Этель узнала новость от Ксении. В последние месяцы они виделись редко. Не было никакого особенного повода продолжать дружбу. Обе устали, и Этель внушила себе, что это Ксения ее оставила. Да и сама жизнь становилась все труднее. Ксения больше не ждала ее после уроков. Этель написала ей записку и отправила в дом номер сто двадцать семь по улице Вожирар; ответа она не получила. Лето перед их новой встречей было жарким, Этель открыла для себя радости отдыха в Бретани: вместе с несколькими юношами и девушками она съездила на каникулы в Перро-Гирек. Велосипедные прогулки, купание в море до девяти вечера, деревенские танцы, легкий флирт среди дюн, красивый черноволосый мальчик с зелеными глазами по имени Стивен, игра в карты на берегу. Они договорились увидеться снова, обменялись адресами. Вернувшись в Париж, Этель почувствовала на душе тяжесть, ей как будто стало трудно дышать. Когда-то разговоры Александра и Жюстины — на повышенных тонах — заставляли ее трепетать; будучи ребенком, она бросалась между ними: «Папа, мама, прошу вас, перестаньте!» Чтобы успокоиться, она садилась за фортепиано и принималась нарочито громко играть «Кекуок» Дебюсси или мазурку, а порой ставила пластинку на старый хрипящий фонограф. Лоран Фельд привозил ей из Лондона записи, неизвестные во Франции: «Рапсодию в блюзовых тонах» Гершвина, сочинения Дмитрия Тёмкина, Диззи Гиллеспи, Каунта Бейси, Эдди Кондона, Бикса Байдербека. Таков был ответ Лорана на постоянные жалобы завсегдатаев гостиной, мол, Францию заполонили негры и чужаки, которые вскоре превратят Нотр-Дам в синагогу или мечеть.
И вот однажды, незадолго до Рождества, Этель встретила Ксению возле лицея. Она совершенно изменилась. Превратилась в женщину. На ней был темно — синий костюм, на голове — маленькая шляпка; брови и глаза подведены, щеки нарумянены, красивые светлые волосы собраны в узел, перевязанный шелковой лентой. Они, как когда-то давно, бесцельно пошли по улицам. В какой-то момент Ксения произнесла: «Мы больше не пойдем в садик твоего дедушки. — Этель вопросительно на нее посмотрела. — Разве ты не знаешь? Строительство уже началось». Этель вдруг ощутила, как велика пропасть между ней, живущей сегодня, и той, которая познакомилась с Ксенией два года назад: «Я не знала». Ксения устремила на нее долгий взгляд: «Родители тебе не сказали? Дом начали строить в конце весны». Этель помнила, как вздрогнула тогда. Словно ее укололи воспоминания. Словно в течение этих двух лет вокруг нее зрело предательство, избежать которого она не сумела. И все-таки в глубине души она не удивилась этому предательству. Взмахнув ресницами и стараясь говорить как можно увереннее, она ответила: «Да нет же, я в курсе, само собой, папа мне сказал об этом, когда я подписывала бумаги на передачу наследства; но, ты же понимаешь, меня не тянет туда идти». Ксения сказала: «Разумеется, понимаю». В глазах у нее появился холод. Без сомнения, она решила, что это причуды богатых, которые тешатся, не зная, куда деть накопленные деньги, пока она и ее семья выгадывают, как протянуть еще неделю.
Побродив, как прежде, по Люксембургскому саду, посмотрев на детишек, пускавших кораблики в стоячей воде пруда, они расстались. Похолодало, деревья роняли листву. Ксения произнесла: «Ладно, я пойду».
Этель тоже поспешила проститься. «Мне надо домой, у меня еще урок фортепиано». Ксения вдруг вспомнила, как прошлой весной они подробно обсуждали эту тему. «А, ты все еще готовишься к выступлению на конкурсе?» Сидя в садике на улице Арморик под навесом из листвы, они даже мечтали выступить вместе: Этель могла бы играть, а Ксения петь. Они готовились вполне серьезно. Повторяли слова романса Массне на стихи Деборд-Вальмор[21]. Все это казалось таким далеким — прошло целое лето, наполненное встречами на улице Котантен, семейными беседами. И теперь само намерение возвести дом из обломков их грез казалось предательством. Девушки быстро поцеловались. Этель ощутила аромат новых духов Ксении, — скорее, отметила его машинально: лицо подруги пахло иначе — чуть горьковато; на щеках пудра, волосы вымыты мятным шампунем. Резкий запах бедности, необходимости выживать. Этель размышляла об этом, идя по улице Вожирар; внезапно со всей очевидностью она представила Ксению, затянутую под сорочкой в жесткий корсет, и почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы стыда или досады — одинаково горькие.
Этель так торопилась, что не стала ждать автобус в сторону Монпарнаса, а пошла дальше большими шагами, разрезая толпу, лавируя между машин, огибая препятствия — подобно тому как в Бретани она прыгала по черным скалам у моря, мысленно отмечая каждое движение, каждый шаг, стараясь преодолеть страх. Она шла, не обращая внимания ни на грубые шутки подростков, ни на раздраженное гудение клаксонов.
Она не знала, куда идет. Ей казалось, что в последний раз она видела Сиреневый дом и садик на улице Арморик много лет назад. Мысленно она подсчитывала: осень, зима. Они сидели с Ксенией на источенной жучком скамейке и болтали. Красные виноградные листья на стене сада, огромный кусок брезента, защищающего материалы от дождя и слизней. Ксения, очень бледная, в красном платке на пепельных волосах, повязанном как у русских крестьянок; и слова, слова, эмоции, плывущие куда-то сквозь пелену дождя. Рука у Ксении была маленькой и холодной. Как-то Ксения заметила: «У тебя мужская рука, ты знаешь об этом?» — «Это из-за игры на фортепиано, пальцы становятся крепче», — ответила Этель. Она немного стыдилась своих больших рук. Обычно зимой в садике было холодно, и тогда руки у нее становились красными, как у прачки. Сейчас погода была другой: несмотря на серое небо и дождь, в воздухе чувствовалась мягкость. Высокие деревья, посаженные когда-то господином Солиманом, казалось, удерживают в саду влагу. Этель могла бы находиться здесь бесконечно. Будто времени больше не существовало.
Она остановилась у калитки. Всё спокойно и тихо, как всегда. Господин Солиман ценил тишину: «Не понимаю, как посреди Парижа мог сохраниться этот уголок». Вечерами он приводил ее сюда послушать пение соловья в листве павловнии.
«Когда ты сюда переедешь, — говорил он, — я каждую ночь буду тебя будить, и ты сможешь его слушать. Именно для этого нужен открытый дворик и водоем. Я посажу черешню, птицы ведь очень любят эти ягоды». Высокая стена из покрытых ржавчиной камней отделяла сад от улицы. С другой стороны сада располагались мастерские и депо. Менее чем в ста метрах, в дымной ложбине, проходила железная дорога. Временами оттуда доносился скрежет переводимых стрелок. Господин Солиман очень любил шум поездов. Может, он напоминал ему о дальних путешествиях. Кроме того, он говорил, что окрестности вокзалов — это антиподы царства буржуазии, что именно там любят бывать художники и опальные политики. И рассказывал ей, как еще до войны, до революции, играл в шахматы в привокзальном кафе с неким Ильичом — впоследствии он стал известен под псевдонимом Ленин.
Только подходя к саду, Этель поняла, куда именно она идет. Фасад кафе напротив был ужасен. Хозяин, готовясь к Рождеству, украсил витрину гирляндой из остролиста и написал с ошибкой: «Радостново праздника!»
На протяжении десятка метров стена была разрушена. Маленькая деревянная дверь все еще стояла на прежнем месте, однако плиту перекрытия уже выломали, и теперь она лежала внизу, поперек прохода. Вокруг буйно разрослись кусты шиповника и жимолости. Разрушенную часть стены заменил вбитый в землю стенд с планом работ. Надпись на стенде сообщала об официальном разрешении на строительство, но Этель не хотелось вникать в текст. Она посмотрела в глубину садика сквозь опоры стенда. Почти вся территория превратилась в огромную черную дыру. Дождь наполнил ее грязной водой и кое-где обнажил белую пористую скалу, напоминающую кость. Этель долго смотрела туда, прижавшись лбом к перекладине. У нее внутри тоже была огромная черная дыра, во все ее тело. С детским отчаянием Этель попыталась найти способ пробраться в глубь садика — туда, где под черным тентом лежали опоры и панели Сиреневого дома. С неожиданным равнодушием она подумала, что весь этот голый, расчищенный от кустарника участок земли кажется меньше, он словно съежился. Даже деревья исчезли. Осталась только одна павловния, которую господин Солиман предназначал для соловья; казалось, задвинутая в самый угол, к стене, она стала какой-то кривой, ее листву словно изъела ржавчина. Интересно, что все это не разозлило Этель. Она просто поняла: что-то здесь случилось без нее. Шушуканье, разговоры отца с матерью, хлопанье дверьми, скрытая угроза. Визит к господину Бонди, подписание бумаг. Неужели она действительно что-то пропустила? Или, может быть, не захотела понять, услышать? Обрывки фраз, имя архитектора Поля Пэнвена, соседские деревья — хотя нет, она еще помнила, как Конар преследовал дедушку и уверял, что возведение деревянного дома «среди давно укоренившихся зданий» опасно для всего квартала. Воспоминания неожиданно сгустились вокруг Этель, до боли закрутив ее в своем вихре. Она развернулась, прижалась спиной к стенду. Возле перекрестка, на другой стороне улицы, находилась закусочная, ее тоже украсили к Рождеству; вид у нее был гостеприимный, радушный. Не раздумывая, действуя как автомат, Этель направилась туда и толкнула дверь. Раньше она никогда не заглядывала внутрь, только однажды, проходя мимо вместе с Ксенией, заметила краем глаза деревянные панели на стенах и вдохнула запах абсента или аниса. Теперь она ожидала увидеть гостеприимного хозяина и почти растерялась, когда заметила за стойкой женщину — не уродливее, не хуже других; женщина направилась к ее столику. «Грог», — попросила Этель. Видя, что женщина колеблется, она продолжила: «Да, да, всё в порядке». После смерти господина Солимана она ни разу не пила спиртного. Так у нее появился новый маленький секрет: ром на толщину пальца, с добавлением горячего лимонного сока и сахара; слушая музыку, она помешивала напиток ложечкой. Потом закурила сигарету — идя на встречи с Ксенией, она всегда клала в сумочку пачку «Уик-энд».
Проходили недели, месяцы, а Этель по-прежнему чувствовала возникшую в ней пустоту. Пустоту и боль. Иногда у нее бывали приступы головокружения. Пол, тротуар под ногами неожиданно начинали качаться, и ей приходилось прислоняться к стене, дереву, столбу — неважно к чему, только чтобы не упасть. Однажды утром, собираясь в лицей, она почувствовала, как пол в ее комнате накренился влево, будто она стояла на палубе корабля во время шторма. Мать и отец сразу же прибежали на помощь. Они позвонили врачу, доктору Гузману. «Ничего страшного, мадемуазель. Просто внутреннее ухо работает с перебоями. В вашем возрасте это не опасно. Нужен отдых». Он выписал ей лауданум, а Ида приготовила имбирный отвар, помогающий привести давление в норму. Потом все прекратилось, но ощущение пустоты не исчезло. Несколько раз по ночам Этель снилось, что она стоит возле дедушкиной могилы. Сверху она различала в грязной яме очертания его большого тела, очень бледное лицо, бороду и длинные черные волосы — такие, какими они были у него в сорок лет.
В конце зимы работы по строительству Сиреневого дома все-таки начались всерьез. И если еще недавно Этель стремилась забыть о проекте, то теперь она со страстностью принялась вникать во всё, стараясь во всем разобраться. Она в одиночку пришла в кабинет архитектора Пэнвена на бульваре Монпарнас — обсудить план работ. На большом листе кальки было изображено шестиэтажное, ничем не примечательное здание. «Смотрите, мадемуазель». Архитектор показал ей варианты отделки балконных опор и обрамление входной двери. Пэнвен напоминал большого голубя, распушившего перья. «Ваш отец решил, что вам понравится, если фасад будет несколько… как бы это получше выразиться… легкомысленнее, что ли, молодежнее». На полях архитектор нарисовал нечто вроде макарон, а над входной дверью изобразил в обрамлении аканта женскую голову с греческим профилем — очевидно, Жюстину. Это выглядело смешно. С холодной злостью Этель произнесла: «Почему вы считаете, что так — легкомысленно? И при чем здесь молодость?» Пэнвен растерялся: «Однако ваш отец…» Этель оборвала: «Этот ужас рисовал не мой отец. И вопрос об украшениях на фасаде не стоит. Мы хотим совершенно голый, простой фасад. Запомните». И резко развернувшись, вышла, стараясь не показать, что ее переполняет гнев. Мысль о том, что кто-то может попытаться привнести нечто «миленькое» в проект здания на улице Арморик, казалась невыносимой, вызывала тошноту.
Почти каждый день она приходила в кабинеты архитектора и подрядчиков компаний «Шарпантье — Реюни» или «Пика энд Эттер», специализировавшихся на строительстве больших домов. Обсуждала сметы, исправляла ошибки, вычеркивала излишества. Отказалась от мозаики в холле, кованых дверей лифта, витражей на лестницах, от арочных окон, отделки из искусственного мрамора, от венгерского паркета, каминов с кариатидами, медных перил, всевозможных скруглений, эркеров в гостиной, кессонов на потолках, плоских радиаторов, «черных» лестниц, ручек из слоновой кости, почтовых ящиков из дорогих пород дерева, красной ковровой дорожки на лестнице и даже от названия, придуманного архитектором для возводимого дома, — названия столь же вычурного и претенциозного, как он сам: «Фиваида». Услышав его, Этель язвительно спросила: «Почему не „Атлантида" — пока вы здесь?» Плюс ко всему она потребовала увеличить размеры комнатки для консьержки и поставить туда обогреватель.
Параллельно она взялась за счета. Просмотрела все сметы, отказавшись от стен из цельного кирпича по 30 франков за сотню в пользу известняка, заменила перегородки стоимостью 8 франков каждая на другие, по 15, отказалась от рельефной отделки фасада, предпочтя гладкую поверхность, и особенно тщательно обсудила с подрядчиками «Шарпантье-Реюни» и «Пика энд Эттер», как сократить расходы на рытье котлована и как провести воду на все этажи. Закончив дебаты, она стала подсчитывать стоимость работ; без окончательной отделки вышло 857,14 франка за квадратный метр, что в сумме составило 1 542 850 франков. Лифт и отделка должны были обойтись еще в 70 ООО франков или около того. Определив общую сумму, Этель отправилась с отцом в банк — взять ссуду на пятнадцать лет, с выплатой сверх суммы 200 000 франков; иными словами, каждый год в течение первых пяти лет она обязалась выплачивать банку по 99 000 франков, затем, с шестого по десятый год, — по 96 000 франков и наконец, начиная с одиннадцатого, — по 88 570 франков.
Все это Этель делала лихорадочно, с нетерпением, словно торопилась уничтожить слишком дорогой стройкой, способной, как говорил отец, обеспечить ее рентой до конца жизни, старый сад господина Солимана.
Однако она отлично понимала, что все идет не так, как намечено, проблемы понемногу накапливались, — вероятно, у проекта оказалась несчастливая судьба. Работы по закладке фундамента так и не завершили. Почти каждый день поступали новые данные: твердый грунт, пустоты в скале, неожиданный подъем уровня воды, не говоря уже об угрозах Конара, чей дом соседствовал со строительной площадкой: он жаловался то на трещины в земле, то на ударную волну, то на зловоние, словно рядом с ним бросали бомбы или взрывали подземные пласты, содержащие рудничный газ. Несколько раз, дав свое согласие на работы, он потом отзывал его. Посредник архитектора Пэнвена сделал предварительные расчеты, однако, чтобы закончить с фундаментом, он был вынужден щедро раздавать чаевые и премиальные. Обычные опорные плиты не подошли; начали бурить скалу, чтобы вогнать туда бетонные столбы; проходили недели, скважины становились всё глубже: шесть метров, двенадцать, восемнадцать. На пути бура встречались подземные пещеры — быть может, остатки древнего кладбища. Этель думала об этих находках, представляя двоюродного дедушку: воображала, будто он по-прежнему живет там, внизу, сопротивляясь строительству здания, возмущаясь тем, как поступили с его племянницей, препятствуя уничтожению своей голубой мечты. В начале работ, когда Этель впервые пришла на стройку, она поинтересовалась у бригадира фирмы «Шарпантье-Реюни»: «Что будет с материалами, которые лежали в саду?» Мужчина долго силился понять ее, потом произнес: «А, вы говорите о груде старых, гнилых досок? Мы всё выбросим, ничего нельзя оставлять». Этель потребовала подробных объяснений, поэтому он пожал плечами: «Уверяю вас, мадемуазель, из этой кучи ничего нельзя использовать — под брезентом все сгнило, даже камни в отвратительном состоянии». Этель еще поспорила, но уже только для приличия. В душе она смирилась с мыслью, что от Сиреневого дома ничего не останется, совершенно ничего, даже какой-нибудь безделицы, которой можно было бы украсить беседку.
Обеды на улице Котантен продолжались, однако атмосфера их изменилась. Несмотря на внешнюю уверенность, которую, казалось, излучали гости, в воздухе витало предчувствие скорой катастрофы. Без сомнения, спокойствие родителей, тетушек, племянников было вызвано желанием закрыть на всё глаза, хотя и они уже начали понемногу замечать признаки беды — тут и там появлялись маленькие трещинки, что-то ломалось. В былые годы, когда тетушки Полина, Милу, Виллельмина или даже паразит Талон испытывали нужду в сотне — тысяче франков, они обращались «за помощью» к Жюстине, а та передавала просьбу мужу; теперь они были вынуждены напрямую просить у Александра, настаивать, объяснять и в конце концов получали отказ: «Жаль, но момент сейчас не тот; ситуация сложная, подождем до следующего месяца». Экономили буквально на всем. На еде, вине, выходах, даже на сигаретах. По воскресеньям на обед подавали чечевицу с карри, немного мяса и вина.
Беседы вращались вокруг прежних сюжетов, но чувствовалось отсутствие былой свободы. Раньше речи звучали язвительно, а самые пылкие тирады завершались общим смехом. Тетушки Полина и Милу были истинными уроженками Маврикия: они могли зацепить словом, высмеять, но вовремя остановиться в разговоре на «злободневные» темы. Теперь же их колкости перестали быть смешными. Что касается Жюстины, то она была просто ужасна. Еще до того как кофе разливали по чашечкам — это была привилегия Александра, — она поднималась из-за стола и запиралась в своей комнате, ссылаясь на мигрень, головокружение, слабость.
Этель оставалась. Пересаживалась подальше от отца — в глубину комнаты, к окну, «чтобы забыться» — так шутил Александр. Тем не менее он пристально наблюдал за ней. Сказав острое словечко, произнеся очередную тираду, он искал ее глазами, надеясь встретить одобрение, улыбался дочери. Иногда же — поначалу ее это волновало — он просто молчал, погрузившись в собственные грезы, и смотрел на Этель пустым взглядом серо-синих, немного печальных глаз. И тогда ей хотелось как-то ободрить его.
Этель исполнилось восемнадцать. Она еще не жила, ничего не знала и однако же знала всё и всё понимала; Александр и Жюстина казались ей детьми. Эгоистичными, капризными подростками. С их переживаниями, ревностью, жалкими, смехотворными поступками, вскользь брошенными замечаниями, намеками, остротами, мелкой местью и такими же заговорами.
Однажды, выходя из здания лицея (это был выпускной класс, а дальше сплошная неизвестность, свобода), девочки заговорили о замужестве. Одна из них, Флоранс, объявила о своей скорой свадьбе и стала рассказывать о приготовлениях: платье, букет, кольца и еще бог весть что. Этель не могла удержаться от смеха: «Твоя история больше напоминает продажу с торгов». И добавила с вызовом: «Я вот никогда не выйду замуж. Зачем?» Она знала, что ее слова будут обсуждать, передавать, но именно на это и рассчитывала. «Мальчиков полно всюду, и чтобы жить с кем-нибудь, необязательно выходить замуж». — «А как же дети?» Этель ловко парировала: «А, так ты выходишь замуж ради детей? Чтобы потом он шантажировал тебя ими, угрожая забрать? А кто их рожает? Уж точно не мужчины, поверь!»
Вскоре после этого разговора на Этель свалилась новость. В июне, прямо перед каникулами. Было тепло, по небу плыли легкие облачка. Этель ждала письма из Англии. Лоран Фельд закончил учебу и должен был приехать, тогда они отправились бы в Венсенский лес, а после в Бретань, взяли бы в Квимпере напрокат велосипеды и совершили бы далекое путешествие с ночевками в амбарах и остановками возле маленьких церквушек.
Письмо уведомляло о предстоящем событии. Жюстина не стала открывать его: конверт был надписан детским почерком, поэтому она решила, что ничего стоящего внутри нет; Этель сравнила конверт с теми, которые прежде отправляла ей Ксения. Адрес, без сомнения, написала она. Этель узнала характерную манеру превращать заглавную «М» в звезду и своеобразно писать букву «т»:
Мадемуазель Этель Брен (Очень важно)
Послание было слишком личным, чтобы считать его простой, никчемной бумажонкой. Этель почувствовала сильную боль, будто речь шла вовсе не о браке ее подруги с господином Даниэлем Доннером (адрес невесты — улица Вожирар, жениха — вилла Сольферино). Письмо походило на насмешку.
Этель пожала плечами. И все последующие дни старалась о нем забыть. Ее внимание занимала стройка на улице Арморик. Она появлялась там по три раза на дню, дабы убедиться, что фундамент наконец завершен и начали возводить стены. Вот уже несколько месяцев работы шли бесперебойно, несмотря на забастовки и волнения. Этель удовлетворенно заметила, что стена владений соседа Конара оказалась в тени большого тента, натянутого для защиты от пыли. Вспомнила его гневные письма, адресованные господину Солиману: «Мне приходится констатировать, что листва Ваших деревьев отбрасывает тень на мои вишни с полудня до трех часов дня. Предупреждаю Вас: если через восемь часов…» Теперь каждый удар, каждый стук металлических инструментов, каждое облако цементной пыли становилось местью трусливому врагу ее дедушки, мешавшему возведению Сиреневого дома. Правда, было уже слишком поздно, но все равно и это казалось победой.
Через некоторое время возобновились головокружения, вернулось и ощущение внутренней пустоты. Этель сидела на кровати — не раздеваясь, не ужиная, глядя на квадратики солнечного света в окне. Тоски не было, однако по ее щекам текли слезы и мочили подушку — так много их было. Засыпая, Этель надеялась, что назавтра дыра внутри нее затянется, однако на следующий день понимала: рана не стала меньше.
Впрочем, что удивительно, с этим можно было жить. Ходить, заниматься делами, учиться, брать уроки игры на фортепиано, встречаться с подругами, пить чай у тетушек, шить на машинке синее платье для ежегодного бала в Политехнической школе, болтать, болтать, есть — правда, чуть меньше обычного, тайком пить спиртное (бутылка скотча «Нокэндо» лежала у нее в деревянном кофре с кожаными ремешками-застежками — подарок Лорана, сделанный тайком), читать газеты, интересоваться политикой, слушать речи немецкого канцлера по радио — он выступал в Бюккеберге на празднике урожая: голос у него вибрировал, срывался на визг; он был пылким и патетичным, смешным и опасным; этот голос произносил: «Свобода превратила Германию в прекрасный сад!»
Однако все это не уничтожало пустоту, не стягивало края раны, не возвращало существованию утраченный смысл — год от года его становилось все меньше, он будто таял в воздухе.
Жюстина пробовала сделать хоть что-то. Однажды вечером она зашла в комнату дочери и присела на край кровати. Последний раз она заходила так несколько лет назад. Точнее, когда Этель была еще маленькой, а Жюстина с Александром как раз начали выяснять отношения — жестко, зло, без обиняков, он гневно, она с сарказмом, — их речи до сих пор остались такими же: резкими и ранящими, похожими на удары кулаком, на звон посуды и звук захлопнутой книги — как это случается в других семьях. В такие моменты Этель буквально застывала в кресле, сердце у нее колотилось, руки тряслись. Она ничего не могла сказать, лишь раз или два крикнула: «Довольно!» И вот Жюстина опять сидела в ее комнате на кровати, быть может плача в темноте. Но теперь наступило время покончить с этим. Они больше не спорили, однако пропасть между ними росла, и уже ничто не могло этого изменить. Ксения тоже предала Этель, отдалилась, вышла замуж за мальчика, который ровным счетом ничего не значил, он и мизинца ее не стоил.
Пришла пора расстаться с детством, повзрослеть. Начинать жить. Для чего? Хотя бы для того, чтобы перестать казаться. Стать кем-то. Очерстветь и научиться забывать. Этель успокоилась. Слезы высохли. Она слушала дыхание сидевшей рядом Жюстины, и его размеренный ритм убаюкал ее.
Дело шло к полному краху — почти незаметно, неуловимо. Однако Этель была начеку. Знала — что-то должно произойти. Уже очень давно господин Солиман предупредил ее. Намекнул: «Когда меня не станет, тебе придется быть само внимание». Этель тогда исполнилось одиннадцать или двенадцать — разве она могла понять его? Она сказала: «Вы всегда будете, дедушка. Зачем вы так говорите!» Он посерьезнел, даже немного смутился: «Я бы очень хотел, чтобы ты никогда не знала забот, ни в чем не нуждалась». Он принял решение, написал завещание, всё предусмотрел, распорядился земельным участком, квартирой на бульваре Монпарнас — в уверенности, что все это достанется ей. Не то чтобы он ненавидел своего зятя, просто не доверял ему, видя умение Александра Брена просаживать деньги, тратить их на реализацию прожектов вроде постройки аэростата, экспериментов с винтом, а главное — зная его талант доверяться мошенникам, всевозможным дельцам, откровенным жуликам. «Отец не рассказывал тебе о своих проектах? Об американском канале, золотых приисках в Гурара-Туат, обо всем этом?» Однако — ибо вопрос его попахивал шпионскими играми — господин Солиман тут же поправился: «Забудь, и если ты о чем-либо подобном услышишь в будущем, тоже забудь. Всё это глупости, не лезь в них».
Сейчас Этель могла бы составить список всех этих глупостей. И не было необходимости подслушивать под дверью. Салонные беседы изобиловали ими. Сначала это выглядело как некая фантастическая литания, включающая вереницы названий городов и фирм — подрядчиков, а также подробные описания: инвестиции в развитие Тонкина, торговля бриллиантами из Претории, вложения в недвижимость Сан-Паулу, драгоценные леса Камеруна и Ориноко, портовые сооружения Порт-Саида, Буэнос-Айреса и в устье Нигера. Этель хотелось задать отцу вопросы — не из практического интереса, ей просто было любопытно. Александр загорался, произносил названия так, словно они давали ключ к его мечтам и не имели ничего общего с реальностью. Казалось, он постоянно находился у истоков очередного приключения, верил в силу прогресса, в науку и экономическое процветание. Он считал французов робкими, эгоистичными, неуверенными в себе. Жалел, что многое потерял, по окончании учебы оставшись в Париже. Впрочем, возвращаться на Маврикий он тоже не хотел. На острове он задыхался, подобно господину Солиману, он считал тамошних жителей «мелкими людьми». Для постановки собственной пьесы ему требовалась сцена побольше. Пампасы Южной Америки. Или, скорее, Дикий Запад, заснеженные леса канадского Севера. Его героями были Джон Рид, Джек Лондон, Стенли. Однако упоминать имя Шарля Фуко[22] при нем не стоило. «Шпион на службе французской армии, интриган, позер». Генеральша Лемерсье обычно возмущалась, но маврикийские тетушки позволяли Александру закончить свою мысль.
А пока — он ждал и раздавал деньги, безвозмездно и в долг, сорил ими направо и налево. Аферы и вложения в предприятия, придуманные мошенниками. Этель могла бы процитировать длинный список мнимых друзей, подозрительных советчиков. Они являлись в гостиную на улице Котантен. Приносили коробки сигар, коньяк, цветы для Жюстины. Заставляли подписывать какие-то бумаги. Груда папок с делами все росла, в каждой — своя авантюра. Бере, Селлье, Пелле, Шаландон, Форестье, Коньяр. Добившись своего, они исчезали. Когда Этель спрашивала, как обстоят их дела, Александр отвечал неопределенно: «Этот? Да скорее миру придет конец, чем я снова его увижу». Если Жюстина продолжала расспрашивать, он сердился: «Боже мой, да вы просто заставляете меня обвинять его! Если вы хотите сами вести все дела, я покажу вам папки!»
Он поджал хвост только во время процесса Шемена. Этот скандал разразился тогда же. Биржевые операции Шемена оказались жульническими, вымышленными. Предприятия по разработке приисков в оазисе Гурара-Туат, нефтяного месторождения в тунисском Сфаксе, постройка железной дороги через Сахару — все оказалось фальшивкой. Против Шемена сложился союз обманутых им акционеров, жаждавших довести дело до суда и получить компенсацию. Жюстина настаивала, требовала, чтобы Александр тоже подал жалобу; после множества сцен, раздумий, приступов бессильного гнева он наконец дал свое согласие на исковое заявление.
И тут же почувствовал себя несчастным. Однажды, когда Этель решилась поговорить с ним об этом, разумеется ненавязчиво, она с крайним удивлением поняла: его делает несчастным отнюдь не предательство и разбой со стороны друга, а мысль, что отныне Шемен будет отсутствовать на воскресных собраниях. «Ну же, папа, подумай о том зле, которое он нам причинил! Из-за его афер мы оказались на грани разорения!»
Александр держался гордо: «Как ты ловко ввернула: „на грани разорения"! Этот несчастный может потерять намного больше, чем мы!» И торжественно добавил, помолчав: «Он рискует потерять свою честь!» На что Этель ответила: «Свою честь! Это ты оказываешь ему, настоящему бандиту с большой дороги, слишком много чести!» Александр закрылся в курительной комнате: «И слышать не хочу ничего подобного!»
Процесс все же состоялся: после следствия, длившегося целый год, дело разбиралось в суде. Свидетели проходили чередой, и только Александр отказался выступить. Лишь под давлением семьи он скрепя сердце поставил свою подпись под документами, среди подписей других истцов, спрашивая себя при этом, не предал ли он собственные принципы. В зале суда сидевший за решеткой Шемен встал. Срывающимся голосом он прочитал длинную речь, в которой приносил свои глубокие извинения «дорогим друзьям», уверял, что намерения его были искренними и он не знает за собой иной вины, кроме неосторожности и «безрассудной доверчивости». Он обещал каждому истцу возместить убытки, «пожертвовав жизнью, семьей и личным благом». Краем глаза Этель наблюдала за отцом. Тот стыдливо протирал запотевшие очки. Вердикт был вынесен под всеобщий шум — такой, что судье пришлось повторно огласить решение: господин Шемен, Жан Филипп, проживающий в Париже на улице д'Асса, приговаривается к шести месяцам тюрьмы с отсрочкой наказания, с тем чтобы им был возмещен ущерб всем пострадавшим и оплачены все издержки. Шемен был разорен, но его лицо не выражало ни отчаяния, ни раскаяния. Александр ждал его у выхода. В общей суматохе он пожал Шемену руку: «Месье, я всей душой с вами!» Этель происходящее казалось сценой из бульварной комедии. Мгновение спустя Шемена подхватила толпа — другие жертвы тоже принялись поздравлять его, заверяя в своей дружбе. «И это после всего, что он натворил!» — произнесла Этель. Она чувствовала, как внутри поднимается бешенство, уничтожающее остальные эмоции, которые она могла бы испытывать: жалость и любовь к отцу. В конце концов, быть может, он оказался достоин того, что с ним произошло?
Логическим продолжением стало разорение. «Фиваиду», строительство которой не смогли завершить в течение года, никто не хотел покупать. Сдавать помещения внаем, как это предполагалось ранее, тоже оказалось сложно. Как раз в это время был введен запрет на резкое увеличение арендной платы. Приходилось сдавать комнаты в убыток, иначе в будущем их продажа могла бы стать делом весьма затруднительным. Александр перестал высказываться против Народного фронта, забастовщиков и манифестантов. Теперь он винил только жестокую судьбу. Наследство супруги, собственность, остававшаяся на Маврикии, — все ушло на спасение квартиры и возмещение непомерных расходов. Этель вдруг поняла причину этих расходов: господин Шемен был не одинок. Десятки иных просителей, плясавших под его дудку, являлись в гостиную на улице Котантен. Этель помнила их одинаковый облик: мужчины в черных пальто и фетровых шляпах, напоминающие могильщиков. Помнила их кожаные портфели и папки. Торговцы ветром. Японской бумагой, виргинским табаком, верфями, шахтами, приисками, аэродромами, малайзийским каучуком и бразильским кофе.
В тот год вместо подготовки к экзамену на степень бакалавра классического отделения Этель внимательно изучала дела. После процесса над Шеменом Александр избрал тактику ухода от действительности. Он позволил Этель копаться в архиве и даже ободрил ее: «Придется заниматься всем этим тебе, я более не способен беспристрастно судить о ситуации, я устал, вот так. Но мы найдем выход, увидишь. Мы будем наступать единым фронтом — вместе, как настоящая семья». И так далее.
«Отговорки», — подумала Этель. Вникнув в курс дела, она хорошо понимала, что выхода нет. Покупки акций, суммы, взятые в долг, — все было безнадежно. Несуществующие источники доходов располагались в других частях света. Напечатанные на дорогой бумаге — без сомнения, японской — фразы, украшенные виньетками, завитушками и подписанные главами компаний, казалось, принадлежали к другой эпохе — периоду строительства российских железных дорог или Панамского канала (старыми бумагами той поры были забиты ящики комода Жюстины; неожиданно обнаружив их, Этель решила, что ей это снится, и испытала очередной приступ головокружения).
Многотомная авантюра, не имевшая никакого отношения к Шемену, называлась так: «Общество по разработке сокровищ Клондайка. Новые изыскания, остров Маврикий». Это была старая история. Сидя у отца на коленях, Этель неоднократно слышала это название: Клондайк. Клондайк здесь, Клондайк там. Никто больше им не интересовался, однако, слушая, как увлеченно говорит об этом Александр — громко, с акцентом и тремоло, мгновенно загораясь, — она поверила. И однажды спросила отца: «Что такое Клондайк?» Она не знала точно, как произносится это слово, и запнулась на первом слоге: «К-лон-дайк». Он ответил шепотом. Стал взволнованно рассказывать о тайне, связанной с Маврикием. У северного его побережья расположены исхлестанные ударами волн и ветра острова Травянистый, Кошачий и Янтарный. Возле них когда-то давно, во времена Амьенского мира[23], потерпел крушение корабль одного из последних корсаров. Судно перевозило сокровище Аурангзеба, короля Голконды,[24] — выкуп, который он должен был заплатить за собственную дочь: золото, много золота, гора золота и драгоценных камней — рубинов, топазов, изумрудов. Клад зарыли в земле, завалив кусками лавы. Откуда Александр узнал про него? Этель пришлось долго ждать ответа. А может, она просто не решилась задать этот вопрос. В истории сокровища было много загадочного: «маятник Шеврёля», «антенна Лечера»[25]. Проклятый корсар, вещавший из потустороннего мира. Однажды вечером в Many проводила свой сеанс Леонида. Кто была эта Леонида? Этель представляла ее феей и колдуньей одновременно. Леонида Б. - называл ее Александр. Словно само ее имя было тайной. «Она умела переворачивать столы», — шутила Жюстина. Нет, не совсем так. Леонида записывала то, что диктовали ей призраки. Изучая подробности дела, Этель обнаружила исписанный листок бумаги, настоящие каракули. Видимо, перо сломалось, и на бумаге остались царапины. Написанные бисерным почерком слова, едва различимые, наползают друг на друга, сливаются, кое-где подчеркнуты. Ничего не понять. Сначала Этель думала, что это немецкий, затем решила: нет, скорее, голландский. Голландец-корсар, последний пират, занесенный на широту Маврикия. Oxmuldeeran, ananper, diesteehalmaarich, sarem, sarem. Слова звучали забавно и почему-то непристойно, и самым глупым во всем этом было странное ощущение, возникшее у Этель, когда она с трудом их разбирала: по телу пробежала легкая дрожь ужаса или наслаждения — ей стало казаться, что в этих словах таится ключ ко всем неудачам их семьи; что они и есть та самая несчастливая звезда, талисман отчаяния. Сидя за столом, Леонида кладет свои крючковатые пальцы на лист бумаги, глаза у нее вытаращены, она пишет, а ветер с моря колотится в закрытые ставни, свистит в ветвях мапу и треплет голландский корабль в черных скалах Маврикия, налетает на груду камней, прячущих под собой проклятый клад. И это название — Клондайк, очаровывавшее ее в детстве, эти лишенные смысла слова несуществующего языка, за которыми — дым, пепел, нищета. Выдуманный Клондайк, сокровище, которого никогда не было.
Казалось необходимым продать это предприятие. Жюстина не имела привычки жаловаться. Она молчала, лишь изредка вздыхая: «Эхе-хе, жизнь — трудная штука». Или так: «Жизнь — очень тяжелый мешок». Что было в этом мешке? Этель с детства знала каждый камень, лежавший внутри. Мод, бесконечная связь Александра на стороне; пропасть, все заметнее отдаляющая его от Жюстины; не появлялось ничего, что могло бы снова сблизить супругов. И все-таки они жили вместе, пусть и во лжи; следы обоюдных оскорблений не стирались, но семейный плот продолжал плыть. Этель удивилась, что ругается, как Ксения. Дерьмо! Дерьмовый плот, дерьмовая болтовня, все эти внешне «порядочные» отношения. Оба постарели. Однажды Александр упал в коридоре и затем день за днем проводил в постели, ослабевший, бледный, ворчливый; он постоянно спал, лицо его обросло щетиной, как у мертвеца.
Предательство. Фальшь. Деньги, пригоршнями выброшенные на ветер. Остатки приданого, сумм, вырученных от продажи сахарных заводов, домов в Альма, Лоне, Риш-ан-О. Названия, выученные Этель еще в детстве.
В одной из тех же папок она нашла рисунок,
заставивший ее смеяться, несмотря на всю горечь положения. Легендарная Альма, кормящая жадных и неразборчивых наследников, в то время как чаша весов под напором кишечных газов все больше опускается в сторону дефицита. Эту карикатуру — последнее, что осталось от лет, проведенных на Маврикии, — Александр нарисовал своим мстительным пером.
Как приходилось выживать в ту эпоху? Все было разрушено, многие умерли должниками. У старых тетушек не было ничего. Особенно у Милу, так и не вышедшей замуж и всю жизнь рассчитывавшей на милосердие брата и сестер. Да и ее сестры стоили немногим больше; разбазарив деньги за игорным столом и в браках, они радостно, с завидным аппетитом заставляли себя их выпрашивать.
Это случилось незадолго до наступления лета. Позднее Этель вспоминала, что над спящим городом висела какая-то невероятная усталость. Александр, немного оправившийся после внезапного приступа, снова стал выходить: шляпа и безупречный костюм-тройка, коротко подстриженная борода и тщательно покрашенные черной краской волосы, — он опять окунулся в дела.
«Но на что он рассчитывает? Найти новую золотую жилу?» — комментировала Этель. «Не говори подобным тоном, — отозвалась Жюстина. — Твой отец слишком привязан к дому, чтобы продать его». Этель не приняла возражений. «Он-то?! Привязан? И что он собрался делать? С кем? А мы, что станет с нами? Куда мы пойдем? Как нам выжить?» Все эти вопросы возникли наперекор ее желанию промолчать. Слова подступили к горлу, она ощутила, как они стеснили ей грудь, сдавили диафрагму. Ее угнетала лень, разлившаяся в июле над Парижем; было тошно. Мутило от бледного — похожего на таблетку аспирина — солнца, от грязной реки. От давящего на виски неба. Она записала в своем блокноте издевательский стишок: «Утопить бы эту смешную таблетку в Сене. И спасти Париж от его бесконечной мигрени».
Ксения, где она теперь? Проходили месяцы, а от нее не было никаких известий. Этель была уверена, что брак с Даниэлем не состоялся. Семья не сложилась. Ксения и Даниэль могли бы постараться ради сына. Но хочет ли он ребенка? Знает ли, какая она уникальная, великолепная? Нет, он никогда не удостоится даже прикосновения к ее ножкам, не то что нежного взгляда серо-синих глаз.
Голова шла кругом. Она взяла Жюстину за руку. «Пора! Сдаваться нельзя! Будем сражаться!»
Этель почувствовала себя храбрым маленьким солдатом, поднимающимся в атаку, — необстрелянным, но пылким и доверяющим собственной молодости. Жюстина нахмурилась. Потом все-таки согласилась, надела шляпку с вуалью (она носила ее с похорон господина Солимана) и подала руку дочери, но теперь Этель стала хозяйкой положения. Они вошли в кабинет господина Бонди. В этой комнате, где ей пришлось расстаться с наследством, Этель почувствовала холодное бешенство. В конце концов, разве не нотариус виноват в этом — не меньше, чем Александр?
«Мадам, мадемуазель?» Он ничуть не изменился: скучающий вид, лицо цвета жеваной бумаги. Как мог Александр довериться такому человеку! Этель не дала матери сказать ни слова. «Вы в курсе наших дел, не так ли? Вы знаете, что мой отец потерял всё. Осталась только квартира, в которой мы живем, клочок земли и мастерская, которую мы сдаем мадемуазель Деку. Что вы можете нам предложить?»
Бонди сделал вид, что ему необходимо заглянуть в документы. Он поглаживал свои выкрашенные в рыжий цвет усы, в которых терялись волоски, выглядывающие из носа.
— Говорите, ваш отец всё потерял? Он сказал мне обратное. Он… то есть мы сейчас как раз обсуждаем сделку с одним важным покупателем, и, могу вас уверить…
— Нет-нет, я спрашиваю вас не об этом. — Сердце Этель колотилось все быстрее, но она старалась говорить спокойно. — Нам нужны не обещания. Мы хотим быть уверены, что однажды все разрешится, долги будут погашены и мы по-прежнему сможем жить в квартире на улице Котантен.
Бонди смутился. Возможно, за всю свою карьеру он ни разу не сталкивался с девятнадцатилетней девушкой, пришедшей получить по счетам. Конечно, его защищал закон и он не совершил никакого преступления. Документ, дававший Александру возможность полностью распоряжаться наследством господина Солимана, был составлен законно. Однако реальность выглядела следующим образом (он ясно читал это на удрученном лице Жюстины и в жестком блеске глаз Этель): разорение, туманное будущее, болезнь Александра, неспособность обеих женщин самостоятельно найти выход. Он закрыл папку. Быть может, нотариус смягчился или испытал нечто вроде стыда.
— Мадемуазель Брен, я посмотрю, что можно сделать. Надеюсь, еще не поздно договориться с банком. Но не ждите от меня чего-то сверхъестественного, я могу всего лишь дать совет вашему отцу и не в силах исправить то, что им содеяно.
— Даже если он в тот момент был нездоров и не мог принимать столь ответственные решения?
Бонди понял мысль Этель раньше Жюстины.
— В этом случае необходимо доказать, что ваш отец находился тогда под опекой. Требуется заключение врача, которое…
— Никогда! — Жюстина сорвалась на крик. — И речи быть не может, я никогда не соглашусь на столь отвратительный шаг.
Они вышли. На сей раз Этель не взяла мать под руку. Она шла быстро, впечатывая каблуки в асфальт. Бульвар Монпарнас был шумным и многолюдным. На террасах кафе мужчины и женщины пили пиво, легковые автомобили и грузовики стояли в пробке на перекрестке с авеню дю Мен. Этель продолжала идти — без устали, не оглядываясь, слыша позади жалкое прерывистое дыхание матери, семенившей следом; должно быть, при каждом вдохе вуаль прилипала к ее лицу. «Всем этим людям, — размышляла Этель, — безразлично происходящее вокруг, каждый в своей скорлупе. Одни прогуливаются, другие делают вид, будто спешат по делам. Серьезные люди, содержанки, художники. Бульварная комедия. Никто по-настоящему ни о ком не заботится. В этом городе легко потеряться; заметишь кого-то на бегу, как на уроке гимнастики в лицее, — и сразу же теряешь из виду, забываешь о нем и скорей всего больше никогда с ним не встретишься».
И тут она подумала о Ксении. Ее образ возник перед глазами — так же неожиданно, как до того пропал на несколько месяцев; сейчас Этель еще сильнее нуждалась в подруге. Где-то здесь, в Париже, Ксения живет своей жизнью. Семья Шавировых переехала, не оставив нового адреса. Этель часто думала про мастерскую на улице Жоффруа-Мари, но так и не набралась смелости пойти туда. Можно было бы схитрить, устроить засаду в соседнем кафе, дождаться появления Ксении или ее сестры Марины, но сама мысль о насмешливых взглядах хозяина заведения или о пристальном внимании мужчин, бродящих по этому нехорошему кварталу в поисках девушек, вызывала у нее страх. Ксения была ее подругой. Единственной. Самой близкой, ее мнение всегда оказывалось решающим. И теперь, устремившись вперед в толпе прохожих, впечатывая каблуки в асфальт, она решила стать похожей на Ксению. Быть решительной. Сражаться за жизнь. Смеяться надо всем и всеми. Образ подруги явился Этель издалека, для того чтобы помочь ей выстоять.
Волна пьянящего счастья. Этель сбавила шаг и даже на мгновение остановилась на краю тротуара, как бы выбирая дорогу. Запыхавшись, Жюстина нагнала ее и взяла за руку: «Ты слишком спешишь, я так не могу». Мать казалась легкой, как птичка.
Этель вдруг всё поняла. И взглянула на мать. С другого конца города она обращалась к Ксении. Свою историю ведь никто не выбирает. Она дается человеку не потому, что он так хочет. И никто не имеет права отказываться от своей истории.
Разумеется, все усилия пропали даром. Словно судьба их семьи уже была предрешена и невидимая нить, связывавшая Александра и Жюстину, тянула их ко дну, топила в несчастьях. Господин Бонди позвонил на следующее утро. Ему удалось договориться о продаже долгов с аукциона, покупатель готов был полностью выкупить их в обмен на землю и недостроенное здание. Александр оставался владельцем квартиры на улице Котантен и художественной мастерской, о прочем можно было забыть, отринуть, как страшный сон. Жюстина ожидала возвращения супруга: надела красивое платье, причесалась, напудрилась и надушилась. Приготовила чай и кукурузные пирожные, Этель помогла матери накрыть на стол. Ожидание было возбуждающим — будто Одиссей возвращается на Итаку, подумала Этель. Все — таки, несмотря ни на что, — небольшой маскарад. Александр пришел вечером. Жара так утомила его, что он просто рухнул в кресло. И даже не взглянул на накрытый стол. «Сделано, — произнес он. — Всё. Больше никаких долгов. Начинаем новую жизнь». Этель взглянула на мать. Жюстина все еще не понимала. Она стала задавать вопросы, ее голос звучал крещендо. Комедия, да и только. Опера — точнее, оперетта. Этель вообразила музыку — быстрый, чуть прерывистый танец. «Зачем? Зачем?» Александр громко, с тягучим маврикийским акцентом оправдывался — одним и тем же «А что еще мы могли сделать?». Это напоминало фразу, которую он произносил раньше в гостиной: «Чтоможносделть?» От жары его лицо стало коричневым. После болезни он перестал красить бороду, и теперь по обеим его щекам сбегали вниз серебристые нити.
Новая жизнь! Александр продал всё — квартиру и мастерскую — парижской автомобильной компании «Горожанин», расположенной на улице Дюто, двадцать девять. Если бы ему удалось, он пустил бы с молотка мебель, фортепиано и даже ужасного «Иосифа, проданного братьями», приписываемого кисти Фландрена. Именно этим он и занимался весь день: ставил свою знаменитую подпись — «Александр» в окружении завитушек — на всех необходимых бумажках, из которых следовало: больше ничего, ничего не осталось, только глаза Жюстины — чтобы плакать.
Несмотря ни на что, Этель съязвила про себя: «„Общество по разработке сокровищ Клондайка" приобретено таксопарком — таков финал всей этой истории!» Александр не слушал их крики и возражения. Ровно мгновение он ощущал себя выше их. Усы торчком, взгляд горит, голова гордо поднята.
Потом он закрылся в кабинете — покурить. После болезни табак был ему противопоказан, но теперь это уже не имело никакого значения. Он нуждался в табаке. Дым создавал ширму, которой он отгораживался от реальности. В отпущенном ему остатке жизни не было смысла. Скоро придет пора уходить, умирать — неважно, каким словом это называть.
Этель знала: в мыслях он уносится далеко в прошлое, на остров своего детства, в чудесное имение Альма, где все представлялось ему вечным. Ни она, ни Жюстина не могли грезить о том же. Это была своего рода тайна сокровищ Клондайка, место, куда никому другому хода нет.
Этель чудилось, что она плывет в небесах. Она так любила облака! Зарывшись в песок среди дюн, она смотрела, как облака бегут над ней — быстрые, легкие, свободные. Она представляла края, где они появляются, чтобы потом добежать до нее, — безбрежную гладь океана, бесконечные волны. Облака скользили наверху, не очень высоко, — маленькие белые шарики, сталкивающиеся, слипающиеся и распадающиеся на части. Среди них были сумасшедшие, они двигались быстрее прочих, похожие на маленькие хлопья, на зонтики одуванчика, метелки тростника. Под ними медленно покачивалась земля, и от этого покачивания кружилась голова. Волны, набегавшие на пляж, рокотали, как неутомимый мотор. Большое белое с серым облако встало между Этель и солнцем; она угадала в нем очертания кита с огромной головой и совсем крошечным хвостом. Ее окружал песок дюны, он мягко обволакивал, укрывал Этель. Каждый порыв ветра пронзал ее лицо, ноги и руки миллионом мельчайших уколов. Ей казалось, что она всегда была здесь, на вершине песчаного холма, полузарытая в белый, нетронутый морем сухой песок среди колючих побегов чертополоха и красных шариков тамариска.
Ей было двенадцать, когда она впервые влюбилась — в мальчика лет пятнадцати-шестнадцати, чье имя уже забыла; помнила только, как вздрогнула, когда он приблизился к ней и поцеловал, просовывая кончик языка между ее сжатых губ. В тот день, как и теперь, по небу плыли облака; сегодня она чувствовала внутри огонь, страстное желание распахнуться навстречу небесам и спрятаться в них. Что-то неведомое, какое-то непостижимое томление.
Вместе с юношами и девушками из их компании она строила планы, каталась на велосипеде по проселочным дорогам, от деревушки к деревушке, от города к городу, ночуя на пляжах или, когда шел дождь, в амбарах. Компания состояла из молодых людей, живших неподалеку — в Ле-Пульдю и Бег-Мейле; сама Этель остановилась с родителями в пансионе мадам Лиу. В то лето она начала встречаться с Лораном Фельдом, снимавшим вместе с тетей и сестрами виллу на побережье. Вначале Этель сочла его робким, почти неуклюжим. Он краснел по пустякам. Именно в тот год Этель жила своей крепкой дружбой с Ксенией, а он был полной противоположностью ее подруги: состоятельный, серьезный, не умевший ни смеяться, ни плакать.
Потом, от встречи к встрече, возникла любовь. Не та великая любовь с ослеплением и яростью, ничего драматичного, подобного помолвке Ксении с Даниэлем Доннером — непонятному договору, согласно которому дочь русского аристократа, почти нищая эмигрантка, отдавала себя толстому, молчаливому и недоверчивому парню из семьи промышленников, предлагавшему ей взамен защищенность и буржуазный комфорт по-руански. Нет, ничего общего. Лоран Фельд был влюблен в Этель, с прошлого лета он каждую неделю отправлял ей одно-два письма, одинаково, каллиграфическим почерком надписывая конверты из плотной бумаги:
Мадемуазель Этель Брен улица Котантен, 30
Париж, 15-й округ
С маркой, изображавшей Георга VI, погашенной штемпелем, на котором ясно прочитывалось: Charing X Station[26].
Открывая конверт, она вдыхала кисловатый запах бумаги и пота. Ее взгляд блуждал по ровным строчкам, коротким предложениям, в которых Лоран рассказывал о политике, литературе, джазе, но никогда — о своих чувствах. Несколько раз она даже читать не стала. Вытаскивала лист из конверта и засовывала его обратно, представляя, будто она его даже не распечатала. Этель поздравляла себя с тем, что влюблена не так сильно, как любили ее. Мысль, высказанная ей однажды Ксенией, без малейшего намека на шутку, заключалась в следующем: «Чего я хочу, так это встретить мужчину, который полюбит меня сильнее, чем я его».
И вот Лоран приехал. Он приплыл на корабле из Нью-Хейвена в новенькой форме солдата английской армии. Пилотка, шинель, брюки цвета хаки и до невозможного блеска начищенные черные ботинки. Этель приветствовала его насмешливой улыбкой: даже несмотря на форму, он был похож на самого себя: не на солдата, а на юриста, едущего в офис на острове Сите; он стал еще чопорнее, лицо порозовело от морского ветра, нос обгорел на солнце, волосы коротко подстрижены, в руке — маленький черный кожаный чемодан и сложенный зонтик под мышкой.
Он снял комнату в том же пансионе, и они, взяв напрокат в гараже Конана велосипеды, спускались по узеньким, переплетающимся тропинкам между холмов на пляж, ели на ферме мягкий, душистый хлеб и сало, в бистро — блины, купались во время приливов, плавали в ледяной воде у побережья Лаиты. Вокруг пахло водорослями, тиной, в сандалиях и под одеждой перекатывались серые песчинки, волосы слипались от соли. У Лорана шелушился нос, плечи, бедра, ноги, и, когда они растягивались на пляже, Этель забавлялась, отрывая от его тела кусочки мертвой кожицы и пуская их по ветру. Вечерами, уставшие, растрепанные, они возвращались в пансион; Лоран из вежливости присаживался за столик к Бренам и слушал рассуждения Александра, а Этель сразу уходила в маленькую комнату под крышей и, не раздеваясь, падала на кровать, чтобы тут же заснуть, не слыша, как над шифером свистит ветер.
Временами она ощущала в себе нечто вроде ярости. Это было похоже на приступы лихорадки, изнуряющие и отвратительные одновременно, безудержные, непонятные. Разумеется, она никому не могла рассказать о них. Может быть, только Ксении, если бы та была рядом. Правда, Ксения посмеялась бы над ней: «У тебя слишком легкая жизнь, слишком много денег, слишком много всего. Поэтому ты и не знаешь, чего хочешь. Мир нужно брать, или останешься ни с чем — зависит только от тебя». И так далее.
Или не сказала бы ничего. Жестокая эгоистка, она жила только своими проблемами, чужих трудностей для нее просто не существовало.
Но действительно ли мир вокруг был болен? Дрожь, тошнота, накатывающие откуда-то издалека. Сейчас, проводя лето в дюнах Ле-Пульдю, ожидая часа свидания с любимым, Этель могла бы разглядеть все корни, волоски, прожилки, капилляры этой болезни, исследовать ее так же тщательно, как кусок ткани, которую носишь всю жизнь. Ничего вымышленного. Мелкое предательство, безмолвие, день ото дня наполняющее сердца, пустота. Иногда слишком резкие, намеренно жестокие слова, голос Жюстины, прорезающийся сквозь темноту ночи, ломающийся в рыданиях, похожих на звук бубенцов; голос Александра, что-то отвечающий супруге, горловое бульканье, постепенно все усиливающееся и переходящее в громкое ворчанье. Звук захлопнувшейся двери, шаги, удаляющиеся по коридору, снова хлопнула дверь, шаги уже на улице, постепенно растворяющиеся в темноте. Этель, ждала, надеялась, что он вернется, и засыпала, прежде чем снова слышала в коридоре шаги и прерывистое дыхание, отяжеленное сном и выкуренными сигаретами.
Все салонные беседы потеряли смысл, выглядели как одно сплошное бахвальство, все эти голоса, маврикийские напевы, запах ванили, корицы, остатков карри с шафраном, кисловатого чатни[27]. Надменная, обманчивая пустота, выработанная близкими манера всячески избегать реальности, обрушивая на Этель имена давно ушедших родственников, которые, может быть, никогда и не существовали вовсе. Странные, похожие на пришитые к одежде блестки имена, когда-то составлявшие маленькую славу Маврикия, по крайней мере в этом была уверена сама семья. Забавные имена, похожие на клички кобыл и жеребцов, скрещиваемых на конных заводах.
Аршамбо, Беньеры, де Жерсильи, де Граммон, де Гранпре, д'Эспар, Робен де Туар, де Сюрвили, де Стер, де Сен-Дальфур, де Сен-Нольф, Пишон де Ванв, Клери дю Жар, Понталанвер, Сельц де Стерлинг, Краон де ля Мот, д'Эдвар де Жонвиль, Креак дю Резе, де Сульт, де Сенш, д'Армор.
В прошлом году, двадцать третьего и двадцать четвертого сентября, уже состоялся один исход от северных границ — людей, вынужденных отправиться в путь кто на телегах, кто с тачками. Над ними бушевал ураган, с корнем вырывавший придорожные деревья. Ударили ранние морозы, разразился финансовый кризис, банки требовали немедленно выплатить все долги, чтобы тут же закрыться, а их директора стремились спрятаться в Швейцарии, Англии, Аргентине.
Голос, плюющийся из радиоприемника, хриплый, властный, набирающий силу. Фразы, брошенные в пространство, гул окружения, напоминающий выступление хора, скрежет моря по пляжной гальке, грохот воды, разбивающейся о выступы волнорезов. Рокот толпы в Мюнхене, Вене, Берлине, где-то еще. Шум амфитеатра Вель-д'Ив,[28] где собрались, чтобы освистать коммунистов, приверженцы Ля Рока, Морраса и Доде, восстановивших Лигу[29]. Голоса женщин, безумиц, раздающиеся в гостиной на улице Котантен, с энтузиазмом произносящие: «Какая сила, какой гений, какая власть, дорогие мои, какая потрясающая воля! Пусть даже мы его не понимаем, но он нас электризует, он спасет нас от наших прежних демонов, защитит от Ленина, этого азиата с лукавыми глазами, победит Сталина, избавит нас от варваров».
Этель погружала тело в горячий песок, смотрела на поднимающиеся до облаков сосны. Однажды вечером, в сумерках, когда летучие мыши принялись чертить над дюнами круги, охотясь на комаров в неподвижном воздухе, Этель и Лоран долго купались в спокойной воде незаметного прилива, лизавшего пляж, — не плавая, а просто отдавая себя едва ощутимым волнам. Над пляжем висело молчание, на протяжении нескольких километров — ни души. Они занялись любовью на ковре из острых ракушек, не снимая мокрые купальные костюмы; это напоминало какой-то призрак любви: напрягшийся член Лорана, прижавшийся к влагалищу Этель сквозь черную и белую ткань, долгий, медленный танец, понемногу убыстряющийся, дрожащая от прохладного воздуха кожа, капельки пота, соленого, как морская вода, Этель, закинувшая голову назад и закрывшая глаза, выгнувшийся над ней Лоран, глаза которого, наоборот, широко раскрыты, а лицо чуть искажено от усилия мышц спины и рук. Они прислушивались к прерывистому стуку своих сердец, сбивчивому дыханию. Этель кончила первой, Лоран — следом; он тут же откинулся на бок, сжимая ладонью ткань, на которой стала расплываться теплая звезда.
Восстанавливая дыхание, он молчал; потом хотел извиниться — он, всегда такой робкий, стыдливый; однако Этель не дала ему на это времени. Навалившись на него всем телом, она поцеловала его: на зубах скрипел песок, похожие на черные водоросли пряди полностью закрыли ее лицо. Он не смог произнести ни слова — сказать «Я люблю тебя» или что-то вроде этого.
Каждый вечер по песчаным тропкам они возвращались в пансион Лиу, с силой налегая на педали, — красные, растрепанные, исхлестанные ветром. Рано ужинали, не слыша шума голосов за соседними столиками, не прислушиваясь к словам Александра, традиционно выступающего перед своей аудиторией. Только Жюстина смотрела на них краем глаза — долго, немного печально: было похоже, что она всё знает. Они шли спать, каждый в свою узкую кровать, на свежие простыни, с прилипшими к спинам и застрявшими в паху песчинками, с комочками песка в ямочках пупков.
Лоран уехал в Англию. Он стоял на перроне Северного вокзала с маленьким чемоданом в руке, воротник френча расстегнут из-за жары, свернутая пилотка засунута под погон; благодаря солнцу и морю его кожа все еще казалась золотистой. Этель прижалась щекой к груди юноши, однако шум вокзала помешал ей услышать биение его сердца.
А затем ей сразу же пришлось вернуться в реальность. Будто кто-то яростно закрутил ручку кинопроектора: замелькали сцены, комично задвигались персонажи, заторопились люди, забегали глаза, быстро стала меняться мимика. Как только они приехали из Бретани, дом был выставлен на торги. В гостиной царила траурная атмосфера. Накрытая чехлами мебель, фортепиано «Эрар» с поднятой крышкой — чтобы покупатели могли нажать на любую клавишу, будто в этом что-то понимали. Однажды Этель, тяжело дыша, чувствуя бешеную злость, уселась на табурет — спина прямая как палка. Она начала играть — чуть скованно, но постепенно раскрепощаясь; звуки шопеновского Ноктюрна вылетали через балконную дверь, наполняя уже пожелтевший осенний сад, и ей казалось, что никогда она не играла так великолепно, никогда не достигала такой силы исполнения. Каждый пассаж уносился прочь сквозь листву каштанов, проникал в каждый падающий лист… Каждая нота, каждый лист… Она навсегда прощалась с музыкой, с юностью, любовью, с Лораном, Ксенией, господином Солиманом, Сиреневым домом, со всем, что знала. Скоро больше ничего не останется. Закончив играть, Этель захлопнула крышку, словно сундук с сокровищами, и старое фортепиано, всегда забавлявшее ее своим важным, солидным звучанием, загудело всеми струнами. «Жалоба или, скорее, болезненная усмешка», — подумала Этель. Глаза стоявшей рядом Жюстины покраснели от слез. «Подходящий момент поплакать», — прошептала Этель едва слышно. Да, момент подходящий, однако лить слезы надо было раньше, когда еще можно было что-то исправить.
Музыкальная пауза завершилась, пришлось снова возвращаться к делам. Перекупщики, антиквары, старьевщики, грузчики. Тайком появлялись тетушки, серые мышки, отщипывавшие по кусочку то здесь, то там: пару китайских ваз, хрустальное блюдо для фруктов, тарелку с фирменным знаком Ост-Индской компании, часы с боем, бронзовое пресс-папье в виде борзой, которое Этель привыкла видеть на письменном столе господина Солимана. И многое другое, что растерянные Жюстина и Александр позволили им унести. «На память о добрых временах» — оправдывались тетушки. Этель смотрела на них снисходительно. Наконец появился господин Жюж, судебный пристав, и занялся первичной описью имущества, походя присвоив набор серебряных чайных ложечек с позолотой; при этом, не моргнув глазом, он тихо произнес: «Не надо, мадемуазель, я сделаю опись исключительно в вашу пользу».
Единственная вещь, которую решительно попыталась отстоять Жюстина, был «Иосиф, проданный братьями» — большая отвратительная картина, якобы кисти Ипполита Фландрена; она досталась ей в наследство от бабушки по материнской линии и избежала описи. В самый ответственный момент Жюстина встала перед картиной, скрестив руки на груди, с такой решимостью во взоре, что грузчики не рискнули к ней приблизиться. Картину вынесли в коридор, и она присоединилась к разношерстной груде вещей, оставшихся неописанными и неприкосновенными. И никто, тем более Жюстина, не мог тогда знать, что опечатанный вагон, в котором будут перевозить эти вещи, попадет под бомбежку во время одного из последних налетов, когда «штуки»[30] станут атаковать железнодорожный мост, и что «Иосифа» украдут и он исчезнет навсегда. Продан, как это и должно было случиться, своими братьями — достойными людьми, поспешившими растащить содержимое развороченных бомбами вагонов.