Следующая пересылка в Кирове. Едем в том же вагоне. Голод одолевает. Люся совсем плоха, ей двадцать три года, она нежна, болезненна, в таком возрасте туберкулез пожирает, выменять на вещи еду невозможно — даже мою голубую шубу: все, у кого есть еда, понимают, что это жизнь, и ничего ни на что не меняют, поддерживаю Люсю надеждами, мечтами, вру напропалую.
Весна рвется в щели, в зарешеченные окна коридора… Шестая весна моей неволи…
Удалось выменять из последней Маминой посылки простыню с моей монограммой, вышитой Маминой рукой, на дневной паек хлеба, отрезать монограмму эта женщина не разрешила.
А я задыхаюсь от мыслей. Раньше я не замечала, что стук колес утешает, побеждает мысли, чувства… спасение…
Самое тяжкое, когда кто-нибудь начинает есть, все равно что — хлеб, сухари; в бараке это можно сделать тихонько, здесь у того, кто ест, кусок застревает в горле — вокруг все глотают слюну.
Перестала считать сутки… зачем.:, слушаю стук колес… с Ольгой что-то случилось… могла же эта женщина-офицер как-то сказать об Ольге… А если эта женщина-офицер просто дрянь и даже и не искала Ольгу… нет, не может быть… В Свердловске на пересылке была уже такая история: меня, больную, еле стоящую на ногах, вызывают, ведут в какой-то кабинет в тюрьме, взволнованный человек говорит, что он знаком с Борисом по Свердловску же, когда Борис был там спецкором «Правды», чем он может мне помочь, он может связаться с Борисом. Я попросила сказать Борису, что я жива, и сообщить адрес моего будущего лагеря. Тогда я обвинила этого прокурора, что он трус и ничего не сделал, но потом-то я узнала, что Борис от меня отказался.
С Ольгой этого быть не может.
В вагоне какое-то невидимое волнение, оказывается, в следующее воскресенье Пасха, совпадающая с католической, и мои литовки молча молятся…
Они уже поднаторели в великой русской речи, но очень смешно, когда набожная старушка с ясным и чистым лицом вплетает в свою речь матерные слова, не понимая, что говорит, и теперь мы с Люсей пытаемся их обучать великому русскому языку без матерных слов.
Довольно приличный конвой, состоящий в основном из ровесников Люси, в Кирове с нами прощается и не знает, что с нами будет дальше, но направление — Вятлаг.
Двоих вынесли из этапа на носилках, а мы с Люсей, поддерживая друг друга, довольно бодро сами пошли к «воронкам».
День ослепительный, тепло, солнце! Какие мы, наверное, красавицы в сиянии светила!
Пересылка необычная — нет жуткой тюрьмы, а стоят, как в лагере, довольно симпатичные, свежевыкрашенные, длинные, чистенькие бараки, внутри коридор тоже удивляет чистотой, и уже совсем невероятное — параши стоят у камер, это все равно, если бы увидеть параши в Лувре; камера просто уютная, тоже чистенькая; надзирательница разговаривает человеческим голосом! Не может быть!!!
Уступили нижние нары пожилым, еле вскарабкались наверх и рухнули в сон.
Христос воскресе! Пасха!
Подъем.
Все приодеты в то, что осталось неукраденным; торжественные и светлые.
Мы с Люсей проспали шестнадцать часов, нас пытались разбудить к ужину, но мы не очнулись… Издалека, из нереальности, я слышала церковное пение, молитвы, я стала какой-то отупевшей…
Оглядываю камеру: нас, малоприятных русских, восемь человек, остальные литовки, с которыми мы ехали в этапе, а из коридора в наше благолепие врезаются такие знакомые визги, хохот, мат, выкрики, «цыганочка»: напротив в камерах — блатные, для них параши в коридоре не стоят.
Кто же этот человек, сотворивший разумное и человечное…
Камера открылась, и надзирательница внесла огромный чайник с горячим чаем, сахар, хлеб и все эти дары положила на стол, и только мы хотели накинуться на эти дары, как камера снова открылась и быстро вошла маленькая женщина в ватнике и шали, с прекрасным от доброты лицом, быстро подошла к столу, села и стала выкладывать из мешка сушки, белый хлеб, сахар, крашеные яйца и одним дыханием произнесла: «Христос воскресе!» Мы губами ответили: «Воистину воскресе!»
У двери она повернулась и также беззвучно сказала: «Потерпите еще немного, до лагеря меньше суток» — и исчезла.
Грузят в «воронки».
Где же этот человек, творящий добро…
Я увидела его уже из «воронка»: стоял высокий, статный, худой старик, полковник, с белой как лунь головой, так похожий на моего Дяаколя, тоже голубоглазый — стояло русское офицерство.