В середине июля, когда лето уже идет на перелом, а жара только по-настоящему и устаивается и от каждого лужка, хотя бы он был величиной с картуз, щемяще и сладко пахнет сеном, попал я в деревню Завилихино. Стоит она в «глубинке», километрах в двадцати от бойкого тракта, среди всхолмленных полей и перелесков — средняя деревенька, без сельсовета и правления колхоза, с причудливой пестротой крыш: одни, из шифера, вовсе новые, так и светятся, радуя глаз; другие, из дранки, ставленные давно, уже темны и морщинисты, их и солнце не веселит, не бодрит; а на третьих, соломенных под гребенку, уже и зеленые натеки мха образовались, и похоже, что они все уходят и уходят в землю, все больше сливаются с ней. Электричества здесь еще нет, третий год обещают подвести, а не ведут, и потому жизнь в Завилихине тихая, новостями не обремененная, и молодежи в деревне совсем мало — подается на сторону, кто куда. Мне же после городской жизни приятен был и сонный вид улицы, где благодушно похрюкивали свиньи и копошились в траве куры, и особенно тихие вечера, со все прибывающей прохладой, когда начинает падать роса и мерцающее небо не то чтобы стоит над головой, а как бы обнимает тебя со всех сторон, и ты ходишь среди звезд, окуная башмаки в росу. Но дела мои — надо было проверить одно кляузное письмо — быстро кончились, и пришла пора уезжать.
А ехать было не на чем.
Машины работали на полях, минуя деревню, возили хлеб прямо на главную усадьбу, там шоферы чаще всего и ночевали. Я подошел к бригадиру посоветоваться, как быть. Бригадир, дядька лет под пятьдесят, затурканный хлопотами уборочной кампании — у него даже глаза были красные, чумовые, — сказал:
— Так есть тут у нас один шофер, иногда к матери заглядывает — сала взять, бельишко сменить. Остальное время больше мотается… Узнали бы у нее. Я и проводил бы к ней, да вот бежать надо…
Хата шофера под соломой, сопревшей до черноты, была небольшой. В сенцах пахло сыростью и березовым листом — десятка два свеженаломанных веников усыхали под крышей, — а в жилой части, в красном куту, вместо божницы навешаны были какие-то фотографии в овальных и квадратных рамочках. Все вокруг было прибрано, чистенько, намыто, за полуоткрытым ситцевым пологом блестела никелированными шарами железная кровать под пикейным покрывалом. Хозяйка, сухопарая женщина лет сорока пяти, с нездоровым, желтоватого оттенка лицом и темными натеками под глазами, отвечала неохотно, словно досадуя, что вот еще и мы лезем в ее и без того полную хлопот жизнь.
— Обещался наскочить ноне, а там кто его знает. Не сам себе голова.
— Что же он, только наскоками и живет тут?
— А почитай что и так. Говорит — чего ему тут делать? В носу ковырять? Человек молодой.
— Хоть деньгами-то помогает?
— Помогает не помогает — кому дело? Сама зарабатываю.
Разговор не шел, не клеился, и я, как говорится, откланялся, попросив сына, если приедет, захватить меня. И верно, около часа дня он заявился:
— Это вам в Никольское?
— Мне.
— Везет же людям — я как раз туда, запчасти прихватить с агрономом в придачу. Закурить есть?
— Найдется.
— Тогда подымим — и айда. Мы тут наперегонки с солнцем катаемся — кто кого.
— Калым сейчас или потом?
— А груз у вас какой?
— Да вот чемоданчик.
— Тогда задаром. На общественных началах. Вот если некоторые на базар едут с мешками — с тех сам бог велел, верно? А тут — одна личность…
— Это чей же указ?
— А мой. Персонально. Плох?
— Нет, ничего. По-божески.
— Значит, айда!..
И вот мы трясемся с ним по проселку в накаленной кабине с проерзанным дерматиновым сиденьем. Иногда нас укроет пятнистой тенью лесок, и то благодать, но больше дорога идет по полям и лужкам: то по растертому песочку, который аж визжит под резиной, то по глубоким, с закаменевшими краями, колеям, то по гати с лозовым хворостком и горбатыми мостиками над канавами. Я посматриваю сбоку на шофера — забавный малый. Чуб у него тощеват, глаза синие до пронзительности, лицо длинное, сухое, со впалостями на щеках, а по крыльям носа веснушки — немного, но крупные. Кепка блинчиком, с кургузым козырьком, повернутым на затылок. Через расстегнутый ворот клетчатой рубашки свекольно пунцовеет треугольником напеченная грудь, на которой тоже редкие рыжие волоски. Руки, скользящие по баранке руля, темны и лоснятся от несмытого масла. И все время он говорит, говорит, хотя я его и не подбивал на это. Вероятно, то же самое он делал бы и в полном одиночестве — есть такие люди, что как бы думают языком, немедленно высыпают словами все, что ни приди в голову.
— Фамилия моя Криволазов, а кличут Панькой. Смешно? Ого, еще как! А все родительница виновата — девки у нас в семье не плодились, вот и одела она меня, потехи ради, в платье. А я разбирался, что к чему? Мне четыре годочка всего отвалилось, а звали Пашкой, вот и переделали в Паньку… И пошло — Панька да Панька. Девчачье какое-то имя, но прилипло, как смола, не отдерешь. Так и черт с ним, верно говорю? Хоть горшком величай, только в печку не суй — тут стоп, не на того напали! Да она и, деревня наша, такая — видели? — три печки, четыре овечки, на пяти «МАЗах» с корнем куда хочешь за одну ездку перекинуть можно. Раньше еще самостоятельность имела, а теперь, после укрупнения колхозов, просто «бригада», ни то ни се. Так что не имеет значения.
— Что не имеет значения — деревня или прозвище?
— Все! Что я, гвоздем к ней присобачен? Поезжу тут, махну на Север — всюду баранка да баранка. А там как хочу, так объявлюсь. Хоть Панькой, хоть Санькой, хоть Валеркой… Говорят, морозы там лютуют, но зато воздуху много и зарплата на высоте. А тут что? Осенью — из лужи в лужу, вроде утки, летом кишки от пыли чернеют, не прохаркаешься.
— А мать?
— Что — мать? Сами видели — живет. Отец-то помер, а младший брат на железной дороге. Деньжонок подбрасываем иногда. О чем разговор, верно?
— Скучно ей, одной-то.
— А я ей телевизор заменю, что ли? Вот электричество проведут, вправду телевизоришко какой-нибудь куплю — и пусть просвещается. По другим местам знаю — как вечер, старухи и приклеиваются к нему, на буксире не оттащишь. Они даже хоккей смотрят. Не смыслят в нем ни уха ни рыла, а чего делать?
Завидев небольшую речку, тиховодную, с кувшинками и ситником у берегов, Криволазов останавливает машину на обочине дороги, предлагает искупаться. Он ожесточенно плещется, бьет ладонями по воде, кувыркается, высовывая наружу задубевшие пятки, а когда ныряет, его белое, совершенно не тронутое загаром тело мертвенно просвечивает через пласт воды, и поверху вздрагивают и расходятся в стороны листья кувшинок. В промежутках же между нырками, плавая или взбивая воду, он насвистывает, пытается петь. А обсыхая, перед тем как одеваться, поясняет, что освежиться ему было совершенно обязательно позарез, так как на обратном пути собирается заехать к одной знакомой.
— Пропорциональная деваха! Кровь с молоком — кровь своя, а молоко с фермы, дояркой работает. Как это по-городскому? Коктейль! Но уламывается туго, сомневается.
— Женитесь, значит?
— Я? Нет, для женитьбы не созрел.
— Сколько стукнуло?
— Двадцать пятый километр кручу, только настоящий разгон взял. А с прицепом сразу загрузнешь… Дети пойдут за штаны цепляться — все, тормози, Панька! Нам же по старинке жить не к чему… Ну, а уламывается туго — ну и что? Вопрос тактики. Да и свет не клином сошелся, у меня знакомых — в каждом селе.
— А любовь?
— Любовь — она в кино больше. А в жизни как? Тут поцапался, там полаялся — только и всего. В жизни симпатии, когда люди друг другу подходят по характеру. Знаете? Как ноша — одна по плечу, а другая тут трет, там режет. А менять потом попробуй, это не магазин!.. Накрутишься…
— Семьей-то обзаводиться надо.
— Там видно будет, а пока не требуется!
Когда мы снова начинаем трястись и качаться по луговой дороге, и еще духмянее пахнет скошенным сеном, и в ветровом стекле стоят, как зеленые дымы, старые ветлы, и вдалеке, уже чуть смягченные синевой, по склону к горизонту восходят березовые рощи, и, как бы чуть выгоревшее, голубоватое, с волокнистой дымкой и редкими облаками во весь окоем, наплывает небо, я пытаюсь свести разговор на природу, на ее мягкость и необычность в наших местах, на ее какую-то особую доверчивость к человеку. Но Панька круто обрывает мои излияния:
— Не вижу ничего такого. Это старики, у которых свету было что в окне, ничего не знали, только свое поле да свою речку. Ну, понятно, думали — лучше и на свете нет. А мы книжки читаем, кино смотрим — такие места есть, дай бог! Джунгли, например, пальмы с орехами — ого!
— Так ведь все же отчий край, предки в земле покоятся.
— Хо! Вот наукой доказано, что все мы от обезьяны произошли, верно говорю? А обезьяны в жарких краях живут, в земле, которые померли, покоятся там же. Верно опять говорю? А что это обозначает? Что Африка мне, Паньке Криволазову, тоже отчий край, эта… как ее… Танзания… Камеруния или как ее… Интересно побывать! А насчет предков, дедов-прадедов там — это от старины идет, от религии, от ветхости мысли. Вот у нас, которые пожилые, ходят на погост родителей поминать — яички в узелке, закусь разная, соответствующее горючее в поллитровках. Рассядутся на травку между могилками, разложатся, да и напоминаются к послеобедью — иные лыка не вяжут. Нам-то это дело до лампочки, нам суеверия ни к чему, знаем — землей было, землей стало, но тоже, если время выпадает, прилаживаемся к ним по своему интересу. Пить — оно все едино где, что в чайной, что на травке. Какие же тут родители, спрашивается? Обыкновенный загул, верно вам говорю?..
День горяч, сух, в нем прибавляется желтизны, но подлинно властвует, как и с утра, во все укоренившаяся, все пропитавшая зелень и голубизна. Над озером, выскользнув из дубняков, парит, как вертолет, скопа, но какая уж сейчас добыча — рыба отстаивается в тени, под лопухами, и скопа лениво возвращается в непролазье листвы. И человека тоже томит, расслабляет жара, дурманит дремой, но к Паньке это, кажется, не относится — он бодр, глаза его сияют пронзительной синевой, а мысли мечутся, бегают от села к селу и вокруг земного шара, как мыши вокруг глобуса. И в этой духоте и дреме мне начинает мерещиться черт знает что, начинает казаться, что отчий край — это от ветхости мысли, прародители — от ветхости мысли, что движемся мы с Панькой, свободные, как перекати-поле, единственно по прихоти случая, и куда нас занесет — на Камчатку, в тайгу или Танзанию, — не все ли равно? От обезьяны произошли…
Не человек, а наваждение. И освобождаюсь я от него только в автобусе, шофер которого, поглядев вслед Панькиному грузовику, усмехается:
— Тарахтун!
— Это в каком же смысле? — спрашиваю я.
— Очень просто — в смысле личности. Трах-тарарах, бобы на горох и прочее…
Дальнейших эпитетов я не слышу — автобус набирает скорость, и в открытые окна все громче, все веселее посвистывает теплый ветер.
1966
— Из редакции? Ко мне? Здравствуйте, здравствуйте, давно пора. Герасим Митрофанович я, Пузичкин по фамилии, Пу-зи-чкин! Представляюсь для приятного знакомства… Вспомнили, значит, отметили вниманием… А то, знаете, бюрократизм кругом — куда ни толкнись. Прямо, знаете, пропалываем его, скубем, выдергиваем, выкорчевываем, руки-ноги в мозолях, а он только «хи-хи, ха-ха!» — живет… Вы насчет кювета, значит? Вот сейчас я в натуре и покажу, сию минуту… Не кювета? Я ведь, то есть, как поступаю? Я правильно поступаю — сигнализирую, и про кювет этот самый тоже. Ну, может, еще не дошло. Почта у нас как работает? На волах, знаете, на волах, с фактическим отставанием от текущих потребностей… Так я теперь понимаю — вы насчет свиньи… Не свиньи? Нет? Ладно, ничего, разомнется, размотается в разговоре. Дойдем! Я ведь в целом, то есть, что преследую? Люди тут у нас, сказать примерно, соломенные кули, столбы на пристани. Видали такие, столбы то есть? Лодки за них чалят и замыкают. Так вот стоит он себе — и ни с места, вода на летний уровень села, отхлынула, лодку к нему тащить — в спине трещание и покалывание, коленки гудут, а он ничего, стоит, навстречу не двинется, ты себе как хочешь, хоть дуба дай по причине истощенности организма — ничего, стоит! Так он на то столб, то есть у него двигательных членов не имеется… Тебе чего, мальчик? Книжку у внука Васьки взять? Иди, иди, знаем мы, как вы книжки читаете! То есть, возьмешь целую, вернешь половину. А книжка — она культура, всякий родитель для своих детей собственноручно должон обеспечить… Вот и ладненько, договорились, иди!.. Так на чем это я перебился? Да, кули соломенные. Хоть ты его за чуб, хоть ногой в бок ткни — толк один: шум издаст, а более ничего. По какому-то, давно еще читал, учению выходит, что всякое живое душу свою имеет, конь ли там, растение, дерево ли… Загнули тоже, а? Пусть-ка придут поищут душу у столба того или у куля, подержусь я за живот от смеха! У нас тут, знаете, по причине культурной отсталости села попик один обретался — так тот, хотя он и дурман для народа, поосторожнее был все же, тот в человеке душу предполагал, всему же прочему разному, так считал, никакой души не положено. Интере-есный, скажу вам, служитель был, со случаями и приключениями разными, как в кино. Вот, к примеру, на рождество с христославием по селу шнырил, что ли, с молебствием, или как там оно называется — кадило, кропило. В каждый, то есть, с верующими дом шасть и шасть, а ему кто деньгу, кто чего еще… Воздаяние! А иные еще и самогонку в прицеп — понимаете, сами тут смолят ее, иная, извиняюсь за выражение, портянкой приванивает, а — ничего, пьют, поскольку дешева. И попику тоже — буль, буль, буль… Он за многолетия к тому привык, сглатывает, как автомат, без прикидки, что годами уже поношенный. Вот и обвял, и господь ему руку помощи не протянул, далековато через космос-то, а земное притяжение — оно тут, от него не денешься, и у попика ноги в валенках по снегу разъезжаться стали, одна налево, другая направо, к частоколу цепляется, а крестик-то, который пожилым верующим ко рту суется, из рук ширк… На пол бы обронил, так брякнул бы, тут же не дошло до слуха… Слух, то есть, он у человека в пределах, от черты до черты… в журнале одном давно уже вычитал… Ну, да это наука, пусть профессора разбираются, ученые всякие, за это им премии обламываются… А как нашелся крестик-то? Неприлично нашелся, не придумать и не сочинить… Собачонка у нас тут есть у одного, так себе, чистая пустолайка, на звезды брешет, на лягушачий квок брешет, а чтобы по части охоты или охраны двора — этого ни-ни, этого в сознании не держит. Ну, она и нашла крестик-то, хвостом виль-виль, обнюхивает и облизывает — сами понимаете, попик не только за самогонку хватался, на самогонку собаке плевать с высокой колокольни, а и за мясцо и сальцо в порядке закуси. Так собачка эта, Шарик по имени, крест нашла, а ребятишки собаку увидели — по цепочке пошло, одно за одно. Смеху у них, у ребятишек, промеж собой: «Шарик крест целует, в бога верует!» Попика, когда слух пошел, начальство по старости на дожитие отозвало, но ребятишек я тоже не одобряю — оно, понятно, дурман, а только над верующими зубоскалить тоже не надо, они, верующие, престарелые уже, из молодых в церкву кто пойдет, им на танцульки да по крылечкам облапливаться — тут им и церква, тут и рай! А потом в город глазом косят, простору им тут для души мало. Ну а в городе, спрашивается, какой простор? В кино, то есть, битком, в автобусе битком, в ресторане битком. А тут воздух вольный, витамин натуральный, в живом виде — лучок, чесночок, щавель, огурчик, помидорчик… Мне, то есть, верить можно, сам в городе восемнадцать лет строительству социализма всей душой отдавался. Сознательно. А работа была — у-у! В отделе кадров, нервы каждый день — на клочки, на клочки! Это вот уже как мне пенсию дали, сюда перебрался, в области здоровой критики силы прилагаю… Интересная, знаете, работенка была, все с людьми, с людьми — одного сюда, другого туда. Кто подумать может — чего такого? Сиди, пиши… А люди у нас какие? Невоспитанные еще у нас люди, настырные. Иной еще ничего, понимает положение свое, вежливо просит, а иной мало что на горло не наступает, а сам нос в облака, хотя и нос-то у него картошкой. Ну, я что? Обходился. В бутылку лезть или ругательные слова произносить — это на авторитете аукнуться может, аккуратненько нужно. «Ты, говорю, дорогой товарищ, — обратите внимание, я всегда не просто как-нибудь обращался, а «дорогой товарищ», то есть! — ты, говорю, нос-то пониже опусти, пониже, да высморкайся сначала. А на высоту его не возноси, там, наверху, вороны летают, ненароком какая за гнилой сучок примет, пересидеть вздумает, обмарать может!» Смеху, смеху! Учишь для его же пользы при помощи юмора и сатиры. А как же? Должен понимать, ты меня ищешь, не я тебя, — значит, соблюдай в деликатности… Так вот и служил в полной преданности, кровь и нервы без остатка отдавал делу строительства, а как пенсию назначили — сюда переехал. Зимой еще там, в городе, среди жены и взрослых детей потрусь, в театре, на лекциях каких культурный уровень подниму и — опять сюда. Дом у зятя — я вам говорил уже? — большой, жилплощадь целиком по причине их малосемейности не осваивается, а еще воздух тут, витамин натуральный, живой… говорил уже? А главное, и тут служу, не щадя, отдаюсь делу построения путем критики и самокритики. Опыт свой, то есть, с людьми применяю, а глаза у меня, не хвалясь скажу, зацепистые и политику во всем масштабе понимаю… Только народ тут, в селе, какой? Прямо сказать — тьфу — вроде неодушевленный народ, не доросший до сознательности… Председатель вот весной у бригадира на дне рождения был. Радио уже выключили, по-старому, ведьмам на помеле время летать, а они еще песни тянут: «Вя-а, вя-а-а». Это, то есть, какой же такой порядок? Куда завести может? Младенцы спят, престарелые спят, молодые… Ну, молодые, может, не спят, а все равно — что такое? И к тому кумовство, панибратство, при таких делах все по ветру пустить можно… Говорю председателю потом: мол, учти, Андрей Савельевич, от водки вред один, антиобщественность всякая, да еще чего люди говорить станут… А он мне знаете что? «Если, говорит, по хозяйству хочешь работать, дадим посильное дело, а язык под ноги не суй, отдавить можем!» Ну, не тип, то есть? Говорим — «душа», «душа», а коснись — грубиянство одно, невоспитанность. Или вот насчет свиньи… Иду, то есть, мимо сада, гляжу — две доски оторваны, свинья в сад забралась, яблоком хрупает. Это что же, то есть, получается, если поглядеть? Яблоко — оно на базаре или в магазине сколько стоит? А тут одна свинья залезла, две свиньи залезли — пошло хозяйство по ветру, поехало! Я и говорю бригадиру: «Ты, говорю, обязательно разузнай, чья это свинья такая, ты, то есть, на собрании вопрос заостри, политическую оценку дай, штраф соскреби. Диалектически, говорю, правильно». А он что — взволновался, думаете, заострил вопрос? Буркнул: «Быва-аеть!» — да приказал свинью изогнать и доски новые прибить, только и всего. А государство страдай, верно? Социалистическое строительство страдай, так? А то — «душа», «душа»… Или вот канава эта, кювет по-современному… Проложили, когда грейдер делали, ничего, соответствовала. А месяц, назад грузовик тут по распутной погоде съехал, закупорил кювет грязью, вода против калитки днями стоит. Зачем ей, грязной, то есть, воде стоять тут? Председателю колхоза писал, председателю сельсовета писал, в райисполком писал — не ремонтируют и не ремонтируют, отвечают, что, мол, и всего дела — десять лопат кинуть, самому можно… Чувствуете логику? Нынче говорят — грейдер ремонтируй лично, завтра скажут — социализм строй лично… От них дождешься! А я вопрос принципиально ставлю — раз государственная дорога, то и делать при ней все надо организованно, согласно социалистическому планированию, а не каждому со своей лопатой лезть. Это что же у нас получится, если каждый сам со своей лопатой лезть станет? Один полезет, два полезут, сто полезут — антимарксистская стихия, и ничего больше, то есть… Ну, я и выявляю всякие эти и прочие недостатки, пишу и сигнализирую в организации всякие, в газеты тоже, центральные включая, — не анонимно пишу, за собственной подписью, с указанием имени и отчества и полного диалектического обоснования. Для убедительности цитаты из политических брошюр привожу, из Горького в дополнение беру, из Маяковского. Оно, правду сказать, трудно Маяковский пишет, с крючками какими-то все у него, а цитатки — это у него хорошо получается, тут не скажешь. Не то что у нынешних… Я ведь и нынешних писателей по радио слушаю, придиристо слушаю, с точки зрения текущего момента. И блокнотик под рукой держу, отметочки делаю, и как что замечаю — опять же в редакцию сигнализирую, чтобы меры там приняли, порядок навели. И до писателя мнение свое довожу тоже, чтобы думал и думал, — адресов, то есть, я их не знаю, так в союз направляю или в редакцию какую, найдут… Вот про пенсионеров говорят, что иные как от работы отвалились, как получили обеспечение, так на огороды подаются, персональным обогащением занимаются, а то «козла» забивают… Я лично, то есть, таких со всей решительностью осуждаю, я служение обществу превыше ставлю, остатки нервной системы дожигаю, не щадя… В этом году уже сто семнадцать сигнализирующих писем написал, каждое под своим номером, — в тетради учетик веду, чтобы не как попало, а по-настоящему, по-деловому, по-государственному… Сегодня вот тоже с утра, с пяти часов, одному академику сигнализировал насчет газа… Слыхали небось? Из Узбекистана газ ведут, с Кавказа, тыщи и тыщи километров труб, металлу угробление. Рабочие, то есть, добывают, варят, а они гробят и гробят. А вот у нас на Хлюповом болоте как поглядишь поверху — все пузырьки, пузырьки, пузырьки… Газ, значит, вырабатывается изнутри, образуется, а уходит-то понапрасну, под самым носом у науки нашей. Потому считаю долгом обратить внимание — вот она, кладовая, и нечего за тыщи верст бегать. Человек я советский, скромный, пусть там себе премии обламывают, меня в конце книги или в статье помянут, помог, мол, — и за то спасибо, главное, что государственный интерес, во всенародную копилку… Что, уходите уже? А со свиньей как же? С кюветом? Не из газеты вы? Ишь ты, а я думал, то есть… Ну, ничего, ничего. Вы в дом зайдите все же, я вам тетрадочки свои покажу, чтобы все узнали и доложили где следует… Некогда? Вот все оно так — «некогда», «некогда», «дела», «дела»… А ты, то есть, надрывайся… Ну, вы все ж таки доложите там у себя, воздействуйте… Мол, есть такой пенсионер-общественник, радеет, то есть, не щадя, исполняет долг. Герасим Митрофанович, по фамилии Пузичкин… Пу-зи-чкин!..
1966
Солнце уже, если судить умозрительно, выкатилось из-за края земли, но еще не продралось сквозь лесные заросли и обильные растечения тумана, завязло на лесных низинах и озерах, где, сами похожие на клочья дыма, шастают цапли, подкарауливая зазевавшихся лягушек. А около реки на хвощах, на листьях и травах — металлического отсвета и январского холодка роса, крупная, как шарикоподшипники. И — тишина, тишина: ни одна птица не подает голоса, ни один шмель не заводит мотора.
В такую пору сон особенно сладок, ресницы не разодрать, будто вечером их смазали синтетическим клеем, который скрепляет все со всем. И сон, говорят, в такую пору полезен, да и неудивительно — воздух чист, свеж, без единой пылинки и напоен кислородом. Но на песчаном берегу реки со стороны села, которое разбежалось на пригорке двумя десятками домов — хорошо слаженных, многие покрашены и под шифером, — всплескиваются два голоса:
— Гынь-гынь!
— Гынь… А та-та-та!
Голоса женские. Один — басовый, горловой, а другой сухой, частит по-сорочьему. И от них розоватая тишина трескается, как фарфоровая чашка, и даже зрительно представляешь эту трещину, которая, обужаясь, уходит все дальше, до горизонта, и только там вовсе сходит на нет. Просыпаются туристы в палатках — парусина начинает ходить как живая, и в прорезь высовываются голые пятки, — а потом и рыбак на излучине, придремавший над неподвижным поплавком, вздрагивает, таращит осоловелые глаза на зеленую воду, в которой, как меловая черта, лежит отраженный след реактивного самолета, давно исчезнувшего.
— Гынь-гынь!
— Гынь…
Женщины пытаются перегнать через реку стайки своих гусей — там, за рекой, в лужках и рощах для них хорошие корма, к полдню тень от жары — санаторные условия. Но гуси, жирные и ленивые, плыть не хотят; похлопав по воде желтыми лапами, — кажется, что уже осень и на песке шевелятся опавшие кленовые листья, — они вылезают на берег, шипя и гагакая.
— Куда-куда? Гынь!
— А та-та-та-та!
— Накормили мы их, Аксинья, вот и не идут. Тунеяды!
— И не говори!
— Сытый и на хлеб наступит — поднять не нагнется.
— Ему что!
— А Настька Куманькова опять девку выкатила. И для чего они ей — девки да девки?
— А не все одно? После школы юбку окоротит и — на автобус, только пыль всполошится следом. Они теперь — что ребята, что девки — в земле корня не имеют, их на асфальт тянет. Иные еще матерям деньги шлют, а иные только карточки — на стенки вешать. Гляди перед смертью!
— Машинизация.
— И не говори.
— Гынь-гынь!
— Гынь!
— На прополку бригадир наказывал вчера?
— Кликал. А толку что? Жара и жара. Не уродит.
— И то! От бога не подмога и от науки тоже.
— Уж какой там бог, когда все небо на ракетах изъездили! Потому, может, и через пень-колоду все идет, что швыряют и швыряют. Не дают угладиться.
— Не говори!
— А не слыхала — в сельпо кастрюли есть?
— Вроде есть.
— Мой бугай сивый помял вчера одну с пьяных глаз. У Черняевых самогонку дули с Мишкой Жердяевым да Костькой Черногузовым.
— Под свежую рыбку небось!
— Барахтались ночью, да какая теперь рыба? Побраконьерили всю. Яичницу жарили… Мой-то приволокся в хату, а глаза как лоханки с пойлом — не видит, куда залится…
Проходит с полчаса. Все-таки солнце вылезает из низин, прожигает кроны дубов первыми лучами. Роса еще не сошла, но начинает меркнуть, воспаряться. А женщины все еще гонят гусей и обмениваются новостями — будто вспарывают деревенский быт, как перину или мешок, и оттуда летит пух, труха, всякие клочья и щепки. Туристы и рыбаки узнают, что какая-то Манька вроде бы «крутит любовь» с Васькой, а ее парень работает в городе и ничего не знает; что председателю, наверное, «мылили холку» в районе, а то с чего бы он такой сердитый, «шипит ужакой»; что хлеб в ларек вчера привезли поздно и хоть малость, а все же «тестеватый»; что подслеповатая Бобчиха отрубила голову несушке, думая, что это петух, а теперь второй день «нюнит и критикуется»; что шофер Семка Гончаков хоть и не пойман и никто не видел и не знает, а «дает левака», ловит на грейдере попутчиков за полтинник с души: другие, говорят, тем занимались, а он не глупее; что Степка Крутаков дурак и мямля, потому что у его бабы длинный язык, а он не может окоротить… И всякое прочее — случайное, пустое, никчемное.
Проходит час. День набирает силу.
— Гынь-гынь!
— А та-та!
— Не идут, тунеяды!
— Не идут.
— И черт с ними!
— И то…
— Жалко — собаки нет. Собака взяла бы.
— И-и, милая, теперь сами люди собачатся — обгыркают, облают ни за что ни про что. Ты слово, а тебе сорок.
— Не говори!
Сперва по стежке, выстланной по пригорку, как холстина в отбелку, а потом по песку сбегает белоголовый мальчишка, кричит:
— Мам, тятька завтракать хотел, тебя ждал-ждал… Съел сало с хлебом и уехал на работу.
— Ругался небось?
— Ага.
— Вот так и живем, Аксинья, — ни отдыха тебе, ни покоя. Ты молчишь, а по твоей спине прохаживаются.
— Не говори!..
Потоптавшись на песке и обменявшись еще раз мнениями о прополке — к пользе или нет? — женщины уходят на горку. Рыбак на излучине, послав им вслед очередь крепких речений — сороки, сплетницы, балаболки, вонючие языки! — начинает кипятить чай — клева нет и нет, — а гуси, погоготав немного, неспешно залезают в воду и, словно бы назло своим бестолковым хозяйкам, выстраиваются клином и плывут к противоположному берегу.
Наступает тишина. И жара.
1966
…— Внимание, дорогие товарищи телезрители, внимание! Сегодня нас с вами ожидает волнующее футбольное представление — матч одной сто двадцать четвертой финала между прославленной советской командой «Темп-взлет» и делающей первые шаги в мировом футболе клубной европейской командой «Пампа-фиорд». Когда мы перед началом матча спросили опытного тренера нашей футбольной команды Егора Сумбатовича Инсайдова о его планах на игру, он ответил многозначительно: «Поиграем — поглядим!» Что ж, прав, тысячу раз прав Егор Сумбатович — стратегические планы не следует разглашать. Что же касается тренера команды «Пампа-фиорд», то он с присущей ему нескромностью заявил: «Мы приехали побеждать!» Но, как известно, цыплят по осени считают. Так как предыдущий матч на своем поле наши ребята выиграли у «Пампа-фиорд» со счетом один — ноль, то их вполне устраивает ничья и это облегчает задачу. Все шансы на нашей стороне!
…— Свисток судьи — и матч начался. Кумир наших болельщиков Витя Хомкин, автор трех с половиной голов в прошлогоднем первенстве, хитрым ударом отпасовывает мяч расчетливо выбравшему позицию Боре Хмыкину. Но нашим ребятам не везет, мяч, сделавший неожиданный финт, попадает в ноги левому крайнему «Пампа-фиорд», а тот нерасчетливым ударом послал его к нашей штрафной площадке, куда тактически малограмотно ринулась «пампо-фиордовская» десятка. Три наших защитника умело преграждают игроку противника путь, но тот, позабыв обработать мяч, бьет по нашим воротам. Штанга! Трудно приходится нашим ребятам…
…— Наш прославленный вратарь Саша Кувыкин, гроза форвардов, выбрасывает мяч восходящей звезде нашего футбола Пете Квакину, и тот устремляется вперед, в соответствии со стратегическим замыслом увлекая в атаку наших стремительных нападающих. Какой дружный штурм, какая воля к победе! Мы иногда критикуем наш футбол, но вот один из иностранных корреспондентов сказал мне перед началом матча: «Ваши ребята кое-что могут». Согласитесь, что такая зарубежная оценка талантов нашего футбола стоит много! И они оправдывают это лестное мнение. Демонстрируя глубокий тактический замысел в увязке со стратегией, мощная волна нашей атаки докатывается до центрального круга. Боря Хмыкин, ведя мужественную борьбу с полузащитниками противника, играет в стенку с Витей Хомкиным, но мяч почему-то попадает игроку «Пампа-фиорд». Трудно нашим ребятам! Длинными неточными пасами игроки «Пампа» выводят в штрафную площадку прославленного вратаря Саши Кувыкина свою девятку. Наши защитники ведут героическую борьбу, противопоставляя гибкость игрового мышления примитивной прямолинейности, но девятка противника успевает сделать преждевременный неприцельный удар. Саша Кувыкин не был готов к приему этого мяча.
Гол. Трудно приходится нашим ребятам.
…— Мы начинаем с центра. Но ничего, времени впереди еще много, есть все шансы отыграться. Неутомимый бомбардир Витя Хмыкин сместился на левый край, так как в центре своими неоправданными перемещениями ему не дают играть защитники «Пампа». Браво, Витя! Играют не только ногами, но и головой!
Используя оперативный простор, Витя со своего угла площадки нацеливается на атаку ворот противника, но мяч случайно перехватывают нападающие «Пампы». Наши опытные стопперы, известные всей стране мастера кожаного мяча, демонстрируя поистине высочайшее искусство, маневрируют в своей площадке, приводя в расстройство атакующих. Однако неожиданно набежавший полузащитник «Пампа-фиорд» в панике успевает пробить по воротам. Гол… Трудно нашим ребятам!.. Однако, простите, у наших ворот снова непонятная ситуация… Гол. Ай-яй-яй, какая досадная случайность! Саша Кувыкин не был готов к приему этого мяча.
Гол. Трудно приходится нашим ребятам.
…— Внимание, дорогие телезрители, к нам присоединилась большая группа радиослушателей. Транслируем второй тайм матча советской команды «Темп-взлет» и малоизвестного в мировом футболе европейского клуба «Пампа-фиорд». Первая половина матча прошла во взаимных атаках с некоторым территориальным преимуществом нашей команды, и, хотя мы проигрываем три — ноль, это не смущает наших закаленных мастеров кожаного мяча. Время, для того чтобы отыграться, еще есть, а наша команда известна своими волевыми качествами…
…Вот Витя Хомкин с Борей Хмыкиным устремляются с мячом к воротам противника. Прибавили наши ребята в скорости, молодцы! Хомкин пасует Хмыкину, Хмыкин Квакину, Квакин Кавычкину, Кавычкин Клюкину, Саша Паше, Паша Грише, Гриша Мише — вот где сказались дальновидные установки тренера на вторую половину игры! Противник в растерянности, завоевано еще три с половиной метра его территории — браво, гип-гип ура, шайбу, шайбу! И вот прекрасный пушечный удар Бори Хмыкина метров с тридцати шести едва не достигает цели — мяч стремительно проходит над угловым флагом и попадает в верхние ряды зрителей. Не везет нашим ребятам.
…Почувствовав начало опасного перелома в игре, «Пампа-фиорд», которому по престижным и меркантильным соображениям нужна только победа, в порыве отчаяния из последних сил ведет сумбурные атаки на наши ворота. Удар. Гол… Не везет нашим ребятам! Еще гол… Очень, очень трудно нашим ребятам… Гол… Трудно очень-очень…
…— Матч окончен. Таким образом, наша команда «Темп-взлет», завоевавшая на предыдущем этапе право выступать в одной сто двадцать четвертой европейского розыгрыша, из дальнейшей борьбы выбыла. Не пошла игра у наших ребят, очень трудно пришлось… Но не будем огорчаться, время еще есть — розыгрыш этого первенства будет проводиться и в следующем году, и через десять, и через сто лет, а опыт великий учитель… До новых успехов!
Недавно встретил я на улице своего старого приятеля Василия Петровича Грачикова. Я его, по памяти юных лет, Васькой зову. Человек уравновешенный, положительный, юмора не чурающийся, на этот раз он был мрачен, как восемь осенних дней, сложенных в один.
— Грипп? — поинтересовался я. — Взыскание по службе? Теща приехала?
— Ищу, — сказал Васька. — Четвертый день.
— Смысла жизни? Рижский гарнитур? Кастрюлю-скороварку?
— Смокинг ищу.
— Не понял. Разъясни популярно.
— Смо-кинг. По буквам — Семен, Михаил, Ольга, Костя, Иван, Николай, Григорий.
— В самодеятельность вступил? Драму из дворянской жизни ставите? Дуэль на пистолетах или на шпагах?
— К Петьке Городцову в гости зван.
— Ага, понимаю — костюмированный бал в коммунальной квартире. «Маска, я тебя не знаю, но уже люблю». После ужина парадный разъезд на рысаках. Серых в яблоко.
— Ну, что ты, Петька рационализатор, умный парень.
— Так на кой черт тебе смокинг?
— Мода, — вздохнул Васька. — Неудобно как-то от времени отставать. Культурный уровень все-таки. Эстетика в быту.
Я потрогал свой лоб, — может, какой винт открутился и выпал? Нет, вроде все в порядке. Хотел потрогать лоб Васьки, но с учетом его настроения остерегся. Перешел на осторожный зондаж:
— Слушай, Вась, а какой у нас, по-твоему, год? Одна тысяча восемьсот семьдесят первый?
— Это ты брось! — обиделся Грачиков. — Что я тебе, псих? Год у нас нормальный. В космос летаем. Ясно?
— Ясно, Вась. Дошло. Придется мне сходить к врачу. Не знаешь, невропатолог нынче принимает?
— Темнота, — укорил меня Васька. — Интеллектуальный тромбофлебит. Прессу надо читать. Просвещаться и духовно высветляться. Ездить в «страну поэзию», в артлото участвовать — по вещевой лотерее можно мотоцикл выиграть, в спортлото деньги, а в артлото Райкина или Пьеху. Ну, и за модой следить.
Развернув нашу любимую газету «Послеполуденный голос», он ткнул пальцем в статью:
— Читай вот. Вслух. Для лучшего усвоения.
— «Моды сезона», — прочитал я рубрику. — «Ваш выходной костюм».
— Чувствуешь? — перебил меня Грачиков. — «Ваш»! Значит — наш с тобой. Заботятся о нас люди, творчески сгорают.
— «Вы собираетесь в гости, в театр или на концерт», — прочитал я.
— И я тебе говорил, что в гости, — опять перебил Грачиков.
— «Какой мужчина не мечтает о стройной фигуре? Помочь ему приблизиться к заветному идеалу может покрой модных вечерних костюмов»[2]… Слушай, Вась, тут дальше про костюмы бутылочного и оливкового цвета. И еще с зеленым отливом. Из радуги их шьют, что ли? Ты видел в магазинах такие?
— Нету. Да это все преамбула, загребай к главному!
— «…как всегда, самым элегантным вечерним костюмом современного мужчины остается смокинг, только теперь его борта покрываются цветной, немного блестящей тканью».
— То-то и оно, — мрачно вздохнул Грачиков. — Обрати внимание — «как всегда… самым элегантным… современного мужчины… остается смокинг». А где взять?
Мне тоже захотелось «приближаться к идеалу». В смысле приобретения «самых элегантных». И я сказал:
— Позвонил бы раньше. Вдвоем искали бы.
— Я на такси и метро премию угробил, — поморщился Грачиков. — В магазинах не видали, в ателье не слыхали. Не продают. Не шьют. Смеются. Нету их, смокингов. С семнадцатого года. Говорят, в последний раз на Керенском видели. Советуют в Большом театре или во МХАТе напрокат просить.
— Договорились — ты туда, я сюда. Пока другие не перехватили. Если фраки попадутся, тоже брать — вдруг на них через месяц моду объявят?
— Ладно. Пока. Привет жене.
— В больнице у меня жена, — помрачнел я. — Восьмой день.
— Грипп? Общее недомогание с отдачей в левую лопатку?
— Тут, Вась, тоже история… Три недели назад этот «Послеполуденный голос» объявил в статье «Зимнее пальто», что «Модные цвета зимы-72 — нефритовый, изумрудно-зеленый, карминовый». А эти «изумруды» и «нефриты» промышленность наша не выпускает. Говорят, один такой вид одежды был, из джунглей Бразилии привезли — оперение попугая копировали. Ну, а жене во что бы то ни стало захотелось иметь модное пальто — бегала по городу, бегала, ноги и опухли. Лежит. Записочку прислала, чтобы я ей этот нефрит хоть со дна моря доставал, иначе, предупреждает, займется пересмотром личных отношений. А у нас дети — соображаешь? Я, в пустой квартире сидя, даже сомнением погрешил — и как это работники Домов моделей узнают, что на какой сезон носить надо? Наука у них есть какая или во сне снится? Или, может, голос с неба на ухо шепчет? И вот же как получается — промышленность выпускает одно, а они рекомендуют другое. Дед говорит — стрижено, бабка говорит — палено.
— Мода непознана и непознаваема.
— Да уж видно, что так. Атом рассекретили, лазер изобрели, в космос летаем — на все ума хватило. А тут, видно, шариков в голове маловато, никак сообразить не можем. Пошли, что ли, искать?
— Пошли…
Теперь мы с Васькой Грачиковым раз по десять в день обмениваемся информацией. По части смокингов и нефритов. Неутешительно. А к тому же я обзваниваю знакомых:
— Братцы, нет ли смокинга для Васьки? И для меня? Принимаются также фраки, камзолы, свитки, пелерины, жупаны, казакины и рыцарские доспехи. Поскольку неизвестно, куда повернет мода завтра.
Одного еще не успел сделать — позвонить редактору «Послеполуденного голоса», чтобы он дал нам взаймы свой смокинг. Уж у него-то наверняка есть, иначе с чего бы писать! Вот только Васька сомнением дело портит — а что, говорит, если под рубрикой «Моды сезона» печатаются юморески и фельетоны?
1971
…Гришу Проталина знаете? В гараже вашем работает, ездил с вами тоже, лохмы еще себе по моде отпускал. Ну, муж мой это. А чего вспомнила — вы, говорят, из рыбаков, так и эта история к тому гнется.
Заладил мой Гриша на рыбалку, как суббота, так и пошел, и пошел… С вечера валенки, штаны ватные, полушубок около двери приладит, чемоданчик с удочками и всякими причиндалами тоже. Встает затемно, почитай, и спать не приходится. «Я, говорит, Кать, к тому все под порог собираю, чтоб тебя не будить, сколько тебе и так днем бегать-то приходится!» А я, дура, от тех слов и таю, как восковая, четвертинку, заранее припасенную, в рюкзак уложу, закуску всякую — по автобусам мотается человек, на льду стужу терпит, в положение входить надо. Рыбы-то когда и привезет малость, а больше нет, водоемы, говорит, все разбраконьерили. Да что мне рыба эта самая? Главное — отдыхает человек…
Да вот стало, значит, на меня сомнение находить. У других-то рыбаков и валенки расшлепанные, и одежда размята и замусолена, и от морды, извиняюсь, хоть прикуривай, — оно ведь на льду находишься, и шлепнуться доведется, и с червяками этими возня, и мороз кожу нажаривает, так что одно к одному. А у моего Гриши все как новенькое и в личности бледность. Ну, балакали мы с соседкой, я ей и просветилась насчет всяких сомнений, открылась насквозь — в летах такая женщина, степенная, тетей Верой зовут. «А ты его проверь, своего-то Змея-Горыныча» — присоветовала она. «Да как же, говорю, я его проверю, вослед мне, что ли, на озеро тащиться?» — «Да зачем тащиться, — посмехается она, — ты его чемоданчик вынь в пятницу да крючки на удочках и обрежь. А там погляди, что станется да получится». Так ведь, думаю, правильно тетя Вера наставляет, нынче вон всюду говорят — доверяй, дескать, да проверяй…
Ну, достала я его чемоданчик, осторожно, чтобы особенно в нем не буровить, ножницами крючки со всех удочек отстригла и за телевизор положила. Вечером обыкновенно шурум-бурум, четвертинку в рюкзак, закуску тоже — езжай, дорогой мой муж Гриша, отдыхай от трудов!.. Вот, значит, является он в субботу поздно вечером, жалуется — бур затопился, лед что железный, наломал спину, рук-ног не чувствует. «А рыба, Кать, не берет, только ерши с ноготь. Я и не стал их в рюкзак класть, чего тебе пальцы колоть». — «Ладно, говорю, шут с ней, рыбой этой, отправляйся в душ, да ужинать будем…» А как только он ушел — я шасть к чемоданчику. Открыла — удочки как были без крючков, так и остались. «С легким паром, Гриша, — говорю, когда он после душа предъявился. — А скажи мне, муж дорогой, где это тебя нечистая носила?» Так он, представьте, сплошное удивление делает на лице: «Ну что ты, Кать, рыбалка же!» — «Рыбалка? — говорю. — А отчего это ни на одной твоей удочке крючков нету?» Глянул он, глазами по серванту да по стенам забегал: «Не может быть!» — «Может, может, вон чемоданчик стоит, проверь…» Ну, хитрый, змей, копается, волынку тянет, потом объяснять начинает: «Ну не иначе это опять Ленька с шарикоподшипникового подшутил. Его, черта, хлебом не корми, а дай только каверзу учинить». — «И не надо, говорю, тебе Леньку хлебом кормить. Ни при чем он». — «Ты думаешь? Значит, еще кто позабавился. Там, понимаешь, большая компания была, кто их разберет…»
Тут я, слов больше не тратя, достаю из-за телевизора свою добычу и показываю ему: «Вот, дорогой ты мой муж Гриша, твои крючки где, я их еще вчера обрезала, а ты, выходит, и чемоданчика не раскрывал. Чего делать теперь будем? Сразу делиться или сначала законный развод возьмем?» Да его шапкой ему по шеям, по шеям…
Нет, вы не думайте, что он какой-то такой, Гриша, — он добрый, работящий. А что сблудил, так вон их сколько, нынешних модниц, на чужих мужиков глаза без разбору пялят — джинсики в обтяжечку, да иные грязные, хоть бы и на тряпки пол мыть в коридоре, с ресниц черный жир каплет, словно уже в гробу лежит, через голову ветер свистит. Чего в них и женского-то? Так мужики — они со придурью, как те коты, им бы где ни пошататься, чего ни лизнуть на пробу…
Ну, поманежила я его всячески, неделю до печенок распекала, а потом думаю: дура я набитая, чтобы такого мужа вертихвостке какой ни за что ни про что отдавать? Отдать-то легко, а потом поди поищи. Нет, шиш ей с маслом, ты еще удостойся такого, найди!.. Ну, помирились потом. Только на зимнюю рыбалку ходу ему больше нет. Он-то говорит: «Ладно, летом вместе ездить будем. И Светку, дочку, брать. На бережку, на свежем воздухе ушицу сварим…» Да чего про лето, там видно будет, верно? А зимой пусть по выходным со мной дома сидит или в кино с нами ходит — сам себе дорожку окоротил, так и терпи, не скрипи… Только вы ему про мой разговор ни-ни, получил, и хватит, работа у него нервная, я и так про всякие дорожные происшествия слушать не могу…
1982
Не знаю, как следят за погодой и переживают ее капризы агрономы, — говорят, что они кое-где заняты главным образом составлением отчетов, а в канцелярии не дует, не метет и не дождит. Да и что им погода зимой? Озими примело, прикрыло — и ладно, а больше ли снегу, меньше ли, это еще ничего не значит, важно, как весна им распорядится, сразу водой в разливы сбросит или не спеша станет землю поить. А вот для зимнего рыболова погода — наипервейшее дело. И не в смысле соображений — холодно, не холодно, вьюжит или не очень, замерзну или не замерзну. Пустое все это, скорее железо станет хрупким, как сахар, чем зимний рыбак убоится всяческих там «переохлаждений». Соображения другие — как рыба себя будет чувствовать, станет ли клевать. Такая уж она привередливая на погоду — не то склеротичка, не то ревматичка, не то роза-мимоза, чуть что не так, и никакой тебе отзывчивости ни на разнообразнейшие насадки, ни на ухищрения мастерства. И потому с вечера рыбак, звоня рыбаку, переходит на трагические тона, как Гамлет в исполнении Смоктуновского:
— На барометр смотрел?
— Тоже вопрос!.. Падает он, подлец.
— Медленнее, правда, чем в прошлый раз. А?
— Вроде медленнее. Но падает.
— Кислое дело.
— Ага. И с горчичкой вдобавок.
— Может, барометры наши врут?
— Было такое подозрение. Проинформировался. У приятелей то же самое.
— А ветер? Видал, как выкозюливается?
— И не говори, на северо-восток, негодяй, поворачивает.
— Хуже не бывает.
— Куда уж хуже!
Пауза. Шум дыхания в телефонной трубке. Полувопрос:
— Так что, может, не поедем?
— Да ты что, спятил? Чего это мы, как дураки, дома сидеть будем?
— Семье тоже внимание надо уделить. И дела.
— А если другие поедут и обловятся? Мало что бывает!
— Это верно.
— Нет, нет, никаких разговоров — едем!..
Принесли вечерние газеты. Телефоны трещат опять:
— Читал? Мороз только ночью до восемнадцати, а днем от одного до пяти. Вдохновляюще!
— Да ведь прошлый раз тоже обещали до пяти, а получилось девятнадцать.
— Случайность. Может, там в электронной машине бюро погоды какая-нибудь большая интегральная схема барахлила. Так за неделю исправили. И ветер должен куда-нибудь повернуть, чего ему все с одной да с одной стороны дуть.
— Едем, значит?
— Едем, едем!..
Едем. По дороге в десять глаз — пять пар — смотрим на каждую заводскую трубу — куда дым сваливает? Плохо сваливает, с северо-востока. Днем на водоеме мороз вместо пяти — пятнадцать с хвостиком, к тому поземка завивает, пока снимаешь с мормышки ерша длиной в спичку, — а больше охотников клевать нет, — пальцы скрючивает, руки становятся как грабли и в рукавицы никак не засунешь. Самоутешения:
— И хорошо, что ерш. С ершовой ухой что сравнится!
— Ничего.
— Архимандриты ели и хвалили.
— Еще бы!
— Князья, графы тоже. Мы хуже, что ли?
— Ясное дело!
— Ерш всем рыбам рыба!..
Возвращаемся к ночи. Усталые и промерзшие. Итожится день:
— Ничего отдохнули.
— Ловят не рыбу, а здоровье.
— Но клев все же дрянной был.
— Дрянной. И погода тоже.
— Обещали пять, а оно вон что.
— Плохо у нас с прогнозами погоды. Небось какая-нибудь большая интегральная опять барахлит.
— И вообще странно получается — среди недели погода хорошая, а как к пятнице да субботе, так и начинает выламываться.
— Ну ее к черту, такую рыбалку. Следующие выходные дома пересидим. Как, хлопцы?
— Конечно. Семья все же, дела разные накапливаются. Ближе к весне в рыбалке наверстаем.
— Уж ближе к весне возьмем!
— Дни опять же длинные, светло, тепло.
— А пока пересидим… Договорились?
— Пересидим, о чем речь!..
И — утром в следующую пятницу:
— Ну, как там у тебя барометр?
— Падает, подлец.
— И у меня. Да и ветер как будто не тот. А?
— Не тот.
— Значит, как договорились, пересидим?
— Что значит — «пересидим»?
— Так ведь решили.
— Мало ли чего… А вдруг другие поедут и обловятся?
— Ну, пусть. Мы свое к весне наверстаем.
— Да ты что? Они будут хватать, а мы хуже, что ли? И чего это нам, как дуракам, дома сидеть!
— Едем, значит?
— Едем, едем!..
1982
На берегу речки. Рыбак — рыбаку:
— Есть такие умники, лопочут: рыба, она, мол, глупая, кинь ей червяка и бери… Балабонство! Вон он, лещ, таким стал, что его, может, только на сациви и обманешь — червяка не берет, гороха не берет, хлеба не берет. Ни белого, ни черного. Обожрался, не знаешь, с каким меню подступиться.
— На приваде да прикорме объелся.
— Истинно. Кругом только и слышно — дрр, фррр… Горох в реку валят, геркулес, макароны, пареную пшеницу. Подманывают, аппетит ему набивают. Так он кумекает! А голавль — у того глаза как телескопы, насквозь видит и не подпускает. Из космоса разве забросы делать.
— Может, рыбы меньше стало?
— Меньше, больше — кто знает? Говорят и так, и сяк, а кто считал? Вон же бьет на мелях, оказывает себя. Значит — имеется.
Заключает со вздохом:
— Нынче все умнеют… Кто как, всяк по-своему, а разума набираются. Дармовщинки безопасно ухватить тоже охотников развелось.
— Алешка Прилукин говорил — на днях одного обманул все же.
— Так на десять или двадцать один придурок всегда сыщется. Хоть и промеж нас тоже…
Замолкают. Один жует травинку, другой курит. Не клюет.
1979
На полпути между большим селом и районным городком, среди перелесков и всхолмленных полей в затейливых изгибах тянется ложбинка, течея с ниточкой воды. Но весне или после сильных дождей распахивается вольно, шумит в узостях, отражает березки и звезды на заводях, а в сухую пору пересыхает совсем. Ни рыбы в этой течее, ни головастиков, никому никакой пользы.
И вот, теперь уже года четыре тому, прибыл сюда откуда-то бобер. Что его привело, непонятно, и реки-то сносной поблизости нет, чем тут понравилось — тоже объяснить трудно. Однако ж решил поселиться, и не где-нибудь на покое, подальше от человеческого роения, а рядышком с межобластной асфальтовой трассой, где и глазу все открыто, и шум денно и нощно. Как составлял он планы свои, в какой последовательности и когда исполнял их, неизвестно, однако в скором времени неподалеку от выходного отверстия трубы, уложенной в полотно трассы для пропуска паводка, была построена им плотника, отчего в низине, заросшей хвощом и мелким лозняком, образовалось постоянное озерко площадью около гектара. Посредине озера появилась хатка — большая куча хвороста с каким-то в ней летним местожительством. А постоянную нору, с входом из воды, сделал он прямо в дорожной насыпи. Там, наверное, в основном и живет, там и зимует. Над его головой шипят легковушки, содрогают асфальт тяжелые грузовики, тарахтят тракторы — ничего, привык.
И стал местной достопримечательностью, новопроезжему всегда показывают — вот, мол, надо же! Много бобров извели по округе и продолжают изводить браконьеры — этого не трогают. Браконьерское-то дело тайное, воровское, а тут людно, глаза да глаза, и взять неспособно, и в злость люди войдут, доищутся.
Живет бобер, поживает. Свое дело знает, другим не мешает.
И вдруг случился у этой истории неожиданный поворот.
Май в том году выдался бездождный, знойный, жесткий. Перед восходом солнца в небе что-то обнадеживается, наплывает от горизонта белооблачная простокваша, райкомовский и колхозный люд уповает — а ну да в тучу соберется, польет хоть малость! А поднялось солнце вровень с лесом — растаяло все, небесная синева, вроде каменки в бане, жаром пышет. И по людям опять уныние — озимые ничего еще, у яровых же и коричневая кайма понизу, страждут на пределе. Безгласны, понятно, а вроде слышно по всей округе: «Пить! Пить!»
Прижало — вспомнили, что завезли по прошлым годам в колхозы десятка два дождевальных машин. Не просили, нет, по всевластному давлению «Сельхозтехники» сделалось — заказала она, ни с чем не сообразуясь, куда ей теперь девать? Давит на колхозы — бери, не упирайся, не порть прибыли и премии. Не взять? Попробуй, там люди памятливые, сунешься потом, чего положено и надо — не дадут. Ну, и брали себе в убыток, совали куда подальше, на всякие задворки, чтобы глаза не мозолили. Половину тех дождевальных машин где ржавчина извела, где раскурочили, но теперь, по такой суши, вроде бы пора оставшиеся в дело пустить. Да поди пусти — ложков, проток, ручьев, малых речушек в округе полно, однако запруд и плотинок не ставлено. Скребут председатели в затылках — не ведрами же носить воду к дождевальным машинам?
И один, юмора не лишенный, сказал:
— А собрать бы нас на совещание к бобровому озеру. Без трибун, без речей, без постановлений с заверениями, просто постой и погляди, как настоящий хозяин действует. Вся его механизация лапы да зубы, а водоем соорудил. У нас же и люди, и тракторы, и бульдозеры, а свищем в кулак на мели. Сил много, соображения — хоть у бобра занимай…
Только, как подумать, зачем же у бобра? Когда-то мельничных и всяких иных плотин и запруд кругом несчетно было. Решали на сельской сходке да миром, при помощи тачек и лопат, делали. Теперь же на плотнику в двадцать метров длиной, бульдозеру на день работы, проекты чуть не из Москвы три года жди, тысячи, не то и десятки тысяч рублей отвали. И еще попробуй строительную организацию сосватай, мелиоративные мастодонты, к примеру, вооруженные могучей техникой, на такие дела и смотреть не хотят — им болото под осушение с Бельгию подавай, прибыльнее. Так и выходит, что у колхоза один интерес, у «Сельхозтехники» другой, у мелиораторов третий. Ну, да это разговор длинный, к другому времени.
Тут же просто забавный случай — у хозяев здешней земли мощные машины, дождевальные тоже, а водоемов нет, у бобра только лапы и зубы, а озерцо себе для потребности и удовольствия соорудил. У них на посевах — рядом, рукой достать — от засухи уже чад идет, а он себе на вольной воде блаженствует…
Вот оно как бывает.
Случаются летом такие дни, что хоть ты и на воле, а все будто в баню на верхний полок сунули. Солнце чисто, не заслоняется, а все же и синеет по лику его чад какой-то, можно подумать, пригорает там чего-то. Вокруг через потные ресницы погляди — плывет все, зыблется, как вода на струе, лес ли, луг, поле затуманиваются васильковыми маревами.
Вот и этот июньский такой. Душно даже в тени под ракитами, где лежит на припыленной траве Костька Пырьяков, двадцатидвухлетний парень со спутанным русым чубом, подвигающим на правую бровь. Обычно большие, серые чуть навыкате глаза его полузакрыты, на угреватом носу блестит пот. Рядом с ним в распахнутой клетчатой рубахе Павел Куренцов, лет на восемь постарше, поджарый и узколицый. Костька Пырьяков у него за подручного, но забрал верховодство нахальством и воздействует по усмотрению. Дел у них не гора, надо проверить крепления у косилки и обновить смазку, но, лениво покопавшись с полчаса, Костька говорит:
— Ну ее к черту, не убегит.
— Все же спросить могут, — не очень убедительно возражает Куренцов. — Трава эвон как выперла, не нынче завтра косить.
— Дак чего мне, помирать для той травы? — равнодушно вопрошает Костька. — Сомлел я.
— Тут сомлеешь!
— Я и говорю… Раньше литовками косили, жик-жик — и никаких болтов да смазок.
— Косу тоже отбивать надо. И опять же, наломаешься.
— То другое дело…
Почему другое, Костька объяснять считает излишним. В свое время кончил он восемь классов, с тех пор живет бесприютно, пробавляется разными заработками то в городе, то в колхозе, когда как способнее. В армию не брали не то по плоскостопию, не то еще по какому-то малому изъяну, для него в обыденности неощутимому. Спроси, что узнал в школе, только плечами пожмет — так, разное всякое. К водке не пристрастен, поднесут — выпьет, нет — и не надо, сам заводиться и тратиться не любит.
— Вот разожгло, вот разожгло, — бормочет Костька. — И для чего ее столько, жары? От лета бы лишнее отнять, а на зиму перебросить, дело было бы.
— Это еще подумать надо, что получится, — не соглашается Куренцов. — Зима, если она без мороза, тоже непонятно что. Бессменно в резиновых сапогах тюкать — ноги хворью покрючишь. И дыхание от сырости хужее… Слушай, может, все же повозимся малость? С косилкой-то?
— Женюсь я, — изрекает Костька, пренебрегая намеками Куренцова. И тот сразу попадает в след, подхватывает мысль:
— Это еще какая дура за тебя пойдет.
— Какую-нибудь охомутаю. Я без придирчивости, с лица воды не пить.
— Чем же ты охомутаешь?
— Там поглядим. Заранее чего молоть? Ты-то женился.
— Я тогда шустрым был, на счету, — вздыхает Куренцов. — Это в последнее время вихлять стал, с твоей подмоги. А ты вот за Валькой Зерновой ухлестнул, да тут же отворот.
— Она в заочницы по учительству нацелилась. Антиллигенция!
— Вот-вот! — злорадствует Куренцов. — А мы кто? Тягло. Куда пошлют.
Костька Пырьяков не обижается и не возражает — ему, собственно, все равно. Он прикидывает:
— Уйду я от вас. Решусь — и уйду. В Сибирь подамся, на нефть. Там и жарища не томит, и силе моей разворот найдется.
— Во-во! — оживляется Куренцов. — Это ты верно берешь. Там агрома-аднейший разворот, а у нас что? Туды-сюды и обратно. Я бы тоже соблазнился, семья репьем налипла.
Куренцов еще некоторое время развивает соображения о том, куда бы он махнул, если бы не семья, как вернулся бы на село с карманами, полными денег. Джинсы бы он не заводил, на кой ляд, а кожанку хорошую бы подгреб да транзистор на плечо подвесил. Объявился бы в улице на праздник — у всех глаза наперекос от зависти! Возможно, с Ленкой, женой, разойтись пришлось бы, у нее коровы да ферма на уме, а при таком положении широта нужна, не сплавляется одно с одним.
— Я, Костя, — продолжает Куренцов, завороженный открывающейся картиной, — я поразмыслю, может, бочком как-нибудь выскочу вместе с тобой.
Но Костьку это уже не интересует, мысли его, будто утки с озера на озеро, перелетели еще куда-то, перепорхнули по зыбким маревам полдня. Сибирский вариант он сразу, не дослушав мечтаний Куренцова, отмел от порога — это ведь канитель какая, и договариваться надо, и билет доставать. А в кассе очереди, в аэропорту и на вокзале толповерчение. И еще по рекам плыть, в грузовиках и вездеходах трястись. Или женитьбу взять — столпотворения и шумовства всякого на неделю, корми-пои кого попало, деньги большие нужны. А всего и получишь, что будет какая-нибудь бабенка шею пилить. Вот если бы купить билеты да по лотерее «Жигули» выиграть, другое дело, а так скука, суета все. Но денег у него на билеты нет, разве что завтра выплата будет, так еще надо должок отдать и сигарет купить, неизвестно, сколько и останется. И от такой неопределенности только прибавляется томления, и его все неудержимее начинает затягивать дрема, в которую он и погружается, отгоняя всякие думы, только чмыхает мясистыми губами, когда на нос садится муха.
Заметив наконец это, Куренцов тоже отваливается от своих мечтаний, пластается на спину и некоторое время смотрит в бледное небо, представляя, как хорошо было бы сходить на реку, поплескаться на быстрине. Кто так-то вот устроил, дело непонятное, а хорошо, что есть по жарище ручьи, реки, озера для человеческого прохлаждения. Сколько их, непредставимо, да каб еще у каждого двора, чтоб и на ходьбу не тратиться, так и вовсе б ладно было… И вдруг внезапно, словно оса, жалит мысль: за косилку-то с него все же спросят, и что такая вот она, растреклятая жизнь, и тут одно томление, и впереди попреки на душу мотать.
— Кость, а Кость, — беспокойно окликает он, — ты все же в храпака не очень забуривайся. За наряд как отвечать будем? Стружку снимут — ничего, нарастет, а как вычетом стукнут?
Но Костька Пырьяков молчит, и Куренцов, поерзав некоторое время по теплой траве, прилаживается поудобнее, засыпает с негромким прихрапом, похожим на голубиное воркование.
— Завитуха чего такое? Ни бэ ни мэ не понимэ? Во дает! Просвещаю — это когда биография загогулины делает. Как речка Лимпопо. Где такая? В детских сказках, туда африканские слоны на водопой таскаются. А если оно рассусоливать, так вот тебе случай — решили мы с Петькой Гусаком после работы плеснуть по маленькой. Поллитру. Так это она сначала выглядит, а потом чего получается? Одна большая капля. Ну! Значит — чего поделаешь, добавили. Гляжу, Петьку поваживать стало, жара, понимаешь, надавила, растютюрился: «Ты меня уважаешь? Ты меня уважаешь?» Сам посуди, чего такого уважать, если в нем никакой крепости. Говорю напрямки: «Не уважаю, слабак ты!» А он меня по портрету хлясь, а я его опять же хлясь. Ну, поволтузились, юшку ему из носа пустили. Ничего особого. Так он стал нюни раскиселивать: «Это что ж получается, зад об зад и дружба врозь?» Меня аж злостью пронзило, говорю: «Ты что, шизик? Пойдем мировую спрыснем, у нас ничья!»…
Хорошо этак шло, рядом-ладом, а потом — Лимпопо. Понимэ? В протрезвиловку сгребли. А там кругом хмыри… Ну, хари стабунились, ну, хари! Интересуюсь — откуда вас, таких мумиев, навыкапывали? А они только носами чмых-чмых, чего против правды выставишь. Прочухались мы к утру, прокумекали ситуацию, наметили главную линию: «Отсюда, Петь, прямо на работу прем. Чтоб комар носа не поддел».
Притюкали. Только по одной кружке пива в дороге и пропустили, больше, сами соображаем, нельзя. Ну, меня прямо к директору. Взошел, глаза книзу кинул, стою, молчу. А он заливается: «Позоришь, срываешь, сколько терпеть можно!» Это он правильно говорит, я на неделе два дня уже прогулял, а с него план спрашивают. Трудно человеку. Да только для чего столько слов толочь? Ты попроси, уважение окажи… Тоже ведь не крокодил я, у меня душа чувствительная. Так он, понимаешь, сикось-накось решил подъезжать: «Если дашь обязательство, что прикончишь это дело — замнем, если нет — на увольнение». Ну, я опять мыслю — оно, конечно, из своего табуна в чужой неохота. Но, обратно взять, чего это мне на шею обязательства вешать? Это коровам на шею балабоны навязывают, чтоб в лесу не терялись. Опять-таки меня три дня назад в соседнюю предприятию сватали, и на лапу там не меньше. С кадрами их под кадык защемило. Обмозговал я быстренько, притер одно к одному и говорю: «Увольнять меня можете, закон я уважаю. А грозить не имеете права, это мое человеческое достоинство занижает. Видно по всему, что не сработаемся мы с вами». Да пока он не передумал, слов своих обидных назад не взял — я ему ручкой под козырек и вон. Мимо секретарши протопотал — переморгнуть не успела…
Теперь я четыре дня на новом месте. Нынче опять Петьку Гусака встретил, давно не балакали, плеснуть решили… Новый начальник прорабатывать будет? Ну! Ему без этого никак нельзя, теперь время такое, скажут, дисциплину не наводишь, воспитательную работу запустил. Должность у него такая. Не вахлак какой, в положение вхожу. Одним словом, и ему Лимпопо, и мне. Да не разнюнивайся ты по моей судьбе, секрет имею, — тссс! — под меня опять клинья подбивают, на хорошее место сватают. Говорят, нынче придирок больше стало, да мы так понимаем — ничего, через время опять угладится. Рук-то не хватает? Понимэ? А ты — что такое завитуха… Вот она самая и есть — жизнь наша неприкаянная!..