Погода была пасмурная. Не то дождь, не то туман облекали мертвую окрестность влажною пеленой. Впереди вилась дорога темно-коричневой лентой. На одинокой версте сидела галка. По обеим сторонам тянулись изрытые поля да кое-где мелкий ельник. Казалось, что даже природе было скучно.
Василий Иванович, завернувшись в халат, ергак и шушун, лежал навзничь, стараясь силой воли одолеть толчки тарантаса и заснуть наперекор мостовой. Подле него на корточках сидел Иван Васильевич в тулупчике на заячьем меху, заимствованном по необходимости у товарища. С неудовольствием поглядывал он то на серое небо, то на серую даль и тихо насвистывал Nel furor delia tempesta — арию, которую, как известно, он в особенности жаловал. Никогда время не идет так медленно, как в дороге, в особенности на Руси, где, сказать правду, мало для взора развлеченья, но зато много беспокойства для боков. Напрасно Иван Васильевич старался отыскать малейший предмет для впечатления: все кругом безлюдно и безжизненно. Прошел им навстречу один только мужик с лаптями на спине, да снял им шапку из учтивости, да две клячи с завязанными передними ногами приветствовали около плетня поезд их довольно странными прыжками. Иван Васильевич схватил было уж свою книгу и хотел было бросить ее с негодованием в большую лужу, в которой тарантас едва не остался, как вдруг он разинул рот, вытаращил глаза и протянул руку. Вдали показался какой-то странный ком, как черное пятно на коричневом грунте. Иван Васильевич встрепенулся.
— Василий Иванович, Василий Иванович!
— А?.. Что, батюшка?..
— Вы спите?..
— Да черта с два, будешь тут спать!
— Взгляните-ка на дорогу.
— Чего я там не видал?
— Никак кто-то едет.
— Купцы, верно, на ярмарку.
— Нет; это, кажется, карета.
— Что, что?.. А, да и в самом деле… Уж не губернатор ли?
Тут Василий Иванович поправил немного беспорядок своего дорожного костюма, из лежачего положения с трудом перешел в сидячее, поправил козырек картуза, очутившийся на левом ухе, и, подняв ладонь над глазами, слегка приподнялся над пуховиком.
— А, да и в самом деле карета, да и стоит еще. Верно, изломалось что-нибудь: рессора опустилась, шина лопнула. В этих рессорных экипажах что шаг, то починка. То ли дело, знаешь, хороший тарантас: не изломается, не опрокинется, только дорога бы хорошая, так даже и не тряско.
Между тем они подвигались к предмету их любопытства. В самом деле, посреди дороги стояла карета, и даже карета щегольская, дорожный дормез. Ни сзади, ни спереди не было видно чемоданов, перевязанных веревками, ни коробов, ни кульков, употребляемых православными путешественниками.
Карета, исключая грязных прысков, была устроена как для гулянья. Из окна выглядывал господин в очках и турецкой ермолке и ругал своих людей самыми скверными словами, как будто они были виноваты, что в английской карете лопнула рессора.
— Эй вы! — закричал он довольно неучтиво подъезжающему тарантасу. — Помогите, пожалуйста.
— Стой! — закричал Василий Иванович. Иван Васильевич ахнул.
— Князь… Как это вы здесь… в России?
Князь с недоверчивостью взглянул на нежданного знакомца и спросил сквозь дым сигарки:
— А вы как меня знаете?
Иван Васильевич поспешно сбросил тулупчик на заячьем меху, выскочил из тарантаса и подбежал к дверцам кареты.
— Здравствуйте, князь. Вы меня не узнаете: я — Иван Васильевич… Мы с вами виделись прошлого года в Париже.
— Ах, это вы? Que diable! Какой черт думал вас здесь встретить?
— Да вы-то сами как сюда заехали? Я думал, что вы всегда живете за границей.
— Грешный человек! Я душой русский, но не могу жить в родине. Понимаете, кто привык к цивилизации, к жизни интеллектуальной, тот без них жить не может. Эй вы, скоты! — прибавил он, обращаясь к своим слугам. — Возьмите их кучера, да делайте скоро. Чего вы, канальи, смотрели? Я пятьсот палок вам, канальи. Выдрать прикажу, чтоб помнили. Русский народ! Сага patria! — продолжал он презрительно, обращаясь к Ива ну Васильевичу. — Другого языка не понимают. Без палки ни на шаг.
Мои люди остались за границей, а со мной болваны, знаете, которые еще батюшке служили.
— Куда же вы едете? — спросил Иван Васильевич.
— Ах, не спрашивайте, пожалуйста! Такая тоска, что ужас. В деревню еду. Нечего делать.
Бурмистр оброка не высылает; черт их знает, что пишут! Неурожай у них там какой-то, деревня какая-то сгорела. А мне что за дело? Я человек европейский, я не мешаюсь в дела своих крестьян; пускай живут как хотят, только чтоб деньги доставляли аккуратно. Я их наскрозь знаю. Такие мошенники, что ужасти!
Они думают, что я за границей, так они могут меня обманывать. Да я знаю, как надо поступать. Сыновей бурмистра в рекруты, неплательщиков в рабочий дом, возьму весь доход на год вперед да на зиму в Рим… Ну, а вы что поделываете?..
— Да я так-с… Хотел было путешествовать.
— Как! По России?
— Да-с.
— Ах, это оригинальная идея! Как бишь это говорится? Охота пуще, пуще чего-то…
— Пуще неволи…
— Да, да, пуще невольно. Что же вы хотите здесь видеть?
— То, чего не увидишь за границей.
— Право! Желаю вам удовольствия и успеха. По-моему, умирать за родину, только жить за границей.
— Разумеется! — сказал Иван Васильевич. — За границей жить веселее.
— То есть не везде. В Германии, например, жить зимой несносно: философы, ученые, музыканты, педанты на каждом шагу. Париж — так. Париж на все вкусы. Летом Баден; зимой Париж; иногда Италия. Вот жизнь так жизнь! Вы помните маленькую герцогиню Бенвильскую?
— Как же.
— Она теперь с нашим русским, с Сережей.
— Право? Каковы наши молодцы!
— А про наших барынь и говорить нечего. Так весело живут, что страх. Помните вы?..
Тут князь начал что-то довольно тихо говорить на ухо Ивана Васильевича.
Иван Васильевич прерывал только с удивлением:
— Как, и она?..
Князь улыбался и продолжал себе шепотом:
— И она; да и как еще… да то-то и то-то, да с тем-то и с тем-то… да вот еще… каковы наши дамы?.. А?..
— Ну! А вы что, князь? — спросил наконец Иван Васильевич.
— Да я все тот же. Скучаю. Жениться поздно, остепениться рано. Для службы стар, для дела не гожусь. Люблю жить спокойно. Правду сказать, радости мало, ну а кое-как время убиваю… Скажите, пожалуйста, что это за странная фигура сидит с сами в вашей бричке?
— В тарантасе? — сказал, запинаясь, Иван Васильевич.
— А! Эта штука называется тарантасом? Та-ран-тас. Так ли?
— Да.
— Тарантас. Буду помнить… Ну, а кто едет с вами?
— Это Василий Иванович. Помещик казанский. Он неуклюж немного… и оригинал большой, но человек не глупый и рассудительный.
— Право, я этакой странной фигуры давно не видывал. Ну, починили, что ли?
— Починили, ваше сиятельство!
— Ну, прощайте, любезный, надеюсь с вами еще видеться в Париже… Не забудьте, Rue de Rivoli, bis 17. Недели через две я надеюсь перебраться из России… Откровенно говорить, я совершенно отвык от здешних нравов… Ну, пошел! — закричал он, высунувшись в окно. — А ты, Степан, хорошенько ямщика в спину, слышишь ли? В спину его, каналью, чтоб гнал он кляч, пока не издохнут.
Грозный кулак Степана поднялся над ямщиком, и карета помчалась стрелой, закидав грязью и тарантас и наших путников.
— Батюшка, — спрашивал Василий Иванович, пока Иван Васильевич снова карабкался на свое седалище, — скажи-ка из милости, кто это такой?..
— Знакомый мой парижский.
— Француз?
— Нет, русский. Только в России жить он не может — не по его нраву; отвык совсем.
— Извольте видеть! Куда же он едет?
— В деревню, собирать недоимки.
— А где его деревня?
— В Саратове.
— Помилуй, братец, да там третий год ничего не родится.
— Ему какое дело? Он слышать о том не хочет.
— Вот как-с. Ну, а как оберет он крестьян своих, так тотчас и за границу?
— Тотчас.
— На житье?..
— На житье…
— Поросенок! — промолвил вдруг красноречиво Василий Иванович и снова повалился на свой пуховик.
И снова потянулась мертвая окрестность; снова сырой туман облек путников, и снова стали мелькать одинокие версты в безбрежной пустыне.
Прошел час, другой. Путники, казалось, о чем-то думали. Вдруг Василий Иванович прервал молчание довольно странным монологом:
— А в самом деле, черт знает что это за народ русские дворяне… Много, изволишь ты видеть, денег завелось, так надо с немцами протранжирить, чтоб русскому человеку невзначай чего-нибудь не досталось. Уж точно будто в России и жить нельзя, что все они вон так и лезут. Видно, курьез там большой, то есть такой курьез, какого мы и представить не можем. Скажи-ка, братец, что за границей люди так же ходят на ногах, как и мы, дурни?
— Совершенно так.
— Шутишь. Так-таки и ходят, и женятся, и умирают тоже?
— И умирают.
— Что ты говоришь! По крайней мере, там нищих нет, притеснений нет, голода не бывает?
— Все есть.
— Статочное ли дело! Ну скажи мне по крайней мере, так что же ты видел такого особенно замечательного за границей?
— Россию, — отвечал Иван Васильевич.
— Вот те на! Так, кажется, и не стоило беспокоиться ездить так далеко?
— Напротив. Россию понять и оценить можно, только посмотрев на другие страны.
— Объясни, батюшка.
— Объяснить не трудно. Вы знаете, что истина обнаруживается только посредством сравнений; следовательно, только посредством сравнений можем мы оценить преимущества и недостатки нашей родины, и, кроме того, чужой пример может указать нам на то, чего мы должны остерегаться и что должны мы перенять.
— Что же бы перенять, по-твоему?
— К сожалению, многое. Во-первых, чувство гражданственности, гражданской обязанности, которого у нас нет. Мы привыкли сваливать все на правительство, забывая, что ему нужны орудия. Мы служим не по убеждению, не по долгу, а для выгод тщеславия; и хотя мы любим свою родину, но любим ее как-то молодо, нерассудительно горячо. Общее благо у нас — пустое имя, которого мы даже не понимаем. С чувством гражданственности получим мы стремление к вещественному и умственному усовершенствованию, поймем всю святость прочного воспитания, всю высокую пользу наук и художеств, все, что улучшает и облагораживает человека. Германия передаст нам свою семейственность, Франция — свою пытливость в науках, Англия — свои торговые познания и чувство государственных обязанностей, Италия даже перенесет на морозную нашу почву свои божественные искусства.
— Вот как! — сказал Василий Иванович. — А чего же нам остерегаться?
— Того, что губит Европу… Духа самонадеянности, кичливости и гордости; духа сомнения и неверия, с которыми движение вперед делается невозможным; духа раздора и беспокойства, который все уничтожает. Остережемся надменности германской, английского эгоизма, французского разврата и итальянской лени — и перед нами откроется такой путь, какой никакому народу не открывался.
Взгляните на неизмеримое пространство нашей земли, на единство ее образования, на гигантское ее построение — и на душе вашей станет страшно… И потом взгляните на народ, населяющий эту землю, народ правдивый, веселый, умный, духа непоколебимого и силы исполинской, — и вам станет легко на душе, и вы порадуетесь судьбе великой земли. Но лучший залог, лучший признак настоящего и будущего величия России — это могучее ее смирение. У нас нет, как за границей, ни пустых возгласов, ни вздорного шума из пустяков, потому что мы друг перед другом не должны надуваться, чтоб придать себе важности. В нас спокойствие и сознание силы, оттого мы не только иногда кажемся равнодушными к родине, но как будто совестимся перед Европой и хотим извиниться в своих преимуществах. Только не трогайте святой Руси, не то все встанем без крика и незваных гостей одними шапками закидаем.
— Да, да, да, — сказал Василий Иванович, — так, по-твоему, замечательно за границей…
— Прошедшее.
— А в России?
— Будущее.
— Да, да… Ну… Хорошо. Только, правду тебе сказать… не понимаю я, как вашу братию пускают шататься по свету… Набираетесь таких мыслей и говорите такие экивоки, что сразу даже и не поймешь.
— Э, Василий Иванович, путешествия вреда никому не приносят. Умный видит и становится умнее и тем уже приносит пользу. А дураков и в России не нужно… много и без путешествующих останется.
Разговаривая таким образом, они хоть медленно, но все-таки подвигались. Ночь прошла кое-как в сопровождении толчков и прерываемого засыпания, и на другой день рано развилась перед ними чудесная панорама въезда в Нижний Новгород.