ЮСУФ

…как мужчина, должен разобраться в себе.

Кипятильник в стеклянной банке обрастал пузырьками.

…стать подлинным человеком. Только не ненавидьте.

Юсуф закрыл глаза. «Не ненавидьте». Он не мог представить Лаги ненавидящей. Она будет ждать, становясь от ожидания дальнозоркой. Стоять у ночного окна, чертить на пыльном подоконнике его имя.

Снова поднес керосиновую лампу к письму. В сарае, где ночевал Юсуф, был кипятильник и не было света. Керосиновую лампу подарил на время раис.

…доктор Блютнер мной доволен, но волнуется, что из-за бюрократии сюда не успеет прибыть его ассистент, чтобы оценить уникальность археологических находок, к которым я тоже имею отношение. Точка.

Юсуф выключил кипятильник, тишина. Вышел на воздух. Прислонился к нагретой за день глиняной стене. В сухом небе жухла половинка луны. Юсуф провел шершавой щекой по шершавой стене, потом, жадно глядя в желтое пятно на небе, тихо завыл.

Вдали задребезжали собаки.

Сплюнул в выжженные заросли полыни, вернулся к керосиновому свету, полному налетевших — как их там, по учебнику? Чешуйчатых или перепончатокрылых?


Доктор сейчас ночует у раиса, тоже, наверное, готовится пить чай. Запасы кофейного порошка, над которыми Доктор трясся, как над глиняными кусками будды, быстро закончились. Доктор мгновенно обмяк, потом притерпелся к зеленому чаю. Хотя между вкусом кофе, которым Юсуфа случайно угостили, и вкусом здешнего чая большой разницы не отмечалось. Оба напитка были одинаково солеными, из-за местной воды. А Доктор все ходил и думал о кофе. «Ну и копал бы себе где-нибудь в Бразилии!» — говорил на это профессор Савинский и слушал, как смеются подопечные. «А что, Профессор, вы бы и сами… покопать в Бразилии», — замечал кто-то, отсмеявшись. «Заладили — Бразилия», — весело ворчал Профессор. «А Профессор бы и в Бразилии будду откопал!» Вспышка спиртного веселья. В тот вечер за фанерной стенкой, разглядывая паутину на окне, Доктор жаловался Юсуфу, как единственно трезвому: «Мой бедный друг профессор Савинский…» Недопитый зеленый чай к утру испарялся, оставляя на стенках пиалы кристаллический налет.


Бритая голова склонилась над чаем; Юсуф следил, как с алюминиевого дна всплывают скомканные чаинки. Они напоминали обрывки древнего пергамента, вроде добытого когда-то Доктором, тогда просто доктором, у уйгуров. Правда, рядом лежало более близкое сравнение — серые клочья недописанного письма.

Маленькими сильными ладонями Юсуф поит себя чаем. Скоро он уснет, вместе с чаем в молодой утробе, — уснет бездонным сном лжеца. Юсуф объяснял себе, что хорошо спит от ежедневного труда. От свежего воздуха пустыни. Из всех причин выбрать самую утешительную. Проверить, надежно ли спрятан паспорт Лаги, и пообещать себе, уже при погашенном свете, завтра все-таки досочинить это вечное письмо.


Время ночи, когда Юсуф разговаривает во сне, еще не наступило. Через неделю раскопки на Маджнун-кале приедут снимать на телевизор. Юсуф ждал этого даже во сне.

Сквозь дырявую крышу на безумца просачивалась луна, освещая островок бритого лба и мякоть раскрытой ладони, полную тупиковых линий жизни и любви. На крыше сидел маленький дракон и деловито облизывал тонким язычком пыльные крылья.


Через неделю отцовский дом был прибран, остался только сарай. Конец сентября выдался тихим, с базаров несли охапки хризантем. В университете Лаги восстановили, санскрит был торопливо сдан, по этому случаю Лаги пошла в кино. Возвращаясь с каким-то прыщавым провожатым, много думала о Султане, потом о Юсуфе и Малике.

Рафаэля в этом ряду не было, он помещался в отдельном, круглом пятне случайного света. Горячий, по-своему заботливый Рафаэль. Вулкан, извергающий конфетти. Ей скоро сделают предложение, она ответит наспех придуманным отказом. Скорее всего. Хотя Юлдузке, например, Рафаэль нравился. А этой семилетней женщине стоит доверять.

Случайный провожатый довел девушку до калитки и замер, готовясь к поцелуям. Лаги быстро отвела рукой его драконью физиономию и захлопнула дверь. Никаких шалостей, на завтра намечено исследование сарая.


Сарай был полон книг и пауков. Книги были старые, на арабском, которого Лаги не знала и немного боялась. Откуда были родом эти книги, и почему отец их настолько берег, что никогда не читал, — Лаги тоже не знала. Иногда отец рисовал на краях газеты деревья и птиц арабской вязью, но знал ли он то, что рисовал?

Сундук с книгами занимал своей квадратной тушей полсарая. Остальное пространство съедали трофейный велосипед, кадка из-под высохшего фикуса, который когда-то на Новый год наряжался в елку, и испорченные часы, разучившиеся после землетрясения играть Турецкий марш. Все было укутано пылью — заходи и чихай.

И Лаги зашла, оставив дверь открытой: в сарае не было электричества. За ее спиной, во дворе, осыпались виноградные листья, обнажая сонных шмелей на липких лозах. Лаги начала мыть велосипед: благодарное стариковское позвякивание.

Вот и сундук протерт, теперь заглянем внутрь.

Замка не было, но открыть было непросто, все запеклось ржавчиной. Поглощенная открыванием, с каплей пота на переносице — Лаги не почувствовала, как где-то рядом заиграла старинная музыка. Флейта? Показалось. Вот сундук и открыт. Лаги чихает и кричит через двор Юлдузке, чтобы выключила огонь под мошугрой.


Отец хотел, чтобы Лаги изучала арабский — он называл его вторым, после русского, языком просвещения. Наверное, рассчитывал, что Лаги станет читательницей этого сундука. Но после того, как застал дочь запросто разговаривающей на скамейке с каким-то хулиганом, про арабский больше не вспоминал.

«Я хочу изучать хинди», — сказала как-то Лаги, глядя в зеркало на свое лицо, которое ей казалось очень индийским. Отец, стоявший позади, на несколько секунд застыл в зеркале, потом куда-то из него вышел.

В отличие от отцовского письменного стола в сундуке царил порядок. Даже отрава для мышей была разложена с какой-то ученой симметрией. Но мыши здесь не бывали, а то, что Лаги приняла за их помет, оказалось рассыпавшимся бисером одной из книжных закладок. Лаги принялась протирать пыльные переплеты, иногда рассеянно перелистывая карие страницы. Рисунков не было, причудливая, но однообразная вязь быстро надоела. Книги остро пахли старостью. Их горячий глагол окончательно превратился в тихую макулатурную мудрость. Их Слово вылетело воробьем и зачирикало, раскачиваясь, как на качелях, на сморщенной виноградной грозди.


Орган и дойра, звучавшие до этого исподволь, загудели так внятно, что Лаги услышала, вздрогнула, выронила последнюю непротертую книгу, она упала на земляной пол, выдохнув фейерверк пыли. Органист-невидимка нажал на самые громкие клавиши, заглушив на секунду и маленькую дойру, и испуганный вскрик Лаги.

Из книги вылетели два аккуратно сложенных желтых листка.

Пыль осела, музыка снова откочевала за порог восприятия; Лаги присела на корточки, разворачивая выпавшие листки. Страх и любопытство. «Юлду-уз! Юлдуз-у!» — закричала она. «Опа, нима деяпсиз?»[8] — ответил откуда-то со двора детский голос. Лаги испуганно разворачивает листок, аккуратный почерк, не арабская вязь, европейская. «Юлдуз… суп под огнем выключила?»

Выключила. Держа раскрытые письма, Луиза подходит к двери, ближе к свету. До нее снова долетает музыка, но теперь — теперь уже не страшно. Где-то рядом, за виноградником, Юлдуз и Султан, огонь погашен. Скоро всех ждет обед.


«Ли-е-бе Лу-и-за», — читает Лаги по слогам первое письмо. Это не английский — его она учила. Немецкий? Второе письмо написано неразборчиво, с тем же «лиебе» вначале. Почерк другой — раскованный. А вот здесь и еще здесь и здесь — читается имя отца.

Протертый циферблат испорченных часов глядит на Лаги. Под маской циферблата, в механической темноте, зашевелились спящие ноты Турецкого марша. Перевернулись на другой бок и снова уснули. Liebe Luisa…

Luisa!

Скажите господину органисту, церковь пора закрывать…


Порядок приблизительно таков.

Вы обращаете внимание на N хотя бы потому, что он совершенно другого пола и из другой вселенной, пахнущей прожаренным песком. Количество книг, написанных об этой вселенной, уже давно должно было ее уничтожить, раздавить своей массой. Но она каждый раз сжигала сочиненные о себе талмуды, пекла в глиняных печах плоский хлеб и рожала сыновей.

Вы же — вы мирно пасли аккуратно причесанных коз и играли на флейте, когда руки не были заняты книгой или чашкой горячего шоколада. Ваше лицо украшали очки.

Вы любили пастушка, а пастушок учился на врача и знал наизусть Канта.

Поэтому, когда вас завоевывают азиатские орды, вы от неожиданности роняете чашку шоколада, и все, что у вас остается, — это холодная мансарда и Западно-восточный диван, захваченный по ошибке вместо Библии. И флейта, которую можно завтра же обменять на хлеб. Чтобы не плакать, вы начинаете тихонько наигрывать на милом инструменте, не думая о последствиях.

И тут появляется N, в серой хламиде с заснеженными звездами войны. Чужероден и горяч. Пришел послушать флейту, напоить спиртом, оглушить монгольским смехом. И полюбить.

А теперь вы сидите в небольшой церкви, даже зимой пахнущей мокрыми лилиями. Невидимый ангел покаяния клюет вас в голое горло. Ваше козье стадо разбежалось. Ваш пастушок пал смертью безумных где-то под Кёнигсбергом. Наконец, недопитая чашка шоколада уплыла, остывая, вниз по Дунаю. Остался хаос, голод, новая любовь. Клевок.

Вы глядите на смуглого волхва в церковном алтаре, в голову приходят мысли совсем неалтарные. Тайный любовник, азиатский огонь. Боль в горле. Органист, похожий на воробья, играет раннего Баха. Вы остро влюблены, фройляйн. Всем телом, включая заплаканные очки. И ничего не поделаешь. Таков порядок. Отснято.


Телевидение ехало в синей маршрутке, прыгая на ухабах и пропадая в пыли. Шум мотора заглушался криками летящей следом детворы.

Телевизионщики запаздывали; археологи уже давно ходили причесанные, выбритые и злые. На столах, застеленных парткомовским кумачом, лежала флегматичная глиняная голова в кудряшках. Еще — благословляющие кисти рук и несколько почти целых кувшинов… Кружились насекомые, обманутые красным цветом скатерти.

Еще один стол был подготовлен в доме раиса, но уже не для съемок, а послесъемочного отдыха. Фарфоровые чайники с водкой, миндаль; с кухни пахнет чищеной морковью и зарезанным бараном — будет плов. Профессор Савинский глядит на приближающееся телевидение и бесшумно ругается одними губами.

Юсуф стоит около своего раскопа, в одолженной австрийской рубашке. На красном столе лежит его голова, четвертый век. Юсуф ищет глазами доктора Блютнера. Интересно, почему сына все-таки назвали Султаном?

Телевидение тормозит, дети прыгают, профессор надевает пиджак с маленьким орденом на лацкане. Когда он будет показывать находки, скажет: «А вот кувшин, на котором сохранилась забавная надпись: „Этот кувшин принадлежит монаху Дхармамитре, не воровать“. Как видите, древние служители культа ревностно оберегали свою собственность. И что же? Прошли века, и кувшин, сохраненный в гостеприимной узбекской земле… Нет, пожалуй, про гостеприимство надо будет сказать отдельно, не вклинивая. И кувшин, сбереженный… Теперь принадлежит… Ладно, потом».


Последним из машины вылезло бесцветное существо и ласково улыбнулось осенней пустыне. С этой рассеянной улыбкой оно простояло, прислонившись к машине, еще минут пять, пока телевизионщики раскладывали технику, смеялись о чем-то с археологами и жадно пили теплую воду. Потом существо легко подошло к стоявшему поодаль Доктору и произнесло сквозь улыбку:

— Их хайсе Артур. Зер ангенейм[9].

Доктор посмотрел на молодого человека недоверчиво, словно отказываясь поверить, что перед ним действительно Артур. Тут позади возникла телевизионщица с блокнотом и энергично прокартавила:

— Артурик, немецкий практикуешь? Молодечек… Это Артур, наш ведущий, — заявила она Доктору. И полетела дальше.

Доктор рассеянно улыбнулся.

— Артур Афлатулин, кунстлер унд кунствиссеншафтлер[10], — еще раз представился Артур.


Между знакомящимися пролегла длинная упитанная тень. Артурик поднял выцветшие голубые глаза и увидел полного блондина в розовой рубашке. Тонкие благовония, распространенные незнакомцем, делали его похожим на древнего сирийца или парфянина. Но как только маска, созданная запахом, спала, Артурик увидел перед собой обычного розового немца. Вроде тех, у кого он постреливал в Интуристе сигареты.

— Э-э… Будьте знакомы, — Доктор повернулся к Артурику. — Мой аспирант, студент Венского университета господин Артур Брайзахер, знаток эпиграфики. Артур, вот вам неожиданный наменсбрудер, товарищ Артур… э-э…

— Можно просто Артур, фамилии часто затрудняют международные контакты, — сказал Артурик.

— Вот как? Моя фамилия мне в этом, как правило, помогала. Так вот, Артур, твой наменсбрудер, или по-русски toska, — ведущий наших телемучений, человек, имеющий какое-то отношение к искусству. Кроме того, он интересуется немецким языком.

И исчез, сославшись на экстренную консультацию с профессором Савинским.

— Доктор… Он же — Доктор! — объяснил Брайзахер, когда они остались вдвоем. И доверительно пожаловался: — Мне так жмут эти новые брюки…


Тезки поговорили об удивительной биографии Доктора (путь от безвестного врача до всемирно признанного историка) и разошлись. Приметив какого-то лысого широкоплечего парня, Брайзахер побежал к нему. Стало видно, что брюки ему действительно жмут, а тучная грудь при беге делала смешные подпрыгивающие движения. Добежав, он принялся о чем-то махать руками; Артурику показалось, что несколько раз Брайзахер показал на него. Впрочем, австриец просто отгонял невесть откуда взявшегося осленка, пока не подбежал толстый мальчик и не утащил осленка куда-то.

Скоро внимание Артурика уже было отвлечено. Вокруг него стали постепенно нарастать женщины. Телевизионщица, что-то снова уточняющая и довольная каждым ответом Артурика. Молодая археологиня, спутавшая Артурика с артистом Нахапетовым, но не уходящая после того, как ей сказали, что это не он. Числящаяся поваром дама из Литвы попросила прикурить и так и осталась рядом, стильно дымя. Еще какие-то особы — одна из них даже окликнула Артурика по имени. Вот тебе и пустыня.

Артурик разговаривал с ними. По-детски мягкие пряди волос, чистые глаза, открытая улыбка фигуриста. Тонкая, одновременно какая-то надежная фигура. Налет монголоидности сообщал драгоценную горчинку — вроде той горошины, что не давала всю ночь уснуть одной безымянной принцессе.


— Доктор, вы опять чем-то расстроены? — мягко спросил Савинский.

— Что? Нет. Но телевидение… Зачем нужно было это телевидение, хаос, иллюзии? Мы так мирно сосуществовали с нашим подземным монастырем, забирали у них только самое ненужное, то, что и без нас пустили в утиль; мы уважали их маленькую философию и не лезли в их могилы со своим уставом. Теперь приезжает ваша местная фабрика грез, с этим смазливым штази; день потерян, а…

Савинский слушал вполуха. Его больше волновало, как он будет рассказывать о двух вчерне прочитанных Брайзахером текстах — отрывке из Сутры золотого блеска и детском стишке про куклу. Тяжелый характер у Доктора, сварливый; бедная Марта. В Средние века от таких мужей избавлялись ядом…


На Артурика безбожно светила и рычала включенная телетехника. За его спиной, к пыльному горизонту, ветвились лабиринты раскопок. В руках — несчастный кувшин монаха Дхармамитры.

— Древняя земля советской Средней Азии… — начал Артурик.

Какой фигуркой был Артурик на часах с ратушной площади? Неужели никакой?..


Луиза медленно шла по городу. Который час? После того как полгода назад она заложила часы в ломбард, еще долго по привычке смотрела на опустевшее запястье. Теперь почти отучилась. Итак, часы Луизы весело тикают в ломбарде на окраине Праги, если он, конечно, еще существует… Что существует — ломбард? Прага? время? Существует ли сейчас само время?

В ответ часы на ратуше пробили два раза. И принялись замедленно назвякивать баховскую «Шутку». От Шутки выворачивало наизнанку мозги — часы словно методично смеялись: «Слышите, мы не показываем время, мы его замедляем, зааамеееедляяяя… яяя… мммм».

Даже две фигурки, плясавшие под Шутку, легкомысленно выпадали из траурного ритма. Кавалера, вылитого Щелкунчика, заклинило в приседаниях. Его круглая партнерша, кондитерское чудо с плоской грудью, равномерно кружилась вокруг Щелкунчика, как планета-спутник. Танец закончился неожиданно: фигурки как по команде присели и сдернули с себя маски. Под уродливой маской кавалера оказалось прелестное женское лицо, под молочно-кисейной физиономией барышни — черная борода и тюрбан. Горожане обожали этот момент.


Под замерзшими ногами хрустел тающий лед.

Луиза оказалась на пестрой набережной. Здесь чувствовалась суета, было больше света, гуляли неголодные университетские профессора, с которыми у новой власти возникло что-то вроде романа. Жизнь продолжалась, и этой банальности никто не стыдился. Часы на ратуше продолжали праздновать Время своими кукольными плясками. В пивной на Гуттенберг-штрассе еще веселее звенели им в ответ кружки с напитком бывших истинных арийцев. Ожившая местная газета даже сообщала о монументальном поползновении властей соорудить памятник то ли Марксу, то ли Суворову.

«Соорудят Тамерлану, чтобы никого не обидеть», — Луиза остановилась и чуть было не помахала рукой. На противоположном берегу серой реки, возле барж, стояли красивый восточный офицер и его друг, долговязый переводчик.


Лаги и Юлдуз сидели в темноте на курпачах; по лицам бегали серо-голубые зайчики от телеэкрана. Шли местные новости, диктор Ирлин. Султан, спавший в курпачах, похныкивал сквозь соску, но просыпаться не хотел. Под веселую этнографическую музыку поползли сообщения о собранном хлопке, долго, на фоне хлопкового поля. Юлдуз и Лаги молча смотрели на поле.

— Опа, а что значит: «Золотые руки делают белое золото»? — вспомнила Юлдуз самостоятельно прочитанный лозунг.

Лаги нащупала языком во рту дупло от выпавшей пломбы.

— Ничего не значит. Это сказано для украшения. Чтобы у народа хорошее настроение было, понимаешь?

— Всегда хорошее?

В спальне резко зазвонил телефон.

— Рапаэль-ака, наверное, — стыдливо улыбнулась девочка.


Лаги стояла в спальне; в трубке рябили короткие гудки. Несколько минут подождала, ожидая повтора. Телефон, поблескивая диском, молчал. Из комнаты долетали обрывки телепередачи. Новости кончились, заиграла музыка. Лаги направилась обратно в зал. Приятный мужской голос начал:

— Древняя земля советской Средней Азии хранит немало старинных преданий и легенд. Поколения сменялись поколениями…

«Чакона, — догадалась Луиза. — Чакона Баха… Или Чаконда? Нет, Чаконда — это у Рафаэля», — и вспомнила туманную девушку в темно-коричневом наряде. Говорили, что Лаги на нее похожа.

— Нет, не Рафаэля, а Леонарда, — вслух поправила себя Лаги.

Юлдуз удивленно оглянулась и снова погрузилась в телевизор.

— …засыпаны песком. Что же — как сказал Шекспир: «Дальше — тишина»?

Молодой человек на экране сглотнул, борясь с воображаемым комом в горле, и сделал внушительную паузу.

Музыка, пустыня.

— Опа, «Дальше — тишина» тоже сказано для украшения?

— Юлдуз, смотри и не отвлекайся…

— Опа, вам кто больше нравится — танцор из индийского кино или этот диктатор?

Снова зазвонил телефон.


Это была свекровь, звонившая в последнее время все реже. Спрашивала в основном про Султана, редко — про Юлдуз. Готовилась приехать в гости, пожить неделю. «Я вам мыло привезу. У нас тут мыло хорошее появилось». Рядом стояла Юлдуз и ждала, что для нее тоже скажут что-нибудь: стала заплетать говорящей Лаги косички.

В опустевшей комнате тем временем показывали раскопки. Профессор Савинский рассказывал кивавшему Артурику о кувшине монаха Дхармамитры. Доктора Блютнера показали что-то бесшумно говорящим, пока за кадром перечислялись его регалии и особое отношение к нашей стране. Наконец Доктор сделал усталый жест и сказал что-то голосом переводчика о борьбе за мир и культуру. Последним показали Юсуфа — он таращился в камеру и нес откровенную чушь. Чушь звучала искренне и горячо — наверное, поэтому ее и не вырезали при монтаже.

Султан проснулся и тихо смотрел на молодое лысое лицо, сведенное судорогой неуверенности. На подпрыгивающие брови, бегающие глаза, на подбородок, производивший ложное впечатление волевого. Что думал Султан, в первый раз видя отца? Наверное, ничего. Дети живут в расширяющейся вселенной, где на взрослое «что думал» не всегда найдется ответ.

— …и будет… чтобы сохранить… нашим детям… для всего мирового человечества… будем копать-копать, сколько хватит сил!

«Тут у нас такие новости были, я чуть валерьянку не пила, — сообщала в это время свекровь, зевая в трубку. — Малика в милицию забрали, он, оказывается, с какой-то бабой связался, спекулянткой, ходил к ней, конечно. Так ее мертвой нашли, ограбленной. Решили — Малик. Хорошо, держали недолго, Маджус дома молитву прочитал, отец бегом-бегом благодарность отнес, отпустили. Вот неспокойная семья. Конечно. А вчера Малик ко мне приходил, весь пьяный, про тебя спрашивал. Хорошо, я его шурвой накормила…»


— …А под утро на пепелище цирка прибежал брат, долго боролся, чтобы пройти через толпу. Ему кричали, что слон сгорел, а он все протискивался вперед, где еще что-то горело, что-то поливали водой, несли какие-то уцелевшие клоунские костюмы. Потом он сел на корточки и заплакал.

— А что потом? — спросила Лаги, не поднимая головы.

— Потом он надолго исчез и вернулся только тогда, когда пошел дождь — позвонил к нам в дверь и вернулся. Когда вышел отец, он лег перед ним на пороге и стал целовать ему ноги в старых тапках. Отец долго стоял, делая вид, что рассматривает дождь за дверью, потолок, а потом тихо всем сказал: «А теперь — праздник». И все стали плакать и поднимать брата, я от радости схватил со стола яблоки и начал жонглировать…

— А где теперь ваш брат? Он жив?

— В Израиле, служит в зоопарке. Недавно написал мне, что смотрел на дракона.

— Дракона?

— О, не бойтесь, совсем маленького, такие иногда встречаются на Ближнем Востоке. Говорят, об этом еще в «Науке и жизни» писали.

Рафаэль посмотрел на пыльное пианино. «Фабрика имени Молотова».

— Лаги, скажите по секрету, вы хорошо играете?

Не дожидаясь ответа, открыл крышку и бойко заиграл одним пальцем «Во поле березонька стояла». Лаги допила остатки шампанского.

— Вы знаете гимн Израиля? — Рафаэль загадочно поправил на горле бабочку.

Лаги помотала головой.

— Звучит очень похоже, — объяснил Рафаэль и снова застучал «Березоньку».


Вечером ей позвонил немецкий переводчик.

— Я перевел письма, которые мне передал Рафаил Нисанович. Никакой оплаты, я в долгу перед Рафаилом Ниса… Он для меня как спаситель, помог выпутаться. Не рассказывал? Кроме того… Сами письма — целый роман, приятно переводить… Богатство нюансов.

— Опа! Ким телепон киляпти?[11] — подошла Юлдузка, держа на руках недовольного Султана.

— Таржимон… Жим тур, э[12], — Лаги прикрыла трубку ладонью.

— …санович сказал передать работу через него, — шептала трубка, — но я сейчас его не вижу… Есть вариантик — мы встретимся, я все вам отдам…

Голос в трубке показался знакомым, где-то уже слышанным.

— Извините, я как-то упустила… Как вас зовут?

— Аф-ла-ту-лин. Артур Афлатулин.

Нет, Лаги это ничего не говорило.


— Па-па… Па-па…

Султан лежал без штанов на курпаче и вертел в руках необъятное яблоко, отливавшее переспелым воском. За окном булькал дождь.

— Па… Папа.

Из дырочки в яблоке, обведенной кружком коричневой гнильцы, выполз червячок.

Потеряв равновесие, червячок упал на курпачу. Султан развеселился.

Задумался.

Дождь застучал сильнее.

В комнату вошел рыжий кот, понюхал воздух и зевнул. Кота привез пару дней назад Малик, забежал, выпустил из сумки охрипшее от страха существо. Потом Малик покатал на спине Юлдузку, подарил Лаги красивое мыло, полотенце и разноцветную книжку Навои (С днем рождения… Опа, вот еще деньги, не отказывайтесь). И убежал, даже не сказав, как зовут кота. Тот, однако, быстро освоился и стал отзываться на любые имена. Особенно на те, которые сопровождались запахом мяса.

Кот подошел к Султану, завороженному звуком дождя, потрогал лапой яблоко.

— Папа? — громко спросил Султан.


Аспирант Артур Брайзахер и Юсуф сидели около небольшой карагачевой рощи; в вечернем небе уже заиграл звездный оркестр, которым дирижировал, помахивая жалом, невидимый Скорпион.

В пегих кудрях Брайзахера примостилась тюбетейка, в темноте казавшаяся ермолкой.

— Мой дед был еврей. Преподавал в Мюнхене, имел влияние на Шпенглера. Не знаешь Шпенглера? Нет? И не стоит.

Брайзахер слизал с губ сладкий след выпитого кагора. Юсуф был подавлен — все еще переживал из-за своей позорной неудачи с телевидением. Потом медленно сказал:

— А мой дед торговал… Зато отец физиком был. Я его плохо помню: очень тихим, незаметным физиком был… Уважаемым человеком — на его похороны к нам полгорода приехало… Артур-ака, правду говорят, что вы член Австрийской коммунистической партии?

Брайзахер кисло кивнул. Говорить о коммунизме сейчас не хотелось, и он начал тихо и участливо расспрашивать Юсуфа о его жизни.


Уже через полчаса у ног Брайзахера шумел мутный поток чужой памяти. Брайзахер слушал вполуха, больше наблюдая за выразительной мимикой Юсуфа в бронзовом свете восходящей луны. Впрочем, изощренный слуховой аппарат Артура, вышколенный на Фрейде (друг деда, «Коллеге Хаиму от Зигмунта»), зафиксировал и факт неудачи с Женщиной, и тайное посещение Пещеры… Влечение к матери, символическое убийство отца, воображаемая встреча с призраком отца в пещерах — весь зоопарк дядюшки Зигги, а еще утверждают, что Восток и Фрейд несовместимы. Диагноз поставлен, пора переходить к посвящению.

Вытряхнул в пиалу остатки кагора. Посмотрел на звезды — те в ответ весело задрожали, подбадривая: дахин, дахин!

— …мать мне сообщила о ней, что она теперь в Ташкенте и у нее есть другой мужчина, пожилой и богатый.

— Dahin!

— Э? (Испуганные заплаканные глаза, совсем рядом.)

— Что? Нет, я хотел… тебе выразить… так все сложно… Будто идешь к заколдованному замку и никак не можешь дойти…

— …колдованному замку, — нервно вздохнул Юсуф.

— Когда-то ты приедешь ко мне в Зальцбург, мы будем сидеть в старинном парке, пить пиво, и я расскажу тебе свою жизнь… Тоже очень сложную. — И, слегка устыдившись, уточнил: — По-своему сложную.

— Артур-ака, — вдохновенно начал Юсуф. — Вы мне как старш-брат, старш-друг…

Брайзахер терпеливо выслушал эти горячие слова, ласково улыбаясь в темноту. Не прерывая извержений благодарности, полуобнял Юсуфа и повлек в сторону белевшего за карагачами дома, пробормотав кагоровым шепотом:

— Мы замерзли. Идем вон туда… согреться.


В этом доме размещался основной состав экспедиции; но сейчас дом был пуст — все были в райцентре на каком-то байраме. В этот дом приятели и вошли, обнявшись.

С пустыни подул мерзлый, терпкий ветер. Дней через пять раскопки на Маджнун-кале завершатся, и так с ними затянули. Потом Юсуф поедет с Артуром в Самарканд и Бухару — показывать Восток. Потом — в Хиву… Дальше пленка обрывалась. Правда, в запасе оставалась Москва, где учились младшие братья, Хасан-Хусан. И был профессор Савинский, кстати.

Минут пять стояла тишина, тревожимая только спотыканиями ветра о ветвистые карагачи. Потом из дома донесся шум, сдавленный крик «Шайсе!»; хлопнула дверь. Из нее вылетел голый по пояс Юсуф, прижимая к лицу чапан, и бросился прочь. Добежал до прорытого неподалеку дренажного канала.

— Ударил! Убил! Что наделал! Что делать…

Долгий хриплый вой пронесся над черным, как пропасть, полем.

В соленой воде канала булькнула встревоженная рыба.


Лаги стояла около Курантов, скучала, переводчик опаздывал. Не удержалась, купила себе на предпоследнюю мелочь тоненький кулечек соленых косточек. Быстро сгрызла, стала разглядывать окружающих. Окружающие, впрочем, не окружали, а пробегали мимо муравьиной походкой.

Пожилой армянин с бумажным пакетом в авоське, с базара; судя по взгляду, все еще продолжает мысленно торговаться… Семья из провинции, по выговору хорезмийцы, только что вышли, довольные, отметив приезд в столицу кругляшками пломбира в «Буратино». Высокая женщина в очках, два мальчика-близнеца за ней: «Санджар… Саид!» Интересно, кто из них кто?

Лаги начинает представлять, что было бы, если бы Султан родился близнецами. Во-первых, был бы Хасаном и Хусаном. Во-вторых, наверное, все было бы по-другому. Лаги вдруг остро захотелось родить еще. Она улыбнулась этому чувству, окружающий город превратился на секунду в сладкий теплый кисель, очень сладкий и очень теплый.

Близнецы скрылись, куранты пробили половину второго.

— Лаги? Здравствуйте. Я тут — были причины… Как говорят немцы…


Они расположились неподалеку от Комнаты смеха; ветром доносило обрывки какой-то патриотической песни.


Дорогая Луиза!

Как Ваши дела? Как дома? Как семья?

Спасибо Вам за письмо. Я поразился Вашей образованности, свободному пониманию жизни. У нас женщины столетия сидели во тьме и только недавно встали на путь культуры. Вы же словно уже прошли этот путь, но не коллективом, а порознь, и теперь возле ленточки финиша кажетесь в каком-то незаслуженном одиночестве.

Извините за неуместность этих мыслей в письме о любви, но они возникли в горячих спорах с моим другом, Борисом-переводчиком, которого я попросил перевести эти письмена. Мы сейчас много спорим, он считает, что спор — критерий истины. Я настаиваю, что любовь.

После встречи с Вами я испытал глубокое, сокрушительное чувство. Соловей запел с ветвей прозрачной ивы, горлинка ответила с темного кипариса. Мне кажется, я даже понял истину того, что до сих пор читал о коммунизме — это то, что переживает мужчина со своей возлюбленной, только в масштабе всей Родины. Когда я понял это, то увидел удивительный сон. Словно иду я по снежному городу после битвы, трупы еще не убраны со скользких тротуаров. Потом думаю о Вас, отталкиваюсь от земли и…


Лаги посмотрела на Артурика, уплетавшего вафельное мороженое:

— Отрываюсь от земли и — что потом?

— Две строчки закаляканы… — произнес он озябшим языком. — Читайте дальше.

Дочитав письмо, Лаги устало откинулась на спинку скамейки, измазанную сухим пометом. Взяла свое подтаявшее мороженое, поднесла к обкусанным губам. Знаки вопросов, змееобразные знаки. Почему отец не отправил это письмо. Для чего столько лет хранил. Или отправил — но получил обратно. А многолетняя дружба отца с Борисом Леонидовичем Либерзоном. Что ж, в основе мужской дружбы всегда какой-то секрет — иначе дружба не держится.

Одно понятно — почему она была все годы Луизой. Кого она двадцать лет была вынуждена пародировать, воображая, что играет собственную роль. Луиз-за.

— Вы не хотите читать первое письмо? — поинтересовался Артурик, артистично смахнув набежавшую на лоб каштановую прядь.

— Потом. Когда найдутся силы. Не знаю, как вас благодарить за эти письма… Вы занятой человек, телевидение, театр…

— …Еще создаю песни, — подсказал Артурик. И улыбнулся: — Благодарность — один поцелу…

И поцеловал ей кисть, будто между делом, но искусно, с уверенным знанием женской руки, чувствительных проемов между пальцами, пьянящего запястья.

…Потом долго улыбался один на скамейке, прикрыв глаза и впитывая тающие женские шаги.


Пришла зима; осенние замыслы терпели крах — один за другим.

Юсуф и Брайзахер помирились, но в Бухару — Самарканд Артур поехал один, припудрив несимпатичный синяк, полученный от строптивого Юсуфа.

После этого Юсуф подсчитал деньги — выходило как раз на поездку в Москву, но вместо поездки случился запой, во время которого стали приходить голые монахи неизвестной религии и вести заумные эротические беседы. Потом запой кончился, монахи поисчезали, но денег тоже не обнаружилось.

Рафаэль наконец пришел с красными гвоздиками и сделал предложение, и опять-таки не так, как предполагалось. Он звал уехать с ним в Израиль, после свадьбы, и даже вместе с Султаном, дети — наше будущее. То есть у Рафаэля было уже решено, поднимался целый клан и даже его бывшая жена с мужем-невропатологом. Лаги смотрела то на гвоздики, то на Рафаэля, все казалось непредвиденным и страшным. Она уже точно не любила Рафаэля, она оказалась неспособной на любовь из благодарности. В голове сидел Артурик, но только в голове — место рядом с Лаги в постели, как и прежде, занимала пустота, ставшая даже какой-то заскорузлой. Но Лаги была влюблена, и хрупкий осенний цветок по имени «Роман с Артуриком» вот-вот обещал выпустить безумные красные соцветия.

Захворала свекровь. Закупленное впрок мыло пирамидкой громоздилось возле дивана и орошало больную запахом гниющих лилий. От болезни старуха слегка полысела и поглупела. Но вызывать Лаги из Ташкента воспротивилась. Раз в день приходила Хадича, кормила и читала ей вслух роман «Кортик». Лечить свекровь молитвой Маджус вдруг отказался, ссылаясь на обилие духов лжи вокруг больной; вообще, он изменился, этот Маджус. Не ожидали.

Шестого декабря небо стало розовым, посыпал второй снег. Рыжий кот, ставший наконец Мурзиком, поймал мышь и долго играл с ней на пороге. Потом стал умываться, слизывая с шерсти снежинки.


Лаги пошла выносить мусор под снегом, накинув платок. Из ведра торчали увядшие хохолки гвоздик. В ушах стоял вчерашний разговор с Рафаэлем.

«Неделю не могу прийти в себя после твоего отказа (когда он перешел с ней на „ты“?). Не вижу никаких причин для отсутствия нашего счастья… Я тоже люблю эту землю, у меня здесь тоже могилы!.. Мы сможем приезжать сюда в гости, конечно пустят… И что — мама-немка? Во-первых, это не имеет у нас в Израиле никакого значения, а во-вторых, об этом не надо слишком громко говорить, и все… И подумай о сыне, его там ждет будущее. Наука. Техника. Интеллигентность. (Загибает три пальца.) Иерусалим, Вифлеем (загибает еще два) — настоящий заповедник. Это же колыбель! Ну почему, какие причины? (Грустно смеется.)».

Лаги не знает, какие причины. Пророчество Маджуса? Страх перед словом «Иерусалим»? Артурик? Нежелание перемен, усиленное нелюбовью к старому Рафаэлю, — сорок два года, седые волоски на руках?

Уходя, попросил прийти на свой день рождения. Двадцатое декабря. «Это будет маленькое прощание… Может, еще передумаешь?» И застыл на пороге.


Перед самым отъездом из Самарканда магистр Брайзахер еще раз прошелся по сердцу города. Мимо гигантских развалин Биби-Ханым, мимо тяжеловесных порталов Регистана, изображавших Солнце, облаченное в Зверя…

Напоследок господин магистр пожелал осмотреть Шахизинду. Отпустил парнишку-гида, покурил под стандартным арочным входом, за которым тянулась бесконечная лестница наверх. Наступал вечер, посетителей почти не было, в воздухе образовались редкие снежинки.

Артур шагал, кривя толстые губы, иногда останавливался и тер глаза. Снег опускался по-восточному медленно; над обшарпанными куполами, напоминавшими протертые синькой апельсины, кружили птицы. Дорожка под ногами ежеминутно расплывалась.

Артур плакал о Юсуфе.

Страсть, грех обернулись тяжким абсурдом. Юноша с лицом самаритянина стоял в глазах, скульптурный и бесплотный, и все эти мудрые декорации из арок, арочек, старых урючин — без Юсуфа лишались способности радовать. И Артур медленно шел вдоль синих и изумрудных узоров, стен, арабских изречений, которые он мог бы прочесть, но не хотел, — и снег падал на изумрудные стены и растворялся в них.

Перестав плакать, Артур протер глаза китайским платком. «Юсуф. Jusuf», — прошептал Артур. Постоял немного, облокотившись о чей-то мавзолей. В голове вчерне написалось хайку.

Wohl, zartbitter Freund…

Schneebedeckter Registan

Registriert den Schritt[13].

Снег пошел сильнее, а Артур все стоял, выпятив нижнюю губу и наслаждаясь минутой скорби.

…Через две недели в сумрачном семурге Москва-Вена Артур будет рассматривать фотографии с Маджнун-калы и, задержавшись на одной из них (веселый полуголый Артур, фотографировал Юсуф, вместо башни огнепоклонников на заднем плане вошло только небо), попытается вспомнить самаркандское хайку. И не сможет.

Еще через неделю, уже в Зальцбурге… Наполняясь пивом в ненавистно-открыточном центре родного города, где-то недалеко от Фештунга… Ухмыляясь падению снежка на туристические окаменелости церквей… Глядя на своего слишком верного товарища, знатока эпохи Шейбанидов, макающего лицо в пивную пену… Он вспомнил это хайку, тихо проговорил вслух, когда сотрапезник уплелся в туалет. Подумав, решил заменить первую строку («цартбиттер» рождало какие-то шоколадные мысли) на более классичное: Treue Einsamkeit. Подлинное одиночество.

А вскоре забыл полностью. Полностью. Полнос…


…тью. Наигравшись в снежки, монахи спустились в пещеры, тяжело дыша.

— А кем вы были до?

— В прошлом перерождении? — переспросил Дживака.

Винаяка поморщил крючковатый нос:

— До посвящения.

— О… Бактрийским царевичем.

Еще один бактрийский царевич. Ни врачей, ни актеров, ни возделывателей конопляного семени в этой стране — одни царевичи. Бактрийские.

— Правили, казнили, чеканили и портили монету?

— Это делали чиновники. Я строил храм.

— И как?..

— Я уже заметил достопочтенному Винаяке, что был бактрийским царевичем. Следовательно… — Дживака попытался выдержать паузу, — храм я построил. Впрочем, вам, как пришельцу из Хапта-Хинда, возможно, недостаточно известно, что правителем здесь считается не тот, кто правит. И даже не тот, кто казнит, — а тот, кто строит. Мое иллюзорное Я, например, построило храм и стало именоваться царевичем… Может, премудрого Винаяку интересуют… мои предыдущие перерождения?

Увы, не интересовали — встреченные Винаякой монахи-аборигены поголовно оказывались в прошлом перерождении женщинами, солнцегрудыми и лунозадыми, чьи возлюбленные за непонятной надобностью удалялись в пустыню. Винаяка поспешил поинтересоваться строительными обычаями бактрийского народа.

— О… — церемонно начал Дживака, — древняя земля Бактрии…


Обычаи оказались такими: кто больше построит, тот и царствует. Царствовать здесь сложно, поскольку приходится постоянно следить, чтобы никто тебя не перестроил. Известны два иноземных завоевателя — Александр Румийский и Аджи Дахака, которым Бактрия подчинилась только после того, как они начали большое, сказочно большое строительство.

— А что они строили? — Винаяка поставил светильник на пол посередине своей пещерки. Освещенное снизу лицо гостя казалось небрежно раскрашенной маской вампира.

— Строили? Неизвестно, поскольку ничего не сохранилось. Каждый раз наши владетели через какую-то эпоху объединялись и строили больше чужеземцев. После этого поработителей прогоняли. Или продавали в рабство на строительные работы.

— Странно… Видел я ваши дома, города видел, храмы… Пусть гость кельи меня извинит, но на моей родине они красивее…

Дживака сделал знак плечами, что не обижается:

— Разумеется. Ведь у вас, должно быть, строят для красоты или, — усмехнулся, — для удобства. У нас же, как сказано, для власти. Только во имя власти. Главное — величина, массивность… Красота тоже, конечно, но… иллюзорные Я моих соплеменников имеют возможность наслаждаться ею в женщинах…

«В иллюзорных Я женщин, — мысленно передразнил Винаяка. — Иллюзия наслаждается иллюзией, сон видит сон… И ради только этих мыслей идти в монахи? Скудновато живут наши северные братья. Сидят себе, как отсыревшие сухари, и рассуждают об Иллюзорности и Пустоте так, будто им уже известно, что такое полнота, насыщенность, что такое неповерхностная красота жизни… В государстве строителей и подкаблучников — люди духа оказываются разрушителями и евнухами…»

— Кто же обитает в ваших домах, если их строят не для красоты? Цари? Купцы? Плакальщики?

— О… В основном чиновники, те, кто правит. Цари же и принцы все время следят за строительством, осматривают котлованы, выражают свои пожелания шпаклевщикам, штукатурам, ослепляют или раскармливают зодчих… Кроме того, ездят по царству и надзирают, чтобы никто не построил больше, не перестроил их, — это самое сложное… Живут, как кочевники, почти все время в палатках, спят на стопках непросмотренных проектов… Немногие аристократы такое выдерживают! Некоторые слабожильные бросают и пытаются вселиться в те замки, которые они построили… Тщетно! Там уже вовсю обитают какие-нибудь казначейства, коллегии землемеров, управления по надзору за шахматами. Так что вселение занимает вечность — письма, воззвания, приказы… Короче, пока царь или князь пытается законным, бюрократическим путем вселиться в свой замок, кто-то успевает за это время построить больше. Тут-то князь перестает быть князем, царь — царем; его разоблачают, ведут на базарную площадь, при тучах народа, поскольку объявляется праздник….

Праздник!

Разноцветные тряпочки на чинарах теребит ветер, пропахший корицей и бараньим жиром. Продавцы свистулек дуют в глиняных осликов, дракончиков, химер, выдувая из них призывный свист; его перекрикивают торговцы сластями, призывно помахивая сушеной дыней.

Курильщики опия вылезают из своих пещер, щурясь от солнца и сплевывая на дорогу, засыпанную праздничным мусором. Бритоголовый парень, торгуясь, покупает тряпичную куклу у сирийского еврея; рядом с парнем стоит его красавица госпожа в синем платке и держит на руках маленького господина. Уличный жонглер швыряет в воздух красные яблоки. Щекастые мужчины гудят в длинные, до неба, трубы. Мимо пролетают дети и кричат ерунду.

Праздник! Бывшего князя или царевича волокут на базарную площадь…


Винаяка вздрогнул. Задрожал и язычок светильника.

— …при тучах народа, поскольку объявляется праздник, — посмеиваясь, продолжал Дживака. — Там его принуждают к чему-нибудь глупому… например, помочиться на огонь, разведенный из веток боярышника… После этого неудачливый венценосец идет в пустыню в отшельники или же становится простым чиновником… Даже не простым, а каким-нибудь младшим, крохотным чиновником, чья работа — точить каламы или же слюнявить палец начальнику, когда тот листает доклады об урожае конопли…

Огонек снова дрогнул. Дживака облизнул толстые губы и продолжал:

— От этого, естественно, к бывшему властителю вскоре приходит смерть. Что не так уж плохо — если он умер отшельником, его объявляют святым, а его могила получает специальную лицензию. Бородавки разные исцеляет, запоры, запои…

— А если — чиновником? — брезгливо спросил Винаяка.

— О… Если чиновником, то объявляется, что усопший обладал могучим и веселым мужским инструментом, которым якобы осчастливил при жизни своих подчиненных с их многочисленной родней; те шепотом подтверждают… Да что — при жизни! В народе начинают говорить, что эти бесстыдные свойства сохранились и после; к могиле на цыпочках устремляются бесплодные женщины, а также мужчины с инструментом… хе-хе… с мизинчик…

«Смизинчи… мизинчи… зинчи…» — забормотало эхо. Поежившемуся Винаяке пришло в голову, что его гость, лжепророк и лжепоэт, вероятно, еще и волхв; таких следовало гнать, им место на костре и в балагане. Но Винаяка знал — у местных народов очень сильны обычаи гостеприимства, прогнать гостя считалось грехом.

— Со временем, правда, забывается, где могила святого, а где вообще ничего, просто недостроенное здание, на достройку которого надо как-то изыскать денег, а изыскивать у нас получается только с народа… Когда в наши земли пришло учение Пробужденного, возникла некоторая путаница — пробужденные стали строить огромные монастыри, чтобы удалиться от мира, а наши за это стали признавать их князьями и царевичами… Со всеми вытекающими последствиями: котлованами, развенчанием, боярышником, посмертными сказками. Все это огорчало пробужденных, которые совсем не для того брили голову и зубрили санскрит. И тогда был найден выход — монастыри стали не строить, а рыть… Рыть! Под землей, под самой почвой, под корнями деревьев и руслами рек, под миром суеты и иллюзорных Я!

Где-то поблизости послышалось хлопанье крыльев. Подземные птицы?

— Итак, вы были бактрийским царевичем, — глухо, каким-то не своим голосом напомнил Винаяка.

— Да, я построил храм… И могу сказать, мой храм был изящен. Так красив, что чиновники — специальная коллегия с узкими седыми бородками долго обсуждала, считать меня царевичем или сразу князем… Но меня это уже не волновало, пока они совещались, мною уже было получено откровение в этом храме. Новая, в некотором смысле, истина… Мне приснилась такая религия, которая другим и не снилась…

— Так что же вы тогда делаете здесь, среди пробужденных-то?! — не выдержал Винаяка.

— Ничего, — невозмутимо ответил гость, растягивая каждое слово. — Ничего не делаю. Предаюсь недеянию… Куда я должен был идти с моей новой верой? Куда? Тут у нас не Индия, тут только города и пустыни. В пустыне кочевники, в городах чиновники, все везде поделено. Кругом либо стены, ограды, — либо пустота… песок… Милый Винаяка, почему вы не хотите спросить, кем я был в прошлой жизни? Вы бы все поняли.

— Я не могу понимать того, кому не верю, — Винаяка холодно сощурил большие брахманские глаза.

— Не верите?.. Тогда смотрите… Сами. Вы ведь не из трусливых, хотя и читаете много… Впрочем, ничего страшного… Просто… небольшое откровение…

Начинается.

Дживака присвистнул и, быстро вытащив откуда-то из складок зимней рясы конскую плеть, хлестнул себя по плечу. Эхо разнесло и размножило свистящий звук удара, быстро переросший в другой, похожий — хлопающих крыльев.

В келью влетел дракон и опустился подле Дживаки, едва не загасив крылом огонь светильника.


— Это вот Зарви, одно из воплощений Времени, — Дживака поглаживал дракончика по лысому лбу, словно собачку. — Он никому не причиняет зла, никогда не приходит без спросу. Он скромен и божеством себя не считает… Вообще ничем себя не считает…

Маленькое чудище печально посмотрело на Винаяку и беззвучно открыло пасть. Страх действительно быстро сходил, оставляя в душе мутные разводы тоски.

— Он есть иллюзия, правда, самая главная из всех и потому доступная, видимая только… самым лучшим людям… Соединяясь с иллюзией нашего Я… сообщает нам старость — подлинную, беспримесную старость! Без блажи и провалов памяти… Раз я вызвал… придется показать… веселее, брат Винаяка!

Старческие руки Дживаки суетливо заскользили по рясе, что-то подтягивая, отвязывая; вскочив, он сдернул с себя балахон и остался в одной набедренной повязке.

Тут Винаяка действительно не выдержал, поднялся и, подойдя вплотную к голому Дживаке, воззрился на его тело.


Обычное мужское тело — вещь не слишком интересная, но тело брата Дживаки не было обычным. Все то, что было до сих пор скрыто под серо-желтой рясой, — оказалось плотью молодого цветущего мужчины, подернутой тонким аристократическим жирком под молочной кожей. Но уже в предплечьях и у кистей рук кожа резко менялась, переходя в сухую и старческую, в сплетениях вздутых вен и жил легко прочитывался скелет. Винаяка неосознанно провел пальцами по руке волшебника — наивный и упругий вначале шелк молодости перетекал на ощупь в изношенный палимпсест, природный, не грим, брр… Дживака распахнул почти беззубый рот в довольной улыбке.

— Сколько… сколько тебе лет?.. — выдохнул Винаяка.

— Двадцать пять.

— Уходи.

— Да, потом уйду… Сейчас не могу, он торопит. — Дракон действительно перестал вылизывать языком крылья и чего-то ждал. — Я же вызвал… Ты извини, ученейший Винаяка, мы тут быстро… Это же ради тебя делается, мне что, — кряхтел юноша, расстилая на полу монашескую хламиду, — я уже все от него получил, и пророчество, и… Ради тебя сейчас годами жизни жертвовать буду, цени, хотя… ну их в бездну, эти годы!

И, улегшись на спину, губами поманил к себе дракона.

Тот быстро подполз и устроился, подобрав чешуйчатый хвост, на груди лжемонаха, ну совсем как какой-нибудь рыжий домашний кот. Через секунду перед окаменевшим от ужаса Винаякой уже не было ни голого волшебника, ни дракона…

На полу, пульсируя спазматической радугой, образовалось диковинное существо: женщина — не женщина, вроде как с крыльями, или это лучи, вся из каких-то икринок, зародышей, яиц, в которых кипела жизнь, а может, это были маленькие песочные часы, с какими-то кружками, с непонятными знаками внутри. Выскакивали какие-то гомункулы из кружков этих, плясали, старились вмиг и снова прятались в кружочек, в эмбриончик где-то в ложбинках вибрирующей, тикающей и переливающейся шестикрылой девы…

Винаяка почувствовал, что лишается ума.

…Схватившись за лежавшую рядом плеть, как за рычаг спасения, монах закричал и со всей силой хлестнул по творившемуся в его пещерке перламутровому безумию, мерзости радужной. И упал без сознания, в последний миг услышав удаляющееся хлопанье крыльев.

Словно книги и боги оставили его в этот час.


Очнувшись, услышал тихенький вой. Чадящий светильник горел на остатках жира, распространяя сумрак. Приподнявшись на локтях (болело ушибленное при падении плечо), Винаяка уткнулся взглядом в неподвижную плоть, распластанную рядом.

С ужасом припоминая, шепотом позвал:

— Дживака… Брат Дживака…

Протянул дрожащую руку, пальцы встретились с холодным мокрым телом, где-то в области шеи… ухо… волосы — мягкие тонкие волосы… Боги! Монах отдернул руку — Дживака же лыс, лыс был Дживака…

Снова тихий стон.

Отдернутая рука натолкнулась в полутьме на какой-то твердый округлый предмет недалеко от головы лежащего — камень, глина? Глаза свыклись с темнотой, как разум — с безумием; монах пододвинул поближе угасавший светильник.

Нащупанный предмет оказался рассеченной надвое глиняной головой — изнутри пустой, как трухлявый орех. Голова казалась похожей на лицо Дживаки, но была в каких-то круглых топорных кудряшках и, главное, улыбалась такой ровной завораживающей улыбкой, что монах на секунду позабыл о стонущем теле, — хотя, скорее, ему было просто страшно глядеть в ту сторону. Рядом с головой лежали части глиняной шеи, чуть ниже — кисти рук; все казалось сделанным из какой-то очень прочной, прямо неглиняной глины…

Монах, тяжело дыша, склонился над… над Дживакой?


Да, это был бактрийский царевич. Холеное смугловатое лицо с надменными усами. Нос с горбинкой; волосы, перетянутые на лбу красной лентой. Уже виденное Винаякой молодое царственное тело, блестевшее от каких-то хитрых умащений, благоухавшее… Только вместо стариковских ладоней Дживаки на убогом полу покоились две царственные длани, по перстню на каждой. Все это на глазах погибало, гасло — напрасно Винаяка тряс царевичу-еретику голову и тер запястье, как читал в одном медицинском трактате… Что наделал!

Внезапно лежавший улыбнулся, на лице что-то проснулось, затеплилось.

— Ты хорошо играешь в снежки, — прохрипел царевич. — Подыграй мне на флейте… Из тряпок, колышков, шнурков… Явился мне человецкий образ… О, ты же не знаешь, что такое «человецкий»… Наверное, думаешь — человеческий… А нет… Хали-бали э, бали э!

— Дживака…

— Человец…

— Постой… — Винаяка наклонился над самым ухом царевича. — Откройся, кем ты был в прошлой жизни?!


И тут пещерка осветилась, весело заиграли светильники, и Винаяка увидел, что находился не в своей маленькой келье, а в трапезной, где он только утром повстречался с Дживакой. Те же неподвижные монахи с четками из грецкого ореха, те же кувшины со свитками из библиотеки, только все не жуют, а смотрят на него, Винаяку, и на распластанное тело, бывшее еще утром — человецким образом. Монах поднялся, оглядел братьев, наполнил легкие подземной згой… И заговорил, потирая ушибленное плечо. Внятно, собрав последние силы ради соблюдения риторических канонов.

— Я, монах Винаяка, гость вашей вихары, случайно убил монаха-колдуна. Я, монах Винаяка, гость вашей вихары, сожалею и об этом убийстве, и о заблуждениях убитого. Я, монах Винаяка, гость вашей вихары, готов искупить этот тяжкий грех изучением туземного языка и переводом на него… одной сокровенной рукописи, которую имею с собой!

Монахи молчали, кто-то вполголоса спросил: «А строить ты умеешь?» Но на него зашикали.

Тем временем настоятель отдавал на местном наречии какие-то приказания. Один из монахов собрал в подол рясы глиняные руки и голову и замер, вопросительно глядя на старшего. Тот показал пальцем наверх; монах усмехнулся и скрылся, гремя обломками в подоле. Другой монах (Дхармамитра, хозяин кувшина) уже осматривал волосы и ногти царевича и выглядел довольным; потом, пробормотав молитву, деловито заглянул под набедренную повязку и отрицательно мотнул головой; братья повеселели.

Тут из темноты привели молодого монаха, который был утром вместе с Дживакой. Допрашивали его на известном Винаяке наречии, поскольку юноша оказался кашмирцем; когда его раздели, стало заметно, что лицо и кисти рук у него более взрослые, чем остальное тело, совсем еще мальчишеское. После этого Кашмирец горько рассмеялся и признался, что усопший брат Дживака оголял перед ним свое необычное тело и делал признания в чувствах и прочее, так они ночью согревались, он — кашмирец, ему было очень холодно одному и так далее; монахи слушали это с грустью.

Наконец, заговорил настоятель, причем произносил по-бактрийски, а к Винаяке подполз один из библиотечных монахов, чтобы переводить.

«Благовонные телеса уснувшего в смерть царевича отдадим властям, чтобы те объявили их священными и оздоровительными — коллегия белобородых нас давно об этом просила, никак один замок достроить не могут… Кашмирца наказать по причине нашего сострадания всем живым существам мы не можем; властям он тоже не нужен. Отдадим его огнепоклонникам — у них те, кому ночью вот так бывает холодно и кто вот так согревается, получают наказание. Книжника Винаяку из монастыря прогнать, сытно накормив на дорогу сушеной дыней и наказав говорить везде хорошее о нашей библиотеке».

И Винаяка пошел по снежной холмистой равнине, в островках карагачевых зарослей. По дороге его догнал сбежавший Кашмирец. Его уже успели ознакомить с плетью огнепоклонников и накормить чем-то дурным, так что его приходилось подолгу ждать возле карагачей. Но идти вдвоем было веселее. До ближайшего караван-сарая дня два ходу, а там они дождутся каравана и отправятся в Самарканд.

Кстати, монахам все почудилось — тело у Кашмирца было везде одинаково, и кожа везде одна и та же, равномерно смуглая кожа. Это выяснилось уже в караван-сарайной бане — когда монахи мылись, то повздорили, но быстро помирились. Залезая в липкую горячую воду, Винаяка попросил Кашмирца прочесть отрывок из Лотосовой сутры, которую тот знал наизусть, что и было сделано.


Хрустя целлофаном с каллами и зеленью укропного вида, Лаги потянулась к звонку рафаэлевской квартиры. И, как и раньше, не достала — высоко. Собравшись постучать, заметила, что дверь не заперта. Коридор, запах крема для обуви, тишина. Странный день рождения, без гостей, что ли? Оставив целлофановую погремушку на этажерке и разувшись, Лаги тихо заглянула в комнату. За обильно накрытым столом, среди пустых стульев, рюмок и тарелок, сидел мужчина, обхватив в глубокой задумчивости голову в ежике коротких волос. Почувствовав на себе взгляд, он поднял глаза. Юсуф. Юсуф.

Загрузка...