ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Володин сам шагами отмерил расстояние и начертил квадраты. Он все еще был расстроен тем, что прослушал указание командующего, и, стараясь хоть чем-нибудь загладить свою вину, особенно тщательно выбирал места под ловушки и отсчитывал шаги. Когда бойцы, поснимав гимнастерки, взялись за лопаты, он тоже снял гимнастерку и стал копать вместе со всеми. Раз за разом выкидывал землю, прислушиваясь и подчиняясь общему ритму; было приятно ощущать силу в руках и еще приятнее видеть, как быстро продвигалась работа. Никто не жаловался ни на жгучее солнце, ни на безветрие, бойцы, как видно, понимали важность того, что делали, и потому работали с молчаливым упорством, без передышек и перекуров; лишь когда стали подчищать дно, кто-то со вздохом сказал:

— Вот это работнули!

Володин узнал по голосу Царева.

Царев, улыбаясь, достал кисет; глядя на него, отложил лопату и Бубенцов и тоже полез в карман за кисетом. И — словно только этого и ожидали — бойцы разом прекратили работу. Пока закуривали, еще молчали, но едва над головами заструился облегчающий душу махорочный дымок, заговорили шумно, весело. Это вдруг возникшее оживление захватило и Володина, и он на минуту забыл, что к пяти часам, как передал Пашенцев, придет на позиции майор Грива проверять и что нужно поэтому спешить; Володин прислушивался к голосам: пулеметчик Сафонов говорил, что командующий фронтом, по его мнению, человек простой, хотя и генерал, — Володин вполне разделял его мнение; боец Чебурашкин сетовал, что так и не успел как следует разглядеть генерал-лейтенанта, — Володин вполне понимал его досаду; и даже то, что Бубенцов назвал генерал-лейтенанта своим земляком и насмешил товарищей, — тоже хорошей шуткой отозвалось в душе Володина… Он понимал, почему солдаты его взвода сейчас охотнее вспоминали о генерал-лейтенанте: в то время как Ватутин стоял на бруствере и разговаривал с офицерами, член Военного совета фронта был рядом с бойцами, в траншее, и это запомнилось сильнее. Володин уже сам готов был включиться в разговор и поделиться впечатлениями, но возглас старшего сержанта Загрудного: «Разговорчики!» — остановил его. Хотел ли Загрудный «подковырнуть» лейтенанта, помня утреннюю обиду, или сказал из лучших намерений, как старый, опытный служака, которого уже ничто не может ни увлечь, ни отвлечь от порученного дела? Когда Володин посмотрел на него, старший сержант как ни в чем не бывало подгребал землю. И все же в этом замечании Володин уловил нехорошее: сперва просто подумал, что старший сержант ловко «отплатил» ему за утреннюю резкость, но тут же решил, что хотя Загрудный и прав: спешить надо! — но поступил гадко, поставив его, Володина, в неловкое положение перед бойцами.

«Разговорчики!» — мысленно повторил лейтенант Володин, и хотя никто не слышал, с каким ехидством он повторил это слово, для самого лейтенанта оно прозвучало так, словно было сказано вслух, громко, и все, что он хотел вложить в него — и презрение, и насмешка, и упрек, — было в нем в полной мере. Он швырнул на землю окурок и придавил его каблуком.

Работать больше не хотелось, он вылез из ямы и уже ни за что не брался, а только следил, как солдаты на плащ-палатках относили накопанную красную глину в ближнюю воронку, как укладывали жерди и ветки над ловушкой, как застилали это зыбкое перекрытие старым сухим сеном и засыпали сверху землей. Когда бойцы, закончив работу, отправились вместе с Загрудным готовить вторую яму и только оставшийся Царев все еще ползал на животе по перекрытию, разравнивая комки и траву, Володин отошел и посмотрел издали на танколовушку. Маскировка хорошо сливалась с выгоревшей травой, и танколовушку почти не было заметно. Но это не обрадовало Володина, лишь на какой-то миг шевельнулась в нем гордость за бойцов, которые все могли: окоп так окоп, блиндаж так блиндаж, ловушка так ловушка; которые, сколько он помнил, ни разу не подводили его; лишь на миг вспыхнуло это чувство гордости и потухло, и он уже смотрел не на ловушку, а дальше, туда, где кончались или, вернее, начинались первые плетни соломкинских огородов, туда, где несколько часов назад работали регулировщицы с развилки, где он видел в бинокль Людмилу и где теперь никого не было видно — ни девушек, ни выкопанных ими щелей, а только редкая и желтая, взбегавшая на пригорок пшеничная осыпь. Когда он вернулся к танколовушке, Царев сидел на клочке оставшегося от маскировки сена и, сняв сапог, вытряхивал из него землю.

— Тишина-то, а, товарищ лейтенант, благодать, — заметил боец.

Володин не ответил. Тишина раздражала его. Со злостью подумал, что хоть бы поскорее бой, там некогда будет вспоминать ни о развилке, ни об этой глупой ссоре с Загрудным. Самым неприятным для Володина было то, что он понимал, что нет больше причин злиться на старшего сержанта, и в то же время чувствовал, что не может не злиться, и оттого душевно мучался, и в тишине, царившей вокруг, эти мучения были еще ощутимее. Он усмехнулся тому, с какой горячностью принялся рыть танколовушки; они все же на какой-то час отвлекли его от тягостных дум; но вот одна уже готова. Скоро и вторая будет готова, а потом? А потом придет майор Грива, похвалит и назначит на завтра учебную стрельбу или опять заставит изучать противотанковые ружья… Бой, только бой — чтобы вновь почувствовать себя солдатом!

Царев натягивал сапоги, и Володин смотрел на его загорелые волосатые руки. Царев не торопился, точно рассчитывая движения, словно боясь своей силы, а Володину казалось, что боец утомлен и хочет спать. Володин и сам не прочь был спуститься в прохладный блиндаж и отдохнуть.

— Тишина, — снова заговорил Царев, — и жарища, не приведи бог. Отродясь еще не помню такой жарищи.

— Жарища, да-а, — подтвердил Володин и, щурясь, посмотрел в знойное небо.

— Эх, — вздохнул Царев и, хлопнув ладонью по карману, нащупал пальцами кисет, — деньки какие пропадают… Как вы думаете, товарищ лейтенант, пойдут завтра немцы или нет? Не зря нынче к нам генералы приезжали.

— Пойдут, Царев. Завтра утром должны пойти…

Сказал Володин то, что говорили все, раз сегодня не пошли, пойдут завтра утром, именно утром, на рассвете, но ни в какой иной час дня, потому что крупные наступления немцы всегда начинали на рассвете. Да и не только немцы. Если посмотреть историю войн, никто не начинал ни одного сражения под вечер. Сейчас было около четырех часов дня, и поэтому многие и на передовой и в штабах считали, что немцы упустили время для наступления. Так думал и майор Грива, который в эту минуту сидел один в своем пятинакатном блиндаже и уже чувствовал себя работником штаба дивизии, хотя новый комбат капитан Горошников еще не прибыл и не принял батальона; так думал и подполковник Табола, с трубкой в зубах отчитывавший командира первой батареи за то, что тот плохо замаскировал орудия; так думал и капитан Пашенцев, проходивший сейчас по траншее и проверявший готовность взводов; думали так и бойцы, изнывавшие в окопах, от жары и ругавшие командиров за ложную тревогу. Иначе и нельзя было думать. На передовой было спокойно, ни наши, ни немцы не стреляли. В полдень над передним краем появилась «рама», прошла вдоль линии фронта, не углубляясь в тыл, и улетела — и больше ни самолета. Словно задремало все вокруг, притихло. Только в березовом колке копошились люди — это окапывалась прибывшая туда по приказу подполковника Табола вторая батарея; да на рыжем поле прошлогодней гречихи работали минеры, устанавливали противотанковые мины.

Тишина раздражала Володина. Он смотрел на спокойные в полуденной синеве белгородские высоты и совсем не подозревал, что там, за высотами, уже вступила в права иная тишина. В лесу у деревни Ямное, в километре от линии фронта, разворачивалась к бою танковая дивизия СС «Райх»; к южной окраине Королевского леса подтягивались подразделения танковой дивизии СС «Великая Германия»; в районе Локня, в низине, выстраивались в ромбовую колонну для удара части танковой дивизии СС «Адольф Гитлер»… Еще час назад на командный пункт, оборудованный вблизи хутора Раково, прибыл фельдмаршал фон Манштейн. Скрестив на груди руки, он стоял в траншее рядом с входом в глубокий, с бетонным перекрытием блиндаж. Широкие поля фуражки затеняли его лицо, отчего оно казалось мрачным. В нагрудном кармане фельдмаршала лежала сложенная вчетверо директива фюрера — начать наступление пятого в шесть утра. Но Манштейн решил нанести первый удар сегодня в четыре часа дня и уже дал приказ по войскам. О своем решении он не сообщил в генеральный штаб — не хотел отдавать свою славу другим, как это было с ним четыре года назад, когда немецкие армии перешли французскую границу. Тогда, рядовой генерал, всего лишь начальник штаба армии, Манштейн разработал и представил план разгрома французских войск. План был принят и осуществлен, но не ему, Манштейну, досталась слава и даже не командующему группой армий «Центр» фон Рундштедту, а фюреру. Нет, на этот раз Манштейн ни с кем не поделился своими замыслами, и, хотя перед ним сейчас была не Франция и план его был не столь грандиозным, как тот (он позволил себе всего-навсего перенести время наступления), все же фельдмаршал надеялся на многое. Он рассчитывал, что в четыре часа дня солнце висит над горизонтом как раз на уровне глаз. Его авиация окажется в очень выгодных условиях. Немецкие самолеты будут лететь от солнца, в то время как русским летчикам придется вести бой против солнца, вслепую. До вечера авиация сделает свое дело — расчистит путь наземным ударным группам, танки прорвут оборону, выйдут на оперативный простор и через два дня будут в Курске… Скрестив на груди руки, фельдмаршал смотрел на солнце, на то самое солнце, которое обжигало плечи Володину, на которое, щурясь, негодовал Царев, которое проклинали в этот час тысячи солдат в знойных окопах по ту и по эту сторону фронта, — он с надеждой смотрел на то самое солнце, которое — он не допускал и мысли об этом! — через неделю станет для него черным. Фельдмаршалу ежеминутно докладывали о готовности дивизий к бою. Он выслушивал молча. Думал ли он о том, что по его сигналу с минуты на минуту тысячи немцев пойдут умирать за «Великую Германию», или беспокоился о своей судьбе, помня крутой нрав фюрера (он не знал, что в ставку уже сообщили о нарушении им директивы), — фельдмаршал вздрогнул, когда к нему подошел адъютант и доложил, что получена шифрованная радиограмма от Гитлера.

— Читай! — не оборачиваясь, приказал фельдмаршал.

Адъютант прочел:

— «Если наступление еще не начато, приостановить и действовать согласно директиве».

Манштейн взглянул на часы и холодно произнес:

— Начато!


Тишина раздражала Володина. Он смотрел на спокойные в полуденной синеве белгородские высоты и совсем не подозревал, что тишина уже не была тишиной: на вражеских аэродромах ревели прогреваемые моторы и тупорылые танки зловеще выползали на рубеж атаки. Оживление в немецких окопах заметили наши наблюдатели. По телефонным проводам, по этим синим, желтым, зеленым змейкам в траве понеслись тревожные донесения в штабы полков и дивизий, и оттуда передавались обратно в батальоны и роты приказы. Разом включились в работу сотни раций, и знойный, кажущийся недвижным воздух наполнился возбужденными голосами, неслышными ни для хмурившего брови Володина, ни для добродушно дымившего цигаркой Царева, ни для тех, кто рыл танколовушку, кто окапывался в березовом колке… Нет, Володин не знал, что тишина уже не была тишиной, что на батареях уже расчехлили орудия и земля ощетинилась жерлами, а с аэродромов уже взмывали в небо самолеты; что в эту самую минуту начальник штаба Воронежского фронта генерал-майор Корженевич доложил только что вернувшемуся после осмотра позиций командующему о тревожных донесениях с передовой, что Ватутин, так же, как он, Володин, из-под ладони покосился на солнце, только Володин — сонно и безучастно, а командующий — с опаской, потому что понял, в каком невыгодном положении окажутся наши эскадрильи, если немцы сейчас начнут наступление.

Володин подбирал с земли сухие стебельки и с хрустом переламывал их между пальцами. Царев докуривал, обжигая губы. С гречишного поля подул ветерок, и стали слышны голоса минеров. И вместе с голосами Володин услышал глухой и далекий, еле уловимый гул самолетов. Гул нарастал, усиливался, и в то, что сперва промелькнуло только догадкой — летят вражеские бомбардировщики, — теперь нельзя было не верить. Царев встал. Поднялся и Володин, настороженно всматриваясь в ту сторону, откуда доносились рокочущие звуки. Самолетов не было видно — солнце слепило глаза, — но по тому, как надрывно гудели моторы, Царев сразу определил, что летят «юнкерсы».

— На Курск, — высказал предположение боец.

— Пожалуй, — подтвердил Володин.

За лесом ударили зенитки, и по небу рассыпались белые и черные облачка разрывов. Теперь, в разрывах, «юнкерсы» были хорошо видны. Они летели уверенно, не обращая внимания на огонь зенитных батарей, только крылья сверкали на солнце. «Красиво, сволочи, идут, — подумал Володин и стал мысленно считать: — Один, два… десять… двадцать один…»

— Мать честная!.. — воскликнул Царев. — Глядите, товарищ лейтенант, вон, слева, еще одна группа, и справа тоже, смотрите… А эти прямо на нас!

— Не на нас.

«Юнкерсы» летели тремя большими партиями, а за ними уже входили в зону обстрела еще две группы немецких штурмовиков. Володин не сводил глаз с бомбардировщиков. Смотрел на них и Царев, смотрели на них и бойцы у танколовушки, прекратившие работу, и минеры с гречишного поля, и артиллеристы из березового колка, и никто не кричал тревожное: «Воздух!» — как-то не верилось, что «юнкерсы» летят сюда, что они сейчас начнут бомбить и надо прятаться в щели: была тишина, были привычные спокойные будни обороны, каждый день пролетали над Соломками чернокрестные «юнкерсы» бомбить Обоянь и Курск, вот и сегодня летят. Но сегодня их было необычно много, и это вызвало тревогу. Царев уже покосился на траншею, но Володин пока не подавал виду, что обеспокоен. Только когда передний бомбардировщик, неожиданно упав на крыло, пошел в пике, Володин во весь голос крикнул:

— Воздух!..


«Юнкерсы» пикировали с включенными сиренами, и сирены выли так оглушительно и с таким паническим надрывом, что даже видавших виды солдат пробирал холод. Люди прижимались к земле, не смея поднять голову, не смея шевельнуться; неподвижно лежал и Володин, уткнувшись лицом в колкую, пахнущую солнцем траву. Он не добежал до траншеи. Завывание сирен пригнуло его, придавило и плашмя бросило на землю. Он только видел, как Царев, бежавший вместе с ним, дважды вырывался вперед и дважды останавливался, поджидая своего командира, но успел ли боец укрыться за бруствером или нет, это ускользнуло от Володина: его обдало взрывной волной, сквозь гимнастерку ощутил он горячее дыхание тола и содрогнулся от мысли, что может погибнуть вот так, по-глупому, совсем по-глупому, не совершив ничего.

Когда первые ошеломляющие минуты прошли и грохот разрывов и вой сирен уже не казались такими страшными, как вначале, сквозь содом звуков Володин стал различать и рев моторов, и взрывы бомб разных калибров, и то, где они рвались, левее или правее, и куда перемещался центр бомбежки, и временами даже дробный говор зенитных батарей; среди общего гула уловил совсем непохожие на разрывы бомб тупые удары — это за логом ухали орудия и сюда докатывался тяжелый отзвук артиллерийской канонады. Сначала с тревогой, затем с радостным озлоблением подумал: «Началось!» И с той минуты, как понял, что наступление началось, уже по-иному воспринимал и завывание сирен, и грохот рвущихся бомб, будто не они теперь были властны над ним, а сам он приобретал над ними силу.

Рядом застрочил автомат, Володин приподнялся на локтях: впереди, в трех шагах от него, Царев с колена стрелял по скользившему в пике «юнкерсу».



Спокойно, как указкой чертил боец по небу стволом автомата; когда нажимал на курок, плечи сухо и мелко вздрагивали. Володин не удивился (в бою никогда ничему не удивляются, виденное только откладывается в памяти, а удивление приходит потом, у костра или за мирной цигаркой), он посмотрел поверх Царева, туда, в кого метился боец: самолет стремительно шел в пике, от днища оторвались черные точки и понеслись к земле.

Володин бросился к Цареву и над самым ухом бойца крикнул:

— Ложись!

Они упали рядом. С оглушительным треском взметнулись вдоль окопов разрывы и — раз, раз, раз! — покатились к березовому колку. В какое-то мгновение Володин ощутил, как судорожно дернулось тело Царева; еще не сознавая, что произошло, но уже чувствуя, что случилось что-то непоправимое, привстал и взглянул на бойца и тут же вскочил, забыв об опасности: Царев лежал на боку, поджав колени, отсеченная осколком рука его беспомощно свисала за спину, из раны хлестала кровь. Володин секунду растерянно смотрел на Царева, машинально ощупывая карманы, надеясь найти в них индивидуальный пакет для перевязки, затем в отчаянии зажал рану солдата рукой. Кровь ударила в ладонь и брызнула сквозь пальцы. Свободной рукой Володин рванул на себе гимнастерку, рванул нижнюю рубашку, чтобы хоть как-нибудь перевязать бойца и остановить кровотечение, но лицо Царева покрывалось меловой бледностью и стекленели глаза, и это было страшно.

Небо прояснялось над Соломками. Последний «юнкерс», отбомбившись, как подранок, кренясь на крыло, уходил за линию фронта, и черная полоса дыма стелилась за ним. На землю оседала пыль, солдаты словно вырастали из этой пыли, отряхивались и озирались: с гречишного поля кого-то несли на шинели, и этот кто-то не кричал, и даже не стонал, а, выплевывая липнувшие к губам кровяные сгустки, громко, на все поле, перебирал богов и чертей. Его проносили мимо уткнувшегося носом в землю немецкого бомбардировщика. Самолет горел как факел; когда ветерок сгонял с фюзеляжа пламя и дым, на хвостовом оперении зловеще вырисовывалась черная свастика в желтом кругу. Но Володин не оборачивался, ему словно не было ни до чего дела, он еще не знал, что на месте второй танколовушки зияла огромная воронка, что тех, кто оставался в ней пережидать налет, взрывом расшвыряло по полю, что они валялись сейчас в траве в нечеловеческих позах и одежда дотлевала на них, растекаясь по складкам синим едким дымком, — он не отрывал взгляда от Царева, и те мгновения, пока смотрел на умирающего, казались ему самыми тяжелыми в жизни. Он и не подозревал, что всего лишь через несколько минут, когда увидит одиннадцать изувеченных солдат своего взвода, одиннадцать трупов, сложенных рядком вдоль бруствера, ему придется пережить еще большее потрясение, а через день, когда лавина вражеских танков прорвется к Соломкам, — испить полную чашу ужасов войны. Сейчас он думал об одном — о нелепой гибели Царева, и то всеоправдывающее, просторечное «Война без жертв не бывает», которое сотни раз слышал он и в тылу, и на фронте, которое часто повторял сам с легкостью и в шутку, и всерьез и которое теперь так ясно всплыло в памяти, звучало для него совсем по-другому, и не только не заглушало, а, напротив, усиливало душевную боль. Володин знал, он никогда не забудет этой ужасной минуты, хотя ему еще долго шагать по полям войны и смерть Царева затеряется в памяти среди тысяч других увиденных смертей; ротный старшина спишет Царева с довольствия и вздохнет и, может быть, помянет добрым словом, но тут же забудет, занятый своим делом; в штабе батальона внесут солдата в общий список погибших под Соломками в такой-то день, в такой-то час, и пойдет этот список по инстанциям, желтея и выцветая, пока не ляжет где-нибудь на архивную полку; и только детям и жене эта смерть выстелет траурную дорогу через всю их жизнь. Но подвиги не умирают; смерти не забываются; пройдет время — и Володин еще будет стоять с непокрытой головой у памятника Неизвестному солдату, и тысячи виденных смертей, может быть, и эта первая — смерть Царева — вновь с ужасающими подробностями встанут в памяти. Когда подбежали бойцы, Володин пучком травы вытирал окровавленную руку. Он делал это неторопливо, спокойно; казалось, все его внимание было сосредоточено на том, как чище соскоблить с руки загустевшую, местами схватившуюся тонкой коркой чужую кровь. К нему подскочил боец и с хрустом разорвал пергаментную обертку бинта, но лейтенант отрицательно покачал головой — ему не нужна помощь; не говоря ни слова, он повернулся и зашагал к траншее. Смерть Царева все еще угнетала его, но в груди уже рождалось и звенело, как колокольчик, радостное ощущение, что сам он — жив, жив! Он свершит то, что положено ему свершить, свершит за себя, за Царева, за всех, кто остался лежать в траве!.. Володин шел и смотрел на еще дымившую после бомбежки землю. Взгляд его попеременно останавливался то на охваченной пожаром бывшей штабной избе, возле которой метались серые фигурки солдат и двигались автомашины, то на изрытом воронками стадионе, который напоминал теперь кладбище со свежими могильными холмиками; что-то подтолкнуло взглянуть на развилку: никого, ни людей, ни палатки — голо, только две санитарные машины мчатся по шоссе к лесу, в тыл. Володин приостановился; пока всматривался пристальнее: может быть, он просто не заметил палатку, пока соображал, силясь вспомнить, бомбили «юнкерсы» развилку или нет, за спиной кто-то громко прокричал: «К траншее! Несите к траншее!..» Володин обернулся и только теперь увидел и развороченную бомбой вторую танколовушку, и бойцов, которые подбирали раненых и убитых и перетаскивали их к траншее. Ближе всех к Володину, кого он мог хорошо разглядеть, проносили Бубенцова. Солдат был мертв.

Тела убитых сложили у бруствера. Вокруг стояли бойцы, молчали; красное предзакатное солнце освещало их угрюмые суровые лица. С передовой, то затихая, то усиливаясь, доносилась канонада. Залпы и разрывы сотрясали землю, и солдаты, свыкшиеся за долгие месяцы обороны с тишиной, с затаенной тревогой прислушивались к нарастающему гулу боя. Подошел Володин, подавленный и расстроенный — слишком большие потери понес взвод от бомбежки. Двое раненых и двенадцать убитых! Только что унесли в медсанроту старшего сержанта Загрудного с шершавым осколком в животе, и Володин видел, как старший сержант мучительно ежился на носилках и глухо стонал; только что увели под руку Корягу с перебинтованной головой, и Володин стискивал зубы, глядя, как подкашивались у бойца ноги; теперь он смотрел на тех, что лежали у бруствера, обожженные, окровавленные, с посиневшими застывшими лицами, и у него самого от нахлынувшей слабости подгибались колени. Особенно сильно изуродовало Бубенцова. Солдат лежал, как обрубок, без ног. Одну его ногу нашли метрах в пятнадцати от воронки, но она, будто чужая, была коротка и так неестественно примыкала к туловищу, что на Бубенцова нельзя было смотреть без содрогания. Хотелось отвернуться, уйти, чтобы не видеть этих искалеченных людей, но Володин стоял и смотрел, не смея нарушить молчаливую минуту прощания. Он не сразу сообразил, кто вызывает, когда по траншее из конца в конец прокатилось:

— Лейтенанта к телефону!

Звонил капитан Пашенцев. С ротного командного пункта он видел, как «юнкерсы» пикировали на позиции взвода, и потому спрашивал, есть ли во взводе потери и какие. Голос капитана, как всегда, был спокоен, а Володин, только что прибежавший по траншее — спешил на вызов командира роты — и еще не успевший отдышаться, говорил отрывисто, сбивчиво. Пашенцев несколько раз переспрашивал его и под конец упрекнул: «Вы что же, за воздухом не наблюдали?!» Володин и сам чувствовал — виноват, не подал вовремя нужную команду. Еще когда смотрел в стекленеющие глаза Царева, подумал об этом; потом, когда стоял у бруствера, эта мысль снова больно резанула по сердцу; а теперь, когда об этом же сказал Пашенцев, Володин ясно представил себе, что все было бы иначе, если бы он, как только появились «юнкерсы», приказал бойцам укрыться в щели. Дорого расплатился взвод за оплошность командира!.. Капитан Пашенцев уже закончил разговор, а Володин все еще прижимал к уху телефонную трубку, проклиная себя за нелепую самоуверенность — он никогда не думал, что именно в этот раз «юнкерсы» будут бомбить Соломки, — за то, что он только в помыслах хорош, а на деле — хуже некуда! Но мало-помалу ход мыслей принимал другое направление: лишь бы только оставили его в строю, тогда он еще проявит себя! Больше чем когда-либо он готов был сейчас к подвигу и страстно хотел, чтобы немцы были здесь, шли в атаку на позиций его взвода… Искоса, не поворачивая головы, посматривал он на заволоченные дымом белгородские высоты и прислушивался к протяжному орудийному гулу. В эту минуту и подошел к нему командир отделения младший сержант Фролов. Он не козырнул, не щелкнул каблуками; негромко спросил:

— Товарищ лейтенант, похоронить бы?..

Володин не успел ни дослушать младшего сержанта Фролова, ни подумать о том, как и где похоронить бойцов, — над Соломками снова появились «юнкерсы». Так же, как и в первый раз, они летели напролом сквозь заградительный огонь зенитных батарей; снова небо усеялось ватными разрывами, в самой гуще разрывов, распластав крылья, как бы красуясь, плыл головной «юнкерс». Навстречу вражеским бомбардировщикам летели наши истребители.

— Воздух! — скомандовал Володин, хотя еще не было ясно, будут ли «юнкерсы» бомбить Соломки или повернут обратно, атакованные нашими истребителями. Он еще секунду помедлил, наблюдая, как в небе, усеянном облачками разрывов, где-то над этими белыми облачками, в голубизне, разгорался воздушный бой. Наши истребители встретились с немецкими, которые прикрывали группу «юнкерсов». На мгновение лейтенанта охватило любопытство, чем кончится воздушный бой, но головной «юнкерс» уже угрожающе накренился на крыло, готовясь пойти в пике, и Володин снова громко крикнул: «Воздух!!»

— Воздух! Воздух! — перекличкой прокатилась команда по траншее.

Однако бойцы не торопились выполнить команду, да и сам Володин не очень спешил в укрытие. Прижимаясь спиной к еще хранившей дневное тепло корявой стенке траншеи, он медленно, шаг за шагом, продвигался вслед за младшим сержантом Фроловым к боковой щели; он смотрел то на истребителей, яростно нападавших друг на друга, то снова на головной «юнкерс»: куда, на какую цель поведет он эту зловещую стаю чернокрестных бомбардировщиков? Словно бронированные, плыли «юнкерсы» в вечереющем небе, оставляя позади тающие облачка разрывов, и было досадно за зенитчиков, попусту растрачивавших снаряды. Но вот головной бомбардировщик качнулся и пошел вниз, распуская густой шлейф дыма.

— Так его… мать, правильно! — выругался связист, и Володин, сам того по замечая, вполголоса повторил эту короткую солдатскую фразу, относившуюся одновременно и к охваченному пламенем падающему «юнкерсу» и к зенитчикам, сбившим «юнкерс», повторил с тем же спокойствием в голосе, с той же восторженной и в то же время негодующей интонацией, с какой произнес ее связист.

Повторил еще раз, злое и резче, и с такими добавлениями — будто ему легче становилось от этого, — что не только младший сержант Фролов, но даже связист, любитель и знаток сальных словечек, приостановился и удивленно взглянул на лейтенанта.

«Юнкерсы» разбились на две группы. Одна из них отклонилась и пошла за Соломки, где размещались тылы батальона и санитарная рота полка, другая стала разворачиваться над стадионом. Самолеты вытягивались в цепочку, заходя в хвост друг другу. Знакомое построение — сейчас начнут бомбить! И вот уже на всем протяжении от стадиона вдоль по траншее до березового колка земля закипела от взрывов, и к этой земле — солдатской спасительнице — припали люди в выцветших запыленных гимнастерках, врывшись почти на двухметровую глубину; и те, у кого щели были глубже, кто не лепясь мозолил руки, сантиметр за сантиметром отбивая короткой пехотной лопатой спрессованную глину, — те чувствовали себя сейчас безопаснее и надежное среди метавшегося за бруствером огня и металла. На земле рвались бомбы, а в небе, над «юнкерсами», по-прежнему шел воздушный бой, и наши истребители уже прорвались к «юнкерсам», уже подожгли второй немецкий бомбардировщик.

Володин так и не видел воздушного боя; он сидел в боковой щели вместе с младшим сержантом Фроловым и связистом. Младший сержант как уткнулся плечом в угол, так и лежал, собравшись в комок, до конца бомбежки, а связист, у которого, как видно, были нервы покрепче, все время ворочался, негодуя на эту узкую щель, где даже некуда вытянуть ноги, устанавливал телефонный аппарат и охрипло кричал в трубку, вызывая ротный КП. Казалось, он совершенно не обращал внимания на бомбежку, будто не вражеские самолеты летели над головой и не от осколков укрывался он в щели, а от песчаной бури, и самое неприятное, что может случиться с ним, — это то, что после налета придется идти на линию соединять порывы. Связист ворчал, и в промежутках между разрывами Володин слышал обрывки его ворчливых фраз.

На этот раз немцы не включали сирен, может, потому и показался налет не очень сильным и недолгим. И все же были моменты, когда Володин вновь безнадежно считал, что все кончено, и с замиранием втягивал голову в плечи. Он чувствовал, что бессилен что-либо предпринять, ведь перед ним нет врага, которого бы он видел, с которым мог бы потягаться в ловкости и сноровке, — просто сыплется на него град осколков, и он вынужден сидеть, как крот, и ждать, какой из осколков окажется для него роковым. Не война, а убийство, уничтожение! Мысль работала, как никогда, ясно и четко, и Володин хорошо понимал всю нелепость и трагичность своего положения, положения взвода, рот, всего батальона, попавшего под вторую бомбежку. Он не просто негодовал, а люто ненавидел «юнкерсы», что с завыванием проносились над окопами, и, если бы не пыль, густо застилавшая небо, он стрелял бы по ним из автомата, как Царев, стрелял бы до последнего патрона.

Как только смолкли разрывы и по удаляющемуся гулу моторов стало ясно, что «юнкерсы» отбомбились и уходят, Володин выпрыгнул на бруствер. Он был готов к самому худшему и не поверил глазам, когда увидел, что бомбы на этот раз не причинили почти никакого вреда позициям взвода. Воронки зияли справа и слева, и только в одном месте была завалена траншея, но и оттуда не слышалось ни стона, ни крика. Солдаты выходили из щелей; покрытые слоем пыли и оттого белесые каски их, как серые мячи, наполняли тускневшую в лучах заката траншею.

Володин передал по цени, чтобы командиры отделений доложили о потерях. Ждать долго не пришлось. Почти тут же из второго и третьего отделений сообщили:

— Потерь нет!

— Потерь нет!

Замешкался немного Фролов. Его пулеметчики располагались на самом левом фланге взвода, и, пока младший сержант добежал туда и выяснил, прошло несколько минут. Но и он вскоре передал, что ни убитых, ни раненых в отделении нет, только засыпало землей ручной пулемет, который уже отрыли и сейчас чистят. Но зато сложенные у бруствера трупы бойцов, погибших при первой бомбежке, вновь разметало взрывом по полю. Когда их собрали, то уже нельзя было определить, где Царев, где Бубенцов: на траве лежали окровавленные руки, ноги, туловища, и двое солдат во главе с младшим сержантом Фроловым рылись в этих изувеченных телах, отыскивая и забирая документы. Володин не мог смотреть, его знобило. Теплый июльский вечер казался сырым и прохладным, Володин спустился в блиндаж и накинул на плечи шинель.

В термосах принесли ужин.

Володин ел без аппетита; когда вышел из блиндажа, было уже темно. Но брустверу двигались люди — это солдаты похоронной команды уносили убитых. Молча уходили они в темень, сгибаясь под тяжестью носилок, и долго маячили вдали их облитые багрянцем пожара сгорбленные спины.

Загрузка...