Глава 1. НАКАНУНЕ

Разгоревшаяся в центре Европы Семилетняя война (1756–1763 гг.) в течение долгого времени определяла интересы всех держав – участниц конфликта. С одной стороны, в схватку вступили Пруссия и Англия, с другой – Франция, Священная Римская империя, Саксония и Россия. Тот, кто поддерживал антипрусские настроения, был хорош для союзнических дипломатов. Тот, в ком сомневались, рисковал вызвать против себя настоящий заговор послов, как случилось с канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым[1].

Хотя Россия на поле боя и сделала больше других для победы над прусским королем Фридрихом II, политически она оставалась самым слабым звеном альянса. Кабинет Елизаветы Петровны, ее окружение, двор оказались расколоты изнутри. Никто, кроме самой императрицы и подкупленных Версалем сановников, не был заинтересован в боевых действиях. Однако по мере того как армия одерживала победы, столкновение с Пруссией становилось все более популярным. При этом внимательный наблюдатель заметил бы известную нестабильность в настроениях общества. Стоило случиться крупному поражению – и в публике начинались разговоры против войны с «чужим» врагом.

Малейшее ухудшение здоровья царицы пугало Париж и Вену, ибо там понимали, что участие России в конфликте обусловлено единственно волей дочери Петра. Елизавета вкладывала в борьбу со «скоропостижным королем» весь жар своей натуры. 1 января 1760 г. английский посол, сэр Роберт Кейт, доносил в Лондон: «Императрица заявила австрийскому посланнику, что… будет продолжать войну… даже если придется… продать свои платья и драгоценности»11. Для такой щеголихи, как Елизавета, громадная жертва!

Недовольная медлительностью и некомпетентностью сменявших друг друга фельдмаршалов, государыня собиралась лично возглавить армию. В одной из записок прежнему британскому послу, сэру Чарльзу Уильямсу, Екатерина не без издевки рассказывала: «Особа, у которой вы вчера считали приступы кашля, только и говорит внутри своих покоев, что сама примет команду над войском. Одна из ее женщин на днях ей сказала: возможно ли это? Вы – дама. Она ответила: мой отец ходил же в поход, думаете ли вы, что [я] глупее его? Та ответила: но он был мужчиной, а вы нет. Она вздумала рассердиться и не переставала говорить, что хочет сама идти на войну. Прибавляют, что бедная дама не только не в состоянии совершить такое безрассудное предприятие, но не могла бы взойти на свои лестницы без одышки»12.

В 1755 г. придворный художник Г. Преннер спешно закончил парадный портрет императрицы, писавшийся 11 лет, с 1744 г., на котором дочь Петра Великого и ее придворные дамы были изображены верхом и в «декольтированных» латах вороненой стали. Голову государыни украшал лавровый венок победительницы…

Наследники Елизаветы явно не одобряли происходившего, и пока не поздно, союзным дворам следовало наладить с ними отношения. Еще накануне падения Бестужева французский посол, маркиз Поль Лопиталь, сделал попытки сближения с великой княгиней, но вынужден был отступить. «Она до такой степени привязана к Англии, – доносил он в ноябре 1757 г., – что бесполезно пока пытаться что-либо предпринять… Я знаю, что она весьма расположена ко мне лично. Я мог бы уже даже попытаться найти с ней общий язык. Но я хочу еще подождать, чтобы быть более уверенным» 13.

Подождать стоило. Смены канцлера, полного разгрома сторонников проанглийской ориентации, к которым принадлежала великокняжеская чета, изоляции и унижения Екатерины. После дела Бестужева цесаревна готова была схватиться за любую протянутую руку. Союз с Туманным Альбионом не привел ее к власти. Британская дипломатия вообще оказалась вытеснена с русских придворных подмостков. Следовало искать новых связей. Как в России, так и за рубежом.

«НЕОЦЕНЕННЫЙ ДРУГ»

О том, в каком одиночестве оказалась наша героиня, не в последнюю очередь свидетельствует ее дружба с Екатериной Романовной Дашковой, третьей из племянниц нового канцлера – Михаила Илларионовича Воронцова. Их взаимная приязнь зародилась зимой 1759 г. и обычно трактуется как интеллектуальное притяжение двух изголодавшихся по утонченным беседам душ.

«Во всей России едва ли отыщется друг, более достойный Вас»; «Заклинаю, продолжайте любить меня! Будьте уверены, что моя пламенная дружба никогда не изменит Вашему сочувствию»; «Я люблю, уважаю, благодарю Вас и надеюсь, что Вы не усомнитесь в истинности этих чувств»; «Прости, мой неоцененный друг!»14. Это строки из записок великой княгини к Дашковой 1759 г. – начала 1762 г.

В мемуарах Екатерина Романовна писала, что в те времена во всей России не было женщин, кроме нее и цесаревны, занимавшихся «серьезным чтением», то есть глотавших тома Бейля, Монтескье, Буало и Вольтера. В этих условиях сама собой отпадала проблема приблизительного равенства возраста. Круг людей со сходными интеллектуальными потребностями был столь узок, что духовная близость заменяла возрастные интересы, и юная Дашкова легче общалась с 30‑летней великой княгиней, чем с собственными сестрами, Марией и Елизаветой, или другими придворными девушками-сверстницами.

«В ту же зиму великий князь, впоследствии император Петр III, и великая княгиня, справедливо названная Екатериной Великой, приехали к нам провести вечер и поужинать, – вспоминала Дашкова. – Иностранцы обрисовали меня ей с большим пристрастием; она была убеждена, что я все свое время посвящаю чтению и занятиям… Мы почувствовали взаимное влечение друг к другу… Великая княгиня осыпала меня своими милостями и пленяла меня своим разговором… Этот длинный вечер, в течение которого она говорила почти исключительно со мной, промелькнул для меня как одна минута»15.

Самой мемуаристке казалось, что такое внимание объясняется исключительно заинтересованностью гостьи в диалоге с умной собеседницей. Однако была и другая сторона монеты. Приезд великокняжеской четы в дом нового канцлера состоялся в опасное и шаткое время. 9 января 1759 г. прошел последний допрос Бестужева, но приговор пока не оглашали. Еще вчера сильная своими политическими связями и покровительством цесаревна оказалась одна. Некоторое время она фактически находилась под домашним арестом. Посещение Воронцова – победителя в схватке с прежним союзником Екатерины – знаменовало внешнее примирение супругов, состоявшееся по требованию августейшей тетки. Великой княгине было позволено появляться в свете, но лишь у приятных Елизавете Петровне людей.

Попав к Воронцовым и оказавшись в окружении враждебного клана, наша героиня чувствовала себя неуютно, с ней почти никто не говорил, и она – чтобы не потерять лицо – вынуждена была целый вечер поддерживать бесконечный диалог с младшей племянницей канцлера. К счастью для цесаревны, ее собеседница обнаружила глубокий ум и начитанность. Обеим не было скучно, и Екатерина приложила все усилия, чтобы удержать возле себя ничего не подозревавшую девушку. Если бы юная Воронцова покинула ее в этот вечер, супруга наследника осталась бы сидеть одна, ловя на себе недоброжелательные взгляды собравшихся.

В час встречи Екатерины со своей будущей подругой великая княгиня находилась в точке абсолютного падения. Обаяние, ум, заинтересованность, любезность – вот оружие, которое цесаревна пустила в ход, чтобы завоевать себе сторонников. «Очарование, исходившее от нее, в особенности когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться»16, – писала Дашкова.

Такое поведение скоро дало плоды. Первое восхождение заняло у Екатерины более десяти лет, второе – всего три года. Исследователи часто задаются вопросом, зачем молоденькая и восторженная девица Воронцова понадобилась 30‑летней, далекой от наивности цесаревне. И обычно отвечают, что при подготовке переворота Екатерине не помешала бы природная русская княгиня, крестница императрицы, племянница нового канцлера17. На наш взгляд, расчет был точнее. Великая княгиня обзавелась «своим человеком» во враждебном клане. Она уже содержала на жаловании фаворитку мужа, Елизавету Романовну Воронцову. Но это не могло считаться надежной гарантией от происков «метрессы» Петра Федоровича. Любовница питала надежду стать законной супругой великого князя. Об их планах следовало знать из первых рук. Сестра претендентки подходила как нельзя лучше. Из мемуаров Дашковой видно, что Петр благоволил к ней, хотя и считал «маленькой дурочкой». В ее присутствии говорилось много такого, над чем полезно было подумать нашей героине.

Недаром, рассказывая о своем щекотливом положении после ареста Бестужева, Екатерина обронила: «Что касается великого князя, то я… знала только, что он ждет с нетерпением моей отсылки и что он, наверное, рассчитывает жениться вторым браком на Елизавете Воронцовой… Ее дядя, вице-канцлер граф Воронцов… узнал планы своего брата, может быть, вернее своих племянников, которые были тогда еще детьми»18. Из этих строк следует: во-первых, что действиями фаворитки руководил отец, Роман Илларионович Воронцов; во-вторых, что его брат был об этом осведомлен; в-третьих, что «племянники» – братья и сестры «Романовны» – если и знали, то по молодости лет немногое. Стало быть, великая княгиня пыталась разведать, что им известно. А сделать это она могла только через юную тезку.

БЕСКОРЫСТНАЯ НЕСПРАВЕДЛИВОСТЬ

Тогда же, зимой 1759 г., возникло дело, способное ненадолго перекинуть мост между супругами. Но именно оно показало колоссальную разницу их «государственного» мышления. Речь шла о Курляндии, которую Елизавета Петровна, ничтоже сумняшеся, сосватала сыну польского короля Августа III, принцу Карлу.

Пока бывший фаворит Анны Иоанновны герцог Эрнст-Иоганн Бирон находился в ссылке в Ярославле, престол этого небольшого вассального Польше государства пустовал. «Получив от императрицы очередное заверение в том, что государственные интересы никогда не позволят России освободить герцога Бирона… король счел себя в праве поставить перед сенатом Польши вопрос: не пора ли рассматривать место правителя Курляндии как вакантное? – вспоминал Станислав Понятовский. – …1‑го января 1759 года Карл был официально и с большой помпой объявлен герцогом Курляндским»19.

До какой степени произошедшее отвечало интересам России? Империя давно втягивала Курляндию в сферу своей власти. Со времен Петра I герцоги не избирались без согласия Петербурга, а также без участия русских денег и русских войск. Хотя Польша обладала над Курляндией правами суверена, в реальности их нечем было подкрепить. Пустой престол в полунезависимом княжестве, хозяин которого находился в России под стражей, выглядел для Петербурга желаннее, чем занятый сыном польского короля. Поэтому шаг Елизаветы был, по меньшей мере, неожиданным.

С.М. Соловьев объяснил поступок императрицы тем, что обмен Курляндии на Восточную Пруссию, уже захваченную русскими войсками у Фридриха II, казался делом решенным. Государыня и ее советники считали, будто принц Карл просто переедет из Митавы в Кенигсберг. Поэтому Елизавета поручила своим дипломатам в Польше действовать в пользу королевского сына. При малом дворе случившееся вызвало бурю эмоций.

Вероятно, в последний раз Петр Федорович и его супруга одинаково реагировали на событие международной важности. Великий князь ненавидел Саксонскую династию, властвовавшую в тот момент в Польше и воевавшую с Пруссией. Он написал канцлеру Михаилу Воронцову запальчивое письмо о том, что императрице следовало бы сначала позаботиться о Голштинском доме – его третий дядя, принц Георг-Людвиг, больше подошел бы для курляндской короны. Канцлер показал послание Елизавете, и та велела отвечать отказом20.

Оскорбленный пренебрежением к своим родным и к себе лично, Петр запросился в загородную резиденцию Ораниенбаум. 5 января английский посол Роберт Кейт писал о дошедших до него слухах: «Великий князь подал императрице записку, в коей представляет, что ныне по достижении совершенных лет его можно почитать способным к собственным суждениям. Он не желает терпеть долее принуждения и стеснения, в коих ее величеству угодно содержать его, а посему просит дозволения удалиться в собственное его владение Ораниенбаум. Поначалу императрица была крайне оскорблена сим демаршем и повелела ему изложить все его резоны на бумаге, однако я слышал, что сие дело уже закончилось и заглушилось»21.

Вероятнее всего, именно об этом несостоявшемся «бегстве» говорят недатированные записки Петра тогдашнему фавориту Елизаветы – Ивану Ивановичу Шувалову: «Милостивый государь! Я вас просил через Льва Александровича [Нарышкина] о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха; я болен и в хандре до высочайшей степени; я вас прошу именем Бога склоните ея величество на то, чтобы позволила мне ехать в Ораниенбаум; если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия»22.

Примерно тогда же Петр требовал отпустить его на родину, что в военные время было немыслимо. «Я столько раз просил вас исходатайствовать у ея императорского величества, чтоб она позволила мне в продолжении двух лет путешествовать за границей, – писал он Ивану Ивановичу, – и теперь повторяю это еще раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили»23. В результате наследника не пустили не только в Германию, но и в Ораниенбаум. Однако интересно само движение мыслей и чувств Петра. Для него дело о Курляндии стало сначала делом о бедных немецких родственниках, а потом о поездке на дачу.

Тот факт, что в данном случае Россия теряла контроль над обширной территорией, установленный еще Петром I, лежал как бы вне поля зрения цесаревича. Он даже не задумывался над этим. Его просто взволновало, что корона, которая могла достаться представителю Голштинского дома, уплыла к соперникам. Перед нами характерный способ мышления человека из маленького немецкого мирка, рассматривавшего подвластные земли как семейные владения, вне зависимости от их национального лица и исторической судьбы. Точно так же думал об Англии и Ганновере английский король Георг II. Сколько бы Петр ни прожил в России, а его коронованный кузен – в Великобритании, оба психологически оставались германскими владетельными князьями.

Екатерина мыслила иначе. Уступку Курляндии принцу Карлу она назвала отказом от русских интересов: «Говорили, что во всяком деле есть только два способа, которые следует избрать, это быть справедливым или несправедливым. Обыкновенно корысть производит последнее. В деле о Курляндии было справедливым возвратить детям Бирона то, что им предназначалось от Бога и природы. Если же хотели бы следовать корысти, то долженствовало (признаюсь, что несправедливо) беречь Курляндию и изъять ее из-под власти Польши для присоединения к России. Кто бы после этого рассуждения сказал, что нашли третий способ, по которому учинена несправедливость без извлечения из того и тени выгоды?»

Дальнейший пассаж выдает в великой княгине не только ученицу Бестужева, но и здравомыслящего политика, много раздумывавшего о положении России по отношению к ее соседям: «Отдали Курляндию принцу Карлу. Через это самое усиливается польский король, который, следуя политике, усвоенной им от отца своего, ищет только уничтожения свободы республики. Если он будет продолжать жить в Польше, то этого достигнет, в особенности поддерживаемый французскою партиею и нашим небрежением к сторонникам свободы и проч. Итак, я вас спрашиваю, что необходимее для России: деспотический ли сосед или счастливая анархия, в которую погружена Польша и которою распоряжаемся мы по своей воле? Петр Первый, лучше знакомый с делом, объявил себя… поручителем за свободу Польши и врагом того, кто посягнет на нее. Надобно, когда уж хочешь быть несправедливым, иметь выгоду быть таковым; но в деле о Курляндии, чем более о нем думаю, тем менее нахожу там здравого смыслу»24.

Трудно согласиться с С.М. Соловьевым, что такое мнение было высказано Екатериной «в неспокойном состоянии духа». Твердая и неизменная позиция по отношению к Курляндии как территории, входившей в орбиту русских интересов, будет свойственна ей и после восшествия на престол, до тех пор пока герцогство не станет частью империи. Никаких отступлений на этом пути и возвращения Курляндии под опеку Польши она не допускала.

Тот факт, что дочь Петра Великого своей рукой возвела на престол Курляндии польско-саксонского принца, выглядел как нарушение заветов отца. Процитированные строки относятся к январю 1759 г. Совсем недавно, во время бесед-допросов у императрицы по делу Бестужева, великая княгиня на коленях уверяла Елизавету, что не вмешивается в политику. Однако в записке звучит уверенный тон государственного деятеля, раздраженного явным просчетом. В 30 лет наша героиня была более зрелым политиком, чем двадцатый год управлявшая страной свекровь.

«НЕДВУСМЫСЛЕННОЕ ДОЗВОЛЕНИЕ»

Покинув Петербург, бывший возлюбленный Екатерины польский посол Станислав Понятовский[2] продолжал скучать по великой княгине и жил надеждой на скорое возвращение. Родные и друзья порицали его за «фатовство», проявленное в России. Даже старая парижская приятельница, хозяйка модного политического и литературного салона мадам Мари Тереза Роде Жоффрен прислала бедному дипломату письмо с выговором. Родители надеялись выгодно женить наследника и уже приискали достойную партию, но печальный рыцарь ответил: «Я слишком хорошо себя знаю и уверен, что не могу сделать счастливой ни одну жену, кто бы она ни была, и чем большими достоинствами и большей красотой она будет обладать, тем яростнее стану я упрекать себя в этом».

В марте 1759 г. разлученный с Екатериной Понятовский узнал о смерти маленькой царевны, Анны Петровны, отцом которой его считали. «Матери, согласно обряду русской церкви, пришлось поцеловать ручку своего мертвого ребенка перед тем, как он был предан земле», – с некоторым ужасом сообщал Станислав. Он разделял горе великой княгини, но не мог утешить ее на расстоянии. К этому примешивалось и чувство вины за совершенный грех – прелюбодеяние с замужней женщиной. Новый приезд в Петербург, которого так сильно жаждал варшавский изгнанник, стал бы для него возвращением к прежней жизни – то есть «фатовству» и смертным грехам.

Из мемуаров Понятовского следует, что буквально вся семья – родители и кузина с братом – стали поверенными его страданий. «Отцу нравилось беседовать со мной об объекте всех моих устремлений. Мать же несколько раз пыталась протестовать с позиций строгой религиозности, – вспоминал Станислав. – Она имела надо мной такую власть, так нежно любила меня и так глубоко огорчалась… что все это вместе довело меня до крайности».

Возлюбленный Екатерины принес покаяние некоему отцу Сливицкому и «поклялся ему отрешиться от того, что желал больше всего на свете, если только одно событие – единственное, могущее узаконить мои устремления, – не позволит мне удовлетворить их».

Событием, «могущим узаконить» стремления Понятовского, была смерть великого князя Петра, после которой Екатерина становилась свободной и получала право вторично выйти замуж. Не следует сразу представлять себе переворот и убийство. Слабое здоровье и разгульный образ жизни русского наследника были хорошо известны в дипломатической среде. Петру Федоровичу не прочили долгих лет. Именно на такой оборот рассчитывал влюбленный Станислав.

«Переломив себя, я известил об этом поступке великую княгиню, изложив ей подробно его мотивы, но ни словом не касаясь любви – самой верной и нежной. Моя страсть, мое чистосердечие и мое сыновье почтение, объединившись, внушили мне иллюзию того, что любовь эта может продолжиться. Да и великая княгиня не оскорбилась, видимо, ибо выразила готовность примириться с моей позицией». Эти душевные сдвиги относятся к весне 1759 г. и, без сомнения, должны были обрадовать не только матушку страдальца, но и тех, кто в Петербурге перлюстрировал его послания Екатерине. Согласие цесаревны на слова возлюбленного также выглядело весьма благоразумно.

«Великая княгиня продолжала писать мне, и я отвечал ей на имя Ивана Ивановича Шувалова; он сам предложил свои услуги, что было, конечно же, известно императрице Елизавете, рассчитывавшей знать содержание нашей переписки», – сообщал Понятовский. Августейшая свекровь полагала, что сможет контролировать жизнь лукавой невестки, читая ее послания. Таким образом, у Екатерины имелся не только постылый муж, отношения с которым были уже невосстановимы, но и официальный любовник, предусмотрительно удаленный из России. Наша героиня пребывала в вынужденной чистоте, ее связи казались абсолютно прозрачными для высочайшей наблюдательницы.

Однако великая княгиня давно наторела в установлении недозволенных контактов. У разлученных возлюбленных был и иной канал – барон Адольф-Зикфрид Остен, поверенный в делах Дании в Петербурге, через которого шла шифрованная корреспонденция. Благодаря такой изворотливости при варшавском дворе Понятовского считали «человеком действия» и даже слегка побаивались.

Между тем мемуары рисуют его скорее мягким, сентиментальным и созерцательным. Со старомодными представлениями о верности и трогательным стремлением мерить чужие чувства по своим собственным. «Два с половиной года моя привязанность хранила меня чистым от любого пятнышка», – признавался он. Друзья говорили: «Да ты не от мира сего!»

«Покидая Петербург, я увез с собой весьма недвусмысленное дозволение. Не задевая нашего взаимного чувства, оно давало мне известную свободу действий, необходимую, как принято думать, в моем возрасте. Дозволение это было подтверждено, много времени спустя, в письмах; я сохранил их.

Два года с половиной я не пользовался полученным разрешением; мои заверения в этом были неоднократны и абсолютно правдивы. Когда же я нарушил наконец суровое воздержание, то, движимый искренностью, несомненно, излишней, поспешил о том уведомить.

Стояло начало зимы. Вышедшие из берегов воды поглотили почтальона, везшего мое послание. Узнав о несчастье, я из дурацкого прямодушия повторил свою исповедь.

Мне было отвечено, правда, что подобной беды давно ожидали, но перенесут ее, ничего не меняя. Такого великодушия хватило, однако, ненадолго, меня вскоре заменил Орлов; несколько месяцев это от меня скрывали, однако письма делались все холоднее»25.

Таким образом, Понятовский считал, что его признание в неверности подтолкнуло Екатерину к новому возлюбленному. А промолчи он, и Орлов, возможно, не появился бы в окружении великой княгини. Несколько наивно, не правда ли?

Роковое письмо было отправлено в начале зимы 1760–1761 гг. Григория Григорьевича же стали замечать с весны 1759 г. Если нашу героиню и спровоцировало поведение Станислава, то не мимолетная измена, а случай с покаянием, когда прекрасный поляк из почтения к матери дал слово пастору не вожделеть возлюбленной до тех пор, пока она не станет свободна. Весной 1759 г., после смерти дочери, после ссылки Бестужева, одинокая и изгнанная даже из мечтаний любовника, Екатерина как никогда ясно понимала, что сделать себя свободной ей предстоит самой.

ДЕТИ ЦОРНДОРФА

Бывают сражения, которые, не принеся успеха, дают армии больше, чем три виктории подряд. Благодаря им войска осознают себе цену, приобретают уверенность, а общество – чувство собственного достоинства. Семилетняя война отмечена кровавой звездой Цорндорфа едва ли не ярче, чем победой при Гросс-Егерсдорфе и взятием Берлина.

В январе 1758 г. новый главнокомандующий – генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор – занял Восточную Пруссию и овладел наконец Кенигсбергом. Летом его армия двинулась к столице неприятеля. Обеспокоенный, Фридрих II поспешил из Силезии навстречу русским. У села Цорндорф 14 (25) августа противники встретились, и король решил атаковать, несмотря на численное преимущество врагов. Его армия насчитывала 32 тыс. человек, Фермор располагал 42 тыс.

Однако в течение всей войны Фридрих сражался с превосходящими силами, уповая на выучку своих солдат и собственный талант. Впрочем, исследователи давно отметили, что прусскому королю противостояли слабые военачальники. Если бы противники монарха-полководца проявили больше тактических способностей, победы не дались бы ему так легко.

Цорндорф стал одновременно «торжеством» бездарности очередного «мирного» командующего – Фермора – и демонстрацией удивительной стойкости, мужества, возросшего мастерства остальной армии. Имея численное превосходство, генерал-аншеф в течение всего сражения не смог сосредоточить крупные силы ни на одном участке боя. Он расположил войска на такой тесной позиции, что, по словам самого Фридриха, ни одно ядро, «пущенное в сплоченные массы» русских «не пропадало даром». Участвовавший в сражении Андрей Тимофеевич Болотов с ужасом вспоминал, как каждый выстрел с прусских позиций стоил жизни десятку человек26.

Затем, после обстрела правого фланга противника, прусская пехота перешла в наступление, применив любимый Фридрихом II «косой строй». Королю удалось быстро перебросить на свой левый фланг 23 тыс. человек против 17 тыс. неприятеля. Однако русские успешно контратаковали и заставили прусаков попятиться.

Казалось, что при такой тесноте, наши воска обречены стоять сомкнутой стеной. Но Фермору удалось и здесь проявить свою полководческую «смекалку» – на освободившемся после обстрела пространстве он разбил гренадер группами, запоздало приказав отступить друг от друга как можно дальше. Поэтому, когда началась атака кавалерии, солдаты не смогли соединить строй и противопоставить лаве черных прусских кирасир ощетинившуюся штыками стену. Каре не получилось, русские просто встали спина к спине и отразили нападение. На поле образовалось кровавое месиво. 46 эскадронов, брошенных Фридрихом II на противника, вынуждены были отступить.

Это была почти победа. Но Фермор не понял произошедшего. После страшной атаки кавалерии, решив, что дело проиграно, он бежал с поля боя, бросив армию на произвол судьбы. Отдельные полки, не имея общего командования и возможности связаться друг с другом, продолжали сопротивляться в безнадежном положении. Хотя часть солдат, поддавшись страху, побежала и уже грабила обозы, остальная армия выстояла. Сражение началось в девять часов утра и продолжалось до глубокой ночи. Потери доходили до половины личного состава. Русские оставили на поле боя 13 тыс. убитыми. Но и число раненых составляло почти 12 тыс. Пруссаки лишились 11 тыс. человек27.

В конце битвы, удивленный тем, что значительная часть войск еще сражается, Фермор появился на поле боя, и… усугубил ситуацию, отправив прусскому фельдмаршалу – графу Дона – письмо, прося перемирия на три дня для погребения убитых и вывоза раненых. Такой шаг выглядел признанием поражения, и, основываясь на нем, Фридрих II объявил себя победителем. Однако то была пиррова победа. Русские оставили поле боя, но и пруссаки не решились закончить дело, когда растянувшаяся на семь верст армия неприятеля несколько часов шла мимо их позиций, вывозя раненых, а кроме того – 26 трофейных пушек и 10 знамен. Каждая из сторон считала, что она выиграла сражение. В русском и прусском лагерях были отслужены благодарственные молебны.

В рескрипте Елизаветы отмечался «дух мужества и твердости», проявленный ее армией. Однако отношение к командующему было иным. 25 августа, получив реляцию Фермора, императрица выразила крайнее неудовольствие. «Обнародуйте сей наш указ, дабы… те, кои по малодушию… не совсем исполнили свою должность, – писала императрица в рескрипте, – чувствовали, колико… несравненно благополучнее и завистливее жребий тех, кои с толикою славою… жизнь свою скончали, перед теми, кто оказал бесчестную робость»28.

Государыня справедливо негодовала на неумелых командующих. Но ведь каждого из них она выбирала сама, исходя из множества сугубо придворных причин, не имевших ничего общего с военной годностью кандидата. То были в полном смысле слова ее фельдмаршалы, воспитанные 20‑летним беспечным царствованием.

Цорндорф, как никакая другая битва, показал, что русская армия выросла и возмужала. Поколение молодых генералов и полковников как бы подпирало снизу, выдавливая старших, менее профессиональных начальников. Разница между Фемором, бросившим войска, и поручиком Григорием Орловым, оставшимся в строю, получив три ранения, состояла не только в личной храбрости, но и в чувстве ответственности. 30‑летние заметно начинали тяготиться 50‑летними, требуя освободить себе место «для дела». Повзрослевшая страна нуждалась в новом руководстве.

«ДЕРЗКИЙ ТОН»

«Жизнь императрицы не может быть долгой, – рассуждал новый министр иностранных дел Франции герцог Этьен-Франсуа Шуазель в инструкции маркизу Лопиталю. – Малейшее отклонение в состоянии здоровья… послужит поводом к большим переменам в государстве»29.

Однако пока Елизавета была еще в силах доставить неприятности не только прусскому королю, но и своим временным союзникам. Русские войска продвигались к Данцигу, надеясь занять его и встать на зимние квартиры. Переход такого важного стратегического центра под контроль Петербурга встревожил Париж. Один из помощников Лопиталя, граф де Мессельер, вспоминал о событиях октября 1758 г.: «В это время она (Елизавета. – О. Е.) могла занять этот ганзейский город, на что соглашался его магистрат; но дворы Венский и Версальский поставили на вид Петербургскому, что это значило бы нарушить права Германской империи… В то же время французская армия овладела Франкфуртом-на-Майне, самым привилегированным из городов Германии. Это противоречие, по справедливости, поразило русское правительство, и императрица заявила своим союзникам, что, так как они хотят держать ее в строгой опеке, то она объявляет лично себя воюющей стороной против прусского короля и оставляет за собой безраздельно все, что ею будет завоевано»30.

Такой шаг указывал на желание Петербурга сохранить занятые земли, в первую очередь Восточную Пруссию. Если приглядеться к действиям русских войск в Померании – гуманное отношение к населению, разрешение коммерции в прежнем объеме, покровительство местной лютеранской церкви, открытие в Кенигсберге православного храма, а затем монастыря, чеканка немецкой монеты с надписью «Elisabeth rex Prussiae» – «Елизавета королева Пруссии» – создается впечатление, что императрица была не прочь удержать эти территории за Россией.

Прощупывая почву, Иван Шувалов попытался обсудить перспективу присоединения Восточной Пруссии с Робертом Кейтом. Шаг неосмотрительный, поскольку английский посол тут же донес о разговоре в Лондон, а оттуда вести быстро долетали до союзного британцам Берлина. «Я заверил господина Шувалова, что в таком случае война ничуть не приблизится к окончанию, – писал Кейт, – ибо я весьма заблуждался бы касательно характера короля Пруссии, ежели государь сей не предпочел бы погибнуть под руинами последнего своего города, нежели подчиниться столь позорным условиям… Захват Россией в полное владение сей провинции явится поводом для постоянной зависти других держав и источником распрей в Европе, поелику нет ни единого государства, незаинтересованного в том, чтобы предотвратить сие».

Кейт прекрасно понимал, что русские войска уже стоят там, где хотят остаться. Поэтому он постарался запугать фаворита солидарным недовольством бывших союзников и противников. «Ежели по неизбежной фатальности ныне и невозможно воспрепятствовать сему, тем не менее, все державы при первой же оказии будут стремиться вырвать у России ее добычу… Она возбудит против себя весь свет, ибо явно тем самым покажет свои намерения сделаться безраздельной хозяйкой не только мореплавания на Балтийском море, но и всей северной коммерции»31.

Цорндорф не мог служить весомым доводом в пользу русских притязаний. Требовались новые победы, чтобы дипломаты могли заговорить увереннее. Представленный Фермором на рассмотрение Конференции при высочайшем дворе план кампании 1759 г. был отклонен, а сам командующий заменен на генерал-аншефа Петра Семеновича Салтыкова, прибывшего в армию в июле 1759 г. Ему было предписано объединиться с австрийской армией. 26 июля русские части выступили из Познани к реке Одер. Менее чем через месяц они встретились с австрийцами во Франкфурте-на-Одере, создав тем самым непосредственную угрозу Берлину.

Фридрих II решил дать бой объединенной австро-русской армии, несмотря на ее превосходство в людях и артиллерии. 1 (12) августа пруссаки атаковали русских, стоявших на правом берегу Одера у деревни Кунерсдорф. С севера наши войска прикрывала болотистая низина, и прусский король повел наступление с юго-востока, охватывая левый фланг неприятеля. Фридрих попробовал вновь применить «косой» боевой порядок, однако условия местности не позволяли ему маневрировать. Фронт пруссаков оказался слишком узок из-за оврагов и ручьев, поэтому ни пехота, ни кавалерия полностью не могли развернуться. Сражение было проиграно, воины Фридриха обратились в бегство. Случайная пуля настигла короля, и только золотая готовальня, находившаяся в кармане камзола, спасла ему жизнь.

Уставшие от тяжелого боя русские и австрийцы не преследовали пруссаков. После сражения под Кунерсдорфом армия Салтыкова направилась в Силезию, где нанесла противнику еще несколько поражений. Настало время вновь заговорить о Восточной Пруссии. Союзники вели себя так, точно этот пункт претензий – для них полная неожиданность.

«Две победы, одержанные русскими, – писал министр иностранных дел Франции граф Шуазель, – произвели большую перемену в системе и политических устремлениях России. До этого времени Россия, казалось, действовала в Германии исключительно из дружбы и великодушия по отношению к венскому и дрезденскому дворам… Теперь Россия недвусмысленно требует вознаграждения за военные издержки… Успехи привели ее к корыстным проектам… но разумная политика не должна позволить петербургскому двору воспользоваться преимуществами нынешнего положения»32.

В Версале были уверены: Россию, как в 1748 г., удастся отстранить от мирных переговоров, поскольку она – сторона вспомогательная, и ее услуги уже оплачены. Елизавета должна возвратить армию в границы империи, удовольствовавшись довоенной субсидией и не получив территориальных приращений.

Но императрица уже была научена горьким опытом прежних конгрессов. В марте 1760 г. негодующему Версалю возразили из Петербурга, что Россия имеет право на компенсацию, «тем паче, что нашим оружием одержаны многие славные победы над королем прусским». А Франция «свою войну с Англией от германской совсем отделила, в германской же довольствуется быть только вспомогательной державой»33. Это звучало как оскорбление. Париж воззвал к Вене. Однако австрийская императрица Мария-Терезия пошла на уступки русской союзнице. 21 марта 1760 г. был подписан договор, в котором обе стороны признавали права друг друга на территориальные возмещения убытков. Австрия получала Силезию и Глац, а Россия – Восточную Пруссию. Правда, при условии ее обмена на Курляндию.

Наиболее проницательные дипломаты уже догадывались, что последний пункт вставлен только для отвода глаз. Истинная же цель России – едва ли не вся Пруссия. Годом позже секретарь французского посольства в Петербурге Жан-Луи Фавье рассуждал «О системе в настоящей войне»: «Когда война затянулась, а вместе с тем увеличились издержки, субсидии уменьшились, о контрибуциях и зимних квартирах не было и речи, тогда… для продолжения войны пришлось искать более основательных поводов… Было предложено овладеть Пруссией».

В отличие от Кейта, Фавье считал этот план вполне осуществимым. «До сих пор Россия не участвовала ни в одном их общих конгрессов, которыми заканчивались большие европейские войны, – писал он. – Ныне же русский двор поставил для себя вопросом чести достигнуть того, чтобы играть одну из первых ролей в предстоящем конгрессе…

Польша станет ли спокойно смотреть на то, как Россия, посредством приобретения Пруссии, окончательно запрет ее со стороны Балтийского моря? …Польша, конечно, будет роптать, но она, по обыкновению, подчинится тому, чего не в состоянии избежать… Страх возбудить неудовольствие этой сарматской анархии еще никогда никого не останавливал…

Допустит ли это Порта? …Турки с давних пор слывут покровителями Польши и с давних пор никому не препятствуют ее притеснять…

Самые союзники России, не восстанут ли они против ее намерения овладеть Пруссией? Швеция, конечно, не без зависти увидит это распространение русских владений вдоль Балтийского моря; но… если петербургский двор и обратится к ней за согласием, то единственно для проформы. Пусть она откажет в этом согласии – и без него сумеют обойтись… С ней вообще немного советуются, а Россия – меньше прочих держав».

Однако оставались еще Вена и Версаль. Позиция этих главных игроков была сомнительна. «Венский двор, столь же заботливо удаляющий от себя русских [в мирное время], сколь усердно призывающий их на помощь в минуты опасности, неужели он без зависти станет смотреть, как те овладеют пунктом, откуда им легко будет… незваным проникнуть в Германию? А Франция? Не рискует ли она утратить все свое… влияние на севере, если Россия, покорив Пруссию, водворит в этой части Европы свой деспотизм?»34. Нет, ни о каком согласии союзников речи быть не могло.

Тем временем Фридрих II обложил Дрезден. Австрийцы одержали несколько побед в Силезии, а русские войска осенью подошли к Берлину. После недолгой осады, которой руководил давний друг и поклонник Екатерины, молодой генерал Захар Григорьевич Чернышев, 28 сентября гарнизон сдался. Были взорваны арсеналы, увезены артиллерия и оружие – 143 орудия, 18 тыс. ружей и пистолетов – взята контрибуция в размере 2 млн талеров. На помощь городу бросился Фридрих II, но русские части отступили, поскольку захват вражеской столицы носил больше политический, нежели военный характер. 5 ноября 1760 г. Лопиталь жаловался из Петербурга: «Взятие Берлина придало здешнему двору смелый, чтобы не сказать дерзкий тон»35.

ГЕНЕРАЛ-МАЙОР ПРУССКОЙ СЛУЖБЫ

Зиму 1761 г. великокняжеская чета прожила на удивление тихо. Со стороны могло показаться, будто в семействе Петра Федоровича царят безмятежное согласие, довольство и мир. Именно такое впечатление создается при чтении «Дневника статского советника Мизере» (под этим псевдонимом вел свои ежедневные записи Якоб Штелин).

10 января малый двор выехал в Ораниенбаум, надеясь пробыть в загородной резиденции чуть больше недели. «…Катанье в 12 маленьких салазках на дачу ее императорского высочества великой княгини за 7 верст от Ораниенбаума. Немного пасмурно. Частые падения в снег. Крики предостережения. Большое удовольствие и много смеха. Прекрасное положение фермы и любезная приветливость хозяйки, которая сама угощала итальянскими ликерами всех, приехавших в ее красивый круглый дом, возвышающийся на горе. Питье кофе и молока из фермы с черным хлебом и маслом».

На следующий день разыгралась вьюга со шквальным ветром, что не помешало параду. Карты сменялись музыкой и курением трубок. Штелин проводил время в обществе фаворитки – графини Воронцовой. А Екатерина не показывалась при дворе «усталая». 15 января. «Утро на охоте за лесными пулярками. Оттуда пешком на ферму великой княгини, где она угостила великолепным обедом с любезностью хозяйки. До обеда катанье с гор на лыжах. Катанье на коньках, игры. После обеда странная веселость его императорского высочества и всей компании. Бал в маленькой комнате, и никакой другой музыки, кроме человеческого голоса, со шляпой в руке вместо скрипки и шпагой вместо смычка».

В этой сценке Петр, как живой. Экстравагантные дурачества в узком кругу, свободное самовыражение и общая атмосфера непринужденности. Никто никому не мешает, все вполне довольны. «Вечером великая княгиня воротилась в Ораниенбаум, где стояли ледяные горы… Двор, великий князь и я отправились на новую ферму, приобретенную от гвардейского майора Казакова, отпраздновать новоселье прекрасным ужином и большим фейерверком в саду, а в зале – малым французским, изображавшим водяной бассейн, в котором разные животные метали огненные фонтаны».

Описание сглажено, и читатель не сразу догадывается, что ферма с фейерверками – это Сан-Эннюи (Sans Ennui) – новая дача Елизаветы Воронцовой, где законной жене не место, поэтому наша героиня и покинула веселую компанию, чтобы в одиночестве возвратиться в Ораниенбаум.

После воцарения Петра безмятежная «жизнь втроем» за городом будет продолжена, и вновь под пером Штелина она выглядит на удивление гармоничной. 17 апреля 1762 г. «Охота за оленем. Обед в Sans Ennui, на даче графини Воронцовой, в 5 верстах от Ораниенбаума. Оттуда прогулка верхом и в линейках на дачу императрицы. Вечером маневры двух корпусов… Большой ужин в Японском зале»36. Кажется, ничего не изменилось. Только раньше Петр ездил от супруги в гости к любовнице, а теперь вместе с фавориткой – визит вежливости к жене. Что вполне отвечало новому статусу каждого из членов треугольника. У Екатерины он явно понизился.

Создается впечатление, что приблизительно за год до смерти Елизаветы Петровны ее наследник наконец зажил без особых притеснений. Во всяком случае, в деревне. Его участие в государственных делах тоже возросло. Он даже мог позволить себе покинуть Конференцию при высочайшем дворе в знак несогласия с военными действиями против Пруссии. Тетушка, конечно, разгневалась. Но, чтобы подслужиться к будущему господину, сановники продолжали приносить ему на подпись журналы заседаний, в которых он не участвовал.

«До второго года Прусской войны, – рассказывал Штелин, – …великий князь присутствовал постоянно в Совете, учрежденном при дворе с самого начала этой войны, а летом, живя в Петергофе или в своем увеселительном дворце в Ораниенбауме, велел секретарю Дмитрию Васильевичу Волкову привозить к нему еженедельно протокол, прочитывал его, делал часто шутливые замечания и подписывал его. Но впоследствии, находя в протоколах резолюции Совета к сильнейшему нападению на прусского короля… стал он восставать против протокола, говорил свободно, что императрицу обманывают… что австрийцы нас покупают, а французы обманывают, и не хотел более подписывать протокол, но отсылал секретаря Волкова назад, приказав ему сказать Совету от его имени, что мы со временем будем каяться, что вошли в союз с Австрией и Францией»37.

Близкие сношения великого князя с Волковым послужили позднее поводом для обвинения последнего в шпионаже в пользу Пруссии. Дашкова описала неприятную сцену, случившуюся буквально через пару дней после кончины Елизаветы: «Однажды, когда я была у государя, он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, по поводу разговора о прусском короле начал рассказывать Волкову (в предыдущее царствование он был первым и единственным секретарем Конференции), как они много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел, а Петр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю на основании сообщенных ему Волковым решений и намерений Совета»38.

Позднее, стараясь оправдаться, Волков в письме к Г.Г. Орлову назвал рассказ о публичной благодарности бывшего императора, «что я ему… все дела из Конференции сообщал», «великой ложью». Однако в таком случае неправду говорил и Штелин. Датский посланник А.Ф. Ассебург со слов Н.И. Панина подтверждал, как это ни странно, и рассказ Дашковой, и правдивость Волкова. «Он говорил во всеуслышание, – сообщал дипломат о Петре III, – что такой-то и такой-то из людей, состоявших при кабинете Елисаветы, помогали ему доставлять королю прусскому сведения обо всем, что здесь делалось в наибольшей тайне, хотя именно эти лица никогда не позволяли себе такой измены и держались совсем противоположного образа мыслей»39. Таким образом, в дипломатической среде было известно не только о пропрусских «настроениях», но и о пропрусских «действиях» наследника.

Петр никогда не скрывал своих чувств к Фридриху Великому. Кроме того, в дни войны он ощущал себя еще больше немцем, чем прежде, и гордился успехами прусского оружия. Саксонский посланник Прассе сообщал в 1758 г. о реакции наследника на известие о кровопролитной Цорндорфской битве. Вместе с полковником Розеном, привезшим рапорт командующего, прибыл слуга-немец, который рассказывал о сокрушительном поражении русских войск, за что был посажен на гауптвахту. Великий князь вызволил болтуна, сказав ему: «Ты поступил как честный малый, расскажи мне все, хотя я хорошо и без того знаю, что русские никогда не могут побить пруссаков». И, показывая на своих голштинских офицеров, добавил: «Смотри! Это все пруссаки. Разве такие люди могут быть побиты русскими?»40.

Вряд ли уместно в данном случае рассуждать о раздвоенности национальных чувств, присущей Петру Федоровичу. Им был сделан сознательный, твердый выбор не в пользу России. В феврале 1762 г., вскоре после восшествия на престол нового императора, очередной французский посланник в Петербурге Луи-Огюст Бретейль доносил в Париж о разговоре с Воронцовым: «Господин канцлер доверительно сообщил мне, что император признался ему, будто с самого начала войны он регулярно поддерживал личную переписку с королем Пруссии и что… всегда считал себя состоящим на прусской службе… Эта идея службы настолько засела в его голове, что в своих письмах к королю Пруссии он у него испрашивал для себя военные чины и достиг звания генерал-майора».

Так и тянет поиздеваться: генерал-майор Карл Питер Ульрих Голштинский, прусский резидент в Петербурге. Но в том-то и дело, что ничего смешного в сложившейся ситуации не было. Наследник сознавал себя доверенным лицом Фридриха II во враждебной стане. Это была игра, к которой Петр относился с недетской серьезностью. Его кумир считал невыгодным разочаровывать великого князя. «Король Пруссии заметил, что дает ему этот чин исключительно за его военные таланты, – заключал Бретейль. – …Я не представлял себе, что можно было когда-либо услышать что-либо более безумное»41.

То, что для французского дипломата выглядело безумием, Петр считал доблестью, благородством, преданностью, великодушием. Позднее его сына Павла будут в насмешку именовать Дон-Кихотом. Отец подходил для этого прозвища не меньше. Недаром граф Шуазель предостерег своего полномочного министра: «С таким человеком, как русский государь, необходимо обращаться как с ребенком или больным; его нельзя слишком сердить и доводить до крайности»42.

Уже после восшествия на престол в письме к Фридриху II от 30 марта 1762 г. Петр прямо признавал: «Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем за ревностное служение вам в своей стране, с наивозможно большим усердием и любовью»43. Все это еще не означает предательства, но подтверждает и факт переписки, и некоего «служения» Пруссии в момент войны. В чем оно состояло? Приведенные слова Петра вступают в противоречие с утверждением его биографа, будто великий князь ощущал себя «немцем на русской службе»44. Цесаревич ясно дал понять, что с детства считал себя зачисленным в армию Фридриха II.

Впрочем, реальность, как обычно, сложнее письменных признаний. О том, что наследник имеет постоянные прямые связи с Пруссией, знали и Елизавета Петровна, и Шуваловы, однако не препятствовали им. Почему? Во-первых, стараясь убедить тетку в неправильности избранного курса, великий князь щедро делился получаемой информацией. Во-вторых, существование дополнительного канала было полезно для возможных переговоров за спиной у союзников.

Петр читал берлинские газеты45. К нему, свободно минуя границы и посты, с театра военных действий приезжали прусские курьеры. «Обо всем, что происходило на войне, – писал Штелин, – получал его высочество… очень подробные известия с прусской стороны, и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русского и австрийского оружия, то он обыкновенно смеялся и говорил: “Все это ложь: мои известия говорят совсем другое”.

О сражении при Торгау на Эльбе… прибыл к графу Эстергази курьер с известием, что пруссаки совершенно разбиты… Иван Иванович Шувалов написал в покоях ее величества к великому князю краткое известие о том. …Великий князь, прочитав записку, удивился и велел… сказать, что он благодарит за сообщенную новость, но еще не может ей верить, потому что не пришли его собственные известия… “Я давно знаю, что австрийцы любят хвастаться и лгать… Потерпите только до завтра, тогда я узнаю в точности, как было дело”. …На другой день утром… лишь только вошел я в комнату, как великий князь встретил меня словами: “Что я говорил вчера за ужином? …Хотя вечером в день сражения прусская армия и была в дурном положении, …но новое нападение генерала Цитена с его храбрыми гусарами и прусской артиллерией дало делу такой внезапный оборот, что король не только одержал совершенную победу над австрийской армией, но на преследовании потопил их бесчисленное множество в Эльбе”»46. Сведения Петра Федоровича действительно оказались точнее рассказа австрийского дипломата. И это ли не причина, заставлявшая Елизавету сквозь пальцы смотреть на переписку непутевого племянника с прусской стороной?

Загрузка...