— …«И не вводи нас… во искушение, но избави от… как его… этого… от лукавого…»
Мишель уже поднял правую руку, чтоб перекреститься, но маменька остановила его:
— Что ты забыл, Мишель?
— Кажется, ничего не забыл, — скучным голосом отозвался Мишель.
— Ты забыл слово «аминь». Произнеси его и тогда осеняй себя крестным знамением.
Мишель проделал всё, что полагалось и что он проделывал каждый день, не зная, кто такой «лукавый» и что значит «аминь». Да, ничего уж не поделаешь, в те времена полагалось всем детям начинать день «утренней молитвой».
Потом няня Настя внесла таз, кувшин, мыло, губку, щётки, и началась церемония мытья, которая, честно говоря, была не многим веселее, чем утренняя молитва. (Не думайте, что Мишель был грязнуля — он просто не любил делать каждый день одно и то же, да ещё под наблюдением взрослых.)
Наконец его позвали в столовую завтракать. В доме было тихо, потому что полковник ещё не проснулся. Он завтракал отдельно.
Мать с няней прошли вперёд, а Мишель задержался возле окна, глядя на берёзы в снегу, — и вдруг его тихонько взяли за рукав.
— Вашбродь, — сказал ему на ухо Трофим, — беда идёт…
— Что случилось?
— Забирайте вашу сумку, а то их скородие найдут.
— Каким образом? — возмутился Мишель. — Ключи-то у тебя!
— Я никого не пускаю, — тихо отвечал Трофим, — но хозяевам перечить не могу. Дом ихний, а не мой. Мне Елена Дмитриевна нынче сказывали…
— Как, маменька? Она знает?
— Они только то знают, что их скородие желают осмотреть мои вещи. Пущай осматривают, а ваши бумажки надобно забрать. Полковник приехали в третьем часу ночи из собрания и оченно волнуются.
— Да что случилось?!
Трофим нагнулся к самому уху Мишеля.
— То случилось, что вышел указ о воле крепостным, да об этом не велено говорить народу…
— Значит, теперь все свободны! — воскликнул Мишель.
— Тише, барчук… не приказано шуметь. Какая там свобода! Говорят, дворовым слугам спину гнуть ещё два года, а мужикам на деревне земельки дадут с кошачий хвост, да и то за деньги… Забирайте ваши бумажки нынче же! Начнут людей хватать на всех перекрёстках. Вот она, царская воля!
Трофим исчез, точно его ветром сдуло.
Мишель вертелся за завтраком так, словно под его стулом развели костёр.
— Что с тобой, Мишель?! — воскликнула маменька.
— Ах, извините, маменька, — рассеянно отвечал Мишель, насыпая перец в клубничное варенье, — нельзя ли сегодня сделать, чтоб за столом прислуживал Мишка?
— Это ещё зачем, дружок? Мишка не прислуживает в столовой, он посыльный. Мишель, мой сын, что ты ешь?
— Ах, извините, маменька, я уже кончил. Мерси, маменька!
— А молоко? А булочки? О, Мишель, тебя узнать нельзя!
— Спасибо, маменька, я… я потом…
Мишель выскочил из-за стола без разрешения (в доме Карабановых не дозволялось вставать из-за стола, пока маменька не скажет «ступай, господь с тобой!») и устремился в прихожую, где Топотун чистил барские сапоги.
— Послушай, — сказал ему на ухо Мишель, — нынче папенька будет сам обыскивать чулан Трофима, так что портфель надо немедля оттуда забрать.
Топотун подскочил.
— Как? Сами? Обыскивать?
— Беги сейчас к Трофиму за портфелем. Принеси его незаметно в детскую и спрячь за моей кроватью.
— За вашей кроватью это нельзя, вашбродь, — угрюмо сказал Топотун, — там Настасья-нянька разом ухватит. А ежели куда, так это… так это вовсе не туда…
Топотун вдруг ударил себя по лбу: «Не с главного входа, а с Неглинного! Там швейцар с бородой сидит!»
— Нашел место, вашбродь! Верное-преверное!
— Да говори ты толком! Я ничего не понимаю!
— В театр, вашбродь! В Малый театр! Туда никто не сунется!
— В театр, это каким же способом? — озадаченно спросил Мишель.
— Знаю, каким! Не извольте беспокоиться, сейчас меня Захар-дворецкий пошлёт за воском полы натирать, так я по дороге и забегу. Потом доложу вам, и всё будет хорошо…
Таким образом в середине дня, когда в низком чулане Трофима полковник Карабанов, упираясь головой в потолок, сурово глядел на портрет гвардии капитана, Мишка Топотун развязно вошёл в артистический подъезд Малого театра и сразу наткнулся на человека с очень странной наружностью.
На нём была длинная форменная одежда с галунами. Седая борода свисала у него почти до пояса, но ростом он был немногим больше Топотуна и походил на снежного деда, какого ребята строят зимой во дворах. И нос у него был длинный и красный, точь-в-точь как у снеговиков, и щёки толстые-претолстые.
— Тебе что надобно, юноша? — спросил он важно.
— Гликерию Познякову, актёрку, — не робея, отвечал Топотун.
Вдруг толстые щёки деда-снеговика упали так, что под скулами образовались провалы. Мишка с удивлением на него воззрился.
— Госпожа Познякова не актриса, а воспитанница, — возгласил дед с каким-то присвистом.
— Вот, вот мне бы её и повидать…
Щёки снеговика вдруг опять надулись дополна.
— Повидать? А ты кто сам, юноша, будешь? Небось из райка?
— Я вовсе из Староконюшенного переулка посыльный, — с достоинством отвечал Топотун, не сообразив, что значит «раёк».
Дед опять упрятал щёки обратно под скулы. Просто удивительно было, как он умудряется это проделывать так быстро.
— Мы воспитанниц не зовём, — просвистел он, — только артистов, и то вперёд подавайте вашу карточку с надписью, и ежели они захочут вас принять.
— Да ведь они сами мне приказывали… — начал Топотун.
Щёки надулись.
— Не знаю, что приказывали. Не знаю. Извольте карточку с надписью.
— Да нет у меня карточки!
— А нет, так жди, юноша, может статься, они пройдут.
Щёки завалились.
— А может статься, что и нет. Не знаю.
Щёки надулись.
Топотун маленько приуныл. Хотя Захар-дворецкий и привык к тому, что Мишка ходит за воском полдня, но всё же нельзя было сидеть в подъезде Малого театра до вечера. Куда тут денешься?
Но Топотуну всегда везло, повезло и на этот раз. В подъезд вошёл маленький толстый старичок с гладким лицом. В руках у него была большая палка. На вид ему было лет не меньше семидесяти, но ни усов, ни бороды он не носил. На этом полном лице светились серые с поволокой, совсем ещё молодые и добрые глаза.
Швейцар надул щёки так, что они стали похожи на воздушные шары, подскочил к вошедшему и стал стаскивать с него шубу.
— Спасибо, Авдей Григорьич, — сказал вошедший, — только не свали меня с ног. Меня никто не спрашивал?
— Никак нет-с, — просвистел швейцар.
— А это кто?
Щёки Авдея Григорьича сразу провалились.
— Госпожу Познякову просят посыльный со Староконюшенного переулка.
— Что же ты его не пустил, ведь она в театре?
— Они небось из райка, Михайло Семёныч?
— Разве? Послушай, мальчик, ты часто в нашем театре бываешь?
— В жисть не бывал, — отвечал Топотун, — у меня дело вовсе не театральное.
— Ну вот видишь, Авдей Григорьич… Ступай со мной, мальчуган, я тебя проведу. Не робей, у нас завелись строгости. Многие желают выражать свой восторг актёрам, приходят днём и мешают репетировать. Так тебе Познякову?..
Топотуну никогда не приходило в голову, что внутри этого приземистого, жёлтого здания, похожего на громоздкую колымагу, столько коридоров, лестниц, каморок и переходов. И отовсюду слышны какие-то стуки, шаги, разговоры, восклицания, скрип и топот.
— Эй, сторонись, сторонись!
Двое рабочих протащили щит с наклеенными на нём обоями и нарисованным окном. За ним ещё один нёс на голове кресло ножками вверх. Потом пробежал сухонький человек в очках, с толстой книгой под мышкой и масляной лампочкой в руке.
— Добрый день, Михайло Семёныч!
— Моё почтение, Михайло Семёныч!
— Рад видеть, — отвечал Михайло Семёпыч, подталкивая Топотуна под руку, — рад видеть, рад, рад, рад…
Этого Михайло Семёныча, по-видимому, знал весь театр, потому что все встречные — от седых актёров до рабочих, в смазных сапогах — первые приветствовали Михайло Семёныча, а молоденькие ученицы чинно приседали и опускали головки.
— Вниз но лестнице, осторожно, не упади, — приговаривал Михайло Семёныч.
И вдруг, по левой руке, открылось большое пустое пространство. Слева стоял оклеенный пёстрыми обоями щит, изображавший стену, рядом с ним ненастоящее зеркало, сделанное из серебряной фольги, перед ним колченогие стол и стул. Настоящая стена из грубых кирпичей рисовалась вдали, за зеркалом. А справа темнел огромный пустой зрительный зал, наполненный креслами. Ввысь уходили разукрашенные золотом ярусы, и где-то под самым потолком, в том самом «райке», который в наши дни называется балконом 3-го яруса, светил фонарик и перекликались уборщики.
Топотуну даже страшно стало стоять перед этим громадным, холодным, пустым и тёмным, как ночное море, провалом.
— Вот сцена, — сказал над его ухом Михайло Семёныч, — не видал никогда?
По сцене быстро ходил молодой человек в длинной красной рубахе, подпоясанной цветным пояском, и в синих шароварах, заправленных в блестящие сапоги. В руках он держал щётку для подметания пола.
Спиной к Топотуну стояло высокое кресло, а подле него — столик, за которым сгорбился человечек в очках. При свете масляной лампочки он листал толстую книгу. В кресле сидел кто-то, кого Топотун видеть не мог. Он слышал только голос:
— Вы всё ещё суетитесь на сцене, а между тем никакой нужды в этом нет. Мы уже с вами знаем, что Тишка — парень деловой, и в будущем такой же мошенник, как его хозяева. Он не станет в одиночестве бегать по комнате со щёткой. Он всерьёз доход свой считает. Давайте повторим вот отсюда…
Человечек возле лампочки подал голос:
— «Полтина серебром — это нынче Лазарь…»
Молодой человек в красной рубашке обнял щётку, полез в карман и вытащил воображаемые монеты.
— «Полтина серебром — это нынче Лазарь дал. Да намедни, как с колокольни упал, Аграфена Кондратьевна гривенник дали, да четвертак в орлянку выиграл…»
— Не так гладенько, — раздалось с кресла, — а то ведь как по книге заучили! «Четвертак в орлянку выиграл…» Переберите монеты…
— «Да третёвось хозяин забыл на прилавке целковый. Эвось, что денег-то!»
— Ишь ты, — прошептал Топотун, — хозяин забыл, а он взял? Хорош!
— Тут хороших нет, — со смешком сказал Михаил Семёнович, — это комедия Островского «Свои люди — сочтёмся», про купцов-мошенников.
— Ещё раз! — раздался голос с кресла. — Начнём с полтины серебром.
— «Полтина серебром — это нынче Лазарь дал…»
— Вот так мы работаем, дружок, — промолвил Михаил Семёнович. — Да ещё по два десятка раз одно и то же. Это тяжёлый труд. А вечером спектакль. А вот и Луша! Лушенька, к тебе посыльный пришёл… Прощайте.
Михаил Семёнович скрылся, а Луша широко раскрыла глаза, стараясь вспомнить, где она видела Мишкин курносый нос, и наконец засмеялась.
— Ты мальчик с Новинского! Что у тебя с портфелем?
— Плохо, тётя Луша, — серьёзно отвечал Топотун. — Нельзя портфель дома держать. Хозяин ужасти какой сердитый!
— А он видел?
— Пока нет. Я к вам и пришёл, как вы сказывали…
— Да что в этом портфеле?
Мишка шмыгнул носом.
— Звон, — сказал он шёпотом.
— Звон?.. Ах, поняла — «Колокол»…
Тётя Луша подпёрла правой рукой подбородок, а левой правую руку под локоть и наклонила голову набок.
— В театре держать его невозможно, — сказала она.
Мишка уныло опустил голову.
— Не печалься, что-нибудь придумаем… Домой взять не могу, я живу в пансионе… Из актёров, кто же?.. Боже мой, Михаил Семёнович!
— Они возьмут ли? — усомнился Топотун.
— Наверно, возьмёт!
— Это кто же они будут? — спросил Топотун.
— Неужели ты никогда не слышал про Михаила Семёновича Щепкина? Это знаменитый русский актёр!
— Не слыхал, — искренно сказал Топотун, — но раз они мне тёзка, то, надо думать, не подведут-с… А и Михаилов нынче развелось, что пруд пруди!
— Пойдём, — сказала тётя Луша и повела его по узким коридорам. Она остановилась возле двери в глубокой нише и постучала.
— Михайло Семёныч, можно к вам? Это я, Познякова.
— Коли дело есть, то можно, — ответили из-за двери.
Уборная Щепкина была довольно велика и заставлена разными предметами. Большое зеркало, по бокам ещё два зеркала, низкие мягкие табуретки, стол с бархатной скатертью возле окна и при нём два кресла… А любопытных вещей здесь было столько, что у Мишки закружилась голова, — венки, портреты, украинская «бандура» со множеством струн, шкатулка с узорами… Возле зеркала два парика. Сбоку, на особой подставке, зелёный мундир с красным воротником, на который небрежно был накинут холщовый халат, испачканный красками. Стены были увешаны театральными афишами. Везде чернели большие буквы:
«Горе от ума». Роль Фамусова будет играть г. Щепкин».
«Ревизор». Роль Городничего исполнит г. Щепкин».
«Свадьба Кречинского». Муромский — г. Щепкин»…
Михаил Семёнович улыбаясь следил за удивлёнными взглядами Топотуна.
— Много я наиграл, а, хлопчик?
— Страсть сколько! — признался Топотун.
— А ты, видать, грамотный? Сколько тебе лет? Одиннадцать? Как звать? Гм, так же, как меня… Так какое же дело-то, молодые люди?
Тётя Луша присела на низкую табуретку и, глядя на Михаила Семёновича снизу вверх, рассказала всё, что знала о портфеле студента Макарова.
Щепкин помолчал.
— «Колокол», конечно, возьму. А что там ещё в портфеле? Говорите всё в подробностях, пистолетов, кинжалов нет?
— Там бумажки, — подал голос Топотун, — которые господин студент Макаров прохожим людям читал.
Щепкин наморщил лоб и посмотрел Луше в глаза.
— Лушенька, ты знаешь, где я живу?
— На Третьей Мещанской, а как же? — удивлённо пролепетала Луша.
— А ты думаешь, что у меня не будет в доме обыска?
— Что вы говорите, Михайло Семёныч! У вас не посмеют!
— Отчего же? Разве жандармы не осмелятся войти в дом актёра, да ещё актёра из крепостных?
Луша встала с табуретки.
— Михайло Семёныч, — с воодушевлением произнесла она, — ежели к вам войдут в дом жандармы, в Москве сделаются беспорядки!
Щепкин посмотрел на неё, склонив голову набок, и улыбнулся.
— Вот как, Лушенька, надо говорить и на театре, — сказал он — я тебя потом заставлю повторить эти слова. Да что ж, семь бед — один ответ, а волков бояться — в лес не ходить. Я к Герцену ездил в Лондон…
Щепкин тяжело поднялся, вынул из кармана ключи, подошёл к небольшому шкафчику и отпер его.
— Вот они оба, — сказал он, — а сколько лет прошло…
Он держал в руках фотографию, на которой были изображены два человека — один тяжеловатый, с громадным лбом и упрямой линией рта, другой поменьше, задумчивый, с мечтательными глазами. Они стояли рядом, но смотрели не друг на друга, а вперёд, как бы заглядевшись на что-то далёкое.
— Смотри внимательно, хлопец, — проговорил Щепкин, — это изгнанники Искандер и Огарёв.
— Искандер? — в изумлении переспросил Топотун. — Это который в колокол звонит?
— Да, хлопец, — отвечал Щепкин, — в тот самый «Колокол», который ты мне принёс. Он отпечатан в вольной русской типографии за границей. А по-настоящему Искандера зовут Герцен, и я…
Щепкин вдруг остановился и уставился куда-то в сторону, словно забыл, где он и с кем говорит.
— Помню его фигуру на пристани в Англии — он бросился ко мне, как к родному. Ведь я приехал из России, из Москвы… Я-то, старый дуралей, хотел уговорить его вернуться в Россию… Да что там! Это было всё равно что Волгу уговорить остановиться да перестать течь дальше… И всё равно я его любил и люблю, и человек он необыкновенный…
Михаил Семёнович вздохнул и полез в карман за платком.
— Слезлив я на старости стал, молодые люди… Даже, бывает, на сцене слезу не могу удержать, так и бежит, грим портит…
Он уложил фотографию в шкафчик, запер его, аккуратно вытер своё толстое лицо и, повернувшись к Мишке, сказал уже бодрым голосом:
— Оставь у меня портфель, он не пропадёт. Ты Третью Мещанскую улицу знаешь?
— Я в Москве все улицы знаю, — гордо отвечал Топотун.
— Вот каков! Так ежели тебе эти бумаги понадобятся, спроси на Третьей Мещанской, где живёт Щепкин, и тебе любой прохожий покажет. Только не болтай, ради бога, никому. Умеешь ты держать язык за зубами?
— Ещё как! — отвечал Топотун. — Я уж сколько держал!
Выходя через артистический подъезд, Топотун не удержался и сказал швейцару:
— А я вовсе не из райка.
В эту минуту щёки Авдея Григорьича находились в надутом положении. Но он не стал их проваливать, а прогудел, еле раздвигая губы:
— Ежели вы щепкинский, то моё почтенье-с.
— Я щепкинский, — подтвердил Топотун и покинул Малый театр.