Иван Васильевич сидел в уголке комнаты постоялого двора и грустно о чем-то размышлял.
Книга путевых впечатлений лежала перед ним в неприкосновенной белизне.
«В самом деле, — думал он, — отчего в жизни ожидания наши, и желания, и надежды никогда не сбываются? Загадываешь одно, а выходит противное, и даже не противное, а что-то совершенно другое, неожиданное. В воображении все обрисовывается в ярких, приятных и резких красках, а на деле все сливается в какой-то мутный хаос скучной действительности. Вот, например, долго желал я погулять на Западе, подышать воздухом юга, поглядеть на мудрых людей нашего века, взглянуть поближе на европейское просвещение, на современную славу, на все, чем шумят и хвастают люди. И вот пошатался я по Европе, видел много трактиров, и пароходов, и железных дорог, осмотрел многие скучные коллекции и нигде не находил тех живых впечатлений, которых надеялся. В Германии удивила меня глупость ученых; в Италии страдал я от холода; во Франции опротивела мне безнравственность и нечистота. Везде нашел я подлую алчность к деньгам, грубое самодовольство, все признаки испорченности и смешные притязания на совершенство. И поневоле полюбил я тогда Россию и решился посвятить остаток дней на познание своей родины. И похвально бы, кажется, и нетрудно…
Только теперь вот вопрос: как ее узнаешь? Хватился я сперва за древности — древностей нет; думал изучить губернские общества — губернских обществ нет. Все они, как говорят, форменные.
Столичная жизнь — жизнь не русская, а перенявшая у Европы и мелочное образование и крупные пороки. Где же искать Россию? Может быть, в простом народе, в простом вседневном быту русской жизни? Но вот я еду четвертый день, и слушаю и прислушиваюсь, и гляжу и вглядываюсь, и хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая; земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная… по дороге идут обозы… мужики ругаются — вот и все… а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползают, то щи сальными свечами пахнут… Ну можно ли порядочному человеку заниматься подобною дрянью?.. И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает… Нет ничего нового, ничего неожиданного. Все то же да то же… и завтра будет как нынче. Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности все старосты, которые просят на водку… Что же я стану писать?
Теперь я понимаю Василия Ивановича: он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления!»
Тут Иван Васильевич остановился. В комнату вошел хозяин постоялого двора, красивый, высокий парень, обстриженный в кружок, с голубыми глазами, с русой бородкой, в гинем армяке, перетянутый красным кушаком. Иван Васильевич невольно им залюбовался, порадовался в душе красоте русского народа и немедленно вступил в любознательный разговор.
— Скажи-ка мне, приятель… здесь уездный город?
— Так точно-с.
— А что здесь любопытного?
— Да чему, батюшка, быть любопытному! Кажись, ничего нет.
— Древних строений нет?
— Никак нет-с… Да бишь… был точно деревянный острог, неча сказать, никуда не годился… Да и тот в прошедшем году сгорел.
— Давно, видно, был построен.
— Нет-с, не так давно, а лесом мошенник подрядчик надул совсем. Хорошо, что и сгорел, право-с.
Иван Васильевич взглянул на хозяина с отчаяньем.
— А много здесь живущих?
— Нашей братии мещан довольно-с, а то служащие только.
— Городничий?
— Да-с, известное дело: городничий, судья, исправник и прочие — весь комплект.
— А как они время проводят?
— В присутствие ходят, пуншты пьют, картишками тешатся… Да бишь, — спохватился, улыбнувшись, хозяин, — теперь у нас за городом цыганский табор, так вот они повадились в табор таскаться. Словно московские баре али купецкие сынки. Такой кураж, что чудо! Судья на скрипке играет, Артамон Иванович, заседатель, отхватывает вприсядку; ну и хмельного-то тут не занимать стать… Гуляют себе, да и только. Эвтакая, знать, нация.
— Цыгане, цыгане! — воскликнул с радостью Иван Васильевич, вскочив со своего стула. — Цыгане, Василий Иванович, цыгане… Первая глава для моих впечатлений. Цыгане — народ дикий, необузданный, кочующий, которому душно в городе, который в лес хочет, в табор свой, в поле, в степь, на простор. Ему свобода первое благо, первая потребность. Свобода — вся жизнь его… Как они сюда попали?..
— Задержаны, батюшка, по приказанию начальства. Бают, будто секретарь просил с них по золотому с кибитки для пропуска. Видно, шататься не велено. Они, с дури, что ли, или точно денег у них не было, не дали; ну и сидят теперь голубчики, не прогневайся, шестой месяц никак под караулом.
Восторг Ивана Васильевича немножко утих. Однако он приготовил свою книгу и начал чинить карандаш.
В соседней комнате послышался тяжелый шорох, и улыбающийся лик Василия Ивановича показался в дверях.
— Цыгане, — сказал он, — га, га, цыганочки. Вишь какие проказники! Точно на ярмарке или в Москве… Цыган себе, изволите видеть, завели… Вот что!.. А есть ли хорошенькие? — прибавил он, прищуривая левый глаз и улыбаясь значительно.
— Всякие есть, — отвечал хозяин, — есть и хорошие. Стешка есть, такая лихая, чудо-баба, как выпьет… Стряпчий, что ни получит по месту, так к ней и несет. Совсем, говорят, издерживается. Ну, вот Матреша есть, исправничья, Наташка есть, голосистая и недотрога такая. Судья, бают, тысячи сулил. Не надо, — говорит, — мне ваших тысяч. Вот какая-с! А голос как у соловья. Нечего сказать, знатно поют…
Ну, да если хотите, сами услышать можете. Они всего в полверсте отсюда… Коль вашим милостям угодно, я проводить могу.
Иван Васильевич взглянул на Василия Ивановича.
Василий Иванович взглянул на Ивана Васильевича.
— Пойдем, — сказал Василий Иванович.
— Пойдем, — сказал Иван Васильевич.
Они отправились.
Посреди дороги Иван Васильевич остановился.
— Однако, — сказал он, — надеюсь, мы никого из этих чиновников там не застанем?
— Никого, — отвечал проводник. — Теперь присутствие.
— Ну, так пойдем.
У самой опушки леса, около большого поля, цыганский табор рисовался в живописном беспорядке. Телеги с протянутыми к деревьям холстами в виде шатров, привязанные лошади, смуглые ребятишки на перинах, дымящиеся костры, безобразные старухи в оборванных мантиях, коричневые лица, всклокоченные волосы — все резко обозначалось в этой странной и дикой картине. Иван Васильевич был очень доволен, и хотя он и должен был зажать нос от цыганского запаха, однако заманчивость неожиданного приключения и надежда наконец начать книгу свою располагали дух его к самой приятной снисходительности.
Василий Иванович пыхтел и торопился.
— Эй вы, черномазые! — закричал проводник. — Вылезайте-ка, черти, живей! Вишь, господа к вам пожаловали.
Весь табор зашевелился. Старухи бегали между телегами и сзывали молодых. Молодые поспешно наряжались за холстами, ребятишки прыгали, мужчины низко кланялись и настраивали гитары. Живее, живее, бабы, господа дожидаются! — кричал атаман. И вот из-под навесов хлынула толпа цыганок, запачканных, растрепанных, в ситцевых грязных платьях, в оборванных розовых передниках.
Иван Васильевич остолбенел. Как, и у цыган водворились жалкие европейские моды! Как, и они не сумели удержать своей первобытной физиономии? Погибли Хитаны, Эсмеральды, Прециозы; Прециоза одета щеголихой Смоленского рынка; Эсмеральда в пегом газовом платье, украденном на Басманной. Но этого мало. Цыганки перемигнулись и вдруг с разными ужимками затянули в общем жалобном писке не кочевую цыганскую песнь, а русский водевильный романс. Где же тут своебытность и народность? Где найдешь их в Европе, когда и цыгане даже их утратили?
Книга путевых впечатлений выпала из рук Ивана Васильевича.
Зато Василий Иванович был в восхищении. Он шевелил плечами, притопывал ногой, даже подтягивал довольно хриплым голосом и утопал в удовольствии. Цыганки окружали его со всех сторон.
Те, которые не пели, называли его красавцем, солнышком, гадали ему на ладони и сулили несметные богатства. Пьяная Стешка плясала, разводя руками. Матрена кричала, как будто ее режут, и вот все вдруг захлопали в ладоши и начали провозглашать многие лета Василию Ивановичу. И Василий Иванович улыбался и, забыв про Авдотью Петровну, сыпал двугривенными и четвертаками в жадную толпу.
— Вот так, вот так! — говорил он. — Лихо! Ну, теперь… Эй вы, уланы… или, знаешь, вот что:
«Ты не поверишь, ты не поверишь». Хорошо!.. Ну-ка плясовую… Вот так! Хорошо! Славно!..
Молодцы!.. Лихо! Ну, потешили… Ай да спасибо!.. Иван Васильевич, а Иван Васильевич! что ты стоишь, как будто восемь в сюрах проиграл… Взгляни-ка направо… Видишь ли в красном платке? Как бишь ее, Наташа, что ли?.. Какова? А?..
Ивану Васильевичу сделалось сперва досадно, а потом грустно. Он взглянул на Наташу.
Наташа, несмотря на свой уродливый наряд, была точно хороша собой. Большие черные глаза сверкали как молния; смуглые черты были нежны и правильны, и белые, как сахар, зубы резко отделялись на малиновых устах.
Иван Васильевич вынул из галстуха золотую булавочку и подошел к красавице.
— Наташа, — сказал он, — ты родилась цыганкой, оставайся цыганкой, не носи глупых передников, не презирай своего народа, не пой русских романсов. Пой свои родные песни и в память обо мне возьми мою булавку.
Цыганка живо приколола булавку к платку, взглянула на молодого человека полувесело-полузадумчиво и сказала ему вполголоса:
— Я люблю наши песни, я стану носить твою булавку. Я тебя не забуду.
Иван Васильевич отошел в сторону, и, не знаю почему, ему стало еще грустнее. Так прошло несколько минут.
— А каково поют? — спросил за ним голос. Иван Васильевич обернулся. За ним стоял их проводник и лукаво на него поглядывал.
— Не правда ли, что хорошо поют? Барину никак нравится, — продолжал он, указывая на Василия Ивановича, умильно стоящего, среди цыганок, которые снова хлопали в ладоши, припевая многие лета Василию Ивановичу.
— Поют хорошо.
Ивану Васильевичу не хотелось ни говорить, ни оставаться. Он с трудом оттащил Василия Ивановича, который при диких восклицаниях насилу решился покинуть своих смуглых обольстительниц и в заключение бросил им с восторгом красную ассигнацию.
Наконец оба отправились молча к станционному двору.
— Недурно поют, — продолжал неугомонный проводник. — Жаль только, что бедняжки сидят под караулом. Ну да, впрочем, сидеть на чистом воздухе в лесу… не то что сидеть, как я, например, сидел, хоть бы сказать, в остроге…