском переулке. В гудящем холле гостиницы, уже переименованной местными из "старой" в "солдатскую"; в актовом зале "бывшего" горкома в составе подремывающих тревожных групп; на посту, положив журнал на толстую газовую трубу. Окружающие начинали коситься. Мигали вокруг него испытующие, ощупывающие взгляды - нервные лампочки на приборчиках "свой-чужой".

- Эй, Митяй, не зачитался? Ум за разум заплетется, зае....ся разматывать.

- Да .... .... ...., а то .... и .... ...., будешь потом .... .... !

"Свой", - обманывались приборчики и оставляли его в покое, наедине с наэлектризованными страницами. Они делали ему больно, эти страницы, но, дочитав, он впервые за месяцы службы почувствовал, что душа наконец накормлена. Фух! Хорошо знакомое там, в жизни по имени "гражданка", забытое здесь - чувствовать, как она выделяет соки, урчит, уммирротворряяяяется.

Он прислушивался к себе. Сложное волшебство, необъяснимый трюк читающего сознания: закрыв книгу, ты умер, закончился вместе с ней... и сейчас же, не успев отнять ладоней от обложки, вдохнешь болезненно, как в первый раз, и начнешь

жить - новенький и розовенький, только что обмытый. Странно: закрывая книгу, закрываешь гроб - и, закрывая книгу, укутываешь новорожденного.

...От полноты ощущений Митя зажмурился и откинулся на сиденье.

Далеко за горой, наверное, в самом Шеки, драл горло петух. Трактор, в котором сидел Митя, испокон веку дневал-ночевал на огороженной площадке газораспределителя. (В минувшие спокойные времена колхозный тракторист, зять сторожа, оставлял его тут, чтобы не гонять за тридевять земель на колхозные МТС. Он и теперь, хромой толстячок, появлялся на трассе, смотрел, на месте ли его железный конь. Близко почему-то не подходил, но иногда делал постовым ручкой.) Слева от Мити, обняв сверху руль, храпел мент. В караулы их ставили в парах с краснодарскими курсантами, курсанты шли за старших. "Приказ командования", - развел руками Стодеревский. Как бы извинялся. И только от этого, от того, что сам комполка - вот так с ними, воинская гордость прыскала у них из глаз.

Сегодняшний Митин курсант храпел истерично.

"Петька", - ехидно назвался он при знакомстве в ответ на его: "Митя". Посмотрел грозно и больно пожал руку. На посту Петька сразу же влез в трактор и уснул со словами: "Е...сь оно колом", - а через несколько минут раздался храп... Читавший при свете фонарика Митя пугался, светил ему в лицо: плачет, что ли? Но нет, не плакал, спал. Спать на посту, конечно, хуже смертного греха, но при любом удобном случае организм по привычке выбирает грех.

...Утро все прибывало. Молодое солнце перебирало лесок на гребне слепящими пальцами. На краю нависшего над трассой утеса сгоревшей спичкой скрючилась обугленная от удара молнии сосна. Митя думал о библиотекарше Фатиме.

Столичная штучка, единственная на весь Шеки крашеная хной и носящая юбки до колена. Конечно, единственная на весь Шеки читающая такие вещи. Ему хотелось бы прийти к ней, как к старой знакомой: "Привет". Хотелось бы поговорить с ней. Просто поговорить - но, конечно, не о том, что происходит сейчас в Шеки.

Скоро их сменят, и они вернутся в город. После завтрака, когда откроется библиотека, он пойдет туда. Само собой, сначала побреется. Не было бы беспорядков - тогда по тревоге могут сдернуть и тех, кто после караула. Не должно быть, по утрам не бывает. По крайней мере еще ни разу не было. Это в Баку, рассказывают, громят в любое время суток. Но там и людей побольше. Ночи на всех не хватает.

Он всматривался в выползающий из-за утеса поворот - не появился ли БТР с заступающими. Пора бы. Если "где-то что-то", бойцов могли перебросить туда, и ждать в таком случае придется долго. Всматриваться в заветный поворот, слоняться вокруг сторожки, тревожа дремлющих у мусорного жбана дворняг. На прошлой неделе многих отправили в село Красное на границе с Арменией - поговаривали, чтобы предотвратить столкновения. Спрашивали добровольцев, это заинтриговало, и добровольцев оказалось втрое больше, чем было нужно. После отъезда команды в Красное людей не хватало. В караулы ходили через сутки; сменившись с караула, заступали в тревожные группы. Настали тяжелые времена.

Пора бы смене появиться... Интересно, как следует поздороваться с ней: бравое "Привет" - или смиренное "Здрасьте"...

Когда-то Митя засиживался в кабинете литературы допоздна, а то и вовсе прибегал задолго до звонка, полный разъедающего восторга от только что прочитанного. Полный удивления: прочитанный мир так реален - здесь, сейчас, в нем. Слышали? Видели? Простукала подковами конка, и в ней молодой офицер с усиками, наклоняясь к темной вуальке, говорит напористо и убежденно... что? Что-то важное, видимо, роковое. Промчались и исчезают из виду, и вместе с ними сворачивается отпущенным свертком пергамента вся улица со своими кондитерскими, лавкой букиниста, газовыми фонарями и заснеженными притихшими липами. И Карина Багратовна откладывала свои учительские дела, чтобы Митя мог поделиться с ней тем, что увидел и услышал в свежепрочитанном мире. Он увлекался, затевал споры, и она с ним спорила - как с равным.

Именно этого, ощущения равнонаполненности, хотелось Мите, когда он думал о библиотекарше. Откуда только взялось? Попросил почитать что-нибудь умное, получил, прочитал, зажмурился от переизбытка чувств. Всего-то общность вкуса, связывающая летучей паутинкой, не прочнее, чем мимолетный взгляд, - но связывающая, похоже, самые сердцевинки. "Ах, и тебе это нравится!" - будто крик:

"Земля!" - над отчаявшейся командой. Возможно ли это здесь? В перерывах между погромами?

Сидя в грязной кабине, пронзенной милицейским храпом, Митя снова был мальчишкой, склонным к тягучим, как карамель, мечтам. Но карамель сегодня горчила, не мечталось ему сегодня. Переизбыток чувств вылился все в ту же пустоту.

"Пустое все, - думал мальчишка, глядя на дергающиеся Петькины ноздри, притворяться, гримироваться под болвана. Армия! Здесь армия, там еще что-то. Люди всегда кучками. Зачем тебе этот сопромат толпы - чтобы стать кирпичиком? И станешь, сам не заметишь".

Непонятный, но, в принципе, обжитой хаос терял точки опоры.

- Е....е по голове! Когда же они нас сменят?! Слышь?

Здесь он, здесь, родной хаос, никуда не делся.

- Что?

- Который час?

- Полдесятого. Спи, скоро уже.

- Е....ться, как долго эти твари едут!

Петька тоже кого-то не любит. Даже не зная, кого именно. Заочно. Впрочем, без разницы - каждый должен кого-нибудь не любить. На всех хватит. Каравай, каравай, кого хочешь, выбирай. Не ты, так тебя. Азербайджанец армянина, грузин - абхаза, прибалт - русского, русский - всех, включая русских. Но, кажется, и русского - все.

- Суки е....е! Давно пора сменить. Живот сводит. Перестрелял бы.

Чума. Нелюбовь - как чума. Вот же она откуда - сидела тихонечко у Петьки в животе, зрела. Прошел инкубационный период, время настало. Время чумы, дорогие товарищи. Заклеивайте крест-накрест окна, вешайте связку чеснока над дверью, созывайте главных шаманов.

Но черт с ней, с чумой. Митя думает о библиотекарше. Скажет ей:

- Я прочитал. Спасибо.

Она скажет:

- Быстро. Понравилось?

Он, наверное, промолчит, но она и так поймет. Приятно встречаться с ней взглядом, даже если она смотрит холодно и колко - приятно бывает провести пальцем по наточенному острию, даже зная, что оно опасно.

- Еще что-нибудь будешь брать? Опять умное? Не слишком ли часто?

Ее подруг-сослуживиц в библиотеке не будет, некому будет хихикать с опущенными очами, подсматривать и перешептываться.

Он спросит:

- Во сколько ты заканчиваешь?

Она пожмет плечами:

- Зачем тебе? - И сделает насмешливое лицо.

У нее хорошо получается.

И действительно, стоит ли? Разве не нелепица - идущие рядом библиотекарша Фатима и рядовой Вакула - с автоматом на плече и каской на ремне, выхлопывающей ритм по его бедру: левой! левой!.. левосторонний фокстрот... и оба поглядывают на часы: скоро комендантский час.

- Я хотел... ты не обращай внимания на Рикошета. Он у нас немножко...

- Немножко?

Да, лучше уж про Рикошета. Про дураков, как про погоду, можно всегда. Какая разница, о чем говорить, главное...

- Не прошло и полгода!

Приехали. Попрыгали с брони, прохаживаются, потягиваются.

- Э-э! Хорош массу топить! Пи....те сюда, сменяться будем.

- Иди пост принимай, расп....й!

- Сам ты расп....й. Проспал на посту? Вот погоди, местные прознают, что вы тут массу топите! Сикир башка!

- А вы? Не топите?

...В город попали позже обычного: заезжали на пасеку, водила менял у пасечника Ахмеда канистру бензина на баллон меда. Возвращаясь с завтрака, Митя заметил, что библиотека уже открыта. Беспорядки беспорядками, а учреждения функционировали исправно. Пока не грянул и в самом деле неурочный погром, Митя поднялся на второй этаж, в номере вытащил из тайничка под кроватью мыло и бритву и, чуть не забыв без присмотра автомат, отправился в туалет бриться.

Но получилось совсем иначе.

Фатима сидела на своем обычном месте, за полированной стойкой, низко склонившись. Видна была лишь покрытая черным вязаным платком голова. И впрямь никого, кроме нее, в зале. В просветах между книг не блестят глаза ее подружек. Радио выключено. Тишина, полная гудящих у широкого витринного стекла мух - доживающих свою дополнительную тепличную жизнь ноябрьских мух. Услышав звук открывающейся двери, Фатима еще ниже наклонила голову, совсем утонула за стойкой. "Может быть, что-то в Баку?" - подумал Митя. Потоптался у входа, но подошел.

- Принес журнал. Спасибо.

Не глядя, она накрыла журнал ладонью, смахнула его к себе на стол и так же быстро, как механизм, шлепнула на стойку его военный билет. Митя взял билет.

У нее были сильно, до кровавого рубца, разбиты губы.

Он сунул "военик" в карман, медлил возле стойки. Паркет под ним скрипел.

Фатима еще некоторое время делала вид, что пишет, шелестела бумагой. Наконец оглушительно хлопнула какой-то тетрадью по столу и резко встала.

- Что?!

Он вспыхнул. Увы, он всегда краснел слишком легко и слишком жарко будто нырял головой в паровозную топку.

- Хотел поблагодарить... за роман. Ну, в журнале...

Она поправила платок, кивнула ему в сторону стеллажей: иди выбирай.

Протиснувшись по узкому проходу до конца, туда, где горела лампочка, Митя вышел в пропахший ванилином закуток за стареньким облезлым комодом. На стене постеры из "Огонька" с Пугачевой в балахоне и Боярским в шляпе, в баночке из-под майонеза подсохшие фиалки. Уголок для души - как в любом советском учреждении. Две пухленькие подружки Фатимы сидели за чаем с пирожными.

- Здрасьте, - кивнул Митя.

Они не ответили. "Наверное, что-то в Баку". Он рассеянно пошел вдоль рядов книг, пытаясь прочитать в полумраке названия на пыльных корешках. Уже хотелось просто выйти отсюда. Мушиный гул угнетал. Не глядя, Митя взял с полки нырнувшую ему под руку книжку. "Небольшая. В кармане можно прятать".

- Здравствуйте, товарищи работницы культуры!

"Е! Замполит!"

Непременно дободается, будет вертеть в руках книгу: "Что это мы тут читаем?" Митя сунул книгу в карман и притаился, вдавившись спиной в податливую книжную стену. Осторожно натянул ремень автомата, чтобы не звякнула обо что-нибудь антабка. "Черт его принес. Только не сейчас, не здесь".

Трясогузка заливался праздничным колокольчиком:

- Привезли вам в качестве шефской помощи. "Комсомольская правда". Аж двадцать номеров, - попробовал облокотиться о стоящую у стеллажа стремянку, но нет, не понравилось, встал ровно; фуражка танцевала твист. - Спецрейсом из Баку. Нашим бойцам раздайте. Полезней детективов всяких.

Стопка газет мягко хлопнула о стойку. Фатима нервно куталась в платок.

Замполит смотрел в пол, на потолок, на мух. За мухами, по ту сторону стекла, курили в своем обычном утреннем кружке местные старички.

- Не унывайте. Разве в книжках не учат держать хвост пистолетом? махнул рукой себе за спину, прямо в сторону Мити.

И на одном дыхании, тем же звонким голосом:

- А с рядовым Решетовым мы разобрались. Сегодня же будет в-выш-швыр-рнут из армии поганой метлой. Да. Сегодня же.

За стеклом проехал БТР с молодецки рассевшимися на броне бойцами. Трясогузка вместе с собравшимися у гостиницы проводил БТР взглядом, продолжил:

- Ну что вы такая грустная? За свой длинный язык он поплатился. Не будет больше болтать про вас где попало. И характеристика у него будет - в кладбищенские сторожа не возьмут! Да и братец ваш тоже, знаете... родную-то сестру! Ни за что!

Она молчала. Замполит кивал. Смотрел в пол, на потолок, на мух. Наконец крикнул:

- Бывайте здоровы, товарищ библиотекарь! - И энергично ушел.

Стеклянная дверь за ним закрылась. Мухи гудели. За комодом, в закутке с Пугачевой и фиалками, нехорошо шептались. Митя подошел к стойке.

- Какое число сегодня?

Она показала на газету.

Трясогузка, в очередной раз безуспешно попытавшийся завязать разговор с утренним собранием (делали вид, что не понимают по-русски), стоял у гостиничных ступенек. Заметив, что он поворачивается в их сторону, оба, Митя и Фатима, резко отвернулись. Она постояла, теребя бахрому платка, и ушла в проход между стеллажей. Митя взял из стопки "Комсомолку" и вышел.

Внутри скопилось столько нехорошего электричества, что пронести его десять шагов мимо Трясогузки до двери гостиницы показалось совершенно невозможным. Митя спрятался за угол и дождался, пока замполит ушел. Вечером приключилась стычка с воином из первой роты из-за места у телевизора. (Сенкевич рассказывал про ушу в Китае.) Толковой драки не получилось. Растащили.

...Позже, в комендатуре, в открытую дверь актового зала Митя увидел, как Рикошет, нездоровый с лица, стреляя по сторонам глазами, выскользнул из кабинета особиста. В руке его болтался вещмешок. Когда в воздухе почернело, в резком свете фонарей и фар на площади толпился служивый люд. Рикошет был уже вполне румян и весел и доволен всеобщим вниманием.

- Эх, братки, говорил я вам, что дембель неизбежен, как победа пролетариата! Ты записываешь? Записывай, не пропускай.

Рикошет давал бенефис. Стоящий тут же "уазик" предназначен был персонально ему, он отправлялся в Баку, оттуда - в Вазиани, далее - домой.

Домой! Счастливая сволочь!

- Послезавтра в Вазиани, вечером на вокзале и - чух-чух, рядовой Решетов, чух-чух! И через двадцать часов пути - здравствуй, мама, я вернулся!

- Смотри, не сглазь.

- Не кажи гоп, поки не перескочишь.

- Хоть гоп, хоть еб, а через три денечка буду я пьянющий и с телкой в обнимку. Вы уж простите меня, дембеля и молодые. Каждому свое!

И вот уже выходит из комендатуры капитан Онопко, который и будет сопровождать Рикошета до Вазиани. Его дружбан-дембель с задумчивой туманной улыбкой лезет за руль. Когда уже захлопнулись двери и "уазик" тронулся, он потешно кричит в открытое окно:

- Зазнобушке моей горячий привет!

Все смеются, расходятся.

Идти в гостиницу Мите не хотелось. Отъезд Рикошета вызвал у него острый приступ ностальгии. Наверное, не у него одного. Он собирался предложить Саше Земляному подышать свежим воздухом - до отбоя есть еще время, - но тот опередил:

- Пойдем, может, постоим?

По крутому подъему они поднялись в частный сектор. Недалеко от "стекляшки" был небольшой пятачок, плоская площадка, с которой днем был виден почти весь Шеки. Там и остановились. БТРы здесь не ездили, слишком узко, и можно было не бояться попасться на глаза кому-нибудь из офицеров.

- Повезло придурку.

- Да уж, повезло.

- Что там с этой, с библиотекаршей, вышло?

- Ее брат побил.

Силуэты дальних домов казались вырезанными из бархатной бумаги. Окна горели золотистыми маячками. Уступами спускались к площади крыши. Лунные блики и тени разных оттенков вылепили город.

- А Рикошет - сука, - протянул задумчиво Саша. - Своих сдал. Они пока не знают. Особист дембельскую нычку накрыл. У них в номере была, за шкафом.

- Ты сам откуда знаешь?

- Видел.

Лунный свет зыбкими струйками тек у них за спиной. Камни вспыхивали на его пути. Митя то и дело оглядывался и, конечно, повторял про себя строки Лермонтова. Хотелось поделиться с Сашей - вот, дескать, обычные слова сложил, а застолбил, как золотоносные участки, все каменистые дороги, блестящие под луной... Но не поделился. Говорили про Рикошета, про службу, про то, что, когда все здесь закончится, придется им отправиться в войска и куда лучше попасть, снова в пехоту или в автобат.

В улочке под ними скрипнули ворота. Небольшая толпа мужчин вышла и пошла, негромко переговариваясь, наверх, по ступенькам, ведущим к "верхним дворам". В руках у них торчало что-то, скорее всего, палки.

- На погром? - сказал Митя.

- А то куда. В нумера можно не идти, все равно подымут, сегодня "тревожки" нету, всех увезли куда-то. Нас и пошлют.

Сверху было отлично видно, как они идут по блестящей в лунном свете дороге, воровато поглядывая в сторону "стекляшки", пряча сигареты в кулак. Останавливались, что-то обсуждали, шли дальше. Шел вместе со всеми цирюльник - как всегда, молчаливый, несколько отстраненный. Под светлым плащом, заменившим крахмальный халат, элегантная спина. Движения математически безупречны.

- Сань, до чего все обрыдло!

- В части хуже будет.

В тот день его отправили патрулировать в паре с Лапиным.

Развод проходил в привычном для второго взвода месте, в боковом тупичке, где когда-то они справляли свой пир мародеров - между стеклянной стеной актового зала и глухим бетонным забором, плотно засаженным кустами сирени.

Голосу Кочеулова было здесь тесно, он гремел, как медведь, застрявший в бочке. Но все-таки казалось, сегодня взводный старается говорить потише, усмирить свои медвежьи децибелы. Солдаты озабоченно скользили взглядами по низкому небу.

Небо лежало черным опрокинутым озером. Спокойное. Опасное.

- Задача - пресекать возможные конфликты на национальной почве. Но череп обнаженный под твердое не подставлять, череп беречь, - говорил Кочеулов. - Доложат мне, что видели вас без касок, будете в них завтракать и обедать. Все. В патруле Вакула за старшего. Все понятно?

- Так точно, - вздохнул он, картинно покосившись на Лешу.

Мол, повезло, как утопленнику, - с этим в патруль идти. Дело считалось опасным. (Нужно же было хоть что-то считать опасным на этой вязкой, как болото, далекой от эпицентра территории.)

...Они встали, как обычно, с командой "Подъем" и тяжелыми пинками в

дверь - по три в каждый номер, - а между крышами уже колыхалось это черное, мокрое. Было тихо. Пахло холодной водой. Вот-вот... Но прошел час, и полтора часа... (Лучше б уж ливануло, тогда бы плащи выдали, а так отправят без плащей, а потом, когда все-таки ливанет, они промокнут насквозь, до хлипкой солдатской плоти, и товарищ Военврач будет лечить их половинками аспирина.)

- Для выполнения поставленных задач - р-разойдись!

И они разошлись - кто отправился на бэтэре в караул, кто спать после караула, кто в актовый зал, дежурить-дремать в креслах.

- От, бля, ливанет!

- Да, влупит так, что мало не покажется.

- Ох...ть, какое небо!

- Слушай, я однажды е...л одну вьетнамку, так у них сезон дождей...

Митя с Лешей молча двинулись по пустой длинной улице, плавным изгибом тянущейся до самой окраины. Митя впереди, Леша чуть сзади. Через пару кварталов пошли рядом, почти соприкасаясь плечами, но все так же молча, врозь. Митя сразу снял каску, которую предписывалось носить нахлобученной на шапку, вторым этажом - неудобно и выглядит так, будто надел на голову гриб. Повесил ее за ремешок на пояс, теперь она с каждым шагом хлопала его по бедру. Леша остался как был, ему все равно, как он выглядит.

Хоть и вздыхал, демонстрируя свое недовольство, Митя, на самом деле ему было легко с Лапиным. Можно сутулиться, не расправляя, как это положено всякому молодцу-самцу, крепкую грудь. Можно - как он, расхлябанно и безвольно, - шаркать подошвами. Так ведь гораздо легче ходить в стоптанных болтающихся сапогах. Так гораздо легче - нести расслабленное, не втиснутое ни в какую маску лицо. Ставшее почему-то очень похожим на Лешино, студнем стекшее по скулам бесцветное Лешино лицо. Легче - но в этой легкости провал. Падение. Как в оторванном листке, как во всем вокруг. Хорошо, что его такого - не видят остальные. Хорошо, что их нет рядом. Не до них сейчас. Сейчас бы побыть одному. Совсем одному... Ох, побыть бы одному! Впрочем, можно и так, с ним. Черное и мокрое над головой невыносимо. Ну прорвалось бы уже, черт побери!

Зябко дышит в шею, выжидает чего-то. С самого рассвета... придушенного, сочившегося тусклой сукровицей. Или еще раньше, глухой ночью, подошли и стали бесшумные черные легионы - знающие дело, готовые на все.

...После подъема он вместе с другими спускался по полукруглым ступеням в гулкий воспаленный мир; и они строились в колонну, они пересчитывали друг друга (все ли в сборе), они ждали, слегка матеря, опаздывающих и, дождавшись, скомандовали сами себе: "Ш-гом ма-арш!", но шуточная эта команда прозвучала странно. И шаги их звучали странно на знакомой до каждого камня мостовой.

Еще один день в опостылевшем Шеки. В обманном Шеки. В городе-призраке, населенном людьми-призраками. Ну разве он настоящий, этот портье в жилетке и бабочке? Вон он прилип плечом к стене, утопив руки в глубоких карманах - как вчера, как позавчера, как до Потопа. Пережил один, переживет и следующий. Стоит себе беззаботный под нависшим над ним... вот-вот... впрочем, плевал он на эти потопы. Нырнет и поплывет в грохочущих струях. Или зароется в ил. Ухватится за какую-нибудь корягу цепкой ложноножкой - не пропадет. А ему, Мите, - еще один день постылой игры в солдатики: двигаться мужественно, матюкаться жизнерадостно, глядеть орлом. И нельзя хотя бы на день, только на сегодня, остановить конвейер, остановиться, отойти в сторону, задуматься, захандрить, выпасть из ряда... Нельзя. Нет, нельзя.

- Эй, Митяй! З....л по ногам ходить. Глаза разуй!

Е щ е о д и н д е н ь.

...Тянутся, липким сиропом текут минуты. На пустой длинной улице шаги звучат все так же странно. Они идут совсем близко друг от друга, и, подглядывая исподтишка за Лапиным, Митя гадает, о чем тот думает.

Как все, Лапин таскает на плече автомат, стоит в караулах, чистит сапоги. Служит. Как все. Но с таким отсутствующим видом, будто заглянул сюда на

минутку - и не нашел ничего интересного. Ведь должен он думать о чем-то. Не может постоянно молчащий человек ни о чем не думать. О кормежке? О доме? О бабах? (Может Лапин думать о бабах?) Ну-у... в конце концов, о том, когда удастся сходить в баню. (Ходит Лапин в баню? Митя с ним не попадал.) Вообразить в его голове нечто трехмерное, живое, трепещущее золотой рыбкой в неводе, - наделить его чем-либо, кроме горстки вытертых штампов, совершенно невозможно. Это же Лапин. Сломанный человек. Упал, и пусть себе валяется.

Когда-то Митю мучила совесть по поводу Лапина.

Ни звука, кроме их собственных шагов. Лишь в самом конце улицы, там, где в первый вечер горела пожарная машина и несчастливый 202-й кувыркнулся в канаву, скрипел в одном из дворов колодезный ворот и позвякивала наматывающаяся цепь.

Не свернуть ли налево, раздумывал Митя, в возвращающиеся к центру переулки... Можно было бы наконец зайти на телефонную станцию. Не сегодня. Мама наверняка уже ушла на работу, рабочего он не помнит... или помнит... Да и вряд ли стоит идти на станцию с раннего утра: пересмена, всякое такое. И потом, это сучье небо - брюхо вымокшей черной дворняги, разлегшейся над городом.

Патруль свернул направо, к сереющему вдалеке бетонному забору. За забором автопарк, про который говорили, что в первые же часы народных волнений из его кассы пропало-улетучилось все, включая мелочь и пустые инкассаторские сумки. Удивлялись, однако, не этому. Удивлялись, что в Шеки есть свой автопарк. Не могли же ходить автобусы по городу Шеки: пешком из конца в конец час ходу. Видимо, в сезон возили туристов, а остальное время коротали кое-как от аванса до получки.

Вдоль бетонного забора, потрескавшегося, но без единой надписи, патруль дошел до крыльца проходной. Главная проходная находилась с другой стороны, там теперь дежурила милиция и время от времени появлялись местные водители с пустыми канистрами, желавшие "просто осмотреть, да", свои машины. Милиция те самые курсанты из изолятора горевшего ОВД - время от времени не пускала водителей. Впрочем, редко. Чаще договаривались. Жизнь кипела на главной проходной. Со стороны же этой, выходящей на окраину - пусто и тихо, и двери ее заварены.

- Давай посидим, что ли, - сказал Митя, кивнув на ступени.

Он отстегнул от пояса каску, Лапин снял свою, и они уселись на перевернутые каски, как на горшки (не бог весть как удобно, зато интим не отморозишь). Из-за крайних дворов поднимались похожие на клубки переплетенных пальцев голые кроны. Вдалеке, все в мутной пелене, угадывались мохнатые бока гор, и над ними, смазывая вершины, - такое же мохнатое небо.

В доме открылось окно, кто-то посмотрел на них в разрез занавесок, невидимый в темноте комнаты. Окно закрылось. Они сидели все так же без слов. Митя щелкал ногтем по магазину. Леша перемотал портянки, поправил забитое в носки сапог тряпье (презент от Литбарского - сорок пятый вместо сорок второго) и уставился в асфальт. Ну да, не любят его, не любят. Так кого ж сейчас любят?!

Молчание начинало тяготить Митю. Поговорить бы о чем. О чем угодно. Но только о простом, о пошлом. Да, немножко пошлости было бы весьма кстати. Не о вечном же рассуждать в преддверии потопа. Что-нибудь тупое, разухабисто-сисястое.

"Как там... Мне бы вон ту, сисястую, она глупей... классик разбирался в вопросе. И, раз уж запал на поэзию, ни в коем случае не вспоминай все эти больные, такие... с вывороченными наизнанку нервами стихи Блока. Противопоказано!"

Лапин уже не сидит бледнолицей тушкой. Обернувшись, Митя застал его читающим письмо. Разложил на коленях, наклонился. Письмо старое, изрядно потрепанное и протертое на сгибах до дыр.

Строжайшее в учебке табу - хранить письма дольше одного дня. Выстраивают в две шеренги, лицом друг к другу. "Вынуть все из карманов! Карманы вывернуть". Бывает, обыскивают. Если что утаил - на тактическое поле, мять локтями верблюжью колючку. (И вот ведь какое дело, верблюдов в Вазиани нет, а колючек целые гектары.) Письма от родителей просто рвут. Письма от девушек зачитывают перед строем.

- Котенок мой, до сих пор хожу как неживая... Н и ч е с и б е! Ты что ж это, замяукал ее до смерти и съ...ся?! Котенок мой, так нельзя-аа!

Бывает, те, с кем вчера мял колючку и откровенничал в бытовке перед

отбоем, - бывает, смеются. Хорошо, что Мите не пишет девушка. Нет девушки, нет проблемы.

И зря так переживал. Класса, наверное, с восьмого томился жутко, вздрагивал при малейшем шорохе в сердце: не она ли? - нет, не она. Снова вглядывался в волнующий парад белых бантов, шоколадных, с черными фартуками платьев, синих и карих глаз, бедер, талий, рук (особенно шпионил за руками, не прощал заусенцев) - но будто сквозь хрустальную стену смотрел, будто сквозь строчки романов. Но в романах юноши горели, как спички - только чиркни, - а он все томился, вздрагивал и читал, читал... Зачитался.

А теперь получается - уберегся: не впустил троянского коня, не подставился, не дал повода тов. сержантам лишний раз поглумиться, поплевать в душу.

Да хрен с ними, с сержантами, свет клином не сошелся. Вот только знать бы, что не будет больше в жизни таких сержантов...

"Пожалуйста, Лапин, расскажи какую-нибудь гадость: видишь, что творится".

А вслух спросил грубовато:

- От кого?

Лапин пожал плечом, ответил так, будто разговор идет давным-давно:

- От родителей.

- Ааа... вот как...

Он сложил письмо - вернее, оно само, от малейшего движения пальцев, сложилось у него в руках - и сунул его под бушлат, во внутренний карман кителя. Начиналось. Первые капли ударили в пушистую пыль у бордюра. Пробежал ветер, катя по асфальту сбитые листья. Стало сыро, как в погребе.

- Че пишут?

Он вдруг посмотрел Мите прямо в глаза, и Митя поежился, отдернул взгляд: не ожидал, что Лапин может так - прямо в глаза.

- Они уехали.

- Куда уехали?

- Уехали, насовсем. В Америку, - сказал Лапин еле слышно.

Наверное, испугался, что Митя загогочет в ответ, грохнет дурным басом: "Хорош врать, Лапа!" Но Митя понял: не врет. Да и что такого? Укатили родители в Америку. А запросто! Сейчас-то, в новые-то времена.

Дождь закипал, быстро набирал злость.

- Продали нашу квартиру на Дмитровке и - фить! Случай им подвернулся, работу там обещали. У отца брат три года как уехал. Там же работа - это все, без работы ты пропал. Отец у меня химик... был. Доцент... - Ни единого жеста, вываливает слова, как недоеденную кашу из котелка. - Ты, пишут, поймешь нас и простишь, мы для тебя стараемся. Приедешь к нам потом, после армии, мы тебя заберем. Адрес пришлет дядька Коля в следующем письме... пока не прислал.

Лило ровно и тяжело. Серое мерцание заволокло улицу. Что было плоскостью, пузырилось и щетинилось, гудело и текло. Новые пласты ливня били все размашистей.

- Честное слово, пишут, заберем, поживешь, немного у дядьки Коли.

Он говорил тихо, его почти не было слышно. Наверное, сомневался, стоит ли это говорить, но остановиться уже не мог.

- Я ведь просил их... они могли, я знаю... просил их: отмажьте меня от армии - а они: нет, ты должен послужить, это тебе для карьеры пригодится.

Крыши, будто клювы чаек, охотящихся в шторм, упали в воду. Окунулись и вынырнули, и зависли опять. Что-то проблескивало там, в бурунах, и уходило ко дну. Казалось, мелькают быстрые птичьи тени. Размашистые крылья налетали, хлопали в стену - и рассыпались в брызги.

- Для карьеры пригодится... Семимесячные. А сами взяли и - в Америку. А мне тут...

"Вот, стало быть, и поговорили. Вот и подлечились пошленьким".

С каждой фразой Лапина Митя мрачнел. Дура-душа разлепила створки, выползла, мягкая и слепая, на свет. Разговорил на свою голову! Обманул тебя сломанный человек, на мякине провел. Ветер зашвыривал под навес холодную водяную пыль. Влажная форма липла к плечам и ляжкам. Они морщились и отворачивали лица, но вода доставала их отовсюду.

- Мне тут в этом говне, а им там... Для тебя стараемся, поймешь! Хрена лысого вас поймешь. Головы не хватит.

За мерцанием ливня, у ворот крайнего дома стояли трое, смотрели на них. Козырек над воротами, хоть широкий, защищал слабо; троица мокла. Подняли воротники, нахлобучили на уши кругляши кепок. Один набросил на голову пиджак. Уловив Митин взгляд, этот, с пиджаком на голове, махнул рукой - мол, иди сюда. Митя отвернулся.

"Чего надо?"

Кто-то из троих, кажется, свистнул.

"Чего? Чего приспичило?"

Вышли зачем-то в такой ливень. Стоят, смотрят. Зовут зачем-то. Не в дом же собрались пригласить, в самом деле. В этом городе, падающем крышами в воду - что могло понадобиться человеку от человека? Лучше сделать вид, что не замечаешь. И снять с предохранителя.

В переполненных сточных канавах прыгали потоки, выскакивали и разливались до противоположного края.

- А, все равно развалится все скоро, - сказал Лапин, уютно ложась подбородком на обхватившие ствол руки. - Развалится.

Митя насторожился: что за слово выволок? о чем говорит? (Догадка - вот, мелькнула. Отогнал.) Спросил безразличным голосом:

- О чем это?

- Страна наша развалится, - сказал Лапин. - На части. СССР не будет, все поотделяются.

"Гад! Лишь бы ляпнуть что-нибудь, Ляпин!"

- Не говори х...ни. Никогда не говори х...ни.

Трое, топчущиеся под козырьком ворот, свистнули хором - решили, что в первый раз солдаты не расслышали.

- Сними с предохранителя, - сказал Митя.

- Зачем?

- Сними, сказал! - рявкнул он вдруг и продолжил дерганно, распаляя самого себя. - Что развалится?! Что развалится?! Думаешь, это тебе... это тебе так просто, чик, и нету? Думаешь... как домик карточный?! Столько людей...

- Ты же сам видишь. - Лапин удивленно поднял брови.

"Эти брови твои, как хвосты кошачьи. Задрал! Не зря тебя не любят".

- Что, что я сам вижу?

- Нууу, - Леша замялся, подбирая слово. - Все.

- Все-о, - передразнил Митя - Где это "все"? Здесь это между азербайджанцами и армянами, вот тебе и все. При чем страна?

Лапин примирительно пожал плечами: ладно, мол, тебе виднее, - собирался что-то сказать.

- Ты же сам откуда-то оттуда...

В Митиных висках журчало, как в водопроводной трубе. И он вскочил, перехватывая автомат обеими руками, и с размаху пихнул Лапина автоматом в плечо.

- Заткнись!

Лапин повалился набок, беспомощно задрав ноги в лопоухих галифе и гигантских сапогах. Обе каски скользнули по ступеням и, кувыркаясь, шлепнулись в бурлящую лужу. Дождь бил на них туш.

Пара шагов, и Митя промок до нитки. Бушлат стал тяжелым, как доспехи. Текло за шиворот по спине, по груди, за голенища. Он втянул голову и шагал широко, почти бежал вдоль бесконечных заборов, не выбирая особо, куда ступать, - и не видя толком ничего. Лишь ощетинившуюся злую воду. Несколько раз он щурил в узенькие щелочки глаза и смотрел в небо: падал, летел туда вместе с каменными заборами, толстобокими домами, с голыми деревьями, растопырившими дрожащие ветви.

Скоро Митя выдохся. Под старым орехом он остановился, прислонившись к стволу, и вдруг увидел, как женщина щелкает семечки.

Окно ее блестело впереди, на высоте второго этажа. За бегущими по стеклу струйками лицо было расплывчатым белым пятном. Еще два пятна, поменьше, - одно под другим. Одно клюет из другого. Подносит ко рту, ждет, забирает шелуху, снова клюет из неподвижной пригоршни, подносит, принимает шелуху, аккуратно кладет куда-то вниз. "В тарелочку", - подумал Митя.

...Крупные, не подгоревшие семечки. Слегка подсоленные. Лоснящиеся от масла. Выпуклые (они называют их: бедрастые). Дома, когда еще был жив дедушка, когда вечером по телевизору что-нибудь интересное и все дела переделаны, нажаривали целую сковороду семечек. Запах жареных семечек запах праздности. Спорили, кто пойдет на кухню в этот раз. Каждый считал себя лучшим. Заранее, за полчаса до начала..."Ну иди, уже пора, не успеешь". Еще дымящиеся, потрескивающие высыпали на газету, постланную на стул, на одинаковом расстоянии от каждого, накрывали другой газетой... "Пусть потомятся немного, дойдут". Там же, на стуле, тарелка для шелухи. К концу фильма рыхлый черно-белый холмик на тарелке и соленые губы...

Женщина щелкала семечки и смотрела в окно.

И совершенно невозможно стало идти дальше, пересечь ее невидимый праздный взгляд. Пройдешь мимо, она посмотрит тебе вслед... Он побежал обратно.

Лапин сидел на каске, положив руки сверху на ствол, а подбородок на руки. Митина каска лежала рядом. Трое, стоявшие у ворот крайнего дома, перегнувшись пополам, подставляя воде плечи и спины, шлепали по дороге, на полпути к проходной. Увидев Митю, остановились (задние наскочили на передних), замешкались. Один из них, выступая вперед, сделал округлый приглашающий жест - вбок и чуть за спину - к дому.

- Пойдем отсюда, - буркнул Митя, входя под навес и беря свою каску. Забыл вот. Пойдем.

Лапин послушно встал.

- Товарищ майор, там солдаты за стеной. Сейчас наслушаются, и пойдет испорченный телефон.

- Нужно же и особистам чем-то заниматься. А в принципе, какое им сейчас дело до того, что там пи....нул майор Хлебников.

- Да кто их знает...

- Ну ладно, ладно... Так вот, ни хрена у них так не получится. Это уже видно. И с самого начала было видно.

- Говорили, Лебедь там шороху навел вроде бы... Только теперь на него всех собак вешают, хотя ему, я думаю...

- Шороху... шороху и мы здесь можем навести. В раз! А решит это что-нибудь?

- Ну, порядок будет, я думаю.

- Ты так думаешь? Думаешь, порядок будет? У нас в деревне - это где я вырос, имею в виду, - у нас в деревне жили два соседа. Мишка и Гришка - как из букваря. Однажды повздорили. Свинья Мишкина потоптала Гришке рассаду. Все бы ничего, если б не по пьяни дело было. Новую крышу обмывали, Гришкину, вместе только что и постелили. Мишка за свинью обиделся, что сосед ее тварью назвал. Ну, слово за слово, ... за ... , в общем, Михаил полез на крышу сдирать рубероид, тот в дом за ружьем. Жены их в крик, детвора в крик, люди сбежались, ружье у него отняли, на огород забросили. А тут уже и Мишка трубой вооружился: "Убью", - и все тут. Скрутили и его, домой оттащили. Пока тащили, Гриша обратно ружье подобрал, стал палить по соседскому дому. Стекла побил, а так ничего, никого не задел. Снова отобрали, унесли. Мишка стал его камнями забрасывать. Тот в ответ - тряпки поджигает и на его сарай бросает. Обошлось, так толком и не добросил, только плетень попалил... Уже вся деревня сбежалась. Короче говоря, весь вечер с ними провозились, кое-как растащили, спать уложили. Гришку в бане веревками к полке прикрутили, очень уж буянил. Утром пошли проведать - помирить там, за примирение, как водится... сунулись в баню, а Гришка мертвый, топор поперек головы, а Мишки нету, в бега ушел.

- Поймали?

- А? Поймать поймали, не о том речь. Что сказать хочу - если два соседа убить друг дружку вздумали, хрен кто их удержит, даже всей деревней.

- Так то деревня, товарищ майор, а мы армия.

- Армия... В том-то и дело, братец, что армия. Вооруженные, понимаешь ли, силы. Вооруженные. Силы. Вдумайся. Мы ж кто такие? Мы же профессиональные убийцы - это и есть армия. Любая. Вот и получается поручили профессиональным убийцам такое дело, а потом воют: ой, что вы наделали! - что умели, то и наделали! Думать надо было.

- Тсс, товарищ майор! Солдаты там.

- Ладно, не напрягайся. Давай по последней.

6

Темно. Темнота добавляет воображению трудолюбия. Да и чем еще заняться в камере? Внешний мир - три на три. Квадратное окошко под потолком, шершавый бетон, железная дверь и дощатые нары в виде помоста вдоль всей стены. От окна размашистым веером расползлась копоть, на одном из стальных прутьев решетки блестит глубокая царапина - след автоматной пули. Еще, пожалуй, сырость и мышиный шорох под нарами. Истончен внешний мир до предела - вот и рвется.

Делается легко. Пропадает куда-то охочее до человечьих мозгов чудище Армия, замолкает тоскливая тревога. Закрой глаза, чтобы не видеть бетонную темноту,

вдохни - и воздух щекочет секретные ворсинки счастья... помнишь эти ветра?

...Весна переходит в лето бурно, с привкусом катастрофы. Южные ветра влетают в Тбилиси. Сухие, горячие, мчат по улицам, заплетая пыльные вихри, ломая ветви. Их невидимые порывистые ладони лезут под одежду, обжигают почти сладострастно.

- Вай мэ, когда уже утихнет!

Все их ругают, никому они не нужны. Но он их ждет.

Неперебродившая юность, не нащупавшая нужного слова страсть.

Пульс его делается рваным, стаи звонкокрылых фей носятся под кожей, наполняя его сладким зудом. Усидеть дома невозможно. Обычно, дождавшись вечера, он отправляется в Худадовскую рощу. Роща известна как любимое пристанище заристов. Считается, что эти самые заристы, в основном, наркоманы, играют в кости

в зари - на желания. Разрешено по их правилам загадывать любое желание, кроме самоубийства. Проигравшему могут загадать, например, завтра в семь вечера в трамвае номер три зарезать того, кто будет сидеть слева на первом сиденье. Говорят, такое бывало. Но своими глазами заристов никто не видел, а роща - сразу за школой, шумит, скрипит и качается. Митя добирется до облюбованного местечка, взбегает на холм и, раскинув руки, стоит - совсем уже ненормальный, искрящий - над шелковыми волнами травы. Однажды, вот такой, стоящий на холме - он подумал: "Наверное, когда буду умирать, увижу эту траву". А жизни-то было пятнадцать лет. Чего только не занесет в нагретую ветром голову!

Город на ветру. Летящий город.

Гремят вывески на магазинах, воробьи жмутся пушистыми комочками в стены. Женщины идут мелко и осторожно, собрав поуже юбки. Есть в этом что-то японское: вцепились в юбку - женщина и ветер, - наступает лето. Мужчины проходят мимо с легкомысленными ухмылками, будто это из-за них женщины вцепились в юбки. Над крышами - и тут уж все останавливаются, прижимают ладони козырьком - танцует сорванная с бельевой веревки одежка. Как веселое привидение. Незадачливая хозяйка в опасно хлопающем, прилипающем и парусом раздувающемся халате. Стоит, щурится в небо, караулит, когда наконец ветер выронит свою незаконную добычу. А ветер...

- Сидим, значит?

Назойлив внешний мир, вмешивается, с резким скрипом петель входит в камеру.

- Сидим, значит? - говорит капитан Онопко, сунув пальцы под ремень и оглядывая с явным удовольствием бетонный кубик камеры. - Дов...лись? Ага. Десять суток выхватил? Ну-ну. Лиха беда начало.

Известен он тем, что досконально, до последней гайки знает БМД. Не банально там - вес, вооружение, броня, - абсолютно ВСЕ знает. Время от времени он ставит перед собой какого-нибудь бойца (неравнодушен к учившимся в вузах) и выстреливает в него вопросом:

- Скажи-ка, студент, а какой шаг резьбы в стволе пушки БМД?

Вопрошаемый, конечно же, не знает, пытается оправдываться - мол, в Вазиани ведь сплошь БТРы. Тогда капитан Онопко сам отвечает на свой вопрос и вздыхает:

- Так-то, товарищ студент.

Наверное, это любовь. Человек и БМД. Лед и пламень. Нет повести печальнее на свете! Ведь в проклятой пехотной учебке он обречен любить платонически: и впрямь одни БТРы вокруг.

- Ага. А почему, товарищ Вакула, вы в бушлате?

- Так... холодно ведь.

- Ну, "холодно"! Не положено на гауптвахте в бушлате. Снимай.

На пороге, в конусе контрового света (очень похоже на картину художника Ге) он разворачивается вполоборота и отводит руку в вопросительном жесте:

- Сколько звеньев в одной гусенице БМД?

Ночью Митя познал совершенно новый, особый холод. Ни один, пережитый ранее, не шел ни в какое сравнение. Ни усыпанный мурашками холод утренней пробежки, ни затхлый, с запахом земли и портянок, холод палатки, ни холод бешеного осеннего ливня, плюющего в лицо студеной слюной, ни даже металлический, скручивающий ноги, как проволоку, холод выстуженного БТРа, ни один не был холоден по-настоящему. Этот новый тюремный холод, подлый, как уголовная "шестерка", разил исподтишка. Не заплевывал, не доводил до судороги. Не было никаких предупреждений, никаких предварительных симптомов. Не мокрело в носу, не покалывало кончики пальцев. Сразу, от макушки до пяток, в горле и в кишках - мерзлый бетон. Ы! - уже не дрожишь, не дергаешься. Вот он, Холод. Наверняка. Наповал. Насквозь. Наухнарь. Весь ты в его власти. Бежать некуда, согреться негде.

Пробовал по привычке прыгать и отжиматься, хлопал себя взахлест по спине, растирал и пощипывал - без толку.

...Трясогузка не оставит Митю в покое. Упорный, гад, целеустремленный. У его нелюбви бульдожья хватка.

Как всегда, ничего не предвещало плохого. Митя трусил через площадь к своему 202-му, нетерпеливо рычащему, готовому сорваться с места. Взамен Рикошета они получили другого дембеля, по фамилии Захаров и по прозвищу Захар. Начал он с того же, что и все они, дембеля с "постоянки" - с театра одного дембеля, - но скоро плюнул и слился с массовкой.

Остальные борта уже разъехались, повезли людей на объекты, а 202-й подзадержался: Дмитрий Вакула убежал по крупному делу в туалет. (Вчерашние яблоки!)

Замполит, по обыкновению, появился внезапно, вывернул прямо под ноги из-за угла бани. От неожиданности шарахнулся в сторону, а когда разглядел, кого испугался, почернел и угрожающе затряс головой. Догнал, схватил за полу бушлата.

- Что такое, солдат? Что за вид?! Где ваш ремень, солдат?

Митя держал ремень в руке. Забыл надеть, выскакивая из горкомовского сортира. Он надел ремень, одернул бушлат и, торопливо козырнув, бросился дальше. Но нет, не тут-то было. Рюмин снова догнал его и, теряясь от злости, вдруг по-пацанячьи схватил за грудки.

- Ты!.. Т-ты!.. Я тебя, паршивца...

Они встретились взглядами, словно ядовитыми щупальцами... на этот раз яда было поровну. "Что ж, померяемся,- подумал Митя. - У меня тоже отросли эти железки". Водитель, слышавший топот Митиных сапог, внезапно, к досаде его, оборвавшийся, принялся сигналить. Капитан Рюмин никак не мог подобрать слова и только тряс головой, сильнее стягивая, сдавливая ворот. Взгляд солдата, полный ответной ненависти, вводил его в раж.

Захар сигналил.

"Я могу тебя одолеть".

И, улыбаясь самой наглой, самой мерзкой улыбочкой, Митя оторвал его руки, оттолкнул и, качнув головой, сочно и звонко цокнул языком, как сделал бы любой кавказец, желая без слов выразить презрение...

- Ну наконец-то! - крикнул Захар, когда Митя спрыгнул в люк. - Не прошло и полгода! Что, Вакулидзе, уср...ся?

"Я могу тебя одолеть. Я могу".

Борт 202 уже летел вниз по улице, к поднимающемуся в просвете между домов дымчатому утреннему хребту. Пока выезжали на шоссе, пока плыли в бойницах увитые туманом горы и мелькали колхозные яблони, Митя ждал хриплого окрика рации: "Двести второй, двести второй, ответь сотому!" Если Трясогузка уже настучал, дежурный может вернуть их, снять Митю с караула... что бывает за презрительную мину в адрес замполита?

Весь день в карауле он был хмур и неразговорчив. День как день, прохладный и сырой. В сторожке неизбывный солдатский треп, на посту тишина. В поле время от времени голоса птиц, в трубах газовое урчание. Каждый шаг по насыпанному на площадке гравию отзывается громким хрустом.

- Че молчишь, будто х...в в рот набрал?

О чем говорить, если завтра после караула его ждет разборка с Контуженым? Если б только разборка... На этот раз не обойдется отданием чести фонарным столбам. Митя помнит его глаза. Вцепился! В глазах клыки вместо зрачков. У него талант. Каждый может ненавидеть - но вот так, не переводя дыхания...

Разводящим заступил тот самый Леха-качок, выбежавший когда-то из дыма с железобетонными объятиями, с рассказом о том, как он думал, что - все, на хрен, все! Теперь это был другой Леха.

- Ну-ка, воины, - говорил он, напрягая шею, и слова выходили такие же мускулистые, как сам Леха, - почапали на пост.

Петька был его лучший друг, и вдвоем они составляли пренеприятнейший дуэт.

У ментят свой космос. Механика его близка к армейской, но все-таки устроен он иначе. В караулах они шли за старших, и им хотелось, чтобы космос функционировал в привычном режиме. Солдаты перестали быть "братками", и спасение из горящего здания выглядело в новых пересказах по-новому: "Отсиделись, пока бойцы не подъехали, и вышли". Вообще же они были в растерянности: как теперь обращаться с "бойцами" - не-зэки, не-гражданские, но и как с равными, тоже нельзя.

Ночь пережили, как обычно. Поутру тоже, как обычно, сидели, глядя на поворот трассы, из-за которого должен был появиться БТР со сменой. Отдыхающая и бодрствующая смены караула - на крылечке сторожки, заступившая - вдалеке на белых от инея газовых трубах. Солнце покатилось над горой и поднялось. Захлопотали намерзшиеся за ночь воробьи. Желающие умылись из алюминиевого умывальника. Вот, собственно, и начался следующий день. Время потекло, загустело и застыло вовсе. Не было желанного БТРа. Ни в девять, ни в десять, ни в десять тридцать. Не было. Они рассказали друг другу все, что могло вызвать хотя бы малейший интерес. Про баб, про службу, про баб своих знакомых на "гражданке", про службу приславшего письмо кореша. Анекдоты, наконец. Традиционно матерились в адрес опаздывающих.

Не было БТРа. Все сделались злыми по-настоящему и замолчали. Желудки завели свои ворчливые мантры, требуя завтрака. У курильщиков подошли к концу сигареты. На трассе из конца в конец ни одной машины, ни одного навьюченного осла, плетущегося за хозяином. Единственное развлечение - наблюдать, как рожает старая дворняга Зухра. Еще с ночи обосновалась в кустах, притащила сюда любимую тряпку. Вела себя необычно, заглядывала в глаза, будто просила поесть, но консервные банки так и остались не вылизанные. Проходящие мимо на пост и с поста смены встречала коротеньким поскуливанием, будто окликала. К утру начала.

- Зухра рожает, - объявил кто-то, входя в сторожку.

- Уже трое, - доложили через два часа.

Утром их было пятеро, попискивающих комочков, а Зухра все еще тужилась, канатом натягивая шею, все еще кряхтела и вздыхала по-человечьи. Никак не могла разродиться шестым.

Что-то в конце концов легло в складки грязно-голубой тряпки, но так и осталось лежать неподвижно. Шестой родился мертвым. Зухра вздохнула облегченно, поднялась, постояла над выводком. Лизнула пару раз слепые мордочки и принялась за дело. Мертвого она сразу отнесла в сторонку, под соседний куст. Вернулась, взяла другого, живого - и отнесла туда же. Еще раз вернулась, взяла еще одного... Они пищали вовсю, Зухра же бегала усталой рысцой туда и обратно, деловито помахивая хвостом.

На подстилке их осталось двое. Тогда Зухра остановилась, подошла к ним вплотную и легла, выставив длинные сосцы. Щенки - шерстяные компасы - мигом развернулись в нужную сторону и, уткнувшись ей в живот, замерли. Ожидающий смены караул наблюдал за происходящим красными воспаленными глазами.

- Помирать отнесла, - зевая, кивнул Тен на дальний куст, под которым копошились и разрывались от писка "ненужные" щенки. - Пойду упаду. Приедут, разбудить не забудьте.

Курильщики докурили по последней сигарете. Пищали щенки. Трасса была пустой.

- Вон, едут, пидоры!

Из-за утеса вырулил БТР.

Все поднялись, потягиваясь и радостно матерясь: "О! .... .... .... наконец-то!"

Но из подъехавшей "коробочки" вынырнул один водитель.

- О так от! - противно кричал он, кривя издевательскую улыбку. Закатайте-ка обратно, пацаны! Куда собрались? Не-ет, покараульте еще немного, на бис, до вечера, а то и... уж как получится...

- Не п...ди!

- Ну где они там? Пусть вылазят!

- Устроили тут! Хазанов выходной, бля!

- А ну вылазь! Не тронем, солдат ребенка не обидит!

- Принимайте. - Водитель вытащил на броню коробку, знакомую всем до оскомины коробку с сухпаем.

Они поняли, что это не шутка. Такое уже случалось, в принципе - некого прислать, всех отправили "защищать советскую власть" в близлежащем селении, - но до сих пор такое случалось не с ними и ничего, кроме издевательских улыбок, не вызывало. Караул продолжается! Снова по два часа возле осточертевших, журчащих в давящей тишине, никому на хер не нужных труб. Все переговорено за сутки, всех мутит друг от друга. На грязно-голубой тряпке идиллия. Брошенные же Зухрой щенки пищат все отчаянней.

- Але, гараж! Забираем сухпай, не задерживаем транспорт!

- Иди возьми, - сказал Леха Мите, хотя тот сидел от БТРа дальше всех.

Митя напрягся. "А-а-а, ясно".

Все остальные, собравшиеся перед сторожкой, - Лехины товарищи, милицейские курсанты. (Земляной маячит на посту - приложил руку козырьком, стоит, смотрит. Тен отправился спать.) И Митя бы пошел к БТРу за коробкой сухпая - из одной только лени пошел бы, чтобы не связываться, чтобы не говорить никаких слов. До этого ли?! Но нельзя. Нельзя потакать лени. Это там, на "гражданке", - там можно. Можно когда-никогда дать себе поблажку, зевнуть, махнуть рукой, отложить до следующего раза. Здесь все решается единожды. Но зато и решается все сразу: кто ты, где твое место, кем - чем ты пробудешь до второго шанса, до "гражданки".

- Слышишь? Иди возьми.

"Эх, как неохота вот это сейчас..."

- Тебе надо, ты и возьми. Я на диете, галеты без сала не ем.

Леха медленно повернулся, окатил его ледяным взглядом:

- И д и и в о з ь м и х а в к у.

Взгляд его, поверх плеча размером с телячий окорок, впечатлял. Щенки пищали, расползаясь от своего куста в разные стороны. Безо всякой уверенности в екнувшем сердце Митя молча сплюнул.

Леха нарочито медленно поднялся. Поправил ремень. Сплел пальцы и хрустнул ими. Их окружила тишина. Только щенки да приглушенная воробьиная возня в лесопосадке. Он подошел к Мите и, не тратя времени даром, сгреб его за ворот.

"Бей!", - скомандовал себе Митя, но тело - подлый саботажник - осталось неподвижным. Леха поднял его, развернул и швырнул в сторону БТРа.

- Оп-па, - прокомментировал Петька.

Митя долетел до самого колеса. Затошнило. В глазах плавали солнце и луна.

- А теперь встань и принеси, - сказал Леха.

И ватное тело подалось к БТРу.

"К черту, достало!" Все смотрели на него. Менты со ступенек. Водила с брони "коробочки". Земляной от газораспределителя из-под приложенной козырьком ладони. Зухра и та подняла морду, навострила свои лопухи. "Достало!"

Но что-то случилось. Будто кто одернул. Митя обернулся.

Перед ним стоял крупный агрессивный самец. Всерьез обозленный, уверенный в себе. Старший. К тому же голодный. "Надо". Шагнул к нему, улыбающемуся, издающему какие-то обидные звуки. Шансов никаких. Уж очень большой. Но - надо.

- Ути-ути-ути.

Подошел совсем близко, но не настолько близко, чтобы он достал его своей страшной лапой. Стал забирать вправо. "Он левша, левша... ложку левой держит... левша, рядом не любят садиться, потому что локти сталкиваются".

- Ути-ути, цыпа-цыпа.

"Если ударю слабо, только разозлю".

Он опередил - выбросил правую. Скула хрустнула, земля сорвалась с места, отлетела в сторону и, вернувшись, всем своим весом уперлась в ладонь.

Сидел, опираясь на руку, вокруг медленно рассасывалась ночь. Теперь ВСЕ здесь, на этой промерзшем пятачке перед крыльцом.

- Ой, что такое? Упало? Ай-яй-яй.

В одном из расширяющихся просветов появилась широкая фигура. Он улыбался. "Надо. Вставай". Теперь ВСЕ здесь, на этом промерзшем пятачке, все восемнадцать лет и восемь месяцев. Любимые страницы, милые памяти дни. Улица Клдиашвили. Улица с газовыми фонарями и летящей конкой. Окно с ветвистым алоэ. Нервный свет керосинки и усталая капитанша. Медвежьи шкуры. Лампасы. Шашки.

- Ой, что это? Встает. Смотрите, смотрите, пока оно в лес не убежало.

"Надо". Тряхнув головой, ко всеобщему смеху, снова пошел на большого самца. Два шага - снова хруст и земля. Во рту теплая соленая кровь. Машинально он тронул языком разбитую губу, лохматые края раны.

- Какое-то оно неустойчивое.

"Надо". В голове - обрыв. Изображение улетает вверх и снова появляется снизу. Он рядом, совсем рядом. Сейчас дернет левой... Но вместо этого он разводит руками и смеется.

- Ну и чего геройствовать? Каждый сверчок...

"Сейчас!" В сторону, бросок за спину - и они лежат на земле, хрипя и бешено суча ногами. Холодная пыль взлетает облаком.

Митя под ним, со спины, зажав его шею в замок. Горло - вот оно, мягкое, как у всех. Вдавливается, кругло ходит под предплечьем. Теснее, из последних сил. Нужно прилипнуть к нему и держать, держать во что бы то ни стало. Он хрипит. Мощно, судорожно изгибается, бьет всем телом, бьет головой. Встает на мост, хватает Митины руки, тянет, разрывает. Но хрипит, хрипит и дергается во все стороны. Нужно удержать.

"Держи, держи, сука!" И Митя держит, скаля вымазанные в кровь зубы.

Он хрипит. Мякнет. Машет своим: помогите.

Кто-то подбегает.

- Э! Э!

Больно бьют ботинком в бедро. Над ним Петька. Бьет в ребра, но неудачно, вскользь. Не ослабляя замка, Митя поворачивается немного на бок. Теперь Петьке приходится забегать с другой стороны.

"Сейчас мои вмешаются. Сейчас помогут".

Петька все-таки попадает, в плечо. Стоит уже прямо над ним, целится по голове. Не бьет, целится - боится промазать. "Держи!" Квадратный носок ботинка. Митя втягивает - глубже, глубже под него убирает голову. Но рук не расцепляет. Чуть ослабив, тут же сдавливает снова. Квадратная морда ботинка. Митя вдавился в него так плотно, что задыхается сам. Удушающий запах чужого пота.

Подбегают с другого боку.

"Свои? Наконец-то".

Бьют по ногам. Со всех сторон.

- Да по башке е...ни разок.

- Ох...л! по Лехе попаду!

- Вертится, тварь!

Он совсем обмяк, лежит сверху тяжеленным куском мяса.

- Давай хватай.

Они схватили его за руки, за ноги, тянут. Ноги отрываются от земли, Митя повисает в воздухе, но все еще сжимает его шею.

- Не отпускает, скотина.

- Он уже синий!

- Эй, задушишь!

Бросают ноги, он больно падает на плечо, все вместе отрывают, расцепляют замок.

- Совсем е...тый!

Митя стоит, хрипя не меньше, чем скорчившийся на земле, держащийся руками за горло Леха. Он лежит на боку, большой страшный самец. Ноги у Мити мелко дрожат, ломаются в коленях. Если сейчас кто-нибудь его ударит, он упадет. Но они не смотрят в его сторону, наклоняются, поднимают Леху.

"Кажется, все". Митя идет к крыльцу, к валяющемуся на земле автомату. В сторожке кто-то только что зашел за занавеску, занавеска ходит волнами. С трудом, широко размахнувшись, он закидывает автомат на плечо.

Щенки пищат. Ползут по мерзлой земле и пищат. Противней только пенопла-стом по стеклу. Зухра не слышит этого писка. Ее уши-лопухи ложатся на скрещенные лапы, Зухра устала. Два счастливчика сосут ее самозабвенно, вибрируя от удовольствия. Земляной смотрит из-под руки. Митя отходит за сторожку и ложится здесь прямо среди грязных кульков и консервных банок. Что-то давит в спину, но вытащить нету сил. Земля пахнет помойкой и чужим потом. Он склоняет голову набок и смотрит на Зухру. Брюхо ее мягко покачивается от щенячьего усердия. Вдруг она поднимает голову и встает. Сосунки отрываются от сосцов и, шлепнувшись, тоже начинают пищать. Один из отбракованных щенков подполз слишком близко, так что Зухра подходит к нему, берет за загривок и относит на место.

- Так, забирайте сухпай, да я поеду. З...ли! Кто-нибудь возьмет, или на землю на... сбросить?!

Митя вспоминает про Трясогузку и закрывает глаза.

...Слава богу, менты уехали в своем "пазике". Начальство их расщедрилось, прислало отдельный транспорт - чтобы не пришлось им идти от комендатуры до общаги, где они квартировали, без оружия по ночному городу. БТРы туда не ездили: водилы решили, что это в западло. Обошлось хотя бы без необходимости сидеть рядом в темном железном коробе. И так весь день носом к носу - в молчании, отводя глаза и двигаясь друг мимо друга бочком, как крабы.

- Конечная, - объявил Захар, - бэтэр дальше не идет.

И вроде шутил он по армейским стандартам довольно сносно - на безрыбье и рак шутка, - но никто никогда не смеялся, не улыбнулся ни разу. Почему-то получалось очень похоже на Рикошета и - странный эффект - воспринималось как старое и уже слышанное.

К дежурному на доклад Митя плелся последним. Ныли отбитые голени и ребра. Спешить было абсолютно некуда. Но как ни тяни резину, как ни замедляй шаг, а путь безнадежно короток: в вестибюль и налево. Над красивой табличкой "Приемная граждан" кусок гофрированного картона, на котором красным фломастером по трафарету: "Дежурный по городу". Что ж, за дверью, конечно, военный прокурор с гербастой папкой, в которой со всеми нужными подписями и печатями - приговор. Пара кирпичноликих вэвэшников, Кочеулов, скорбный и строгий. И барабанная дробь - спецзаказом с разверзшихся небес.

- А это еще что такое? - скажет медным голосом прокурор, ткнув пальцем в Митину синюю скулу, и разведет руками. - Что ж, товарищи...

Но в кабинете дежурного не было ни прокурора, ни вэвэшников. Мирно жужжали уклоняющиеся от осени мухи. Кашляла и свистела рация. Никого, кроме самого дежурного. Митя встал так, чтобы не было видно синей скулы. Заступивший дежурным командир третьей роты, усатый и резкий в движениях, выслушал рапорт о прибытии с наряда, не переставая начищать сапоги.

- Свободны, - только и сказал.

И они скрипнули каблуками по паркету, оставляя на нем черные отметины поверх множества таких же, уже оставленных чьими-то разворачивавшимися кругом каблуками. "Что такое?" - недоумевал Митя, с трудом поспевая за Теном и Земляным. В левом боку, куда попал Петька, сидел камень. Не верилось, что все позади. Но никто не бежал следом, Трясогузка не вываливался из ночной тени. "Что такое?" Висела луна, блестела мостовая. Где-то на соседних улицах порыкивали БТРы, возвещая наступление комендантского часа.

В гостинице по коридорам ходили братки-сослуживцы. Некоторые, уже умытые и готовые "отбиться", расхаживали в подштанниках, сапогах и с автоматами. "Беспризорные" автоматы норовят умыкнуть, спрятать - пусть раззява поищет. Кто-то развалился перед телевизором. К телевизору тянутся. Там все так, как было раньше: Хрюша, перестройка, аэробика. Аэробику любят особенно - воскресным утром перед экраном столпотворение: передача "Для тех, кто служит" о девушках в купальниках и полосатых гетрах. "Вот, вот эта на мою бывшую похожа!" Кто-то сидел в распахнутых окнах, свесив ноги наружу и неутомимо шлепая комаров.

- Живучие, суки.

- Новый год на носу, а они, как летом.

Вообще-то сидеть в раскрытых окнах запрещалось. Считалось, что это оскорбляет эстетические чувства местных жителей. Стодеревский так и сказал: эстетические. Еще совсем недавно запреты начальства действовали без сбоев, как простые механизмы. Но это было в прошлом. Каждый из них успел спасти кого-нибудь от погрома, постоял в оцеплении под хищными зрачками толпы. Каждый хотя бы раз успел побыть сильным. Не было больше придушенных желторотиков из пехотной учебки. Тяжелые шестерни Вазиани прокрутились и выпустили. Происходящее было непонятно (да и кто бы во всем копался!), они играли в авангардной пьесе на иностранном языке - но, кажется, играли главные роли.

Вид обыденной вечерней жизни перед отбоем быстро успокоил Митю. "Не настучал, что ли?" - удивлялся он, ставя автомат под раковину и выдавливая пасту на зубную щетку. Не особенно верилось в то, что Трясогузка решил его простить. Зубы пришлось чистить, оттягивая свободной рукой разбитую губу.

В холле у телевизора он узнал, в чем причина перемирия.

- Ты уже слышал хохму про Рюмина-старшего? - явно от нечего делать обратился к нему Вовка из первой роты. - А что с рожей?

- Да так, дверь.

И Вовка рассказал ему про Рюмина-старшего. Оказывается, у замполита есть отец. И оказывается, отец его - бывший генерал. Узнав, что один из тех, кто руководит наведением порядка в Азербайджане - Лебедь, его давнишний знакомый, бывший однокашник по училищу, - он переоделся в новенькую полевую форму, сложил чемодан и прилетел в Баку. Чтобы быть в гуще. Интересно же! После Баку слетал еще куда-то, к другому своему корешку. Погостил там. Наконец решил навестить сына и прилетел в Шеки. Рюмин-младший встретил его за городом, на той бахче, куда приземлялись военные вертолеты, на одолженной в горкомовском гараже "Волге". Утром, после столкновения с Митей. Встретил, стало быть, привез к комендатуре. Оставил отца-генерала в машине, а сам побежал внутрь - то ли доложиться Стодеревскому, то ли к дежурному по Митину душу... Сам генерал не захотел

выходить - решил сразу же, времени не тратя, произвести рекогносцировку, покататься по городу. Был он лыс "под Котовского". Каждое утро брил голову. Побрил и сегодня, но почему-то ничем не взбрызнул... или решил еще разок освежиться... Как бы там ни было, в "бардачке" он нашел белый пластмассовый баллончик с красным колпачком и решил, что это дезодорант... Этикетка-то с баллончиков "Черемухи" постоянно слетает, не приклеена потому что к самому баллончику, а просто склеена в кольцо. В общем и целом, когда замполит вышел из комендатуры, его отец торчал из окна "Волги" в совершенной отключке, выделяя пену, а "Черемуха" валялась возле колеса. Сейчас замполит в Баку, повез отца в больницу, не захотел к местным врачам обращаться - не доверяет.

В номере Митя, как обычно, засунул автомат в головах под матрас, сапоги отнес в дальний от двери угол. Лег, однако, одетым. На всякий случай.

- Ты чего в одежде? - спросил Тен.

- Да так, предчувствия.

Тен и Земляной делали вид, что ничего такого не было. Митя - тоже. "А кто его знает, как у них тут принято, в России". Мысли сбивались в тугой колтун. Земляной размеренно посапывал. Ночь текла... За стенкой кто-то из третьей роты мечтал о том, как все закончится и перед отправкой в части их привезут в Вазиани.

- В первую очередь Мелехов. Я буду следить за ним, глаз не отведу. Они ж, суки, ныкаться будут, как крысы. Подойду я к нему, скажу ему спокойно так, спокойно: "Встать, товарищ сержант". - "Чего-чего?" - он скажет. Мелехов наглый, думает, судьбу за яйца ухватил. "Да вот чего", - я ему скажу. Так отхожу его, ни одного ребрышка целого не оставлю... аж сейчас, как подумаю, руки ноют.

И под это мечтательное бормотание Митя проваливался в сон, увязал в его ватном немом омуте. Разоспаться не успел. Он открыл глаза, лишь только щелкнула открывающаяся дверь. Открыл - и тут же зажмурил под кинжальным лучом фонарика.

- Этот?

- Он, он, родимый.

Пришедших было двое. Два капитана. Усатый командир третьей роты и Онопко. Усач пнул его в подошву:

- Вставай давай, Вакула, выходи. Бунтарь х...в!

Митя достал оружие из-под матраса и встал перед ними. Фонарик по-прежнему бил в лицо.

- А, так вон это который. - Его рассматривали, как добытую дичь. - Этот сегодня у меня на докладе был, помню. А я на того думал. - И обращаясь к

Мите: - Обувайся!

Как в кино - между двух автоматчиков с оттопыренными вперед стволами, он был препровожден в комендатуру. Усач с Онопко ушли вперед: негоже офицерам сопровождать арестованного солдата (иными словами, в западло). Все же нервничали оба. Никого еще здесь на "губу" не сажали. А вдруг что...

- Если побежит, вы его прикладами, да не жалейте, - сказал Усач.

Мол, прикладами - не вздумайте палить, мало ли что там в Уставе, а то с вас дураков станет.

Роли конвойных исполняли свои же, из третьей роты. В третьей - одни пэтэушники. Нововведение, эксперимент. Говорят, в прошлый набор были все в куче, так студенты были бедные. Не любят пэтэушники студентов, а в стайной жизни понимают куда как лучше. С третьей вторая и первая общались не очень, разве что земляк с земляком, да и то с прохладцей; третья смотрела на всех свысока. Даже легенду придумали - якобы в случае войны с Турцией они, третья рота, - самые что ни на есть смертники, их будут первыми бросать на захват перевалов.

Стволы они держали четко, особенно задний - притормозишь, получишь в позвоночник. "И ведь обработают прикладами, бровью не поведут".

До самой комендатуры, до кабинета дежурного, конвойные не проронили ни слова.

- Сдать оружие, - скомандовал дежурный.

- Кому?

- Ну положи на стол, вот сюда. Не тупи, Вакула. И ремень сними.

Онопко уже не было. Видимо, ходил для того, чтобы его опознать. Митя положил свой АК на стол, сдвинув какие-то папки. Рядом положил ремень.

- А кто мне ремень вернет?

- Курсант Вакула, вам объявлено десять суток ареста за невыполнение приказа старшего по караулу. Как поняли?

- Что?! Как - по караулу??

- Что ты чтокаешь, уродец?! - И официально: - За невыполнение приказа разводящего вам объявляется десять суток ареста.

"Так, значит, это Леха??"

- Как поняли, Вакула?

- Так точно, понял! Есть десять суток ареста! А ремень?

- Заткнись, тупорылый. Крууу-гом!

Вели в сторону ОВД. Через чешуйчатую площадь и вдоль темного под сомкнувшимися кронами переулка - ни слова, свирепое молчание. Митя чувствовал его. Вдыхал, как запах. Пахло оно тошнотворно.

Разгромленное ОВД охраняли одни краснодарцы, солдат на этот объект Стодеревский не выделил. К тому же курсантов школы милиции было в переизбытке. Надо же их чем-то занять. Стодеревский отдал им свой автомат, тот, с которым стоял возле горящей пожарной машины. Заступали сюда втроем, запирали на ночь ворота и по очереди сидели у окна, сквозь дрему прислушиваясь к ночи. Если бы не автомат, ложись и спи - кому ты нужен... А за стволом могут и прийти. Теперь же, с заключенным в одной из камер ИВС, им добавлялась еще одна головная боль.

АК стоял в углу разбитого приемника, возле печки-буржуйки. Никто комнату не прибрал, не вынес ненужную поломанную мебель. Топили папками с документами, кривенькими стопками, стоявшими тут же, у печки. На стене красовался календарь: девушка в красном бикини на фоне моря.

Их встретили в штыки:

- Ни хрена не знаю, приказа нам никто не отдавал. Ведите обратно.

- Ты че, с дуба е...ся?

- Мой начальник мне прикажет, тогда хоть всех сажайте, а так, без его приказа...

- Хочешь, дежурный тебе прикажет? Дай телефон, я позвоню.

- С какого перепугу? Телефон служебный, а ты что за ... с бугра, чтобы я его тебе давал? Так что, только если мой начальник прикажет. А его сейчас нет в городе.

- Че ты заладил! Наш начальник здесь самый центровой. А ты совсем горбатого лепишь.

- Да?

- Да! Комендант города. Узнает, сам присядешь суток на несколько.

...По внутреннему дворику разбросаны обгоревшие папки, листы бумаги, осколки оконного стекла, стулья, огнетушитель, надколотый гипсовый Дзержинский. Посередине прямоугольный бассейнчик с фонтаном, с бурой лужей на самом дне. К кафельным бортам прилипли осенние листья. По углам двора совсем юные, человеческого роста, деревья. Стволы побелены. Дворик когда-то был уютным. Симпатичный, совсем не милицейский дворик. Трудно себе представить, что сюда втаскивали кого-то в наручниках, что пузатый полковник орал на вспотевших лейтенантов. Должно быть, люди в форме собирались здесь поутру (точь-в-точь как возле гостиницы), курили, негромко переговаривались. Хорошо, наверное, летом посидеть на бетонном бортике под прохладными иголочками брызг. Может быть, пили чай. Кипятили воду вон в том электрическом самоваре. Самовару досталось не меньше Дзержинского: ручки оторваны, в боку торчит пожарный багор... Кто-то явно не любил самовары. Но сидел ли когда-нибудь кто-нибудь в этих камерах? Ой, вряд ли. Разве что пьяный турист. Когда краснодарцы ворвались сюда, спасаясь от свистящей и стреляющей толпы, они застали камеры пустыми и незапертыми.

Митя думал об этом дворике красиво, как о каком-нибудь патио в разграбленном особняке. Щелк! - голодное воображение только тронь - так и пошло выписывать узоры... шпаги, шляпы, веера, платочки... по борту фонтана идут павлины - те же, в сущности, куры, но в маскарадных костюмах...

- Так! Осужденный, проходи в хату, располагайся. Ну вас всех на ...!

Прямо под ногами, из-под пыльного сапога и обрывка с машинописным: "Ведомость выдачи ор..." - торчало затоптанное, измочаленное, но самое настоящее, переливчатое павлинье перо. Митя улыбнулся. Он обожал, когда жизнь подбрасывала такие вот тайные знаки - непереводимые, но эффектные.

- И нечего было вые...ся. Мой начальник, мой начальник...

- Иди, иди давай, а то и тебя оформим вместе с этим.

Дверь за спиной скрипнула басом, лязгнула, и он остался в кромешной темноте, до сих пор чему-то улыбаясь.

...Опасное слово - Родина. Слово-оборотень. Вечный перевертыш. Держи ухо востро, не отвлекайся - ведь обернется чем угодно. Пойдут тогда клочки по закоулочкам. Два человека - разные, с разных берегов. Но оба так легко говорят:

Р о д и н а - тот настырный агитатор в плаще и замполит Рюмин. Наверное, оба смогли бы пролить за нее кровь - по крайней мере чужую. Она звенит для них металлом - и вокруг нее полощутся, громко хлопая на ветру, яркие слова-знамена: Отстоять! Защитить! Дать Отпор! А Митю слово "Родина" смущает. Мучает. Умещается в нем и расплывчатая "страна березового ситца"... И посыпанные битым кирпичом дорожки парка Муштаид, после которых подошвы долго пачкают асфальт. Много в нем, в этом опасном слове. Бой Курантов на Новый год и тихая улица Клдиашвили, где в тринадцатом номере у циркача жил медвежонок - пока не вырос и не разорвал металлическую сетку курятника...

Чем обернется для него Родина? Митя ищет, хватается то за одно, то за

другое - ни то, ни другое не спасает. Расползаются ветошью и кумачовое пугало, и та "Родина - наша мать", ради которой нужно жечь и ненавидеть. Ему нужно другое. Он предпочитает творить ее сам. Из чего-нибудь живого, из того, что первым идет на ум.

Он вспоминает Тбилиси. Мама с бабушкой остались в Тбилиси.

По вечерам бабушка тщетно ищет себе занятия. Но посуда перемыта, пыль вытерта и банки с соленьями проверены на взрывоопасность. И она садится в кресло и тихо сидит, еле заметно улыбаясь каким-то своим мыслям.

Мама стоит у раскрытого окна лоджии: левая рука под правым локтем, в левой руке чашечка кофе, в правой - сигарета. Глоток - затяжка. На десять минут жизнь расчерчена четко и ясно, разложена по простым координатам: глоток - затяжка. Спина ее несколько ссутулена и одновременно откинута назад - удобно, когда куришь медленно, прижимая локоть к телу, чтобы не уставал. Эта ее спина, ссутулившаяся и одновременно откинутая назад, сизые струйки дыма, уплывающие в окно... одна и та же поза... сотни чашек и сотни сигарет за долгие, долгие годы одиночества.

- Митюша, пойди поужинай.

- Нет, спасибо. Сама пойди. Кстати, и пообедала бы.

С некоторых пор она почти не ест, хотя бабушка готовит ее любимые блюда. Зато пьет кофе. Раз пять на дню. Впрочем, в этом она не одинока.

Кофе - культ. Всплывающее солнце и взбегающая кофейная шапка. Чтобы начал вскипать, но не вскипел. Караулящие над туркой - они говорят "джезви" - примятые утренние люди. В шесть лет, когда пошел в школу и начал вставать рано, Митя любил караулить джезви на газу. Напросится, а сам задумается о чем-то и прозевывает. Мама вытирает плиту и начинает варить заново: плохой кофе с утра - неудачный день. Кухни с вязанками лука и пригоревшими кастрюлями, кухни особняков на плато Нуцубидзе с дубовым паркетом и натюрмортом на стене - пронизаны одним запахом. Нанизаны на него, как на общую ось.

Джезви, вынутые из ящиков рабочих столов. Начинать нужно с приятного. Начальства можно не опасаться. Из его, начальства, кабинета льется тот же запах. Не спеша, крохотными огненными глоточками, под сигаретку и разговорчики о том о сем. Глядишь, и работа уже не лежит впереди удручающим восьмичасовым безбрежьем. Все пройдет - а пока чашечка кофе.

В маленьких кофейнях, появившихся с Перестройкой, - кофе по-турецки. Томится, зреет в раскаленном песке. За прилавками в этих кофейнях какие-то неожиданные люди. Например, парень в белоснежной рубашке. (А не привычная мрачная тетка с нарисованными бровями.) Парень время от времени берется за деревянные ручки, передвигает, меняет местами джезви, оставляющие в песке полукруглые дымящиеся канавки. То зарывает поглубже, то поднимает, ставит сверху на жаркую поверхность. Он не спешит. И не должен спешить. К нему за тем и заходят - не спеша попить кофе, разомкнуть на минутку цепь суеты.

- Ваш кофе, пожалуйста.

Или вычерчивает прямой ладонью жест, похожий на тот, что чертят, знакомя кого-нибудь, - соединяет две точки: человека и чашки. Непривычно.

Фарфоровая завитушка тонет в подушечках пальцев.

В укромном уголке вдалеке от догорающего праздника в строго охраняемой тишине (мужчины не допускаются, курить на балкон), склонив головы над сакральным центром, женщины гадают на кофейной гуще. Вполголоса, с полуслова, с полусмыслами. Витиеватые иносказания. Каббала тбилисских домохозяек.

...У мамы свой круг, своя секта. Собираются по вечерам и гадают друг другу. Старинные подруги, знакомые кто с института, кто со школы. Зрелые сорокалетние женщины, знающие друг о друге все. Тем, что было, естественно, пренебрегают. Желают знать, что будет.

Рассаживаются вокруг журнального столика, выпивают свои чашки сосредоточенно, в специфическом молчании: нужно "оставить в них свои мысли". Допив, переворачивают особым манером, по правилам ритуала: с некоторым вращением и от себя. "От себя" - это важно: все плохое, что там осталось, от себя.

Город в ослепительной зелени, город, закиданный снегом. Хорошие чашки, плохие чашки. Регулярные, а то и сверхурочные, если надо дополнительно уточнить грядущее, гадания.

- Будет какая-то выдающаяся новость. Может быть, на той неделе. Жди друга. Вон, видишь собачку?

- Это вроде на белочку похоже.

- Какая разница? Белочка тоже - друг. Жди.

Благородные олени, подколодные змеи, собачки-друзья и лисицы-завистницы, сороки, приносящие на хвосте сплетни, вороны, аисты... Тотемный гадальный язык.

Иногда совместные поездки к профессионалкам, но они разочаровывают:

- Э! Пять рублей чашка, а сама ерунду несла.

- Спекулянтка!

- Я чуть в лицо ей не рассмеялась. Твоя дочь, говорит, скоро выйдет замуж. Я говорю, у меня сын через год заканчивает школу.

- Шарлатанка!

Собственно, зачем им профессионалки? Они и сами неплохо гадают. "Она чудесно гадает", - как об игре на фортепьяно. "Погадаешь? - Ой, сегодня я не

гадаю!" - будто певица: ой, не в голосе.

Митя, конечно, делает вид, что ему смешны эти гадания. Но он тянется к ним, он сидит в другой комнате и слушает тихие голоса - чужие надежды, закодированные в кофейных иероглифах. Ему нужно хоть что-то. Ему нужна атмосфера. То, что окружает. Ему нужна твердая почва. Чтобы построить мир. После того, как не стало бабушки с дедушкой, не стало... он не смог бы это назвать, но без этого стало трудно.

Два мира, в которые он так по-настоящему и не вошел, которые упустил, как упускают, не разглядев вовремя, автобус на остановке. А мог бы - войти? Старая Русса, станица Крымская... Смог бы сделать своими их воспоминания? вжиться в их жизни? чтобы чувствовать неразрывность: они - я... чтобы чувствовать корни.

Корни... И откуда это? Уж точно, не от Льва Толстого. В книгах попадалось другое - про Ивана, родства не помнящего, - и чрезвычайно обижало. Каждый раз, когда попадалось. "Как так можно, про самих себя?" Здесь, дома, это воспримут как оскорбление: "Он отца своего не знает". И как было обидно слышать в свой адрес: "У тебя отца нет", - и со слезами на глазах лезть в драку и кричать: "Они разведены! Разведены! Не понимаешь разницы?!"

Зачем ему это? Никто вокруг не был озабочен подобными вещами. Большой город, десятки национальностей. Большой город растворил всех и перемешал. Семеновы, не говорящие по-русски, Цопурашвили, не говорящие по-грузински. Казалось, Большой Город вылепил новых людей.

Но только однажды к Лаше Гуцаеву приехали родственники из деревни. Дядя и двоюродный брат лет на десять старше Лаши. Привезли с собой огромные бутыли с вином и свежезабитого барашка. Был летний вечер, луна лила электричество, сочный травянистый аромат шел от дворового виноградника. Из открытого багажника остро запахло шерстью. На деревенских родственниках были круглые войлочные шапки, которые Митя знал как "сванские" и видел разве что в отделах "Сувениры" или по телевизору на танцорах. Он-то считал, что такие шапки и есть - сувениры. Как русская рубаха, как лапти, например. Но шапки были настоящие, поношенные, потертые там, где их касались руки. Барашка подвесили за задние ноги к проволоке, на которой обычно сушили белье. Дядька звонко точил кухонный нож. Вынесли тазы, ведра с водой. Гуцаевы выглядели возбужденными, будто на празднике.

Незабываемое зрелище: ловкое лезвие извлекает из шкуры, очищает от нее влажно блестящее, розовато-красное... шкура свисает к асфальту все ниже, ниже... и вовсе падает, высвобождая выпуклую обнаженную тушу, как лишившийся кожуры плод. Митя не понимает, не успевает расслышать быструю деревенскую речь. Лаша бегает из дома во двор, гордый, шумный. Пыхтя, поднимает на вытянутых руках шкуру, подает нож. Кровь с ладоней не вытирает. Подражая работающим, подбородком поднимает, засучивает рукава. Он уже не с Митей, он весь в чем-то другом...

Митя ему завидовал, но не из-за ножа или шкуры. Ему тоже хотелось иметь деревенских родственников. Так откуда это острое, как запах шерсти, желание - чувствовать корни? Увлеченный книгами, он начинал догадываться, что они никогда не дадут ему этого. Книжная Россия не утолит.

И он все сильнее тянулся к гадающим женщинам. Заменит ли запах кофе запах шерсти? Митя не хочет быть сам по себе, родства не помнящим.

...Они живут возле площади Советской, всему городу известной, впрочем, по своему старому названию - Молоканская. Пожилые тбилисцы и вовсе говорят: "Молоканский базар", - хотя базара там давным-давно нет. Один из домов на Клдиашвили, дореволюционный, с деревянными перегородками и каменными ступенями, тоже - Молоканский. Говорят, при царской власти их ссылали сюда целыми деревнями. Одна из бабушкиных подруг из молокан.

- А кто они такие?

- Они водку не пьют, одно молоко, а когда кого хоронят, веселые песни поют.

Ого! Ужас! Первый раз Митя шел в гости к молоканам, замирая в предчувствии чего-нибудь экзотического. Но экзотического не было и в помине. Мебель, телевизор, в книжном шкафу Морис Дрюон и Александр Дюма. Угощали цыпленком табака и жареной картошкой.

- Ба, а что в них такого? Ну, молоканского?

- Да нет, это я так просто сказала. Их родители, те - да, придерживались, а сами они давно отошли. Обычные люди.

Но в другой раз он увидел настоящих молокан. В Молоканском доме умерла старушка - и ее понесли (на руках до кладбища) под те самые веселые песни. Процессия эта пугала, женщины в белых платочках и застегнутые на все пуговицы мужчины казались переодетой нечистью. Лица, голоса, фигуры - эти люди, уж точно, были другие, другой породы. И старушка плыла в гробу странно белая, молочная и - чудилось - веселая.

"Чужие", - понял Митя, заметив, как смотрят вслед веселой похоронной процессии. Как в школе, когда новичка не принимают и он сидит один за партой с неприятным хмурым лицом - сам по себе, чужой. Он подумал: "Чужим быть страшно".

..."Чужим быть страшно", - думал Митя, глядя в темноту камеры. Из окошка под потолком тянуло дымом. Снова где-то горит... "Нет, - вспоминал он, - это у ментов, топят буржуйку".

Он сидел на нарах, обхватив колени. По-прежнему ныли ноги и где-то сбоку. Снять бы сапоги, да холодно. Может быть, почитать... Он вынул из внутреннего кармана кителя библиотечную книжку, принялся разглядывать, поворачивая ее так и эдак в неуловимом лунном свете. Раньше все как-то не было настроения, и она так и пролежала эти дни во внутреннем кармане кителя. На картонной обложке с текстурой, напоминающей крокодилью кожу, вдавленными буквами с облезлой позолотой красовалось: "Псалтїрь".

- Тьфу ты!

После воспоминания о похоронах было тем неприятней прикоснуться к этому, словно к пауку или к лягушке - к таким жутким на ощупь, абсолютно чуждым человеческой коже созданиям... Он отбросил книгу в угол нар, в темноту. Читать, стало быть, нечего. Впрочем, ладно - все равно темно.

Остается вернуться туда, где горит фисташковый абажур с коричневой бахромой и пахнет кофе... Мамины подружки - Корпус Невезучих. Из пятерых только одна, Лили Вачнадзе, замужем, и то из последних сил.

- Ух, что б его черти забрали! Господи, прости, но дай высказаться!

Или так:

- Детей выращу и пошлю его... Митя, закрой уши!

- Да знаю я, куда. Вы в прошлый раз говорили.

- А ты не слушай старых печальных женщин. Иди Достоевского читай.

Но ему хочется побыть с ними, слушать разговоры ни о чем, гадания и сплетни. Они все ему симпатичны, эти старые печальные женщины с круглосуточно включенным чувством юмора. И даже Нина Подпиригора, которую в детстве считал ведьмой из-за неподвижного стеклянного глаза, темно-зеленого, как бутылочное горлышко. Частенько кто-нибудь приносит бутылку "Мукузани". Чаще других - Лили.

- Митя, - зовет она его, - иди-ка открой, ты здесь единственный мужчина.

- Что, негоже лилиям прясть?

- Ну да.

- А пить лилии...

- Пить лилии будут сами. Но с виночерпием.

И Митя, отложив Достоевского, остается у них за виночерпия: он наливает, они пьют. Постепенно тосты превращаются в воспоминания. Школа, дворовые забавы. Смешные, строгие, любимые и нелюбимые преподаватели. Ухаживавшие за ними мальчики. И коронная, всегда востребованная история про то, как на Первое мая они проехали по Плехановской, стоя в живой пирамиде на макете серпа и молота, а машина с их вещами уехала в школу, и им пришлось бежать в купальниках через весь центр, до дома Вали Амосовой...

- Эй, пехота!

- Что?

- Э, брат, совсем примерз, как я погляжу! Идем к нам, насидишься еще.

Олег, Влад из Перми и Паша-чуваш, которого за глаза почему-то называют Мустафой, - сегодняшние Митины сторожа. Влад старший. В камере Митю больше не держат. Самыми злыми были, пожалуй, первые два караула. Заступали сослуживцы Лехи, из одного с ним взвода. Видимо, тот и настропалял. Есть подавали в окошко, в туалет выводили по часам - все как положено. Но теперь пошли курсанты с другого курса, старше Лехиного, и расклад изменился.

- Так неправильно, - громко заявил Влад, принимая смену. - С ними по-человечески жить надо. От сумы и от тюрьмы, говорят, не зарекайся. Так-то.

Влад оказался взрослым (тридцатник), уже послужившим на зоне. Отперев дверь камеры, он так и оставил ее не запертой. Митя переехал в тепло, к гудящей и потрескивающей буржуйке.

- Так нельзя, - продолжал он объяснять Мите. - Мы никогда над ними не издеваемся. Дружно живем. Если они не нарушают, конечно. Сегодня мы к ним по-людски, завтра, глядишь... Хе-хе! Всяко быват, по-всякому дорожки-то пересекаются.

- Эт точно, - добродушно подтвердил Паша. - Вот ты, например, - вчера солдат, сегодня "зэк".

- Он, в натуре, смотрящим тут, по Шеки.

Они долго смеялись шуткам друг друга по поводу Митиного заключения в местном ИВС: "Он тут в законе; ему тут зеленый свет; зона-то у нас какая будет, красная или как?" Митя из вежливости смеялся тоже, хотя не понимал в этих шутках ничего, кроме междометий.

- Ну что, зэчара, б...й когда приводить?

Буржуйка делала свое дело, растапливала сосульки рук и ног, ласкала слух нежным треском. Тепло. Бежит паровозиками с солнцами в топках, льется тропической речкой, кишащей, кипящей жизнью... тепло... одаривает, нисходит и просветляет. Такая роскошь по нынешнему его положению. Да и вообще... Тепло - это и есть Родина. Основной признак. Там, где люди живут не день и не два - и не на день, не на два поселились, они заводят тепло. Там, отогревшись, они начинают чувствовать. Любить. Там и Родина, где тепло и подходяще для любви. А в армии холодно. Люди-то здесь мимоходом, даже офицеры - сегодня здесь, завтра там. Холодно - поэтому всеобщая нелюбовь. Поэтому никакого ощущения Родины, как бы ни старался замполит. Нет ее здесь, Родины. Опять же - какая Родина, если нелюбовь... замкнутый круг... стальной, тяжелый, прочный, как броня, неразмыкаемый круг.

В щели между дверцей и телом печки было видно, как пламя строит свои мимолетные замки. Блики играли по засыпанному бумажным мусором полу.

- Пехота, а ты чего молчишь? Мы тут о бабах п...м.

- Не интересуешься?

Странно капризна, избирательна память: целый год жизни в Ростове-на-Дону - а она не отложила впрок ни единой крошки. Ни оттенка, ни шелеста, ни замысловатой какой-нибудь тени на утреннем окне. И ведь жизнь была - не зевок на скучном спектакле. Новая страница - да что там - новая глава. Н а ч а л о в з р о с л о й

ж и з н и! Уехал от мамки в другой город, в Россию. Уехал в Россию... Особо звучит дома: "Уехал учиться в Россию". Из-за того только, что так говорят, звучало бы особо, - но и подразумевается еще столько всего, каждому понятного. Родители, с гордостью: "В российском вузе учится. Всегда был (была) умницей". Друзья, с завистью: "Погуляет там, оторвется по полной".

Общага, геолого-географический веселый факультет, сессии и практики. Новые люди, новые улицы, новый воздух. Девушки, по-новому пронзающие взглядами, не одетые в латы-кольчуги... и среди них такие, которые уже совсем огнеопасно - как спички по коробку - скользили по сердцу. Особенно... "Кто? Кто особенно? Были же особенные! Та, например, из комнаты номер сто. Она..." Но нет ее. Ни цвета глаз, ни голоса. Лишь номер комнаты: единица, два нуля... Нет и самого города. Затоплен Летой по самые крыши, исчез со всех карт, лишь только пропал из виду. Так и остался Terra Incognita - ни любимого местечка, ни ностальгии... ничего. Зато каждая черточка тбилисской жизни - вот, на месте. Как собственное лицо в зеркале. Заглянуть бы хоть на миг... Оказаться бы сейчас на проспекте Руставели, зайти в "Воды Лагидзе", взять стаканчик сливочно-шоколадной, стаканчик тархуновой и горячее, только что ссыпанное с противней на лоток...

Загрузка...