Слухи о виновности Орловых, возможно, поддерживались и с помощью раннего варианта 3‑го письма Алексея из Ропши. То, что этот документ – плод политической борьбы, а не археографическое развлечение Ф.В. Ростопчина – вывод достаточно очевидный. Дашкова говорит о письме так, как если бы оно было ей известно сразу после ропшинских событий, а потом всплыло уже при Павле I: «Если бы кто-нибудь заподозрил, что императрица повелела убить Петра III… я могла бы представить доказательства ее полной непричастности к этому делу: письмо Алексея Орлова, тщательно сохраненное ею в шкатулке, вскрытой Павлом после ее смерти»615.
Появление копии 3‑го письма Орлова через 40 лет после событий, ее внедрение в оборот рукописных материалов по истории России, которыми, минуя цензуру, обменивались образованные соотечественники (недаром Ростопчин послал этот документ не только Дашковой, но и С.Р. Воронцову в Лондон), закрепляло одну версию убийства Петра III. На протяжении двух столетий исследователи считали источник достоверным, а отсутствие его подлинника и несколько странные обстоятельства обнаружения никого не смущали.
Между тем сама история Ростопчина вызывает вопросы. В примечаниях к своей копии он писал, что после смерти Екатерины II ему и генерал-прокурору Сената А.Н. Самойлову велено было запечатать кабинет государыни. «Через три дня по смерти императрицы поручено было великому князю Александру Павловичу и графу Безбородке рассмотреть все бумаги. В первый самый день найдено это письмо графа Алексея Орлова и принесено к императору Павлу; по прочтении им возвращено Безбородке, и я имел его с четверть часа в руках. Почерк известный мне графа Орлова. Бумага – лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева государыни, и сим изобличает клевету, подшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова. Прочитав в присутствии его, бросил к камин и сам истребил памятник невинности Великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал»616.
Дашкова, передавая ту же историю со слов Ростопчина, приписала Павлу восклицание: «Слава богу! это письмо рассеяло и тень сомнения, которая могла бы еще сохраниться у меня». Если император испытал радость и облегчение, то зачем было сжигать письмо? Возможно, подлинник содержал нечто большее, чем копия, и Павел не хотел, чтобы неудобные строчки сохранились? Можно ли без санкции государя скопировать такой источник, не опасаясь опалы? Вопросов история Ростопчина порождает множество.
До работы О.А. Иванова о письмах Орлова из Ропши в самом факте существования 3‑го письма никто не сомневался. Однако исследователю удалось выдвинуть весомые аргументы в пользу того, что перед нами – фальсификация. При этом созданная умело, которую за «четверть часа» сочинить нельзя. Так, Ростопчин был хорошо знаком с первыми двумя письмами Орлова и должен был держать их перед глазами, составляя третье. Сходны титулования Екатерины в начале записок и обороты речи. В то же время имелись и бросающиеся в глаза различия. В подлинных письмах Орлов обращался к императрице на «вы», в копии – на «ты». Язык копии заметно грамотнее, чем оригиналов. Петр III назван «государь», вместо «бывший государь»617.
Копия Ростопчина получила хождение уже после смерти Павла I. Чего он добивался, снимая вину с Екатерины II? Расположения нового императора Александра I, обещавшего править «по уму и сердцу своей бабки»? Очевидной исторической параллели, которую ухватил А.Н. Тургенев – «…или, подобно внуку Александру, она лишь воспользовалась благами уже совершившегося?» – выгодной молодому царю? Доверия Дашковой? Благосклонности великой княгини Екатерины Павловны, интересовавшейся историческими документами? Иванов показал, что до появления копии, с которой Ростопчин стал вхож к влиятельным лицам, забавляя их любопытным свидетельством старины, он пребывал в опале. Александр I не благоволил к бывшему сотруднику отца. Однако постепенно, благодаря любимой сестре царя, Екатерине Павловне, дела Федора Васильевича пошли на лад: она «буквально вырвала для него место московского генерал-губернатора». А сблизил Ростопчина и великую княгиню именно общий интерес к недавнему прошлому. Он стал завсегдатаем ее салона в Твери и пленял слушателей живым, артистическим пересказом анекдотов минувших царствований.
Однако остаются сомнения. Грамотность языка копии сравнительно с оригиналами можно объяснить именно фактом переписывания. Обращение на «ты» и наименование Петра III «государем» без добавки «бывший» – волнением автора. Странную история с сожжением письма – импульсивностью Павла I или его злонамеренностью по отношению к матери. Тот факт, что краткое сообщение о смерти императора имелось во втором письме, не исключает возможности написания третьего – более пространного. Таким образом, ставить точку в расследовании рано.
Кроме того, отсутствие «признательного» письма из Ропши еще не снимает подозрений с Орлова. Оно лишь показывает, что события развивались не так, как описано в этом источнике. Пока письмо считали подлинным, оно служило главным аргументом, затмевая собой слова, сказанные Алексеем Григорьевичем в Вене в 1771 г. о том, что его вынудили пойти на преступление. Но коль скоро первый источник утратил доверие ученых, естественным образом повысилось внимание ко второму.
Весной 1771 г. на пути из Петербурга в Ливорно, где стоял русский флот, граф Орлов остановился в Вене. Здесь, обедая у посла Дмитрия Михайловича Голицына, в присутствии иностранных гостей он вдруг коснулся Ропшинской драмы. 4 мая французский поверенный в делах Франсуа-Мари Дюран де Дистроф донес в Париж из Австрии: «Без какого-либо побуждения с чьей-либо стороны граф Алексей Орлов по собственному желанию не раз вспоминал об ужасной кончине Петра III. Он говорил, сколь жаль ему такого доброго человека, с коим принужден он был совершить требовавшееся от него. Сему генералу, обладающему чрезвычайной телесной силой, поручили удавить государя, и теперь, судя по всему, его преследуют угрызения совести»618.
Нетрудно отделить слова самого Орлова от комментария слушателя: «Он говорил, сколь жаль ему такого доброго человека, с коим принужден он был совершить требовавшееся от него». Возникает вопрос: кем? Екатериной? Паниным? Приехавшим в Ропшу Г.Н. Тепловым от имени императрицы? Орлов намеренно не уточнил. Но сбрасывать его свидетельство со счетов нельзя. Остроумное замечание В.А. Плугина о том, что признание обвиняемого – еще не доказательство вины, справедливо. Однако граф обнародовал свое откровение не под пыткой в инквизиционном трибунале, а за столом посла, в окружении иностранцев. Голицын обязан был доложить о его высказывании в Петербург, а остальные дипломаты поспешили бы уведомить свои дворы. Алексей Григорьевич был человеком хитрым, хотя умел казаться простодушным, открытым и даже недалеким. Подобное заявление один из первых российских вельмож мог сделать только намеренно.
Справедливо мнение тех ученых, которые видят в неожиданной откровенности Орлова форму давления на императрицу619. В 1771 г. дела орловской партии в Петербурге становились все хуже. Григорий Григорьевич терял политический вес. После неудачных переговоров с турками в Фокшанах он утратил пост фаворита. Его заметно потеснила группировка Панина, выдвинувшая нового любимца – А.С. Васильчикова. Никита Иванович, а с ним и Екатерина, считали, что войну с Портой необходимо закончить поскорее. Орловы же стояли не только за продолжение конфликта, но и за поход на Константинополь. Острая политическая конфронтация заставила Алексея прибегнуть к «запретному» методу борьбы – упомянуть события, которых старались не касаться. Граф показывал: еще немного, и он станет откровеннее.
Однако мы не можем утверждать, что намек героя Чесмы предназначался только для Екатерины. Панин также, если не в первую очередь, являлся его адресатом. 18 марта 1774 г. Дюран, уже находившийся в Петербурге в качестве посла, сообщил без пояснений, что именно Васильчиков задушил Петра III, а Алексей приехал, когда все было уже кончено620. Дипломат передал не сами слова, а суть сказанного, причем так, как он ее понял. Фаворит не участвовать в Ропшинской драме, и, называя его, Алексей указывал на покровителей нового любимца – группировку Панина.
В науке, как и в обыденной жизни, случаются алогичные вещи. Копия 3‑го письма Орлова не подкрепляла, а скорее опровергала версию Рюльера. Дипломат называл Алексея убийцей, к тому же посылал его – «растрепанного, в поте и пыли» – с известием к императрице. Сам же «виновник торжества» настаивал на случайности и делал это письменно. Не имело смысла сначала составить признание, а потом с ним в руке скакать в столицу.
Однако подрыв доверия к письму Орлова ударил и по версии Рюльера, до того считавшейся незыблемой. Сразу обнаружилось, что исследователи сами надели себе шоры. Имеются и другие заслуживающие внимания источники. Один из них – «Записки» Андреаса Шумахера – подобно застенчивой красавице на великосветском балу, давно и терпеливо ждал, когда на него обратят внимание.
Книга Шумахера вышла сравнительно поздно – в 1858 г. в Гамбурге на немецком языке. Рукопись хранится в Королевской библиотеке в Стокгольме. К тому времени, когда работа увидела свет, описываемые события потеряли остроту, а ключевая версия сложилась. Поэтому в дискуссиях ученых ей долгое время отводилась вспомогательная роль. Между тем она обладает самостоятельной ценностью.
Секретарь датского посольства, точно так же как и Рюльер, находился в Петербурге в момент переворота. Он тоже собирал сведения о случившемся, но, по-видимому, круг его информаторов был шире, включая и безымянных солдат в Ропше, поскольку некоторые, запечатленные им детали можно было подглядеть, только находясь рядом с императором. При этом плотность «второстепенных» подробностей в описании Шумахера очень высока – в какой карете привезли, сколько окон имелось в комнате, какого цвета гардинами она была зашторена, какой именно мундир надели на покойного, как ему скрестили руки… Источниковеды знают, что такой характер текста объясняется обычно не пристрастием автора к мелочам, а стремлением как можно точнее передать сторонний рассказ об увиденном. Для сравнения – взгляд Рюльера все время скользит по поверхности. Француз рассказывает о главном – событиях – почти не вдаваясь в красноречивые детали. Это передача слухов со слухов, если можно так выразиться.
Шумахер не помещал ни театральных сцен, ни выспренних заявлений. Его книга предназначалась для ознакомления узкого круга друзей и родных, ею не развлекали публику в политических салонах. Русское правительство не пыталось перекупить рукопись и, похоже, вообще не знало о ней. Однако авторское самолюбие было и у датчанина. Он писал для потомства, удивленный и обиженный легковесностью уже вышедших брошюр о перевороте.
«Чтобы по мере сил… не остаться в долгу перед грядущими веками, – торжественно сообщал Шумахер, – я желаю выдавшиеся мне теперь часы досуга использовать для записи всего того, что сам я видел и слышал либо же узнал от людей, которые являлись… свидетелями той или иной сцены. Это показания… я самым тщательным образом сличил между собою и счел возможным использовать лишь те из них, которые полностью согласовывались друг с другом. Надеюсь, что страстная любовь к истине воодушевит и других сочинителей, которые, как и я, будут просто писать для потомков, не прибегая к искажениям и выдумкам».
Так и представляешь себе достойного джентльмена, скрипящего пером у горящего камелька, в кабинете собственного дома, где из шкафов темного дерева на него глядят кожаные переплеты старинных книг, тисненые золотом…
Шумахер настаивал на том, что убийство произошло после увоза лакея Маслова. Тогда «один принявший русскую веру швед из бывших лейб-компанцев – Швановиц (Щванович, Шванвич. – О. Е.), человек очень крупный и сильный, с помощью еще некоторых других людей жестоко задушил императора ружейным ремнем. О том, что этот несчастный государь умер именно такой смертью, свидетельствовал вид бездыханного тела, лицо у которого было черно, как это обычно бывает у висельников или задушенных… Можно уверенно утверждать, что были использованы и другие средства, чтобы сжить его со света, но они не удались. Так, статский советник доктор Крузе приготовил для него отравленный напиток, но император не захотел его пить. Вряд ли я заблуждаюсь, считая этого статского советника и еще нынешнего кабинет-секретаря императрицы, Григория Теплова, главными инициаторами этого убийства… 3 июля этот подлый человек поехал в Ропшу, чтобы подготовить все к уже решенному убийству императора. 4 июля рано утром лейтенант, князь Барятинский, прибыл из Ропши и сообщил обер-гофмейстеру Панину, что император мертв. Собственно убийца – Швановиц – тоже явился к этому времени, был произведен в капитаны и получил в подарок 500 рублей. Такое вознаграждение за столь опасное предприятие показалось ему слишком малым, и он пошел к гетману, как для того, чтобы сделать ему о том представление, так и пожаловаться, что ему дают весьма отдаленную часть в Сибири. Тот, однако, не вдаваясь в рассуждения, весьма сухо ответил, что отъезд его совершенно необходим, и приказал офицеру сопровождать его до ямской станции и оставить его, лишь убедившись, что он действительно уехал»621.
Курьезно, что Мыльников отождествил Шванвича и Алексея Орлова: «“Шванович” (то есть Орлов)»622, – сообщил он. Между тем Александр Мартынович Шванвич – слишком хорошо известный в историографии персонаж, чтобы приписывать его фамилию кому-либо другому. Кроме того, Орлов собственной персоной несколько раз упомянут Шумахером на той же странице. Вероятно, биографу Петра III понравился текст датчанина, поскольку тот отзывался о несчастном императоре с явным сочувствием, в отличие, например, от Рюльера. Но автор не захотел расстаться с образом Орлова-убийцы и подставил нужное имя в текст.
Долгое время фамилия Шванвича мелькало в связи с историей Пугачевского бунта. А после включение «Записок» Шумахера в активный научный оборот вызвало дискуссию. Александр Мартынович был сыном ректора гимназии при Академии наук, Мартына Марыновича Шванвича, приехавшего в Россию еще при Петре I. Он начал службу в 1740 г. «артиллерии кондуктором инженерного корпуса», но вскоре перешел в так называемую Лейб-кампанию – отряд личной охраны императрицы, образованный из гренадерской роты Преображенского полка, с которой Елизавета участвовала в перевороте. По непроверенным, но часто встречающимся в литературе данным, Шванвич был крестником государыни, приняв православие уже в зрелом возрасте, что и позволило ему перевестись в привилегированную часть. Более того, Елизавета якобы крестила и его сына Михаила – впоследствии перешедшего на сторону Пугачева.
В гвардии Шванвич дослужился до чина поручика. Он отличался не только силой Геркулеса, но и буйным нравом. В бытность лейб-кампанцем на него завели два дела: одно – о драке с купцами Воротниковыми, другое – о краже легавого щенка у своего же полкового товарища, Петра Кузьмина, который на допросе объяснил свое паническое бегство от обидчика: «Знаем, сколько он шпагою многим людям вреда причинил и порубил». Последняя характеристика прибавляет правдоподобности слуху, будто именно Шванвич в драке раскроил Алексею Орлову щеку.
Оба дела остались недоследованными. Нравы Лейб-кампании нельзя назвать образцовыми, пьянство и драки случались часто. Но даже на этом фоне Шванвич выделялся. Ничего удивительного, что его постарались сбыть на сторону. В 1760 г. буян был «выключен из Лейб-компании» и «определен в Оренбургский гарнизон». Шванвич успел отправить к новому месту службы жену и детей, но за непутевого брата вступилась сестра Елена, бывшая замужем за камердинером великого князя Стефаном Карновичем. Благодаря его протекции Александр Мартынович оказался переведен «в голштинский полк ротмистром». Таким образом в момент переворота Шванвич принадлежал к голштинцам.
Само упоминание версии Шумахера об убийстве Петра III Шванвичем вызвало на первых порах горячий протест. Так, специалист по истории Пугачевского бунта Р.В. Овчинников в рецензии на книгу Н.И. Павленко «Страсти у трона» писал: «Поручик Александр Мартынович Шванвич никак не мог участвовать в этой акции. За неделю до того… 28 июня 1762 г. Шванвич, по недоразумению заподозренный в приверженности к Петру III, был арестован и заключен в крепость, где и содержался около четырех недель. По повелению Екатерины II Военная коллегия указом от 24 июля 1762 г. освободила Шванвича из заключения и предписала ему отправиться из Петербурга на службу в один из армейских полков, расквартированных на Украине. Об ошибочном аресте и заключении в Петропавловскую крепость поведал и сам Шванвич в челобитной, поданной на имя Екатерины II в ноябре 1763 г. Эти документальные свидетельства, бесспорно опровергающие версию Шумахера относительно причастности Шванвича к убийству Петра III, были приведены в статье, опубликованной за несколько лет до появления книги “Страсти у трона”»623.
Для ученого нет ничего больнее, чем игнорирование коллегами его вклада в копилку знаний. В своей статье Реджинальд Васильевич привел перечисленные документы624, но из них вовсе не следует столь категоричный вывод, ведь дата ареста Шванвича не названа ни в одном. Анализ и сопоставление этих источников по архивным материалам осуществил К.А. Писаренко.
В челобитной Шванвича сказано: «Во время вступления Вашего Императорского Величества на всероссийский императорский престол находился при Вашем Императорском Величестве… а по несчастью моему безвинно крепким арестом заключен был и… из оного заключения освобожден по сообщению… графа Кирилла Григорьевича Разумовского присланном в Государственную Военную коллегию о пожаловании меня капитанским чином и о определении в украинской корпус».
25 июля 1762 г. Разумовский послал Военной коллегии объявление, касавшееся некоторых сотрудников Петра III и офицеров, считавшихся его сторонниками. Этот список начат фамилией Мельгунова. Среди прочих: «Ингерманландского поручика Александра Швановича… определить… капитаном в украинские полки». Этот документ вообще не упоминал об аресте и даже принадлежности Шванвича к голштинцам. Он и сам в челобитной опустил данный факт, ставший после переворота неудобным.
Где же «бесспорное» опровержение версии Шумахера? Или хотя бы данные о времени и продолжительности заключения? В 1792 г. сын Александра Мартыновича – Николай – сочинил краткий мемуар об отце под красноречивым заглавием «Памятная записка о любимце Петра Третьего». Этот документ, составленный по воспоминаниям старшего Шванвича, давно известен историкам и содержит откровенные «неточности». Так, Николай утверждал, что его отец получил от императора 300 душ, но поскольку Петра вскоре свергли, так и не смог вступить во владение. Во время переворота его якобы захватили и увезли в Шлиссельбург, где содержали полгода. Ни тот, ни другой факт не подтверждается ни собственной челобитной Шванвича, ни объявлением Разумовского.
Однако в памятной записке есть любопытная информация, пересекающаяся с текстом Шумахера о посещении раздосадованным Александром Мартыновичем гетмана. Правда, сын облагородил мотивы этого визита, но в целом картина сходная: «Пошел к одному великому вельможе и говорит ему: “Я просил Государыню не о принятии меня в службу, а о пожалованных мне… деревнях… Я не знаю, кто и за что мне в том злодействует”.
Вельможа с грозным видом, однако же отступая назад, сказал: “…Ты и то доволен ее милостью”. …Потом вельможа скрылся, а через два часа моего отца заключили в Петропавловскую крепость, из коей через три недели отправили за караулом уже в полк, квартировавший в Оренбурге»625. На самом деле Шванвич поехал в Оренбург за женой и детьми, а откуда уже отбыл на Украину.
Сопоставив данные челобитной, объявления и памятной записки, где сказано, что заключение в Петропавловской крепости длилось три недели, Писаренко предложил примерную дату ареста Шванвича, который последовал не ранее встречи с «великим вельможей». Три недели – 21 день – отнимаются от 25 июля, когда Разумовский отправил в Военную коллегию объявление. Выходит 4 июля626. Примерно тогда Александра Мартыновича и взяли под стражу. Таким образом, Шванвич имел шанс принять участие в убийстве Петра III.
На наш взгляд, рассказ сына Николая о деревеньке в 300 душ и о заключении в Шлиссельбурге имеет некую основу. Голштинцев, как мы помним, задержали, а потом начали отпускать, приведя православных к присяге. Это краткое пребывание в земляной крепостице и могло стать основой для преувеличения – полгода в одной из самых страшных тюрем империи.
Согласно воспоминаниям Сиверса офицерам разрешили разойтись по своим квартирам. Среди них, вероятно, был и Шванвич. Чтобы склонить человека к убийству, нужны веские доводы. Перевод из далекого холодного Оренбуржья на Украину – один из них. Ходатаем выступил сам гетман. Вероятно, обещаны были и иные награды. Недаром Шванвич почувствовал себя обманутым. Если при жизни Петр III обмолвился ротмистру о деревеньке, но не успел выполнить слово, то вожделенные 300 душ тоже легли на чашу весов. Вряд ли покровители отказали в них из жадности. Просто такое пожалование человеку, внешне ничем в перевороте не отличившемуся, обращало на него внимание. А внимания как раз следовало избежать. Шванвич проявил жадность и не захотел сидеть тихо. Поэтому его арестовали, подержали в крепости – для вразумления – и выслали из города под караулом. Такое развитие событий правдоподобно.
Однако швед необычайной силы – не единственный убийца, названный Шумахером. Его провел к жертве действительный статский советник Григорий Николаевич Теплов – личность весьма примечательная. Один из самых одаренных людей своего времени: администратор, писатель, музыкант, естествоиспытатель, философ, автор многих политических проектов и… совершенно беспринципный человек. Он напоминал яблоко, сердцевина которого сгнила раньше, чем бока налились соком. Сын придворного истопника, ученик Феофана Прокоповича, Теплов рано обратил внимание высоких особ на свои способности, и рано, еще во времена Анны Иоанновны начал писать доносы.
Возвышение Григория Николаевича началось после того, как в 1743 г. Алексей Разумовский выбрал его из числа академических переводчиков в качестве наставника для брата Кирилла. Во время поездки за границу Теплов сумел завоевать доверие подопечного. После назначения Кирилла президентом Академии его бывший ментор стал членом Академического собрания и фактически осуществлял руководство Академией вместо молодого, не склонного к наукам вельможи. Он пользовался безусловным покровительством гетмана, распоряжаясь даже в его доме627. Заведуя гетманской канцелярией, Теплов держал в своих руках и малороссийские дела. При Петре III его ненадолго заключили в крепость за нелестные отзывы об императоре, но вскоре выпустили по недостатку улик. Вместе со своим высоким патроном Теплов принял участие в заговоре и стал составителем первых манифестов Екатерины II, за что был пожалован в статс-секретари.
Однако вернувшийся из опалы старый канцлер А.П. Бестужев-Рюмин затребовал свое следственное дело и на основе его материалов пришел к выводу, что предателем был именно Теплов. Он донес о тайной переписке Екатерины с гетманом. «О сем секрете никому известно быть не могло, кроме Теплова»628, – рассуждал Алексей Петрович. Позднее Теплов старался очернить своего благодетеля Кирилла Разумовского в глазах молодой императрицы. По выражению Григория Орлова: «лобзая, его же предал»629.
Вот такой человек, по словам Шумахера, прибыл утром 3 июля в Ропшу вместе с Шванвичем и Крузе. Если под загадочным «Тервю» из донесения Беранже скрывается именно Теплов и перед нами не более чем неудачная расшифровка скорописи, то рассказ французского дипломата мало чем отличается от рассказа Шумахера. «Вершиной гнусности и злодейства стал Тервю, отправившийся к нему (Петр III. – О. Е.) через четыре или пять дней после свержения, заставлявший его силой глотать микстуру, в которой он растворил яд, коим хотели убить его. Государь долго сопротивлялся приему микстуры, выражая сомнение в том, что содержимое бокала – лекарство, и полагают, что он уступил только силе и угрозам. Добавляют, что после этого он попросил молока, в чем ему бесчеловечно было отказано, и что яд не произвел скорого действия, и тогда решили его задушить… Врач Крузе, которого он ненавидел и которого послали к нему, подозревался в приготовлении этого яда»630.
Любопытно, что по горячим следам Беранже не упомянул Орлова среди убийц. А вот позднее имя Алексея появилось в депешах. Значит, был промежуток времени, когда традиционного козла отпущения не считали виновным, и лишь позднее, под влиянием старательно распространенных слухов, им заменили всех остальных.
Шумахер не назвал имена тех высоких персон, которые стояли за спиной Теплова, Шванвича и Крузе. Он лишь поведал о конфликте шведа с Разумовским и тем намекнул на суть дела. Но полагать, будто датский дипломат указал еще и на Панина с Дашковой, как иногда делают сторонники версии о заговоре вельмож, неверно. Имя Никиты Ивановича вообще отсутствует. О Екатерине же Романовне речь заходит только в связи с планом заколоть императора во время пожара и бросить в горящую комнату. Но не в связи с Ропшей.
Единственным звеном между этими людьми и роковым событием является Теплов. В примечаниях на книгу Рюльера княгиня отрицала, что он отправился к императору. При этом построила фразу весьма двусмысленно: «Теплов не был послан в Ропшу». Не был послан? Или не ездил? Впрочем, близкое знакомство с Одаром Дашкова тоже отрицала.
Возможно, и Теплов – того же рода компрометирующая связь. Относительно него княгиня пометила в комментариях: «Он писал очень свободно и красноречиво, и я думала назначить его секретарем императрицы»631. Из этих слов видно, какое место Екатерина Романовна отводила себе – человека, который может назначать чиновников в окружении царицы. Позднее Г.Р. Державин, конфликтовавший с княгиней по своей сенаторской должности, вспоминал: «Дашкова была честолюбивая женщина, добивалась первого места при государыне, даже желала заседать в Совете»632. Имелся в виду тот самый Совет, проект которого исходил от Панина, и где Никита Иванович надеялся играть главную роль. Как оказалось, не он один. Впрочем, Рюльер подчеркивал, что разногласий между ним и племянницей не было: «Панин и княгиня одинаково мыслили на счет своего правления»633.
Близость Теплова к Разумовскому была известна всем. Но после находок Бестужева отношения Григория Николаевича с благодетелем ухудшились. Зато он обрел нового покровителя в лице Панина. Дашкова настаивала, что именно она обратила внимание дяди на этого человека и убедила Никиту Ивановича, как важно иметь Теплова «на нашей стороне». С воспитателем наследника статс-секретарь вел почти дружескую переписку, оказывал ему услуги административного свойства, передавая императрице те или иные бумаги. Когда Панин ненадолго уехал в конце августа, Теплов рассказывал Никите Ивановичу петербургские новости в тоне едва прикрытой оппозиционности, а себя называл «человеком без кредита».
29 августа он писал: «В заключение поговорим о княгине Дашковой, которая, кажется мне, в большом горе после вашего отъезда. Я почти постоянно у нее. Дух ее, хотя и в беспокойстве обретающийся, порождает постоянно идеи, от которых я рот разеваю. Наши уединенные беседы с сею дамою, добродетельною и разума исполненною, составляют единственное утешение для моего духа, удрученного беспокойством. Я имел честь обедать с нею… Смех содействовал много нашему пищеварению, тем более что наша любезная хозяйка подбавляла соли. Я теряю терпение, но я привожу себе на память, что… два месяца недостаточны, чтоб сказать, что имеешь довольно опытности при дворе. Императорский совет решит все… Верно то, что не станут удерживать силой того, от кого хотят отделаться. Служить, не имея доверенности государя, все равно, что умирать от сухотки. Ради Бога, берегите ваше здоровье и успокойтесь от тех волнений в крови, которые причинили вам дела петербургские. Это единственное средство для в[ашего] п[ревосходитель] ства, для княгини и для того, который всю свою жизнь не перестанет вас любить»634.
Что следует из этого письма? Принадлежность Теплова к кругу Панина. Сочувствие проекту Совета. Частые дружеские контакты с Дашковой. И уловимое разочарование. Чувство утраты внимания императрицы. Причем не им одним, что легко объяснить обвинениями Бестужева, а ими всеми. Отсюда размышления об отставке и упования на Совет.
Какое это имеет отношение к убийству? Как будто никакого. Однако связи – тонкие ниточки между разными участниками событий – становятся яснее.
После того как мы познакомили читателей с имеющимися версиями, позволим себе высказать некоторые соображения. Инструкции по содержанию Петра III не сохранились или были уничтожены. Однако подобные документы тогда создавались по аналогии с предшествующими сходного содержания. Единственным царственным узником до Петра был Иван Антонович. Поэтому указы Екатерины II Алексею Орлову относительно арестанта в Ропше должны были хотя бы отчасти повторять предписания по пригляду за «безымянным колодником».
Последние были достаточно суровы. Именной указ Петра III капитану, князю Чурмантееву, прямо говорил о возможности покончить с Иваном при попытке его захвата: «Буде сверх нашего чаяния кто б отважился арестанта у вас отнять, в таком случае противиться сколько можно и арестанта живого в руки не отдавать». При Петре же были ужесточены условия содержания. В инструкции Александра Шувалова предписывалось за неповиновение сажать заключенного «на цепь» и бить «палкою и плетью» «доколе он усмирится»635.
Условия содержания самого Петра показывают, что относительно него были даны весьма жесткие инструкции. Хотя ни цепи, ни палки не было. А вот пункт о возможном захвате свергнутого императора противниками следовало предусмотреть. Тем более что он имелся в документах, с которыми неизбежно сверялись, составляя инструкции для команды Орлова. При попытке освободить Петра начинал действовать пункт: «живого в руки не отдавать». А.Б. Каменский рассуждал: «Убивать его… имело бы смысл лишь в одном случае – в случае острой опасности контрпереворота, но такой опасности явно не было»636.
Позволим себе усомниться во второй части этого утверждения. Волнения среди полков продолжались и порой принимали угрожающие формы. Рюльер писал: «Уже прошло 6 дней после революции: и сие великое происшествие казалось конченным, так что никакое насилие не оставило неприятных впечатлений… Но солдаты удивлялись своему поступку и не понимали, что привело их к тому, что они лишили престола внука Петра Великого и возложили его корону на немку. Большая часть без цели и мысли были увлечены движением других, и когда всякий пришел в себя, и удовольствие располагать короной миновало, то почувствовали угрызения. Матросы, которых не прельщали ничем во время бунта, упрекали публично в кабачках гвардейцев, что они за пиво продали своего императора, и сострадание, которое оправдывает и самых величайших злодеев, говорило в сердце каждого. В одну ночь приверженная к императрице толпа солдат взбунтовалась от пустого страха, говоря, что их матушка в опасности. Надлежало ее разбудить, чтобы они ее видели. В следующую ночь новое возмущение, еще опаснее – одним словом, пока жизнь императора подавала повод к мятежам, то думали, что нельзя ожидать спокойствия»637.
О несогласии в гвардейских частях еще в процессе переворота сообщал и Шумахер: «Между Преображенским и Измайловским полками уже царило сильное соперничество»638. Вернувшись в столицу, многие охолонули. А иные опомнились, устыдились своей пассивной роли и обрели голос. В 1770 г. Дашкова рассказывала Дидро о перевороте: «Это было делом непонятного порыва, которым все мы бессознательно были увлечены… В заговоре было так мало единства, что накануне самой развязки ни я, ни императрица, никто другой не подозревал ее близкого результата. За три часа до переворота можно было подумать, что он отстоит от нас несколькими годами»639.
Если сами участники жаловались на скорость произошедшего, то перед горожанами и гвардейцами «маленькая петербургская революция» промелькнула, как калейдоскоп картинок. Екатерина превосходила своих противников не только хитростью, но и чувством времени. Она жила быстрее, осмысливала информацию, принимала решения раньше, чем они. И потому выигрывала. Ее оппоненты только садились рассуждать, а императрица уже бралась за дело. Такой ритм передавался и ее ближайшим сотрудникам. Орловы – Григорий несмотря на свою лень, а Алексей – на обстоятельность – умели действовать с предельной скоростью, о чем свидетельствует история 28 июня, когда им удалось опередить, а не обмануть Панина.
Но подобный ритм имел оборотную сторону. За ним могли уследить далеко не все. Переворот совершился слишком быстро. Никто толком не успел опомниться. Порыв прошел, и запоздалые мысли стали появляться в головах людей, прежде захваченных общим воодушевлением. По возвращении гвардии в Петербург выяснять отношения было все равно, что махать кулаками после драки. Но в том-то и дело, что для многих драка только начиналась.
Преображенский полк обнаружил себя отодвинутым от привычного первенства. Армейские части, Морской экипаж и, как вскоре оказалось, Артиллерийский корпус вообще не высказались. Ситуация была чревата непредсказуемыми последствиями.
Рюльер связал решение участи свергнутого императора именно с волнениями полков. В ночь с 30 июня на 1 июля измайловцы требовали Екатерину и, возможно, у них были причины подозревать противников в злом умысле против «Матушки». С 1 на 2 июля толпа вооруженных людей снова раскачивала дворец. 3‑го Петра не стало.
Беранже в донесении 10 августа сообщал: «Это последнее решение было принято по причине раскрытия заговора и особенно потому, что Преображенский полк должен был вызволить Петра III из тюрьмы и восстановить его на престоле»640. Мы не знаем, до какой степени сведения дипломата соответствовали реальности, но нам известно – столицу продолжало лихорадить. Одного подозрения преображенцев или иного полка в намерении освободить императора было достаточно для решения его участи.
Возможно, соратники решили дело между собой, не привлекая императрицу. Налицо было волнение в полках. На руках – инструкция. Теплов отправился с Крузе и Шванвичем в Ропшу. Сообщил Орлову о положении в Петербурге. Алексей, как видно из его подлинных писем, и сам считал, что свергнутый император опасен. Ситуация соответствовала пункту «живого в руки не отдавать». Слова о том, что Преображенский полк якобы готов освободить государя, подтолкнули к развязке. Однако офицеру благородного происхождения поднимать руку на царя не годилось. Алексей должен был спросить, кто исполнит дело. Крузе и Шванвич были наготове. Алексей пропустил их к арестанту. В этом и состояла его вина. О ней он говорил в Вене.
Практически все источники фиксируют сначала попытку отравить императора, а затем удушение. При расстроенном желудке Петра яд мог подействовать не сразу. К тому же узника рвало. Просьба принести молока указывает на то, что несчастный догадался о яде, ведь молоко смягчает кишечные рези. Со стороны убийц было бы проще дать арестанту медленнодействующий яд под видом лекарства, а самим уехать, оставив Алексея расхлебывать последствия. Но, видимо, они спешили, потому что, когда не подействовал мгновенный яд, задушили императора. Такая поспешность говорит об угрозе. Возможно, опасность нападения на Ропшу представлялась им реальной.
Почему было не увезти узника в более безопасное место? Например, в тот же Шлиссельбург? Из подлинных писем Орлова следует, что Петр практически не вставал. Вероятно, он был не транспортабелен. В любом случае насилие совершилось над тяжело больным человеком.
Беранже считал, что Екатерина не знала о случившемся 24 часа. Шумахер – трое суток. Однако если Алексей сообщал о смерти государя в приписке ко 2‑му письму, то известие было направлено сразу же. Другое дело – когда передано. Определенная пауза, очевидно, была. Сразу после возвращения из Петергофа государыня каждый день присутствовала на заседаниях Сената: 1, 2, 3, 4‑го, а затем 6 июля. Возможно, лакуна в одни сутки и показывает, когда императрица известилась от ударе. 4‑го она должна была узнать и 5‑го не нашла в себе сил предстать перед Сенатом. 5‑м же июля помечен приказ о доставке голштинской формы покойного императора из Ораниенбаума.
4 июля Разумовский был назначен командовать Петербургским гарнизоном. И этот шаг – прямая реакция на случившееся. Екатерина продолжала считать Кирилла Григорьевича надежным, очень преданным лично ей человеком. Для нас важно, что она не увидела в действиях своих сотрудников заговора. В письме Понятовскому 9 августа императрица сообщала о новых статс-секретарях: «Теплов хорошо мне служит», а 12 сентября о Разумовском и Никите Ивановиче: «Гетман все время со мной, а Панин – самый ловкий, самый рассудительный, самый усердный мой придворный». И тут же мельком: «Все покойны, прощены, выказывают свою преданность родине»641.
Можно было не касаться роковых имен, но государыня написала то, что написала. Значит, она не считала Теплова, Разумовского и Панина злонамеренными негодяями. Ситуация оправдывала их действия. Но указы императрицы Орлову все-таки исчезли. Из этой истории Екатерина вынесла драгоценный опыт – не на всех документах можно ставить свое имя. Инструкции касательно Ивана Антоновича подписал уже Панин.
Остается вопрос, была ли угроза действительной? Или вельможная партия только воспользовалась волнениями в столице, чтобы надавить на Орлова? Сам Алексей стал считать себя виновным сразу, поскольку по возвращении из Ропши подал в отставку. По мнению Плугина, у него произошел нервный срыв642. Но развитие событий и, вероятно, просьбы Екатерины, заставили Алексея вернуться. 29 июля ему был пожалован чин секунд-майора Преображенского полка. Да, в сущности, он никуда и не уходил. Победители пребывали во дворце, как в осаде: еженощные тревоги, необходимость уговаривать гвардейцев разойтись, плевки и оскорбления от них. Судя по сообщениям дипломатов, Орловы и гетман, которых считали виновниками смерти Петра, пережили страшные дни.
Как вела себя Екатерина? Этот вопрос интересовал всех. Гольц сообщал Фридриху II 10 августа: «Отвечая на приказание уведомить, была ли императрица тронута смертью покойного императора, осмеливаюсь сказать, что она в присутствии других не выражала этого ничем, хотя, с другой стороны, утверждают, что наедине она казалась растроганной»643. Вероятно, государыня много плакала. Что должна была чувствовать женщина, прожив трудную, полную обид жизнь с человеком, которого сначала полюбила, потом жестоко ревновала, презирала, опасалась и наконец потеряла при таких ужасных обстоятельствах? Потрясение, печаль, раздумья…
Теперь с шаткой почвы гипотез можно вернуться к тверди исторического факта. Ночью 8 июля тело Петра III привезли из Ропши в Александро-Невский монастырь. Столица была охвачена слухами, и, видимо, еще до появления печальной процессии в городских домах, кабаках и на улицах бурно обсуждали произошедшее.
Никакой тишины сохранить не удалось. Хотя, похоже, в первый момент иностранные дипломаты не увидели в случившемся ничего неожиданного и не бросились сообщать своим дворам страшных подробностей. 10 июля Гольц просто констатировал факт смерти императора и издание Манифеста. А голландский резидент Мейнерцгаген донес на родину о приватной беседе с доктором Карлом Федоровичем Крузе, полностью подтверждавшей правдивость официальных сообщений: «Я знаю из уст самого лейб-медика, который видел бывшего императора в живых, а затем вскрывал его тело, что Петр скончался от апоплексического удара. Быть может, его спасли бы, если бы во время пустили ему кровь. Говорят, что императрица была глубоко тронута и горько плакала»644.
Однако почти сразу же появились и настораживающие ноты. Тот же Гольц в другом донесении, датированным 10‑м же июля сообщал о «множестве недовольных», число которых «возрастает со дня на день с тех пор, как стало известно, что внук Петра Великого свергнут с престола, и что его заместила иностранка, если и имеющая какое-либо право царствовать, то только по мужу или по сыну»645. Эта информация очень любопытна, так как она указывает на непрерывный ропот в городе.
Вид покойного императора способен был только подлить масла в огонь. Шумахер писал: «Бездыханное тело… выставили на обозрение в том же самом низком здании, где за несколько лет перед тем выставлялись останки его дочери, принцессы Анны, а также регентины Анны [Леопольдовны] …
В указанном здании были две обитые черным и лишенные каких бы то ни было украшений комнаты. В них можно было различить только несколько настенных подсвечников, правда, без свечей. Сквозь первую черную комнату проходили во вторую, где на высоте примерно одного фута от пола в окружении нескольких горящих восковых свечей стоял гроб. Он был обит красным бархатом и обит широким серебряным позументом. По всей видимости, он был несколько коротковат для тела, поскольку было заметно, что оно как-то сжато. Вид тела был крайне жалкий и вызывал страх и ужас, так как лицо было черным и опухшим, но достаточно узнаваемым и волосы, в полном беспорядке, колыхались от сквозняка. На покойнике был старый голштинский бело-голубой мундир, но оставались видны только плечи, грудь и руки… Остальную часть тела скрывало старое покрывало из золотой парчи… Никто не заметил на нем орденской ленты или еще каких-либо знаков отличий. Всем входившим офицер давал два приказания – сначала поклониться, а затем не задерживаться… Наверное, это делалось для того, чтобы никто не смог рассмотреть ужасный облик этого тела. Комнаты, где выставляются тела уважаемых Санкт-Петербургских горожан, выглядят куда представительнее»646.
Рассказ Шумахера совпадал со словами Рюльера, но последний поместил несколько важных суждений: «Тело покойного было привезено в Петербург и выставлено напоказ. Лицо черное, и шея уязвленная. Не смотря на сии ужасные знаки, чтобы усмирить возмущения, которые начали обнаруживаться, и предупредить, чтобы самозванцы под его именем не потрясли бы впредь империю, его показывали три дня народу в простом наряде голштинского офицера. Его солдаты, получив свободу, но без оружия, мешались в толпе народа и, смотря на своего государя, обнаруживали на лицах своих жалость, презрение, некоторый род стыда и позднего раскаяния»647.
Правительство опасалось слухов, будто государь не умер, а о его скрыли, увезли, спрятали… Основания для тревоги были. Гольц отметил разговоры, что император «куда-то запрятан»648. Демонстрацией останков старались убедить население в действительной смерти Петра III. Однако только подкрепили догадку, что государь убит. Обратим внимание: светильники на стенах остались пустыми, а вокруг гроба стояли высокие свечи, хотя рассеянный свет в черных комнатах был бы предпочтительнее концентрации освещения на теле покойного. В бедности обстановки, в неубранных волосах императора, его неестественной позе на смертном ложе трудно не увидеть чего-то нарочитого, выставленного напоказ. Неужели народ раздражали намеренно?
В то же время Гольц зафиксировал странное «легкомыслие» вельмож, стремление не погасить, а раздуть слухи: «Удивительно, что очень многие лица теперешнего двора, вместо того чтобы устранять всякое подозрение, напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя. Никогда в этой стране не говорили так свободно, как теперь. Имя Ивана [Антоновича] на устах народа, и теперь, когда первый взрыв и первое опьянение прошли, сознают, что только покойный император имел право на престол и что он никому не делал зла. Распущенность гвардии невообразима. Всякие насилия они совершают безнаказанно; офицеры и не пытаются удерживать их, довольные уже тем, что солдаты не оскорбляют их самих»649.
Возмущение населения могло быть и преувеличено специально для давления на императрицу. Так, Сенат по инициативе Панина обратился к ней с просьбой отказаться от посещения тела супруга, поскольку в городе неспокойно. В экстракте протокола 8 июля записано: «Сенатор и кавалер Никита Иванович Панин собранию Правительствующего Сената предлагал: Известно ему, что Ее императорское величество… намерение положить соизволила шествовать к погребению бывшего императора… но как великодушное Ее величества и непамятозлобивое сердце наполнено надмерною о сем приключении горестью… то… он, господин сенатор… обще с господином гетманом… представляли, что Ее величество, сохраняя свое здравие… для многих неприятных следств, изволила б намерение свое отложить; но Ее величество на то благоволения своего оказать не соизволила… Сенат… тотчас выступя из собрания, пошел во внутренние Ее величества покои и… раболепнейше просил, дабы Ее величество шествие свое в Невский монастырь… отложить соизволила. Ее величество долго к тому согласия своего не оказывала, но напоследок… благоволила».
Очень любопытная картина. Сначала Панин вместе с Разумовским обратились к Екатерине от себя, а когда она отказала, Никита Иванович организовал шествие сенаторов с той же просьбой. При этом он выступал как первый среди них, способный выразить общее мнение – глава. Это была своеобразная демонстрация силы, только не вооруженной, а административной, чисто государственной.
Сообщение о случившемся было помещено в петербургских газетах, чтобы оправдать тот факт, что государыня-вдова не плакала над телом мужа. «Когда Сенат представил императрице вышеизложенный доклад, – писал Шумахер, – она не только залилась слезами, но даже стала горько раскаиваться в шаге, который она предприняла. Она упрекала [сенаторов], что весь свет будет недоволен ею, если она не будет даже присутствовать при погребении своего супруга. Сенат, однако, повторил свое представление и добавил… что если императрица не прислушается к его мнению и отправится в монастырь, то по дороге ее собственная жизнь не будет в безопасности. Следует опасаться и без того озлобленных и раздраженных солдат – они легко могут прийти в такую ярость, что посягнут на тело усопшего императора и разорвут его на куски»650.
Полагаем, что дипломат назвал не ту опасность, которая имелась в действительности. Императрицу саму могли забросать камнями, и именно об этой угрозе ее предупреждал Сенат. При наличии в городе двух враждующих партий среди гвардейских полков одни могли напасть на нее, а другие – попытаться защитить. Это стало бы причиной кровавого столкновения.
Можно ли сказать, что Екатерину запугивали? Да, наверное. Но вместе с тем ее еще и провоцировали на плохо обдуманные меры, способные в условиях общего брожения еще больше всколыхнуть народ. Во время приезда императрицы в Сенат «на пятый или шестой день» по вступлении на престол – то есть 3-е или 4 июля – был поднят скользкий вопрос – «проект дозволения евреям въезжать в Россию. Екатерина, затрудненная по тогдашним обстоятельствам, дать свое согласие на это предложение, единогласно признаваемое всеми полезным, была выведена из этого затруднения сенатором князем Одоевским, который встал и сказал ей: “Не пожелает ли Ваше Величество прежде, чем решиться, взглянуть на то, что императрица Елисавета собственноручно начертала на поле подобного же предложения? ” Екатерина велела принести реестры и нашла, что Елисавета по своему благочестию написала на полях: “Я не желаю выгоды от врагов Иисуса Христа”. Не прошло недели со времени восшествия Екатерины на престол; она была на него возведена для защиты православной веры; ей приходилось иметь дело с народом набожным, с духовенством, которому еще не вернули его имений и у которого не было необходимых средств к жизни… умы, как всегда бывает после столь великого события, были в сильнейшем волнении; начать такой мерой не было средством к успокоению умов, а признать ее вредной было невозможно». Поэтому императрица просто отложила решение. «Нередко недостаточно быть просвещенной, – заключала она, – …часто разумное поведение подвергается безрассудным толкам»651.
Итак, в отличие от Елизаветы, наша героиня считала меру полезной. Но в момент народного брожения способной еще больше взволновать умы. При этом трудно предположить, будто государственные мужи, готовя повестку дня, не обратили внимания, как мало она сочетается с накаленной обстановкой в городе – столице, где могли начаться погромы иностранцев.
Голландский резидент Мейнерцгаген доносил 2 августа в Гаагу, что «третьего дня», то есть 31 июля, «ночью возник бунт среди гвардейцев», охвативший два старших полка – Семеновский и Преображенский. Солдаты «кричали, что желают видеть на престоле Иоанна [Антоновича], и называли императрицу поганою». «Майора Орлова» – Алексея – который пытался их успокоить, они именовали «изменником». Спустя два дня беспорядки возобновились, теперь «гвардейцы требовали выдать им гетмана»652.
Гольц подтверждал, что положение Орловых и Разумовского было крайне незавидным: «Братья Орловы едва смеют теперь показываться перед недовольными. Нет таких оскорблений, которых не пришлось бы выслушать Орлову-камергеру (Григорию. – О. Е.) в одну из тех ночей, когда императрица посылала его успокаивать собравшихся. Одинаково ненавидят они гетмана. К нему всегда относилась с презрением вся здешняя знать за его низкое происхождение; недовольные же говорят теперь, что во время переворота он предал государя, обращавшегося с ним как с братом, только затем, чтобы воспользоваться беспорядками в государстве и самому захватить престол, но что эти замыслы не удались ему»653.
Как видим, возмущенные гвардейцы искали виновного и чаще других повторяли имена Орловых и Разумовского, не щадя при этом императрицу. Единственный, кто остался чист от подозрений – Панин. Ему не пенял никто, хотя Теплов в тот момент был связан с Никитой Ивановичем куда крепче, чем с преданным им гетманом.
Откладывая обнародования смерти Петра III, правительство рассчитывало, что город вот-вот поуспокоится. Тогда можно будет сообщить роковую весть. Но вожделенной тишины не наступало. Напротив, раздражение росло. Кейт доносил лорду Г. Гренвилю 9 августа: «Между гвардейцами поселился скрытый дух вражды и недовольства. Настроение это, усиленное постепенным брожением, достигло такой силы, что ночью на прошлой неделе оно разразилось почти открытым мятежом. Солдаты Измайловского полка в полночь взялись за оружие и с большим трудом сдались на увещевания офицеров. Волнения обнаружились, хотя в меньшем размере, две ночи подряд, что сильно озаботило правительство»654.
31 июля в полках был обнародован собственноручный приказ императрицы, в котором «гвардии солдатам» повелевалось воздержаться «от происходимого ими слышенными безбыточными внушениями беспокойства». «Господам командующим ротами» вменялось в обязанность возобновлять чтение приказа «каждую неделю» «два раза всем чинам». Мейнерцгаген сообщал, что результатом волнений стали «аресты и высылка множества офицеров и солдат из столицы»655. Информацию об арестах подтверждал и Кейт.
Отчасти погасить пламень недовольства призваны были награды за участие в перевороте. Сообщение о них опубликовали в «Санкт-Петербургских ведомостях» 9 августа, в самый разгар брожений. Пожалованными оказались 454 человека. Общая сумма раздач достигла миллиона рублей. Разумовский, Волконский, Панин получили пожизненные ежегодные пенсии в 5 тыс. рублей. Дашкова – 24 тыс. рублей единовременно. Теплов – 20 тыс. рублей656.
Многие заговорщики вместе с военными были пожалованы и придворными чинами. Этим шагом Екатерина старалась разбавить вельможное окружение за счет выходцев из гвардии и приобрести дополнительную опору при дворе. Кроме того, производились награды населенными имениями, что было особенно важно для небогатых заговорщиков – опять же для полковой, гвардейской среды. В зависимости от вклада, они получали по 800, 600 и 300 душ.
Особо обсуждались награды Орловых. Григорий – камергер, Алексей – секунд-майор Преображенского полка, Федор – капитан Семеновского. Двое старших – кавалеры ордена Св. Александра Невского. Каждый получил по 800 крестьян657.
Черновик этого документа весьма отличался от окончательного варианта. В нем на первом месте были перечислены фамилии гвардейских заговорщиков: Григорий, Алексей, Федор Орловы и Пассек, Бредихин, Барятинский658. Затем шли остальные. В опубликованном варианте вельможи выступили вперед, что соответствовало их официальным чинам и не нарушало субординации. Но запись, сделанная Екатериной для себя, точно показывает, кого она считала творцами победы.
Любопытная метаморфоза произошла с Дашковой. В черновике княгиня замыкала список пожалований с суммой в 12 тыс. рублей. А вот в окончательном варианте награда возросла до 24 тыс., кроме того, Екатерина Романовна была пожалована в кавалеры ордена св. Екатерины659. Изменилось и ее место в реестре, поскольку к верхним строчкам поднялись все вельможные заговорщики. Теперь ее имя шло четвертым, сразу после Разумовского, Волконского и Панина. Что повлияло на решение императрицы? Была ли она в начале раздосадована на подругу, а потом отдала ей справедливость? Попросил ли за княгиню Панин? Или государыня пыталась сгладить обострившиеся отношения? Дашкова не стеснялась в высказываниях касательно Орловых. Быть может, деньги предназначались для того, чтобы смягчить ее и сделать более скромной?
Пожалование не помогло. Оно было принято едва ли не как оскорбление. В «Записках» княгиня настаивала, что хотела «уклониться от наград, претивших» ее «нравственному чувству». Когда Екатерина собиралась возложить на подругу ленту, то услышала: «Не жалуйте мне этого ордена; как украшению я не придаю ему никакой цены; если же вы хотите вознаградить меня им за мои заслуги, то… в моих глазах им нет цены, и за них нельзя ничем вознаградить, так как меня никогда нельзя было… купить никакими почестями и наградами».
По словам княгини, она была удивлена, что ее причислили к первому разряду заговорщиков: «Я не воспользовалась разрешением взять земли или деньги, твердо решив не трогать этих двадцати четырех тыс. рублей. Некоторые из участников переворота не одобряли моего бескорыстия, так что… я велела составить список долгов моего мужа и назначила эту сумму для выкупа векселей… что и было исполнено кабинетом ее величества»660.
Создается впечатление, что Дашкова действительно не притрагивалась к сумме, все за нее сделали чиновники. Но это не так. Сохранилась записка императрицы 5 августа: «Выдать княгине Катерине Дашковой за ее ко мне и отечеству отменные заслуги 24 000 рублей»661. Таким образом, деньги были выплачены единовременно и еще до обнародования остальных наград. С княгиней расплатились раньше, чем с другими заговорщиками.
Удивление Дашковой кажется странным. Ведь она была убеждена, что Екатерина именно ей обязана короной. Что же необычного в причислении к «первому разряду»? Вероятно, к августу отношения подруг были уже столь натянутыми, что княгиня ожидала черной неблагодарности. Екатерина, напротив, сделала шаг к сближению. На коронацию в Москву Дашкова поедет с императрицей в одной карете. Наша героиня с самого начала старалась не допустить открытого разрыва в кругу сторонников и искала помощи у подруги. В тревожной обстановке июля – августа это было особенно важно.
Пока принятые правительством меры по «утушению» волнений не приносили плодов. 10 августа Гольц подробнейшим образом описал Фридриху II обстановку в Петербурге: «Волнения… далеко не успокоены, а напротив, постоянно усиливаются. Не проходит почти ни одной ночи, чтобы толпа недовольных не являлась ко дворцу и не требовала бы разрешения видеть императрицу. Она иногда является лично, иногда посылает успокаивать их кого-нибудь другого, давая денежные подачки мятежникам.
Так как Измайловский гвардейский полк и конная гвардия… в день переворота всецело предались императрице, то к обоим этим полкам относятся теперь с презрением и вся остальная гвардия, и полевые гарнизонные полки, стоящие здесь, и кирасиры покойного императора, и флотские.
Не проходит дня без столкновений этих двух партий. Артиллерийский корпус до сих пор еще не принял ничьей стороны. Двор, дойдя до крайности, роздал Измайловскому полку патроны, что встревожило остальную гвардию и гарнизон. Мятежники говорят, что императрица, захватив власть без всякого права, извела мужа; что, притворяясь набожной, она смеется над религией; что они ясно видят, как торопится она коронованием, но что она никогда этого не добьется; наконец, что они желают иметь своим монархом Ивана. Все эти разговоры ведутся открыто»662.
Можно ли считать эти волнения серьезной угрозой власти Екатерины? Обычно историю переворота 1762 г. принято излагать, выделяя главные точки: «революция» в столице, поход на Петергоф, убийство Петра III, отъезд императрицы на коронацию. При этом возмущение в городе после известия о смерти государя практически опускается. Благодаря чему создается впечатление, что переворот прошел почти гладко, без риска для нашей героини потерять корону.
Однако нет оснований закрывать глаза на то, что всплески в гвардии ни на день не утихали и продолжались до самой отправки в Москву. Особенно опасными были первые несколько суток после гибели свергнутого императора. Если принять версию о том, что Екатерина тайно приказала устранить мужа, то придется признать ее недальновидным политиком. Ведь риск лишиться престола был весьма велик.
Если же учесть возможность заговора вельмож, то сам собой возникает вопрос, почему он не удался? Несмотря на потерю репутации, признания в стиле: случившееся «роняет меня в грязь» – Екатерина не отошла в тень, не вернулась к идее регентства и не предоставила престол сыну. Значит, заключает Каменский, что-то в данном плане пошло не так663.
Полагаем, не так пошли именно народные брожения. Ни разу не всплыло имя великого князя Павла. Вместо него на все лады повторялось другое – Ивана Антоновича. Послы и раньше доносили, что к бедному шлиссельбургскому узнику относятся с особым уважением, даже любовью. В народе его жалели, считали страдальцем. Что же до маленького Павла, то здесь Петр Федорович сыграл с сыном злую шутку. Он так демонстративно отказывался от мальчика, так старательно исключал его имя из манифестов, что создал ребенку репутацию незаконного. В момент переворота Павел не пользовался ни малейшей популярностью. Горячие головы, склонные продолжить мятеж, выкликали Ивана Антоновича. И обе партии сторонников Екатерины – непримиримые враги между собой – на время снова оказались в одной лодке. Появление Иоанна VI было невыгодно им в равной мере. Поэтому Панин, Разумовский, Теплов приложили к успокоению солдат столько же усилий, сколько Орловы.
К счастью для них, на сей раз у мятежников не было ни центра, ни руководителя. «Единственное благоприятное для двора обстоятельство, – писал Гольц, – …состоит в том, что недовольные (в сущности, гораздо более многочисленные, чем остальные) решительно не имеют вождя. Иначе буря неминуемо разразилась бы уже несколько дней тому назад резнею полков между собой, за которой последовал бы грабеж города, причем, по всей вероятности, иностранцы сделались бы жертвою.
Действия двора показывают, что он старается устранить всех тех, кто мог бы стать во главе недовольных… Опасаются, особенно за фельдмаршала [Миниха], что солдаты, среди которых он пользуется большим уважением, могут явиться к нему однажды ночью с предложением встать во главе их и принудить его у этому силой в случае его отказа»664.
Миниха спешно отправили инспектировать строящийся порт и укрепления в Рогервике. Брожения погасили отчасти раздачами, отчасти арестами. Отчасти они сами сошли на нет, а отчасти остались тлеть под спудом до коронационных торжеств, когда в гвардии было открыто несколько локальных заговоров. Недаром Гольц засвидетельствовал, что ушедшие в старую столицу полки унесли с собой и свое раздражение: «Часть гвардии, восемь дней тому назад отправленная в Москву, отказывается продолжать путь, и офицеры, явившиеся объявить об этом двору, не в состоянии заставить их идти далее». То была лишь первая ласточка крупных неприятностей, ожидавших императрицу в Первопрестольной.
И все же она выиграла. Захватила и удержала корону. Сохранила главных соратников. Избавилась от угрозы контрпереворота в пользу мужа. Не вступила в повторную войну. Кажется, что удача позолотила нашей героине руку. Потому что без завидной доли везения, справиться со всеми навалившимися на нее бедами было невозможно. Даже раскол в рядах вчерашних союзников только укрепил ее власть. Рюльер имел полное право сделать вывод: «Императрица не опасалась больше соперника, кроме собственного сына, против которого она, казалось, себя обеспечила, поверив главное управление делами графу Панину… Доверенность, которою пользовался сей министр, противопоставлялась всегда могуществу Орловых, поэтому двор разделялся на две партии… и императрица посреди обоих управляла самовластно»665.
Мы расстаемся с нашей героиней в один из самых трагических и в то же время триумфальных моментов ее жизни. Она стала собой. Сделала первый шаг к реализации своего персонального мифа – Премудрой Матери Отечества, великой преобразовательницы, философа на троне. Куколка лопнула, бабочка вылетела на свет. Отныне счастье и успех будут сопутствовать ей непрерывно. И за это она заплатит исключительно высокую цену.