Глава 2. «ПЕРЕМЕНИТЬ НАСЛЕДСТВО»

В сущности, негласное разрешение Петру Федоровичу поддерживать связи с Фридрихом II преследовало ту же цель, что и позволение Екатерине обмениваться посланиями с бывшим возлюбленным в Польше. Из обоих каналов Елизаветой и ее окружением извлекалась полезная информация. До поры до времени эти нити не считали нужным обрезать.

«МУЖЧИНА СТРАН СЕВЕРНЫХ»

Хотя роман в письмах с Понятовским продолжался еще некоторое время, Екатерина уже осознавала, что одно преклонение ее не удовлетворяет. Она искала силы. Не только физической, но и душевной. Пусть грубой, зато надежной, как камень. Силы, которая не позволила бы втоптать ее в грязь.

Эту силу подарил нашей героине Григорий Григорьевич Орлов. «Мужчина стран северных, – писал о нем секретарь французского посольства Клод Рюльер, – не весьма знатного происхождения, дворянин, если угодно, потому что имел несколько крепостных крестьян и братьев, служивших солдатами в полках гвардейских, был избран в адъютанты к начальнику артиллерии графу Петру Ивановичу Шувалову[3], роскошнейшему из вельмож русских… Выгода прекрасной наружности, по которой избран Орлов, скоро была причиною его несчастья. Княгиня Куракина, одна из отличных придворных щеголих, темноволосая и белолицая, живая и остроумная красавица, известна была в свете как любовница генерала, а на самом деле его адъютанта… По несчастью, он (Петр Шувалов. – О. Е.) застал его (Григория Орлова. – О. Е.). Адъютант был выгнан и, верно, был бы сослан навсегда в Сибирь, если бы невидимая рука не спасла его от погибели». По уверениям дипломата, эта рука принадлежала великой княгине, которая услышала историю несчастий Орлова.

В то самое время, когда Екатерина молча переживала свое разочарование в Понятовском, из пересудов фрейлин она узнала, что в трудных обстоятельствах не все отступают перед препятствиями, как Станислав. Окружавшие Екатерину женщины уверили свою госпожу, что «прекрасный несчастливец» достоин покровительства. Да и тот факт, что Елена Куракина избрала его, свидетельствовал в пользу достоинств Орлова. «Можно всякий раз, завязав глаза, принять в любовники того, который был у нее», – замечал Рюльер.

Через одну из горничных, Екатерину Ивановну Шаргородскую, царевна устроила себе тайное свидание с героем нашумевшей истории. «И Орлов, любимец прекрасной незнакомки, не зная всего своего счастья, был уже благополучнейший человек в свете. Что ж чувствовал он тогда, когда в блеске публичной церемонии увидел на троне обожаемую им красоту?»

Григорий Григорьевич сделался известен в столице, но не благодаря связи с великой княгиней. Он имел счастливое свойство привлекать к себе сердца товарищей, а щедрость и простота общения только укрепляли его позиции гвардейского вожака. «Вкус, привычка или обдуманный план, но он жил всегда с солдатами, и хотя по смерти генерала (Шувалова. – О. Е.) возлюбленная доставила ему место артиллерийского казначея с чином капитана, но он не переменил образа своей жизни, употребляя свои деньги, чтобы привязать к себе дружбою большое число солдат».

Орлова стали замечать, поскольку он вечно маячил где-то поблизости от Екатерины, стараясь обратить на себя ее внимание. Эта подробность тоже не ускользнула от Рюльера: «Он везде следовал за своею возлюбленною, везде был перед ее глазами». Однако крайняя осторожность позволила любовникам сохранить тайну. «Никогда известные сношения не производились с таким искусством и благоразумием… И только когда Орлов явился на высшей степени, придворные признались в своей оплошности, припомнили себе условленные знаки и случаи, по которым все долженствовало бы объясниться».

Оставалось только удивляться, как новый поклонник Екатерины, завоевав известность трактирными похождениями и молодечеством, сохранил секрет возлюбленной. Стало быть, не так прост был этот рубаха-парень, и великая княгиня знала, на кого положилась. «При дворе недоверчивом она жила без подозрения… между тем как целая Европа удивлялась благородству ее сердца и несколько романтическому постоянству»47.

Последнее замечание относится к связи с Понятовским. Несколько лет нашу героиню считали его верной и тоскующей дамой сердца. Не в ее интересах было открыто выходить из образа. Тем более что Елизавета и Шуваловы уже приучили себя к мысли, будто контролируют роман с польским дипломатом. Бедный Станислав стал для Екатерины чем-то вроде прикрытия. Не удовлетворившись официальным возлюбленным в изгнании, она завела еще и тайного.

Нам следует отметить осведомленность Рюльера, хотя он явно передает историю Орлова со слов людей, далеких от «солдат». Так, не попав в окружение знаменитых братьев, дипломат не обмолвился о службе Григория в армии и о его ранении под Цорндорфом. Зато ему было известно то удивление, которое вызвал у придворных «неожиданный» взлет главы гвардейских заговорщиков после переворота. Об этом же чувстве прозрения и оскорбленной гордости писала Дашкова, вспоминая, как застала Орлова в Петергофе на канапе, распечатывавшим конверты из Коллегии иностранных дел. «Моя грусть или неудовольствие (скорее и то и другое, так как я искренне любила императрицу), очевидно, отразились на моем лице… С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть»48.

Среди тех, кто прежде не считал нужным замечать Григория Григорьевича, а потом «спохватился», был и новый французский посланник в Петербурге Луи-Огюст Бретейль. Уже после переворота он писал 9 октября 1762 г.: «Орлов отменно красивый мужчина. Он уже несколько лет как влюблен в царицу, и я припоминаю, что однажды она показала мне его, представляя чуть ли не посмешищем и рассказывая о сумасбродных его чувствах. В остальном, как говорят, это не более чем тупое животное»49. Оставим «тупое животное» на совести дипломата, уверившего себя, будто великая княгиня тайно вздыхала по нему. В целом слова подтверждают отзыв Рюльера – гвардейский капитан повсюду следовал за Екатериной, но его считали не более чем донкихотствующим воздыхателем.

Скандальный роман с Еленой Степановной Куракиной – одной из первых красавиц двора – описывали практически все дипломаты, касавшиеся возвышения Григория Григорьевича. «В круг обязанностей Орлова входило разносить любовные записки, – сообщал секретарь французского посольства Мари-Даниэль Корберон, собиравший сплетни уже в 1770‑х гг. – Но Орлов был слишком молод, чтоб исполнять в данном случае роль наперсника, а княгиня слишком опытна, чтобы пропустить незамеченными счастливые достоинства Орлова. Она сделала его своим любовником и поздравила себя с этим выбором. Юный адъютант был молод, красив и силен. В нем уже замечались задатки твердого и своеобразного характера, который вполне определился впоследствии и который с того времени он начал смело выказывать. Граф Петр [Шувалов] требовал прекращения свиданий с Куракиной. Орлов не желал дать подобного обещания. На него одели оковы, но и это не смогло сломить его упорства. В наказание за строптивость его отправили на войну с Германией»50.

Если Рюльер вообще не слышал об участии Орлова в прусской кампании, то Корберон уже зацепил эту информацию, но решил, будто адъютанта наказали, послав на фронт. На самом деле Григорий, родившийся в 1734 г., по окончании Сухопутного шляхетского корпуса был направлен поручиком в армейский пехотный полк. Трижды раненый при Цорндорфе, он не покинул поля боя и даже взял в плен любимого флигель-адъютанта прусского короля, графа Фридриха-Вильгельма Шверина. Вместе с ним Орлова направили залечивать раны в Кенигсберг, занятый русскими войсками. Молодые люди подружились и везде появлялись вместе51.

Знатного пленника почти не стерегли, но для вида приставили к нему двух армейских поручиков – Орлова и его двоюродного брата, Степана Зиновьева. «Сии три молодца были тогда у нас первые и наилучшие танцовщики на балах и как красотою своею, так щегольством и хорошим поведением привлекали на себя всех зрение», – вспоминал коротко знавший Григория в Кенигсберге Андрей Тимофеевич Болотов52.

Прибыв в 1759 г. в Петербург, Григорий получил должность адъютанта при фельдмаршале Шувалове. Полагаем, что дружба с полковником Шверином сыграла при этом назначении не меньшую роль, чем боевые отличия. Она как бы сама по себе подтверждала благовоспитанность и необходимый образовательный уровень, делавший простого служаку человеком, достойным более высокого круга.

И тут мы сталкиваемся с давно укоренившейся традицией воспринимать Орловых как необразованных и диких гвардейских офицеров крайне сомнительного происхождения. «Большая часть заговорщиков – почти нищие бедняки, поручики и капитаны, завсегдатаи кабаков и игорных притонов»53, – писал Бретейль. Таково расхожее мнение, которому за недостатком источников в свое время поддался А.С. Пушкин.

В черновой редакции «Замечаний о бунте» Е.И. Пугачева он назвал Орловых «потомками стрельца Адлера, пощаженного Петром Великим за его хладнокровие перед плахой». Эти сведения были позаимствованы поэтом из «Истории Петра III, императора России», созданной дипломатическим агентом Людовика XV в Петербурге – Жаном-Шарлем Лаво. Там сообщалось: «Григорий Григорьевич Орлов был родом из Пруссии. Его дед по фамилии Адлер служил стрельцом в царствование Петра Великого; он оказался замешан в одном мятеже, был приговорен в 1698 г. к отсечению головы и был обязан своим спасением только хладнокровию, с которым он отодвинул головы своих товарищей, которые Петр собственноручно рубил, чтобы расчистить себе место на плахе, где должна была отскочить и его собственная голова»54.

Яркая, броская легенда, как бы отражающая фамильные черты Орловых – дерзость, удаль, бесчувственность по отношению к поверженным и… низкое происхождение. Однако сохранившиеся источники: родословные росписи, писцовые и переписные книги – показывают иную картину. Первые упоминания о роде Орловых относятся к XV в., достоверные же сведения имеются с начала XVII в. Орловы жили близ Новгорода и отмечены как владельцы поместья, то есть дворяне. Их дядя (а не дед) Иван Никитич Орлов действительно служил стрелецким начальником. Что же касается деда – Ивана Ивановича – то он был стряпчим. Его сын Григорий, впоследствии новгородский губернатор, и стал отцом героев переворота 1762 г.55

После смерти отца в 1746 г. братья получили в наследство 2 тыс. душ и владели домом в Москве на Малой Никитской улице56, что соответствовало благородной семье среднего достатка. Мнение Рюльера о «нескольких крестьянах» было намеренно создано информаторами дипломата – кругом Н.И. Панина и Е.Р. Дашковой – желавшими представить своих политических соперников Орловых выходцами из гвардейских низов. Братья получили приличное образование: Григорий и Алексей обучались в Сухопутном шляхетском корпусе. А.Т. Болотов вспоминал, что, по предложению Григория, молодые офицеры вздумали поставить в Кенигсберге трагедию М.В. Ломоносова «Демофонт». Затея по неизвестным причинам сорвалась, однако само развлечение как раз в духе шляхетского корпуса, где воспитанники часто упражнялись на театральных подмостках.

Поэтому общение с Григорием никак не роняло великую княгиню до кабацкого уровня. Екатерина справедливо предположила, что если ради мимолетного увлечения Куракиной адъютант Шувалова не побоялся оков, то ради нее он может рискнуть головой. Она нуждалась в серьезной военной опоре. Такую опору обеспечивали братья Орловы – признанные вожаки гвардейской молодежи. Коротко знавший Григория в Кенигсберге Болотов описал впечатление, которое тот производил на офицеров: «Он и тогда имел во всем характере своем столь много хорошего и привлекательного, что нельзя было его никому не любить»57. Когда Орлов и Болотов вновь встретились в Петербурге, Григорий, по словам приятеля, «был тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице… и набирал для нее и для производства замышленного… переворота»58 подходящих людей.

«ПЕРЕСТАТЬ ГРУСТИТЬ»

Об руку с поисками новой опоры при дворе и в гвардии шло осторожное прощупывание контактов в дипломатической среде. Новый английский посол Роберт Кейт не мог играть при Екатерине той же роли, что и Чарльз Уильямс. И по робости самого дипломата, и по его склонности весьма мягко отзываться о великом князе, «щадить самолюбие» царевича, как впоследствии скажет еще один секретарь французского посольства, Жан-Луи Фавье. Такое поведение не было изменой царевне со стороны британского представителя, ведь и предшественник поддерживал малый двор в целом. Только сэр Чарльз считал Екатерину сильной фигурой и ориентировался на нее. У Кейта не было оснований думать так же – на его глазах произошло «падение кредита» великой княгини. И он постарался сблизиться с наследником, тем более что тот выказывал любовь к союзнику Англии – Фридриху II.

У версальского же кабинета не было шансов склонить Петра Федоровича на свою сторону. Волей-неволей приходилось искать подходы к его жене. «Говорят, великий князь не любит нас, французов, – отмечал Фавье. – Я думаю, что это правда. После немцев первое место в его сердце занимают англичане, нравы и обычаи которых ему сроднее наших. К тому же лондонский кабинет всегда относился к нему чрезвычайно мягко и осторожно, а кружок поселившихся в Петербурге и пользующихся большим почетом английских негоциантов выказывает много к нему уважения. Сам он со многими из них общается скорее как с друзьями, чем как с кредиторами. Его считают преданным интересам Пруссии, и я этому верю»59.

Однако и сближение с великой княгиней было болезненным. Лопиталя не без оснований обвиняли в интригах, приведших к высылке Понятовского. Поэтому Версаль не рассчитывал, будто Екатерина сделает шаг навстречу прежнему посланнику. Требовался новый игрок. Маркиз был немолод и часто жаловался на нездоровье. Ему подыскивали помощника. Выбор пал на 27‑летнего драгунского полковника Луи Огюст Ле Тоннелье, барона де Бретейля, который хорошо зарекомендовал себя в качестве дипломатического представителя в Кельне. Помимо деловых качеств, он обладал репутацией сердцееда.

Герцог Шуазель советовал Бретейлю проявить к супруге великого князя максимум любезности. Ему даже было сказано, что после его приезда в Петербург «принцесса Екатерина должна перестать грустить по Понятовскому». Последнее рассматривалось как средство пресечь всякую британскую «инфлюэнцию». «Было бы крайне нежелательно, чтобы Англия вернула себе прежнее влияние при русском дворе и оторвала бы Россию от союза с Францией», – говорилось в инструкции молодому дипломату 1 апреля 1760 г.

В то же время всякое замешательство в Петербурге, переворот, волнения, смена власти считались выгодными для Франции. Бретейлю предписывалось разузнать побольше об Иоанне Антоновиче, чья кандидатура казалась Людовику XV более желанной, чем пруссак Петр Федорович. «Говорят, что у князя Ивана значительная партия и что народ, считая его русским, будет повиноваться ему охотнее, чем немецкому принцу. …Так как Его Величество не брал на себя обязательств поддерживать порядок в пользу великого князя, он не должен противиться тому, что разрушило бы этот порядок… Королю даже приятнее было бы видеть на русском престоле князя Ивана… Смута, могущая возникнуть в России… может быть только выгодна королю, так как она ослабила бы русское государство и по той еще причине, что во время смуты, которую легко было бы растянуть, соседним державам нечего было бы бояться русских».

В начале лета 1760 г. Бретейль в должности полномочного министра прибыл в Петербург. 29 июня он получил аудиенцию у Елизаветы, а затем официально представился великокняжеской чете. Разговаривая с Екатериной, молодой дипломат отметил, что ее «замечательные качества» хорошо известны королю, который заверяет великую княгиню в «дружбе и почтении». В ответ дипломат услышал именно те слова, которых ожидал. Екатерина заявила о полном доверии к новому министру. «Хотя я, – как она добавила, – и не знаю вас». Последнее можно было счесть за куртуазный намек, чрезвычайно обрадовавший Шуазеля.

Великая княгиня без обиняков пожаловалась Бретейлю на неблаговидную роль Лопиталя в удалении Понятовского, и на недружелюбие французских дипломатов. «Если бы хотели меня узнать немного лучше, а не оскорблять меня жестокого, то имели бы возможность вполне убедиться, что я желала лишь нравиться Его Величеству… Я уже давно искала случая высказать свои чувства королю»60, – повторяла она. «Меня воспитывали в любви к французам. Я долго оказывала им предпочтение. Ваши услуги должны мне вернуть это чувство». Иными словами, если дипломат поспособствует возвращению Понятовского, в душе Екатерины воскреснут нежные сантименты к Франции. «Я хотел бы передать весь этот тон, – доносил он о своей собеседнице, – всю ловкость и страстность, которые великая княгиня вложила в этот разговор, но, быть может все это означает… лишь протест страсти перед препятствием»61.

Казалось, дела стартовали хорошо. Однако в самом начале пребывания в России Бретейль допустил промах. Ему предписывалось, «не шокируя открыто чувств великой княгини, избегать готовности исполнять ее желания». То есть не отзываться дурно о прежнем возлюбленном, но и не содействовать его возвращению. Тем не менее Екатерина настаивала, и Бретейль, а за ним Шуазель готовы были пойти на поводу у ее желаний. Герцог на свой страх и риск, не уведомив Людовика XV, начал хлопоты. А молодой полномочный министр поспешил рассыпаться перед великой княгиней в заверениях: «Его Величество, будучи большим христианином, не только не воспрепятствует возвращению графа Понятовского в Петербург, но будет содействовать успеху тех мер, которые примутся для убеждения короля (Польши. – О. Е.) снова вручить Понятовскому свои дела».

Как на грех об этом стало известно Елизавете Петровне. Она приказала канцлеру Воронцову обратиться в Версаль с требованием не покровительствовать поляку. Людовик XV был разгневан самоуправством Шуазеля, и дело остановилось. Как следствие императрица рассердилась на Бретейля, а Екатерина обманулась в нем. Сам дипломат, поняв, как щекотливы отношения с малым двором, постарался держаться от него на расстоянии.

Зато ему удалось решить другую, куда более важную для Франции задачу. Король рекомендовал Бретейлю напомнить канцлеру о том, что его долг казне парижского союзника составляет 150 тыс. червонцев. «Скажите графу Воронцову, – настаивал Людовик XV, – что… если бы признание долга, который числится за ним, состояло в том, что этот удар (занятие русскими войсками Данцига. – О. Е.) был бы отстранен, то и тогда я счел бы эти деньги хорошо употребленными… Пустите в ход все возможное влияние на него, чтобы он помешал занятию русскими этого города, свобода которого так необходима для свободы Польши»62.

Связанному долговыми обязательствами перед Версалем Воронцову ничего не оставалось делать, как убедить Елизавету, будто оккупация Данцига нанесет непоправимый ущерб союзническим отношениям. Императрица отступила, немало удивив своих генералов, считавших захват города необходимым. Первый успех только ободрил Бретейля. Он начал добиваться обещания вывести русские войска из Восточной Пруссии после заключения всеобщего мира. Для помощи к нему был прислан опытный дипломат Жан-Луи Фавье, занявший должность секретаря французского посольства. Вообще, в конце войны штат этого учреждения в Петербурге весьма пополнился.

Совместными усилиями дипломатам удалось уговорить Воронцова, а через него – Елизавету во имя грядущего мира отказаться от притязаний на Восточную Пруссию. Взамен России обещали компенсацию затрат на войну. Выплаты предусматривались из кармана Фридриха II. Но разоренная Пруссия не могла платить. А Франция, понеся тяжкие поражения на американском континенте, где лишилась большинства колоний, тоже не имела денег. Следовательно, России были даны заведомо неисполнимые обещания. Не понимать этого императрица и канцлер не могли.

Обратим внимание: еще задолго до возвращения Петром III завоеванных территорий Фридриху II Россия отказалась от них по настоянию союзников. В сущности, жест Петра, так оскорбивший русское общество, ничего не менял. Победы, одержанные на поле боя, елизаветинская дипломатия уступила за суммы, которые были давно потрачены.

Закономерен вопрос: собиралась ли русская сторона выполнять взятые на себя обязательства? Возможно, советники императрицы считали нужным пойти на словесные уступки ради сохранения союза? А после победы, сославшись на то, что другие члены альянса не следуют пунктам соглашения, отказаться от них? Во всяком случае, это был самый простой путь. Ведь за годы войны шкуру неубитого прусского медведя столько раз наново подбивали дипломатическими бумагами…

«МОЯ МИЛАЯ КНЯГИНЯ»

В июне 1761 г. в Петербург вернулась княгиня Дашкова, проведшая около года с родными мужа в старой столице. Вскоре ее дружеские отношения с великой княгиней восстановились, что не слишком понравилось Петру Федоровичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки как бы уже принадлежит ему, тем более что Екатерина Романовна была его крестной дочерью. Во время первого же посещения Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней».

По словам Дашковой, она постаралась всячески уклониться от этой чести и при случае пользоваться именно обществом цесаревны, «которая оказывала мне такое внимание, каким не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме». Заметив дружбу двух начитанных женщин, Петр однажды отвел Дашкову в сторону и произнес знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон». По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце».

Живя в Ораниенбауме, на приволье, наследник задавал свои любимые праздники в летних лагерях, где много курили, пили пиво, говорили по-немецки и играли в кампи. Такие развлечения казались Екатерине Романовне глупыми и скучными. К счастью для нее, сестра-фаворитка не настаивала, чтобы Дашкова наносила ей визиты. В сущности, они были чужими людьми.

«Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум! – восклицала княгиня. – Ее императорское высочество относилась ко мне с возрастающим дружелюбием; зато и мы с мужем с каждым днем все сильнее и сильнее привязывались к этой женщине, столь выдающейся по своему уму, по своим познаниям, и по величию и смелости своих мыслей»63.

В одной из автобиографических зарисовок наша героиня так описывала Дашкову этого времени: «Она была младшей сестрой любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, которая была очень дурна. Если в их наружности вовсе не было сходства, то их умы разнились еще более: младшая с большим умом соединяла и большой смысл; много прилежания и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине[4] привязывали ее к ней сердцем, душою и умом. Так как она совсем не скрывала этой привязанности и думала, что судьба ее родины связана с личностью этой государыни, то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III»64.

Раз в неделю Екатерине позволялось навещать царевича Павла, который оставался с бабушкой-императрицей в столице. «В те дни, когда она знала, что я нахожусь у Ораниенбауме, – отмечала Дашкова, – она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я с ней проводила остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка и установились доверчивые отношения, составлявшие мое счастье, так как я была так привязана к ней, что, за исключением мужа, пожертвовала бы ей решительно всем»65.

Вслед за обменом книгами и журналами подруги перешли к весьма неосторожному обмену мыслями, которые носили явный отпечаток государственных планов. «Вы ни слова не сказали в последнем письме о моей рукописи, – обижалась в одной из записок Екатерина. – Я понимаю ваше молчание, но вы совершенно ошибаетесь, если думаете, что я боюсь доверить ее вам. Нет, любезная княгиня, я замедлила ее посылкой лишь потому, что хотела закончить статью под заглавием “О различии духовенства и парламента”…Пожалуйста, не кажите ее никому и возвратите мне как можно скорее. То же самое обещаюсь сделать с вашим сочинением и книгой»66.

Сама Дашкова тоже направляла подруге заметки, касавшиеся «общественного блага», правда, не подписывая их, то ли из скромности, то ли из осторожности. Впрочем, Екатерина отлично понимала, кто автор понравившихся ей политических пассажей, и не скупилась на похвалы: «Возвращаю вам и манускрипт, и книгу. За первый я очень благодарна вам. В нем весьма много ума, и мне хотелось бы знать имя автора. Я с удовольствием бы желала иметь копию с этой записки… Это истинное сокровище для тех, кто принимает близко к сердцу общественные интересы»67.

Документы, о которых говорили подруги в переписке, не сохранились. Однако не трудно догадаться, чему они были посвящены. Рюльер, неплохо знакомый с обстановкой в доме канцлера Воронцова, сообщал о его младшей племяннице: «Она видела тут всех иностранных министров, но с 15‑ти лет желала разговаривать только с республиканскими. Она явно роптала против русского деспотизма и изъявляла желание жить в Голландии, в которой хвалила гражданскую свободу и терпимость вероисповедания. Страсть ее к славе еще более обнаруживалась… Молодая княгиня с презрением смотрела на безобразную жизнь своей сестры и всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора, а потому она и думала, что нашла страстно любимые ею чувствования в повелительнице ее отечества»68.

Страсть Дашковой к парламентаризму уже после переворота подтверждал английский посол, граф Джон Бёкингхэмпшир, приводя ее слова: «Почему моя дурная судьба поместила меня в эту огромную тюрьму? Почему я принуждена унижаться в этой толпе льстецов, равно угодливых и лживых? Почему я не рождена англичанкой? Я обожаю свободу и пылкость этой нации»69.

Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Она сама дала врагам материал, на основе которого можно было осуществить ее высылку. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась.

«Несколько слов о моем писании, – обращалась она к Дашковой. – Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажите кому-нибудь мою рукопись, исключительно вам одной доверенную. На этот раз я не делаю исключения даже в Вашу пользу, особенно в силу того убеждения, что жизнь наша не в нашей воле. Вы знаете, как я верю вашей искренности; скажите же мне по правде, неужели вы с этой целью продержали мои листки целые три дня, что можно было прочесть не более как в полчаса. Пожалуйста, возвратите их мне немедленно, ибо я начинаю беспокоиться, зная по опыту, что в моем положении всякая безделица может породить самые неблагоприятные последствия»70.

Рассуждения Екатерины о «разнице церкви и парламента», посланные Дашковой и с таким трудом возвращенные назад, не сохранились. Речь могла идти о нецелесообразности предоставления духовенству мест в гипотетическом парламенте, как это и произошло в Уложенной комиссии 1767 г., когда только две категории населения не получили возможности направить депутатов: крепостные крестьяне и священнослужители. Тогда правительство Екатерины II опасалось, что после секуляризации церковных земель обиженное духовенство попытается оказать сопротивление ее политике.

Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра ее, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством ее ласкались управлять великим князем, но по своенравию и неосновательности видели ее совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды и хитро… употребили все способы, чтобы возвратить ее ко двору, который находился тогда вне города… Но так как она делала противное тому, чего от нее ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников и с пламенною преданностью к великой княгине»71.

Таким образом, французский дипломат располагал сведениями, будто дядя-канцлер желал предложить Петру Федоровичу более умную и оборотистую племянницу, чем обожаемая «Романовна». Он намекал на обострение отношений княгини с фавориткой, что и привело к отъезду первой из Ораниенбаума. Эти слова Рюльера задели Дашкову, и в комментариях на его книгу она пометила: «Я не ссорилась с сестрой и могла легко руководить ею, а через нее и государем, ежели бы захотела принимать какое-либо участие в их отношениях друг к другу»72.

Княгиня подчеркивала, что сама сделала свой выбор. Вернее выбор сделала Екатерина – она постаралась обольстить тезку и возбудить в ее сердце чувство горячей любви. Это было тем легче, что, по признанию нашей героини, «Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность»73.

Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалекой «Романовны» амбициозной, целеустремленной фаворитки. Петр, как помним, поначалу охотно звал только что приехавшую в Петербург Дашкову в гости, а вот сестра как будто избегала встреч с ней и не настаивала на ее компании, ведь в покои Елизаветы Воронцовой в любой момент мог зайти великий князь и, застав там младшую племянницу канцлера, заинтересоваться ею.

Такое общество было не по вкусу Дашковой, и цесаревна, больше подходившая интеллектуально, сделала все возможное, чтобы стать идолом для подруги. Она приковала чувства молодой княгини, превратив последнюю в свою фаворитку. В отношениях двух женщин было много от куртуазной игры «кавалер – дама». Дашкова посвящала подруге поэтические послания и получала самые лестные благодарности.

«Какие стихи и какая проза! – восхищалась великая княгиня. – …Я прошу, нет, я умоляю вас не пренебрегать таким редким талантом. Может быть, я не совсем строгий Ваш судья, особенно в настоящем случае, моя милая княгиня, когда Вы… обратили меня в предмет Вашего прекрасного сочинения»74. «Я с наслаждением ожидаю тот день, который вы обещали провести со мной на следующей неделе, и при том надеюсь, что вы будете почаще повторять свои посещения, так как дни становятся короче»75.

Судя по запискам, неясные признаки недовольства семьи проявились в конце лета 1761 г. Именно тогда Дашкова короткий период старалась избегать настойчивых приглашений цесаревны. Сама мемуаристка очень деликатно обошла вопрос о разлуке с любимой подругой: «Когда настало время вернуться в город, порядок вещей изменился. Я не видела больше великой княгини, и мы обменивались только довольно частыми записками»76. Однако след конфликта с родней остался не только в сочинении Рюльера. Смутные отклики на него заметны и в переписке с великой княгиней. Вероятно, дядя-канцлер намекнул, что от подобной дружбы страдает репутация Дашковой.

«Что же касается до вашей репутации, она чище любого календаря святых, – посмеивалась Екатерина. – Я с нетерпением ожидаю нашего свидания». Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, – сообщала цесаревна в другой записке. – Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника. Мы можем пробыть вместе по обыкновению долго, хотя не останемся ужинать»77.

Возвращение в Петербург должно было положить конец частым встречам наедине. Ведь в городе великокняжеская семья постоянно находилась на виду. О неудобстве такого житья писал применительно к Петру Федоровичу Фавье: «Зимний дворец, в котором они (великий князь с великой княгиней. – О. Е.) живут восемь месяцев в году, имеет вид огромной деревянной клетки. Он весь сквозной, так что ни войти, ни выйти из него нельзя иначе, как чтобы все видели… В течение целой зимы он не что иное, как приличная тюрьма»78.

Поэтому Екатерина могла встречаться с подругой только у всех на глазах. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, – писал Рюльер, – …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»79.

«ВЗЯТЬ СЫНА ЕГО»

Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять Рюльер весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. – О. Е.) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»80.

То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича.

«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.

И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…

– Вы еще ребенок, – ответил великий князь…

– Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как, за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.

– Это-то и скверно, – возразил великий князь, – отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков…

– Сознаюсь… что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тетка, еще жива».

Чтобы прервать неприятный диалог, великий князь просто показал Дашковой язык. «Он делал это и в церкви по адресу священников, – замечала Екатерина Романовна. – …Эта выходка доказывала, что он на меня не сердится». Для мемуаристки диалог с Петром шел о смертной казни как о юридическом феномене. А вот цесаревна поняла подоплеку брошенных мужем слов, недаром она на следующий день хвалила стойкость подруги и отзывалась о ней «самым лестным образом». «Я не могу не улыбаться, думая о вашем доказательстве, – писала Екатерина в одной из эпистол Дашковой, – очень честном с вашей стороны против такого слабого противника. Ваша горячность в защиту истины и справедливость не будет забыта»81.

«Так как среди приглашенных было много гвардейских офицеров, – вспоминала Дашкова, – …то этот разговор стал вскоре известен всему Петербургу и вызвал всеобщие и преувеличенные похвалы по моему адресу… Этому маленькому обстоятельству… я обязана тем, что у меня составилась репутация искренней и твердой патриотки, и, благодаря этому некоторые офицеры не колеблясь облекли меня своим доверием»82.

Обратим внимание на последний аккорд диалога с наследником: «Ваша августейшая тетка еще жива». То был солидарный вздох множества сердец. Дашкова высказала мнение собравшихся. С каждым днем здоровье Елизаветы становилось все хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся поданными уже открыто. Датский посланник А.Ф. Ассебург замечал: «Елизавету оплакивали еще прежде ее смерти… Общество, видя в Петре III человека жестокого (не по природе, а в силу того убеждения, будто воин не должен поддаваться состраданию), человека трусливого, ненадежного, с горем узнало о кончине столь доброй государыни»83.

Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг ее постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. 23 июля 1761 г. Бретейль сообщал в Париж: «Уже несколько дней назад императрица причинила всему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно»84.

С 30 августа до ноября 1761 г. австрийский посол Мерси д’Аржанто только дважды видел Елизавету Петровну в театре. «Умственные и душевные силы императрицы исключительно поглощены известными близкими ей интересами и совершенно отвлекают ее от правительственных забот, – писал он. – …Когда изменение черт лица все заметнее заставляет ее ощущать невыгодное приближение старости, она так близко и чувствительно принимает это к сердцу, что почти вовсе не показывается в публике»85.

Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжелом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, ходить, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 г. она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»86.

Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло еще подумать о наследнике, составить завещание. Все это было выше сил.

К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадежно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие… причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений… Она попеременно предается страху, унынию и крайней подозрительности»87.

В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением ее своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в ее комнатах и под ее присмотром и должен был ее повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьезно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»88. Граф Марси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем89.

О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Федоровича. – О. Е.) семилетнего и мне поручить управление»90, но это оказалось «не по вкусу» Шуваловым, и они отговорили императрицу от подобного шага.

Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я… нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на нее одну – право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату».

Забегая вперед, скажем, что такое устройство как нельзя более отвечало устремлениям воспитателя царевича Павла, Н.И. Панина, известного своими проектами ограничения самодержавия в пользу Сената и Государственного совета. «Императрица слишком хорошо знала направление мыслей этой принцессы, – продолжал Шумахер, – которое слишком часто вызывало подозрения, чтобы вручить в ее руки неограниченную власть. С большой уверенностью можно было предсказать, что она воспользуется такой властью исключительно к своей собственной выгоде»91.

Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 г. для парижского начальства «Мемуар» о России, резидент Шарль де Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживет достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и во всех отношениях неприятен, ум недалекий и ограниченный, упрям, вспыльчив, без меры и без толку болтлив, часами говорит о военных делах, преклоняется перед Фридрихом II и к тому же не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то ее красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в ее смелость, и, по суждению моему, у нее достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий». Но она «столь явно хочет заниматься государственными делами» и «снискать любовь народа», что императрица «прониклась к ней недоверием»92.

Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его «братья-разбойники» задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Федоровичу знаки внимания. Еще в июле 1758 г. Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Но это ничего не значило, ибо малый двор раздирала ожесточенная внутренняя борьба. Следовало определиться, кого поддерживать: великого князя или его жену.

И вот тут в недрах самого клана Шуваловых, вероятно, возник раскол, не позволивший в дальнейшем Ивану Ивановичу действовать уверенно. Летом 1759 г. французский посланник сделал вывод: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»93. Однако кузены склонялись в пользу цесаревича. Еще до дела Бестужева, в 1756 г., Петр Шувалов добился от Елизаветы разрешения создать отдельный 30‑тысячный корпус, названный сначала Запасным, а потом Обсервационным. Шувалов стал его командующим. Это воинское подразделение было в полном смысле слова отдельной армией, так как не подчинялось главнокомандующему94. В случае необходимости корпус мог поддержать наследника при восшествии на престол. Если Бестужев располагал дружбой фельдмаршала С.Ф. Апраксина[5] и через него надеялся получить помощь армии, то Шувалов завел собственное войско.

Шумахер сообщал: «От меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю (Петру Федоровичу. – О. Е.). Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам (правда, почти уничтоженный в ходе последней войны, и в особенности в кровавой битве при Цорндорфе), был предназначен, главным образом, для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Федоровичу в случае, если кому-либо вздумается этому воспрепятствовать. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями и с исключительной торжественностью»95.

Возможно, регентство при малолетнем Павле улыбалось фавориту Ивану Ивановичу больше, чем воцарение Петра III. Однако без кузена – этого решительного, напористого и хищного человека – он действовать не мог, ведь у кроткого возлюбленного Елизаветы не было рычагов ни в армии, ни в гвардии. Есть все основания полагать, что при развитии сюжета по худшему из вариантов гвардия и корпус Петра Шувалова могли столкнуться.

«НЕ СОЗРЕЛАЯ ВЕЩЬ»

Желательно было избежать вооруженного выяснения отношений. В этих условиях горячий энтузиазм и торопливость Дашковой могли только повредить делу. Сгорая от нетерпения, княгиня сама решила разузнать у Екатерины ее планы. «20 января, в полночь, я поднялась с постели, завернулась в теплую шубу и отправилась в деревянный дворец на Мойке, где тогда жила Екатерина… Я нашла ее в постели… “Милая княгиня, – сказала она, – прежде чем Вы объясните мне, что вас побудило в такое необыкновенное время явиться сюда, отогрейтесь…” Затем она пригласила меня в свою постель и, завернув мои ноги в одеяло, позволила говорить. “При настоящем порядке вещей, – сказала я, – когда императрица стоит на краю гроба, я не могу больше выносить мысли о той неизвестности, которая ожидает Вас… Неужели нет никаких средств против грозящей опасности, которая мрачной тучей висит над Вашей головой?.. Есть ли у Вас какой-нибудь план, какая-нибудь предосторожность для вашего спасения? Благоволите ли вы дать приказания и уполномочить меня распоряжением?”. Великая княгиня, заплакав, прижала мою руку к своему сердцу. “…С полной откровенностью, по истине объявляю Вам, что я не имею никакого плана, ни к чему не стремлюсь и в одно верю, что бы ни случилось, я все вынесу великодушно…” – “В таком случае, – сказала я, – Ваши друзья должны действовать за вас. Что же касается до меня, я имею довольно сил поставить их всех под Ваше знамя, и на какую жертву я неспособна для Вас? …Если б моя слепая любовь к вам привела меня даже к эшафоту, Вы не будете его жертвой”»96.

Княгиня фактически просила будущую императрицу перепоручить ей объединение сторонников и организацию переворота. Екатерина повела себя осторожно, не сказав ни «да», ни «нет». Позднее наша героиня в разных источниках от личных писем до автобиографических заметок будет повторять, что не доверяла Дашковой из-за ее семейных связей.

«К князю Дашкову езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие… Но тут находилась еще персона опасная, брат княгини, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву»97. Итак, все, что решились бы предпринять заговорщики, стало бы немедленно известно в стане великого князя. А потому довериться Дашковой Екатерина не могла.

Уже после переворота, характеризуя роль подруги, молодая императрица не без раздражения писала: «Она знала кое-кого из главарей, но была у них на подозрении из-за своего родства… Заговорщики были связаны со мной в течение шести месяцев задолго до того, как она узнала их имена… От княгини Дашковой приходилось скрывать все каналы тайной связи»98.

Опасаясь раскрыть заговор, который только-только завязывался, Екатерина отказала и настойчивому предложению мужа подруги. «При самой кончине Государыни Императрицы Елизаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: “Повели, и мы тебя возведем на престол”. Я приказала ему сказать: “Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть ранновременная и не созрелая вещь”»99.

В декабрьские дни 1761 г. наша героиня не чувствовала себя готовой к решительным действиям. Отчасти виной тому стала очередная беременность, которую на этот раз тщательно скрывали. 11 апреля 1762 г. Екатерина тайно родила сына от Григория Орлова, который был назван Алексеем и впоследствии получил фамилию Бобринский. Но приближающееся материнство вряд ли явилось главным препятствием на пути к перевороту. Скорее всего, великая княгиня действительно считала дело «не созрелым». Характер Петра был известен сравнительно узкому кругу царедворцев. Следовало повременить, дав подданным в полной мере насладиться поведением нового монарха и тем самым обрести еще большую поддержку общества и увеличить число сторонников. Недаром позднее Екатерина назовет мужа «лучшей мушкой» на своем «прекрасном лице». Его безобразие только оттеняло ее красоту.

Кроме того, имелась возможность решить дело мирно, сугубо келейными, дворцовыми методами. Уже после восшествия на престол Екатерина возблагодарит Бога, что затеи Шуваловых не удались: она стала не регентом, а самодержавной монархиней. Однако в момент смерти императрицы нашу героиню удовлетворила бы и синица в руке. Тем более что синица эта летела пока очень высоко.

«ДВОРСКИЕ ВЫМЫСЛЫ»

В заметке о кончине Елизаветы невестка писала, что незадолго до роковой развязки Иван Шувалов пытался посоветоваться с Паниным по поводу престолонаследия. «Фаворит… быв убежден воплем множества людей, которые не любили и опасалися Петра III, за несколько дней до кончины Ее Императорского Величества… клал намерение переменить наследство, в чем адресовал к Никите Ивановичу Панину, спрося, что он думает и как бы то делать». По словам Ивана Ивановича, «иные клонятся, отказав и выслав из России великого князя Петра с супругою, сделать правление именем их сына Павла Петровича, которому был тогда седьмой год… Другие хотят выслать лишь отца и оставить мать с сыном, и что все в том единодушно думают, что великий князь Петр Федорович не способен [править] и что, кроме бедства, Россия не имеет ждать».

Опытный дипломат Никита Иванович повел себя очень осторожно. Он заявил, «что все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено». После чего воспитатель Павла уведомил великую княгиню о разговоре. «Панин о сем мне тотчас дал знать, сказав при том, что больной императрице если б представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может. Но к сему, благодаря Богу, ее фавориты не приступили, но, обратя все мысли свои к собственной безопасности, стали дворовыми вымыслами и происками стараться входить в милости Петра III, в коем отчасти и преуспели»100.

Видно, что Иван Шувалов не решался лично обратиться к Екатерине. Да и прямой контакт с нею, стань о нем известно Елизавете, вызвал бы неодобрение тяжело больной императрицы. В качестве посредника был избран Панин, с которым беспрепятственно могли поговорить как великая княгиня, так и фаворит. Кто лучше дипломата мог согласовать самые противоречивые интересы? На первый взгляд, воспитатель царевича казался очень подходящей фигурой для роли медиатора. Однако в отношениях с ним и у Шуваловых, и у Екатерины имелись подводные камни.

Носились слухи, что в юности Панин был хорош собой и заинтересовал Елизавету. Его удаление сначала в Данию, а потом в Швецию при дворе рассматривали как результат происков Шуваловых. Кроме того, Панина считали «человеком Бестужева», который и «спрятал» неудавшегося фаворита в Копенгагене от мести «братьев-разбойников». Никита Иванович проводил на севере линию канцлера, противодействуя интересам Франции. А Иван Шувалов, со своей стороны, был страстным приверженцем Парижа и отцом союзного договора. В Стокгольме Панин пережил сильное унижение после победы линии Шуваловых, когда был вынужден фактически предать шведских сторонников русского влияния. Никита Иванович не забыл этот жестокий «реприманд»101. После свержения Бестужева Панин подал в отставку. Нового канцлера он считал своим врагом и, унаследовав связи бывшего покровителя, тяготел к сторонникам великой княгини. По возвращении в Россию Никита Иванович получил должность воспитателя царевича Павла. Тогда никто не мог подумать, что этот скромный пост сделает его таким нужным для всех в момент кончины Елизаветы.

К тому времени Никита Иванович был уже состоявшимся политиком со своими облюбованными и выношенными проектами. Государственное устройство по шведскому образцу с ограничением власти монарха казалось ему предпочтительным по сравнению с отечественными порядками. Екатерина быстро почувствовала в воспитателе сына лишь временного союзника, склонного играть самостоятельную роль. Впервые он попытался сделать это в дни переговоров с фаворитом, объявив последнему, что замена наследника не может произойти в одночасье, без смуты. А великой княгине сказав, будто стоит представить императрице предложение об ее регентстве, и дело будет сделано. В конечном счете, его действия блокировали инициативу обоих. «Представить императрице» что-либо можно было только через фаворита. Шувалову же посоветовали не предпринимать никаких движений.

5 января 1762 г. Бретейль доносил в Париж: «Когда императрица Елизавета в конце декабря сделалась больной, при ее дворе возникли две партии. Одна – Шуваловых – стремилась к тому, чтобы не допустить воцарения великого князя и, отправив его в Голштинию, провозгласить юного великого князя Павла Петровича его преемником, поставив великую княгиню во главе Регентского совета, руководителями коего рассчитывали стать Шуваловы.

Другая – Воронцовых, возглавляемая Романом, братом канцлера и отцом фрейлины Воронцовой, любовницы великого князя, желала, чтобы великий князь развелся со своей женой, признал бы своего сына внебрачным и женился на фрейлине Воронцовой. Такое решение одновременно удовлетворило бы ненависть великого князя к своей жене и позволило бы ему выполнить обещание, данное фрейлине, его любовнице…

Если бы императрица умерла сразу же, то все эти противоречивые мнения породили бы всеобщий беспорядок и повлекли бы за собой весьма неприятные последствия для России. Но императрица проболела несколько дней, в течение которых русские разделились, и Панин взялся за то, чтобы примирить обе партии, побудив их действовать по его плану. Панин сознавал опасность для России незрелости своего питомца, а также позора развода, не имевшего другой цели, кроме замужества мадемуазель Воронцовой». Поэтому Никита Иванович решил возвести на трон Петра, Федоровича, ограничив его свободу при помощи Сената и Синода.

Он «хорошо знал малодушие, слабость и невежество великого князя», благодаря которым «было бы легко сдерживать его на троне», создав «такую систему, которая по существу уравняла бы в правах Сенат и государя», рассуждал Бретейль. Под давлением Панина великий князь якобы пошел на попятные и заявил, что «он никогда не думал разводиться и вступать в брак с фрейлиной Воронцовой, добавив: “Я обещал этой девушке жениться на ней не ранее, чем умрет великая княгиня”». Из всего произошедшего дипломат заключал, что «Петр III – малодушный, несведущий человек, им можно было бы управлять с помощью Сената на протяжении всего его царствования»102.

Видимо, на это же надеялся и Панин. Но вскоре ему пришлось разувериться в податливости великого князя. Отношение Петра лично к Никите Ивановичу ярко проявилось в одном эпизоде, описанном Ассебургом со слов самого Панина: «Приблизительно за сутки до кончины Елизаветы Петровны, когда она была уже в беспамятстве и агонии, у постели ее находился Петр вместе с врачом государыни и с Паниным, которому было разрешено входить в комнату умирающей. Петр сказал врачу: “Лишь бы только скончалась государыня, вы увидите, как я расправлюсь с датчанами… Они станут воевать со мною на французский манер, а я – на прусский” и т. д. Окончив эту речь, обращенную ко врачу, Петр повернулся к Панину и спросил его: “А ты что думаешь о том, что я сейчас говорил? ” Панин ответил: “Государь, я не понял, в чем дело. Я думал о горестном положении императрицы”. “А вот дай срок! – воскликнул Петр… – Скоро я тебе ототкну уши и научу получше слушать”»103.

Удивляет откровенная враждебность Петра Федоровича к воспитателю Павла. Вероятно, переговоры, во время которых его заставили отказаться от излюбленного плана женитьбы на Воронцовой, разозлили великого князя. Петр всегда сердился, когда проявлял малодушие, и таил раздражение против того, кто его к этому принуждал. В данном случае он пригрозил прибрать к рукам вельможу, который вынашивал план ограничить власть самодержца. Панин не был смелым человеком, после такой сцены он предпочел затаиться и не предпринимать никаких действий.

Тогда же на сторону законного наследника окончательно перебрался фаворит. В еще одной автобиографической заметке, записанной со слов Екатерины II ее статс-секретарем А.А. Безбородко, сказано: «Из сих проектов родилось, что… Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без оных распоряжений»104.

Однако имелись и другие известия. Шумахер был убежден, что завещание все-таки существовало. «Достойные доверия, знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать и супругу – великую княгиню – регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов, вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин[6]. Этот слух, весьма вероятно, справедлив»105.

Возможно, в связи с приведенным известием Екатерина характеризовала Ивана Ивановича в письме к Понятовскому как «самого низкого и трусливого из людей»106. Поведение канцлера Воронцова перед смертью государыни наводит на мысль, что дядя любовницы Петра серьезно опасался, как бы умирающая не продиктовала ему завещания в пользу маленького Павла. Когда Елизавета призвала к себе Михаила Илларионовича, вельможа захворал. «Он настолько поддался своей слабости и непомерной трусости, что сказался больным и слег в постель, хотя его незначительная болезнь ни в коем случае не могла помешать ему выходить из дому, но он все-таки намеренно уклонился от необходимости присутствовать при кончине государыни и расстался с ней, не повидавши ее еще раз»107.

Лишь Иван Шувалов и оба брата Разумовские находились с государыней до конца. Бретейль сообщал 11 января 1762 г. о последних минутах Елизаветы: «Императрица призвала к себе великого князя и великую княгиню. Первому советовала она быть добрым к подданным и стараться снискать любовь их. Она заклинала его жить в согласии с супругою и, наконец, много говорила о нежных своих чувствах к молодому великому князю и сказала отцу оного, что желала бы в знак несомнительной с его стороны к ней признательности, дабы лелеял он сего дитятю. Как говорят, великий князь все сие ей обещал»108.

В день кончины Елизаветы – 25 декабря – пришло радостное известие с театра военных действий. П.А. Румянцев сообщал о взятии города Кольберга на Балтийском побережье. Эта счастливая новость сопровождала последние минуты императрицы, а преподнесенные ей ключи вражеской твердыни стали ключами Царствия Небесного.

Загрузка...