Прошло двенадцать лет с той поры, как обвенчали Марью Васильевну с князем Данилой Андреевичем. Двенадцать лет — не двенадцать дней! Многое успело измениться за эти годы, настали на Руси времена такие тяжкие, черные, что если бы раньше какой-нибудь ведун старый предсказал, что наступит такое лихое времечко, ему бы никто веры не дал и в глаза ему рассмеялся.
Крут стал нравом царь Иоанн, всюду измену отыскивал да казнил не любых себе, а тем временем враги не дремали, и шли полки за полками на Русь. Поляки, шведы, ливонцы — все, словно сговорясь, напали на Русь, не забыл прежних поражений хан крымский, Давлет-Гирей, и готовился, говорили, к набегу на Москву.
А что Марья Васильевна? Утешилась ли она? Помогли ли ей протекшие годы забыть друга, или она все так же, как прежде, грустит и слезы льет, своего дружка милого вспоминаючи?
Время все лечит, все изменяет! Привыкла Марья Васильевна к своему кроткому, души в ней не чаявшему мужу и полюбила его, если не так, как раньше любила Андрея Михайловича, то иной, спокойною любовью.
И счастлива она была! Если когда и вспоминался ей Андрей Михайлович, если когда и туманились ее очи легкою грустью, так она сейчас же спешила к своему мужу, обнимала, целовала и в его ласках забывала то, что так некстати, не вовремя зашевелилось в ее душе.
Кроме того, не слыша в продолжение многих лет о Бахметове, после его внезапного исчезновения из Москвы, она думала, подобно многим другим, что он умер, и вспоминала о нем с уважением и легкою печалью, как о навеки потерянном для нее друге. Было ей послано богом еще одно утешение, которое больше всего помогло ей забыть былые страдания: это были ее дети — мальчик и девочка. Сыну ее Васе шел уже десятый годок, дочь же, Настя, была года на два моложе его. Марья Васильевна души не слышала в своих детях, прекрасных, как ангелы.
Вся отдавшись воспитанию детей и уходу за ними, она уже который год жила в вотчине мужа, на Оке, верстах в десяти от Серпухова, лишь изредка наезжая в Москву, чтобы навестить отца и мать, уже сильно постаревших. Однако за последние годы она стала гораздо реже посещать их, так как муж, не перечивший ей никогда ни в чем, с неудовольствием относился к этим поездкам. Причина была та, что он почти совсем разошелся со своим тестем Василием Ивановичем Темкиным.
Произошло это потому, что старик, забыв о своем высоком роде и обязанностях боярина: служить царю верой и правдой, но не забывать о своей чести и совести, вступил в число клевретов Иоанна, подобно князю Вяземскому, года за два до этого погибшему на плахе, и другим родовитым честолюбцам. Он ездил в Соловки, вместе с епископом Пафнутием и архимандритом Феодосием, для отыскания, по желанию царя, улик против великого пастыря, митрополита Филиппа, бывшего прежде настоятелем Соловецкой обители.
Такая деятельность, противная не только правилам боярской чести, но и честной совести, оттолкнула Данила Андреевича от старика. Если же иногда князь дозволял жене съездить в Москву к родителям, так он это делал, чтобы доставить маленькое утешение Анастасии Федоровне, которую очень печалили поступки мужа.
Впрочем, для Марии Васильевны, помимо нежелания мужа, являлось еще большим препятствием и то, что путь к Москве был далеко не безопасен, так как опричники разъезжали по дорогам, и упаси Бог, было, попасться им в руки! Были и еще причины: как оставить детей одних? Муж почти всегда в «поле»[28], а того и гляди наедут, спаси Бог, татары, их уж давно ожидают, что тогда будет? Может и иное случиться: царь часто с челядью своей бывал в Серпухове, ворвутся опричники буйные в вотчину, так не лучше татар, а то и похуже, пожалуй!
«Уж коли надо случиться чему, — думала Марья Васильевна, — так хоть разделю с деточками моими беду, а то как уехать самой да сиротинками покинуть ангельчиков таких?»
Поэтому Марья Васильевна уже давно жила в вотчине безвыездно.
Прошел слух дня три назад, что хан уже двинулся на Русь, и валит татар, как говорили, видимо-невидимо! Данило Андреевич спешно поехал в «поле» к князю Михаилу Ивановичу Воротынскому. Слух этот встревожил всех в поместье князя: близ Серпухова было лучшее место переправы через Оку, а татары, верно, прямо сюда повалят и не минуют князевой вотчины.
Марья Васильевна, успевшая за истекшие годы превратиться из стройной красавицы боярышни в дородную величавую боярыню, примеряла своему сыну новый кафтанчик, который она спешила окончить к празднику Вознесения, приходившемуся в 1571 году на 24-е мая.
Худенький и высокий мальчик, как две капли воды похожий на мать, послушно стоял, пока Марья Васильевна обсуждала с помогавшей ей работать Анфисой, нянькой детей, нужно ли сделать на рукаве, а пройме, поглубже выемочку или не надо, и так будет ладно. Боярыня, казалось, внимательно слушала Анфису, доказывавшую, что выемочка необходима, иначе под мышкой резать будет. Марья Васильевна возражала ей, а между тем словно какая-то дымка заволакивала ее взор, когда она взглядывала на мальчика, с живейшим интересом вслушивавшегося в разговор, происходивший перед ним, так как окончания кафтанчика он ждал с большим нетерпением.
Марью же Васильевну беспокоили невеселые думы. Мысль о близости татар не покидала ее. Напрасно она пыталась успокоить себя тем, что ведь татары уже не впервой набегают на Русь, а все Бог миловал: они еще ни разу не заходили в вотчину князя Ногтева.
К тому же, если б татары уже были близко, то верно Данило Андреевич прислал бы весточку. Однако вот уже, который день, а никаких вестей от него нет.
Может, даже и говорили пустое, что хан крымский идет. Не всякому слуху верь!
Так успокаивает себя Марья Васильевна, а все, как взглянет на сына, так словно что в сердце ударит. «А ну, как вдруг», — мелькает у нее в голове. И снова она старается себя успокоить и еще горячее начинает обсуждать с Анфисой вопрос о кафтанчике. В комнату вбежала, запыхавшись, хорошенькая девочка.
Ее золотистые волосы в беспорядке рассыпались по плечам, платье было смято и запачкано.
— Матушка! — кричала она, торопливо подбегая к матери, — вот сейчас я страху натерпелась!
— Что такое? — с беспокойством спросила Марья Васильевна.
— А вот послушай, что я тебе расскажу, — ответила девочка, блистая глазенками от желания заинтересовать мать. — Скучно мне стало одной бегать по саду… Братишки нет… Что делать? Дай, думаю, пойду к речке… И пошла. А там, знаешь, народу никого. На нашей стороне лес шумит, а на другом берегу только трава одна густая-прегустая да высокая. Тихо так крутом. И вспомнилось мне, что ты приказывала нам не ходить к реке. И жутко мне стало так, что даже дрожь пробежала.
— Видишь, Настенька, что значит, матушки не слушаться, — с улыбкой проговорила мать.
— За то, мамусь, меня Боженька и наказал… Жутко, говорю, мне стало, — продолжала свой рассказ девочка, — и хотела уйти я домой поскорее, да глянула в это время на другой берег и затряслась вся! Прямо ко мне на коне, вижу, кто-то скачет! Бежать хочу — ноги от страха не двигаются! А он все ближе да ближе… Скрылся за кустами, да, слышу, в воду с конем прямо — шасть! Тут только опомнилась я. «Батюшки-светы! думаю, то татарин, должно, за мной скачет!» И, что было сил, бежать пустилась, а сзади слышу, как о землю конь копытами стукает, меня нагоняет…
— Да кто же это был? Неужто и впрямь татарин? — с тревогой в голосе спросила Марья Васильевна.
— Нет, нет! — смеясь, воскликнула девочка, — Как поближе к воротам я подбежала, глянула назад и вижу, что-то был совсем не татарин, а Прошка! — сказала Настя и залилась серебристым смехом.
Однако ее рассказ произвел совсем не то впечатление, что она ожидала. Вместо того, чтобы смеяться вместе с нею, мать и Анфиса воскликнули в один голос:
— Прошка! Стало быть, вести с поля от князя! Что ж ты его не звала сюда?
Девочка с минуту глядела на них с недоумением.
«Как! Прошку звать сюда, в горницу? Да ведь он такой грязный!» — думала она, тараща глазенки.
Затем, сообразив, что должно быть, так надо, коли и матушка, и Анфиса, обе крикнули это, опрометью бросилась вон из комнаты за Прошкой.
Немного погодя в комнату ввалился Прошка, дюжий мужик, и, перекрестясь истово на иконы, низко поклонился боярыне и стал в ожидании, когда его спросят.
— Что князь? Здрав ли? — спросила Марья Васильевна.
— Здрав, Бога благодаря, и тебе, боярыня, кланяться низко наказывал… А еще наказывал передать, что татарове валом валят, — заговорил Прошка, только и ждавший вопроса боярыни, а стало быть и разрешения говорить. — А еще наказывал, чтобы ты, боярыня, не очень тревожилась, потому что сам царь хочет татар бить идти, и они скоро хвост то свой подожмут да побегут восвояси. А еще он, боярин, мне наказывал тебе пересказать, что хоть пужаться и нечего, а все же опаска нужна и потому соберись скореючи, да со всеми чады и домочадцы в Москву отъезжай. Последний же наказ боярский таков был, чтобы послание собственноручное его тебе передать. В нем, сказывал, все, что следует, подробно пересказано.
Прошка замолчал, видимо довольный тем, что, наконец, боярское поручение исполнено и что он ничего не забыл из этих «наказывал», «наказал», «наказал». Порывшись за пазухой, он достал послание Данилы Андреевича, бережно завернутое в тряпицу, и подал боярыне.
— Ахти, беда! — заголосила Анфиса. — Ах, татары проклятые! Ах, басурмане поганые! Житья от них, косолапых, нам, православным, нетути!
— Сейчас, стало быть, собираться надо да уезжать. Сколько сбору-то да хлопот! — произнесла Марья Васильевна, побледневшая от волнения.
— Вот тебе и кафтанчик мой новый! — грустно воскликнул Вася.
— До кафтанчика ли тут! — воскликнула Марья Васильевна. — Надо думать, как животы-то свои спасти! Анфиса! Не знаешь ли, кто в доме у нас грамоте обучен? Пусть письмо прочтет.
— Да, кажись, никого нет грамотного, — ответила нянька, — Семен знает грамоте — его пономарь из соседнего села обучил — да он вместе с князем Данилой Андреевичем в поход ушел, а больше никого. Может, ты сама, боярыня, разберешь кое-как, что там прописано?
— Нет, меня не обучили грамоте… Как же быть?… Настя! — обратилась она к дочке. — Кликни Аксютке, чтоб за отцом Иваном в село сбегала. Боярыня, мол, просит пожаловать. Грамотку от мужа с «поля» получила, так прочесть надобно.
Настя не заставила мать повторять приказание, и вскоре слышно было, как она звонким голосом передавала Аксютке, шустрой дворовой девочке, приказ матери.
Аксютка, выслушав приказание, стремглав помчалась в село, быстро семеня своими голыми ногами.
Между тем, весть о том, что татары близко, успела уже распространиться по дому, и поднялась суматоха. Бабы голосили, мужики, которые случайно остались в доме, не попав с князем в поход, пытались унимать их, а сами галдели еще громче, чем бабы.
Марья Васильевна приказала всем спешно собираться в путь.
Хотя было приказано брать с собой только самое необходимое, однако узлы и узелки быстро умножались, и скоро во всем доме царил такой развал, как будто татары уже успели побывать здесь, похозяйничать.
Среди этого шума, гама и переполоха пришел, сопровождаемый Аксюткой отец Иван, пожилой священник, с большой лысиной на темени и жидкими прядями длинных полуседых волос на затылке. Он, видно, очень спешил дорогой: крупные капли пота виднелись на его лбу и покрасневшее лицо его лоснилось.
Истово перекрестясь на образа и благословив боярыню, он спросил ее:
— Что, матушка-боярынька, весточку изволила получить от князя Данилы Андреевича?
— Да, отец Иван, пришел он него Прошка, холоп наш, да невеселые вести принес: татары, слышь, идут! — ответила Марья Васильевна.
— Слышал, слышал! Мне дорогой Аксютка все поведала. Только я думал, что это так еще, догадка одна. Да, видно, прогневался Господь на нас, грешных! Теперь только как бы нам животы свои унести от них, окаянных… Ох, ох! — тяжело вздохнул отец Иван.
— Да вот, батюшка, хочу тебя попросить, прочти ты нам посланьице мужнино, — сказала Марья Васильевна, подавая отцу Ивану письмо.
Тот осторожно развернул его и, перекрестившись и откашлявшись, приступил к чтению. Все в комнате сидели притаив дыхание, боясь пропустить какое-нибудь слово. Из дверей выглядывали головы тех, кому не хватило места в комнате.
— «Посылаю тебе, супруге нашей, Богом данной, низкий поклон, а деточек моих целую жарко, — медленно читал отец Иван послание князя среди затихшей горницы. — А у нас вести есть не больно хорошие: татар уж на Руси видали. Идут они во множестве великом, и сам царь ихний с ними, да путь держат, говорят видевшие, прямо к Серпухову: там, должно, хан рать свою переправить чает. А в войсках у нас нельзя сказать, чтобы ладно было: недавно царь, чая, что о татарах лишь вранье одно идет, распустил добрую половину войска, и теперь людишек у нас не много, хотя все ж есть чем хана встретить… И побьем мы басурмана поганого, коли меж вождями рознь прекратится, а то они, вишь, родом своим считаются. Сам царь, бают, хочет супротив басурман нас вести… Коль будет так, то татарам и костей своих не утащить до Крыма. Пока же нужно заботиться, как от басурманов тебя, жену мою, да детушек уберечь, потому самому, что басурмане, коли к Серпухову пойдут, вотчины нашей не минуют и, чаю, спаси Бог! тебя с Васей и Настей и со всеми домочадцами в полон уведут. А мне тогда лучше жизни лишиться, чем терпеть такое! Посему и прошу тебя и даже впрямь приказываю скореючи пожитки кое-какие собрать да к Москве отъехать. Придешь в Москву, Анастасии Федоровне поклон мой низкий передай. Да в дорогу много с собой не набирай: возьми, что понужнее. Иконы с собой захвати, чтоб басурмане, коли заберутся, над ними издевок не учиняли. Остальное же, что в дорогу брать не сподручно, оставь так: добро — дело наживное — будем живы — снова все приобретем. Людишек наших с собой в город забери, потому что и их негоже татарам бритым на потеху да на добычу оставлять: все же души христианские и не чета им, басурманам. А Миколку-выкреста не бери с собой, потому он трус — тебе в пути пользы не принесет, напортит еще, пожалуй, а пришли ты его ко мне с Прошкой, гонцом моим: аз его, выкреста, вышколю издеся и от трусости отучу».
Громкие крики выкреста-Миколки прервали чтение письма…
Миколка был парень лет за двадцать, высокий, здоровый, как бык. Его еще десятилетним мальчиком захватили в плен русские во время похода в Крым с Данилой Адашевым. Он забыл свою родину и обрусел совершенно. Всем своим обликом Миколка выдавал свое татарское происхождение: был скуласт и узкоглаз, но не унаследовал такого качества от своих предков, которое почти врожденно всем татарам — храбрости их, и был отчаяннейшим трусом.
Данило Андреевич, собираясь в поход, хотел взять его с собою, но Миколка, узнав об его намерении, заблаговременно запрятался в какой-то сарай, где и просидел да самого отъезда князя. Выкрест уже думал, что он счастливо избежал нежелательной и страшной для него поездки в поход, как вдруг это письмо совершенно разрушило его мечты. Теперь этот трусливый и глуповатый парень ревел, как бык.
— Ой, боярыня-матушка! Возьми меня с собою! Отправишь к князю — убьют меня там. Пожа-а-лей сироти-и-нку! — ревел он.
Несмотря на тревожную весть и грустное настроение, все невольно рассмеялись, глядя на этого здорового и сильного парня, плачущего, как баба.
— Ишь, дурень! — говорили вокруг него, смеясь, — рекой, ровно баба долговолосая, разливается! Людей-то, трусливая башка, постыдись хоть! Дурень, право, дурень!
— Да! Вам хорошо толковать! Вы с боярыней в Москву покатите, а мне каково! — окрысился на них Миколка. — Были бы в моей шкуре — небось, не сладко бы пришлось!
— Ишь ты! Не хаживали мы, что ль? Не знаем? Шкуру-то ты свою больно ценишь дорого, вот и ревешь ревмя. Эх, ты! Кабы все такие татары, как ты, были, не нужно б нам было теперь места родимые покидать.
— Оставьте его! Пусть поревет на прощанье, коли уж на парня не похож! Ну его! — улыбаясь, проговорила Марья Васильевна. — Читай, отец Иван, дальше, — продолжала она.
Миколка, видя, что на него перестали обращать внимание, понемногу смолк, и чтение продолжалось.
— «Поезжай же ты, — писал князь, — беспременно сегодня, как успеешь, немедля: пока до Москвы доберешься — здорово времени пройдет, потому — грязь невылазная, знамо дело, весеннее бездорожье. Скучать же да бояться тебе нечего, пронесет Бог грозу злую, и все пойдет по-прежнему. И ко мне, голубка моя, не грусти… Бог даст, цел буду и к тебе вернусь. Любя ж меня, деток наших береги пуще глаза: без них и жизнь нам не в жизнь будет! Посылаю им, детям моим дорогим, Васютке да Насте, мое родительское благословение, а тебя, супругу мою, крепко, крепко целую. Муж твой, боярин, князь Даниил Андреев сын Ногтев. Писано месяца мая в 20-й день. Лета от мира сотворения 7079-го».
Окончив чтение, отец Иван медленно сложил письмо, подал его боярыне и, молча, погладил рукой падавшие на плечи пряди волос.
— Что ж, надо немедленно ехать; как муж приказывает! — произнесла задумчиво Марья Васильевна.
— Ох, ох! — раздались вопли баб, — Приходится покидать места родимые. Разорит все татарин злой! Ох, ох, Господи! За что, за какие грехи караешь Ты нас!
— Полно вопить-то! — крикнула на них Марья Васильевна, — Знамо дело, нелегко, да, чай, воем да слезами не поможешь. Собирайтесь-ка лучше поскорей, чтобы выехать засветло. А ты куда, отец Иван? — обратилась она к священнику, видя, что тот берется за шляпу, — Погоди малость! Я чай, как-никак, хоть и большой переполох, а все-таки кой-какую закусочку приготовим, да и травничка рюмочка найдется недалече… Закуси, нешто можно так, не перекусив ничего, домой отправляться? Анфиса! Принеси батюшке…
— Нет уж, матушка-боярыня, уволь! — прервал ее отец Иван, — Хоть и негоже от хлеба-соли отказываться, а уж прости, за обиду не сочти: не могу, как перед Богом! не могу!
— Да куда ж ты?
Домой побегу. Попадью снаряжать в дорогу надоть: вместе с тобой и до Москвы потащимся. Да и людишек в селе предупредить надоть, чтоб к приходу гостей незваных готовились, да подальше и сами утекали, пожитки прятали. Прощенья просим! До вечера свидимся, я, скарб свой, забрав, сюда же приволокусь. Вместе и двинемся.
— А что мне, боярыня, прикажешь передать Даниле Андреевичу? — спросил у Марьи Васильевны Прошка по уходе отца Ивана.
— А ты бы отдохнул наперед да потом ехал, — сказала Марья Васильевна.
— Нет, боярыня, не можно! Данило Андреевич приказал, чтоб скорей ему ответ привезти. Да я уж малость поотдохнуть успел. К тому ж на коне я, а не пешью.
— Ну, что ж, если так, то поезжай с Богом. Боярину скажи, что я все сделаю, как в письме прописано, и сегодня же в Москву уеду с людишками моими, с кое-какими пожитками. Иконы, скажи ему, все сниму и с собой увезу. Ну, кланяйся от меня и детей и его за поклон поблагодари.
— А как с Миколой быть, боярыня?
— Ах, да! Про него-то я и запамятовала! Да где же он? — спросила она, ища глазами Миколку.
— Убег, надо полагать! — усмехнулся Прошка. — По-намеднешнему устроить хочет, верно. Ну, да я его разыщу.
— Да, да! Ступай, поищи его, да приволоки сюда, — сказала Марья Васильевна.
Прошка вышел.
Миколка, действительно, задумал поступить так же, как при отъезде князя. Пользуясь тем, что все заняты письмом, он незаметно шмыгнул в дверь. Побродив по двору, отыскивая укромного местечка, куда б спрятаться, он, не найдя ничего лучшего, вошел в один из дворовых сараев и притаился там в темном углу, за грудой какого-то хлама.
Прошка, выйдя из комнаты, принялся за поиски, не торопясь и систематически. Решив, что если Миколка не убежал в село, то должен был спрятаться где-нибудь поблизости на дворе, он, прежде всего, тщательно осмотрел весь двор.
Убедясь, что Миколки здесь нет, Прошка пошел шарить по сараям, осматривая каждый уголок. Скоро он вошел и в тот, где неподвижно и даже притаив дыхание ни жив, ни мертв, сидел Миколка. На горе выкреста, Прошка скоро накрыл его.
— А, так ты прятаться! — проговорил исполнительный гонец Данила Андреевича, пребольно взяв беглеца за ухо, — Пойдем к боярыне, собачий сын!
Миколка упирался и не шел. Это разозлило Прошку.
— Да иди ж, тебе говорят! Есть мне время тут с тобой прохлаждаться! — вскричал он, угощая трусливого татарина изрядными тумаками.
— Да иду, иду! Чего ты? Ты не того… Я и сам могу… Ты не больно-то, — огрызался уже струсивший Миколка, медленно поднимаясь из своего убежища.
— Ладно, ладно! Не ерепенься! Иди, знай! — проговорил Прошка, дав последний тумак Миколке при выходе из сарая, — Как ты хочешь, а я боярскую волю исполню! Хоть ты на дно реки спрячься — и там сыщу тебя и отвезу к Даниле Андреевичу, — продолжал он.
Миколка поплелся рядом с Прошкой, понуря голову, в душе ругая, на чем свет стоит, и исполнительного посланца, и своих соотечественников, вздумавших так некстати для него, Миколки, сделать набег на Русь.
— Привел бегуна, боярыня, — сказал Прошка, вводя в комнату Миколку, — В сарае, запрятавшись, сидел.
— И не стыдно тебе? А? — усмехаясь, спросила Миколку Марья Васильевна, — Будь же ты парнем, а не девкой красной, поезжай к князю.
Миколка стоял безмолвно, хорошо зная, что никакие просьбы не помогут.
— Так теперь можно ехать, боярыня? — спросил Прошка.
— Да, поезжай с Богом! И ты, Миколка, с ним. Да исправься, не будь трусливым таким. Ведь так ты всем хорош: и работаешь ладно, и не пьющ. Одно, что трус большой! Так исправься! Слышишь? Ну, поезжай с Богом!
Бледный, как полотно, Миколка подошел к ручке боярыни. Прошка тоже. Затем оба вышли.
Отпустив их, Марья Васильевна занялась уборкой. Работа закипела пуще прежнего. Количество узлов и узелков все возрастало. Как ни спешили со сборами, — даже Вася и Настя помогали по мере сил, — однако солнце уже начинало закатываться, когда все наконец было собрано и уложено на телеги.
Марья Васильевна невольно прослезилась, выходя вместе с детьми из опустелого дома и запирая дверь на замок.
«Удастся ли еще жить в нем, — думала она, — или скоро вместо дома останутся одни черные головни».
Тем временем приехал отец Иван с попадьей в сопровождении целой гурьбы крестьян и крестьянок с детьми, жителей села, которые тоже, опасаясь татар, потянулись к Москве.
Все были грустны и встревожены. Одни только дети радовались неожиданному развлечению — поездке — и, хлопая в ладоши и припрыгивая, весело смеялись. Закатывавшееся солнце кровавыми лучами обливало всю эту картину. Помолясь Богу, тронулись в путь, стремясь к Москве, как к самому безопасному убежищу от хищных татар.
Если бы знали путники, что ждет их в этой желанной Москве, то, верно, решились бы лучше с трепетом ожидать нападения татар, оставаясь в своих родимых насиженных местах.
Николай, Гасанов сын, или, как его все привыкли звать, Миколка-выкрест, был добрый и веселый парень, но труслив до невероятности. Над этой его слабостью все смеялись, пробовали отучать его от трусости на всякие лады, подчас довольно грубыми шутками, но все напрасно. Мало-помалу его оставили в покое, только стали относиться к нему с обидною насмешливостью. Миколка это замечал; несмотря на трусость, он был наделен изрядной долей самолюбия и страдал от насмешек, но ничего не мог поделать сам с собой. Порой парень утешал себя мыслью, что от трусости нетрудно отучиться.
«Есть чего бояться! — рассуждал сам с собой Миколка, сидя где-нибудь в лесной чаще, среди полной тишины, в жаркий летний полдень, — Нешто у меня силы мало али кулаков нет? Эвось! Небось, на двоих бы хватило! Чего же трусить? Меня бить зачнут — сам отвечу. Уж покажу им я себя! увидят все, что Миколку не тронь! что он парень опасный и кулаки у него здоровенные: в зубы съездит, сразу половины не досчитаешься. Отучу я их! — размышлял парень, и в его уме уже рисовалась пленительная картина, как он, забитый, униженный Миколка, над которым теперь чуть не каждая курица смеется, стоит перед своими неприятелями, засучив рукава, принахмуря брови, и чуть не все село на бой с собою вызывает.
И радостно замирает сердце в груди Миколки от картины, рисуемой воображением. Но стоило в эту минуту чему-нибудь зашуршать в кустах или громко треснуть сухому валежнику под ногой прохожего в лесу, и Миколку прошибал жар или бросало в холод. И все его попытки исправить себя кончались неудачею. Он, наконец, отчаявшись, сам сознал свою неисправимость и, откинув самолюбие, перестал обращать на насмешки, привык к ним.
Никогда, кажется, на долю трусливого потомка Батыя не выпадало более неприятного дня, чем тот, в который прибыл гонец к Марье Васильевне от князя. Хотя Миколку и тревожила мысль о близости татар, однако он питал сладкую надежду, что улепетнет от них, так как Марья Васильевна, верно, взяла бы его с собой в Москву, и, вдруг все его розовые надежды пали. Хуже того, они еще заменились горькой необходимостью предстать пред очи разгневанного его трусостью Данилы Андреевича и после вместе с ним с этим головорезом Прошкой идти на бой с крымцами. При одной мысли об этом мурашки начинали бегать по спине огорченного до глубины души выкреста.
Понуря голову ехал Миколка рядом с Прошкой, тихо мурлыкавшим про себя какую-то нескончаемую песню.
Миколка был довольно плохим наездником, а лошадь, на которой он сидел, была горячая. Волей-неволей, но татарин кое-как держался, ежеминутно опасаясь, что конь его сбросит. А Прошка, словно не замечая, как вертится в седле его спутник, продолжал оставаться невозмутимо спокойным, лишь изредка понукая свою смирную лошадь и поглядывая на дорогу.
Между тем время шло, и спутники незаметно для себя уже успели отмахать добрую половину пути, о чем Прошка не преминул сообщить своему невольному товарищу, словно ему в утешенье.
Сердце Миколки екнуло.
«Скоро, стало быть! Эх, кабы удрать! — мелькнуло у него в голове, — А что, если и в самом деле? — продолжал он размышлять на понравившуюся ему тему, — Вот ловко было бы! Прямо бы отселе домой, али еще лучше, взять немного поправей, да и подождать, как Марья Васильевна из дому тронется и к этому месту подъедет. Опосля замешаться в толпу и так до самой Москвы добраться. А там уж для меня ни татары, ни князья не страшны: пока отыщут — и поход кончится. Вот ладно б было! Только, как уйдешь от этого черта Прошки? Догонит, как пить дать! А может, и нет? Вишь, его кобыла как замучилась. Попытаться бы».
Мысль Миколки продолжала работать в этом направлении. Надежда на избавление от грозящей ему необходимости предстать пред очи князя и участвовать в бою мешалась в его думе с боязнью отважиться на бегство. Однако мало-помалу все препятствия к исполнению задуманного бегства стали казаться ничтожными в сравнении с тем, что ждало его в стане, и он решился.
Бледнея от волнения, дрожащими руками стал он понемногу затягивать поводья. Конь начал умерять свой ход и отставать от лошади Прошки, шедшей все прежним ровным шагом. Постепенно расстояние между Миколкой и Прошкой стало увеличиваться. Татарин, глядевший с замиранием сердца, на спину своего безмятежно едущего товарища, думал уже незаметно повернуть коня и, свернув в ближайший лесок, скрыться от своего сурового приставника, когда Прошка, заметивший удаление спутника, попридержал лошадь и оглянулся.
Миколка быстро принял самый невозмутимый вид.
— Ты чего это? — спросил Прошка.
— Что чего? Так… Ничего, — спокойно ответил Миколка, умевший, когда нужно притворяться.
— Да отстаешь-то чего, спрашиваю?
— Конь маленько, знать, пристал, ну и пошел тише… А я не понукаю: почто зря гнать-то?
— Ты не лататы ли, паря, задумал задать? Смотри! — пригрозил ему Прошка.
— Вот те!.. Лататы! Эко слово молвил! С чего мне? — ответил Миколка, приближаясь волей-неволей к своему зоркому спутнику.
— Ладно! Болтай! Знаем тебя не первый день, — ответил ему Прошка, видимо не особенно веря его словам. — Вот так-то лучше будет! — добавил он, надевая поводья коня Миколкина на свою руку, когда тот приблизился к нему.
«Вот те и на! Вот и убег! — думал Миколка, — Эх, ты! А ведь как ладно задумал. Да, вишь, черт, какой навязался, прости Господи! Уйдешь от него!»
А Прошка уж опять по-прежнему замурлыкал песенку, и, казалось, думать забыл о своем спутнике. По крайней мере, он даже не глядел на него.
Между тем до русского стана оставалось немного — верст пять или четыре, не более.
Прошка пустил свою притомившуюся кобылу легким труском.
«Хоть бы теперь, леший, выпустил повод! Сейчас убег бы!» — подумал Миколка, решившийся на все, только бы избавиться от приезда в стан.
— Эх, испить бы! В горле совсем пересохло, — произнес Прошка, ища глазами, не найдется ли где-нибудь ручейка, и останавливая лошадь.
Сердце Миколки встрепенулось.
«Выпустил! — подумал он, — Найти бы хоть лужу, какую. Пусть бы его пил, а я тем временем зевать не буду».
Путники стояли на перекрестке дороги с длинной просекой, тянувшейся, казалось, через весь не очень большой, но густой лес.
— Мне и самому пить знатно хочется, — промолвил Ми-колка, озираясь. — А! — радостно вскричал он, — да вот вода!
Действительно, близ дороги, журча, текла струйка мутноватой воды, однако, по-видимому, годной для питья. Прошку мучила сильная жажда. Он быстро соскочил с коня.
— Смотри! Не убеги: все равно догоню, — сказал он Ми-колке, жадно припадая к воде.
Только этого и надо было Миколке. Стегнув коня, он понесся по просеке.
— Стой! Куда, черт! — послышался за ним окрик Прошки.
Но Миколка не слушал, да ему и некогда было слушать: конь его, и без того горячий, ошарашенный неожиданным ударом, закусил удила и несся как бешеный. Миколка струсил и, не пытаясь сдерживать его бега, охватил обеими руками шею лошади. Это еще больше испугало коня, и он припустил бегу.
Постепенно седло стало съезжать набок. Всаднику пришлось сидеть прямо на холке. Впрочем, так, пожалуй, было, ему даже удобнее: крепче можно было держаться; трусливый всадник обнял шею коня и руками и ногами.
Просека была усеяна пнями, конь спотыкался о них, но не умерял бега.
Ветки деревьев, низко спускавшиеся, хлестали беглеца по лицу.
Во время бешеной скачки вспотевший от ужаса Миколка забыл и стан, и гнавшегося за ним Прошку, и молился всем святым, чтобы не сломить себе шеи в такой езде.
Прошка, бросивший свое питье, услышав, что порученный его надзору Миколка задает «лататы», вскочил в седло и, проклиная на всякие лады труса, пустился за ним в погоню. Вдруг его словно осенила какая-то мысль.
— Эва! — вскричал он, ударяя себя по лбу, — Пусть его скачет: это мне еще на руку будет! — буркнул он, громко рассмеявшись, и спокойно пустил свою притомившуюся кобылку легкою рысью, — Скачи, скачи, дурень! Больше пару поддавай! — продолжал он, хохоча.
За шумом езды Миколка не слышал этого смеха, а то был он этим, конечно, немало озадачен. Конь его несся с прежнею быстротою, у всадника же затекли руки, и голова кружилась от быстроты и качки. Просека, кажется, оканчивалась. Скоро глазам Миколки представилась обширная поляна, а то, что он увидел на ней, заставило его оледенеть от ужаса! Прямо перед ним раскинулся военный стан. Чей — русский или татарский — этого Миколка еще не мог определить, но скоро увидел, что его заметили из стана, так как целая толпа каких-то людей смотрела на несущегося коня — и поводья выпали из задрожавших рук беглеца, а из груди вырвался сдавленный крик: в толпе поджидавших Миколка ясно различил фигуру князя Данилы Андреевича.
Конь несся прямо на толпу. Видя, что всадник не правит, так как поводья болтались по обе стороны шеи лошади, несколько человек вместе схватили коня под уздцы. От неожиданного толчка Миколка потерял равновесие и упал с коня прямо в лужу, где было больше грязи, чем воды.
— Да это никак ты, Миколка-выкрест? — вскричал князь, удивленно разглядывая, среди общего смеха, стоявшего перед ним человека, с ног до головы покрытого липкою грязью. — Как же ты один? Где Прошка? Чего ты так несся? — осыпал его вопросами князь.
— Я… прежде… Прошка… того… Там отстал… Скорей… чтобы… — лопотал, не зная, что сказать Даниле Андреевичу, перепугавшийся выкрест.
— Что он там лопочет? — раздался в это время голос Прошки, только что подъехавшего. — Э! да на него он похож! Хуже черта, право, хуже! Где это ему так помогло вываляться?
— Почему он раньше тебя поспел? Да и несся так, словно за ним погоня была, — спросил князь у Прошки.
— Да ведь погоня, Данило Андреевич, и взаправду была! — ответил Прошка.
— Ну! — в один голос воскликнули все. — Кто же гнался? Татары?
— Какой татары! Я за ним гнался! Ведь убег он от меня, собачий сын, не при тебе, боярин, будь сказано! — с сердцем произнес Прошка:
— Убег от тебя, говоришь ты? — удивился князь.
— Как же! Хотел, видно, домой удрать, да попал вон куда. И скажу я тебе, Данило Андреевич, не в гневе: давай ты мне какие хошь службы, все справлю, только чтоб трусов таких на поводу не вести.
— Так вот что, брат, про тебя я слышу! Следовало бы тебя выпороть сейчас, да Бог с тобой — на сей раз прощу: ты сам себя наказал довольно. А другой раз берегись! Не пощажу! Прикажу выпороть жарко! И так будет до тех пор, пока я из тебя трусость твою проклятую не выбью. Понял ты меня, али от страха и ума совсем лишился? — спросил Миколку Данило Андреевич, полусердясь-полусмеясь. — Теперь, поди, пообчистись да поешь. Тебе все укажут холопы мои, чай, их не забыл? Ступай! А ты, Прошка, иди ко мне в шатер да перескажи, что дома у меня деется. Просто душа вся изныла.
Прошка последовал за боярином, а Миколку повели в шалаш знакомые ему князевы холопы, все еще не переставшие смеяться над трусостью выкреста.
Уже с весны прошлого года до царя доходили слухи, что крымцы готовятся к набегу. Ему не раз доносили воеводы, что их люди видали в степи пыль великую, либо обильную сакму[29]. Бывали не однажды и легкие стычки с татарскими наездниками, в большинстве случаев удачные для русских. Царь тревожился, держал войско наготове и часто, вместе с царевичем Иваном, выезжал из стольного города в Серпухов, чтобы на случай быть ближе к месту действий. Но слухи понемногу смолкали, легкие татарские отряды, сразившись с русскими, исчезали в степях, и дело кончалось пустяками. Так прошел весь 1570 год и часть следующего в тщетных ожиданиях вторжения крымских полчищ. Давлет-Гирей хотя стал присылать к царю все более и более дерзкие письма, хотя грозил в них и требовал себе двух татарских царств — Казани и Астрахани — однако, по-видимому, не отваживался напасть на Русь. Иоанну надоело ждать, и он распустил, если не все, то добрую половину войска. Тут-то и грянул удар, неожиданный как для царя, так и для его воевод и советников. Давлет-Гирей со стотысячной ратью вторгся в Русь и с большой поспешностью шел к Оке.
Весть эта застала Грозного в Серпухове.
Царские воеводы с имевшимся войском пошли к Оке, чтобы помешать хану совершить переправу, но Давлет-Гирей, избегнув встречи с ними, переправился и шел к Серпухову.
— Государь! Царь, крымский за реку перевалил и сюда идет, — вбежав в палату, где сидел Иоанн, произнес Василий Иванович Темкин.
— А что же воеводы? — спросил царь, слегка бледнея.
— Опоздали, государь! Крымцы обошли их!
— Ну, да! Всегда так, всегда! Все у них неладно! — проговорил царь гневно. — Это верноподданные! Это слуги царя! Наемники они!
Василий Иванович безмолвно слушал гневную речь царя.
— Хорошо же! — продолжал Иоанн, помолчав, — если они не сумели остановить ворога, так я сам поведу войско… Тогда увидим, устоит ли басурман! «Мы, говорят, бояре, надежда царская!» Ан, смотришь, как пришла нужда, как настало время такое, что нельзя на словах одних выезжать, а показать себя надо на самом деле, так все они и головы потеряли… Вот те и надежда! Вот те и опора царская! Видно, хана-то задержать потяжелее будет, чем к царю с советами лезть да не в свое дело соваться! Ну, да ладно! Сам все без них устрою. Вели-ка, Василий, всей опричне снаряжаться: с нею я, с дружиной моей верною, пойду супротив татар, а бояре пусть другими полками начальствуют. Приспело, стало быть, время либо лечь костьми за царство свое либо спасти его от поганых. И я себя не пощажу, живот свой положу за землю родную! Бог дал мне царство, и Ему Единому ответ дам за все… Паду за родину, искуплю свои прегрешения, — говорил Иоанн.
Лицо его приняло иное выражение, не грозное, как за минуту перед этим, а умиленное; на глазах виднелись слезы. Видимо, все, что он, проговорил, было искренно.
Выслушав приказ царя, Темкин, однако, не спешил его исполнить и по-прежнему стоял перед царем, слегка покашливая, прикрыв рот рукою, и искоса посматривал на Иоанна.
— Что же ты стоишь? — удивленно спросил его Иоанн. — Аль думаешь, как и те, что еще время терпит!
— Нет, государь, не потому… Есть еще вести, — ответил Василий Иванович.
— Какие? О татарах все?
— Нет, о наших, да и крымцах вместе.
— Вот как! Ну, что же, говори, послушаем, да и в поход.
— Плохие вести, государь, — медлил с окончательным ответом Темкин.
— Плохие? — насторожился царь. — Что же, побили татары наших, что ли?
— Нет, хуже.
— Да говори, не тяни! — крикнул царь гневно.
— Изменники отыскались. Передались хану…
— Измена! Опять измена! — прошептал Иоанн, и взор его померк. — Всюду и везде! Кто же такие, говори! — тихо спросил он боярина.
— Царь крымский не сам идет, ему путь к Москве кажут перебежцы наши. На Злынском поле, бают, они к нему прибегли… А изменники эти дети боярские: Кудеяр Ратишенков, да Окул Семенов из Белева, да с Калуги братья Юдинковы, Ждан да Ивашка, с Каширы Федька Лихарев, да отселе, из Серпухова, перебег к нему Русик… И холопей ихних, человек с десяток с ними, туда же бежали. Вот эти самые изменники, как люди бают, и брод ему через Оку указали, и теперь к Москве напрямик поведут, знать…
Царь уже не слушал речи боярина. Он сидел бледный, тихо шевеля губами.
«Как! — думал он, — в такое время и нашлись изменники? Поганому басурману передались! И зачем? Почестей добыть себе от него хотят али денег? Нет! Не то! Меня им погубить сладко, вот что! Хотят они, чтоб я, властитель самодержавный, под опекой их жил, из рук их смотрел… А сему, пока жив, не бывать! Предадут меня бояре царю крымскому: не люб я им! — принимают мысли Иоанна иное направление. — Они изменники… Все ведь изменники!.. и хана-то позвали на Русь, и все ловко так устроили, что нагрянул он, как снег на голову. Да, да! Они выдать меня хотят ему!» — шепчет Иоанн, и ужас овладевает его душой.
«Что же делать? Что же делать? Вести войска на хана? Но они, изменники, предадут меня, и войско! Меня ждет верная гибель, а коли меня, так и все царство… Нет! Надо уйти отсюда скорее, бежать! Пусть на их главу падет и кровь пролитая, и разорение родной земли! Бежать, бежать немедля отсюда!»
— Василий! — говорит, под влиянием этих мыслей, Иоанн Темкину, — вели в путь снаряжаться… Я отъезжаю отселе в Слободу, либо в Коломну, либо в иное место… Меня хотят погубить изменники… Я хотел спасти Русь, они мне не дали этого сделать. Не моя вина! Ты с опричиной пристань к воеводам да присматривай за ними, я же удалюсь: бояре заварили кашу — пусть и расхлебывают. Иди же, прикажи готовиться к пути!
Темкин поспешно бросился исполнять царский приказ, а Иоанн, снедаемый ужасом и тоской, метался по комнате. Приказ царя был быстро исполнен, и Иоанн, покинув Серпухов, отправился сперва в Коломну; потом, минуя Москву, в Слободу, там дальше, к Ярославлю… Ему казалось, что враги гонятся за ним по пятам. Он уже не думал о спасении государства и желал одного, как можно дальше удалиться от Москвы, где все, казалось ему, было полно изменой.
Как не похож был этот трепещущий от страха беглец на этого человека, который печально склонялся над постелью больной жены, на того героя, который с опасностью жизни боролся со страшным московским пожаром в 1560 году, чтобы спасти жизнь нескольких десятков своих подданных. Теперь он бежал, оставя в жертву врагу город без войска, без главы, на грабеж и на сожжение. Жертвуя тогда своею жизнью ради спасения немногих людей, он теперь без колебания обрекал на смерть от рук врагов или пожара сотни тысяч их, боясь рискнуть своею безопасностью. За истекшие годы царь изменился и физически не менее, чем духовно. Кто бы узнал в почти лысом, исхудалом и согбенном человеке того красавца, прямого, как тополь, широкоплечего и здорового. Царя состарили не годы, он еще и теперь не был стар летами, его иссушили не заботы о благе государства и подданных, а тот внутренний огонь, который жег его со дня смерти первой супруги. Уже много лет Иоанн ни днем, ни ночью не знает, ни минуты покоя — вечно тревога в душе, либо боязнь, либо гнев, либо раскаяние.
Когда царь уехал из Серпухова, Москва осталась совершенно беззащитной: войска стояли на берегах Оки, хан между тем приближался. Со всех сторон стекались в столицу, ища спасения, жители окрестных деревень: им казалось, что Москва недоступна для вторгшихся татар. Можно думать, какой ужас объял несчастных москвичей, когда они узнали, что царь удалился, что войска вблизи нет, а татары приближаются.
Но еще не настала для них минута отчаяния! Пока еще могла в их сердце зародиться надежда, потому что войска спешили на ее защиту. 23-го мая, накануне Вознесения, москвичи увидели и приветствовали радостными кликами подходящие русские войска.
«Спасены», — думали москвичи, крепко веря в стойкость и храбрость ратников. Русские войска заняли московские предместья.
С трепетом стали ждать следующего дня: татары были близко!
Настало 24-е мая 1571 года, день Вознесения.
Было ясное весеннее утро. Несмотря на то, что солнце еще только взошло, в переполненном народом городе и в предместьях царило оживление. Слышались крики, плач женщин и детей. Войска готовились к бою и расположились таким образом: большой полк, под командой Вельского и Мороза, занял Варламовскую улицу, Мстиславский и Шереметев со своим отрядом стали на Якимовской, Воротынский, в войске которого находился и Данило Андреевич Ногтев, вместе с Миколкой-выкрестом, Прошкой и другими своими холопями, поместился на Таганском лугу, Темкин с опричниками — за Неглинной. Почему воеводы предпочли биться с врагами не в открытом поле, а среди тесных улиц, хотели ли они тем разделить силы татарские, зная, что татары любят действовать массой и тогда с ними трудно справляться, или думали, что за домами будет легче защищаться — неизвестно. Чем бы ни руководствовались вожди, им, конечно, и в голову не приходило, что они этим погубят город, как это показало будущее.
Татары подходили к Москве. Они уже были видны из города.
Данило Андреевич не ошибся, написав жене, что «идут татары во множестве великом». Действительно, кажись, со времен Тохтамыша не было на Руси такой огромной татарской рати, какую вел теперь Давлет-Гирей.
Лихо скачут молодые татары, сидя на сухих жилистых конях. Любо молодым витязям, что они впервые в поход отправились, а теперь на их долю выпало счастье подступить к Москве, самому сердцу Московии, некогда столь страшной, из недр которой, как стая соколов, налетали удальцы на их улусы. Теперь они сами идут на бой с этими шайтанами-урусами! О, ныне настало иное время! Пришла пора отомстить ненавистным врагам за все вынесенное от них, сторицей воздать за погибших от рук урусов татарских жен и матерей, за увезенных в далекую чужбину пленников. И они отомстят!
Медленно едут на крепких конях бывалые бойцы, осанисто держась в седле. Хочется им показать молодежи, что поход для них не диковинка, бывали они во всяких, хаживали и на Русь, и на Польшу, не привыкать стать.
Однако на самом деле и они далеко не так спокойны, как показывают: ведь перед ними не какой-нибудь незначительный пограничный городишко, а сама Москва, та самая, о которой урусы песни поют и славят ее на всякие лады. Добираться до Москвы, да еще с такой силою, как теперь у хана, не каждый день случается. Ведь если они ее возьмут, то какой праздник им тогда будет! Кроме добычи, сколько получат они наград да поместий в покоренных землях урусов. Пленительные картины рисует им воображение, и замирает сердце их от восторга.
Спокойнее всех кажется сам виновник похода, хан Давлет-Гирей. Величаво сидит он на коне золотистой масти, чуть играя поводьями.
Давлет-Гирей спокоен на вид, но лицо его бледнее обыкновенного, и в глазах порой, словно видна тревога. Да и есть ему чего тревожиться! Удастся взять город — Московия почти его или, по крайней мере, Казань и Астрахань должен будет ему уступить Иоанн. Тогда снова под властью одного повелителя сольются воедино разрозненные татарские царства, и возродится падающее могущество татар. Ну, а если постигнет неудача, тогда погибнет весь цвет ханского воинства, Крым останется беззащитным и долго не оправится от такого удара.
Как ни искусно скрывает Давлет-Гирей свое волнение, но видно, что не все обмануты его спокойным видом. Вон какой-то мурза уже давно наблюдает за ним и, кажется, понимает ханскую тревогу.
Красив этот мурза и мало похож на татарина — облик не тот. Даром, что голова его гладко выбрита, что на нем надето дорогое, расшитое золотом, татарское платье — всякий готов был бы голову позакладывать, что в жилах этого мурзы течет не татарская кровь. Слишком бело его лицо и не скуласто, слишком густа и окладиста борода для татарина. Глаза разве одни похожи, так и то не совсем. По всему видно, что это не татарин, а либо пленник русский какой-нибудь, еще мальчиком малым в полон взятый и обращенный в магометанскую веру, либо отступник, по доброй воле веру сменивший.
Этот мурза, действительно, был русский по происхождению и ни кто иной, как бывший князь Андрей Михайлович Бахметов, вместе с ханом, идущий теперь походом на землю родную.
Если этот татарский мурза еще наружностью много похож на бывшего русского князя, но зато ни в чем ином не осталось и тени сходства между нынешним Алеем Бахметом и прежним Андреем Бахметовым.
Предавшись татарам, долго работал над собой князь Андрей Михайлович, чтобы выработать из себя истого мусульманина, и после многих усилий достиг своей цели: сердце его уже было глухо к воплям избиваемых христиан, все, что прежде он любил, стало ему ненавистным. Когда хан объявил поход на Русь, он радостно приветствовал это сообщение. Сердце его не сжалось болью при мысли, что ведь идут избивать его несчастных братьев: у правоверного мурзы Алея не было ничего общего с гяурами-урусами. И теперь, когда конь его ступал по родной Бахметову земле, когда уже виднелась Москва, облитая солнцем, сверкающая золотыми маковками церквей, сердце его не проснулось, он оставался по-прежнему холодным и равнодушным ко всему этому. Напротив того, в голове его созревал ужасный замысел, исполнение которого принесло бы сотни тысяч смертей его бывшим соотечественникам.
Алей Бахмет уже давно видел тревогу хана и понимал, отчего она происходит. Ему захотелось предложить Давлет-Гирею свой замысел, и он подъехал к нему.
— Повелитель, — начал он, приложив по восточному обычаю руку к голове и сердцу, — я вижу заботу на твоем лице.
Давлет-Гирей не отвечал и слегка нахмурил свои брови: ему показалось, что мурза Алей слишком смело себя держал с ним.
— И знаю причину твоей тревоги, — добавил Алей-Бахмет, нимало не смущаясь строгим видом хана.
Давлет-Гирей окинул грозным взглядом дерзкого мурзу.
— Давно ли ханские советники позволяют себе беспокоить хана своими разговорами? — гневно произнес хан.
— С тех пор, повелитель, — спокойно ответил бывший русский князь, — как они узнают, что могут обратить ханскую печаль в радость.
— Ты хочешь это сделать? Говори! — сказал хан, усмехнувшись.
— Хан, тебя смущает боязнь, что неверные урусы победят нас… Хочешь, я дам тебе такой совет, что ты возьмешь город и истребишь как всех жителей, так и войско, не потеряв ни одного из своих воинов? — произнес мурза.
— Говори! Я слушаю моего мудрого Алея, — уже совершено ласково проговорил Давлет-Гирей.
— Ты знаешь, хан, — начал излагать свой план мурза, — что некогда я имел несчастье быть таким же неверным урусом, как те, против которых мы теперь идем, пока премудрый Аллах не обратил меня от мрака к свету. Я долго жил в этих местах и отлично знаю Москву. Посмотри, она отсюда видна. Ты видишь множество домов — они все сплошь деревянные. Войско урусов стоит на улицах между домами; оно там ждет нас — урусам будет легче биться из-за прикрытия… Но стоит зажечь несколько домов, и ты увидишь, что произойдет; ветер есть и потянет к городу, часа не пройдет, как вся Москва будет объята пламенем… Урусам будет не до боя: они поспешат спасать от пожара своих жен и детей… Город достанется нам без всякой битвы!
— Да, твой совет мудр! Спасибо тебе за него! Я тебя не забуду! Теперь же поспешим совершить то, что ты говорил, — проговорил хан и поскакал отдать приказания.
Скоро от главного войска отделился немногочисленный отряд всадников. У каждого из них был пучок соломы или сена и факел или горящая лучина.
Этот отряд быстро понесся к Москве. Навстречу им от города тоже двинулся отряд, но татары ударились врассыпную, обскакали встречный отряд, и, прежде чем русские могли опомниться, несколько домов уже запылали.
От них пламя передалось соседним, из десятка горевших зданий образовались сотни, там тысячи, и скоро вся Москва, переполненная народом, обратилась в один пылающий костер. Воины забыли о битве: они бросились на помощь к горевшим родителям, женам и детям.
Шум пламени, треск горевшего дерева, стоны, возгласы ужаса или отчаяния — все это слилось в один общий ужасный хор. Сами татары, начавшие было грабить, должны были удалиться, гонимые невыносимым жаром.
Воины и женщины, старцы и дети — все погибали в пламени: бежать было некуда — огонь был всюду.
Искали спасения в реке и, не умея плавать, тонули. Хотели скрыться в Кремле, высокие стены которого могли защитить от пожара, но только немногим, более ловким и сильным счастливцам удалось сделать это: остальные были раздавлены толпой в воротах или убиты падавшими со всех сторон обгорелыми балками. Спаслись только те, которым удалось проникнуть в Кремль.
Митрополит Кирилл, сидевший с казною и священными предметами в руках в Успенском храме, едва не задохся от жара.
Прятались в глубокие погреба, и все-таки там погибали от жары и духоты: так погиб главный воевода, князь Вельский. Прошло не больше трех часов, и Москва была уже вся обращена в пепел и развалины.
В числе других домов сгорел и Арбатский или, так называемый, «Опричный дворец царя». Он находился вне Кремля, за Неглинной, на Воздвиженке, против нынешних Троицких ворот, тогда называемых Ризположенскими.
Погибших едва можно было счесть: более ста тысяч ратников, почти все жители Москвы и сбежавшиеся в нее перед приходом татар сельские жители.
Всего около восьмисот тысяч человек.
Прав был злой ханский советник, навлекший это зло на головы своих несчастных бывших соотечественников: не погибло ни одного татарского воина, а Москва в развалинах лежала у ног победителя.
Марья Васильевна благополучно добралась до Москвы со всеми своими сопутниками.
Радостно встретила их Анастасия Федоровна.
— Детушки, внучата мои дорогие! Да как они выросли!.. Ишь, Васюта-то мне уже повыше плеча будет… Ах, милые! Слава Тебе, Господи! Пришлось свидеться еще, а я уж, было, умирать собралась! — говорила сильно постаревшая Анастасия Федоровна, обнимая детей и здороваясь с дочерью.
— Что это ты, матушка, Господь с тобой! С чего так говоришь? — испуганно спросила Марья Васильевна.
— Ох, родная, так подчас тяжело, что и сказать не могу… И недужится, да и тоскливо!.. Зажилась я на белом свете, пора в яму… Давно пора, вишь, теперь и порядки такие пошли, что волос дыбом становится… Знать, иное время пришло, новое, страшное для нас, старых людей, — грустно говорила Анастасия Федоровна, забыв, что, встречая усталых путников, не время вести такие беседы. Но, видно, очень уж ей горько было и хотелось отвести поскорее душу с дорогим ее сердцу человеком. Марья Васильевна с тревогой смотрела на мать. Она нашла в ней большую перемену со дня последнего свидания: Анастасия Федоровна за это время исхудала и постарела.
— Эх, я, старая! — спохватилась Анастасия Федоровна. — Заговорилась про беды и скорби свои и про путников забыла!.. Скидайте одежду-то да садитесь… Устали, чай? Сейчас перекусим, чем Бог послал. Устинья! Подь скорей сюда! — крикнула она одной из служанок, находившихся в горнице. — Пошли Марфушку послужить боярыне да внукам да стол изготовь скореича.
— Матушка! Уж попрошу тебя кое о чем.
— Что такое? — удивленно спросила Анастасия Федоровна.
— Видела, чай, с какой я оравой приехала? Сделай милость, дай приют им. А то где горемычным приютиться, коли здесь, в Москве, все дома людом переполнены.
— Господь с ними, пущай здесь остановятся. В доме, чай, места всем хватит, и не объедят — есть запасов вдоволь… Почто не пособить бедным людям. Авдотьюшка! — сказала она старой няньке Марии Васильевны, все еще бодрой старухе, хотя ей уже шел девятый десяток. — Подь, родная, распорядись! Устрой так, чтоб всем без обиды, а отца Ивана и матушку попадью сюда к нам зови.
Скоро все путники были размещены в обширном доме Темкина, напоены и накормлены, а отец Иван, вместе с попадьей, сидел за обильной закуской в боярских покоях и чинно беседовал с Анастасией Федоровной о наступивших тяжелых временах.
Незаметно пронеслось время. Наступило роковое 24-е мая.
Марья Васильевна еще спала крепким предутренним сном, когда поднявшаяся в доме суматоха разбудила ее.
«Ахти, уж не пожар ли случился, что в доме смятенье такое поднялось», — подумала она и стала поспешно одеваться. Дети тоже проснулись. Однако, еще не вполне очнувшись от дремоты, сладко потягивались и не помышляли о вставанье.
В комнату вбежала Марфушка, приставленная для услуг боярыне и ее детям, вся бледная, трепещущая.
— Боярыня-матушка! Вставайте скореича! Татары окаянные к городу подходят! О-ох, горюшко наше горькое! — кричала она, плача.
— Идут татары? — с испугом повторила Марья Васильевна. — О Господи, Господи! — перекрестилась она. — Не предай нас, православных, в руки басурманов!
— Ох, боярыня! — продолжала Марфушка. — Конец, кажись, нам всем, грешным, подходит. Силища, говорят, татар валит страшенная! А наших много ль? Да и царь далече! О-х! Пропали наши головушки!
— Да полно, Марфа! Чего раньше времени убиваться? Никто, как Бог! Вечор муж мне говорил, что рать наша к бою приготовлена и устоит против татар.
Действительно, князь Данило Андреевич, только вчера пришедший к Москве с войском, поспешил в тот же день навестить жену, зная, что уж она должна быть у Анастасии Федоровны. Он, чтобы несколько успокоить жену, говорил, что татары наверно будут отбиты от города. На самом деле в душе Данило Андреевича далеко не был уверен в победе, так как решение воевод дать битву среди тесных улиц предместий казалось ему не совсем благоразумным.
— Вставайте, дети! — торопила Марья Васильевна Васю и Настю. — Татары идут.
Однако эта весть не особенно встревожила их: трусиха Настя спросонья не расслышала хорошо слов матери и сладко позевывала, а Вася, продолжая безмятежно лежать в постели, пустился в рассуждение.
— Что же, матушка, что татары идут? Нешто мы в вотчине, чтобы их бояться? Нешто пустят их сюда? Эвось, пробраться им через стены, как же! А пришли б — у меня сабля есть батюшкина. Старая она, а ничего, вострая! Я б их встретил! Небось! Жарко б им пришлось! Ты, матушка, не бойся! — говорил, блистая глазами, Вася.
— Ладно, ладно, не толкуй! — не могла не усмехнуться мать. — Знаю, что ты воин знатный у меня. Вставай-ка лучше!
— Сейчас встану, матушка, — ответил Вася и все еще не двигался. — А ты это правду сказала, что я воин! Вот подожди, сяду на коня, возьму саблю… Ого! Тогда держись, вороги! Жаль только кафтанчик новый не готов, а то все было бы ладно. Э-эх! кабы не эти татары, надевал бы я теперь новый кафтанчик! — говорил мальчик, вздохнув. — Они помешали его до… — Но мальчику не удалось довести свою речь до конца: его слова были заглушены такими страшными воплями и криками, поднявшимися в доме, что он вскочил в ужасе с постели.
Перепуганная Настя тоже сразу очнулась от своего полусна и, плача от страха, прижалась к матери.
Марья Васильевна была сама испугана не меньше детей и, не зная, что делать, крепко-крепко прижала к своей груди Настю.
— Спасайся, барыня! Татары запалили город! Вся Москва горит, и наш дом уже занялся! — крикнула, вбежав в комнату, Марфа и, не прибавив более ни слова, движимая одним чувством самосохранения, тотчас же бросилась вон из спальни Марьи Васильевны.
В первую минуту Марья Васильевна растерялась до того, что даже не изменила своего положения: она, словно окаменев, сидела неподвижно. Настя зарыдала. Вася, которого пожар испугал больше, чем татары, тоже заплакал. Слезы детей вывели Марью Васильевну из оцепенения.
«Бежать! Бежать скорее отсюда! — мелькало у нее в голове. — Но дети совсем не одеты — надо что-нибудь накинуть на них. Что бы такое?»
И Марья Васильевна озиралась во все стороны, отыскивая, чем бы прикрыть детей, и не могла найти, а тут же, около нее, лежали одеяла и шали. С перепугу Марья Васильевна не замечала их. Время между тем шло. Запах дыма становился не только слышным, но даже удушливым.
Когда же Марья Васильевна отыскала какую-то простыню и прикрыла ею детей, дом уже был объят пламенем. Но еще спастись было можно — выход был свободен: лестницы и сени только что начинали гореть.
Растерявшаяся Марья Васильевна сознавала только одно, что надо бежать, но куда, как — это не приходило ей в голову.
Мысли несчастной женщины путались. Она металась, держа за руки детей, по объятому пламенем дому, забыв расположение комнат, каждый угол которых был ей знаком с детства.
Уже давно все успели покинуть горящее здание. Анастасию Федоровну, лежавшую без памяти, вынесли и второпях забыли о Марье Васильевне и ее детях, которые находились с нею наверху. Она оставалась одна в доме.
На помощь ей никто не мог явиться, потому что все обитатели дома теперь стремились как можно скорее отойти на простор, к реке, к Кремлю от объятых сплошным пламенем улиц и затерялись в бесчисленной толпе бегущего люда, обезумевшего, подобно им, от страха.
Уже валивший густыми клубами в комнату дым кружил голову Марье Васильевне. Настя едва могла стоять на ногах — она почти задыхалась, Вася тоже. Вскоре огненные языки лизнули стены, и пламя со страшною быстротою объяло всю комнату. Свободною от огня осталась только небольшая площадка пола перед окном. На ней-то и поместилась Марья Васильевна с детьми. Все меньше и меньше становился этот, пощаженный ненадолго пламенем, уголок. Скоро огонь должен был поглотить свои жертвы.
Настя была уже без чувств, задыхаясь от дыма. Мать поддерживала ее. Вася еле стоял.
Кожа на лице и руках несчастных от жара темнела и трескалась. Платье Марьи Васильевны начинало тлеть.
Как утопающий за соломинку, ухватилась Марья Васильевна за мелькнувшую в ее голове мысль. Со всею силою, какую несчастная женщина могла собрать, удвоенною отчаяньем, она вышибла оконную раму. В окно ворвался большой язык пламени от горевшей внешней стороны стены. Не обращая внимания на ожоги, Марья Васильевна наклонилась и крикнула:
— Спасите! Спасите! Не меня, так детей!
Ужасен был этот отчаянный вопль несчастной женщины, но кто мог расслышать его среди шума пожара, стонов горящих и воплей толпы? Кто мог прийти ей на помощь, когда каждый был озабочен лишь тем, как бы самому избавиться от ужасной погибели?
Однако крик несчастной женщины достиг до слуха кого-то, потому что спаситель нашелся. Кто он был? Боярин или купец? Смерд или ремесленник? Нет, это был даже не русский!
Давлет-Гирей с высоты Воробьевых гор смотрел на пылающий город.
Над Москвою нависло огромное облако дыма; порою, оно колыхалось от порыва ветра, расступалось, и взорам победителя открывалась, во всем ужасном величии, картина горящей Москвы. Гордая улыбка играет на устах хана, глаза радостно блещут, и часто ласковый взгляд их останавливается на лице Алея-Бахмета, который, стоя рядом с Давлет-Гиреем, тоже смотрит на родной ему когда-то город.
Лицо Алея-Бахмета спокойно: по-видимому, вид горящей Москвы мало волнует отступника. Однако наружность часто бывает обманчива, и если бы хан, так ласково теперь глядевший на своего мудрого советника и преданнейшего слугу, мог заглянуть в душу Алея, то, по всей вероятности, ему бы очень пришлись не по сердцу те думы, которые таились в душе его мурзы.
Что же? Неужели отступник раскаивался в своих преступлениях? Возможно ли это, если прошло не более двух часов с той минуты, как он дал хану совет истребить огнем Москву?
Нет, отступник еще не каялся: слишком толста была та броня, в которую он заковал свое сердце, и оно не могло сильнее забиться от криков и стонов гибнущих в пламени его прежних, братьев по вере. Нет, он еще не каялся, но у него пробудились такие думы, которые уже давно, казалось навеки, замерли в голове отступника.
Время не изгладило в душе бывшего князя расположение знакомого ему с детства города. Он ясно различает те части Москвы, где он некогда резвился ребенком или терпел беды и радости, став крепким юношей.
Вон Арбат, а вон там должен быть дом Темкиных.
Помнит он, на Арбате произошло его знакомство с Петром… Были они оба тогда ребятишки, лет по пятнадцати, не более. Друг друга они не знали, а среди московской детворы удалыми кулачными бойцами слыли… Раз и сошлись они вот тут, на Арбате… Петька сильно обижал своих противников, когда Андрюша к побоищу явился…
— Ты что это наших мальчишек бьешь? — подлетел к Петьке Бахметов, засучивая рукава.
— Стоят того!.. Да ты мне, что за допросчик? — в тон ему ответил Петька и сжал кулаки.
— А, так-то! — воскликнул Бахметов и, недолго думая, съездил Петьке по уху.
Тот не замедлил ответить ему тем же. Драка началась. Скоро у Петра был уже расшиблен нос, а у Бахметова губа. Красные пятна появились на лицах обоих.
— Что ж, довольно «с тебя? — спросил Петька.
— По мне, так хоть бы и еще, а только тебя жаль: чего даром силенку твою надрывать: все равно меня не осилишь, — задорно ответа Бахметов.
Вдруг, неожиданно для него, Петька протянул ему руку.
— Чем драться, хочешь товарищем быть? — спросил он его.
— Ладно, для ча нет? Будем товарищи! — ответил Бахметов, который не прочь был подружиться с этим сильным парнем.
С этих пор попов сын, Петр Никольский, прозванный Долговязым, будущий запорожец, и Бахметов стали большими друзьями.
Вспоминается мурзе Алею и иное… Вон там был сад и терем Темкина. Теперь, верно, уж нет ничего. Дом, должно, сгорел, а деревья истлели в таком пожарище… Где им уцелеть! Жар-то должен быть, какой там!
И хочется бывшему князю не думать о настоящем: таким кажется оно ему в эту минуту тяжелым. Понеслась мысль его к далекому отрадному прошлому, и тяжелый вздох вырвался из груди отступника.
«Побывать бы там, в городе… Посмотреть бы на все эти места, — думает бывший КНЯЗЬ. — Только где! Разве можно!.. Горит все, весь город, не пробраться будет… Да, пожалуй, и проберешься, так не легче: все, небось, сгорело, и мест знакомых не узнаешь».
А хорошо бы в последний раз взглянуть на места, когда-то родные!..
Чувствует Бахметов, как что-то щемит его сердце давно забытою болью, и снова он тяжело вздохнул всею грудью. Давлет-Гирей услышал эти тяжелые вздохи своего мудрого советника.
— Что так тяжко вздыхаешь, Алей? Москву, что ли, жаль? Ведь когда-то ты здесь жил, — спросил Бахметова хан, зорко смотря на его лицо.
— Нет, не Москву каль… Что мне в ней? — отвечал застигнутый врасплох, но не потерявшийся мурза Алей-Бахмет. — Нет, не о ней я вздыхаю… Я жалею, что в город пройти нельзя, что все сокровища гяуров даром пропадают в огне.
— Да, жаль… Но что ж! Зато мы отняли у царя лучшее сокровище — Москву!
— Я… я хочу попытаться пройти туда!
— В уме ли ты, Алей? — воскликнул пораженный хан.
— Что же? Разве уж это совсем невозможно?… Я попробую… если, конечно, ты позволишь.
— Я не могу ничего запретить моему Алею, но прошу тебя, не делай этого.
— Почему?
— Мне жаль тебя: ты погибнешь! Ты посмотри: разве можно пройти через это море огня?
— Я буду осторожен… Так, прощай, хан! Иду, только товарищей надо подыскать…
— Хоть бы ты не нашел их! Да вряд ли и найдешь. Это остановит тебя.
— Тогда я один пойду!
— Ну, делай, как знаешь! Да хранит тебя Аллах! Бахметов отправился на поиски охотников сопутствовать ему.
Вопреки ожиданиям хана, смельчаков, мало заботящихся о своих головах, нашлось изрядное количество, и Бахметов, недолго раздумывая, спустился с ними с возвышенности и пошел к городу.
Сперва татарскому отряду, с мурзой Алеем во главе, не встречалось особенных затруднений подвигаться вперед: сухие деревянные дома, с которых пошло начало пожара, большею частью успели уже сгореть дотла и представляли из себя груду дымившихся, полуистлевших балок и углей, начинающих покрываться тонким беловатым налетом золы.
Повсюду на пути лежали обгорелые трупы. Тут женщина, почти превратившаяся в уголь, лежала со скрещенными на груди руками, которыми прижимала к груди такой же черный уголь, как и ока, — свое дитя, там раскинулся на земле, словно улегся спать после веселого пира, молодец — огонь мало его тронул: обгорели только ноги, вероятно, он погиб более от дыма, чем от пламени; вон группа обгоревших остовов — знать» погибла целая семья. Чем дальше, тем трупы становятся многочисленнее, и препятствия растут больше и больше.
Уже татарам приходится идти между двух сплошных огненных стен. Жар до того силен, что татары стараются закрыть свои лица, кожа которых начала трескаться.
Дышать почти нечем: дым перемешался со смрадом горящего человеческого мяса и отравил воздух.
Многие из сопутников бывшего князя, менее отважные и решительные, чем он, отказываются продолжать путь далее. С мурзой Алеем остается не более десятка человек.
Навстречу татарам несутся толпы испуганного, обезумевшего люда. Некоторые, увидя перед собою отряд врагов, в страхе шарахаются в сторону и опять продолжают свой бег, повинуясь лишь одному бессознательному влечению убежать как можно дальше от ужасного пожарища; другие смотрят, выпуча глаза, на татар и лезут прямо на них, очевидно ничего не сознавая, ничего не чувствуя, кроме подавляющего ужаса.
Татары не трогали бегущих, и, напрягая все усилия, пробирались сквозь толпы, заботясь лишь о том, как бы им не разделиться, не затеряться в этом многолюдстве.
Несмотря на то, что пожар все изменил, бывший князь узнавал прежде столь знакомые ему улицы. Воспоминания теснились в его голове, и он шел, значительно опередив своих сопутников.
Погруженный в размышления, всецело занятый новым ощущением, которое недавно появилось и овладело его думой, он инстинктивно направлялся к той части города, где стоял дом Темкиных.
Путники его изнемогали от жара, задыхались от дыма, а он, словно ничего не чувствуя, быстро проходил одну за другой горящие улицы Москвы.
Постепенно татары, шедшие за ним, стали отставать и понемногу затерялись в толпе; Алей не замечал этого — он вглядывался туда, где за клубами дыма должен был находиться сад Василия Ивановича.
«Нашел! Вот он!» — радостно подумал отступник, когда, пробравшись еще сквозь один объятый огнем переулок, он увидел искомый сад — частокол, который некогда окружал сад, исчез, и на месте его торчали только обгорелые головни. Алей перешагнул через них. Деревья-великаны стояли совсем почти обнаженными от той молодой зелени, которая покрывала их часа два тому назад; лишь кое-где виднелись на них листья, свернувшиеся от жара в сухие трубочки.
Чем-то мрачным и зловещим веяло на князя от этого полуистребленного огнем сада, и казалось ему, что ветви дерев грозно машут над его головой, словно в бешенстве на то, что к ним приближается виновник их гибели.
Как не похоже это на прежнее! Бывало, входил сюда молодой князь, веселый, полный ожидания горячих ласк души-девицы, и листья приветливо шептали над ним, словно говоря: иди! спеши! Она давно уже ждет тебя на заветной скамье. И князь, трепещущий от счастья, ускорял шаг.
Тяжело вздохнул отступник и, подняв опущенную голову, взглянул на то место, где находился дом. Он был еще цел, но уже весь охвачен огнем.
Князь подошел ближе и остановился, смотря, как с треском и шипением догорало строение.
Иногда порыв ветра раздувал пламя, столб его с завыванием поднимался еще выше, чем прежде, и на князя сыпались целые снопы искр.
Вдруг до слуха князя долетел отчаянный женский вопль:
— Спасите! Спасите! Не меня, так детей!
Верно, был дик этот крик, если он не смешался с шумом, не был заглушён им и дошел до ушей мурзы Алея.
Почему же так вздрогнул отступник? Почему лицо его вдруг так побледнело, и дрожь потрясла его тело?
В этом вопле отступник узнал некогда дорогой ему голос: это кричала Марья Васильевна.
Взволновал этот крик жестокую и холодную душу мурзы Алея Бахмета. Он забыл о своем вероотступничестве, о татарском наряде и титуле мурзы. Он сознавал только одно, что там, наверху, в объятом пламенем тереме, гибнет «она», и, не задумываясь, ни о чем не размышляя, кинулся к ней на помощь.
«Как пройти? Как проникнуть в терем?» — думал бывший князь и метался вокруг пожарища.
— О, Аллах! О, Бог христианский! Благодарю тебя! — вдруг вскрикнул он.
Перед ним, невдалеке от дома, лежали две лестницы: одна длинная, другая много короче.
Взять первую и приставить к стене, было делом одной минуты. О, радость! лестница почти достигала до окна.
Мурза Алей, цепляясь, как обезьяна, полз наверх.
В своем крике Марья Васильевна, казалось, вылила последние силы. Теперь она стояла, еле держась на ногах. Дым кружил ей голову. Дети уже были без памяти. Она, обняв детей и закрыв их лицо краем своей одежды, поддерживала их слабой рукой, чтобы они не упали в пламя, а другой старалась как-нибудь защитить от жара свое лицо и, главное, глаза, на которые жар оказывал свое ужасное действие.
Пламя было уже совсем близко. Одежда Марьи Васильевны тлелась все сильнее… Вдруг в это время несчастная женщина услышала шорох за окном. Собрав силы, она взглянула в него: наверх поднимался какой-то человек. «Спасемся!» — радостная мысль мелькает в ее голове. — О Боже, благодарю Тебя! — шепчет Мария Васильевна и вглядывается в поднимающегося.
Крик ужаса исторгается из ее груди: к ним лезет татарин, она ясно различила его тюбетейку.
«О Боже! Смерть и там, и тут! Лучше уж тут умереть, чем попасться в руки басурмана. О Боже, Боже!» — в отчаянии проносится в ее голове.
А татарин между тем уже совсем близко. Голова его появилась в окне. Обезумевшая от ужаса боярыня не узнает в этом татарине Андрея Михайловича и в ужасе пятится от окна.
— Давай детей! — говорит мурза Алей глухим от волнения голосом.
Марья Васильевна смотрит на него расширившимися от страха глазами и крепче прижимает детей к своей груди. Ее не удивляет даже то, что слова эти были сказаны на чистом русском языке.
— Давай же их! — повторяет свою просьбу Алей. — Давай скорее! Лестница уже загорелась: сгорит она — спасенья нет! О, спеши же, ради Бога!
Марья Васильевна остается по-прежнему безучастной к его словам.
Тогда бывший князь вспомнил о своем татарском наряде и понял причину страха боярыни.
— Марья! — тихо говорит он, с упреком глядя на нее. — Неужели ты не узнаешь меня!
Эти слова, произнесенные знакомым голосом, заставили встрепенуться Марью Васильевну.
— Боже! Андрей! Ты ли это? — в недоумении прошептала она.
— Да, это я! Что же, перестала бояться? Давай детей! — сказал князь.
Не медля ни минуты, не колеблясь, Марья Васильевна исполнила его просьбу.
Осторожно спустившись вниз по начинающей уже гореть лестнице и положив детей на траву, Алей поднялся за Марьей Васильевной.
Неизъяснимое волнение испытывал князь, когда спускался сверху, держа в своих руках почти бесчувственную боярыню.
Что ему до того, что его платье горело, что огонь уж жег его тело! Он заботился только о том, как бы бережнее нести дорогую для него ношу.
Марья Васильевна, едва спустилась на землю, бросилась к неподвижно лежащим на земле детям.
Изнемогшая от испытанных душевных потрясений, она пыталась приподнять их с земли своею слабой рукой.
— Оставь их! Они сейчас очнутся, — сказал бывший князь и, нарвав травы, принялся растирать ею бесчувственных детей.
Результат скоро сказался. Настя, которой Алей Бахмет первой оказал помощь, скоро вздохнула и открыла глаза. Мать покрыла поцелуями ее побледневшее личико.
Потом Бахмет принялся за Васю. Мальчик пришел в себя еще скорее, чем Настя. Видя, что для детей уже не представляет опасности и что единственным последствием перенесенного пожара останется на некоторое время сильная головная боль, Бахметов, трепещущий теперь от взора голубых ясных глаз Марии Васильевны, которые поселяли в его душе какую-то смесь разнородных чувств, решил не медлить и довершить дело спасения.
— Пора в путь… Надо выбраться из Москвы, — сказал он, не глядя на Марью Васильевну и стараясь не называть ее по имени.
— Да! Да!.. Скорее отсюда прочь! — воскликнула боярыня, невольно вздрагивая при воспоминании о пережитых ужасах.
Спасенные и их спаситель отправились в дорогу. Впереди пошел бывший князь, неся на руках Васю, сильно ослабевшего, прикрыв его наготу полою своей татарской одежды, за ним шла Марья Васильевна, держа Настю.
Трудно описать, что испытывал в это время отступник. Стыд за отступничество, счастье быть опять вместе с Марьей Васильевной, боязнь, что скоро надо лишиться этого счастья, какое-то неясное ощущение тоски, не то смущения перед взором очей боярыни Ногтевой, все это перемешалось в его душе. Он был счастлив близостью некогда страстно любимой женщины, а сам боялся взглянуть на нее. Он спешил, чтобы поскорей выбраться из горящей Москвы, а сам проклинал ту быстроту, с которой они подвигались вперед: каждый шаг подвигал его все ближе к разлуке навеки с Марьей Васильевной.
А Марью Васильевну в это время тоже теснили думы.
«Андрей жив, а все считали его умершим. Бедный! Милый! Как, должно быть, он страдал все это время! Сколько зла я ему причинила, а он — вот истинный христианин! — отплатил за это добром, да каким! Жизнь подарил! Чистая душа! Прости меня, родной! Судьба разлучила нас, а не я тому виной… Что делать! Не так живи, как хочется, а как Бог велит! Теперь я люблю своего мужа, своих деток, а все словно щемит что-то сердце, как вспомню былое! Особливо теперь, когда он здесь, мой милый, мой желанный! Была бы моя воля, да коли б не грех великий и обет, данный мужу, тоже милому, дорогому мне, так, кажись, сейчас бы обвила руками шею моего прежнего дружка желанного и целовала б»…
«А изменился он сильно за это время!» — принимают мысли Марьи Васильевны иное направление.
«Просто признать трудно, а все ж красавец писаный! Так-то строен, и наряд, расшитый золотом, к лицу ему. Да!.. А отчего он одет, словно бы и татарину в пору? И тюбетейка на голове. Шапку-то, должно, забыл второпях… Голова выбрита гладко. Да и все так, как у татарина. Не лазутчиком ли он нашим среди татар пущен был, а как увидел, что, разузнавай не разузнавай, все равно горю не поможешь, потому наши с ними биться не могут, коли город родимый горит, он и прибег от басурманов в Москву, чтобы помощь свою оказать кому-нибудь, вроде как нам: у него сердце доброе!»
«Так, должно, и есть. А все ж беспременно спросить надо, а то, что за притча! Все был русский князь, а тут на! Вдруг, заместо его, бритый татарин с тюбетейкой на голове очутился!»
Как раз в это время, когда мысли боярыни Ногтевой приняли такое направление, князь, пересилив свое смущение, обернулся к ней.
— Что, Марья…по старой привычке назвал он ее одним именем и тотчас же поспешно добавил: — Васильевна, тебе, кажись, тяжело тащить девочку? Дай ее сюда — снесу обоих, — произнес отступник.
Марья Васильевна беспрекословно передала Настю в руки бывшего князя.
Для силача Бахметова подобная ноша не казалась очень обременительной, и он, посадив на одну руку девочку, на другую Васю, зашагал по-прежнему легко и свободно.
Однако теперь Марья Васильевна пошла с ним рядом, не зная, в какое смущение повергает она своего прежнего милого.
— Тебя узнать трудно, Андрей! Ты сильно изменился, — начала разговор Марья Васильевна.
— Да… Я думаю… Да ведь и было с чего! — ответил бывший князь.
Марья Васильевна поникла головой.
— Андрей! — сказала она, помолчав, — Ты во всем винишь меня и клянешь свою прежнюю любу желанную!.. Андрей? — продолжала боярыня, и в голосе ее послышались слезы. — Верь мне, милый, дорогой! Я ни в чем неповинна, видит Бог! Судьба разлучила нас.
— Марья! Теперь уж все прошло и быльем поросло. Не прежний я, не прежняя ты, а все-таки слова твои мне всю душу воротят! Как вспомню все — инда кровь закипает!.. Ах, милая, милая! Многого бы не случилось, кабы не покинула ты меня! Если бы ты знала, если бы ты знала! — волнуясь, говорил князь дрожащим голосом.
— Знаю, милый, тяжко тебе было, да и мне нешто легче! Легче, думаешь? О! какое времечко пережить пришлось! — воскликнула Марья Васильевна. — Теперь, конечно, не то, — добавила она, — двенадцать лет время не малое, все успело улечься, да и позабыться кое-что. Теперь есть муж у меня, и люблю я его, прямо говорю тебе, люблю, хоть не так, как прежде тебя, а все же крепко. И в детках Бог послал мне утеху не малую. Забылось все помаленьку… А раньше, раньше, ой, как не сладко было! И судьбу кляла, и людей! Но Он, Великий, наставил меня, и помню я Его слова: верь, люби, терпи и надейся! И, скажу тебе, Андрей, в этом вся жизнь! Отними одно слово отсель — и другие не нужны, и жизнь опостылит!.. С той поры я счастлива, Андрей! — говорила молодая женщина, и очи ее спокойно смотрели на побледневшее лицо князя-отступника.
Слова Марьи Васильевны как огнем жгли его сердце. Ему вспомнилось, что некогда юродивый, удерживая его от самоубийства, говорил то же самое. Если б князь последовал тогда совету старца! Но в нем кипела кровь, его душила злоба в, то время, и он не мог постичь всей глубины этих слов. Он не знал тогда, что нельзя жить счастливо, заменив любовь ненавистью, терпение — жестокой местью… Он не знал тогда этого! Теперь он понял все!
Теперь ему ясно, почему за все двенадцать долгих лет он напрасно стремился к счастью. Он стал богат, еще больше, чем прежде, знатен, славен и любим красавицей Зюлейкой, у него так же, как у Марьи Васильевны, были двое ангелов-утешителей, двое деток, и все же он не был счастлив. Чего-то не хватало; был призрак счастья, тень его, но, как и во всякой тени, в ней не было души, и она служила лишь отражением, пародией на то, что находилось у других в действительности.
— Я рад, Мария, что ты счастлива… Верь! Рад от души! А я… что мне сказать про себя? Я женат и любим женой, да и сам ее люблю. Есть дети: два красавца мальчика, но…, но я несчастлив, — глухо сказал отступник.
— Как? Ты тоже женат? Может ли быть? Как же я не слышала о твоей свадьбе? Или ты женился не здесь, в Москве? — засыпала его вопросами Марья Васильевна.
— Да… Я женился не здесь, — уклончиво ответил ей бывший князь, избегая встретиться с ее взглядом.
— Где же ты женился? На ком? Молодая твоя жена, красивая? — продолжала она расспросы.
— Далеко отселе… А жена моя красавица, — нехотя произнес он.
— Что же ты не говоришь, где ты женился? s Князь не отвечал.
— Не хочешь, стало быть? Ну, твое дело! — сказала Марья Васильевна, несколько обиженная этою скрытностью своего прежнего милого.
— Нет не хочу, а зачем тебе знать? Слушай! Бывает так, что лучше, когда не знаешь всего. Так и здесь… Хочешь, я отвечу, но и тебе, и мне после этого только тяжелее станет.
Марью Васильевну мучило любопытство — этот обще-женский недостаток. Ей казалось невероятным, чтобы слова князя могли бы действительно быть для нее неприятными.
— Андрей! В память прошлого, скажи! — попросила она его.
Князь решился.
— Изволь, я тебе отвечу! Я женился в Крыму! На красавице Зюлейке, дочери мурзы Сайда.
— Как? — воскликнула Марья Васильевна и даже приостановилась. — Да что же это? Да ведь она татарка, стало быть? И не нашей веры? — продолжала изумляться Марья Васильевна.
— Татарка и, как все татары, мусульманка, — ответил мурза Алей-Бахмет.
— Значит, она приняла наш закон?
— Нет… Разве ей позволили бы?
— Так как же? Нешто можно православному на басурманке жениться? Полно! Этого не бывает! Ты, чай, Андрей, просто не хочешь сказать правды и морочишь меня.
— Я тебе сказал истинную правду!
— Да ты где же живешь с нею?
— Там и живу, в Крыму.
— В Крыму? С татарами? Да ведь они убить тебя могут!
— Не убьют!
— Сюда-то ты как попал?
— Пришел с ханом.
Марья Васильевна пристально посмотрела на него.
— Андрей! Что ты говоришь: неправду или…
— Ну, что ж или…? Договаривай! — проговорил князь, начинавший испытывать раздражение.
— Али ты татарин, — медленно проговорила Марья Васильевна.
— Да! Ты сказала верно! — тихо ответил князь. Марья Васильевна остановилась как вкопанная.
— Андрей! — с укоризной и грустью произнесла она. — Ты отступил от нашей веры, ты стал врагом своей родины?
Князь, не отвечая, низко склонил голову.
— Отступник и изменник! — проговорила она, с презрением глядя на бледного как полотно князя.
— Мария! Тебе ли бросать в меня камень? Из-за тебя я погиб… О, Боже! Если б я меньше тебя любил, нешто бы я решился на это? Слушай и суди! Я в Крыму, когда бился с татарами, когда проводил бессонные, тяжелые ночи в татарской неволе, думал лишь о тебе да о том счастье, какое выпадет мне на долю, когда я свижусь с тобой. И вот я дождался конца похода! Как я был рад этому! Сколько коней я переморил, чтоб поскорей добраться до Москвы! Приехал и что же? В Москве я не нашел моей любы желанной! Боярышни Темкиной не было, была лишь княгиня Ногтева! Повернулось в груди моей сердце! Не взвидел я света, чуть руки на себя не наложил! Грызла меня тоска, и ничем не мог смирить я ее! Опостылела мне родина и вера отцов. Куда деться? Чем заглушить тоску? Что мне делать на родине? А там, в Крыму, знаю, ждет, изнывает по мне девица красная. Нет счастья здесь мне, никому я не нужен, никто меня не любит, так прости же, прощай, родимый край. Так и покинул я Москву и обратился в татарского мурзу. А думаешь, легко мне было? Не мучила совесть? О, не дай тебе Бог никогда пережить того, что я пережил. После привык и к новой родине, и к новой вере и преданным даже стал ей. Мало-помалу все позабылось: нашел я утеху в жене, в деточках милых… Настоящего счастья не бывало, а все же лучше, чем прежде. А теперь увидел тебя, и нахлынуло на меня былое! Опять тоска щемит сердце и совесть проснулась. Эх! Да что говорить!
Ничего не ответила отступнику Марья Васильевна на его пылкую речь. Да и что могла она ему ответить? Вероотступничество и измену родине, казалось ей, ничем нельзя оправдать.
Мурза Алей глянул ей прямо в очи: его встретил суровый и холодный взор молодой женщины. Он отвернулся и быстро зашагал, опережая боярыню.
Весь остаток пути они прошли молча. Вот уже горящие московские улицы остались далеко позади, перед ними тянулись чуть дымившиеся, догорая, развалины предместий.
Прошли их, и на путников повеяло прохладой. Они вздохнули с облегчением.
«Однако как же быть с боярыней? — задал себе вопрос князь. — Куда доставить ее?»
В это время навстречу им попалась ватага, татар, со смехом тянувшая под руки отчаянно отбивавшегося от них какого-то человека.
— А! Мурза Алей-Бахмет! — приветствовали князя татары. — Уже воротился из города? И с добычей, кажись? Ишь, какую красотку добыл, хоть самому хану в гарем!
— Это не пленница! Ее пальцем никто тронуть не смей! — сурово произнес мурза.
Услышав это, татары почтительно заговорили, что они не хотели оскорблять ханым, а что только подумали: не пленница ли.
— Кого это вы тащите? — спросил князь. На лицах татар появилась улыбка.
— Мы здесь его нашли, недалеко, — отвечали они. — В луже он сидел, от пожара спасался. Трус, видно, страшный, да забавный такой… И по-нашему кое-что маракует.
Между тем пленник во время этой речи внимательно вглядывался в боярыню.
Внезапно он вырвался из рук державших его татар и подбежал к Марье Васильевне.
— Матушка-боярыня! Не выдай басурманам на пагубу холопа своего верного, — завопил он.
— Боже мой! Да это никак ты, Миколка-выкрест! — воскликнула Марья Васильевна.
— Я и есть, боярыня! Я и есть! Изловили меня, окаянные! Теперь пропала моя головушка, как пить дать, коли ты меня, матушка-боярыня, не выручишь! продолжал вопить Миколка.
— Что, это твой человек? — спросил мурза Алей боярыню.
— Да, мой… При муже он был, — ответила она и обратилась к Миколке с вопросом: — Где же муж? Не погиб ли, Боже упаси! — спросила она с тревогой.
— Не! Боярин в Кремле, вместе с князем Воротынским, — успокоил боярыню Миколка.
— В Кремле? — вмешался в разговор князь. — Так, пожалуй, к нему боярыню доставить можно?
— Никак эфтаго нельзя сделать, — решительно произнес Миколка. — Потому что те, кто заперлись в нем, к себе никого не впущают, потому, как навалит народа тьма-тьмущая, так тогда никому не спастись — ни им, ни тем.
— Так как же быть? Куда же доставить боярыню? — недоумевал мурза.
— Мне бы лучше всего в вотчину мою попасть, — сказала Марья Васильевна.
— А где твоя вотчина?
— Недалече от Серпухова. Десятка верст от него нет.
— Ладно… Устрою. Слушай ты, как тебя, Миколка, что ль? — обратился он к пленнику.
— Да, меня Миколаем звать, — ответил тот.
— Так вот что… Я тебя освобожу из полона. Миколка радостно вскрикнул.
— Да подожди радоваться, наперед дослушай… Я тебя освобожу с тем, чтобы ты доставил Марью Васильевну с детками целой и невредимой… А коли что случится с нею, узнаю, нарочно из Крыма приду тебя наказать. Слышишь? — добавил князь грозно.
— Слышу! — печально ответил Миколка, для которого перспектива пути по заполненной татарами стране далеко не казалась привлекательной.
— А чтоб безопаснее всем вам, было, дам в охрану воинов своих отряд, которые проводят вас до вотчины. Уж ты прости, боярыня, что не провожаю сам: к хану нужно, — сказал Алей-Бахмет Марье Васильевне, по-видимому, спокойно, между тем как сердце его болезненно сжималось.
— Я уж и так тебе должна спасибо сказать большое: без тебя бы ни мне, ни детушкам не увидеть света белого! — ответила Марья Васильевна, сердце которой, несмотря на ее чувства, возбужденные его исповедью, было все-таки полно благодарности к князю.
— Есть за что благодарить! — ответил мурза и отвернулся, скрывая смущение, как, будто для того, чтобы отдать приказание татарам привести лошадей для Марьи Васильевны с детьми и для Миколки, а также вытребовать отряд воинов для охраны.
Пока исполнялось это приказание, Бахметов, или мурза Бахмет, стоял против боярыни, не сводя с нее глаз. Он словно хотел укрепить в своей памяти дорогие черты некогда любимой женщины.
Марья Васильевна, напротив, смотрела в сторону: татарский наряд ее прежнего милого напоминал ей об его отступничестве, и в ее душе снова поднималось отвращение к вероотступнику, пересиливая чувство благодарности и заглушая прежнюю привязанность.
Наконец она подняла на бывшего князя свои очи, и столько, грусти прочла она в его глазах, что ей стало его жаль, а совесть в глубине души шепнула ей, что сама боярыня, хотя против своей воли, но виновата в его измене родине и вероотступничестве.
— Что же ты скажешь мне, Марья, на прощанье? — тихо промолвил Бахметов.
— Что сказать тебе? Мне жаль тебя! — ответила она с чувством.
— Да! Жалей обо мне, милая, и молись за мою грешную душу! Если б ты знала, как тяжко мне, Марья! — воскликнул князь.
Между тем привели коней, и приехал небольшой отряд для охраны.
Бывший князь сам посадил Марью Васильевну на седло. С нею же сел и Вася, уже значительно оправившийся и теперь восхищавшийся, что ему придется править конем.
Настя была сдана на попечение Миколки.
— Ну, с Богом, — произнес князь дрогнувшим голосом, когда все были готовы к пути.
— Прощай, Андрей Михайлович! Спасибо тебе за твое добро! — сказала Марья Васильевна, протягивая ему руку.
— Прощай, дорогая! Прощай навеки! — грустно воскликнул князь.
— Кто знает? Все в руках Божьих! Прощай же и будь счастлив!
— Мне ли быть счастливым?
— Дети мои будут молиться за тебя, и Бог тебе поможет! Отряд тронулся.
Застучали копыта коней, поднялось облако пыли, и скоро всадники уже далеко скакали от смотревшего вслед им князя. Крупные слезы сверкнули в глазах отступника. Он не смахнул их и дал им волю скатиться на свой расшитый золотом татарский наряд.
Давлет-Гирей недолго оставался под Москвою. Услышав весть, будто из Ливонии идет русское войско на помощь, хотя запоздалую, столице, хан немедленно двинулся в обратный путь: мщение его было удовлетворено, добычу он еще сберег на южных окраинах, а теперь ничто не может мешать потребовать от Иоанна и отказа от Казани и Астраханского царства, и обильной дани. Таким образом, не было причин хану медлить, и он поспешно отступил от Москвы и пошел обратно к Крыму.
Царь был в Ростове, когда ему донесли об удалении врага. Отправив в погоню за Давлет-Гиреем князя Воротынского, царь приехал в свою любимую Александровскую слободу и приказал очищать столицу от трупов.
Князь Данило Андреевич Ногтев, находившийся, как известно, при Воротынском, вместе с ним избегнул гибели.
Когда Воротынский получил приказание идти следом за уходившими татарами, Данило Андреевич не принял участия в этом походе: он попросил князя Воротынского отпустить его, чтобы узнать о судьбе своей жены и детей.
Грустный и задумчивый брел Данило Андреевич по Москве.
«Где жена? Что с нею и детьми? — мучили его неотступные вопросы. — Может быть, она и дети разделили участь других несчастных и теперь, обугленные, неузнаваемые, лежат в груде таких же, как и они, мертвецов? — думал князь и невольно с большим вниманием вглядывался в валявшиеся по его пути трупы. — Цел ли дом, где жила она с Темкиной? Ах! И зачем я вызвал ее сюда, в Москву! Осталась бы в вотчине — ничего бы, верно, не случилось, а теперь…» — и князь чувствовал, что слезы подступают к его горлу. Он почти не надеялся на то, что жена его спаслась от пожара, и с ужасом приближался к той части города, где должен был находиться дом Темкиных.
Чем ближе подвигался к нему Данило Андреевич, тем более замедлял шаги. Он старался не смотреть в ту сторону, чтобы хоть дольше можно было бы надеяться, что дом уцелел.
Однако достаточно было взглянуть на то, что сделало пламя в этой части города, чтобы надежда поколебалась: не осталось ни одного целого дома, все подряд погорели. Мог ли в таком пожарище уцелеть старый, сухой, как солома, дом Темкиных?
Но наперекор рассудку Данило Андреевич хотел надеяться, и, когда сердце его сжималось недобрым предчувствием, он говорил себе, что все эти страхи вздор, что дом Темкиных мог уцелеть.
Вот сейчас должен он показаться… Сейчас выбежит к нему навстречу жена и в слезах склонит свою головку ему на грудь, потому что напугана всеми этими ужасами, и детки будут прыгать вокруг него и радостно кричать на весь дом: «Тятя приехал! Тятя приехал!» Тогда, кряхтя, выплывет навстречу зятю и старая Анастасия Федоровна… Славная она старушка, только грустит все последнее время.
Так думал, утешая себя, князь. Как раз в это время перед ним показались обгорелые остатки того невысокого забора, которым был окружен недавно громадный сад Темкиной.
Данило Андреевич остановился, словно ударило что-то его в сердце.
Ветра не было, и обгорелые деревья сада стояли неподвижно, словно предваряя князя о том, что он сейчас встретит. Несколько шагов, поворот по тропинке, и вот вместо высокого, обширного боярского дома князь нашел груду обгорелых развалин, вместо объятий молодой красавицы-жены Данилу Андреевича обвила струйка синеватого дыма, поднявшаяся от все еще тлеющей балки.
Все это было так ужасно, так противоположно тем надеждам, которые только что питал князь, что словно туманом застлало очи Данилы Андреевича, кровь прилила к голове, и он в изнеможении прислонился спиной к близ стоящему могучему полуобгорелому дубу.
— Умерли! Сгорели! Ангелы мои! Деточки! — шептали невнятно его губы, между тем как глаза его уставились в какой-то небольшой черный предмет, лежавший около развалин дома.
Кругом князя был словно туман, и сквозь него он лишь и видел одну точку, резко черневшую на желтом песке. Данило Андреевич инстинктивно, сам того не сознавая, уставился в нее глазами, когда его охватил прилив ужасного горя.
Теперь этот предмет странной формы начал привлекать внимание Данилы Андреевича, и, как часто бывает при сильных душевных потрясениях, эта мелочь казалась ему чем-то необыкновенно важным. Князь напрягал зрение. Он был отвлечен от созерцания той муки, которая овладела его сердцем. Понемногу князь оправился и глянул вокруг себя уже не прежним, смутным, ничего не видящим взором, а ясным и сознательным. Пожарище напомнило ему о том, где он находится и какую понес он утрату.
Слезы сдавили его горло, и этот сильный воин заплакал, как женщина.
Слезы сделали свое дело: они превратили давившее князя жгучее горе в тихую скорбь. Теперь мозг князя заработал с удвоенной силою.
«Может быть, они и спаслись? О, дай-то, Боже! Неужели все погибли? Надо искать, Господи! Вдруг я найду их трупы! Несчастный я! За что такая кара? А искать надо: по крайней мере, буду все знать достоверно, а не томиться понапрасну», — думал князь, готовясь приступить к страшной работе.
Вдруг он вспомнил о том предмете, который раньше привлек его внимание.
«Не померещилось ли мне в ту пору? — подумал он, оглядываясь и не видя ничего особенного. — Ничего, кажись, нет такого? А, стой! Вон там что-то чернеется!» — увидел он что-то черное на песке.
Данило Андреевич пошел к интересовавшему его предмету.
Князь подошел и поднял предмет с земли: это была высокая татарская шапка, та самая, которую Алей-Бахмет забыл впопыхах.
Эта находка поразила Данила Андреевича.
«Стало быть, здесь были татары! — думал он с ужасом. — Час от часу не легче! Значит, они, коли не сгорели, так в полон взяты!»
«О-ох, Господи! Да это еще горше! Мою Марию, красавицу, мурзе какому-нибудь отдадут, а детишек моих обасурманят, в татар обратят. Это горше смерти. Пусть бы уж лучше сгорели: по крайней мере, один конец, а там сколько муки претерпят! Ох! Думать страшно! Тут бы хоть кости их похоронил с честью, по обряду христианскому, скорбел бы, страдал бы, да уж не воротить былого, знал бы это и только об одном бы Бога молил, чтоб и мне смерть послал скорее, а теперь ведь каждый час будет дума гвоздить неотвязная, что вот я живу на родине, а детки мои томятся в неволе басурманской!» — и князь, опустив голову и заломив с отчаяния руки, бродил по пожарищу.
— Батюшка-боярин! Да это никак ты, Данило Андреевич! — окликнул его в это время какой-то человек, по-видимому из простонародья, только что подошедший к пожарищу.
Князь быстро оглянулся.
— Это — ты, Степан! — узнал он в подошедшем одного из холопов Темкиных. — Ты как сюда попал?
— Да пошел поглядеть, из пожиток чего-нибудь не осталось ли… Да где! Вишь, все, ровно языком, слизало, чисто да гладко!
— Стало быть, вы не сгорели? Спаслись? — радостно спросил князь.
— Спаслись, боярин! И как это Господь помог нам от погибели лютой уйти, диву даться можно! Выбрались мы из дому, хотим вон скорючи из города. Куда тебе! Народ так валом и валит! Меня инда сдавили так, что думал душу Богу отдать! Одначе и тут Господь помог: выбрались мы и боярышню на руках сквозь толпу пронесли… Без памяти она была…
— А жену и детей моих видел? Как она? Чай, перепугана? — быстро спросил князь.
— А вот, как перед Богом, не помню! Да и где тут, сумятица была страшная! Право, не запомню! Кажись, видел!
— Ахти! — начал опять тревожиться князь. — Как же так? Неужели сгорели?
— Нет! Зачем! Коли все спаслись, стало быть, и боярыня молодая с детьми. Беспременно! А только мне видеть не пришлось…
— Да где вы все теперь находитесь?
— В вотчине боярской подмосковной… Знаешь, чай! От города рукой подать. Верст с пяток будет, не боле.
— Пойду туда, узнаю… Все, говоришь, там? Никто в другое место не попал?
— Все, все! Окромя тех, кто на тот свет угодил. Вот приезжего попа Ивана, чай, знаешь, боярин? Так вот он с попадьей сгорел. Это я уж сам видел. Дом в огне, а он мечется по палатам, ровно обезумел от страха. Зовем его, не выходит. Так и сгорел с женой вместе. Знамо дело, от страха ума лишился.
— Царство им небесное! А Анастасия Федоровна как?
— Да как мы ее без памяти вынесли, так она до сих пор в себя не приходит. Только, сказывали, стонет все легонько.
— Больна, стало быть, с испугу? — проговорил князь, отходя от Степана. — Пойду про жену разузнаю, ее, кстати, спроведаю… Да! — прибавил он, вспомнив про татарскую шапку, найденную им. — Как же вас татары пропустили?
— Здесь их не было!.. Они, бают, и в город не входили: пожар их не пустил, — говорил темкинский холоп, удивляясь, почему такая мысль пришла в голову Даниле Андреевичу.
— Не бывали здесь, говоришь? А это что? — указал князь Степану на свою находку.
Тот онемел от изумления.
— Дивное дело! И откель взялась! — бормотал он.
— Стало быть, татары были! — сказал князь.
— Да нет же, не были! Разве опосля. Нешто татар можно проглядеть? Не было их тут, кого хошь спроси, не было!
Князь только пожал плечами.
— Пройду в вотчину, порасспрошу еще кой-кого: может, ты и проглядел… Прощай, старина!
— Прощай, батюшка-боярин! Я тут маленько в мусоре покопаюсь… Может, и найду что. А про татар это, чтоб проглядеть, так не можно! Эко слово молвил! Татарина проглядел! Накось! И рад бы иной раз проглядеть, да он, бритый, не проглядит и саблей по башке съездит! Ну, знамо дело, молод еще боярин, пожил бы с мое — небось, не сказал бы эфтаго. Эх, эх! Грехи наши тяжкие! — бормотал старик, принимаясь за свою невеселую работу, между тем как Данило Андреевич был уже далеко от него.
Во все время, пока очищали Москву от трупов, царь Иоанн Васильевич оставался вдали от нее.
В Москве же работа кипела. Думали скорее окончить очистку, скинув трупы в реку Москву и предоставив ее волнам унести их из пределов города, но надежда не оправдалась: трупов было такое множество, что они запрудили реку и лежали по-прежнему в Москве, заражая смрадом окрестность.
Тогда согнали крестьян из ближайших к Москве деревень, вытащили трупы из реки и зарыли их, где и как пришлось, без отпевания и христианских обрядов: этой чести удостаивались только самые знатные из мертвецов — не хватало для панихид ни времени, ни священников. Только 15-го июня царь Иван Васильевич приехал к Москве и остановился в Браташине, где был у него дворец.
Сюда прибыли два посла Давлет-Гирея.
Царь принял их в столовой избе.
Окружавшие его бояре и сам он были в обыденной одежде, чего никогда не делали при приеме послов, но в этот раз такая одежда служила знаком печали.
Не меньше царя волновались и присутствующие при приеме послов ханских бояре. В числе их находился и князь Ногтев. Бледнея от гнева, слушал он надменные речи и оскорбительные слова ханского письма. Гнев даже заставил князя на время забыть гнетущее его горе.
А люто было это горе! Данило Андреевич был в вотчине Темкиных. Там он нашел только бесчувственную, почти умирающую Анастасию Федоровну, окруженную десятком приживалок и сенных девушек. Расспрашивать старуху о дочери, нечего было и думать. Он обратился к другим. Кого он ни спрашивал, все говорили, что не видели Марьи Васильевны с детьми и не знают, что с ней приключилось. Даже старуха Авдотья, без ума любившая свою питомицу, и та не могла ему ничего объяснить и только плакала да причитала.
Князь был в отчаянье. Он пробыл в вотчине Темкиных несколько дней, продолжая разузнавать у всякого встречного о судьбе жены и детей.
За это время Анастасия Федоровна успела немного оправиться. При первой возможности князь расспросил и ее.
Происшествие 24-го мая так потрясло старуху, что она ничего не помнила с той минуты, как по дому раздался крик о пожаре. Она могла, поэтому вместе с князем сетовать на судьбу и убивалась исчезновением дочери.
Видя, что дальнейшие расспросы и поиски здесь бесполезны, Данило Андреевич уехал из вотчины Темкиных.
Думая немного рассеяться и забыться среди людей, он поехал ко двору царя и, таким образом, попал на прием ханских послов.
Данило Андреевич внимательно вслушивался в разговор царя с послами, стараясь не проронить ни одного слова.
— Данило Андреич! А Данило Андреич! — услышал он позади себя тихий окрик.
Князь с досадой обернулся: его окликал один из приятелей.
— Что тебе? — спросил молодой боярин.
Тот, наклоняясь к уху князя, тихо прошептал:
— Я сейчас только ко двору приехал, так видел, слышь, что тебя человек какой-то незнаемый перед дворцом дожидается. Холоп твой, бает, и прислан к тебе с вотчины твоей с вестями.
— Гонец с вотчины, говоришь? — переспросил Данило Андреевич, не веря ушам.
— Да, да, сказываю! — ответил ему говоривший. — Ты скореича — вести, баял холоп твой, важные!
Данило Андреевич поспешил незаметно покинуть «столовую избу», в которой происходил прием послов.
— Здравствуй, боярин Данило Андреевич! — радостно приветствовал его посланный. — Наконец-то Бог помог мне тебя сыскать!
— Миколка-выкрест! Ты отколе взялся? Я думал, что тебя уж и в живых нет! Нигде тебя не видно! — удивленно проговорил князь, узнав в гонце трусливого татарина.
— Нет, еще покеда Бог миловал! И от пожарища убежал, и промеж татар целым до вотчины твоей боярской пробрался, да и Бог привел спасти твоих…
— Что, вотчину мою, верно, татары разорили? — перебил его, не дослушав, князь.
— Не! — мотнул отрицательно головой Миколка. — Цела и невредима по-прежнему.
— Да ты откуда с вестями-то ко мне приехал?
— Да оттеда, с вотчины ж… Послан я боярыней Марьей Васильевной…
— Что? Что? Боярыней? Да разве она жива? — дрогнувшим от радости голосом произнес князь.
— И жива, и здорова, и тебя разыскать меня послала…
— Господи! Слава Тебе! А дети?
— И дети тож!
Больше Данило Андреевич уже не слушал Миколку-выкреста. Обезумев от радости, бегом бросился князь от него.
Видя, что конюх держит под уздцы вполне оседланного коня, дожидаясь выхода своего господина, одного из близких приятелей князя, Данило Андреевич вырвал из рук его поводья, вскочил на седло и, крикнув конюху:
— Скажи, что я взял! — что было мочи, поскакал к своей вотчине.
Конь Данилы Андреевича летел как ветер, а князю езда казалась недостаточно быстрой, и он беспрерывно понукал скакуна.
Проскакав несколько верст, конь, покрытый «мылом», как хлопьями снега, начал задыхаться, дрожать, а Данило Андреевич все погонял его.
Наконец лошадь, словно споткнувшись, упала на передние колени, а потом перевалилась на бок. Данило Андреевич оставил коня издыхать и поплелся пешком, горюя, что нет запасной лошади. Однако скоро судьба помогла ему. Князь встретил какого-то проезжего купца, купил у него за тройную цену коня и снова полетел к своей вотчине. Наконец вдали блеснула узкой серебряною полосою речка, составлявшая границу его поместья. Не отыскивая брода, он переплыл на коне речку. Еще несколько скачков изнемогавшего коня, и вот князь перед воротами своей усадьбы.
Из дома его уже увидели. Тогда-то раздался тот крик, о котором Данило Андреевич мечтал в Москве, приближаясь к саду Темкиных.
— Тятя приехал! Тятя приехал! Тятя приехал! — кричали Вася и Настя, выбегая навстречу отцу.
Вслед за ними выбежала и Марья Васильевна.
— Милые! Дорогие! — мог только промолвить Данило Андреевич, попеременно обнимая и целуя то жену, то детей.
Марья Васильевна не могла говорить от волнения и лишь осыпала мужа бесчисленными поцелуями.
Когда первое волнение улеглось, с обеих сторон посыпались расспросы.
— Как Бог только спас вас, дорогие мои! — проговорил Данило Андреевич. — А я уж думал, что бобылем придется мне доживать век свой!
— Милый! Как я за тебя тревожилась, кабы ты знал! С каких пор послала Миколку тебя разыскивать… Ждала, ждала… Инда тоска всю душу вымотала! Наконец-то дождалась! — говорила мужу Марья Васильевна и снова покрывала поцелуями его лицо.
— Да поведай ты мне, как спаслась ты с деточками и сюда попала? То-то я тебя по Москве искал, а о тебе ни слуху, ни духу, — продолжал расспрашивать жену Данило Андреевич, успев уже пройти в дом и опуститься на лавку отдохнуть после долгого пути.
Марья Васильевна подробно рассказала мужу, как она осталась одна с детьми в объятом пламенем доме, как и кто их спас и отправил в вотчину.
— Так князь Бахметов отступником сделался? Кто бы мог думать! — воскликнул Данило Андреевич, со вниманием выслушав рассказ Марьи Васильевны.
— Да, — произнесла она. — И скажу я тебе, много в этом и я виновата!
— Полно, милая! Знать, шатка была и допрежь сего его вера, коли он на такое решился! Ну, да Бог с ним! Не нам его судить! Он мне вернул жену и детей моих, и спасибо ему за это! Стало быть, в душе-то его еще не все заглохло… не осуждать нам его надо, а только жалеть да просить Господа, чтобы Он ему простил грех великий!
— Да, милый! Так я и думала и жалею его от всего сердца! — ответила Марья Васильевна.
— А больше ничего нет к нему в сердце твоем? — произнес князь, пристально смотря на жену.
Марья Васильевна с упреком посмотрела на мужа.
— Нет, ничего, кроме жалости к нему, говорю, как перед Богом! — твердо ответила она.
— Верю, верю, голубка моя! Могу ль тебе не верить! — произнес Данило Андреевич, встав со скамьи.
Он обнял жену и крепко-крепко поцеловал ее прямо в алые губы, а сам между тем прислушивался к весёлому говору детей, уже успевших заняться какой-то незамысловатой, но интересной для них игрой.
Весь отдавшись своему счастью снова быть с женою и с детьми, Данило Андреевич и думать не хотел ни о Москве, ни о шумном царском дворце — его не тянуло к городской жизни, ему не нужны были слава и почести: его прельщал тихий семейный круг. Однако ему вскоре пришлось поневоле расстаться со своей уединенной жизнью. Однажды, ранним утром, когда Данило Андреевич поспешно допивал последнюю кружку своего любимого сбитня из шалфея с имбирем, готовясь отправиться в поле на косьбу, в дверь той комнаты, где он сидел, просунулась голова Миколки-выкреста, ставшего, после спасения Марьи Васильевны, ближним слугою боярина Ногтева.
— Тут тебя, боярин, человек какой-то спрашивает. Приехал, сказывает, издалече с посланьем от кого-то, — проговорил Миколка.
— Откуда же это? — удивился князь;— Ну, да зови его! Увидим!
Голова Миколки скрылась, и через минуту вошел приезжий. Это был молодой, красивый парень, не похожий на обыкновенного холопа; скорее его можно было бы принять за купца или купеческого сидельца.
— Поклон тебе привез, княже, — низко кланяясь Ногтеву, сказал парень, — от купца Василия Степановича Собакина из Новгорода Великого и письмецо от него…
— А! От Василия Степаныча! Помню его, помню! Что, здоров ли старик? — промолвил Данило Андреевич.
— Благодарствуй! Здрав, слава Богу! Вот и письмецо его, — проговорил гонец, подавая князю письмо Собакина.
— Посмотрим, что в нем прописано, — сказал Данило Андреевич, разворачивая свиток.
Письмо было приблизительно такого содержания.
«Князю и боярину Даниле Андреевичу Василий, Степанов сын, Собакин, гость новугородский, челом бьет и низкий поклон тебе с сидельцем со своим Егоркой, прозвищем Ладным, посылает.
«Прошу я тебя, коли ты дружбы нашей не забыл и того не запамятовал, что знавал я тебя, боярина, еще юношей младым, будь благодетелем, окажи мне милость и просьбицу, кою из сего письма узнаешь, исполни не мешкотно.
«Ведомо, чаю, тебе, что царь наш благочестивый третьим браком пожениться хочет, и указ разослал по городам всяким, чтобы боярских да торговых людей дщерей везли к нему на Москву али в слободу Лександровскую на смотрины. У меня ж, как сам, чай, помнишь, окромя сына Каллиста, есть дочь Марфа. Девка на возрасте, лицом не дурна, и хочу я ее к царю везти. Да горе такое, что хоть дела торговые веду я немалые, но на Москве сроду не бывал и приеду туда — ровно в лес дремучий попаду. Знакомых же там, окромя тебя, у меня никого нет. Куда деться, по приезде, где найти кров и пристанище — не знаю. Тем паче, что Москва теперь спалена царем крымским и только из пепла, бают, подниматься начинает. Вот и надумал я в такой беде к тебе с просьбицей обратиться: найди ты, слезно молю, приют мне на Москве али в Слободе где-нибудь, а я уж век услуги твоей не забуду. Как надумаешь, то либо словами все гонцу моему расскажи'— он парень толковый — либо письмецо с ним пришли. До возвращения же его, Егорки, с ответом от тебя я и трогаться из Новгорода не буду. На меня же старого не серчай, что хлопот да забот тебе наделал, потому, сердце мое отцовское болит о том, чтобы дочери моей в Москве спокойно было бы и обиды ей какой не учинили.
«Еще многажды челом тебе бьет приятель твой старинный Собакин Василий».
Окончив чтение, Данило Андреевич сидел над письменным столом в раздумье. Не особенно по сердцу пришлась ему эта неожиданная просьба, не хотелось ему снова покидать семью и ехать в Москву.
— Вот что, молодец, — обратился князь к гонцу, — ты ступай отдохни малость да подкрепись с дороги, а тем временем над ответом подумаю… Как надо будет — кликну.
Егор поклонился и вышел.
— Спит, чай, жена еще, — проговорил князь по уходу гонца, поднимаясь с лавки. — Марья! Спишь али нет? — окликнул он Марью Васильевну, подходя к двери.
— Ась? — послышался голос боярыни.
— Поднимаешься ты, али еще почивать будешь?
— Да я уж встала. Вот только Богу помолюсь и к тебе выйду. Обожди маленько.
Ждать Даниле Андреевичу пришлось недолго — скоро Марья Васильевна вышла из опочивальни.
— А ведь мне, Марья, надо на днях в Москву ехать! — сказал Данило Андреевич жене, когда она вышла к нему.
— Это зачем? Али, со мной тут живши, по людям соскучился? — улыбаясь, сказала Марья Васильевна.
— Не я соскучился, а люди, должно, по мне соскучились! Сегодня чуть свет гонец приехал.
— Откуда? С Москвы? — тревожно спросила боярыня.
— Нет. Из Новгорода Великого.
— От кого же это?
— От знакомства моего старинного, от торгового человека Василия Степановича Собакина. Загадал он мне загадку! Едет, вишь, он с семьей в наши края, дочь свою на смотрины к царю везет, так просит меня найти в Москве ему пристанище. Вот об этом деле и хотел я с тобой потолковать.
— Да что ж тут особенно раздумывать, — ответила Марья Васильевна. — Ужели в Москве избы не сыскать?
— Да ведь теперь от Москвы-то белокаменной только огарыши одни чернеют заместо домов. Где ж тут найдешь? Уцелел бы хоть ваш темкинский дом, тогда бы туда можно б, а теперь и у нас самих в Москве приюта нет. Вот тут и делай, что хочешь! — с некоторой досадой проговорил Данило Андреевич.
Марья Васильевна допила чашку уже остывшего за время разговора сбитня и задумалась.
— А знаешь, муженек мой родной, что я надумала? — сказала она, помолчав. — Почто нам понапрасну голову-то ломать? Пусть купец твой в нашу вотчину приедет — уж не больно как от Москвы далече, все отселе ближе до нее, чем от Новгорода, а уж опосля мы его в нашей подмосковной Темкинской вотчине устроим. Так, по мне, ладно будет.
— И впрямь! Чего лучше? И мне пока что можно здесь остаться, а не рыскать по Москве зря. Миколка! — крикнул князь затем.
— Что твоей милости? — проговорил тот, выставляя свою голову из-за дверей.
— Кликни-ка ко мне гонца, что с Новгорода приехал. Скажи, боярин, мол, ответ на письмо хочет дать.
Голова Миколки так же быстро скрылась, как и показалась.
Через минуту гонец уже стоял перед боярином.
— Вот что, Егор: письма Василию Степанычу отписывать я не буду, а ты так сам передай, что скажу. Чай, не запамятуешь в дорогё-то? — сказал Данило Андреевич гонцу.
— Чаю, боярин, что, как-никак, а мозгов упомнить сказ твой у меня хватит! — тряхнув кудрями, улыбаясь, ответил Егор.
— Ну и ладно! Так, вишь ты, слухай! Просит меня Василий Степаныч пристанище ему в Москве сыскать. А ты ему скажи, что в Москве теперь домов раз, два и обчелся, пока же снова устроится она — и лето, да и зима минут. Потому пускай он едет прямо сюда, в эту мою вотчину, путь ему ты укажешь, а опосля, как отдохнет с дороги вволю, тогда переведу его я поближе к Москве в вотчину тестя, отколе до Слободы, где царь теперь, рукой подать. Понял, чай, и запомнишь?
— Как не понять! Дело не мудрое… Все от слова до слова перескажу…
— Ну, вот и весь мой сказ. Теперь ступай, хоть гуляй, хоть отдыхай, что хочешь делай — я свое дело справил и кончено! И думушки нет!
— А я, боярин, коли отпустишь, сегодня же вечером, али нет — лучше завтра поутру и в путь тронусь, — сказал посланец.
— Ну, как хочешь! Коли так — не держу, — промолвил Данило Андреевич, слегка дивясь такой торопливости гонца — истинную причину ее ему пришлось узнать позже. — Поклон Василию Степановичу не забудь передать!
— Будь спокоен! Все передам, как сказываешь! Прощенья просим, боярин, и ты, боярыня! Здравы будьте!
— Прощай! Иди с Богом! — отпустил гонца Данило Андреевич.
С этих пор в вотчине стали готовиться к приезду гостей. Однако, пока они прибыли, прошло немало времени — путь из Новгорода был не близок и не легок благодаря плохим дорогам.
— Ай, да ладно, Василий Степанович! Ай да ладно! К самому обеду в раз поспел! Вот что мне любо! — говорил Данило Андреевич, встречая приезжих. — Марья! Марья! Где ты? Подь сюда скореича дорогих гостей встречать! Батюшки! Да неужто это Марфинька! Ишь, ты, время-то! Какая раскрасавица душа-девица стала, а ведь помню вот этакой, — указал Данило Андреевич рукой аршина на полтора от полу, — девочкой бегала, когда я в последний раз в Новегороде был!
— Да, боярин Данило Андреевич, много сменилось с тех пор! Помню я тебя еще пареньком молодым, чуть ус пробивался, а теперь уж мужчина вполне, — ответил ему купец Василий Степанович. Собакин, высокий, плечистый старик, которому длинная седая борода и такие же волосы, сбившиеся надо лбом, придавали вид патриарха.
— Да и ты, брат, постарел изрядно! Да и мудрено ли, коли дочь уж такую вырастил да сына… Чай, сынок-от женат уж? — говорил Данило Андреевич, здороваясь с сыном Василия Степановича, Каллистом.
— Как же, как же! Вот и жена его! Прошу любить да жаловать!
Вошла Марья Васильевна.
— Вот и моя хозяйка. В свой черед, прошу любить да жаловать! Однако, устали, чай, с дороги-то, проголодались? Прошу к столу. Только не взыщите на скудной трапезе…
Так встретил Данило Андреевич прибывших. Он обошелся с ними, как со своими. Отделил для них несколько комнат и предоставил эти покои в полное их распоряжение. Словом, он не стеснял их ни в чем. Впрочем, гостям пришлось прожить в вотчине князя Ногтева недолго. Они торопились поспеть к царскому выбору, а потому Данило Андреевич отвез их сперва в подмосковное поместье Темкиных, а потом переселил их в Слободу, где отыскал для них подходящее пристанище. В этой же Слободе произошел выбор царем себе жены. Судьба решила так, чтобы Марфиньке, дочери Собакина, к ее счастью или несчастью, стать русской царицей.
С переменою судьбы дочери изменилась и судьба ее родственников. Василий Степанович немедленно был возведен царем в звание боярина, а сын его в кравчего.
Посмотрим же, как Василий Степанович, сделавшись важным человеком, отблагодарил Данилу Андреевича за его хлопоты, ласку и радушие;
Скучно было Марье Васильевне в вотчине, когда она осталась одна после отъезда ее мужа с Собакиным в Слободу. Только и отводила душу, когда какая-нибудь из соседских помещиц погостить заедет. Проведут вдвоем дня два, поболтают, посмеются, а потом и прощай! Опять на годик-другой! И опять Марья Васильевна одна сидит.
Больше же всего ее тоска по мужу крушила. Сама на себя дивилась боярыня, почему в этот раз она больше, чем прежде, по мужу тоскует. Бывало, в «поле» поедет он… Знает Марья Васильевна, что, того и гляди, там либо из пищали в него пальнут, либо саблей зарубят, тоскует она, убивается, а все не так, как ныне. И тоска какая-то иная, словно от предчувствия какого-то недоброго.
Однажды поутру вбежал к ней в горницу сын.
— Матушка! — кричит, — богомолка к нам пришла! К угодникам в Киев пробирается! Старушка старенькая-старенькая такая!
Марья Васильевна обрадовалась.
— Зови ее скорее в дом! — крикнула она сыну и сама спустилась в светелку.
Скоро в комнату вошла маленькая, худощавая, сгорбленная старуха, в лаптях, с котомкой за плечами и дорожным костылем в руке, на который она опиралась при каждом шаге. Лицо ее было покрыто, как маскою, сетью морщин, беззубый рот ввалился, а подбородок далеко выдвинулся вперед. Только глаза, уже давно потерявшие блеск молодости, еще были полны жизни и смотрели приветливым и, вместе проницательным взором.
Войдя в светелку, старуха, опустясь на колени, прошамкала короткую молитву, истово осеняя себя крестным знамением, потом кряхтя, поднялась и, низко поклонившись боярыне, остановилась подле двери.
— Садись сюда, матушка! Устала, чай, с дороги, отдохни… Сейчас и перекусить тебе подадут, — сказала Марья Васильевна.
— Благодарствуй, боярыня! Точно, притомилась я маленько, — ответила старуха, опустившись на лавку и прислонив костыль свой к столу.
— Издалеча идешь?
— От самого от Новагорода. В Киев хочу пробраться, коли Бог приведет… Да уж не знаю, удастся ли: времена ноне такие лихие настали, что Боже упаси!
— Да уж, баушка! Тяжеленько ноне… Перекуси-ка… Вот рыбка, тут грибочки… кваску не хочешь ли?
— Спасибо, спасибо! Кружечку коли дашь, не откажусь, с грибками-от…
Квас был подан, и старуха, очевидно сильно проголодавшаяся, принялась за еду. Марья Васильевна, не желая ей мешать, на время прервала свою беседу.
— Вот я и сыта! Благодарствуй, боярынька! — вскоре произнесла старуха.
— Что ж так ела мало? Только чуть к грибкам притронулась?… Поешь еще! — потчевала ее Марья Васильевна.
— Довольно, родная! И то наелась до отвалу! Чуть не до самого Киева сыта буду! — шутила богомолка.
— Будешь в Киеве, за нас, грешных, помолись.
— Вестимо!.. Об этом не позабуду!
— Ты впервой на богомолье собралась?
— Какое впервой! С сорока лет хожу, с тех самых пор, как ляхи мужа убили… В Киеве раз с десяток была… Теперь в остатний иду: коли Бог поможет, в Ерусалим, ко Гробу Господню пойду…
— Сколько тебе теперь годов, баушка?
— Да вот в Покров без трех годков сотня будет!
— Неужто! Сотня лет! Долгою жизнью Господь тебя наградил!
— Взыскал меня не по грехам моим… Одначе, мне и в путь-дорогу пора, — поднялась богомолки.
— Чего ж ты? Посиди, а то и останься денек-другой… Отдохни.
— Нет, матушка, благодарствуй! Мое дело старое — мешкать нельзя… Того и гляди, помру, до Киева не дойдя… Нет, это не можно! Спасибо тебе, боярынька, за ласку да за угощенье!..
— Не на чем, баушка! И то, почитай, ничего не ела…
— Сытехонька! Тебя как звать?
— Марья.
— А муженька? Его, чай, дома нетути?
— Его Данилой… В Слободе он Александровской теперь…
— Молиться буду за рабов Божьих Данилу и Марию… А чем мне за угощенье тебе воздать? Ты меня не обессудь, старую: хочешь, я тебе скажу, что ждет тебя? Не подумай, что ворожбой бесовской я занимаюсь. Упаси Бог! Нет! Сподобил меня Господь на старости лет по лицам примечать, что впереди будет — злое али доброе.
— Скажи, баушка! Коли это от Бога, так греха нет, — сказала Марья Васильевна, охваченная суеверным чувством.
— Все Бог дает нам, грешным! Он и карает, и милует… Сдается мне, боярыня, что ждет тебя беда через мужа: нагрянет она на него оттуда, откуда и ждать нельзя будет. Ворог есть у него, и тот ворог погубить его захочет. Но Бог все устроит: чист боярин окажется, и беда в радость великую обратится… Надейся на Бога, боярыня! Прощай! Здоровенька будь!
И старуха медленно вышла из комнаты. А Марья Васильевна, взволнованная, шептала:
— Недаром чует сердце мое беду!
Данило Андреевич, устроив Василья Степановича в Слободе, остался и сам тут же: его интересовало, какая судьба ожидает Марфиньку, не падет ли на нее царский выбор.
К нему часто заходил Егор Ладный, сиделец и гонец Василия Степановича, снова приехавший вместе с последним в Москву узнать от него, что с Марфинькой, скоро ли наступит день выбора. Приходил он к князю Ногтеву за справками по той причине, что ни у кого другого лучше узнать нельзя было. Впрочем, Собакины' могли бы ему тоже передавать не менее подробно, но с некоторых пор Василий Степанович и Каллист стали очень враждебно относиться к своему сидельцу. Данилу Андреевича такое отношение удивляло. Он несколько раз пытался спрашивать об этом Собакина, но тот только рукой отмахивался от расспросов. Ногтев радушно принимал у себя Егора Ладного, несмотря на разницу положений. Ему нравился этот парень за его кроткий характер.
В тот день, когда уже всем сделалось известным, что Марфа Собакина избрана царем в жены, Егор пришел к Ногтеву.
— Что, слышал, паренек, Марфушка-то чести какой дождалась? — спросил Данило Андреевич Егора.
— Слышал… Как не слышать! — тихо промолвил Ладный.
— Садись, молодец, чего стоишь. Что ты сегодня грустен словно? — сказал Ногтев, глядя на задумчивое и бледное лицо Егора.
— Тоска, боярин! — глухо проговорил Ладный, опускаясь на скамью.
— Тебе ль, вьюноше младому, да тосковать? С чего же это тоска на тебя напала?
— Так… Тяжко, боярин! Не спрашивай… Душа вся изныла! Жизни своей я не рад!
— Господи! Вот дивно! И с чего бы! — воскликнул князь.
В это время вошел слуга.
— Боярин Василий Степаныч, а с ним царский кравчий, Каллист Васильевич, повидать тебя желают, Данило Андреевич. Прикажешь просить?
— Проси, проси! — быстро произнес Данило Андреевич, которого разбирало любопытство посмотреть на вновь испеченного боярина, будущего царского тестя.
Через несколько минут послышались мерные медленные шаги, и в комнату не вошел, а вплыл Василий Степанович Собакин, царский боярин, и следом за ним, не менее торжественно его сын, Каллист, недавно получивший звание кравчего.
Когда Василий Степанович и Каллист вступили в комнату, бледное лицо Егора Ладного стало еще бледнее. Он поднялся с лавки и, не кланяясь, насмешливо посмотрел на вошедших.
— Царскому боярину и будущему тестю государеву челом бьем! — произнес Данило Андреевич, идя навстречу к Собакину.
— Спасибо, голубчик, спасибо! Не забудем тебя, будь спокоен! Шепнем царю при случае — все для тебя сделает по просьбе нашей! — важно проговорил Василий Степанович, протягивая руку Даниле Андреевичу с таким видом, словно делает ему великую честь этим.
Трудно было узнать в этом чванном боярине того купца-патриарха, которого так радушно принял в своей вотчине Ногтев… Всем своим видом новоиспеченный боярин хотел показать, что он важная птица. Голова его была закинута назад и, казалось, потеряла способность наклоняться — можно было подумать, что боярская шея куда менее гибка, чем купеческая.
Тон Собакина, его надменный вид и чуть слышное рукопожатие покоробили Данилу Андреевича, однако он был слишком гостеприимен для того, чтобы показать чем-нибудь свое неудовольствие гостю, и как ни в чем не бывало, поздоровался с Каллистом.
Потом он попросил гостей сесть.
Боярин и кравчий грузно опустились на лавки и развалились на них так, словно сидели у себя дома за вечерним сбитнем.
— Как здоровье Марфы Васильевны? — спросил князь, начиная беседу.
— Марфы Васильевны? — вопросительно вскинул на Данилу Андреевича глаза Василий Степанович. — Какая она теперь тебе Марфа Васильевна! — грубо заметил он потом. — Чай, слышал, что не сегодня-завтра она царицей будет русскою, а стало быть, и твоею… Мог бы иначе как-нибудь, а то на! Марфа Васильевна! Словно знакомую, какую простую.
Данило Андреевич вспыхнул, но опять сдержался, хотя это стоило ему порядочного усилия, и снес обиду, не желая ссоры.
— Как твое здоровье, боярин? — снова спросил Данило Андреевич.
— Слава Богу! Помаленьку здравствуем. Дочь за царя замуж хотим выдать — при таком счастье, коли б и болезнь, какая приключилась, так пересилил бы! — ответил благосклонно будущий царский тесть.
— Ну, а ты как, — Каллист Васильевич? — обратился князь к до сих пор молчавшему брату Марфы Васильевны.
— Здоров, слава Богу, — коротко ответил тот и опять погрузился в прежнее торжественное молчание.
«Что с этими мужиками говорить будешь? Нешто они теперь люди? Идолищи какие-то! Ишь, спесь-то напустили! Слышал я ляхскую пословицу: из хама не будет пана, и точно! Такими же хамами остались, как были и раньше, только спеси прибавилось, теперь их на престол посади да фимиам воскуряй перед ними — и то им нипочем будет!» — с досадою думал Данило Андреевич.
Некоторое время длилось молчание. Данило Андреевич придумывал, о чем бы спросить гостей. Наконец надумал.
— Давно ль царя видел? Как его государево здравие драгоценное? спросил он.
— Кажинный день царя вижу! Кажинный день! Для нас теперь это не диковинка! — хвастливо ответил Василий Степанович. — Ничего, здоров, слава Богу. Сегодня еще со мной весело так говорить изволил. А что, Данило Андреевич, признайся, так по душе, по совести: думал ли ты и в мыслях держать, каких ты особ в своем дому принимал, когда мы к тебе в вотчину из Новгорода приехали? А? Небось, и не думалось, кто такие будут эти гости? — усмехаясь, добавил спесивый старик.
— Нет…, конечно, не думалось, — ответил князь.
— Еще б думаться! А ведь шутка ль — царский тесть и царица будущая, в твоем дому сидели, с тобой за одним столом кушали. Н-да! Тебе, чай, и во сне такой чести не снилось! А я, признаться, уж и тогда на кое-что надеялся, а только, конечно, не болтал зря и держал себя просто, как мое тогдашнее купецкое звание требовало. Я не чванился, и даже, когда ты меня в ту пору изобидел, я даже и виду не показал — снес обиду.
— Помилосердствуй, боярин! Да когда ж я тебя чем-нибудь изобижал? Кажись, как родных, тебя с семьей в своем дому принял, — промолвил изумленный князь.
— В том-то вот и дело, что уж больно как родных! Больно уж просто. Не токмо в первый приезд обеда не приготовил хорошего, каким гостей угощают, а…
— Да помилуй! — прервал князь, начинавший не на шутку раздражаться. — Ведь вы же к самому обеду подъехали, где ж мне было другого обеда взять, окромя того, что был? Я и попросил не осудить меня и откушать, что Бог послал! Да и обед же был вовсе уж не так прост, чтобы…
— Ты наперед дослушай, а не прерывай старых людей — молоденек еще! — в свою очередь перебил Данилу Андреевича Собакин. — Скажу тебе, что, коли б ты хотел гостей уважить, так беспременно сумел бы все устроить, и обед бы живой рукой другой состряпали. Ну, да ладно! Об этом мимо, и не обед меня тогда изобидел больше всего, а невежество твое. Помнишь, чай, сидели мы после обеда за сластями, и разговор вели по душе, а ты вдруг среди беседы поднялся с лавки: «Не погневайся, сказал, Василий Степанович, я соснуть пойду!» Это мне-то, гостю, издалека приехавшему, молвил, да притом старцу седовласому! Вот это меня точно изобидело сильно! У нас так не водится! Н-да! Одначе я, конечно, и глазом не моргнул, виду не показал, что крепко ты меня изобидел. Само собой, ты это в том разуме сделал, что, дескать, купец! Все снести может! Ан, вишь ты! Купец-то в какого боярина оборотился! Почище тебя, пожалуй, будет! И мог бы я тебе зело напакостить, а только я не злопамятен и супротив тебя злобы не питаю… Так-то, батюшка!
Данило Андреевич побагровел от гнева, слыша такую благодарность за свою хлеб-соль. С языка его готово было сорваться гневное слово, но его предупредило неожиданное вмешательство Егора Ладного.
Когда Василий Степанович и Каллиста вошли в комнату, они не заметили или не хотели заметить стоявшего у лавки Егора — они и глазом одним на него не взглянули. Ладный не счел нужным напоминать, о своем присутствии и, молча, вслушивался в разговор. По мере того, как беседа гостей с Ногтевым принимала все более острый характер, Егор начал волноваться. Им овладел гнев при виде того, как отплачивает Собакин князю за его радушное гостеприимство. Он сдерживал себя, но, наконец, не выдержал и заговорил. Егор говорил быстро, горячо. Многое пришлось узнать Даниле Андреевичу из этой речи. Понятна теперь ему стала и тоска Ладного: Марфа Васильевна, как, оказалось, была просватана уже за Егора Ладного, когда честолюбивый старик, услышав о царском указе, пожелал отправить дочь свою к царю на смотрины. Он так и сделал, не тронувшись ни мольбами дочери, ни просьбами Егора, который в свое время оказал немало услуг Василию Степановичу;
Долго говорил Ладный, а Василий Степанович и Каллист сидели, словно онемев. А Егор закончил свою речь:
— Загубил ты дочь свою, загубил и меня… Да я что! Я бобыль! Птица вольная! Сегодня — здесь, завтра — там… Забудусь в чем-нибудь — либо в потехах ратных, либо в молитвах монашеских, а она, болезная, сгорит с тоски, стает, как свеча воску яркого! Не выдержат ее силы женские слабые тяготы великой, и задавит ее кика царская, каменьями самоцветными унизанная!.. Жаль ее, голубку мою, а я что! — тихо докончил Егор Ладный свою речь, и голос его дрогнул, а на реснице повисла слеза.
Тут только опомнился Собакин.
— Вон! — прохрипел он. — Княже! Прикажи вывести холопа буйного! — обратился он к Ногтеву.
Тот не двинулся с места.
— Слышишь, Данило Андреевич? Прикажи вывести его да вспороть на конюшне!
— За что выводить его? Нешто он буянит? Да к тому ж я сам в чужом доме живу и слуги здесь не мои… Да коли б и мои слуги были, прямо скажу, не позвал бы их гнать его: не за что парня гнать — он правду молвил, а коли обижаешься на него, стало быть, это тебе правда глаза колет.
— Вот как! Стало быть, и ты его сторону держишь! Ай да боярин! — злобно проговорил Собакин.
— Да уж не тебе меня боярству учить — ты сам к нему еще и не приобык! — отрезал князь.
— Стой, Данило Андреевич! Не ссорься с ним из-за меня. Он, пожалуй, еще тебе наделает бед — хлеб-то-соль твою, верно, он не больно помнит. Я уйду… И то уж давно сбираюсь; да все хотелось вот на ем сердце сорвать. Теперь меня ничто не держит… Прощай, княже! Не поминай лихом.
— Да куда же ты? — с недоумением спросил Данило Андреевич.
— Куда глаза глядят! Сам еще не знаю… Русь-матушка велика, чай, найду в ней и я себе уголок. А тут мне оставаться не приходится!
— Коли так, иди с Богом! Пошли тебе Господь счастья!
— Быть ли счастью, боярин, быть ли счастью! Об этом и думать не смею. Прощай же, боярин! Здрав будь на многие лета вместе с супругой своей и детушками! Пошли им Бог счастья! А тебе, Василий Степаныч, скажу: больно ты крепко радуешься — смотри, не больно заносись, чтоб слез горьких опосля не проливать!
— Проваливай, проваливай, пока цел! — пробурчал старик.
— Я-то уйду, не только отсюда, а и из мест родимых, а вот ты-то на радость ли себе останешься!
Не прибавив больше ни слова, Егор Ладный повернулся и вышел из комнаты.
Сейчас же после его ухода поднялись с лавок и старик с сыном.
— Спасибо, княже, за прием ласковый! Утешил, утешил старого знакомца, — злобно проговорил Василий Степанович.
— Не на чем, боярин! Что заслужил, то и получил! — равнодушно промолвил Данило Андреевич.
— С холопом заодно на меня напустился! А я думал ему честь оказать, пришел к нему, как добрый, а он на! — продолжал старик.
— Вот то-то и скверно, что ты честь пришел мне оказать! Пришел бы попросту, без чванства да спеси, иная б у нас и беседа была б! — ответил князь.
— Ну, ладно! Лайся, лайся еще поболе! За все тебя отблагодарю, будь покоен! — сказал Василий Степанович, злобно сверкая глазами на Данилу Андреевича.
— Чего от тебя и ждать! Вижу, каков ты человек! — спокойно произнес князь.
— Свидимся ужо! Только рад ли тому будешь! — злобно проговорил старик, готовясь уйти.
С этого времени Данило Андреевич ждал беды. Чтобы не встречаться с Собакиным и не натолкнуться на новую ссору, князь на другой же день уехал в вотчину.
Об Егоре Ладном с этих пор ничего не было слышно. Его не встречали ни в Москве, ни на родине[30].
Слова же Ладного оказались вдвойне пророческими. Не прошло и месяца, как по всей Руси святой разнесся слух, что невеста государева занемогла, что ее испортили. Царь был вне себя от гнева и старался найти виновников болезни своей невесты. В это время едва не скатилась с плахи и голова Данилы Андреевича: так ему отплатил за былое добро его старый приятель Собакин.
Удалился Данило Андреевич от двора шумного, от хитрых и честолюбивых царедворцев, зажил опять в своей вотчине, как до приезда Собакина, тихою, мирною жизнью со своей женой и детьми.
Все, казалось, по-прежнему было: так же, как и прежде, вставал боярин поутру, чуть зорька на небе заиграет, выпивал сбитня, целовал жену и спешил на поле, подернутое беловатой пеленой росы, подбодрять своих работников не понуканьем грозным, а словом ласковым да примером своим: он сам зачастую работал с ними.
Все в вотчине шло по-старому, да не старое было на душе у князя!
Что-то больно часто он украдкой грустно-грустно на жену поглядывал и деток чаще прежнего к груди своей прижимал, целовал их жарче, и словно дымкой какой-то заволакивались очи Данилы Андреевича.
Видела все это Марья Васильевна, тревога закрадывалась в ее сердце, но она до поры до времени не спрашивала мужа, о чем он кручинится, а старалась скрыть зарождавшуюся тревогу.
А в голове Данилы Андреевича бродили невеселые думы. Чуял он, что натворит ему зла Собакин за его же, князеву, хлеб-соль: не таков старик, чтобы забыть обиду!
А и обида-то, обида: правда — в глаза сказанная!
И сжимала тоска сердце Данилы Андреевича! Чуяло оно-вещун беду неминучую!
Не за себя кручинился князь. Не знал он за собой никакой вины ни перед царем, ни перед родиной, а коли б пришлось умереть, безвинно — что ж делать! Знать, так ему на роду написано: венец мученический принять!
Печалился он за свою жену молодую, за своих детушек, что сиротками останутся. «Что жена молодая, мужем покинутая? Словно былинка в поле одинокая, забытая: ее и солнце жжет, и ветер сердитый до земли сгибает — ни ей покрова, ни ей опоры. Плачется былинка, а помощи взять неоткуда! Так и жена. Кто защитит вдову молодую от людских нападок, от невзгод житейских. Никто! Одна ей дорога — в монастырь. А дети, тогда как же? Али бросить их: растите, мол, как цветы полевые, без призору, да без ласки материнской! А самой идти чин ангельский принимать, спасать свою душеньку от огня адского? Нет, нельзя так!
«Ох, дети, дети! Что с вами будет, с сиротками! И подумать — так дрожь по телу мурашками бежит, а каково вам-то будет! Страшно за вас! За души ваши чистые! Душа детская что воск: что хочешь, то и вылепи! Хочешь ангела божьего, безгрешного, хочешь беса хвостатого да рогатого! Да! В какие руки попадет. Так и дети — нежь их, голубь да на путь истины словами ласковыми наставляй — вырастут люди такие, что если б всем быть, как они, так тогда и зла на белом свете не было бы. А начнут с детства раннего колотушками пичкать, бранью да розгами поучать — не жди добра! Вырастет дитя — все обиды да пинки вспомянет и сторицею за них заплатит!
Такого рода думы тревожили Данилу Андреевича, и он худел, бледнел не по дням, а по часам.
Долго крепилась Марья Васильевна — уже промелькнул конец лета, начался листопад, пришла осень глухая с ее темными ночами да дождями, а она все еще не спрашивала мужа, но, наконец, не выдержала и спросила его, о чем он тоскует.
Произошло это в один из хмурых осенних вечеров.
Даниле Андреевичу было тогда особенно тяжко, словно предчувствие близкого и ужасного несчастья сжимало его сердце.
Марья Васильевна долго смотрела, как князь, сумрачный и молчаливый, медленно прохаживался по комнате.
«Бедный! О чем это он так убивается столько времени? И чего не скажет мне про свою кручинушку? Все полегчало бы! Спросить разве?» — думала Марья Васильевна.
Поколебавшись немного, она тихо спросила:
— Родной! Что с тобою? Поведай мне!
Данило Андреевич был застигнут этим вопросом врасплох.
— Со мной? Ничего! — ответил он, избегая взгляда жены.
— Ой, милый! Почто скрываешь от меня, от жены своей? — произнесла она с упреком. — Ведь вижу, что неладное что-то с тобой творится. Родной мой! — продолжала молодая женщина, подходя к мужу и обнимая его. — Не таись! Открой свою душу! Ужели боишься, что тоски твоей я не пойму али не поделю с тобою?
— Нешто я могу таить, али скрывать что-нибудь от тебя? Тебя кручинить без нужды жаль — вот почему тебе о своей тоске да горе горьком не сказываю! — ответил Данило Андреевич, тронутый словами жены.
— Хуже терзаюсь, родной, скорбь твою видючи! Скажи мне все, поведай без утайки, может, и у тебя, и у меня на сердце полегчает!
— Не хотел я смущать тебя до поры до времени, но будь по-твоему — все открою, ничего не потаю, — сказал князь и подробно рассказал жене о своем и Егоркином столкновении с Василием Степановичем Собакиным.
Безмолвно слушала молодая боярыня рассказ мужа и только бледнела от душевной тревоги.
— Не тоскуй, дорогой! Бог милостив! Может, и пронесет Он мимо бурю злую — не ради нас с тобой, грешных, так ради детушек! — проговорила Марья Васильевна, припав лицом к плечу Данилы Андреевича, когда он окончил рассказ. Утешала она мужа, а у самой на сердце, словно камень тяжелый лежал, и сама она плохо верила в свои утешенья.
— Будем на Бога уповать! — коротко ответил жене князь, но предчувствие чего-то грозного, какой-то близкой и неотвратимой опасности не покидало его.
И предчувствие это было пророческим: на другой же день поутру приехал гонец к князю от Иоанна с требованием явиться к царю в Слободу. Гонец был опричником.
Когда Данило Андреевич спросил гонца, не известно ли ему, по какой причине царь вызывает его к себе, опричник, стоявший перед князем, не снимая шапки, надменно ответил:
— Баяли, в измене ты уличен, так царь-батюшка требует тебя к себе.
Опричник усмехнулся.
— И что вы, бояре, за народ! — добавил он, — изменник на изменнике! Был бы я на месте царя — всех бы вас извел в один месяц… А он, наш милостивец, терпелив!
«Пришла погибель!» — думал Данило Андреевич, однако еще пытался успокоить жену, навзрыд рыдавшую, и плачущих детей, понявших, что их тятю постигло какое-то несчастье.
Данило Андреевич сам едва сдерживал слезы. Он чувствовал, что еще немного продолжись расставанье — и ему не совладать с собой. Поэтому он поспешил с отъездом.
Сопровождаемый толпой воющей дворни князь вскочил на коня и сразу тронулся полным карьером.
Конь несся как ветер, унося князя, может быть, навсегда от родимого крова, от жены его и детей. Что ждало князя у царя — об этом Данило Андреевич страшился и думать.
Когда князь приехал в Слободу и готовился предстать перед грозные очи царя, во дворце был торжественный прием какого-то посольства.
Замешавшись в толпу придворных, Данило Андреевич думал расспросить, не произошло ли чего-нибудь в Москве такого, что могло подать повод царю отыскивать изменников, и поэтому, отчасти предугадать, в чем его могли оклеветать перед царем, и приготовиться к защите. Однако привести задуманное намерение в исполнение оказалось не так легко: придворные сторонились от князя, как от зачумленного. Лучшие друзья едва кивали ему головой и спешили поскорее удалиться.
С грустью Данило Андреевич заметил эту перемену.
Он отошел от бояр и стал в стороне.
Однако не все бояре оказались одинаковыми — нашелся один из их числа, который подошел к князю, не боясь сам попасть под опалу вместе с ним.
От него Данило Андреевич узнал, что царская невеста тяжко занемогла, и что теперь идут розыски тех, кто ее испортил, и что несколько вельмож, заподозренных в этом, уже сложили свои головы на плахе.
Екнуло сердце князево от этой вести.
«Так вот в чем, верно, винят меня враги! Тяжкую вину взвели на меня клеветники! Ой, тяжкую! Пожалуй, не миновать мне казни!» — подумал с тоскою Данило Андреевич и почти без надежды ждал себе неминуемой гибели.
Едва окончился прием послов, как царь, обведя внимательным взглядом толпу царедворцев, громко проговорил:
— А где здесь серпуховский наш изменник, князь да боярин нашей царской милости Данило Ногтев? Сказывали, приехал он.
С замиранием сердца Данило Андреевич приблизился к царю.
— А, вот ты! Здравствуй, здравствуй! Что, рад, небось, свидеться с царем своим? — говорил Иоанн, с усмешкой обращаясь к низко кланяющемуся боярину.
— Почто же не рад? Вестимо, мне и честь, и радость свидеться с царем православным, — ответил Данило Андреевич, стараясь сохранить спокойный вид.
— Ага!.. Рад… Много мы этим довольны, что боярин наш рад с нами свидеться! — продолжал насмехаться над князем Иоанн.
Кое-кто из толпы приспешников и любимцев фыркнул от смеха в угоду царю, другие, кому это не удалось сделать или не сумели, старались вызвать на лице своем улыбку.
Данило Андреевич слышал этот смех, видел улыбки на лицах царедворцев, из которых многие были ему обязаны и, в былое время, клялись никогда не забыть услуг его, и горько становилось на сердце боярина от такой черной неблагодарности, но он стоял по-прежнему спокойным, глядя прямо в сверкающие искорками гнева глаза Иоанна.
— Меня рад видеть… Ну, а невесту мою нареченную тоже, небось, рад был бы повидать? Она, болезная, занемогла маленько, — продолжал Иоанн, пытливо смотря на Данилу Андреевича.
— Конечно, рад! Ведь, я ее вот какой знал, — ответил князь, указав аршина на полтора от пола.
— Как так? — спросил царь.
— Да я знаком много лет с Собакиным, Василием Степанычем, был… Марфа Васильевна, почитай, на моих глазах росла! Когда же ты, царь-батюшка, указал девиц к тебе для выбора везти, они — брат ейный, да отец и сама она — ко мне в вотчину приехали, и уж опосля я им нашел, где в Слободе поместиться. Посуди сам, царь-государь, могу ль я не желать видеть ее, невесту твою нареченную?
Видимо, Иоанн не ожидал услышать от князя ничего подобного, потому что лицо его выразило удивление, смешанное с недоверием.
— Ой, не врешь ли, боярин! — воскликнул он.
— Могу ль тебе говорить неправду! Иоанн на минуту задумался.
— Что-то тут напутано, — произнес, наконец, он. — Ну, да мы сейчас разберем! Подь-ка сюда, Василий! Повтори, в чем ты винишь его, — обратился царь к Василию Степановичу Собакину, стоявшему в стороне от других бояр.
Собакин приблизился. Он был бледен, и, когда заговорил, то голос его слегка дрожал.
— Виню я князя Данилу Ногтева в том, что он, с моим наймитом «Егоркой» спевшись, задумал, злобствуя на меня, извести твою невесту нареченную, а мою дочь Марфу Васильевну, — проговорил глухим голосом Собакин, вперив глаза в пол.
— За что же я злобствую на тебя? — тихо спросил князь.
— С зависти, перво-наперво, а потому будто б из дружбы к наймиту моему. Ишь, пристало боярину дружить с холопом! — язвительно заметил Собакин.
— Что же ты на это скажешь? Чем обелишь себя? — спросил Иоанн, лицо которого не выражало гнева: царь был сегодня в духе.
— Все поведаю тебе по истине, ничего не потаю, царь православный! — горячо заговорил Данило Андреевич. — Как сказывал, знал я Марфу Васильевну с младенческих лет… Могу ль против нее я злобу питать и изводить пытаться? Да и как? Сам я в вотчине моей Серпуховской жил с самой той поры, как Марфа Васильевна невестой твоей наречена была, и Егорку, про коего Собакин бает, с того же времени в глаза не видел и, где он находится, не ведаю. И не я по злобе хочу извести дочь Василия Степаныча, а он меня погубить хочет, забыв мою хлеб-соль прежнюю… За что он гневается на меня — пусть сам скажет, чтоб ты не подумал, государь, что клевещу я на него!
— Сказывай! — обратился царь к Василию Степановичу, и в его голосе послышалась гневная нотка. — Водил ли ты хлеб-соль с боярином али нет, и почему винишь его?
Василий Степанович стоял безмолвный, не глядя на царя.
— Сказывай! — уже совсем гневно произнес Иоанн.
— Водил хлеб-соль в былое время, а потом у нас счеты с ним кой-какие были… Да я не виню его прямо — может, он и неповинен… Так, подозрение одно имею, — бормотал струсивший, по-видимому, Собакин.
— А! Теперь только уж подозрение одно! Раньше, помнится мне, ты иные песни пел! — воскликнул Иоанн.
— Расскажи, Данило Андреевич, что у тебя с Собакиным было, — обратился царь, к Ногтеву уже ласково.
Вздох облегчения вырвался из груди князя, он понял, что он спасен. Рассказал подробно Данило Андреевич царю о том, каким напыщенным сделался бывший купец Собакин, превратясь в царского тестя, как он отблагодарил Данилу Андреевича за прежнюю дружбу. Передал также и разговор Егора Ладного с Василием Степановичем.
— Из-за того, царь-батюшка, что я признал Егорку правее, чем он, тесть твой будущий, Собакин, и сердце имеет на меня! — закончил свой рассказ Данило Андреевич.
— Что ж, Василий, ведь выходит, что князь-то и в мыслях не держал того, в чем ты его винишь? — обратился Иоанн к сумрачному Василию Степановичу.
— Врет он! — прошипел тот. — Никакой ссоры у меня с ним не было, и не мог я на него по злобе клеветать!
— Спроси, государь, сына его Каллиста — они были тогда вместе у меня… Тот врать, думаю, не станет, — сказал Данило Андреевич. — Каллист здесь — вон он стоит в сторонке, — добавил князь, видя, что царь ищет Каллиста в толпе придворных.
Иоанн сделал Каллисту знак приблизиться. Тот подошел, видимо сильно смущенный.
— Ссорился отец твой с этим боярином? — спросил его царь. — Смотри! Говори правду.
Каллист немного помолчал, как будто собирался с духом. Потом тихо промолвил:
— Да, отец ссорился с боярином!
Иоанн быстро обернулся к Василию Степановичу.
— Ты что же это, старик? — грозно проговорил он. — Так-то ты начинаешь свое боярство? Неповинно хотел погубить за его же хлеб-соль!.. Добро, я сегодня не гневен. Но помни! — погрозил царь рукой съежившемуся от страха Василию Степановичу. — А с тобой, Данилушка, свидимся еще на свадьбе моей… Смотри, приезжай! — ласково сказал Иоанн князю.
Данило Андреевич, радостный и довольный, низко поклонился царю.
Иоанн готовился уже удалиться во внутренние покои, но вдруг опять обернулся к Ногтеву.
— А скажи, княже, когда я еще с тобой разговор важный имел? Словно обещал тебе что-то… Давно это было — ты еще совсем молодым был… Помнится мне что-то, а что — запамятовал, — произнес царь.
— Да, царь-государь. Годов, почитай, двенадцать назад ты мне гривну обещал золотую, пожаловать за то, что я детей из пожара на Арбате вызволил. Ну, а после Анастасия Романовна, блаженной памяти супруга твоя первая, умерла, тут тебе не до меня было, то и забыл про гривну, — улыбаясь, сказал Данило Андреевич.
— Да, да! Вспомнил. Точно, ты и есть тот молодец, что за детьми в огонь полез. Как я раньше не признал тебя? Положим, времени прошло немало… Да ведь ты во дворец вхож, а вот не пришло же мне в голову вспомнить о тебе до сегодня! А давно это было, давно! Тогда еще Настасья моя жива была, только уж прихварывала… Ох, время, время! — проговорил Иоанн, и глубокий вздох вырвался из его груди, а по исхудалому и бледному лицу прошло светлое, слегка грустное, но спокойное выражение.
— А гривну ты получишь, будь спокоен! — продолжал он, очнувшись от своей задумчивости. — Теперь не забуду! Так помни: жду тебя к себе на свадьбу! — прибавил он, кивнув головой Даниле Андреевичу на прощанье и удаляясь.
Толпой окружили придворные князя, наперерыв поздравляя с царскою милостью. Какими добрыми и любезными сделались теперь все те, которые еще недавно избегали перекинуться с ним словом! Один звал князя к себе отобедать, другой — приглашал на крестины, третий на свадьбу, и так без конца. Князю было неприятно оставаться в толпе этих лицемеров, он поспешно ушел из дворца и поскорее отправил гонца к своей жене, чтобы порадовать ее доброю вестью. Сам же остался в Слободе ожидать царской свадьбы и обещанной царем гривны.
Свадьба царя состоялась 28-го октября 1571 года. Кто бы узнал в бледной, едва держащейся на ногах от слабости царской невесте, еще недавно такую свежую, сильную Марфу Васильевну… Она едва могла достоять до конца венчания…, ноги ее подкашивались. Данило Андреевич с грустью смотрел на Марфу Васильевну.
«Господи, Боже мой! Как она переменилась! С тоски, верно! Ох, болезная, болезная! Не жилица она на белом свете, кажись!» — думал Данило Андреевич. И он, к сожалению, угадал.
Недолго пришлось Марфе Васильевне быть русской царицей — всего около двух недель: тринадцатого ноября Марфа Васильевна скончалась.
Отец и родственники несчастной царицы приобрели себе через ее замужество богатство и почести, а сама она… гроб в монастыре Вознесенском, рядом с двумя первыми женами царя Иоанна.
Вскоре после кончины молодой царицы Данило Андреевич уехал в вотчину, надеясь, что теперь уже ничто не помешает ему наслаждаться тихою и спокойною жизнью.
Действительно, в этот раз ему удалось провести в вотчине безвыездно зиму и часть следующего года, пока не прошел слух, что крымцы опять идут на Русь.
Долг призывал князя к защите родины, и он немедля поспешил под знамена…
В это же время и мурза Алей-Бахмет снова явился с ханом на свою прежнюю родину, но уже не для того, чтобы добыть себе славу, а лишь для того, чтобы сложить свою буйную головушку на земле родимой.
Только этого теперь жаждал отступник!