Михаил Гиголашвили
Тайнопись

I. ТЕНИ ВДОЛЬ ОБОЧИН

СУП ДЛЯ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА

Ранним утром в своей каморке на одной из старых тбилисских улочек проснулся юродивый Гижи-Кола и туг же сел на подстилке. Смутные тревоги не давали ему ночью покоя. Тут ли сестра? — привычно забеспокоился он и стал, вытянувшись, разглядывать угол, где всегда спала сестра, умершая пять лет назад. Сейчас там было свалено всякое тряпье, в очертаниях которого юродивый угадывал привычные контуры, каждый раз надеясь, что вот, сестра поднимется и накормит его супом. Но она все не поднималась, и он тихо, чтобы не разбудить ее, стал проверять баночку с мелочью. И просветленно улыбнулся. День начинался хорошо: сестра — тут, деньги — тут, пальто-реглан, полученное вчера от добрых людей, — тоже тут, лежит на полу и радуется. Все было спокойно и хорошо, и можно было идти по делам, на работу, куда ходят все люди. И Кола пойдет.

Напялив прямо на голое тело пальто и обойдя каморку, юродивый взял на локоть свое неизменное ведро и отправился на улицу. Ведро ему нравилось тем, что в него умещалось много всякой всячины, нужной для жизни. А нужно было всё. Всё могло пригодиться.

Он бодро шел по солнечной стороне улицы, собирая на ходу в заскорузлую ладонь подаяние, которое ему давали прохожие. В этом районе все знали его, и с самого детства он не переставал удивляться тому, как ласково люди разговаривают с ним, как щедро награждают деньгами, как охотно дарят одежду, вещи, еду. Всегда очень ласково и добро. И он тоже всегда будет ласков с ними: всегда станцует по их просьбе, снимет кепку перед каждым встречным. Нет, Кола никогда, никогда не обидит детей!.. Никогда и никого! Так сказала мама…

Он заглянул в овощной ларек, где ему кинули в ведро три яблока и грязную зелень. Он одобрительным взглядом проводил всё это глазами и жестом попросил еще и лимон, который привел его в состояние умильной восторженности — такой желтый и нарядный был этот лимон!..

Оторопев от счастья, Гижи-Кола важно пошел к выходу. Вдруг два мужских голоса сбивчиво заговорили у него за спиной. Один говорил:

— Он не идет на базар, его надо побить!

Другой голос отвечал:

— Нет, он хороший, он сейчас пойдет!

И Кола, волоча башмаки, поспешил от голосов, укоряя себя в том, как же это он забыл о базаре. Ведь там, в этом удивительном месте, где всё жуется и глотается, где все дарят ему что-нибудь очень хорошее, там ждут его. Это очень плохо, что он забыл об этом. Но теперь он идет.

«Нет, нет, я иду», — пробормотал он на всякий случай про себя и оглянулся. Два призрачных голоса, замолчав, осуждающе смотрели ему вслед.

Целеустремленной походкой перебежав через улицу, он оказался возле будки чистильщика, заглянул в нее и застыл, очарованный картинкой на обложке журнала, который читал чистильщик. Тот поднял на юродивого глаза:

— Как дела, Кола?..

— Хорошо, хорошо, — ответил тот и пару раз снисходительно шевельнул руками — станцевал. (Он был твердо уверен, что всем людям без исключения очень нравится, как он танцует. Да и танцует он лучше всех людей без исключения. Так говорила мама, а она всё знает.)

Чистильщик показал ему пятак, но когда юродивый обезьяньим жестом выбросил к пятаку свою грязную, никогда не мытую руку, то чистильщик спрятал монетку и вновь углубился в журнал.

— Ничего, ничего, спасибо! — успокоил его Гижи-Кола и показал на щетки, потом на свои сбитые башмаки с примятыми задниками.

— Ты хочешь почистить их? За это надо платить деньги! — сказал чистильщик и указал на мелочь в открытой ладони юродивого.

— На! — согласился тот и ссыпал чистильщику всё, что было в руке. — Кола дает, на!..

Отдав мелочь и опять ничего не дождавшись (чистильщику была известна тактика: взять деньги и тут же как бы забыть о них), он стал миролюбиво осматривать будку, на стенах которой висел весь набор, свойственный подобным местам: снимок футбольной команды, реклама сигарет, в меру раздетая красотка из польского «Экрана», портрет Сталина…

Остановив на усатом человеке свои внимательные глаза, на дне которых шевелились желтые язычки, он сказал, указывая на портрет:

— Хорошо!.. Хорошо!..

И еще раз одобрительно гукнул, расправив плечи и проведя ладонью под носом:

— Сталин — хорошо! Сталин — хорошо! — и вдруг добавил, как бы вспомнив: — А Берия — плохо!.. Очень плохо!..

— Ба, почему Берия плохо? — удивился чистильщик, усаживая очередного клиента и берясь за щетки.

— Берия убил Сталина. Плохо!.. — грустно покачал головой юродивый, удивляясь тому, как мог чистильщик забыть эту всем известную истину.

— А кто лучше: Берия или Сталин?.. — не унимался чистильщик, надраивая ботинки клиента.

— Ленин! — уверенно ответил Кола. Это он знал твердо с самого детства. — Ленин — очень хорошо, самый главный. Сталин убил Ленина. Берия убил Сталина.

Считая эту тему исчерпанной, он показал на свою пустую ладонь и игриво пошевелил кустистыми бровями.

— Зачем тебе деньги? — спросил чистильщик.

— Надо деньги, надо. Обед. Базар. — Сказав это, юродивый почувствовал какие-то смутные, но сильные угрызения совести. Он встрепенулся и принял деловой вид. Но никто ничего не произнес, и он пояснил: — Орехи надо купить. Базар. Дезертирка.

— Ты что, уже к новому году готовишься? — удивился чистильщик, а клиент рассеянно добавил:

— Дорого тебе обойдутся орехи!.. Цены такие, что хоть плачь, хоть за автомат берись! Раньше на этом базаре дезертиры торговали, а теперь мародеры!..

— Новый год! — радостно удивился Кола и закивал головой: — Да, да, Дед Мороз!.. Елка!.. Игрушки!..

— Вишь ты, какой запасливый: новый год через три месяца, а он уже готовится, орехи покупает. Молодец! — одобрил чистильщик, вовсю шуруя бархоткой по ботинкам, и от этих слов у Колы стало тепло на душе. — И вино, небось, есть у тебя, а, Кола? Есть вино? Будешь пить?

— Есть вино. Один стакан, Кола выпьет, — покрутил черным пальцем юродивый и вспомнил: — И сестра — один!.. Мама даст…

Тут какой-то неясный шум, вроде морского прибоя, заворочался позади юродивого, смутный голос как будто произнес: «Мама умерла, дурак!»

Кола насторожился и напрягся, но шум смолк, и он уверенно сказал:

— Праздник. Все дома. Вместе все. Мама вкусное дает… Да, очень вкусное! — со счастливой улыбкой подтвердил он, а в уголках его глаз почему-то заискрились слезинки. — Один стакан можно.

— Один стакан! — искренне позавидовал клиент. — Вот счастливчик!.. Тут напьешься, как свинья, а потом на похмелье сдыхаешь, как собака!..

— И не говори! — сочувственно кивнул чистильщик. — А он больше одного стакана и не выпьет. Зачем ему — он и так дурной!..

Юродивый виновато улыбнулся.

— Ты на него посмотри — вино!.. Ему и бабу подавай, а?.. — сказал клиент и впервые заинтересованно посмотрел в лицо юродивому. — Ну — ка, признавайся — бабу когда-нибудь трахал, а? — Для наглядности клиент жестами показал, что он имеет в виду.

Юродивый испугался:

— Нет, никогда! — и покрутил неровным, приплюснутым черепом, ужасаясь этому бесцеремонному вопросу, который часто задавали ему люди. Баба!.. Как это можно? Что такое? Это нельзя!..

И он, смущенно покраснев, подтвердил:

— Никогда нельзя. Мама сказала — нет. — Но, увидев, что его слова разочаровали клиента, он решил не обижать хорошего человека и лукаво согласился: — Да, один раз можно, один! — и показал скрюченным пальцем на снимок красотки на стене: — Вот, вот!..

Ощетинившись, он приготовился к другим вопросам, но тут справа твердый мужской голос возмущенно произнес:

— Ты слышал? Он трахнул свою мать!.. И сестру!..

Кола рванулся, чтобы поймать голос, но тут второй голос с другой стороны ответил:

— Нет, он хороший, он этого не делал. Он идет на базар.

И юродивый кинулся по тротуару, увязая в башмаках и запахивая пальто-реглан. Он бежал так быстро, что обогнал голоса, которые постепенно отстали и затихли. В ужасе от совершенного преступления он рвался вперед. Неужели?.. Неужели он сделал это с сестрой и мамой? О горе!.. Нет, он этого не делал, он землю съест, что не делал!..

И он, присев под деревом, выцарапал полную пригоршню земли и принялся ее есть. Земля была пыльная, твердая, пахла собачьей мочой, но он не замечал всего этого, стремясь съесть как можно больше, потому что чем земли больше — тем правда сильнее!..

Он не слышал свиста мальчишек и хохота зевак, он рвал руками сухую землю и запихивал ее пригоршнями в рот: «Нет, нет, нет… я нет… никогда… не надо… никогда… нет… никогда…»

Наконец, успокоившись после клятвы, согретый солнцем, с просветленной душой, юродивый пошел дальше, с интересом рассматривая монетку, которую ему дала старушка в шляпе. Он сразу всё забыл.

Раньше мама давала ему деньги, и он покупал булочки. А теперь все дают. Все стали как мама, и мама стала как все — прячется среди людей, и не найти ее сразу… Но ничего, Кола знает, где надо искать. Он найдет.

Он вдруг подумал о супе, который обязательно сварит после базара. Хороший будет суп, всем хватит. Кола не жадный, он всем даст. И сестру обязательно покормит, если она уже проснулась… Если нет — надо ждать, не будить. Будить никого нельзя, тише.

Не забывая протягивать руки к каждому прохожему и лучезарно улыбаясь, он шел мимо стадиона, мимо массивных решеток, от которых рябило в глазах, по железу прыгали солнечные блики, а Кола силился понять, что же это так блестит. От усилий его узкий лоб сморщился, седые короткие волосы повлажнели, черно-белая щетина заискрилась на впавших скулах, а взгляд настороженных глаз устремился за решетки стадиона, туда, где играли в футбол мальчишки.

«Что это?.. — говорил он сам себе, — …ногами по мячу… ногами… ему же больно, мячу… не бейте… нельзя… больно…»

Внимательно наблюдая за бедным мячом, Кола стоял тихо-тихо, прижавшись лбом к прохладному железу. И вдруг отчетливо вспомнил, что и он когда-то играл в такую же игру. И так же бил ногами по мячу. Он хорошо играл, так же хорошо, как и танцевал. И у него тоже был мяч — синий, гулкий, блестящий, прыгучий. И он бил его. Да, он ясно помнит, он тоже играл и тоже бил. Плохо!

Вдруг жестокий голос рявкнул прямо ему в ухо:

— Иди!.. — и грубо выругался.

Встрепенувшись, Кола увидел: так и есть, опять этот худой и черный голос; смотрит зло, очень зло.

— Иду! — заспешил Кола дальше, мимо решеток, всё быстрей и быстрей, так что решетки замелькали в глазах, а солнце стало невыносимо резать сквозь прутья.

Постепенно он приблизился к базару. Глаза его с большим интересом бегали вокруг. Он цепко схватывал увиденное, причем иногда в тончайших деталях, но увязать всё в единое целое не мог, всё распадалось на части. Всё отдельно он понимал: вот люди, машины, крики, трамваи, витрины, сетки, куры, лица, мешки, ящики, гудки, рельсы, лотки, скрежет, стук, ноги, сумки, хохот, киоски, трамваи, кудахтанье, скрипы, визги… Но соединить всё это вместе никак не мог. И не хотел. Всё было интересно само по себе, отдельно от другого. Ведь как мама учила?.. «Вот одно яблока, вот другое. Сколько будет вместе?» Одно яблоко было красное, с блестящей шкуркой, а другое — чуть продолговатое, зеленое. И Кола радостно вытягивал вверх указательный палец. И мама плакала, а Кола, не понимая причины ее слез, очень удручался, зная по опыту, что слезам сопутствует печаль, и это плохо, а смеху — радость, и это хорошо.

Вдруг он в удивленной растерянности остановился возле магазина «Океан», перед которым стояла большая бочка, из которой продавец в белом халате вынимал замороженных рыбин и со стуком ставил их на весы. Он с интересом заглянул в бочку. Рыбы в снегу!.. А он думал, что они живут в воде… Он даже был уверен в этом. Он стал следить за руками продавца.

Рыбы в бочке странно застыли в белых кусках льда. И Гижи-Кола не мог понять, живы ли они и просто спят, или же, наоборот, мертвы, но всё понимают и слышат. Видя иногда на мостовой раздавленных собак, кошек и крыс, он всегда впадал в недоумение и подолгу рассматривал измятые, кровавые тушки. Спали ли они, когда на них наехала машина, или заснули после того, как попали под колеса?.. Тут была большая сложность, и никто никогда не мог ответить на этот вопрос. Впрочем, Кола и не задавал его никому.

Он потыкал в бочку черным пальцем, чем вызвал возмущенное гудение очереди, а продавец замахнулся на него рукавицей в рыбьей чешуе. Он поспешно отпрянул, только сейчас сообразив, что продавец, очевидно, охраняет бочку от воров. Нет-нет, Кола не вор, он идет на базар. Там его давно ждут. И он попятился от бочки.

— Кола!.. Гижи-Кола!.. Кола пришел!.. — встретили его крики торговок, когда он явился под своды базара.

Он раскланялся общим поклоном, потом, поставив ведро на землю, задрал руки и обстоятельно станцевал, а затем обошел ближайшие ряды и деликатно взял у всех по маленькому пучку зелени. Лучезарно улыбаясь, он поблагодарил каждого и бережно уложил подарки в ведро.

Посыпались обычные вопросы:

— В пальто не жарко, Кола?.. Дети есть?.. Жена где?.. Что у тебя в ведре?.. Миллион хочешь?.. Кола-миллионер!.. Что вчера на обед кушал?..

Он приветливо отвечал. Ему нравилось говорить с людьми и быть вежливым: улыбаться и кланяться. И он пошел дальше, сквозь ряды.

Зелень, зелень, зелень.

Сумрак. Шелест. Стук.

Зудение голосов. Рокот толпы.

Разноцветное мельканье овощей.

Лук. Чеснок. Красные точки редиски.

Горы черных баклажанов. Зеленые соленья. Блестящая капуста.

Теперь туда, наверх, где яркое солнце, где сладко и сочно, где вкусно и весело. Базар, базар!..

Поднявшись на второй, открытый этаж, Кола ссыпал в карман очередную порцию мелочи и остановился в раздумье: направо или налево? Солнце пригрело его, стало тепло на душе, и лица людей вокруг посветлели, разгладились. Послышались привычные возгласы и восклицания:

— Гижи-Кола пришел!.. Кола, как дела?.. Как сестра?.. Бандиты не украли?.. Танцуй, Кола!.. Говорил по телефону с Брежневым?.. Дай миллион!.. Танцуй, Кола!..

И Кола, под шлепки аплодисментов, начал танцевать, чувствуя себя очень уютно среди груш, винограда и улыбок. Он прыгал и вертел руками, приседал и крутился во все стороны. Тут ему со всех сторон стали протягивать что-то; кто-то стал подзывать к себе; кто-то хвалил, кто-то спрашивал; кто-то просто смеялся. И юродивый в замешательстве остановился, опять не зная, что ему делать дальше: собирать добычу, идти ли вперед или танцевать дальше?

Вдруг издали его что-то позвало, что-то неясное, но определенное — не голос, не звук, а словно бы жест. Он хорошо знал этот жест. Он различил бы его из тысячи других движений. Он раздавался оттуда, где продавали сыры и муку и всё было белым, как снег. «Да-да, иду… я здесь… всё… иду… да…»

И он сосредоточенно двинулся на зов, но когда он поравнялся со стойкой, где продавали целлофановые пакеты, и увидел коричневые рублевки в жирных пальцах лотошника, то сразу же высыпал перед ним всю груду мелочи. Лотошник, усмехаясь, сгреб ее, не считая, и выдал ему три рублевки, зная, что этот псих только в рублевках видит деньги и что мелочи куда больше, чем на три рубля. (Каждый день он, как и другие, по нескольку раз обирал юродивого и хорошо знал, как надо действовать.)

Кола схватил деньги, но ему очень не понравилось, что они мятые и старые. Он жестами попросил заменить их. Лотошник исполнил просьбу, дав на этот раз уже не три, а две рублевки. Но Кола не обратил на это никакого внимания и пошел прочь, очарованно разглядывая бархатистые бумажки.

Он собирал в ведро небольшие обрезки сыра, кусочки жира, щепотки пряностей и, с беспокойством вытягивая жилистую, иссеченную морщинами шею, всё искал в толпе кого-то, кто ждет его. Только вот кто?.. Кто-то звал его, только что звал — это он помнит точно, а кто — забыл. И откуда звали — тоже забыл. Эх, Кола, всё время надо что-то вспоминать, всё время что-то забывается, и это надо обязательно вспомнить. Только вот что?..

Он искоса поглядывал по сторонам. Мясные ряды он очень не любил. Ободранные бараньи туши, висящие вниз обрубками шей, тихо поскрипывали на крюках. Скалились свиные головы с закрытыми глазами. Ощипанные куры и индюшки задирали зады в неприличных позах. Рядком, как арестанты на нарах, дремали похожие друг на друга поросята. Всё это навевало какую-то непонятную грусть, огорчало Колу, и он направился к стойкам с чищеными орехами. Там он начал с любопытством разглядывать странные извилины на желтоватых ореховых полушариях, которые ему необыкновенным образом что-то напоминали.

Так он долго созерцал орехи, оторвавшись от всего земного… Люди вокруг стали бесшумны, умолк гул базара, продавцы лишь беззвучно открывали рты. Постепенно перестали различаться звуки, потом всё поплыло перед глазами, но в последнее мгновение краем глаза он заметил, как одна из ореховых горок вдруг зловеще зашевелилась и из нее кто-то отчетливо произнес детским голосом:

— Кола, спаси нас!.. Спаси нас, Кола!.. Ты один можешь спасти нас!..

Это был голос сестры!.. И он, не раздумывая, впился в орехи, стал, гогоча и брызжа слюной, раскидывать их. И тут всё вокруг вдруг взорвалось криками, бранью, возгласами. Продавец, завопив, ударил юродивого, другие стали оттаскивать его от стойки, и он, вырвавшись, в страхе побежал прочь от их злобных проклятий. Всё окрысилось и окрасилось в красный враждебный шум и гам, кричало и свистело, хватало и било, ревело и улюлюкало…

Он остановился только в самом конце базара и по-звериному присел в углу, тяжело дыша и загнанно озираясь. Ой, плохо, плохо!.. Что он наделал?.. И Кола вдруг во всей ослепительной простоте представил себе сестру и горку орехов, и то, что сестра больше горки и никак в ней зарыта быть не могла. Видно, это его опять обманул тот жучок-таракан, который иногда крадется за ним. Сам жучок черный, глазки у него красные, а лапки длинные и тонкие.

Юродивый зачерпнул воду из лужи и старательно вымыл вспотевшее лицо. От этого немного полегчало, и он принялся проверять содержимое ведра, ничего ли не пропало во время погони, сокрушаясь о том, что обидел людей и вызвал их недовольство.

Он с трудом приходил в себя. Затравленно оборачиваясь всем корпусом, он заспешил к выходу: мимо цветов, они не для него, он разозлил людей; мимо мочалок и шерстяных носков, мимо страшных, лохматых веников — возьмут и сметут его в мусор!.. Мимо звенящих ножами точильщиков — вот, уже точат, острят ножи, искоса поглядывая на Колу, перемигиваются, а искры летят из-под ножей… Быстрее, быстрее отсюда!.. А то зарежут, повесят вниз головой, как туши, что висят там, за мясниками, и никто не спасет его, никто, и будет он тихо покачиваться на крючке, спать…

Он так спешил, что забыл о милостыне и спрятал поросшую коростой, отполированную мелочью ладонь в карман пальто. Он думал о чем-то неуловимом, что только что было, есть и сейчас будет, и иногда останавливался, пытаясь вспомнить, о чем же он думает и что именно надо вспомнить.

И в этой глубокой задумчивости он вошел в сад, а там приблизился к дереву и, расстегнув штаны, принялся писать.

Это вызвало возмущенные вскрики за спиной и удар камнем, который метнул в него толстый милиционер, лузгавший семечки на обочине. Гижи-Кола по-собачьи взвизгнул, подхватил штаны и заплакал. Не от боли, а от огорчения и обиды на самого себя: значит, он опять чем-то разозлил людей, опять чем-то их обидел, значит, он плохой!..

— Его надо убить! — быстро произнес невнятный голос за спиной, а другой, помолчав, добавил:

— Нет, отдадим его точильщикам, пусть они его зарежут!..

Тут Кола бросился наутек. Вылезая из разбитых башмаков, прикрывая руками лицо от злых взглядов, с гремящим на боку ведром, он бежал через сад, напрямик, по клумбам и газонам. Мельком увиденная сломанная повисшая ветвь усугубила его панику: и он, и он так же повиснет, как ветка, вниз головой, будет висеть на крюке, и его обдерут, как баранью тушу, и кровь будет капать из его шеи!.. И никто не спасет, не вспомнит, не пожалеет Колу!..

На повороте к своей улице он вдруг столкнулся с человеком, который, протяжно вопя:

— Т-о-очить мясорубки, но-ожи, но-ожницы!.. — нес на плече адскую машину с колесом и педалью. О, Кола, плохи дела!.. Вот он, точильщик!.. Брызнет огонь из-под ножа, завертится колесо, застучит педаль!..

Юродивый спешно перебежал на другую сторону улицы. Скорей, скорей прочь отсюда, подальше от точильщика, который неспроста ходит тут, поблескивая зубами и выслеживая кого-то. И на базаре были такие, стояли, точили ножи, ухмылялись в усы, перемигивались, переговаривались. Точильщиков Кола боится так же, как и старика, который, говорят, ходит по дворам и хватает в мешок тех детей, которые не слушаются маму. Кола послушный, он маме не перечит, но всё же, всё же… Вдруг старик и его головой в мешок, и унесет куда-нибудь?.. Кажется, этот точильщик идет за Колой уже давно, с самого базара. Тихо вздернул свою машину на плечо и пошел следом, а ножи уже блестят, ухмыляются, ждут, облизываются, ворчат, скворчат…

Заплетаясь в башмаках и оглядываясь, юродивый поспешил от страшного человека. «Домой… солнце уснуло… темно… боится…» Пора к сестре.

И вот Кола уже входит в ворота своего дворика. Миновав никогда не закрывающуюся дверь, он, не снимая пальто, деловито включает электроплитку, ставит на неё пустую кастрюлю и начинает аккуратно перекладывать в нее содержимое ведра: пучочки зелени, лимон, пара яблок, камень, обрезки сыра, монетки, кривой огурец, червивая груша, грязный платок из урны, луковицы, скорлупки орехов…

С чувством исполненного долга он усаживается на пол возле плитки и, уставясь в зеленый бок кастрюли, принимается размышлять о том, что делают сейчас все люди на земле. Вот он варит суп, а они?.. Может, так же сидят и тоже варят, не зная, что Кола готовит не только для себя — для всех?.. Пусть приходят, Кола всем даст, он не жадный, он любит всех. И сестре даст, вон она тихо лежит, ожидает…

В кастрюле начинает потрескивать, от нее поднимается дымок, но Кола не обращает на это никакого внимания, привалившись к стене и слушая неясные шумы в ушах… Так, в блаженных мыслях, его уносит. И он тотчас же засыпает, не замечая, как начинает тлеть пола пальто, которое он забыл с себя снять, торопясь сварить суп для голодного человечества…

Через несколько дней чистильщик обуви, усаживая своего постоянного клиента, рассказал ему о том, что в пожаре сгорел их «районный» сумасшедший, псих Гижи-Кола.

— Как же это он сгорел?.. — рассеянно спросил клиент.

— Да кто его знает? Сделал пожар — и сгорел.

— В дурдом его надо было посадить. Хорошо еще, что не убил никого.

— Да нет, он добрый был. Такого доброго человека я еще не видел, — покачал головой чистильщик, и ему стало стыдно за то, что много раз он брал у юродивого деньги и ни разу не вычистил ему его старые, разбитые башмаки.

— А Христос таким ноги мыл, — словно отвечая на его мысли, неожиданно произнес клиент, и чистильщик вдруг почувствовал от этих слов жуткий страх, словно Кола мог пожаловаться на него Христу.

Но Кола был добрым человеком и этого не сделал.

1989, Тбилиси / Грузия

ПОВЕСТИ СТРЕЛКИНА

Редакция! Эти бумаги я нашел в саду на Васильевском острове, когда барышню ждал. Она как взглянула, так и начала ржать: «Раз на стрелке на Стрелке нашел — значит «ПОВЕСТИ СТРЕЛКИНА»! Посылай в редакцию, может, денег дадут!» Я так и сделал. Надеюсь, эти бумаги тебя пригодятся. Делай с ними, что хочешь, а я свой долг выполнил, о чем и сообщил участковому, который ведет список моих добрых дел, необходимый для отчета в ИТК-125, откуда меня досрочноусловно выпустили. Так что никто не скажет, что я чужое присвоил, выбросил или пустил на махру, что у нас то и дело случалось (даже Ленина жгли, не говоря уже о всяких других). А если гонораром поделишься, возражать, конечно, не стану. Заранее благодарю.

Демьян Чурук, разнорабочий

Верный слуга

Один большой начальник отправился к любовнице в пригород Москвы. Свой белый «Мерседес» с шофером он оставил у переезда, а сам двинул напрямик, через пути — идти было недалеко. По пути он хотел еще раз обдумать неприятное положение (его прежний телохранитель зачастил к его любовнице) и решить, от кого избавляться, если их связь подтвердится.

Застав у девчонки того, кого он и предполагал застать, он заметил раскрытую постель, придвинутое к ней зеркало, бутылку коньяка на столе, панику в их глазах. Одежда охранника была явно не в порядке. А когда, рванув со злости халат на девчонки, он увидел знакомый секс — лифчик, то дал охраннику тяжелую затрещину. Тот въехал ему по скуле, девчонка закричала, и он, в ярости разбив ногой зеркало, выбежал наружу и ринулся прямо через пути, лихорадочно прокручивая в голове, через кого из знакомых можно нанять надежных парней для расправы.

Краем глаза он видел далекую фару поезда, но думал успеть, однако запнулся, замешкал и чудом перескочил через рельсы под самым поездом.

Но не успел он оглянуться, как вдруг оказался в потоке грохота, лязга и свиста — это мчалась встречная электричка. Он попал между двумя поездами. Его стало кружить и бить о вагоны. Потеряв ориентацию, не понимая, что происходит и думая, что он попал под поезд и вагоны грохочут над ним, он закрывал голову руками — но клацанье только нарастало. Он вытягивал руки — их било о поручни. Он пытался устоять — его швыряло о вагоны. Почувствовав боль, он рухнул без сознания.

Когда электрички умчались, его заметили грибники, пережидавшие у кромки леса. Они оттащили его с путей, кое-как стянули ногу. Рана была глубока, лилась кровь, а из сломанной руки зловеще вылезали белые кости.

Кто-то добрый побежал через лес к переезду, увидел белый «Мерседес» и стал просить шофера срочно доставить в больницу раненого, попавшего между поездами, но шофер наотрез отказался вести неизвестно кого неизвестно куда, потому что он ждет хозяина и уехать никуда не может:

— Умер-шмумер, я тут при чем? Не надо было между поездами скакать! Как я могу хозяина бросить в лесу, одного? Нет, это не идет. В «Скорую» позвонить — да, пожалуйста, нет проблем, — (что он и сделал по радиотелефону), — а уехать с поста не могу, не имею права, друг!

И он даже отъехал от переезда, чтоб избавиться от настырного просителя.

Кто-то добрый прибежал назад и вместе с грибниками стал смотреть на раненого, который то терял сознание, то приходил в себя и шептал:

— Ну что это, где шофер? Где машина? Почему здесь? Зачем? Что?

— Придет машина, сейчас придет, мы вызвали, потерпи!

Грибники что-то пытались делать, но тщетно: кровь лилась из ран, вся трава кругом была черна и липка, от нее поднимался удушливый сладковатый запах, и грибники оттаскивали его от натекающих луж, ахая, ругая «Скорую» и разрывая на бинты свои рубахи.

Через два с половиной часа, когда их, наконец, нашла «Скорая», раненый был едва жив и по дороге в больницу умер. А верный слуга всё ждал, удивляясь сексуальным успехам шефа — обычно тот укладывался в полчаса.

Жилетчатый и кобурной

Однажды встретились два бывших одноклассника. Они сели на кухне, собрались выпить и закусить. Один, здоровый, снял куртку и остался в кобуре, второй, толстенький, повесил пиджак на стул и расстегнул жилетку.

Кобурной сказал:

— Мы знакомы сто лет, знаем друг друга от и до. Пока я сидел, ты бизнесменствовал…

— Бизнесменил потихоньку, — уточнил в жилетке.

— Вот-вот, — усмехнулся кобурной, — ты всегда был отличником, слова знаешь. Поэтому я и предлагаю тебе бизнеснуть разок вместе.

— У нас ведь разные бизнесы? — заметил жилетчатый.

— Но цель-то одна. Короче: хочешь пару лимонов баксов?

— Кто же откажется, родной?

— Тогда я завтра принесу тебе три лимона фуфловых долларов, дружок из Азии подогрел, а ты их будешь постепенно растворять в своем банке. Понятно говорю? Фирма сдает валюту, всё честь-честью, а ты ее потом ершишь в общаке, с настоящими тасуешь — и всё. Оформлять будем, как полагается: фирма, доходы, приходы, расходы и вся прочая поебень, как там у вас для марьяжа полагается. Мне — пол-лимона настоящих, остальное тебе, делай что хочешь…

— Ты когда вышел-то из колонии? — перебил его жилетчатый.

— Полтора минуло, а что?

— Так, просто. Отстаешь от жизни… — Он помолчал, играя цепью от часов. Друг детства смотрел на него, не мигая. — Выходит, ты хочешь продать мне за полмиллиона настоящих долларов несколько кило резаной бумаги? — сказал он погодя.

— Это не бумага. И не продать, а в дело войти.

— Как бы там ни было. Всё дело в том, родной (мы с тобой близкие люди, можем говорить открыто), что в банке уже год как настоящей валюты никто в глаза не видел, так что твое фуфло будет просто лишним. Давно этим занимаемся. Если бы ты только знал, откуда только туфтовые баксы не идут!.. Из Польши, из Сингапура, из Африки. Вот, говорят, Иран у Штази два станка купил и уже три миллиарда долларов нашлепал. Теперь вот Азия. А рублей сколько фальшивых ходит — ужас! Да и совесть тоже надо иметь, рухнет же экономика, чего тогда делать? У пьяного ежика сосать?

— Это что же, все места заняты, что ли? — Кобурной уставился на него тем противным, отрешенно-стальным взглядом, за которым всегда, начиная с пятого класса, следовала вспышка. — Смотри, чтоб тебе с этим ежиком раньше не пришлось встретиться, пока экономика еще стоит!.. Ты что мне, политграмоту вздумал читать, о совести вспомнил, шалава? Я тебе дело говорю — а ты мне романы тискать, Паустовский?.. Что у кого Штази купила?.. — Он потянулся к плечу и, не отводя взгляда от жилетчатого, начал отстегивать хлястик кобуры. — Смотри, пристрелю на месте!

— Стой, не кипятись, — поспешил объяснить жилетчатый, кладя свою отманикюренную ладошку ему на лапу, — просто пойми: у нас всё забито. Но я попробую спросить напротив, может, они чем-нибудь помогут. Не волнуйся, не пропадет твоя кукла, найдем ей применение. Отвечаю. Слово банкира! — сказал он напоследок, украдкой утирая холодный пот.

И они выпили за встречу, за дружбу и на посошок, а потом разбежались: один, на надежном «Вольво» — в банк, другой, на быстром «БМВ» — в аэропорт, встречать из Азии никому не нужные лимоны, которым, однако, скоро нашлось очень даже неплохое применение.

Кобурной пригласил жилетчатого в ресторан, куда тот явился в сопровождении двух любовниц. Шкафы и лбы — братаны кобурного — с умилением смотрели, как жилетчатый пил ликер из крошечных рюмочек, курил черные сигарки и хлопал по мордашкам своих девочек. И говорили, чокнувшись стопарями:

— Вот, понимаю, чистая работа. А тут, понимаешь, ни сна, ни покоя, одна маета — а результаты?..

— Учиться надо было, родя!

— Да, говорила мне мамка — учись на компьютере…

— А ты всё больше кошек вещать!

— Во-во. Ну, будем!

— За связь науки с производством! — говорил жилетчатый и с пьяной слезой дарил другу детства свои часы с цепью, тот стаскивал с пальца перстень, оркестр настраивал балалайки, амбалы и бугаи вставали и пили, а девочки, шаря по ним глазами, перешептывались меж собой:

— Ну жлобье, жлобье же!.. А наш-то щекотунчик — сила!

Антипатриотка

Села женщина с сыном в поезд на Белорусском вокзале ехать к мужу за границу. Проводник помог ей затащить коляску и скарб, принес чай и пообещал приглядывать за вещами и помогать водить в туалет простуженного ребенка.

Накормив и напоив сына, она достала книгу и принялась читать. Она привыкла быть одной и надеяться только на себя — муж четыре года работал на Западе, она иногда ездила к нему, в остальное время писала бодрые письма, хотя ночами плакала в подушку. Она не могла оставить больных родителей, муж не мог бросить выгодную работу, кормившую всех; брак их подвергался непосильным проверкам, оба чувствовали это и оттого встречи их каждый раз бывали всё печальней.

Незадолго до польской границы (была почти ночь) она в очередной раз повела сына в туалет и, вернувшись, обнаружила, что в купе нет ничего, даже пакета, куда она собирала грязные пеленки. Купе было абсолютно пустым.

Она кинулась к проводникам, но у них было заперто. Она побежала в соседний вагон — там та же картина: ни души, только зловещий бой вагонных колес о шпалы и рывки на стыках рельс.

С ребенком она не могла идти дальше. Вернувшись, попыталась обдумать случившееся, взять себя в руки, но положение было идиотско — нелепым.

Вскоре вошли польские пограничники, осветили ее фонариком и потребовали документы. Она сказала, что ее только что обокрали, на что пограничники опять, уже внимательнее осветив ее и осмотрев с ног до головы, сказали, что «по-руску не мувимы» и где «папиры»? Она ответила на смеси всех известных ей славянских слов, что ничего нет, всё украли.

— Фшистко украдли? Пашпорту теж нема? — удивились они.

— Няма, нямя! — отвечала она, чуть не плача.

Ребенок молчал, однако пограничники осветили и его, как будто это была кукла, в которой везут героин. Они тупо смотрели на него. И тут ей показалось, что они мертвецки пьяны. Это испугало ее.

Тут послышались лязг дверей, голоса, по вагону кто-то пошел, и пограничники, без долгих разговоров приказав:

— Идзь до пшоду, цыганка, порозмавямы у начельника! — повели ее на таможню, где царила большая суета, ходили солдаты с собаками, ездили автокары и ругались какие-то люди, чей багаж везли два носильщика под надзором толстого майора.

На таможне ее опять долго «не розумели», расспрашивая с издевкой, ощупывая взглядами и пару раз недвусмысленно трогая за бока, а замначальника таможни предложил переночевать у него в гостях, выпить водки, а может, и заработать, что так любят делать ее соотечественницы, он их много перевидал.

Она вспыхнула, резко ответила, замначальника немного стих и приказал привести проводника из ее вагона. Когда того доставили, он спросил:

— Знаш те кобете? Мяла она билет? Папиры? Где ей багаж? Где жечы? Вещи, вещи где?

Проводник, еле держась на ногах, утираясь и делая удивленное лицо, пьяно разводил грязными руками:

— Первый раз вижжу, вашшше яснепанство! В нашшем вагоне не было, у меня глаз алмаз, а слово жжжелезо! — и показывал какую-то засаленную папку, где на местах «28» и «29», действительно, было пусто. — Вот, нету билетов, вашшше сиятельство! Первый раз вижжжу!

И замначальника отпустил его, сказав:

— Свинья Иван, завше пиян, гнуй! — а ей предложил, во-первых, написать заявление о краже и, во-вторых, дать телеграмму родственникам, чтоб те прислали деньги на обратный билет, но только на его имя, потому что без документов на почте ей денег не выдадут. Позвонить он ей не разрешил, потому что это служебный телефон и занимать его нельзя.

Наконец, их отвели в очень подозрительную комнату «Матери и ребенка», где она испытала столько страха, сколько не собрать за всю прежнюю жизнь. Всю ночь стуки и грохоты пугали ее, не давая заснуть; ребенок нервничал, ничего не понимал, и она боялась, что ночью пьяные пограничники сделают с ней что-нибудь страшное.

На другой день она все-таки сумела позвонить брату, и тот перевел деньги срочным платежом. Убедившись, что валюта поступила, замначальника велел посадить ее в первый проходящий поезд, приказав шустрому проводничку:

— Одвезешь до Москвы, пес! — на что тот козырнул, пообещав:

— Будет сделано, шеф, лишь бы ты был здоров!

— И всадишь до таксувки, быдлак! — подобрел замначальника, вдруг вспомнив, что еще немного долларов капнуло на счет. Пустячок, но приятно.

Шустрый проводник поселил ее у себя в купе и приставал к ней до тех пор, пока она не сказала, что ее будут встречать и ему не поздоровится, если она скажет брату. Тогда он, пробурчав:

— Стервоза натуралис! — надолго исчез и появился только перед Москвой, а на ее напоминание о такси огрызнулся: — Делать мне больше нечего — на такси всяких сажать!

После этого она, улетев через неделю самолетом, больше назад не возвращалась, хотя очень любила свою родину и никогда уезжать из нее не собиралась.

Картотека

Зовут его Ганс, фамилия Мюллер. Работает он в одном из турбюро во Франкфурте-на-Майне. У него есть хобби — русские красавицы. Вся стена увешана их снимками. Это большая коллекция, причем все карточки строго пронумерованы, а в папках хранятся досье: письма красавиц, его ответы, новые послания. Это его картотека, которую он начал вести после того, как один раз, будучи в Москве по льготной турпутевке, дал по наущению знакомых, ради шутки, объявление в «Учительскую газету» (туда было дешевле всего): «Немец приятной наружности ищет русскую женщину для совместного будущего».

После того, как число писем за неделю дошло до сотни, он начал составлять картотеку.

Он нумерует письма, классифицирует, раскладывает по группам, а на папки клеит фотографии. В список А попадают те женщины, с которыми он переспал бы с большим удовольствием. Их фото он подолгу рассматривает, а ответы пишет длинные. Русского языка Ганс не знает, но у него есть помощник — казахстанский немец-переселенец из Караганды (5 марок письмо).

Список В — для женщин, с которыми он переспал бы охотно. Им Ганс пишет аккуратно, хотя письма тут покороче (з марки письмо).

Самые уродливые дамы попадают в список С, и цена им 1 марка: отказ. В этом первом и последнем своем письме он пишет всегда одну и ту же причину: «Я чувствую, что мы не сойдемся характерами».

Письма претенденток — разной длины, грамотности и накала, но все содержат один и тот же мотив: вырваться, бежать!

Женщины изо всех сил расписывали свои достоинства, хобби и плюсы, причем все письма были очень красочны и почти в каждом были литературные сравнения: писали о схожести своей судьбы с судьбой Катерины (которой тошно в темном царстве); о близости к поступку Анны Карениной (если не уедет из Чебоксар); сделав предложение заключить брак заочно, извинялись за смелость, ссылаясь на Татьяну Ларину; подобно Вере Павловне, видели во снах дворцы Франкфурта и Дюссельдорфа; были и такие, которые за мужа и семью готовы в горящие избы входить; одна учительница из Перми протестовала против того, что ей приходится быть в роли той Гагары, которой только и остается, что следить за полетами Буревестников, сидя дома, в хрущобе, потому что зарплата у нее юо ооо рублей, что равняется старым юо.

Были рассказы о карельских реках, о соблазнительных таежных ночевках с ухой на озере и грибах на прутиках, о кострах и сибирском раздолье (хотя слова «тайга» и «Сибирь» для Ганса обозначали конец света, и он, бывало, смеялся в душе над дурочкой, которая верила, что он может вот так просто взять и поехать жить на край света, где, говорят, медведи и тараканы, а люди от голода едят ягоды и коренья); кто-то пытался заманить его на Алтай, где растет женьшень; какая-то учительница немецкого языка признавалась в том, что с детства мечтала поцеловать порог дома, где родился Генрих Гейне; другая рассказывала о способах заварки цветочного чая и о тайнах двойных пельменей; кто-то предлагал все свои знания и силы великой Германии, где покой и порядок, в отличие от Кемеровской области, где страшно не только самой по улицам ходить, но и собаку выпустить: поймают и на шапки перелицуют; оптимистки — патриотки хотели забыть ошибки прошлого и строить интерсемью, где оба ребенка, говорящие на четырех языках, закончили бы Пажеский корпус и Пансион благородных девиц («или как там это у вас называется»); были готовые ко всяким трудностям совместной жизни, а какая-то пожилая учительница из Мордовии, сразу попавшая в список С, страстно желала только одного: увидеть Париж — и умереть.

Ганс не особо вникал во все эти тонкости, брал несколько раз в году отпуск и льготным тарифом летел в Москву, в одну теплую гостиницу, где и производит осмотр претенденток. Заранее, из Германии, он извещал группу А и выборочно группу В (про запас) о своем приезде. И женщины ехали к нему изо всех концов за свой счет, заранее зная, что он — очень занятой человек и больше, чем нескольких часов, уделить не сможет. За ресторан платили тоже они, что было одним из жестких условий встречи.

Он тщательно брился и спускался в вестибюль. Дальше бывало по — разному: одни, пожав потную руку, тут же уходили (внешне Ганс был довольно уродлив, с толстым задом и в совиных очках); но большинство застревало, а большинство от большинства оставалось и на ночь, потому что всем без исключения Ганс говорил одну и ту же фразу (читая её по бумажке):

— Надо проверить на совместимость, без этого не идет, ты же понимаешь сама. — И некоторые старались вовсю, а он фотографировал их «на память», говоря: — Ты мне очень нравишься. Я думаю, что я женюсь на тебе.

Наутро он аккуратно записывал данные для визы, говорил, что надо подумать, но что он уже близок к тому, чтобы жениться именно на ней, иногда назначал новое свидание, но для большинства на этом всё заканчивалось — претендентка летела обратно в Омск или Томск, а он шел принимать ванну, готовиться к завтраку с очередной претенденткой — день был расписан плотно.

Пропустив в среднем тридцать-сорок женщин, он, довольный, улетал домой, в свой городок под Франкфуртом. Там все знали о его хобби, и он подробно и охотно, обстоятельно сверяясь с дневником и показывая фотографии, рассказывал собутыльникам о русских красавицах, на что молодые люди смеялись, говорили:

— Slaven sind Sklaven![1] — и просили взять с собой в поездку, а пожилые печально качали седыми головами:

— Armes Russland! Das ist nicht gut! Und besonders fur uns![2]

Всё это длилось до тех пор, пока однажды его не опоили и не обобрали до нитки, после чего он на время перестал ездить в Москву, но потом дал новые объявления в престижных изданиях и запасся дискетами, потому что намеревался теперь составлять картотеку на компьютере и только менять имена в письмах, чтобы не платить казахстанскому немцу, который довольно злобно ругался с ним за это, доказывая попутно, что никогда ему не понять русских женщин.

— А я и не хочу! — отвечал Ганс. — Ты же меня знаешь — если я один раз пересплю с женщиной, то потом она мне противна. Такая уж у меня натура. Я люблю коллекционировать женщин.

— Вот был бы жив Сталин, Иосиф Виссарионович, тогда посмотрел бы я на тебя, сука! — огрызался казахстанский немец, ибо ссылаться ему было больше не на кого.

Простота простаты

Как-то главврач большой больницы вызвал к себе двух онкологов, разлил по стопкам спирт, добавил по ложечке мёда и сказал:

— Парни, по-людски зарабатывать хотите?

— Что за вопрос, шеф! — ответили парни, вытирая руки о передники.

— Вот и хорошо. Будем делать профилактику. Профилактические операции. Кумекаете?

— Чего-то не кумекается. Как это?

— Как-как, очень просто, элементарно. Разрезать, посмотреть и зашить — вот и всё. Если чего нашли — хорошо, тащи наружу, если нет — зашивай и баста. Чего же проще?.. Вот, слышали, на Западе, — главврач показал большим пальцем куда-то через плечо, — все люди профилактику рака делают, врачи бабки гребут лопатами, по Таити-островам шатаются, а мы что, хуже? Делайте просто: поступил больной, так ты, Кеша, осмотри его, все анализы сделай, а потом говори родственникам, что дело труба, что надо срочно резать, иначе метастазы по всему телу пойдут, и что есть у нас только один спец по этой части, доктор Гоша. А Гоша режет. Ну и вот. Рак ведь дело такое — не спрашивают, сразу бегут бабки собирать, действует лучше всякого киднякинда…

— Чего? — не поняли ребята.

— Ну, когда детей воруют.

— И уши режут? — понял Кеша. — Киднеппинг?

— Да хрен его. Главное — суть. Там хоть за выкуп торгуются, а у нас никто и не пикнет — тысяча так тысяча. Значит, ты, Кеша, с родственниками беседы проводишь…

— В трудных случаях к вам посылаю, — вставил тот.

— …само собой, мы же вместе, ребята, я — за вас, вы — за меня. Только так и прорвемся. Чего делать-то остается? Надо волками грызть всё кругом, иначе капитализм этот сраный не пережить. Значит, ты с родней балакаешь, а Гоша режет. Деньги на три части делим. Операция — штука зеленых, как обычно.

— Или три, — сказал Гоша.

— А хоть бы и пять, зависит от трудности.

— Бывает запущенная стадия.

— Или в два этапа оперировать приходится…

Парни сели — разговор обещал быть интересным. Главврач разлил еще по одной:

— Всё правильно, — обрадованно сказал он, — только не забывайте родственникам опухоли какие-нибудь показывать, они это любят.

— Совсем здоровых тоже резать? — уточнили ребята.

— Конечно, их-то и резать! Больному — какая уже профилактика? А здоровому, если его раскрыть и обратно зашнуровать — никакой проблемы. Заодно и посмотрите, что к чему там у него… Ради профилактики… А я через отчеты всё проведу, как следует. И 30 %, соответственно, мне.

— По рукам! — сказали ребята, и все выпили по третьей рюмке спирта с медом, тмином и лимоном, который так хорошо готовила любовница главврача — медсестра Ниночка.

И начали парни строгать. Родственники исправно собирали деньги, больные переживали свой личный апокалипсис, а главврач надзирал, оформлял и прикрывал. Всё шло отлично: не успевали вкатить коляску, разрезать, подождать минут двадцать, чтоб перед младшим персоналом не светиться, зашить и выкатить — а деньги уже делились на три пачечки в одном из кабинетов.

Но вот как-то Гоша, переборщив с морфином, который он аккуратно делал себе перед каждой операцией, наткнулся на что-то, похожее на опухоль, и с размаху, как следует не рассмотревши, вырезал ее. Опухоль, однако, оказалась заросшей, но вполне простой простатой, которая очень скоро дала о себе знать своим отсутствием.

Родственники с боем взяли банку, в которой Гоша показывал им вырезанную «опухоль», отнесли другим врачам и подняли шум, несмотря на то, что парни с главврачом пытались доказать им, что простата была не простая, а с опухолью и надо было обязательно резать, лучше раньше, чем позже, опухоль отрезали вот отсюда, а потом, заодно, вырезали и саму простату, потому что, раз появившись, опухоль появилась бы вновь («Сто процентов!» «Обязательно!») так не лучше ли сразу, тем более, что больной уже стар и простата ему вообще ни к чему, только проблемы создает? И вообще, если очень хотите, можем обратно пришить, простата в спирте долго сохраняется, орган не хитрый.

Но родственники не успокаивались, подали жалобу в Минздрав, явилась комиссия, и главврач решил отправить ребят в отпуск, от греха подальше, потому что одному отбрехиваться всегда легче, чем троим.

Они купили двойные путевки на Канарские острова и полетели, спрятав в плавки доллары, перевязанные резиночками.

После двух бутылок водки и посещения казино, где они ставили только на «красное-черное», после ощутимого проигрыша и обильного обеда они познакомились с двумя мулатками, кожа у которых шуршала под рукой, как замша, а соски были в полгруди. Они танцевали ламбаду и пили ликер «Бенедиктин», не замечая, что в нем плавают кусочки нерастворившихся таблеток.

Утром, очнувшись на пляже и обнаружив, что они обчищены дотла, они начали лаяться между собой.

— Говорил я тебе — побойся бога! Ведь клятву Гиппократа давал! Вот и наказание! — твердил более совестливый Кеша, а Гоша искал по карманам мелочь опохмелиться и огрызался:

— Иди ты в задницу со своим Гиппократом! Вспомнил! Чтоб он сгорел и сдох, проклятый! Сколько теперь тут куковать, перевода ждать? И на хер ты этих шалав коричневых вчера приваживал, дурень! Какого цвета у них письки да как они сосут? Вот теперь сам сосать будешь! Ни паспортов, ни денег! В консульство идти надо!

— А есть тут вообще такое? — виновато спрашивал Кеша.

— Розовое влагалище в крапинку есть для любопытных! — плюнул Гоша и поплелся в отель давать телеграмму.

Когда они, получив перевод и благополучно загорев, через месяц вернулись в больницу, главврач закрыл дверь, налил по рюмке медовухи и сказал:

— Поступило, братцы, очень интересное предложение. Есть тут такая контора, фирма «Альфа-Гамма-Зет», так она органами торгует. Трансплантация, реплантация, плантация… Отрезал, в банку запаял, немцам отправил — и всех делов.

— А какие органы? — уточнили ребята.

— Всякие. Разные. За почку, к примеру, 20 или 30 штук зеленых платят. Нам за вонючую простату выговор дали, а могли бы — деньги, ясно? Это же так просто!.. Много они знают, сколько у них там почек. И с одной жить вполне можно. Я с фирмой договор уже заключил, так что думайте, решайте, хотите — будем работать, нет — охотников навалом. Завтра, кстати, презентация. В морге.

— Почему в морге? — удивился Кеша.

— Потому что там есть большой зал, его по ночам задешево сдают своим.

— А… Ну да… Но резать — это по его части, я ведь терапевт, — кивнул Кеша на Гошу, а тот, наученный горьким опытом, спросил:

— Резать-то можно, нет проблем, а вот материал кто поставлять будет?

— Это уже по договоренности. Вот завтра и посидим, подумаем, покумекаем, что к чему, спешить в таком деле не следует.

— Конечно, — согласились ребята и пошли по отделениям делать обход, а главврач позвонил на фирму «Альфа-Гамма-Зет» и попросил зарезервировать еще два места на завтрашнюю презентацию.

Мечты людоеда

Рассказывают, что в старые времена в одной из колымских зон сидел людоед. Жил он в дальнем углу, в одиночном бараке, где у него было всё необходимое и даже холодильник «ЗИС», к которому надзор никогда не приближался. Людоеда, конечно, могли ликвидировать, но начальство имело на него свои виды: оно скармливало ему неугодных зеков, посылая к нему тех, кто должен был сгинуть, исчезнуть, пропасть.

Он предпочитал коренастых блондинов. Из их ног и голов он варил холодец, предварительно извлекая мозги и жаря их с луком по ночам — днем ему готовить не разрешали из-за дыма, и, когда это случалось, он делал всё ночами, глуша при этом спирт с кокнаром и запивая его горячей кровью.

О людоеде многие знали, но зона была огромна, к его бараку зэков не пускали, и никто никогда толком не знал, кого забрали на этап, кого — на пересылку, кого — в город, кого — на допрос, а кого — к людоеду.

Был он азиатско-русской породы, откуда-то из казахстанских степей, сидел всю жизнь; человечину впервые попробовал во время военного голода, не зная, что он ест (принесли, сказали: «Жареная собака от корейцев»), а когда узнал — то было уже всё равно, а на вкус понравилось. Был он очень силен и сразу же (ключи еще лязгали в замке) оглоушивал жертву-сокамерника, вязал ей руки-ноги, волок в угол и сажал на цепь. А потом начиналось его время, его власть и сласть. Колымские зимы долгие, много чего можно успеть, особенно если никуда не торопиться.

Несколько раз его пытались убить, но безрезультатно, потому что он сажал жертву на цепь, достающую только до перегородки, где было очко. Гадить он жертве не позволял, и она каждый день мыла очко и скребла пол вокруг своей подстилки.

Сам он располагался в другом конце барака, там было всё необходимое: добротная офицерская койка, стол, табурет, большая плита с дымоходом, а в каптерке — две лохани, сковороды, пара ведер с крышками, топор, ножи, пила и большая доска.

С некоторыми жертвами он жил по нескольку месяцев, относясь к ним вполне дружелюбно, играя в домино, давая сахар с чесноком и иногда насилуя по ночам. Но наступал момент, когда всё внутри него требовало сладости этого говорящего мяса, его колотило от желания, голод утраивался, не давал ему спать, будил по ночам. И он резал жертву без хлопот и шума, подтащив ее в угол: открывал вену на шее и спускал кровь в очко, а потом рубил на доске тело и начинал сортировать куски: это — солить, это — вялить, это — коптить, это — на холодец, это — жарить, а это пойдет сырым.

Когда у него долго не бывало сокамерника, он начинал беситься и буянить, и конвой за деньги выпускал его ночью в поселок, откуда он неслышно возвращался к утру с деньгами, кульками и свертками. Деньги брали, а в кульки не заглядывали. Конвой без опаски отпускал его, зная, что людоед никуда бежать не собирается, потому что ему известно, что на воле придется охотиться за каждым куском с риском для жизни. А кроме человечины — самого сладкого на свете — он ничего уже есть не мог, да и не хотел.

Так сидел он долго, но однажды, уйдя в поселок, не вернулся.

Вскоре пришел к власти Хрущев, и зону закрыли. Через десять лет ее переоборудовали под спорткомплекс. На плацах сделали площадки, в крепких еще бараках — раздевалки и душевые, отремонтировали кухню, восстановили столовую, а в дальнем бараке, где валялись ржавые лохани и ведра, расположился медпункт.

Как-то там появился старик в ушанке и теплом пальто. Он бродил вокруг медпункта, что-то бурча под нос, а когда молоденькая медсестра спросила его через форточку, не плохо ли ему, он ответил, что плохо, и вошел внутрь.

Пока девушка мерила давление и искала таблетки, он оглядывался кругом, вздыхал, смотрел пристально на девушку. Потом спросил глухо:

— А очко осталось? — И поплелся в туалет.

Забыв застегнуть ширинку, он, возбужденный, вернулся назад, девушка заметила блеск его блекло-пустых глаз, но тут, к счастью, в дверь просунулась русая голова баскетбольного тренера, который ухаживал за медсестрой и несколько раз в день обязательно наведывался к ней.

Тут старик стал собираться, сказав на прощание:

— Да, было время… — на что девушка смущенно-понимающе кивнула головой и дала ему пару таблеток на дорогу.

Таблетки он спрятал в ушанку, а тренеру пожал руку, цепко оглядев напоследок его коренастую фигуру.

Эпизод X

Дождь… Всю ночь льет… Никак не устанет, проклятый…

Он крадется к окну. Задирает к небу полуслепое, без очков, лицо. Видит чернильные размывы на белесом фоне. В шелесте дождя различает звуки, пугается. Кто-то с двух сторон сзади сжимает его голову грубыми мозолистыми руками. Дергает за сердце. Бьет по ягодицам. Под кожей что-то отслаивается. В такт дождю пульс то стихает, то начинает гулко выдавливаться из пальцев наружу.

Он подносит руки к лицу — но ничего не течет, всё сухо. Тогда он садится на корточки и подозрительно ощупывает пол под собой… Но и там сухо, ни воды, ни мочи, только поблескивают какие-то капли, которые он, странно, видит очень отчетливо, будто возле глаз. Шарит по пятнам, но они морщатся, щетинятся, ворчат, скворчат, отползают…

Он неслышно ходит по комнате. Предметы отмякают, проявляются в темноте. Стулья он любит. Шкафа опасается. Этажерку уважает. Комода боится. Стол — его единственный друг, ему он доверяет и всегда охотно сидит за ним и смотрит на черную розетку, которая пялится в ответ, строго и задумчиво уставившись своими тупыми мертвыми дырочками прямо в глаза, в упор. Настольная лампа ему нравится, он с удовольствием гладит ее округлые бока, прижимаясь чреслами к горячему округлому железу, а потом спешит унести этот жар в свою любимицу — кровать, наиграться с ним вдоволь под одеялом. Болыпе-то ничего нет. Пустота и тьма. Только кровать его понимает: тут можно забыть о стонах в листве, когда вокруг тихо, ни души, и лишь ветер иногда швыряет с деревьев холодные пригоршни капель, да в прелой листве со стонами ворочается темный ком…

…Он снует по мокрому лесу. В руках у него зажаты отрезанные груди, они белеют, как тряпки. Он ищет, куда бы спрятать их. Не найдя надежного места, запихивает их в карманы и спешит назад, чуя, что им забыто что-то очень нужное, важное, вся злая причина его несчастий.

Вот она, дрожит в агонии. У неё отрезаны груди и распорот живот. Он скидывает туфли, стягивает носки и становится босыми ногами в горячее месиво живота. Оно булькает, шевелится, стонет. Он любит парить ноги перед сном… Стоя в горячем, неторопливо расстегивает ширинку, гладит в карманах упругие комки. Сейчас, сейчас… Он — хозяин леса. Он бьется с врагами. У него есть приказ. Он выполняет его! Он силен! Всё подвластно ему!! Всё в мире его!!! Сейчас… Сейчас…

Но тут дождь начинает яростно сечь его, отгоняя от тела. И он бежит, босой, мимо деревьев, чертыхаясь, придерживая карманы и радуясь, что хоть что-то удалось прихватить с собой. И деревья бегут ему навстречу, пьяно машут ветками, пугают и трещат…

Если дождя он не любит, то ливня панически боится: его тянет выть под рокот струй, от свиста молний течет по ногам моча, гром валит навзничь…

…А шкаф уже расправляет широкие плечи. Стулья сговариваются под столом. Комод щерит свою тройную пасть. Этажерка переступает с ножки на ножку. А из лампы бьет струя холодной воды, которую он ненавидит больше всего на этом черном свете…

В восемь он разбудил дочерей, согрел им завтрак и сделал громче радио, которое никогда не выключалось. Жена была на работе. Он слушал новости, дочери переругивались из-за шмоток, дождь притих, а диктор, сообщив о том, что в райцентре Заречное сегодня праздник, вдруг громко добавил:

— Ты понял, Чикатило?.. Или повторить еще раз? За-ре-чно-е!

Он зажал зев ящика, испуганно, исподволь, оглянулся на дочерей, но те, ничего не слыша, продолжали цапаться у плиты. Зазвонил телефон.

— Андрей Романович, сколько можно болеть? Сегодня вы должны быть на педсовете.

— Буду, буду, — вяло ответил он.

— Не буду-буду, а обязательно! — с угрозой сказал директор школы. — На вас и так опять жалобы. Придется разбираться. Местком настаивает.

— Да они все саботажники и тунеядцы! Провокаторы! Что вы их слушаете? — забеспокоился он. — Одни лгуны кругом, завистники. Их всех к ответу поставить! Но вы моим жалобам почему-то никогда не потакаете, а на их клевету даете реакцию…

— Надо говорить «реагируете», а не «даете реакцию». Реакцию реактивы дают. Потакаете! Тоже мне, учитель!.. Вам самому еще учиться и учиться! — с сухим презрением исправил директор. — Короче, чтобы явились на педсовет без разговоров!

Надо идти. В портфель он побросал тетради, конспекты, классный журнал. И нож, с которым не расставался с тех пор, как его избили старшеклассники за то, что он на школьном вечере лапал их классную потаскуху. Всем можно, а ему нельзя! Ничего, он запомнил дорогу, по которой она ходила домой своей сучьей вихлястой походкой, ляжка за ляжку, сиськи вверх-вниз, отчего у него пестрело в глазах и тикало в сердце…

Он уверен, что идет на работу, но около вокзала резко сворачивает, вылезает на перрон и ждет электричку, идущую туда, куда ему велено ехать. Уж он-то по области поколесил, всё знает, где какая дыра, какая деревенька, где Заречное, а где Дубки. Как в загранку — так другие. А по ухабам и грязи — так всегда он. Ничего. Он им покажет, где раки зимуют… Они еще все попляшут у него, вредители, воры, гады!

В вагоне он видит много таких, как он, очкариков в серой грязноватой одежде, с пухлыми портфелями, мятыми лицами, в сбитых ботинках и потертых тужурках. И рад, что проводник тоже оказался очкастым, в замызганном сером кителе, с сумкой, где побрякивает железо.

От мокрой одежды в вагоне стоит пар, из разбитых окон дует. Несет похмельным перегаром и несвежим бельем. Чикатило часто протирает очки, слыша, как над ухом кто-то сопит, и зная, что там никого нет. На него никто не смотрит, и он ни на кого не поднимает глаз.

На нужной остановке он протискивается к выходу, спрыгивает на ходу и идет полем в сторону леса, за которым — Заречное.

На кромке поля, у лесополосы, он наткнулся на трех дюжих баб, которые собирались копать картошку, но были уже с утра на злом пьяном взводе.

— Эй, мужик, иди к нам, покурим! — окликнули они его, а когда он, щурясь, нерешительно приблизился, то толстуха ударом кулака по лбу свалила его на землю.

Они оттащили его под деревья, где посуше, связали руки ремнем. Молодка стянула с него штаны, покопалась в яйцах, схватила вялый член и стала дрочить его, пытаясь поднять. Рябая баба с папиросой вытащила шнурок из ботинка — подвязать член, если встанет, и успеть попрыгать на нем. Толстуха тоже стаскивала свои рейтузы. Чтоб не орал, в рот ему сунули картофелину.

Он задыхался. Его тошнило. Челюсти свело от боли. В зобу спирали спазмы. А рябая с папиросой нетерпеливо щелкала шнурком, приговаривая:

— Давай, бабы, действуй! Может, встанет?

Так они пытались насиловать его, а он, в осколках очков, давясь картофелиной, задушенно шипел:

— Вы кого, суки поганые, дрючите?.. Да я вас перережу, на куски размотаю! — на что молодка смеялась:

— Ты уж размотаешь! Из-за таких вот импотентов у нас рождаемость падает!

— Заморыш! — поддакивала толстуха, влезая ему на нос голой промежностью и принимаясь двигаться туда-сюда.

— Правильно! Может, хоть от рыла проку чуток будет! — одобрила её действия рябая, выбрасывая шнурок, гася папиросу и тоже готовясь поерзать по его носу, чтобы кое-как, но кончить разок.

Напоследок они даже попытались запихнуть ему в задницу черенок лопаты, но Чикатило так забесновался, что они, бросив его, но прихватив портфель и бумажник, поспешно ушли на звуки дискотеки, гремевшей из-за лесополосы, где уже вовсю с утра гуляло Заречное.

Угрюмо тащится он на ощупь по рыхлому полю. Очки разбиты. Порванные штаны спадают. Между ног — рана. Болит лицо, двух зубов нет, изо рта сочится кровь, ноздря надорвана. Ничего не видя, слепо щурясь, качаясь и пытаясь отряхнуться, он бредет наугад, на шум станции, надеясь умыться в какой-нибудь дворовой уборной раньше, чем его заберет милиция.

Ничего не найдя, утерся полой, запахнулся в плащ, прокрался с черного хода на перрон и тихой сапой влез в вагон.

Но вид его так дик, от него так разит землей и потом, что завсегдатаи электрички отсаживаются, открывают окна, а какой-то здоровый парень в кожанке, дав тычка, ругает матом:

— На кого же ты, гадина, похож? И не бухой вроде. Облика нет людского! Когда же вы все, наконец, перемрете, ветераны херовы? Да вас всех газом передушить надо, чтоб жизнь не отравляли!

— Я не ветеран, — глухо возражает Чикатило, на что парень хватает его за шиворот, тащит к двери и увесистым пинком вышвыривает в тамбур:

— Давай отсюда, недоносок! — где пьющие пиво малолетки добавляют по кругу ногами от всей души.

Дома его ждет ругань дочерей и скалка жены.

— Весь в дерьме! Где валялся, мразь? Сам стирать будешь!

— Плохо стало, упал. Не пил совсем! Какие-то негодяи избили, проклятые! — хрипел он, слепо шарахаясь от скалки. — Детей хоть постесняйся, оторва!

— Ничего, пусть знают, какой у них папочка! — вопит жена, а старшая дочь отшвыривает его от себя с такой силой, что он падает на пол и на карачках уползает в свою каморку.

Он запирается изнутри, лежит весь день в кровати, пьет снотворное. Ничего не помогает. Опять идет дождь, не давая покоя. Тело болит. Он не может ни лежать, ни сидеть. Встает, держась за спинку кровати. Шкаф угрожающе шевелит плечами. Этажерка застыла в суровом молчании. Комод зло выдвинул нижнюю челюсть. Стулья отворачиваются в стороны. Черная розетка осуждающе вперилась в глаза, а над ухом кто-то сопит и матерится мелкой бранью.

Дождь тянет его к окну. Нет, нельзя, невозможно держать в себе эту боль, унижения, обиды!.. Их надо отдать другим!.. Только так можно избавиться от них, спастись.

Он крутится по комнате, как пес от блох. Ощупью натягивает штаны, шарит в шкафу, находит запасные очки. Прячет под плащ веревку и ножницы. И тихо лезет через окно наружу. Дождь зовет его на охоту. И с этим ничего нельзя поделать.

На суде серийного убийцу и маньяка Андрея Чикатило обвинили в 53-х эпизодах, однако эпизода X среди них не значилось, хотя он неоднократно, устно и письменно, заявлял на следствии, что он — не преступник, а жертва, и был совсем недавно зверски изнасилован в лесополосе тремя неизвестными бабами. Но ему никто почему-то не верил.

1995, Германия

МОРФЕМИКА

1. Кидняк

Кока по кличке Иностранец, Художник и Арчил Тутуши с опаской приближались к району Сололаки. В Тбилиси вечерело. По булыжным мостовым разлеглись первые тени. Сумерки витали над крышами, путались в листве. Деревья угрожающе вздыхали и скрипели ветвями. Чтобы войти в этот район, надо миновать кафе-мороженое, около которого группа рослых парней придирчиво и тщательно осматривает прохожих.

Это была биржа, а парни-биржевики наводили порядок: разнимали драки и потасовки, решали споры, собирали слухи и сплетни, следили за щипачами, которые крутились тут же, возле «Ювелирторга». Если что — нибудь вызывало у биржевиков подозрение (вроде милиции или чужаков), то информация передавалась через молодую поросль дальше, на другие посты. А наверху, у ресторана «Самадло», могли побить и просто так, для острастки — зачем по чужим районам шляться? Что тебе тут надо? Что высматриваешь и вынюхиваешь? Что потерял? Что надеешься найти?..

Поэтому друзья шли тихим гуськом, зная, что посты миновать никак нельзя. Впрочем, терять им было нечего, кроме вшивого стольника, который они несли Анзору, чтобы тот купил для них кодеин в таблетках.

На бирже дежурили трое парней, явно в хорошем настроении. По счастью, Кока был шапочно знаком с одним из них. Обстоятельно расцеловались. Было заметно, что стража торчит под каким-то тонким кайфом.

— Морфий? — с завистью спросил Кока, умевший безошибочно определять, кто сколько чего и когда принял.

— Чистый! Ампулы! — хриплым шепотом подтвердил биржевик, расчесывая под полосатым «батеном» волосатую грудь.

Другой страж, поочередно задирая на поручень ноги в замшевых ботинках, истово чесал щиколотки. Третий, флиртуя с официанткой, всё поправлял узел галстука, сидевшего на нем, как на корове — седло. Кока по их усиленной чесотке, опухлости и бордовости понял, что морфия уколото немало, но все-таки уточнил:

— Куба по три вмазали?

— Я — три, они — по пять.

— Откуда такое счастье?

— Конский морфин. Из Сванетии один ветеринар привез. Списанный. В огромных ампалухах, кубов по 20 каждая. Как морковка! — Биржевик показал на пальцах, какие огромные эти ампулы.

— Зачем лошадям морфий? Они и так быстро бегают, — вставил Художник для поддержки разговора.

— Вы что тут, в Сололаки, при коммунизме живете? — с открытой завистью вякнул Тугуши. — Весь народ на паршивом кокнаре сидит, а тут — чистый морфий! Как в раю!

Страж покосился на него, но промолчал.

— Взять эти ампалухи нельзя?.. — без особых надежд спросил Кока.

— Нет, всё уже разобрали, — отрезал страж. — А вы куда это собрались? — (при этом он скептически осмотрел румяного Тугуши и длинноволосого Художника, но смолчал: холодная корректность высоко ценилась в этом районе).

— Да вот товарища навестить.

— Кто это у нас болен? — хрипло поинтересовался второй биржевик, который теперь пытался карандашом чесать ноги под носками. — Что-то скорая помощь тут не проезжала.

Третий стражник болтал с официанткой через открытую витрину, но зорко поглядывал на пришельцев, руки из-за пазухи не вынимая.

Врать было бесполезно.

— К Анзору идем, — признался Кока.

Страж усмехнулся:

— От кашля взять хотите?

— Да. Говорят, Анзор берет…

— Да, говорят… — неопределенно отозвался тот и чуть отодвинулся в сторону. — Что ж, идите.

— Только смотрите, от кайфа не умрите! — непонятным тоном добавил второй, а третий спросил невзначай: — На сколько хотите взять?

— На стольник.

— Ну, ничего, не много… Идите себе. Анзор недавно здесь был, сказал, что домой пойдет, покемарить.

— Говорят, он сам очень плотно на большом заходе сидит, а? — загорелись глаза у Тугуши, но его холодно остановили:

— А тебе что за дело?

— Просто, — растерялся Тугуши.

— Просто кошки не сосутся… Мы же не спрашиваем у тебя, сколько раз твой дедушка по ночам в туалет ходит? Зачем совать нос в чужие дела? — назидательно сказали ему.

По этой прелюдии Кока понял, что надо побыстрей уходить, попрощался и заспешил вверх по улице Кирова, тихо отчитывая Тугуши за неуместные вопросы:

— Ну какое тебе дело, как кто сидит! Ты же знаешь этих сололакских, какие они щепетильные, им слова лишнего не скажи! А ты лезешь с такими вопросами! Все здесь друг другу в душу лезут! Не надо, зачем?

— А там, в твоем Париже, про душу забыли полностью? — спросил Художник.

— Да помнят, только каждый про свою личную и собственную, а не про соседскую. Ну какое твое собачье дело, сколько Анзор в день кодеина глотает?

— Просто… — промямлил Тугуши.

— Про «просто» тебе уже тоже сказали… Да в Тбилиси всегда так было — все про всех всё всегда знать должны! — добавил Кока и начал, как обычно, ворчать про варварские обычаи и глупые порядки.

В свое время отец Коки, танцор известного ансамбля песни и пляски, будучи на гастролях во Франции, женился на девушке из семьи грузин — эмигрантов первой волны, стал жить в Париже, пить, петь, танцевать и регулярно наведываться на пляс Пигаль. Скоро это жене надоело, и молодые развелись, не прожив и года. Кока родился и рос в Париже у матери, потом учился в ГПИ в Тбилиси, подолгу жил то во Франции, то в Тбилиси у бабушки, матери отца (который женился во второй раз на болгарке и уехал в Софию обучать болгар хоровому пению).

Хоть Кока и окончил строительный факультет, но во Франции его диплом не был признагг, а в Тбилиси он работать не хотел: вид деревянных счетов и допотопных рейсфедеров повергал его в уныние. Да и не было смысла: мать присылала много больше, чем он мог заработать в месяц.

По приезде в Тбилиси Кока сразу впадал в меланхолию, ругал всё местное (а в Париже — всё французское), пил, курил или кололся. Мать присылала столько, что хватало протянуть недели две на каком-нибудь зелье (а его появилось много, всякого и странного: кокнар из маковой соломки, жаренный на сковородке гашиш или отвар из конопли под поэтическим названием «Манагуа», хорошо идущий с горячим портвейном).

Из Парижа Кока привозил сувениры, пластинки, порно. Поэтому ребята в его дворе думали, что Запад состоит из жвачек, пластинок, виски, секса, сувениров и душистых сигарет. Кока честно пытался их в этом всех разуверить, но тщетно: никто этого Парижа не видел, только слышали, что там хорошо «французскую любовь» делают, всякой моды-шмоды, блядей и парфюмерии полно.

Во Франции он успевал отвыкнуть от тбилисской безалаберности, поэтому его раздражали такие обычные вещи, как арбуз, лежащий для охлаждения часами под водой, бесконечные еда и питье, громкая музыка, ночные визиты, необязательность, опоздания, срывы дел, обилие пустых обещаний и мелких дрязг, приходы ночных гостей. Сам он, когда чистил зубы, всегда закрывал кран, а брился в раковине с водой, чем вызывал всеобщее веселье. Арбуз он обязательно перетаскивал из ванной в холодильник. Тушил за всеми свет. Уменьшал музыку. Никогда без звонка никуда не ходил и сам не открывал дверей непрошенным гостям или соседям, которым угодно в три часа ночи сыграть в нарды.

А в Париже на него давило одиночество, которое казалось страшнее многолюдства.

В Тбилиси всё его сердило и угнетало. «Что за туалеты? — возмущался он, возвращаясь из уборной какого-нибудь кафе. — На Западе туалеты чище, чем тут Дом Правительства»!». Однажды он, отправившись за справкой в свое домоуправление, был сражен наповал запахом колбасы, которую одноногий начальник ЖЭКа жарил на перевернутом электрокамине. К тому же в Тбилиси его часто принимали за дебила — он привык на Западе улыбаться, а улыбка у мужчин — это плохой признак: или ты болван или педик, что одинаково нехорошо. Поэтому, если ему надо было пойти в контору, архив, кассу или сберкассу, он брал с собой кого-нибудь из местных парней, которые строили рожи, открывали двери ногами и здоровались матом — так было для всех понятнее.

С ним вечно случались обломы, пролеты, казусы, противные сюрпризы, странные ошибки, что, впрочем, не удивительно, если в Маленьком Париже (Тбилиси) жить и действовать, как в Большом, а в Большом — как в Маленьком. Отсюда — вторая кличка Коки: «Неудачник».

Благополучно миновав следующую биржу возле Дома Искусств, парни неслышно взбирались по улицам в гору, вдоль больших и добротных домов. Уже ярко светили фонари. В районе шла своя неспешная жизнь: была слышна музыка, звуки нард, детские голоса, где-то уже пели, и пение мешалось со звоном бокалов и рыками тамады.

Выше было темнее, фонарей — поменьше, а людей — пожиже. Возле подворотен чернели фигуры, слышались хохоты, ругань и звяканье стаканов. Они старались идти по освещенной части мостовой, возле обочин, чтобы в случае чего улизнуть на такси из этого опасного места, откуда рукой подать до горы, где произошло много громких драк и убийств. Но никто их не тронул, только возле овощного ларька с шутками и прибаутками ласково отобрали пачку сигарет.

Во дворике, где жил Анзор, они растерялись, не зная точно, в какую дверь стучать. Решили негромко позвать. Кое-где дрогнули занавески на окнах. Крепко сбитый брюнет, Анзор, вышел в майке и трусах. Узнав Коку, он недовольно поинтересовался:

— Чего таким парадом явились?

— Извини, в ломке все. Взять хотим от кашля. Не поможешь?

— В ломке по улицам не ходят, — скептически буркнул Анзор и добавил: — Там уже ничего нету.

— Как нету? Уже? Совсем? Может быть, есть еще что-нибудь? — запричитали они.

— Говорю вам, кончилось. Чуть-чуть ломку снять осталось…

И Анзор взялся за ручку двери. Но троица принялась так яростно просить его взять для них таблетки от кашля, что он, на миг замерев спиной и как бы что-то решив, обернувшись, уточнил:

— От кашля, говорите?..

— От кашля, от кашля! — закивали они.

— Ладно, давайте бабки, попробую вылечить ваш кашель.

— Вот стольник, на шесть пачек. Этаминал у нас есть.

— Да? Угостите парой таблеток!

Кока замялся. Анзор вдруг без слов исчез в дверях.

— Что ты, офигел, что ли?.. Он обиделся! Дай ему этот проклятый этаминал! — испуганно зашикали парни.

Кока не успел ответить, как появился Анзор и протянул Коке пачку:

— Вот, меняю, не думайте… Вы мне — этаминал, я вам — кодеин, ломку снять. Своим кровным заходом делюсь! Вообще я этот этаминал не очень уважаю, но у меня сонники кончились, а без них кодеин не идет, сами знаете.

— Знаем, конечно. Что ты, что ты, Анзор, мы барыги, что ли? Мы бы и так дали! — начал Кока, угодливо вылущивая таблетки этаминала, чуть ли не с поклоном подавая их Анзору и вожделенно рассматривая пачку, полученную взамен.

— Ништяк. Вы ломку снимите, а я пойду с утра, посмотрю, что к чему… Я тебя сам найду, сиди дома, — сказал Анзор напоследок и окончательно скрылся за дверью.

Они обрадовано выскочили на улицу. У ресторана сели в машину и поспешили к Коке, где и разделили ю таблеток на троих, добавили этаминала и через четверть часа уже сетовали, что кайф только пару разиков лизнул их теплой волной — и исчез. Ломота в костях, правда, умолкла, насморк стих и мигрень отстала. Но не более того.

Наутро Тугуши и Художник явились к Коке ни свет ни заря, чем очень удивили бабушку, знавшую, что бездельники обычно спят до полудня и заявляются под вечер.

Анзора не было. Успели и позавтракать и даже пообедать, хотя Тугуши повторял, что на набитый желудок кодеин пить нельзя. Но перед бабушкиными котлетами никто не устоял. Бабушка, думая, что пусть лучше лоботрясы приходят к ним, чем Кока уходит, каждый раз сервировала им стол с ненужной роскошью: салфетки в кольцах, графины, ложки и вилки на специальных подставочках, замысловатые солонки и перечницы.

Конечно, во дни больших ломок Кока воровал из дома, что под руку попадет, даже умудрился как-то продать посудомоечную машину, им же самим и привезенную с большой помпой из Парижа. Эту пропажу бабушка до сих пор вспоминает, как пример злого чуда: утром машина стояла на месте, а вечером её в кухне уже не было, а на её месте громоздился весьма странный, допотопный стул. Кока не разубеждал её. На самом деле он подсыпал бабушке в чай снотворное и, пока она крепко спала, курды-носильщики выволокли машину из квартиры и увезли на дребезжащем грузовике в валютный магазин на ул. Павлова, где её помыли, забили досками и продали как новую за весьма приличную сумму.

Сама бабушка старалась забыть эту странную историю, ибо была фаталисткой и научилась ничему не удивляться. Будучи княжеского рода, она умудрилась пронести достоинство и приветливость сквозь все дрязги и склоки советского времени и была трижды замужем (первый раз — за меньшевиком, второй — за чекистом, а третий — за работником торговли, умершем от разрыва сердца, когда Шеварднадзе начал в очередной раз сажать партийцев).

Наконец, с улицы послышались сигналы машины. Кока кубарем скатился по лестнице и скоро вернулся, сияющий, бросил на стол шесть пачек и, крикнув:

— Я сейчас, только этаминалом Анзора подогрею! — побежал по гулким ступеням опять вниз.

— Конечно, как не подогреть! Обязательно! — приговаривал Тугуши, дрожащими руками перебирая пачки.

Кока прилетел через секунду, не забыв по дороге заскочить в кухню и поставить чайник. Каждому полагалось по две пачки. Решили вначале принять по одной, чтоб плохо не стало. Стали их проталкивать в себя водой, по-куриному задирая головы и давясь сухими горькими пилюлями.

Потом запили всё это дело горячим чаем и стали ждать, рассуждая о том, что в вену колоться вообще лучше, потому что кайф сразу приходит, а глотать — хуже, потому что неизвестно, что там, в брюхе, происходит. Вот и сейчас кайф что-то задерживался и, кроме отрыжки и икоты, ничем себя не проявлял.

— Говорил я вам, не надо было эти котлеты жрать! Вот, пожалуйста! — шипел Тугуши, гладя себя по животу.

— Да ты сам больше всех и жрал! — отвечал Художник, а Кока бегал по комнате и делал руками и ногами разные движения, надеясь гимнастикой растрясти желудок.

Наконец, он не выдержал, схватил вторую пачку и по одной закинул в рот все десять таблеток. Парни тут же последовали его примеру. Выпив для надежности еще чаю, они подождали немного, но кайф всё никак не желал появляться.

Нывший про «блядские котлеты» и вертевший от нечего делать пустую облатку Тугуши вдруг всполошенно воскликнул:

— А где тут вообще написано — «кодеин»?

— Как где? Вот, «Таблетки от кашля» написано, не видишь! — вяло отозвался Кока, проклинавший себя за то, что поел, кроме котлет, еще и макароны, которые теперь, очевидно, не давали кайфу открыться.

— Да, но где в составе написано — «кодеин»? — продолжал верещать Тугуши.

Посмотрели — правда, кроме слов «термопсис» и «лакричный корень», на пачке ничего не обозначено…

— Эге, — зачесали они в головах и побежали вытаскивать из мусора остальные облатки.

Ни на одной из них вожделенного «Codeinum fosfat» не значилось…

Тут им стало ясно, что Анзор принес им таблетки от кашля, только без кодеина. Такие продавались во всех аптеках по 3 копейки, тоже назывались «От кашля» и были предназначены для грудных младенцев.

— Но вчера же было с кодеином? — спрашивали они друг у друга.

Да, вчера было с кодеином. Было, но мало. А сегодня много — но без кодеина! Животы у них вздулись, окаменели. Мучила отрыжка, сухостью стянуло всё внутри.

Сквозь икоту Кока позвонил Анзору и невесело сообщил ему обо всем, на что Анзор сразу ответил:

— Не может быть! Подождите, я на своей пачки посмотрю, что там написано…

Кока уныло ждал, пока Анзор ходил «смотреть». Вернувшись, тот сообщил, что у него всё в порядке, написано то, что нужно, и ледяным тоном добавил:

— Что вы мне голову морочите? Все довольны таблетками, только вы непутевый хипеш поднимаете и наглые нахалки кидаете! Без кодеина — ничего себе! Эдак каждый может пустые пачки заменить! — намекнул он с нажимом.

И Кока окончательно понял, что ловить больше нечего. Ему сразу вспомнились странные лица парней на бирже, их ухмылки и ироничные советы «не умереть от кайфа». Наверно, там все знают, что Анзор нагло кидает тех фраеров, которых можно кидать.

Повесив трубку, Кока прикинул, что будет крайне трудно что-либо доказать. По правилам он должен был сразу, получив от Анзора пачки, заметить непорядок и вернуть их — тогда шансов было бы больше. А сейчас!.. Каждый может выпить таблетки с кодеином, а облатки показать другие… Иди и доказывай!.. Словом, кидняк был проведен виртуозно, по всем правилам!

И Кока принялся яростно и горестно ругать советскую жизнь, где человек за свои кровные деньги не может получить нормального кайфа, без которого так трудно жить в этой варварской стране лгунов и кидал. Tyiy- ши и Художник советовались, как бы промыть желудки и избавиться от таблеточных завалов.

А бабушка уже несла испеченную к чаю мазурку для «лоботрясов», как она называла знакомых внука, часть которых, по её мнению, была пассивными бездельниками, а другая — активными тунеядцами.

— Среди нашего рода Гамрекели никогда не было таких оболтусов, как ты! — пожурила она его, разрезая мазурку.

— Да? — огрызнулся Кока. — А мой папаша?

— Это совсем другое дело. Там душа поэта… Поэтам многое простительно… А вы, друзья, должны найти свое место в жизни, осознать себя как личности и заняться каким-либо полезным делом. Берите, пока горячая!

— Нет-нет, спасибо, горячего нам совсем не надо, нам пора, — невесело полезли они из-за стола, с отвращением глядя на мазурку: её не хватало после котлет с лакричным корнем и макарон с термопсисом!

2. Труха

После кидняка, который устроил им Анзор, Кока предпочитал на улицу не показываться, потому что был в глупом положении: ему всунули пустышку, а он её в прямом смысле схавал. За это надо было Анзора избить или ранить, но на такие подвиги у Коки не было ни сил, ни желания.

Да и сидеть в ортачальской тюрьме ему совсем не светило. На Тугуши и Художника надежды было крайне мало. А действовать самому или подключать кого-нибудь из районных громил тоже было не с руки. Тем более, что все были довольны кодеином, который брал Анзор, и вряд ли захотят портить с ним отношения из-за Коки, который сегодня здесь, а завтра — там, в парижах. А Анзор всегда тут! Конечно, если б случилось что — нибудь серьезное, Кока мог бы рассчитывать на поддержку районных ребят, но тут такой глупый пустяк, что из-за него даже как-то стыдно к ним обращаться. Кидняки и обломы были нередки в жизни Коки, поэтому он решил спустить это дело на тормозах, а себе сказал: «Хватит! Пора в Париж, подальше от варваров!».

Так он скучал около телевизора, пока сосед Нукри, любитель порножурналов, неожиданно не подкинул кусочек зеленой азиатской дури, пообещав узнать, где и за сколько её можно достать.

Курить одному было скучно, и Кока позвал Художника — тот всегда на месте, никогда ничем не занят. Папирос не было. Они неумело соорудили пару мастырок из сигаретных гильз. Покурив одну, начали смотреть какое-то видео, но дурь была так сильна, что усидеть на месте было невозможно. Они разошлись по квартире, навестили бабушку, читавшую в галерее Флобера, стали ей морочить голову всякими глупостями вроде того, что на планете Титан идут титановые дожди, жители все поголовно носят имя Тит, сидят в норах из титаниума и сосут титьки, а главный титан их тиранит. Или что Святослав Рерих имел в Ассаме гарем из панд, от которых родились бурые дети-йети. Или что в Африке наблюдается частичное превращение ленивых негров обратно в обезьян. Если труд сделал из обезьяны человека, то лень и безделье делает из человека обратно обезьяну. Логично?

Бабушка ужасалась и не верила, а они выдавали всё новые подробности:

— Некоторые негры уже из хижин обратно на пальмы перебрались!

— Да, да, правда! Затоптали костры!

— Едят только сырое!

— Тела заволосели, а вместо зубов — клыки!

— Побросали орудия труда!

— На лианах качаются!

Потом они ушли подкрепиться второй мастыркой, но бабушка, возбужденная их болтовней, а может быть, учуяв подозрительный дым, стала под разными предлогами ломиться к ним в комнату до тех пор, пока Кока силой не выпроводил её, заперев дверь на ключ.

— Кто тебе дал право так обращаться с женщинами? — трагично вопрошала она из-за двери, на что Кока отвечал:

— А кто учил женщину входить без стука?

— Ты ведешь себя невежливо! — пыталась воспитывать она из-за двери.

— А мозги вынимать — вежливо? — огрызался Кока.

— Оставь, она хорошая! — миролюбиво останавливал его Художник, но Кока и сам уже замолчал, сказав напоследок, что бабушку надо держать в строгости, а то на голову сядет:

— Она в последнее время что-то опять закопошилась. Слышит каждый день по телевизору — «наркотики, наркотики!» Вот тоже начала… подсматривать. Опять бинокль появился!

— Какой еще бинокль?

— У неё есть, театральный. Она меня и раньше через этот бинокль ловила. Мы тут напротив в подъезде пачку папирос держали: каждый мог брать, чтоб мастырку заделать. Вот она заметила, что я каждый раз, как из дома выйду, в этот подъезд захожу, потащилась туда, обшмонала подъезд и нашла папиросы за доской со списком жильцов…

— Выкинула?

— В том-то и дело, что нет! Оставила, хитрая! И каждый раз после меня ходила туда тайком считать, сколько я папирос взял. А потом представила счет.

— А ты что?

— Ничего. Сказал, что ничего не знаю — что еще? Какие-такие папиросы? Я сигареты курю!

— А помнишь, как мы её обкурили однажды? — развеселился Художник, вспоминая давний эпизод.

Как не помнить!.. Было много гашиша, и друзья решили обкурить бабушку. Аккуратно заделали пару мастырок и подложили в пачку её папирос — курила она всю жизнь «Казбек». Почуяв через полчаса по запаху, что бабушка добила подсадку, они вылезли в гостиную и уставились на неё. Пока гашиш открывался, бабушка сидела тихо как мышь, непонимающе поглядывая вокруг и прикладывая руку то ко лбу, то к сердцу. Но вот морщины на её длинном благородном лице как будто разгладились, она кокетливо заправила за ухо седую прядь, гордо повела головой и спросила не своим голосом: «Когда прислуге велено подавать кофе?» — «Скоро, ваше сиятельство, — отвечал Кока, давясь от смеха. — Император заняты в зимнем саду с фрейлинами, но скоро прибудут. Не извольте беспокоиться!» — «По утрам мигрень особенно несносна», — пожаловалась бабушка. — «Согласен. Туберкулез лучше всего принимать по вечерам, по две таблетки», — серьезно отвечал Кока. «Разве он не в микстуре?» — «Нет, в плаще с кровавым подбоем…» Поговорив таким образом минут десять, бабушка попросила отвести её до кровати. И надолго замолкла. Иногда из её комнаты были слышны шепот, бормотания, звуки каких-то напевов. Кока порывался посмотреть, что с ней, но Художник останавливал его: «С ней всё в порядке, оставь её! Пусть женщина покайфует первый и последний раз в своей жизни!»

Скоро Художник, сомлев от гашиша, побрел в худкомбинат за рамами, а Кока задремал в кресле. К полудню позвонил Нукри. Он выяснил, что, действительно, в городе появилась крепкая азиатская анаша, но некий Хечо, через которого её можно достать, загремел с сифилисом в вендиспансер, откуда, правда, он может за рублевку выезжать за товаром, когда ему вздумается. Поговаривают, что пакеты спрятаны где-то в диспансере, а Хечо просто ломает комедию, ездит к своему дяде в Авлабар и этот час просто пережидает у телевизора, пожирая любимый горячий лаваш с сыром и тархуном. Кто-то даже как будто уже пытался искать пакеты в его палате, но был напуган сифилитиками, тоскливым стадом гулявшими по коридору.

— Не всё ли равно — его это анаша, его дяди или его дедушки? Главное, чтоб хорошая была! — ответил Кока, окрыленный мечтой купить что — то нормальное.

— Да, да, я просто так говорю, что слышал. Давай вечером съездим, у меня есть стольник, — предложил Нукри (который так старался, потому что рассчитывал получить от Коки новые порножурналы, а Кока был готов за хороший кайф отдать что угодно).

Под вечер они приехали в вендиспансер. Из-за колючего забора девки переговаривались со стоящими на улице парнями.

— Что это, турбаза, что ли? — удивился Кока.

— Когда-нибудь же вылечатся, — лаконично пояснил Нукри.

Они нашли вдребезги пьяного сторожа, вызвали Хечо, вручили ему деньги и проследили из-за угла, как он, воровато оглядываясь, выскочил за ворота, юркнул в такси и уехал. Через час вернулся и отдал пакет с зеленым, пряно-пахучим порошком, не преминув рассказать о том, какие сложности ему пришлось пережить, пока он добывал эту анашу, хотя пахло от него тархуном, а на куртке сидели хлебные крошки. Нукри поделил пакет и половину отдал Коке с тем, чтобы тот завтра взял на стольник и вернул ему одолженное.

На следующий день Кока отправился к дальним родственникам, наплел им что-то о болезни бабушки, выпросил в долг юо рублей, а потом поехал в вендиспансер и отдал Хечо деньги. Получив через час пакет, привез его домой и спрятал, как обычно, в книгах, а сам отправился со знакомыми девушками на Черепашье озеро.

Вернувшись, он заметил, что бабушка не спит. Заглянув к ней, увидел, что она нервно курит. На вопрос об ужине обычного энтузиазма не проявляет и даже как-то не смотрит в сторону Коки, горестно отводя глаза, обычно лучащиеся любовью.

Почуяв недоброе, он ринулся в коридор, к полкам с книгами. Схватил том, в который был засунут пакет с анашой — и не обнаружил ничего!.. В другом томе — тоже пусто!.. Он стал хватать книги, раскрывать их одну за другой. Пусто!.. Пусто!.. Всюду пусто!.. Ничего!.. Классики пялились на него из разбросанных и раскрытых книг.

Тут трагический голос сказал:

— Не трудись понапрасну, мой милый. Оно было в Александре Блоке.

Бабушка в ночной рубашке стояла в дверях. Ее морщинистое лицо выражало сильную гамму чувств (это называлось — «поразить паршивца взглядом»).

— Ты взяла? — зловеще спросил Кока.

— Я! — твердо ответила она. — Я нашла это.

— Ты перетрясла все книги?

— Да. Все. Я поняла, что ты недаром крутишься около полок. Я нашла это и высыпала в туалет, — ответила бабушка.

— Что?.. — Кока сел на пол и обхватил голову руками. — Что ты наделала?! Мне конец!.. Всё кончено!.. Меня убьют!.. Смерть ожидает меня!..

— Кто?.. Кто тебя убьет?.. — всполошилась бабушка.

— Как кто?.. Хозяин этого…

— Разве эта гадость не твоя? — вопросила она, явно не готовая к такому повороту.

— Нет, конечно. Меня просто попросили спрятать. Если я завтра не отдам, будет плохо, очень плохо… Во-первых, тот человек умрет без этого. Во-вторых, меня убьют его друзья. Ты что, не понимаешь?.. Телевизор не смотришь?

— А чье это?

Кока мгновенно перебрал в уме варианты и выбрал оптимальный:

— Одного калеки. У него сильные боли. — (Он справедливо полагал, что бабушке вряд ли ведомо, что дурь помогает только от боли душевной, но не от физической).

— Какого еще калеки? — с подозрением спросила бабушка (подобного она тоже не ожидала).

Воодушевленный, Кока принялся сочинять про одного несчастного бедняка, курда Титала, после операции вынужденно ставшего наркоманом, про его трагедию и про то, что ребята из района помогают ему из жалости — он лежит в кровати, а они носят ему еду, питье и анашу. Он знал, на какие педали надо нажимать:

— Как ты не понимаешь?.. Бедный он, отверженный! Униженный, оскорбленный! Мы же не можем предать его! Ты же сама учила, что предавать друзей нельзя! — добавил он для верности.

Предавать она никого и никогда не учила. Поэтому не знала, что ответить. Еще несколько времени ушло на то, чтобы окончательно убедить ее, что сам Кока никогда в жизни дурь не курил и знать не знает, что это такое. Он добил её тем аргументом, что потому, дескать, ему и доверили её хранить, что все знают, что он не курит. Логично.

Далее началось самое важное — надо было выяснить, правда ли бабушка высыпала анашу в туалет или это был пробный шар. Но сколько Кока ни бился, бабушка неизменно твердила:

— Выбросила — и всё!.. Зачем оставлять эту отраву?..

Тогда он прибег к крайней мере и сказал, что его могут спасти только юо рублей, чтоб купить новый пакет и отдать больному калеке.

Бабушка была в большом волнении: ей было жаль и отверженного инвалида, и беспутного внука, но денег она давать не хотела из педагогических соображений. Наконец, было принято единственно верное, с ее точки зрения, решение:

— Я сама пойду и куплю этот проклятый пакет. И сама отдам калеке.

Кока замер от изумления. Потом стал отговаривать ее от таких приключений, но бабушка стояла на своем:

— Нет, тебе денег в руки я не дам. Или так — или никак! Я сама, лично, куплю эту гадость. Где она продается?

По ее тону он понял, что в старой княжне-комсомолке заговорил то ли упорный Рахметов, то ли упертый Корчагин. Делать было нечего. Хочет сама взять — пусть! Вариант этот, хоть и сложный по исполнению, мог вернуть потерянное. А это главное. В поисках кайфа цель всегда оправдывает средства.

Они выпили валерьянки и заговорщически обсудили детали. Кока предупредил, что сделать это непросто, ибо анаша в ларьках не продается. Не лучше ли будет, если он сделает всё сам? Но бабушка была непоколебима — или она, или никто!

Перед сном Кока перебрал в уме, кто из знакомых мог бы сыграть роль калеки-наркомана. И выходило, что лучше курда Титала, как раз лежавшего со сломанной ногой, найти было трудно: отверженность, нищета и страдания были налицо. Титал обитал в подвале, где возилась и игралась орда его братьев и сестер, за занавеской десятый год умирала тетя Асмат, а посередине подвала целый день варился хаши в котле на керосинке.

Наутро бабушка была полна решимости. Кока увидел на ней перчатки и шляпку с вуалью (наверняка ночью перечитывались «Записки из Мертвого дома» или Гиляровский). Он попросил ее снять этот маскарад, но она ни в какую не соглашалась.

Они сели в такси. Когда внук предупредил ее, что они едут в вендиспансер, бабушку всю передернуло, но она не удивилась:

— Ничего. Я всегда знала, что один порок сопутствует другому. Я ко всему готова. Поехали!

В диспансере они вошли в комнату для посетителей. Ее грязный вид и мерзкие запахи навевали смертную тоску. Солнце едва проникало сквозь немытые окна, слепыми пятнами шевелилось на заплеванном полу. В разных концах сидели недвижные печальные пары. Само место накладывало зловещий отпечаток на лица. Даже стулья, казалось, лоснились от грибков и спирохет.

В углу сидел какой-то мужик в багровых лишаях. Жена уныло кормила его помидорами из авоськи. В другом углу пара чернявых типов упрекала двух девок в больничных халатах:

— Вы, суки, знали, что у вас трепак! Почему не сказали, сволочи?

— Да клянусь, Гурамик, да что ты, Мерабик, откуда мы знали?! Если бы мы знали!.. Наш маршрут через Теберду шел, а там, оказывается, у всех триппер! — И девки, жалобно шмыгая носами, ахая и охая, крестились и божились, в панике озираясь и оправляя куцые халаты на налитых ляжках.

— О Господи! — сказала бабушка, опуская вуаль.

— Чего же ты ждала?.. — не без злорадства ответил Кока. — Это не оперный театр! Бинокль не захватила?

Усадив ее, он пошел к лестнице, где дежурил сторож Шакро с шершавой от рублевок рукой, дал ему денег, попросил привести Хечо, а когда тот явился, тихо сказал ему:

— Ты меня помнишь? Мы вчера брали пакет!

— Как не помню! Клянусь головой, всех помню, кто пакеты берет! — заверил его Хечо. — Я как раз сейчас брать иду. Сколько тебе надо?

— Один пакет. Слушай, вон там сидит моя бабушка. Видишь? Долго сейчас объяснять, что к чему. Она даст тебе юо рублей, ты возьми один пакет, а потом ей в руки отдай, понял?..

Хечо, немного тронутый от анаши, уставился на Коку с изумленным испугом:

— Вай, бабушка курит? Клянусь сердцем, такого не слышал!

— Потом объясню. Ты просто сядь около нее, она передаст тебе деньги. Тебе не всё равно — я тебе дал или она?

— Она пакет берет? Или ты?

— Мы вместе. Пополам.

— А, пополам! — понял Хечо и направился к бабушке, сел через стул и сказал: — Здравствуй, мадам-джан!

Бабушка с каменным лицом учтиво кивнула, вынула из сумочки газету, вложила в нее деньги и, не глядя, положила газету на стул между ними (Агата Кристи принесла свои плоды).

— Будьте добры приобрести для меня это… вещество… — сказала бабушка.

— Сделаю, мадам-джан! Для тебя лично, клянусь печенью, всё сделаю! — ответил Хечо, вынул из газеты деньги и ушел, важно бросив: — Через час! Ждите!

А бабушка, не снимая перчаток, со скрытым омерзением взяла газету, направилась в угол и бросила ее в урну. Тут мужик с лишаями начал громко икать от сухой пищи. Чернявые типы зашумели громче. Один дал девке оплеуху, та взвизгнула. И Кока решил увести близкую к обмороку бабушку во дворик. Дверь им открыл привратник Шакро, который, казалось, за рубль мог отворить все двери на свете. Он по инерции протянул заскорузлую клешню, но Кока холодно напомнил ему, что уже дадено, и тот виновато смигнул:

— Извини, забыл! Работа собачья.

Пока они сидели на скамейке, бабушка неторопливо рассказывала Коке поучительные истории из семейных хроник: как её отцу без наркоза резали руку и счищали гной с кости, а он и не пикнул, как прабабушка во время пожара спасла не только детей, но и пса-любимца, как один дед дерзко разговаривал со Сталиным, а другой сконструировал первую в Грузии электростанцию. Рассказы явно имели своей целью исправление кокиной морали. Но Кока все эти истории знал наизусть и сейчас с беспокойством думал лишь о том, не запустит ли Хечо свою наглую лапу в бабушкин пакет, посчитав, что старуха не заметит кощунства.

Ровно через час довольный Хечо присел на скамейку. Отрыгивая тархуном и стряхивая с куртки хлебно-сырные крошки, он достал из-за пояса пакет и протянул его бабушке:

— Вот, самый большой для тебя, мадам-джан, клянусь почками!

Бабушка, зорко оглядевшись, проворно спрятала пакет в сумочку.

— Очень вам обязана, — сказала она. — Была весьма рада знакомству!

Хечо только умильно покачал головой:

— Для тебя всегда самый большой пакет будет, клянусь руками — ногами! Кури, мадам-джан, на здоровье!

В такси на просьбу показать пакет бабушка ответила сухим отказом, дала только попробовать на ощупь. Пакет был что надо — плотный и увесистый.

— Ну, едем теперь к калеке! — сказала она, переводя дыхание. Теперь ей уже, наверно, чудилась «Палата № 6» или Андрей Болконский в госпитале.

В подвале у Титала дарил обычный бардак. Сестры и братья составляли живую композицию из грязи, плача и возни. В центре подвала варился в котле на керосинке вечный хаши. Вой, пар и вонь пронизывали всё кругом. За рваной загородкой в голос стонала умирающая тетя Асмат. У неё в ногах сидел малолетний плоскоголовый дебил Зеро и усердно вылизывал длинным, как у собаки, языком собственную ступню.

Пока бабушка на ступеньках подвала церемонно знакомилась с притихшими курчавыми братьями и сестрами, Кока поспешил вперед, сорвал наушники с небритого Титала, лежавшего под серым от грязи одеялом на матрасе без простыни, нажал стоп-клавишу старой «Кометы» и быстро прошептал:

— Сейчас тебя навестит моя бабушка. Ты тяжело болен. У тебя боли.

Тот ничего не понял:

— Твоя бабушка? Меня? Болен? Боли?

— Тише, она идет, — прошипел Кока, пододвинул бабушке обгоревший табурет, а сам сел у изголовья, чтобы всё как следует видеть, слышать и перехватить пакет. Он бы давно мог силой отнять его у неё, но не хотел этого делать. Однако пришло время пакет как-нибудь забирать — не оставлять же, в самом деле, гашиш Титалу?

Бабушка с опаской села у постели.

— Как ваше здоровье?.. Мне внук сказал, что вы испытываете сильные боли…

Ничего не понимающий Титал согласился:

— Очень болит.

— Что говорят врачи?.. Надежда умирает последней. Надо только собраться с мужеством и не унывать… К сожалению, боль и страдания сопутствуют человеку всю его жизнь. Надо уметь их не замечать.

— Человек проведать меня пришел, тише! — прикрикнул вконец обалдевший Титал на детвору, а Кока шепнул бабушке:

— Быстрее! Не видишь — человеку плохо! Не до душеспасительных бесед. Ему спать пора!

— Не подгоняй меня, — твердо ответила бабушка (сейчас ей, видно, мерещился Ливингстон среди туарегов Занзибара). — Если человек болен, то только он сам может помочь себе. Сила воли, помноженная на настойчивость, всё побеждает. Надо бороться со своим недугом, надо хотеть выздороветь. Вы молоды, у вас всё впереди, не следует предаваться унынию. Человек всё может, надо только собрать волю в кулак…

Титал лежал с открытым ртом. Братья-сестры замерли. Вынесли Зеро, чтобы и он мог послушать странную гостью. Примолкла даже умирающая тетя Асмат. Поговорив еще немного в этом духе, вспомнив безногого летчика, слепого писателя и даже какого-то безрукого художника, бабушка достала из сумочки пакет и украдкой сунула его под серую подушку:

— Надеюсь, это облегчит ваши страдания.

Титал, дико косясь на подушку, начал было рассказывать, что нога очень болит, но тут Зеро рухнул со стола и с треском ушибся плоской головой о пол. Поднялся визг и плач. Бабушка стала беспомощно оглядываться. А Кока, не долго думая, бесшумно выхватил пакет из-под подушки и сунул его себе за пазуху. Бабушка ничего не заметила.

Под удивленными взглядами они покинули комнату. Кока поддерживал ослабевшую бабушку под локоть, а на злобное ворчание Титала:

— Эй, братан, куда деньги берешь? Мне их бабушка дала! — многозначительно сказал:

— Вечером зайду, проведаю и подогрею!

Домой они шли не спеша. Бабушка была задумчива и теребила перчатки. Наконец она произнесла:

— Дай мне слово, что всё это был не спектакль, что этот молодой человек болен, что ты сам не куришь!

Что было делать?.. Кока дал слово, правда, скрестив при этом в кармане два пальца. Когда они были возле дома, бабушка осторожно поинтересовалась:

— А что, это вещество продается только в вендиспансерах?

— Нет, это просто совпадение, — ответил Кока, чувствуя что-то вроде угрызений совести, которые исчезли, когда он, запершись в туалете, увидел в пакете вместо ожидаемой небесно-зеленой анаши какую-то коричневую трухлятину, разившую гнильцой…

Забив дрожащими руками мастырку, он выкурил её в три присеста тут же, в туалете, не обращая внимания на стуки бабушки. А потом долго сидел на унитазе, с тоской ожидая, когда же появится кайф, который всё время запаздывал. Наконец, он убедился, что опять оказался кинутым: вместо азиатской дури ему подсунули какую-то труху!

«Сваливать отсюда к чертовой матери! — с отвращением и неподдельной злостью ударил Кока кулаком по бачку и принялся думать о том, что завтра надо будет ехать в вендиспансер, искать Хечо, лаяться с ним… А всё потому, что он сразу не посмотрел, что там в пакете. Как с анзоровскими пустышками… Надо было вырвать у бабушки пакет и посмотреть!.. Он представлял себе сейчас, как Хечо будет отнекиваться и божиться, что кайф был хороший. — Иди и доказывай, что ты не верблюд! А может, Титал заменил? Нет, бред. Я же там был. Бежать отсюда! Аферисты, кидалы и вруны! …»

3. Порносеанс

Кока валялся в постели, сквозь дрему обдумывая, где достать денег, чтобы уехать в Париж. Дома — шаром покати. Перевода от матери еще ждать и ждать. Украсть у бабушки нечего. Кока на всякий случай по дороге в ванную наведался в её комнату и поверхностно осмотрел все нехитрые тайники, известные ему с детства. Всюду пусто. Бабушка на кухне жарила вечные котлеты. В гостиной он в рассеянности побродил вокруг стола, с отвращением поглядывая на болтающий телевизор. Деньги нужны. В любом случае.

Он повалился обратно в постель и стал тоскливо думать о том, что же вообще с ним происходит?.. И когда это началось?.. Когда появился тот призрачный колпак кайфа, который кто-то упорно напяливал на него, как чайную бабу — на самовар?..

Колпак покрывал с головой, отрезал от мира, отделял от людей: вот тут он, Кока, а там — всё остальное. Смотреть на это «всё» как бы со стороны было куда приятнее и интереснее, чем копошиться в этом «всём». Жизнь казалась не в фокусе. Скорее — фокусы жизни, в которых он участвует, но отдален и отделен от них, как если смотреться в зеркало во время секса: это ты, но и не ты.

Кайф проходил, колпак съезжал в сторону, лопался, оставляя наедине с пробоинами в душе и теле, когда ломка крутит колени, сводит кости, а ребра становятся резиновыми. И было отвратно холодно без колпака. Мозг и тело просились назад, под спасительную пленку, хотя было известно, что жизнь под этим мыльным пузырем коротка, он неизбежно лопнет, прободится, сгинет, оставив после себя страх смерти, и трупный холод одиночества, и горестные мысли: «Жалкий ничтожный урод, зачем ты родился? Что тебе надо на земле? Кем ты сюда приглашен?».

И не было не только ответа, но и никого, кто бы этот ответ мог дать. Зато под колпаком в голову лезли разные ответы, все хорошие и ясные, один лучше другого. Они мельтешили до тех пор, пока колпак не лопался, как божий презерватив, лишая защиты и тепла, а жизнь не принималась молотить дальше.

Поначалу он сторонился наркотиков, но после первой же мастырки понял, что без этого ему не жить. Это было то, чего он ждал и жаждал все свои шестнадцать лет, без чего маялся, грустил, тосковал. И нашел. Он успокаивал себя тем, что и с другими происходит то же самое, что игра стоит свеч. Но какая игра? И что за свечи? Игра-петля, а свеч как не было — так и нет.

«Откуда такая напасть? — недоумевал он, слыша рассказы о том, что кто-то ворует морфий у больной раком матери, или медсестры, вытащив из ампул наркотик для продажи, вкатывают умирающим пустышки, или сын убивает отца из-за денег на опиум, или брат заставляет сестер блядовать ради «лекарства» или «отравы» — называй как нравится.

Но всё было тщетно. Побарахтавшись в угрызениях редкой трезвой совести, он опять искал той власти, которая тащит его за призрачную, но ощутимую грань, занавеску, зеркало, влечет под стеклянную ступу, где можно отсиживаться и безопасно взирать на мир, наблюдать за балаганом жизни.

Если первые мастырки были приятны и увлекательны, то первые ампулы ошарашили, ошеломили: колпак оказался не снаружи, а внутри: распирал, разгибал, выпрямлял изнутри добротой, вдруг нахлынувшей умильной вежливостью, радостью. Хотелось делать приятное, ласковое, хорошее людям, тянуло с ними общаться, копошиться и копаться во всех их делах. Разница между гашишем и морфием оказалась столь же разительна, как между трезвостью и гашишем.

Время под гашишем тянулось резиной или мчалось колесом, а под морфием застывало на месте, превращаясь в одну длинную бесконечную распорку-негу, полную любви ко всему сущему. Чем больше доза — тем любовь сильней. Но чем больше доза — тем страшней потом и ломка, когда не любовь, а ненависть, слабость и болезнь охватывают, гнут и корежат опустевшее тело. Мыслей и чувств нет, только крик, и плач, и просьба, молитва, мольба и стон о дозе. Ничего, кроме этого одного. Души нет, тело изломано, любовь превращена в прах, и правит только волчий страх и вой… Стоит ли игра свеч — каждый решает сам.

Безрезультатно облетев мыслями все возможные пункты, где можно занять или выпросить денег, Кока без особого энтузиазма вытащил из — под матраса косячок вендиспансерской трухи, запихнул её в сигарету. Жить стало как будто легче. Но только совсем чуть-чуть. Труха была отвратная. (Беседы с Хечо ни к чему не привели: тот божился и клялся всеми частями тела, что пакет был обычный.)

Но отвратная анаша — это всё-таки лучше, чем вообще без анаши. Кока стал оглядываться как-то осмысленней. И даже улыбнулся, заметив в кресле книгу, принесенную вчера для смеха Арчилом Тугуши. Это был какой-то учебник, где черным по белому было написано, что всё на свете состоит из морфов и морфем.

«Морф и морфема! Морф и морфуша! Морфик и морфетка!» — хохотали они над глупой книгой, где буковки, как звери в клетках, были заключены в квадратные скобки, и было написано, что «морфы и морфемы могут быть свободными и связанными» («Ясное дело! Одних уже повязали, а свободные еще бегают!»). Но оказалось, что свободными бывают только корневые морфы («А, эти вроде воров!»). А во главе всего стоят алломорфы — «Цари!». Называлась вся эта катавасия «Морфемика».

Тут зазвонил телефон и Тугуши заговорщически сообщил, что его познакомили с двумя приезжими проститутками, которые за деньги показывают «сеанс любви», а потом трахаются со зрителями.

— Надо бы в театрах такое правило ввести! — вяло откликнулся Кока. — Хотя вряд ли актрисы выдержат!

Но Тугуши было не до шуток. Он деловито сообщил:

— Не могу сейчас говорить, я с работы. Бабы в кабинете у директора, сейчас их везут в Кахетию, на сеанс. В общем, надо найти деньги.

— Не только деньги, но и кайф, — уныло уточнил Кока. — Без кайфа мне никакие сеансы задаром не нужны. А труха, что я взял, вообще беспонтовая, только башка пухнет от неё.

— Может, у Нукри осталась хорошая дурь? — предположил Тугуши.

— Я вчера уже просил. Не дал.

— Раз не дал, значит, еще на недельку имеет, — заключил Тугуши.

— Ну… Тут уж ничего не поделаешь, — печально согласился Кока: всем известно, что последнее никто не отдает — отдают предпоследнее, выдавая его за последнее. А последнее оставляют исключительно для себя.

Тугуши пообещал заехать через час. И не соврал. Успел как раз к котлетам, сервированным на метровых тарелках с хрустящими салфетками. Бабушка сидела тут же в креслах и смотрела телевизор, где потный Хасбулатов вел заседание съезда и поминутно снимал сушняк, отпивая воду маленькими глоточками.

После котлет они ушли в другую комнату, и Тугуши рассказал всё, что знал о приезжих проститутках. Зовут их Катька и Гюль, они из Москвы, сейчас живут у одного доходяги на хате, кочуют по компаниям, показывают сеанс лесбоса, а потом их можно по разу отпороть, причем Гюль так свихнута на сексе, что под горячий член и крепкую руку дает и без денег, только надо успеть засунуть, пока она в себя не пришла. А её подружка, Катька, от работы отлынивает, зато охотно рассказывает по секрету всему свету, что Гюль — дочь больших людей из Ташкента, учится в МИМО, деньги у нее есть, но она очень любит секс, особенно с кавказскими, так почему бы турне не сделать, на солнышке не погреться, а заодно и пару копеек не зацепить?.. Катька держит общую кассу и безбожно надувает чокнутую Гюль, которая ни о чем, кроме оргазмов, думать не может — они из неё сыплются, как из рога изобилия.

Далее Тугуши сообщил, что у девочек уже были первые неприятности: где-то тайком засняли сеанс на видеопленку и шантажировали милицией, где-то кинули, не дали денег, где-то отказались от глупого сеанса, но взамен так затрахали до полусмерти в групповую, что даже крепкая Гюль, которой всё нипочем, неподдельно стонала, обмазывая мазью задницу, куда ей сунули дуло пистолета, когда она попыталась от чего-то увильнуть.

— Сам-то ты их видел? — спросил Кока.

— Мельком, когда они в кабинет к директору входили, — замялся Тугуши, но тут же заверил: — Но ребята говорят — хорошие бабцы. Ребята их в долг трахали. Представляешь, эти дурочки в долг давали и в блокнотик записывали, кто сколько им задолжал!.. Писали, например: «15 сентября: Дато — три орала, Отар — два анала, Вахо — два простых. 16 сентября: — Бидзина — два анала, Нодар — три орала»… — развеселился Тугуши. — И чем кончилось? Этот блокнотик у них выкрали, и счет пришлось начинать заново! Так что они сейчас настороже. И на видео не дают снимать. Гюль боится, что до родителей дойдет.

— Нужно нам всё это? — лениво переспросил Кока, привыкший в своей кочевой жизни мастурбацией решать все эти проблемы: есть что — нибудь съедобное, живое — хорошо, нет — сухпайком можно обойтись. В Париже у него была истовая минетчица, ловившая сперму на лету, как собака — бабочек, а в Тбилиси приходилось пробавляться, чем бог послал. Эра целок еще не закончилась, хотя эра свободного секса уже наступала. — Видел я эти сеансы! В Париже блядей больше, чем людей!

— Все люди бляди, сказал Шекспир, слезая с Нади! Так посмотреть — все недотроги, а в постели хуже сатаны! — глубокомысленно заметил Тугуши.

— В этом и есть самый смак! — засмеялся Кока. — Сидит себе женщина, вино пьет, беседует, а потом вдруг — раз! — и уже член сосет! — (Щеки Тугуши, и так розовые, как поросячья шкурка, стали цвета его рыжих волос, чего, правда, Кока по телефону видеть не мог.) — Вообще наше счастье, что бабы нас силой брать не могут, а то заизнасиловали бы насмерть! Слава богу, природа мудро устроила: мы их насильно трахать можем, а они нас — нет!

— Сеанс можно провести у меня на даче в Цхнети. Отец в Батуми в командировку уехал, а мать в город спустилась, скучно ей одной на даче сидеть, — вернулся Тугуши к обсуждению деталей.

Эта идея была уже получше. Отец Тугуши — большой начальник на железной дороге, мать болеет ногами, а дача стоит в укромном месте, где их никто не потревожит. Но это не снимало проблему денег.

— А без сеанса нельзя? — поинтересовался Кока. — Может, дешевле будет их просто потрахать? Или в долг?

— Нет! Без сеанса нельзя! — строго ответил Тугуши, чувствовавший себя ответственным за это дело. — Только со сеансом! В долг уже не дают, надавались на тысячи!

Они решили позвонить Нукри, которого это могло заинтересовать (если любит порножурналы, то и от живого товара не откажется). Нукри выслушал и односложно ответил:

— Давай. Что-нибудь найдем. Сегодня не могу — на панихиду иду. Завтра. Бабы хоть молодые?

— Курочки-конфетки! Бабцы в соку! — заверил Тугуши и тут же сдуру сболтнул, что Катька худа и сутула, как морщинистая трость с набалдашником, а Гюль от обильной еды и спермы поправилась в Тбилиси на шесть кило.

Немногословный Нукри хмыкнул и повесил трубку. Тугуши побежал искать доходягу, у которого они жили. Тот исполнял при бабах роль секретаря — они доверяли ему, и он один знал расписание их дел и тайник, где был спрятан заветный блокнотик с долгами.

А Кока поспешил в библиотеку, где в Монтеня был засунут остаток трухи. Он всегда рассовывал свой кайф по книгам, хотя после недавнего прокола с Блоком стал прятать выше, справедливо полагая, что бабушке до верхних полок дотянуться будет труднее. Он был уверен, что бабушка регулярно осматривает его комнату, вещи, кровать, а стол даже изучает под лупой, иногда выковыривая крошки анаши и предъявляя их Коке, который кидал их в рот, жевал и, демонстративно чавкая, говорил: «Хлеб! Простой хлеб!» А книг, сколько их Кока не таскал книгоношам, всё еще имелось в обилии.

Он предпочитал прятать гашиш в одиночные тома, избегая собраний сочинений после того, как умудрился один раз запихнуть жирную кабардинскую дурь в 90-томник Толстого и с трудом нашел её только в 68-ом томе, вывернув все книги на пол и объясняя испуганной бабушке, что Толстой ему нужен для статьи. Бабушка посоветовала обязательно проштудировать дневники Черткова. «Ага, бегу!» — язвительно думал Кока, украдкой вытаскивая дурь из «Воскресения» и давая себе слово впредь не связываться с классиками. Книги в библиотеке были старые, добротные, собранные по приказу бабушки её мужем-чекистом из конфискованных библиотек.

Трухи в Монтене было достаточно — и на сегодня, и на завтра. Кока понес её на кухню, где всыпал в платок и украдкой заварил над паром кипящего чайника в тугой и гладкий шарик. Бабушка не заметила этих манипуляций, воюя с тарелками и сковородами.

Назавтра позвонил Тугуши и важно сообщил, что всё в порядке, бабы готовы, но в одной машине все не поместятся, так что он с актрисами поедет на «Ниве» доходяги, а Кока с Нукри пусть сами доберутся в Цхнеты.

В назначенное время Кока вышел во двор и принялся ждать. Нукри вечно опаздывал, потому что никогда не выходил из дома без полного глянца. Он всегда был тщательно выбрит, аккуратно причесан, одет с иголочки, хотя никогда нигде работал и жил на деньги брата, директора бензоколонки.

Они поехали в конец района Ваке, к старому кладбищу. На остановке такси печальный кладбищенский народ мешался с веселыми молодыми лоботрясами, едущими в Цхнеты пить и гулять на дачах. Сговорившись с шофером, они подсели в машину к двум дамам в белых шляпках.

Дамы обсуждали городские сплетни. Шофер изредка поругивал правительство. А Кока перемигивался с Нукри, который зорко поглядывал из окна на дорогу, придерживая рукой галстук — не было бы рейда!.. В последнее время на этой дороге участились проверки и обыски — менты тоже понимали, что без кайфа никто на дачи не ездит. У Нукри пакетик с порошковым кодеином был запрятан в галстук «Тривьера», под массивную этикетку фирмы. А свой шарик Кока сунул в обшлаг короткого рукава рубашки.

Около нужной дачи они слезли. Ржавая «Нива» дворняжьего цвета предусмотрительно брошена в стороне от дачи. Они проникли через калитку во двор, поднялись на второй этаж. Артистки на кухне пили шампанское. Они церемонно представились. Катька в мини-юбке была похожа на клоуна на ходулях. Здоровая Гюль, с губами, как у рыбы-гупии, довольно улыбаясь, уплетала торт. Когда она отнимала бокал от губ, то губы тянулись вслед стеклу, как бы нехотя отлипая от него. («Рабочий рот!» — усмехнулся Нукри.) Белая маечка натянута на дородную грудь. Персиковая кожа скуластого лица отсвечивает розовым. Темные шалые глаза плотоядно и нагло шныряли по ширинкам парней. Она покачивала ногой в плетеной сандалии. Накрашенные ноготки горели алыми точками.

В комнатах Тугуши готовил родительскую постель к сеансу. Доходяга возился со светом. Всё было готово. Оставалось принять кодеин, но Тугуши предложил вначале выпить по сто грамм, «желудок открыть». Никто не возражал.

Подвал был набит ящиками, припасами, бутылками. Стали рассматривать полки. Помимо разного вина, была кахетинская прозрачная чача в огромных бутылях-боцах, коньячный спирт из Зугдиди, убийственная сванская водка жипитаури, гурийская особая и другие, привозимые отовсюду, где есть железные дороги, коими заведовал кокин отец. Отдельно стояли фирменные коньяки и всякие джин-тоники и кампари-амаретто.

Все, включая артисток, попробовали понемножку из разных бутылей. Настроение сразу поднялось. Доходяга пошел налаживать магнитофон для записи (чтобы кассету потом размножить и раздавать как рекламу). Против звукозаписи актрисы не возражали, но на видео сниматься категорически не соглашались — если пленка попадет в милицию или еще куда хуже, то у родителей Гюль в Ташкенте могли быть неприятности, а голоса и стоны — ерунда: пойди, докажи!

— Э, дорогая, где Ташкент, где Тбилиси? — уговаривал их доходяга, уверяя, что видеопленка будет куда лучшей рекламой, чем кассета.

— Или маски оденьте! — советовал Нукри.

Но они от своего не отступали:

— Сказано нет — значит нет.

Кока сел забивать мастырку, слушая, как Нукри церемонно беседовал с Гюль, которая с каждой рюмкой становилась всё милей. Доходяга перекладывал подушки на кровати, чтобы ничего не мешало записи. А Тугуши плотоядно подсчитывал в уме, сколько бесплатных палок ему полагается. Одна — за то, что нашел клиентов. Другая — за то, что предоставил такое хорошее место для сеанса. Надеялся он еще и на третью, пообещав найти для девочек жилье (к доходяге скоро возвращались из отпуска родители, и актрис надо было переселять).

Нукри предложил добавить по сто грамм за прекрасных дам. Дамы не останавливались, запивая водку шампанским, а коньячный спирт — вином. Когда дошло дело до сеанса, они уже нетвердо стояли на ногах и, раздеваясь в соседней комнате, с тихой руганью налетали на столы и шкафы.

Вот стулья расставлены, магнитофон включен. Парни расселись и некоторое время молча смотрели на чистые простыни. Потом появились голые Катька и Гюль. Они с ходу начали жарко целоваться и натужно стонать, причем очень старалась Катька, исполнявшая роль кавалера — она нещадно лапала толстые груди узбечки, месила её широкие ляжки, рывками раздвигала их в стороны, показывая зрителям жадную лиловую щель.

Это продолжалось минут десять. Парни сидели молча, напряженно и без шуток. Вид и запах голой плоти привел их в оцепенение гончих, почуявших дичь. И было уже совсем неважно, притворны ли стоны, подлинны ли объятия — ведь всё остальное было настоящим.

Доходяга, видевший не раз этот сеанс, разливал по рюмкам подкрепление, регулировал запись и от нечего делать вполголоса пояснял:

— Сейчас Гюль кончит, а потом Катька… А потом вместе! — пока его не попросили умолкнуть, что он обиженно и сделал.

Гюль в голос стонала. Катька раскидывала в стороны её ноги, била по губастой щели, остервенело всасываясь в неё поцелуями, выворачивала её, рвала, тянула, не забывая увесисто шлепать по красным от побоев ляжкам, отчего Гюль только кряхтела, выла и повизгивала. Летели брызги слюны и капли слизи.

Нукри отодвинулся со стулом от кровати. Кока закурил. Глаза у Тугуши округлились, как у рыжей совы. И только доходяга деловито крутил ручки магнитофона, подавая сигареты и разливая по маленькой, причем перепадало и актрисам.

Но не успела Гюль толком отстонать свой первый настоящий оргазм, как снаружи послышалось урчание мотора. Тугуши, как ужаленный, подскочил к окну и в ужасе прошептал:

— Черная «Волга» с антенной! Отец! И вторая «Волга» за ней! Что такое? Отец на двух машинах не ездит! Менты?

— Кто? Что? Куда? — повскакали все со стульев. — Где менты? Откуда?

— Все — в подвал! — завизжал Тугуши. — Там оденетесь! Это точно менты! Шмон! Атас!

Ошарашенным артисткам помогли слезть с кровати. Они похватали одежду и, скользя каблуками по паркету, бросились вниз. Нукри спустил кодеин в унитаз. Кока успел разорвать и кинуть в бегущую струю обе мастырки. А доходяга засунул что-то себе в рот и спешно проглотил.

Они кинулись вслед за девочками в подвал, слыша, как Тугуши ворочает стульями, гремит рюмками и шуршит постелью. А снаружи уже хлопают дверцы машин и звучат громкие и злые мужские голоса! Точно милиция!

Все, кроме Тугуши, набились в подвал, закрыли крышку и стали со страхом прислушиваться к звукам недобрых шагов, гулу резких голосов, тяжелому скрипу стульев и звону посуды. В подвале было едва повернуться. Артистки молча и с трудом одевались. Их нагота враз потеряла свою привлекательность. Доходяга помогал им, держа одежду в охапку и передавая её по тихим просьбам:

— Трусы! Не эти, розовые! Юбку! Блузку! Лифчик! Другой, остолоп — куда Катькин на мои сиськи полезет?

Кока вслушивался в голоса наверху, но слов разобрать не мог.

— Кухню шмонают, что ли? — предположил Нукри.

— Сто процентов менты! — шепотом откликнулся Кока, с тоской вспоминая Булонский лес, где такие сеансы можно по ночам смотреть задаром.

— Если хояина-рыжика заберут, как мы выберемся? — скулили девки, гневным шепотом понося доходягу за стремную хату.

— Выбраться — не забраться, не заперто. Лишь бы сюда не сунулись!

Устав стоять, Катька и Гюль устроились на корточках и стали украдкой прикладываться то к одной, то к другой бутылке. Головы их были на уровне пояса. И Кока, задержавшись взглядом на пышных волосах узбечки, невольно протянул было руку, чтобы их потрогать, но Нукри удержал его:

— Ты что, сдурел? Обыск идет! Какое время?

Доходяга, тоже утомившись стоять, присел на земляной пол и начал тихонько рассказывать анекдоты. Он явно ощущал вину за такой непутевый сеанс и хотел как-то скрасить подвальный плен. Девочки прыскали и подхохатывали до тех пор, пока Нукри не приложил палец к губам:

— Тише! Услышать могут!

От пола несло влажной землей, от дощатых стен и полок — прелой древесиной. Из ящиков пахло опилками. На полках блестели банки с маринадами и соленьями. После выпивки артистки проголодались. И доходяга умудрился зубами откупорить банку с жареными овощами. Катька вытаскивала чеснок длинными, как китайские палочки, пальцами, а Гюль языком вылавливала куски прямо из банки, капая соком на свою объемистую грудь, обтянутую нелепой куцей маечкой.

Нукри косился, но молчал. Но когда девочки попросили у доходяги закурить, он возмущенно зашипел:

— Вы что, сдурели? Какое там курить! В доме шмон идет, менты, а они — курить! В отделение захотели?

— А чего мы такого плохого сделали? Убили кого, изнасиловали? Пусть придут менты, пусть! Им тоже сеанс покажем! И поебать дадим, если попросят. А чего, менты не мужики, что ли? В Ростове мы сеанс прямо в отделе милиции на столах показывали, ну и чего? — хорохорились девки, но Нукри цыкнул на них и сказал доходяге:

— Лучше продолжай анекдоты, а то они не заткнутся!

Доходяга опять начал травить про диктора, который никак не мог вспомнить имя Омара Хаяма: «То ли пизда с кальмарами, то ли омар с хуями!». Девочки давились от смеха. Они доели овощи двумя щепками, отломанными от ящика, и теперь, хныча, просили доходягу, чтобы тот своим клыком открыл им еще вон ту «красненькую баночку», но Нукри сурово запретил это делать:

— Потом воду пить захотят, а сколько времени шмон будет — неизвестно! Только бы до подвала не добрались!

— А я и так уже хочу в уборную! Сейчас описаюсь! — канючила Гюль, приподнимая снизу ладонью грудь и слизывая с неё остатки помидора.

Глядя на неё, Коке подумалось, что Гюль наверняка от нечего делать сосет и лижет свои собственные груди. Как будто услышав его мысли, доходяга вспомнил одну из мудростей Ходжи Насреддина: «Почему собаки лижут собственные яйца?» «Потому что могут!» Все прыснули. Даже Нукри одобрительно заулыбался:

— И деньги на баб не тратятся! И нервы сберечь можно!

— Если лентяи-мужики начнут сами себе минет делать, то будут целый день на диване валяться и, как кот Васька, свои яйца облизывать! А мы без работы останемся! — затараторили актрисы; потом опять заныли, что хотят в туалет.

— Вон, в банку писайте! — указал Нукри на банку из-под съеденных овощей. — И крышку не забудьте закрыть!

Но тут заскрипели стулья, загремела посуда. Шаги из кухни стали удаляться. Голоса вышли во двор. Заурчали моторы. И постепенно затихли шины машин.

Тугуши выпустил их, с виноватым видом сообщив, что это были вовсе не менты, а отцовский шофер с двумя коллегами — приезжали, чтобы поесть хаши, сваренный матерью перед отъездом. Хаши осталось много, и мать сказала об этом шоферу, который и пригласил своих друзей:

— Пока всю кастрюлю не сожрали — не ушли, проклятые! Еще молока туда налили!

— Чтоб они подавились этим хаши! — ворчали все, вылезая из подвала, причем доходяга между делом поинтересовался, почему Тугуши их не выпустил раньше, а шоферов не пригласил на сеанс? Ведь чем больше людей — тем больше денег. Шофера тоже мужики. Но Тугуши только отмахнулся — связываться не хватало, еще отцу донесут!

Настроение было испорчено, кайф потерян, бабы в стельку, хоть и были полны решимости повторить сеанс. Но слушать их мяуканье никому больше не хотелось. Заляпанные консервами, с запахом чеснока, артистки в отключке интереса не представляли.

Тугуши предложил было еще выпить, но Нукри отказался. Доходяга был за рулем. Коку тоже не тянуло на водку. Он больше всего жалел о том, что поспешил выкинуть свои мастырки. Только один доходяга был в хорошем настроении — оказалось, что он во время паники проглотил имевшийся у него в запасе кусочек опиума, который теперь раскрывался в желудке. Доходяга чесался и решал с Тугуши вопрос оплаты: сеанса не было, но по его вине. Время девушки потеряли, а для них время — деньги. Так что половину денег им надо дать, тем более, что пару оргазмов они успели показать.

Тугуши начал отнекиваться:

— В гробу я видел их оргазмы! — но Нукри вытащил четвертной и передал доходяге:

— Вот! Еще не вечер. Завтра можем повторить.

Катька, увидев деньги, стала пьяно отказываться:

— Вы чего, ребята? Ничего не надо! Ничего же не было! Да ты чего — такое вместе пережили!

— Ничего себе заморочки! — рьяно блеяла Гюль. — Мы не стервяди какие динамные, чтоб за ничего бабки брать!

Стали собираться в город, лениво поругивая Тугуши, но понимая, что он не виноват — кто мог подумать, что его матери взбредет в голову варить на даче хаши, когда муж в командировке, а шоферне приспичит в жару тащиться за этим треклятым хаши, будь он проклят с его свиными ножками и ушками?!

— Ничего, мы еще обязательно увидимся! — бормотали артистки, когда их погружали в машину. — Вы хорошие парни, вежливые! Вы нам понравились! Да ты чего, вместе в разведку ходили!..

А Гюль так долго и упорно целовала Коку пухлыми губами и жалась к нему большой грудью, слезно просила не бросать её, что решили все вместе втиснуться в «Ниву», а вот Тугуши, в наказание за хаши, оставили убирать дачу и приводить в порядок подвал. Пусть потом на автобусе добирается и свои несбывшиеся палки считает, хвастун!

Тугуши канючил, что сейчас уж точно никто не приедет, пусть девочки отоспятся, а потом покажут сеанс, и ничего, что чеснок, перегар и пятна, кофточку можно снять, буфера вымыть шампунем, а губы оттереть мылом. Но его никто не слушал. И ржавая «Нива» покатила в город.

4. Драка

Через несколько дней после неудачного «сеанса любви» Коке позвонил доходяга и в панике сообщил, что его родители раньше времени возвратились из отпуска и надо срочно найти пристанище для Катьки и Гюль, а то они уже полдня сидят на чердаке, куда он их успел вывести, случайно увидев из окна своего восьмого этажа, как у подъезда из такси выгружаются его загорелые родичи. Что было делать?..

Кока поселил девок к своему приятелю Ладо — тот жил один, а его аскетическая квартира служила обычным местом всяких пьянок и блядок. Жил он в районе Сабуртало, в военном городке, в окружении офицеров и прапорщиков, которые часто жаловались в милицию на шум, визги и дикую музыку — у Ладо стоял старый магнитофон, включенный в древнюю радиолу, которая могла или шептать, или орать на полную мощь своего сталинского динамика. Ясно, что орала она чаще, чем шептала. На счастье соседей, магнитофон часто портился, и кто-то вечно ковырялся в нем, пытаясь починить бобинное чудище.

И вот у Ладо собралось несколько человек. На столе стояла трехлитровая банка чачи, купленной около метро (в магазинах выпивки не было, шла борьба с пьянством, приходилось покупать с рук что попало). Катька и Гюль готовились к сеансу. Кока, доходяга, Ладо и косолапый добряк Дэви сидели кто где, понурые и квелые. Чачу запивать нечем — воды нет. Холодильник тоже не работает. Кроме горячего арбуза, пролежавшего на солнечном балконе пару суток, закусывать нечем. Ладо лениво копался в магнитофоне.

Парни с трудом глотали горячую горечь и без всякого интереса поглядывали на дверь, из-за которой сочился перестук каблучков, шелест одежды и женские голоса. Водка отдавала ацетоном, жгла желудок. Всё злило и раздражало. А главное — не было никакого кайфа, чтобы смазать и смягчить, «отполировать» алкоголь. Кока и Дэви всё время цеплялись словами, хотя и давно знали друг друга: Дэви иронически намекал на какую-то французскую любовь, которой Кока якобы обучился в Париже, а Кока проезжался по поводу широкой рожи и пивного брюха Дэви.

Трехлитровый баллон пустел на удивление быстро. От скуки рыхлый и румяный Дэви начал подкидывать на столе коробку спичек — встанет стоймя или ляжет плашмя?.. Подкидывал он её ногтем, с края стола, и щелчки громко капали всем на нервы. Кто-то попросил перестать. Кто-то что-то ответил. Кто-то чего-то не понял. Кто-то чего-то не расслышал…

И вдруг вспыхнула пьяная беспричинная драка. Какой-то поток необъяснимой ярости обуял всех. Обломки стульев, разбитые лица, крики, ругань, визги, стоны… Звон битой посуды… Грохот падающего шкафа…. Они в бешеном озверении дрались до тех пор, пока комната не начала заполняться голубыми форменными рубашками.

Милиция стала разнимать их и стаскивать вниз, в «воронок». Но, взбесившись от водки, они продолжали драться в коридоре, в прихожей, на лестнице, цеплялись за перила, отбивались руками и ногами. Плевались и поносили ментов тяжелым матом.

Наконец, их сволокли вниз, привезли в отделение, закинули в общую камеру, стали выводить по одному и избивать. Тогда они попритихли. Девятый вал водки прошел, наступил отлив. Они постепенно начали осознавать, где они. Кто-то сказал, что Катьку и Гюль тоже арестовали и теперь вкруговую пускают в арсенале. И правда — прислушавшись, можно было уловить, как клацает железная дверь, кто-то шушукается и смеется. Они опять подняли шум и гам. Тогда обозленные милиционеры, заправляя на ходу рубашки в штаны, пинками зашвырнули их в «воронок» и повезли в вытрезвитель.

В вытрезвителе на всех сразу нацепили смирительные рубахи и привязали к койкам, предварительно забрав из карманов всё, чем побрезговала милиция. Дэви требовал прокурора. Ему надавали по морде, что вызвало новый шквал ругани и гвалта. Но в смирительных рубашках не попрыгаешь. Они постепенно сникли и вырубились.

Главный сюрприз ожидал их утром. Продрав глаза, с ломотой в телах и головах, избитые, на диком похмелье, они узнали, что против них возбуждено уголовное дело и никто вытрезвителя покинуть не смеет — сейчас приедет милиция и заберет их. Куда?.. Почему?.. Какое дело?.. Какая милиция?.. Что такое?..

— Как что?.. Эх вы, дурачки!.. — поднимал палец косоглазый ласковый дежурный, похожий на босховскую крысу в фуражке. — Мы-то вас отпустим — зачем вы нужны? Но там, у ментов, — он хлопал себя по плечам, — на вас большой зуб. — И он начал перечислять, заглядывая в папку: — Руку капитану вывихнули?.. Лицо разбили?.. Погоны с сержанта сорвали? Ругали, материли, угрожали?.. Другому сержанту арбуз на голову надели? Магнитофоном швырялись? Мебель побили, посуду поломали? Вот и выходит: хулиганство, сопротивление, оскорбление при исполнении, нанесение тяжких телесных, нападение, и, главное, отягчающая пьянка — чего еще надо?.. Да тут лет на семь без разговора тянет!.. Вот телефон, звоните куда хотите, да побыстрее, через пять минут за вами приедут!..

Но никто никуда позвонить не успел — по двору уже грохотал «воронок» и хмурые милиционеры, не отвечая на панические расспросы, повезли их в отделение.

Там выяснилось, что дело открыто только на Коку и Дэви, как на особо буйных (Ладо и доходяге отвесили по паре оплеух и отпустили, велев убираться и через неделю принести по тысяче рублей). А Кока и Дэви с симпатичным оперативником Макашвили отправились писать показания. В кабинете Макашвили первым делом осмотрел их вены, ничего не нашел и весело сказал:

— Я вижу, вы ребята неплохие. Мне жаль вас — статьи до десяти лет тянут, шутка ли?.. Вы вели себя слишком нагло. За такое надо платить штраф.

— Сколько? — с надеждой спросили они.

— Посмотрим. В принципе, дело я закрыть смогу. Но вот как быть с вытрезвителем?

— Что? — изумились они. — Вытрезвитель?

— А вы забыли, какое сейчас время?.. — прищурился Макашвили. — Сейчас легче закрыть дело у нас, чем у них. Горбачев, будь он проклят! Борьба с пьянством — что, не слышали?

По его словам выходило, что день в горкоме партии начинается с оглашения ежедневной сводки из вытрезвителя, которую привозит спецкурьер на спецтранспорте как госдрагоценность и передает с рук на руки первому секретарю, лично и чуть ли не под расписку. Всех замеченных в пьянстве тут же снимают с работы. Коке терять было нечего, но Дэви, парторг издательства, только начал делать карьеру, и это могло ему существенно помешать.

Макашвили внимательно следил за их лицами, потом предложил:

— Бегите сейчас за деньгами, езжайте в вытрезвитель, дайте там бабки и попросите, чтобы в сводку не вносили. У нас в сводке вы пока официально не проведены, я подождать могу. Все равно майора Майсурадзе сегодня нет. Правда, сержант Исраэлян, которому вы вывихнули руку, очень на вас зол. У сержанта Гардабанишвили всё лицо разбито. Ухо, кажется, надорвано…

— Это всё мы успели сделать?.. Вдвоем?.. — удрученно спросили они, вчера — враги, сегодня — друзья и подельники.

— Да уж не знаю. Тут написано, что вы…

— А где девочки? — вдруг вспомнил Дэви.

— Где они могут быть?.. В вендиспансере, на обследовании… Давайте, не теряйте времени, езжайте в вытрезвиловку и там делайте дело, а то поздно будет! — захлопнул веселый следователь пока еще тощую папку.

Они выскочили на улицу, поймали такси, объяснили шоферу, в чем дело, и, не переставая теперь уже в три голоса материть чачу, милицию и Горбачева, помчались на работу к отцу Дэви. Как назло, тот уехал с какими-то гостями во Мцхета. Тогда они попросили у секретарши денег, схватили, что было в кассе, и поспешили в вытрезвитель, но там выяснилось, что сводка рано утром ушла в горком.

— И что вы там ночью надиктовали?.. Один — парторг, другой архитектор! Вы что, сдурели?.. Лучше бы вы написали — мясник и слесарь! Или говночист и дворник! Что, не знаете, какое сейчас время, газет не читаете?.. Тоже мне Давиды Строители нашлись!.. — смеялась ласковая крыса-дежурный в преддверии завтрака (на столе уже стояло харчо из соседней забегаловки, под столом — бутылка конфискованной «Столичной», а за загородкой томилась очередная пьяная шлюха, готовая на всё за глоток любого алкоголя).

— Мы думали, надо посолиднее… — мялись они.

— Вот и будет вам по-солидному! Я-то что?.. Я бы с удовольствием, кому бабки не нужны? Но сводка уже ушла. Езжайте в горком и там делайте дело!

Легко сказать — езжайте в горком!.. Отец Дэви, цеховик, с партийными кругами был не в ладах. Выхода нет — Коке надо было подключать бабушку, у которой была сестра, обожаемая в народе великая актриса. Бабушка не любила беспокоить её по пустякам, но Кока сбивчиво сообщил, что они справляли в ресторане день рождения, какие-то хулиганы пристали к ним, и Коке пришлось подраться, защищая честь любимой девушки. Бабушка похвалила его за рыцарство и перезвонила сестре. Та была дома и велела, чтоб драчуны ехали к ней.

Открыв им дверь, она сперва крепко расцеловала Коку, потом так же крепко отхлестала его по щекам, потом опять поцеловала, порылась в записной книжке, позвонила Большому Чину, её давнему почитателю, и о чем-то тихо с ним поговорила. Повесив трубку, она отвесила Коке очередную, уже нежную пощечину и приказала:

— Возьмите паспорта и езжайте в ЦК. Там на пропускной будут ваши фамилии. Идите к нему, он всё уладит. А ты, негодяй и мерзавец, вместо того, чтобы Шекспира читать, с потаскухами водку пьешь!.. — (Новая ласковая оплеуха и новый поцелуй). — Убирайся с глаз моих! Изверг! Убийца! И никому ни слова! Ты и так своей матери сердце разорвал, негодяй!.. И ты, и твой отец-бродяга!

Они впрыгнули в ждавшее такси, заехали за паспортами и, запыхавшись, вбежали из городского пекла в прохладную благодать ЦК. Лощеный дежурный с удивлением посмотрел на них, перепроверил документы и впустил в святая святых, где было тихо и прохладно, как в раю.

Большой Чин сразу приступил к делу: позвонил в горком и выяснил, что сводку как раз обсуждают на планерке.

— Положение серьезное, — поверх трубки сказал он парням, а в трубку приказал соединить его с секретарем горкома, как только тот появится у себя в кабинете.

Они сидели, виновато осматриваясь, а он задавал короткие вопросы:

— У кого пили?.. Что пили?.. Где живет?.. Какие девочки?.. Кто позвонил в милицию?.. Кто с кем дрался?.. — (Ответы он записывал на отдельных листочках).

Они без утайки рассказали ему всё: что девочки московские, Катька и Гюль, пили чачу без закуски, и никто особо не дрался, шкаф сам упал, а соседи, сволочи, сразу позвонили в милицию. Узнав, что всё это случилось в военном городке, заселенном в основном русскими прапорщиками и офицерами, Большой Чин на секунду задумался.

— Значит, сами пьют — а нам нельзя?.. — Помолчал. Вдруг его осенило: — Песни пели?

— Не успели, — признались они.

— Пели, пели, какой же стол без песен? — усмехнулся Большой Чин. — Как не пели?.. Пели! Традиции надо чтить! Хоровое пение — наше нетленное достояние!

Тут его связали с секретарем горкома. После любезных осведомлении, как дела у Баграта Семеновича, как здоровье Отара Доментьича и какой вкусный торт был на юбилее у Тинатин Наполеоновны, Большой Чин пояснил, что звонит по поводу недоразумения с его племянником. А суть этого глупого дела такова: была вечеринка, ребята пели застольные песни — «какой же праздник без песен?» — соседи вызвали милицию, а та отправила детей в вытрезвитель:

— Кстати, дом этот стоит в военном городке, где живет сам знаешь кто… Им, очевидно, не нравятся наши традиции!.. Уже было много сигналов… Надо бы заняться этим повнимательнее, назрело… Между прочим, хорошее вино — наша гордость и историческое достояние, но ты же знаешь, какое мародерство сейчас происходят с виноградниками?! Хорошего вина нет, что прикажешь пить?.. Вот и пьют разную гадость, а потом в больницы попадают. Таковы результаты политблизорукости! — с нажимом подытожил он и между делом попросил вычеркнуть сорванцов из сводки. — Ты меня очень обяжешь… Всё остальное улажу сам… Спасибо… Заранее благодарен… Да, в среду увидимся… На кортах?.. Или на партактиве у Шалвы Джумберовича?.. Кстати, в четверг похороны бедного Или — ко. Да, да, страшно… Вот так живет человек и не знает, что его завтра ждет и где кирпич на голову свалится…

Парни тоже активно и льстиво закивали головами, молча поддакивая ему — действительно, кто знает, что будет завтра?.. Вот и они: собрались время провести — и на тебе, вытрезвиловка, конвой, срок, тюрьма, сума!

Теперь оставалась милиция. Большой Чин подмигнул им, взял трубку другого телефона, отщелкал номер и, шутливо отрапортовав товарищу министру МВД, что на его фронте всё в порядке (назвав его при этом «либер партайгеноссе»), коротко поведал о случившейся нелепице — тут уже не упоминалось о вытрезвителе, был только день рождения и волшебное застольное пение, вызвавшее недовольство грубых жителей военного городка.

Министр ответил, чтобы эти певцы приехали к нему, он хочет на них посмотреть. Большой Чин пожал плечами, нахмурил брови и спросил, как поживает Бадури Терентьич и не родила ли невестка Ушанги Ароновича?

— Мы не хотим туда ехать! — испугались они, когда разговор был окончен.

— Да уж понимаю, кому к этому палачу на бойню своими ногами идти хочется?.. — развел он руками. — Да что делать?.. Нагадили — умейте подчищать. Не мог же я ему сказать — нет, они не придут, не желают?.. Я думаю, он всё уладит…

— Ауффф!.. А если не уладит?.. — выдохнул Дэви. — Десять лет сидеть?..

А Кока весь сжался от ужаса — вот она, тюрьма: вместо Парижа — нары, вместо баров и баб — громилы и табуретки!

— Я думаю, что до столь суровых санкций не дойдет, — засмеялся Большой Чин. — Езжайте к нему, он вас не съест!

Потом он подписал пропуска и невзначай попросил оставить телефон девочек — с ними он хочет отдельно разобраться. А им напоследок приказал держать язык за зубами и всякую дрянь не пить — горбачевский маразм долго не продлится, но пока опасно, сами понимать должны, не маленькие.

Управление МВД было в районе Дигоми. В здании — жарко и пусто, только время от времени из одних дверей выходят пузатые жлобы с папками в руках и с пистолетами подмышками; кивая друг другу и сверля парней неприятными взглядами, они входят в другие двери. Где-то стучат на машинке. Тянет сигаретным дымом и кофе.

— Собачье царство! — прошептал Дэви с ненавистью. — Логово!

— Псиная конура! — шепотом ответил Кока.

— Собачьи бега! Выставка собак! — храбрились они, с немым страхом косясь по сторонам.

Тут из-за массивной двери появился холеный тип в штатском, похожий на бульдога, и коротким жестом велел им войти.

Министр сидел в кресле, опустив массивную голову и косолапыми ручищами что-то ворочал на столе под лампой. Присмотревшись, они увидели, что это пули, которые он берет с одного блюдца, поочередно рассматривает в лупу и перекладывает в другое.

Он поднял медвежью голову, уставился голубыми свиными глазками и молча кивнул на стулья. Генеральская рубашка была расстегнута до пупа, двойной подбородок плавно переливался в грудь, та — в живот. Парни опасливо уселись подальше, на краю длинного стола.

— Ну, пивцы, что пили — чачу?.. В такую жару?.. Вы на себя посмотрите — как будто приличные люди, а на самом деле?.. — прохрипел министр басом. — Ты вот, парторг, чему ты людей научить можешь?.. Этот — ладно, туда-сюда, иностранец, парижская штучка, но ты?..

Большой Чин ничего не говорил министру о них. Значит, пока они ехали, министр уже сам о них всё выяснил! — сделали они нехитрый вывод. Поглядывая прозрачными глазками, министр продолжал:

— Видно, вы ребята неплохие… Ну, и Большой Чин просил, неудобно отказать… — Тут он весь напрягся, разглядывая какую-то пулю, положил её отдельно от горки, и вдруг взревел так грозно, что они подскочили от неожиданности: — А наркотиков у вас не было?

— Нет, нет, какие наркотики?.. Мы их в жизни в глаза не видели!.. Мы — пьяницы! — затрепыхались они. — Мы вот только выпили… День рождения дяди… Именины тети… Двоюродный брат из деревни водку привез… Мы чистые пьяницы, самые чистые!.. — понесло их, но он махнул лапой на эту околесицу:

— Хватит, хватит! Чистых пьяниц нет, все грязные свиньи… — Вздохнул, помолчал, переложил еще две пули. — А песни петь не запретишь. Нет, не запретишь! Нет, совсем даже наоборот!.. А ну-ка, спойте, что вы там пели! — неожиданно приказал он, выпучившись на них и вороша пули.

Они оторопело смотрели на него, пытаясь понять, что ему надо.

— Ну, пойте, пойте! Я хочу послушать, какие у вас голоса!.. Что этим русским прапорам не понравилось?..

Переглянувшись, они завыли «Сулико». Опухшие, осипшие, с дикого похмелья, они очень старались.

— Стоп! — хлопнул по столу министр. — Не удивительно, что милицию вызвали!.. Я бы за такое мерзкое вытье прямо на срок послал!.. Слышал бы Сталин, Иосиф Виссарионович, светлая ему память, как вы его любимую песню поете, так вообще расстрелял бы, клянусь мамой!.. К стенке без суда и следствия поставил бы! Разве так надо петь?..

И он вдруг мощно и громко, во весь голос, спел большую музыкальную фразу, которая пронеслась по кабинету и плавно вылетела в открытое окно. В дверь просунулся бульдожий секретарь и недоуменно повел глазами по кабинету. Министр засмеялся, велел связать его по селектору с Нодаром Мефодиевичем и коротко, но властно попросил закрыть дело великих певцов.

— Будет сделано, товарищ министр, — кислым металлом отозвалась коробочка.

— А пивцы эти хреновы сейчас сбегают за горячими хинкали и холодным пивом! Пора позавтракать! Прошу пожаловать! — добавил министр.

— Спасибо, буду, товарищ министр, — подобрел металл.

У парней глаза на лоб полезли. Они пытались понять, шутка это или нет, но министр, строго посмотрев на них, приказал:

— Давайте, чтоб через пятнадцать минут сто штук хинкали тут, на столе, дымились! — указал он глазами на зеркальную поверхность стола. — И пиво, двадцать литров, холодное, свежее, из бара!

Они сломя голову помчались в пивбар. Не отпуская верное такси, купили у каких-то пьянчуг бутыль и ведро, прорвались на кухню, сунули поварам деньги и ссыпали все готовые хинкали с огромного противня в ведро, чем вызвали ропот у стойки:

— Что такое?

— Без очереди!

— Мы что, не люди!

— Нас министр МВД ждет! — кричали они, смело заслоняя бармена, поспешно лившего пиво в их бутыль.

— Да, как же, министр МВД вас ждет!.. А Фидель Кастро не ждет? Мао — Дзе-Дун! — не верили пьяницы, пытаясь вырвать бутыль из-под крана.

Скоро они были у министра, который к тому времени созвал своих заместителей. Парни, поставив всё на стол, хотели тотчас уйти, но их не отпустили, заставили выпить по стопке. Откуда-то появилось запотевшее «Золотое Кольцо», сыр, огурцы и помидоры.

И вот они чокаются с желчным Нодаром Мефодиевичем, и с бульдожьим секретарем, и с гориллоподобным замом по захватам Джунгли Нестеровичем (два пистолета под мышками, лицо в шрамах, на поясе — нож и наручники), и с самим министром, который пожелал им впредь быть умнее, в жару чачу без закуски не пить, а баб без гандонов не трахать.

— И Шекспира читать! — добавил он, лукаво посмотрев на Коку.

— Что, уже звонила? — сообразил тот.

— Звонила, звонила, просила — как отказать?.. Великая женщина, наша гордость, жемчужина, звезда!.. Ну, идите с богом. Хинкали где брали?.. В пивбаре?.. Вот ворюги! Мяса мало. Дождутся, что пересажаю всех!.. А вот пиво ничего, пить можно! Не зря тамошнего технолога на пять лет в строгий режим закатали! Новый уже мандражит водой разбавлять так нагло!

Правда, один недовольный все-таки остался — оперативник Макашвили. Не получив ничего, он был довольно злобен, когда они прямиком из министерства приехали на закрытие дела (Нодар Мефодиевич позаботился).

— Лучше бы я вам ничего не говорил! — в сердцах обмолвился он.

— Лучше бы вы девочек ночью не насиловали! — осмелел Дэви. — Скажите спасибо, что мы об этом товарищу министру не доложили!.. А могли бы!.. Мы теперь с ним как братья!.. — И Дэви потер друг о друга указательные пальцы, показывая, как они близки с министром. — За изнасилование с использованием служебного положения и места срок полагается и, между прочим, немалый!

— И побольше, чем за пение хоровых застольных песен!.. — с многозначительным намеком закончил Кока.

И они заспешили прочь, не обращая внимания на советы следователя хотя бы извиниться перед избитыми сотрудниками. Их ждали дела поважней: Ладо с доходягой уже томились возле милиции, надо было ехать в вендиспансер вызволять Катьку и Гюль, а затем — опохмелиться по — человечески и устроить сеанс, который так и не удалось вчера посмотреть.

5. Вербовка

После истории с дракой Кока не рисковал вылезать из дома — читал «Сагу о Форсайтах» или сидел у окна, глазея сверху на прохожих и подавляя в себе желание поплевать им на головы. Когда не было гашиша, спасала библиотека. Конечно, читать под колпаком кайфа было куда интересней, но где он, гашиш?.. Где жирный вязкий коричневый гашиш Северного Кавказа?.. Где небесно-зеленый порошок азиатской анаши?.. Где украинская мацанка?.. Где хотя бы шала из сушеной конопли?.. Ничего нет. Кока позванивал по разным адресам, но нигде ничего путного не намечалось. Или было, но такое поганое, что и брать не стоило. Как-то Нукри сообщил, что есть хороший гашиш, но «мало приходит».

«Мало приходит! У него, что, ноги выросли? Сам приходит-уходит? Или это ты лапу суешь и пакеты ополовиниваешь! — хотел сказать ему Кока, зная, что «мало приходит» на самом деле означает «полный мизер». Но не сказал.

Лежал с книгой на тахте или тупо смотрел телевизор, или лениво переругивался с бабушкой, или торчал в окне, озирая улицу и готовый в любую минуту спрятаться при виде участкового милиционера, который часто наведывался в их неспокойный двор.

В их районе милиционер считался самым позорным существом на свете. В детстве Кока внимательно рассматривал их: «Вот, руки-ноги как у людей, а на самом деле…». А как иначе?.. Ведь учил же курд Титал, что менты только похожи на людей, но на самом деле не люди, а твари, у которых под формой есть хвост, под сапогами — копыта, а на голове — рога. Потому-то они не снимают никогда своих голубых фуражек. А оружие носят для защиты, если кто-нибудь захочет содрать с них брюки, чтобы отпилить копыта или оторвать хвост.

И маленький Кока свято верил в это и даже не раз подговаривал старших ребят попросить пожилого добродушного участкового Гено снять фуражку. Впрочем, бывало, что летом, в беседке за домино, Гено и сам иногда снимал фуражку, обтирая потную лысину красным платком. Рогов не обнаруживалось. Но и на это было объяснение — выпали от старости, как зубы у дворовой собаки Зезвы.

Позже, за мелкие проступки, Кока начал сам попадать в милицию. Ещё бы не попасть!.. Милиция целыми днями только и делала, что колесила по городу, выискивая, к чему бы придраться и кого бы поймать с целью выкупа. Из милиции Коку обычно вызволяла сестра бабушки, великая актриса, столь популярная в народе, что когда она приезжала за Кокой в участок, менты толпились в дверях, начальник бегал за кофе, а паспортистки слушали, разинув рты, её монологи о жизни, во время которых Коке то попадало по щекам, то рассказывалось, какой он хороший, но его портит всякая уличная сволочь.

Один раз актриса-спасительница так вошла в раж, что стала кричать на начальника милиции, почему он ловит всяких сопляков, а настоящих бандитов не сажает, и под горячую руку дала ему звонкую затрещину. Начальник ошарашенно бросился целовать ей руку, сочтя оплеуху за редкую милость.

«Чтобы никуда из дома не выходил, сидел и читал Шекспира, я проверю!..» — голосом Медеи из последнего акта кричала она на Коку, и милиционеры зачарованно повторяли за ней хоровым эхом:

«Понял?.. Шекспира!.. Проверит!.. Сиди!.. Читай!.. Дома!..»

И Кока кивал повинной головой — никуда, никогда, ни за что не пойду, только Шекспира, конечно, кого еще, всегда, понял, читать и учить наизусть!..

«Дай мне тут же великую клятву, что никогда больше капли в рот не возьмешь! Сейчас же!» — с неподдельной патетикой показывала она пальцем на заплеванный пол каталажки.

И милиционеры под гипнозом подтверждали:

«Да, да, клятву!.. Тут же!.. Сейчас же!.. Великую клятву!..»

Кока обреченно кивал:

«Даю… Клятву… Никогда… Ни капли… Великую и крепкую…»

«Не забывай, что ты позоришь не только себя, но и всю семью — отца и мать, бабушку и дедушку…» — подробно перечисляла она, по — макбетовски загибая пальцы.

«…Тетю и дядю!.. Братьев и сестер!..» — подсказывали менты в столбняке, а Кока свято обещал, что будет помнить об этом вечно, напишет на плакате и повесит над столом, чтобы не забывать.

«Ну всё, негодник! Я прощаю тебя!.. Твой проступок невелик. Я вижу, что ты раскаялся. Иди и подумай! И неделю из дома — ни ногой! Прочтешь дважды «Гамлета». А потом скажешь мне наизусть пятый монолог! — обнимала она Коку (начальник смахивал слезу, паспортистки разводили руками — «ясное дело, молодой, всё бывает», а прочая милиция стояла в ступорном молчании). — А это вы, пожалуйста, выбросите в мусор, — величественно кивала она на кокины корявые объяснительные. — Если эти бумажки вам так дороги, то напишите на них резолюцию, что я взяла своего племянника на поруки, под личный надзор и контроль. Надеюсь, этого вполне достаточно?..»

«Меня, меня тоже возьмите! На поруки, под контроль и надзор!» — робко-радостно шутил начальник, разрывая протоколы и в спешке кидая их мимо мусорного ведра.

«Тебя уже поздно брать на поруки. Горбатого могила исправит!» — усмехалась актриса, протягивая руки для поцелуя.

«Правильно! Поздно! Могила! Кладбище! Тут, тут подпишитесь!» — просил начальник и заискивающе спешил подсунуть чистый лист бумаги — показать семье автограф.

Паспортистки, затаив дыхание, тоже просили о милости:

«И для нас!.. Автограф!.. Просим!..»

Спасительница заполняла подписями лист, который тут же начинал по линейке делить завхоз — чтоб всем досталось на память. Милиция вздыхала и с обожанием повторяла:

«Спасибо!.. Спасибо за всё!.. Заходите в гости!» — начальник торопился спрятать самый большой автограф, паспортистки всхлипывали, а оперы умильно смотрели поверх голов.

«К вам? В гости? Нет уж, лучше вы ко мне, в театр, на спектакль! Милости прошу!» — лукаво приглашала она и под восторженными взглядами величественно выходила на улицу.

Опера снимали головные уборы. Паспортистки махали платками. Шофер почтительно открывал дверцу черной «Волги», включал синюю мигалку, чтобы с ветерком доставить домой народную любимицу. Следовало прощание с начальником милиции — она целовала его в лоб, а он рыдал как буйвол. И кто-то опоздавший, видя эту сцену, обязательно думал, что идет киносъемка, и недоумевал: где камеры и прожекторы?

Звонок вывел Коку из задумчивости. Он схватил трубку, надеясь на какие-нибудь хорошие известия про курево или ширево, но женский металлический голос холодно сообщил, что его срочно вызывают в военкомат, и если он завтра не явится в ю часов, то милиция заберет его в тюрьму.

— Почему? Что вам надо? — перетрусил Кока. — Я пацифист!

— Переучет, — отрезал голос. — Если не хотите загреметь на два года, приходите без опозданий, ровно в ю.

В армию Кока совсем не хотел, но и военкомата панически боялся. Ночью не спал и думал, что делать.

«Идти или не идти?.. Если идти — поймают, в казармы кинут, кровь выпьют до дна. Не идти — сами придут, заберут… Знают, что я тут. И куда спрятаться? Уехать? Денег на билет нет, мать сама на мели, даже телефон у неё недавно в Париже отключили за неуплату… Отец неизвестно где. У кого спрятаться, где одолжить?.. Плохи дела… А может, правда, переучет?..»

На другой день, труся и поджав хвост, Кока потащился в военкомат, надежно спрятав паспорт в Марселя Пруста и взяв с собой только военный билет (залитый пивом и заляпанный жиром во время своей «обмывки»). Он пугливо отворил тугую дверь, готовый бежать при любой опасности.

За стойкой его встретила смазливая стройная девушка в военной форме. Зыркая хитрыми глазками, она спросила:

— Кока Гамрекели? Очень хорошо. Пишите свою автобиографию.

— Зачем? — удивился Кока.

— Так надо! Полагается! Пишите! Вот бумага и ручка!

Не отходя от стойки, Кока начал что-то царапать на листе, а девушка подбадривала:

— Давайте, пишите, как следует. Приказ. Вон, вас там человек ждет, — вдруг добавила она тише, указывая крашеными глазками на угол приёмной, и шепнула совсем тихо: — Из КГБ.

А к стойке уже спешил с протянутой рукой полный курчавый парень лет 30-ти, в белой рубашке и темных брюках:

— Я — Хачатур, лейтенант КГБ! А вам Николай назвать?.. Давай прогуляем туда-сюда, говорим, эли. Куда лучше ходить?

— Вам лучше знать, — с ужасом прошептал Кока, слыша только страшные три звука, звенящие молотом по наковальне: «К! Г! Б!» — и мало что понимая в ломаной речи странного брюнета.

— Я не местный, бана, городу не знаю. В садику посидим, ара? Можно назвать мне Хачик, — забирая со стойки лист с начатой биографией, сказал лейтенант и спрятал бумагу в портфель.

«Не местный? В садику? Ара? Хачик? Он что, больной? Или это я свихнулся?» — думал Кока, в оцепенении спускаясь по щербатым ступеням военкомата. Но на улице никто не поволок его в «воронок», и он немного пришел в себя. Лейтенант шел сзади и в затылок тоже не стрелял.

Кока направился в скверик. По дороге он осмелел и стал прислушиваться к своему словоохотливому спутнику, который раскатывал «р» так звонко и крепко, что прохожие оборачивались вслед, а на его хриплый звук «х» уличные собаки отзывались злобным урчаньем. Выяснилось, что этот Хачик — сын генерала армянского КГБ и попал в Тбилиси по своеобразному «обмену»: закавказские кагебешные тузы (державшие сыновей при себе в своих ведомствах), устав от нареканий Москвы в кумовстве, решили перехитрить Кремль и перетасовать детишек по Закавказью, предварительно, конечно, договорившись с коллегами о «присмотре». Присмотр должен быть обоюдным и строгим: я слежу за твоим, а ты — за моим… иначе твой у меня в заложниках, как и мой — у тебя… И если мой не будет делать карьеру, то и твоему далеко не пойти. Словом, погон за погон, звезда за звезду, медаль за медаль.

Вот Хачатур прибыл по такому обмену и разворачивает теперь оперативную работу, которая ему и «в гроб не нада». И пусть Кока не думает, что он плохой человек, он просто выполняет задание:

— А что буду поделать, брат-джан? Жить надо, ара? Мою отцу — генерал-майор! Что я, поработать буду, что ли?.. Ереване ничего не сделал, эли, в отделу с проституция фрукту ел и с бабам Севан на машина ехал… А тут поручений дают, эли, меня это надо, ара?

— А я-то тут при чем? — удивился Кока (первый холодок страха отпустил, и он начал что-то соображать).

— Э, ты туда-сюда ходишь, Францию живешь. Что люди говорят?

— А что они говорят? Бардак, говорят, кругом, беспредел, перестройка и всякая дрянь, — осмелел Кока.

— Это да, бана, а еще? Разный партий, подполье, листовки, эли. Шеварднадзе хотит убивать.

— Его уже давно собираются замочить, — ответил Кока, устраиваясь на скамейке и понимая, что этот болван Хачик не очень опасен. Был бы опасен — такие глупые вопросы не задавал бы.

Хачик тем временем сообщил, что Кока, если решит с ними сотрудничать, может иметь с этого гешефта много плюсов: путевки, билеты, командировки всякие:

— Мы нашу людю поддержка даем, ара! В беду не бросим! Всё, что надо, эли! Ты — нам, мы — вас! Всё можем!

Кока резонно ответил, что, в отличие от Хачика, родился в Тбилиси, всех знает и путевки с билетами может доставать и сам, были бы деньги. А вот зачем его заставили автобиографию писать?.. И положили потом в портфель?..

— Я её все равно не подписал! — окончательно пришел в себя Кока, вспоминая, что по фильмам и книгам стукачи обязательно должны писать автобиографии и подписываться.

Хачик досадливо махнул рукой:

— А, этот ерунду! — и простодушно уточнил: — А вдруг «да» говоришь? Тогда готов, подпис делай, и всё, эли!

Но Кока упорно отвечал, что ничего не собирается делать, пока Хачик не вернет ему автобиографию.

— Ара, этот мелочь. Если ты так хочется, — неожиданно быстро согласился тот, достал лист, картинно сжег его и посмотрел на Коку бараньими глазами: — Ладно, бана. Я вижу, ты взволновал… Думай спокойно, эли. А еще больше лучше — пиши на бумагу. А я звоню через пара день. Мы подружим, брат.

Кока пожал его вялую и пухлую ладонь и, глядя вслед толстозадой фигуре, пытался понять, что этому косноязычному психу от него надо. Но, главное, в армию его не забривают и паспорта не отнимают. По дороге домой он купил две бутылки вина, а за обедом поведал бабушке о странном визитере.

Бабушка задумчиво допила вино из хрустального бокала и утерлась хрустящей салфеткой:

— Скажи этому молодому человеку, что я тебе не разрешаю с ним общаться. И всё. Этого достаточно.

— Ты? — удивился Кока.

— Да, я. Им запрещена вербовка. Сейчас не 37-ой год, это я точно знаю.

— Знаешь? Откуда?

— От верблюда, — вспылила бабушка. — Слушай старого человека! Не забудь, кто был мой второй муж! Когда этот Хачатур еще раз позвонит и назначит встречу, то пойди и скажи ему, что бабушка не разрешает тебе служить в КГБ. И дальше сворачивай разговор на футбол, на погоду, на кино, на вино, на домино… А лучше всего на женщин — мол, ничего, кроме этого, в голове нет. Ни в коем случае ничего не подписывай! Или пусть он мне позвонит, а я уж скажу ему, что следует. Я в свое время к Берии ходила, не побоялась, а этого сморчка испугаюсь?

— И что, видела Берию?

— Нет, не было дома. С его женой, Ниной Гегечкори, поговорила. Нина была нашей родственницей по папиной линии. И Лаврентий все сделал. Он тоже был не дурак, родственников не обижал. А так, конечно, хам и подлец, вроде этого плебея Джугашвили!

Хачик позвонил через день. Кока важно сообщил, что бабушка запрещает ему подобные контакты. Услышав это, Хачик забеспокоился:

— Зачем, ара, ты такой сделал?..

— Я привык советоваться в серьезных вещам со старшими. Если ты своих родных уважаешь, то и я своих не меньше, — ответил Кока. — У нас с этим строго!

— У нас тоже, эли, — со вздохом согласился Хачик и предложил еще раз встретиться, где-нибудь посидеть: — Чисто человечески. Скучно. По сто грамм выпиваться охота, ара.

— По сто грамм можно, — ответил Кока.

Их первая и последняя оперативная встреча проходила в центре города, в хинкальной напротив Кашветской церкви. Ели кебабы, жареную корейку, хинкали, пили водку, глазели в окно. Хачик всё пытался завести разговор о покушениях, подпольях и листовках, но Кока останавливал его:

— Подожди, за родителей выпьем… За хорошие воспоминания еще не было… Вон свежие кебабы идут… Пока горячие, надо есть… — Подливал водку в пиво, а коньяк в вино, которым их угостили вежливые ребята с соседнего стола. Потом перешел на девушек: — Вон, смотри, какие ноги!.. А ту видишь, что из церкви выходит?.. В трауре?.. Розовое личико из — под черного хорошо смотрится, правда? Представь, как она с себя это черное платье снимает…

— С ума сойди, эли! У нам Ереван такой баб по улицу не ходят, в мерседес или дворец сидятся… А который ходят — всё кривоногий и волосатый, ара, как дики звер, — пьянел Хачик всё сильней, оглушительно раскатывая «р». — Слушай, брррат, а они дают?.. Или вам тут тожа прроблема, все целки?..

— Все когда-то были целками… А шея какая красивая, видишь?.. У вас тоже такие длинные шеи у женщин?.. А там, смотри, какие фифочки — одна беленькая, другая черненькая. У вас в Ереване каких больше — беленьких или черненьких?..

— Чернень-кий…, конеч-но… — икал Хачик в голос. — Рррука-нога волосат как у снежны человеку.

Он оказался малолитражкой: давился теплой водкой, ронял стаканы и хинкали, бегал в туалет, задевая столы и вызывая иронически — недобрые взгляды завсегдатаев. Наконец, стал громко блевать в уборной и загадил свою белую крахмальную рубашку.

Коке было стыдно за него, но делать нечего: он помог окосевшему лейтенанту снять рубашку и усадил его, полуголого, возле хинкальной, а сам принялся ловить такси. Но шоферы, наметанным глазом замечая на обочине пьяного, ехали мимо. Наконец, остановился какой-то сердобольный частник. Кока втащил Хачика. Стали спрашивать, куда ехать, но Хачик, мало соображая, где находится, упорно бормотал свой ереванский адрес. Тогда Кока с шофером обшарили его карманы и нашли в бумажнике мятый четвертак и визитные карточки с адресом.

Попутно из его заднего кармана был извлечен сверток, который всё время беспокоил Коку (уверенного, что там диктофон или что-то в этом роде). Но там оказались обглоданные кости в целлофане… Кока был удивлен, но Хачик, еле ворочая языком, объяснил, что он привез с собой из Еревана любимого дога по кличке Фрунзе, который жрет в день три кило мяса и костей, и сотрудники собирают и приносят Хачику остатки еды для прожорливого Фрунзе. И сейчас в хинкальной Хачик, пока ходил в туалет, успел собрать немного со столов…

— Не по-ду-мывай, я не людо-еда, люди не грры-зусь, аррра… — икал он с широко открытыми глазами, вороша объедки сальными пальцами.

— Кто вас знает! — захлопнул Кока дверцу и, поделив с шофером найденный четвертной, попросил доставить товарища каннибала в его пещеру.

Через пару дней Хачик позвонил и нарвался на бабушку. Кока, шепнув ей:

— Это он! Дай ему жару! — побежал слушать с другого телефона, как бабушка отчитывает лейтенанта:

— Что вам нужно от моего внука? Мало у нас в стране стукачей, филеров, осведомителей и денунциантов, чтоб еще молодежь привлекать и портить? Сейчас не старое время! Открытая вербовка запрещена законом!

— Тетя-джан, плохой не сделали, эли. Просто подружили, ара, вместе улиц-мулиц ходили… — смущенно пытался объясниться Хачик, но бабушка была непреклонна:

— Если вы не оставите моего внука в покое и еще раз сюда позвоните, я вашему министру скажу, какими грубыми методами вы работаете и всякими глупостями занимаетесь, вместо того, чтобы шпионов ловить и агентурную сеть за рубежом налаживать…

«Откуда она слова такие знает? Запрещено законом! Сеть налаживать! — удивлялся Кока, слушая распекающий голос бабушки и блеянье Хачика. — Старая школа, железная гвардия! Берию не побоялась! Молодец!»

А бабушка, бросив трубку, стала ругать нынешнюю власть, при которой всё так изгажено, разворовано и распродано, что скоро, кроме развалин церквей, древнего языка и божественных песнопений, в Грузии ничего не останется:

— Если уж КГБ таких болванов на службу брать стал, то конца ждать недолго!

6. Пожар

Кока, Художник и Арчил Тугуши уже четвертый час сидели в садике напротив стадиона «Динамо». Без сигарет и денег, голодные и злые, они угрюмо всматривались в сумерки, почти потеряв надежду дождаться молодого морфиниста Борзика, которому отдали последний полтинник на кокнар, за которым Борзик каждый божий день ездил в какое-то азербайджанское село, к черту на рога, откуда возвращался опухший и разомлевший от кайфа. А ты жди его часами, пока он там не шваркнется пару раз по полной программе!..

Да и всякой пакости ожидать можно: примчится в панике, расскажет сказку, что менты остановили на Красном мосту и пришлось высыпать кокнар в кусты, или как опера погнались за ним и он выбросил опиуху в окно — и всё, ничего не возразишь!.. И синяков сам себе понаставит для правдивости! И рубаху порвет до пупа! А надо будет — и ножом себя кольнет в ягодицу для пущей убедительности, если игра стоит свеч. В общем, из молодых, да ранних. Конечно, в таких делах всё зависит от того, кто и кому всё это втирает. Но вряд ли Борзик пойдет на конфликт из-за паршивого полтинника. Всё же они чувствовали себя весьма беспокойно.

Смеркалось. На круглые кусты была наброшена паутина теней и тусклых бликов. Кусты иногда ожесточенно перешептывались и шуршали. Казалось, что вот сейчас из каждого куста вынырнет Борзик. Но его нет и нет.

Кока, устав ругать советское варварство, обреченно вставал со скамейки, прогуливался до кустов, сплевывал на них и тащился обратно, ежась от вечной ломки, которую ничем не снять. Он с детства был нытиком и плаксой: «Мне плохо! Я болен!». Но за это, как ни странно, его любили девочки. Может, тогда была мода на «больных», болезненномечтательных типов?.. Или просто в девочках говорил женский инстинкт — больного утешить, приголубить?.. В любом случае, Кока всегда сидел с девочками, на переменах тоже далеко от них не отходил, а они опекали и защищали его от «здоровых» мальчишек.

Художник смотрел в песок. Тугуши ковырялся в носу. Небритый и потный, в драной майке и мятых брюках, он каждые пять минут спрашивал, который час. Художник молча отмахивался. Тугуши замолкал, потом вновь лез к часам или принимался вспоминать, как раньше было хорошо сидеть в мастерской Художника и ждать от Рублевки кайфа. Потом Сатана и Нугзар зверски кинули этого безобидного и исполнительного барыгу, сломав ему нос и пару ребер, и хорошие времена прошли — надо теперь по садикам и подворотням дожидаться своего куска.

— Кто это — Сатана? — кисло поинтересовался Кока. Он уже несколько раз слышал от них это кличку, но не помнил, о ком идет речь.

— Бандит. Разбойник. Абрек! Да ты его знаешь! Помнишь, мы однажды, давным-давно, ширялись на чердаке Дома Чая? — напомнил Художник. — Это он тогда явился и забрал почти всё лекарство.

— Как не помнить! — хмуро усмехнулся Кока.

Он ясно вспомнил квадратного зверюгу с клоком волос, торчащих рогом на лбу. Парень ударом ноги распахнул дверцу чердака, вразвалку подошел к ящику, молча и бесцеремонно перелил себе в пробирку почти весь раствор, причем так распахнул куртку, чтобы всем была хорошо видна рукоять револьвера. И никто не пикнул, хотя их было пятеро. Потом, когда он ушел, они чуть не передрались за остаток, который в итоге разыграли на спичках и в суете пустили Коке мимо вены под кожу. На месте укола возник громадный синяк, а потом и нарыв.

— Если человека называют бандитом и разбойником, то другие заранее боятся его. А я его не боюсь, — сообщил Художник. — Он мне лишнего слова никогда не сказал…

Кока скептически посмотрел на него, а Тугуши фыркнул:

— А на хер ты ему нужен?

— Может, это он тогда в твою мастерскую залез и все твои картины пожег и порезал? — напомнил Тугуши.

— Может быть, — скорбно покачал заросшей головой Художник. — Никто ж не видел. На нет и суда нет!

Помолчали.

— Где может быть Борзик? Куда он запропастился? — в тысячный раз спрашивал у пустоты Тугуши.

Художник пробормотал что-то, а Кока про себя усмехнулся: «Где, где…». Когда кто-то отправляется за кайфом, он может очутиться где угодно — прятаться под забором или стоять в телефонной будке, играть в шахматы или есть пирожки в сомнительном кафе. Или писать объяснительную в милиции неизвестного села. Или клянчить в аптеке пузырь. Ловить машину на обочине шоссе. Драться или лежать избитым (а то и убитым) на бахче. Или лопать арбуз на той же бахче. Искать цыгана в поле, бабая в хлопке, бая в бане, ведьму в лесу, иголку в стогу или шприц в сортире — в общем, везде и всюду.

— Я думаю, он просто ждет барыгу! — не дождавшись ответа, сам себя успокаивал Тугуши.

Конечно, для всех предпочтительней всего было думать, что Борзик просто тихо сидит в чайхане, а барыга запаздывает, что бывает сплошь и рядом: у кого в руках кайф — у того и власть, и ждать его будут сутками и неделями, лишь бы пришел.

Да и какой он, этот барыга? Где живет? Что делает? Где кайф хранит? Сам Кока никогда настоящего барыгу живьем не видел (парижские дилеры не в счет), и поэтому ему каждый раз представлялся новый образ: то барыга представал бородатым мужиком в папахе, то старой женщиной-цыганкой в монистах, то узкоглазым узбеком в халате и сапогах. Но чаще всего — страшным лохматым татарином, который отсыпает отраву из коричневого бумажного мешка, скаля золотые зубы: «Хороший кайф даю, жирный, крепкий!» — пересчитывает толстыми пальцами деньги и, круто завернув полу ватника, прячет их в карман солдатских галифе…

Кока очень жалел о том, что он лично не знает никакого барыгу, чтобы, как другие парни, приехать от него, бросить на стол добычу и рассказывать, какая она хорошая, как было трудно ее взять, какой он сам молодец и как хитро он выкрутился из всех напастей и обскакал все препоны. Этот шик был недосягаем для Коки, и ему приходилось довольствоваться долей понурого «ждущего», хотя в душе он завидовал «берущим»: их все ищут, ждут, за ними бегают, с ними цацкаются, им несут цацки, подлизываются, оказывают знаки внимания, всюду приглашают и водят.

О том, что у «берущих» иногда бывают крупные неприятности и все шишки, как правило, валятся в конечном счете именно на них, Кока не думал, ибо видел только триумфальную сторону приезда-привоза, и завидовал черной завистью этим смелым и опытным парням, которые, кстати, всегда первыми запускают лапу в общий котел и отламывают себе, у кого сколько совести хватит не отломать. А как же иначе?.. Ведь они — первая рука после барыги, они видят весь кайф, а дальше уже — дело техники, сколько взять себе, а сколько оставить остальным, рассказав при этом что следует.

Темнота в садике сгустилась до брезентовых сумерек, когда душа встревоженно не знает, где она — уже во тьме или еще со светом. Борзика всё нет. И надежды на его появление остается всё меньше.

— Кушать хочу! — по-детски ныл Тугуши, ежась в своей нелепой майке и поводя осоловевшими глазами. — Подождем еще полчаса и пойдем, не сидеть же туг всю жизнь! Эх, какие котлеты готовит твоя бабуся! Вообще пошли отсюда! Нет понта! Пролет! Голяк! Лог и лажа!

— Куда идти? Я плохо себя чувствую, — пробурчал Художник, а Кока заворочался на скамейке, на которой лежал:

— Черт его знает, что такое! На Цейлоне дикари задницу коноплей подтирают, а тут скоро одна мастырка тысячу рублей стоить будет скоро!

— А прокол так и стоит — тысячу, — подтвердил Художник. — Менты ловят, считают проколы на венах — и гони по штуке за каждый!

— А если строчка? — испугался Тугуши за свои тонкие исколотые веночки, в которые никто не мог попасть даже с пятого раза.

— За строчку меньше пяти не возьмут! — убежденно сказал Художник.

Тугуши вдруг насторожился, как собака в стойке.

— Эй! А это не Борзик ли там по аллее чешет?..

Действительно, из темноты вынырнул Борзик!

— Пошли! — махнул он рукой.

Все вскочили и, ломая кусты, бросились к нему. Ожидания, волнения и страхи вмиг забылись, как будто их гг не было.

— Где ты был столько времени? Что случилось? Взял? — на ходу спрашивали они у него.

Так же, на ходу, он отвечал, прыгая через лужу к своей машине:

— В Марнеули пришлось поехать. А там ждал, барыга в баню пошел. Пока три раза в этой бане не ширнулся — не вылез, проклятый…

— Что я говорил! — торжествующе вскричал Тугуши, но все зашикали на него, а Борзик продолжил:

— Там ждать очень противно. На базаре покрутился — менты стали смотреть. На углу сел — местные малолетки приебались, черные очки у меня клянчили и машину камнями побить грозились, если не дам. Пришлось отъехать и около горкома, в центре, встать. А там стоянка, оказывается, запрещена. ГАИ подъехало. Пришлось немного денег дать, чтоб в покое оставили… Слава богу, руки не проверили!..

Так, в рассказах, доехали в конец района Сабуртало, высадились где — то на пустынной улице, около темного какого-то здания, и Борзик повел их к дыре в заборе, по пути объясняя:

— Идем в одно место, это институт, там первая партия, человек десять, уже варят… Они в Марнеули утром были, взяли…

— Кто такие, зачем? — всполошились они (слова «десять человек варят» ничего хорошего предвещать не могли: такая сутолочная теснота чревата стычками и потерями).

— А что делать? Припасов нет, а тут всё есть. Лаборатория. Институт.

— Не хватало еще десяти морфинистов, — в сердцах сказал Тугуши, тоскуя, что надо будет встречаться с какими-то рожами. Ему всегда приходилось колоться последним из-за плохих вен. А всем известно: чем больше игл побывает в рюмке с раствором, тем она волшебным образом к концу становится пустее, несмотря на тщательные предварительные высчитывания и вычисления, по сколько кубов каждому делать. Но выхода нет. В делах с кайфом говорят и приказывают те, у кого в руках этот кайф. А другие должны молчать и повиноваться.

Миновав пустую вахтерскую будочку, они стали молча двигаться по черному двору к мертвому зданию. Ни огонька!

— Что такое — света нет, что ли? — бурчал Тугуши, ощупью пробираясь между какими-то станками, трубами и железками, сваленными во дворе.

— В Сабуртало часто не бывает! — бросил на ходу Борзик.

— А что есть? Воды нет, света нет, морфия нет, героин самим варить приходится! Это дело разве? Во Франции вышел на улицу, взял у дилера пакетик, а дилер тебе еще и целку-шприц с наборчиком для варки бесплатно приложит, — сказал Кока, запинаясь о кирпичи и проклиная коммунистов.

— Что еще за наборчик? — деловито поинтересовался Борзик.

— Маленькая такая, как спичечная коробка, пластмасска. А в ней алюминиевая ложечки — героин вскипятить, фильтр наподобие сигаретного — лекарство отфильтровать, и ватка, чтоб лекарство без осадка с ложечки вытянуть. Вот так, цивилизация, не то что тут — дремучий лес, — подытожил Кока.

— Волшебная коробочка! — мечтательно пробормотал Тугуши.

Они проникли в здание. Бегом поднялись на второй этаж. Пошли темными коридорами, зажигая спички и матерясь. Наконец добрались до двери, из-за которой слышался гул голосов. Борзик энергично постучал. Открыли. И Коке почудилось, что они попали прямо в ад.

В темноте удушливо пахло нашатырем и ацетоном. В двух железных тазах полыхало пламя, разукрашивая красными бликами силуэты что-то делавших людей, похожих на чертей. Какая-то фигура подливала из большой бутыли жидкость в тазы с угасающим пламенем. Огонь вспыхивал с новой силой.

— Что это? Что происходит? — пораженно спросил Борзик у открывшего человека в белом халате.

— Свет выключили, будь они прокляты! Света нет, вот и жжем ацетон, чтобы хоть что-нибудь видеть, — спокойно ответил тот, запирая за ними дверь.

Посреди комнаты две фигуры на корточках держали в вытянутых руках горящие трубочки газет, над которыми еще двое водили тазиками, которые они держали плоскогубцами.

— Сварить на плите успели, а высушить — нет, свет выключили. Вот сушим. Ничего, уже скоро, — флегматично пояснил человек в халате.

— Ну и ну, — пробормотал ошалевший Кока. — Газовая душегубка.

На них никто не обратил внимания. Все были чем-то заняты. Стоял гул голосов, прерываемый взрывами ругани. Дело шло к концу. Уже начали искать воду, чтобы промывать шприцы. Понятно: кто первым схватит шприц, первым и уколется. Это очень учитывалось, особенно сейчас, когда ничего не видно. При свете умудряются воровать, а уж без света сам бог велел тянуть из общака, сколько влезет в шприц.

— Сюда светите, я иглы мою! — говорила какая-то черная фигура от раковины.

— Осторожнее! Не толкайте! Я раствор вынимаю! — говорила другая фигура, переливая жидкость из тазика в чайный стакан.

— Я кубы считаю, не сбивайте! — повторяла третья.

— Иглы, где иглы? Где маленькая игла? — волновалась четвертая, шаря впотьмах по столу.

Свою иглу каждый держал при себе, а те, у кого своих игл не было, пытались выклянчить их у других. Но никто не хотел ничего одалживать. Кипятка для промывки шприцев тоже не было.

— Ничего, и сырая сойдет! — успокаивал белохалатный флегмач, который, как опальный ангел, то тут, то там возникал среди чертей и улаживал склоки и ссоры. То ли завлаб, то ли сотрудник. Его уважительно называли «Тенгиз Борисыч» и обращались к нему по каждому поводу. Он терпеливо отвечал и объяснял.

— Я первый двигаюсь! Я первый! — кто-то властно говорил из тьмы.

— Я второй!

— Третий! Четвертый! Пятый! — говорили еще другие, неразличимые в ало-черном мраке.

Слышалась ругань, когда кто-то подливал из бутыли ацетон в гаснущее пламя и оно рвалось вверх, опаляя людей. Вот кто-то, отскочив от огня, задел стол с пробирками. Посыпалось стекло. Его стали топтать в темноте и ругаться.

— Ничего, не порежьтесь! Вот веник, соберите! — негромко приказывал Тенгиз Борисыч, но никто не спешил подметать пол: ведь предстояло самое главное — дележка и ширка.

— Сейчас начнется бардак! — встревожено сказал Кока. — Где Борзик?

— Вон, уже пролез к раствору. А что, наше уже сварено или его еще варить надо? — отозвался Художник.

— А черт его знает, — злился Тугуши, с тоской думавший о том, что в его тонкие вены в такой темноте никто не попадет: при свете не могли войти, а во тьме и подавно десять проколов сделают, пока в его ниточки попадут, если вообще попадут и под шкуру не загонят!.. Какие уж тут пластмасски и ватки…

Они никого тут не знали, спросить не у кого. Кока решительно протиснулся к Борзику:

— Где наше лекарство?

— У меня! — показывая зажатый в руке пузырек, обернулся Борзик. В свете всполохов он был похож на бесенка с горящими глазами.

Когда раствор был перелит в чайный стакан и подсчитан, началась борьба за шприцы. Все спешили, понимая, что в таком хаосе последним мало что достанется. Шприцев было всего три, поэтому разбились на три группы. Кока, Тугуши и Художник растерянно жались у стены, а Борзик боролся за шприц.

От каждой группы неслись вопли, стоны, крики, ругань:

— Сюда ацетон, свет! Ничего не видно!

— Жгут пускай, есть контроль!

— Нет контроля, жжет! Под кожу прет!

— Жгут бросай!

— От света отойдите! Ничего Не видно!

— Сколько набираешь? Много!»

— Тебя не спрашивают!

— Отлей куб обратно!

Уколовшиеся удовлетворенно отползали прочь от суеты, закуривали, чесались, кряхтели, а потом, подхваченные общим интересом, вновь ввязывались в суету, теперь уже чересчур общительные, великодушные и добрые, с желанием помочь, чем создавали дополнительные трудности. Их просили не мешать, отгоняли, но они всё лезли и лезли, дымя сигаретами и не давая покоя своими советами.

Тугуши с замиранием сердца следил за происходящим, наполняясь уверенностью, что в такой обстановке никто не сможет попасть в его капилляры. К тому же огонь в тазах иссякал — подливавший ацетон демон, бросив бутыль, теперь сам охотился за шприцем.

— Света, света! — требовали из угла — там кто-то тоже никак не мог попасть в вену, и это нагоняло на Тугуши еще большую тоску.

Поискав глазами бутыль с ацетоном, он поднял ее и двинулся к тазам — подлить, чтобы стало светлее и дело пошло быстрее. Бутыль была тяжелая, жидкости в ней было много и было трудно держать её на весу за крутые бока.

В тот самый момент, когда Тугуши, наклонившись и с трудом обхватив бутыль, пытался попасть ацетоном в таз, сзади кто-то толкнул его. Пальцы заскользили. Бутыль с грохотом разбилась. Пламя потекло по полу. Кто-то жутко завопил, отскочил. Раздался звонкий грохот.

— Пожар! Горим! — закричали голоса.

Все ринулись к двери. Зазвенели рухнувшие со столов приборы. Горящий ацетон тек по полу. В панике кто-то угодил ногой в другую бутыль, она перевернулась, и из нее тоже стало вытекать пламя. Заполыхали бумаги на столах. Зачадило пластмассовое мусорное ведро.

Кто-то в панике пытался затоптать огонь ногами, но на нем вспыхнули брюки, он дико завыл, отскочив на рукомойник, с которого посыпались склянки и колбы. Кто-то сорвал занавески, хотел ими потушить огонь, но занавески вспыхнули ярким пламенем.

У запертых дверей возникла давка.

— Где вы? — звал Кока, пятясь от огня и закрываясь руками — он был опален и плохо видел. — Борзик! Арчил!

Дым душил его. Он выхватил носовой платок и запихал его себе в рот, но стал задыхаться еще больше. Выплюнул платок. Краем глаза заметил, что белый халат мечется от двери к столу, не находя ключей в огненном хаосе.

Около двери шла глухая борьба. Кто-то бил в дверь тлеющим стулом. Хриплые крики мешались со звоном стекла и свистом огня. Разорвалось несколько банок с реактивами. На ком-то вспыхнула рубашка.

— Бейте окна! — раздались крики.

Масса отхлынула к окнам. Чем-то тяжелым стали колотить в рамы. Но пламя охватило уже растения на подоконниках. Горящие горшки скинули шваброй, выломали стекла, стали лезть в окна. Огонь полыхал так сильно, что в лаборатории стало почти светло.

Коке ясно увиделись оскалы лиц, кровь на остатках стекол в рамах. Уже прыгали в окно. Он попытался пробиться поближе к окну. Его откинули назад. Он угодил ногой в огонь, заверещал от боли, но, с неожиданной силой врезавшись в сутолоку, схватился за фрамугу. Откуда-то взявшийся Борзик толкал в окно Художника, на котором горела рубаха. Кока ногой вытолкнул Художника наружу, а потом и сам вывалился за ним. Полетел вниз и упал на угловатую, костистую, живую массу. Тут ему на голову рухнула тяжесть, он потерял сознание.

7. Пролёт

Кока метался, в спешке собирая чемодан левой рукой (правая была в гипсе), чтобы немедленно бежать из Тбилиси. Он кидал в зев чемодана какие-то вещи, плохо соображая, что делает; заглядывал зачем-то в углы, хлопал дверцами шкафов, бессмысленно озирая полки и вешалки, а потом плюхался в кресло и застывал в тяжком недоумении.

Только что позвонил Тугуши и сообщил, что Художник умер в Ожоговом центре, а милиция открыла дело на всех, кто был в лаборатории, когда возник пожар.

— Откуда ты знаешь? Когда умер? Может, понт? — осел Кока.

— Нет, правда умер.

Но Коке не верилось. С Художником он был знаком с детства, вместе ходили на кружок рисования в Дом пионеров, вместе начали пить пиво и пропускать школу, а потом уже пошли девочки, драки, музыка, анаша, таблетки, ампулы и порошки. Не раз выручали друг друга, всё делили, не подличали, не продавали и не предавали друг друга, а если цапались, то лишь по мелочам и пустякам.

— Но он как будто пошел на поправку? — утирая слезы, Кока пытался обмануть жизнь, но она неумолимо гундосила голосом Тугуши (у того была вывихнута челюсть) о том, что да, шел на поправку, а потом то ли сепсис, то ли ляпсус, то ли узус — в общем, умер. Тугуши сам толком ничего не знал, отсиживался дома со вправленной челюстью и ожогом на спине, который ему мазала постным маслом домработница Надя. И вот такое…

— А кто тебе это сказал? Ну, про Художника? — спросил Кока.

— Борзик. Позвонил. Сказал, что надо прятаться: после смерти Художника милиция открыла дело по факту смерти и начала серьезно искать тех, кто был на проклятом пожаре. (О том, кто устроил этот пожар, Тугуши старался не думать, а тем более не говорить).

— А до этого не искала?

— Откуда я знаю? Я, как и ты, дома сижу, еле говорю, а есть вообще не могу — так каши какие-то гадкие… Жалко Художника. Братом мне был… — пробулькал Тугуши.

— И мне, — ответил Кока и стал ошарашено озираться по комнате, как будто Художник был здесь, стоял за спиной. — Откуда Борзик узнал?

— У него зять в прокуратуре работает. Сказал, чтоб спрятались. Менты, правда, ничего толком не знают…

— Узнают, если захотят, — у Коки заныло под ложечкой от страха перед тюрьмой, хотя… — А что нам вообще могут предъявить?

— Кто их знает? Пожар, ширку, порчу имущества… Лучше спрятаться, — сказал Тугуши.

«Нет, лучше вообще уехать, да побыстрее», — решил Кока, а вслух спросил: — Когда похороны?

— Не знаю. Борзик сказал, чтоб никуда не ходили — на похоронах всегда ловят.

— Неудобно, — промямлил Кока, хотя ему тоже не светило встречаться с милицией ни на похоронах, ни на свадьбах. — Узнай, если сможешь.

— Как же я узнаю, если завтра к тетке в Батуми уезжаю? — удивился Тугуши. — Нет, я лучше спрячусь, пока проколы не заживут и паника не пройдет…

— Тоже верно.

Они попрощались. Кока в смятении не знал, что делать и о чем думать. Надо было бежать, но он не мог выходить из дома: после падения из окна правая рука была сломана в локте и положена в гипс заспанным врачом дежурной больницы, куда его доставил Борзик после того, как они сдали обгоревшего Художника в Ожоговый центр. Живучий и юркий, выпрыгнув одним из последних, Борзик удачно приземлился на груду тел стонущих морфинистов, и они с Кокой поволокли Художника к машине: Борзик тащил под мышки, а Кока только хватался за ноги (у него самого рука висела как жгучая плеть). Спотыкаясь о кирпичи и железки, сзади бежал Тугуши и мычал, держась обеими руками за челюсть.

В машине было страшно смотреть на обуглившееся тело. Кожа и рубашка превратились в одну кроваво-черную корку. От вылитой воды тело зашипело, взвился чад горелого мяса. У Коки начались рвотные спазмы, а Борзик закричал, заводя мотор: «На него не блевани, заражение будет!» Да, если бы не Борзик, вряд ли они успели скрыться, наверняка попали бы в лапы милиции…

Надо действовать. Кока собрал все порно, карты, кассеты, добавил почти новую куртку и отправился к соседу Нукри. Объяснил ему, в чем дело. Сосед не спеша всё рассмотрел, ощупал и оценил, потом спустился этажом ниже, к брату, и принес деньги, сказав, что брат велел Коке привезти на эту сумму порно с малолетками.

Этот вопрос был решен. Улететь в Москву было нетрудно — после регистрации всегда оставались места. Улететь в Париж тоже не составляло проблем — у него была бессрочная виза. Осталось поговорить с бабушкой. Но и это прошло гладко: бабушка, подустав от внука и его лоботрясов, особо не протестовала, только попросила позвонить ей из Парижа и сообщить, как прошел полёт.

Кока был готов, а чемодан собран. Да и вещей у него — всего ничего: так, пара маек, мятых брюк, старая джинсовая куртка (он и в одежде никак не мог попасть в нужный ритм: в Париже щеголял в костюмах и галстуках, а в Тбилиси напяливал всякое рванье, хотя надо было, как раз наоборот, в Тбилиси быть одетым с иголочки, а в Париже ходить в чем попало).

Всё. Паспорт и деньги спрятаны в куртку, бабушка поцелована, все присели на дорожку. Нукри поехал вместе с ним на площадь Руставели и помог залезть по высоким ступенькам в рейсовый «Икарус».

В аэропорту, с трудом погрузив чемодан на тележку, Кока поплелся к стойке, где толпился народ на Москву. Две хорошенькие девушки, в синих формах и пилотках, хлопали печатями и цепляли ярлыки к чемоданам и сумкам.

— Будет на Москву свободное место для бедного калеки? — спросил Кока, посылая им один из своих бархатных взглядов «больного», которого надо жалеть и голубить (со школьных лет эти покорно-страдальческие взоры действовали на девочек безотказно и гарантировали их помощь и сочувствие).

— Будет, наверно… А что это у вас с рукой? С дивана упали? — бегло скользя по нему цепкими взглядами, засмеялись девушки.

— Хуже. С женщины скатился, — поддержал Кока.

— А не надо с такими толстыми женщинами дело иметь! Вот с такими, как мы, надо… — продолжали они шутить, не забывая пощелкивать печатями, отрывать талоны и называть какие-то цифры.

— Ту женщину я надул слишком сильно, вот она и лопнула, — молол Кока вполголоса, мельком следя за пассажирами, идущими на второй этаж, к дверям на посадку, где тоже была стоечка, за которой девушка в пилотке проверяла паспорта, отбирала посадочные талоны и посылала дальше, на спецконтроль, где мигал телевизор и были видны милицейские формы. Если он в розыске, там его возьмут.

— Ах, так это была резиновая женщина, кукла! — хохотали девушки. — Думали, меньше хлопот будет, а видите, как вышло… Так вам, лентяям, и надо!.. И очень хорошо! Жаль, что только руку поломали, а не кое-что иное…

— Что делать несчастному калеке? Только резиновыми куклами пробавляться осталось, — отвечал Кока, держа наготове паспорт с полтинником, что было учтено болтушками: их руки исправно выполняли привычную работу, рты мололи чепуху, но глаза бегали по всему, что вокруг.

Улучшив момент, он сунул паспорт и получил билет с посадочным талоном. Чемодан исчез в жерле конвейера, а Коке был выдан багажный талон.

«Всё! — радостно подумал он, прощаясь с девушками и обещая больше к резиновым бабам не прикасаться, только к живым. — Можно идти на посадку!»

Только он отошел от стойки, как перед ним возник плешивый тощий бородатый субъект и радостно схватил его за здоровую руку:

— Ва, брат! Давно не встречались! Как дела?

Кока с недоумением вгляделся в него. Зубы у типа были желтые, ногти — черные, глаза — красные, а из кармана кургузой курточки торчала бутылка боржома.

— Хорошо, спасибо, — ответил Кока, пытаясь вырвать руку и понять, кто это такой и что ему надо; по пересохшим губам было ясно, что тип торчит под каким-то кайфом.

— Не узнаешь? Э, стыдно, брат! Я Мамуд, забыл? А тебе Сатана два слова сказать хочет, поздороваться, — сообщил тот, бесцеремонно таща его под руку к выходу.

— Какой еще Сатана? — дергался Кока, но они уже были снаружи.

— А вот он, видишь? Узнал? — не отпуская кокиной руки, бородой указал Мамуд на белый «Москвич»-фургон с красными крестами.

Из-за руля машины махал рукой Сатана.

«Об этом бандите в тот несчастный день говорили!» — вспомнил Кока со страхом и унынием: встреча не предвещала ничего хорошего.

Мамуд открыл дверцу и почти втолкнул его внутрь:

— Вот, еле узнал меня. Садись! — А сам остался стоять у машины.

— Что с рукой, братишка? — участливо спросил Сатана, подождав, пока Кока не устроился на сидении. Лицо бандита было багровым от кайфа, а изо рта торчала дымящаяся «Прима».

— Сломал…

— Осторожным надо быть. Вареное мясо ешь, тогда быстро заживет. Хашламу любишь? Ну вот, надо много хавать. Лац-луц — и всё в порядке, — заботливо сказал Сатана, залезая в карман кокиной куртки и вынимая паспорт: — Куда летишь? Когда?

— В Москву… Уже посадка объявлена… Ты тоже летишь? — спросил Кока, не совсем понимая, что ему нужно от него.

— А билет где? — пропуская вопрос мимо ушей, спросил Сатана, покопался своей пухлой лапой в кокином кармане, извлек билет, багажную квитанцию, посадочный талон, деньги и ответил сам себе: — Вот и ксивы, вот и бабки.

Потом он стал пристально рассматривать карточку в паспорте. Постучал в стекло и приоткрыл окно:

— Мамуд, как думаешь, мы похожи?

— Как родные братья. Только он худой, а ты мордатый. Дай сюда!

Мамуд взял у Сатаны паспорт. И Кока, открыв рот, стал наблюдать, как он, вытащив шариковую копеечную ручку, намазал пасту себе на мизинец, послюнявил его и стал что-то подправлять на фотографии.

— Вот сейчас лучше! — сказал он и бегло проглядел паспорт. — Э, да у него виза какая-то есть… На заграницу, видно… Красивая…

— Да? — оживился Сатана: — Какая у тебя виза? Ты куда вообще лететь думал?

«Думал?» — услышал Кока, не веря своим ушам и бормоча:

— Не думал, а лечу.

— Ну да, а куда? — не спускал с него глаз Сатана, накручивая на палец клок волос.

— В Париж…

— Значит, виза французская?.. Это хорошо. Это очень даже ништяк. Синг-синг, шик-блеск — и в Париже. Не знаешь, сколько оттуда до Амстердама? — спрашивал Сатана, деловито складывая всё в паспорт.

— Часов 5–6, может, больше, — машинально ответил Кока, ёжась от его взгляда. — Смотря на чем. А что?

— Ничего. Друга повидать надо. И одну бабу трахнуть. Негритянку вот с такой жирной жопой! — И Сатана широким жестом, осыпая всё кругом сигаретным пеплом, показал, какая эта здоровая и толстая баба.

— Кому надо? — удивился Кока.

— Мне, кому еще? — засмеялся Сатана. — Ну, сиди пока. Я в туалет схожу и скоро приду. Вместе полетим. Я и ты! Ты и я! Вместе! Ведь хорошо, а? Не скучно будет. У меня кодеин есть. Выпьем по заходу и покемарим.

— Да, неплохо, — кисло согласился Кока, с тревогой следя, как паспорт и билет пропадают в кармане бандитского плаща, но всё же чуть оживившись от слова «кодеин». Так, наверно, оживляется корова на бойне, видя, что её режут не первой, а второй.

— Покайфуем первый сорт!.. — И Сатана, больно хлопнув Коку по здоровому плечу, стал вылезать, с трудом выволакивая свое мощное тело из закачавшегося «Москвича».

Кока тоже хотел было вылезти, но его дверца почему-то не открывалась. Он беспомощно толкал её гипсом, но она не поддавалась. Потом он увидел, что ручка на дверце свинчена.

Сатана тем временем одернул плащ, обнял и поцеловал Мамуда, что-то прошептал ему на прощание, забрал у него из кармана бутылку боржома и направился к зданию.

— Эй, Сатана! А мой паспорт! Куда? — пискнул было Кока.

Но Мамуд уже уселся за руль и щелкнул чем-то под сидением — кнопки на дверцах втянулись. Кока налег гипсом на свою дверцу — заперто.

— Что такое? В чем дело? Что вам надо? Куда он пошел? — начал он панически спрашивать у Мамуда.

Тот отвечал:

— Сейчас придет. В туалет пошел. Ты сиди спокойно, не рыпайся…

— Да что это такое? — по-детски спрашивал Кока.

— Ничего. Всё в порядке.

Через лобовое стекло и стеклянные стены аэропорта было видно, как Сатана не спеша поднялся на второй этаж, поставил бутылку на край стойки и протянул девушке паспорт. И в тот момент, когда она заглядывала в паспорт, он локтем подтолкнул бутылку. Было видно, как бутылка беззвучно упала на пол, как отскочили люди и началась суматоха. Девушка, перегнувшись через стойку, смотрела на осколки. Сатана жестами энергично объяснялся: показывал то на стойку, то на пол. Из кафе напротив появился кто-то со шваброй. Девушка, вернув паспорт, рукой показала Сатане проходить побыстрей и не задерживать других. Сатана с трудом, боком, протиснулся в железные стояки металлоискателя и пошел вглубь… Вот его уже не различить среди толпы улетающих счастливцев…

«Вот наглый бандюга! Абрек! Прошел! — злобно думал Кока, в душе надеясь, что подлог будет обнаружен, а Сатана не пропущен. Тогда были шансы получить паспорт обратно. Хоть и мизерные, но были. А сейчас до Коки окончательно дошло: — Кинули! Как щенка кинули!..». Он как-то сразу угас и ослабел.

Тем временем Мамуд резко развернул машину и погнал в сторону города, рассказывая, что Сатана в побеге, ему надо помогать, и хорошо, что он был в хорошем настроении, а то мог бы и покалечить Коку…

— За что меня калечить? Я и так покалечен! Почему у меня взяли? — плаксиво спрашивал Кока, хотя это уже не имело значения.

— Никого больше не было. Мы уже пару часов сидели, ждали, кто близкий появится… Да ты не бойся — не потеряется твой паспорт. Сатана вышлет его по почте. Ты только адрес свой дай, куда посылать…

«Адрес?.. Какой?.. Зачем?.. Черта с два он вышлет, больше ему делать нечего… Будет с этим паспортом разбойничать, пока не поймают», — скорбно думал Кока, но всё же уныло нацарапал на пачке сигарет свой французский адрес. Мамуд посмотрел, понял слово «PARIS» и уважительно спрятал бумагу:

— Париз, ялла!.. Баб, наверно, много!..

А Кока полностью сник. Пара месяцев сидения в Тбилиси, без денег, под страхом ареста и без документов, была обеспечена. А что этот проклятый Сатана по его паспорту в Европе натворит — неизвестно. Во всех картотеках, считай, место забито…

Не слушая веселую болтовню Мамуда, он заторможено смотрел на дорожные выбоины, рытвины и колдобины, натужно думая, что делать. На секунды пришла мысль о мести, но кому и как мстить?.. Мамуду?.. Нечего предъявить, да и связываться опасно с такой бестией. Сатане?.. Где он?.. И что Кока ему может сделать?.. Ничего. Против Сатаны никто из районных парней не отважится выступать. А самого Коку он изувечит — и всё. Так что молчать и бежать прочь из этого города, где все друг друга кидают и норовят обобрать и объебать!

Так они доехали до центра. Мамуд вежливо поинтересовался, куда его подбросить. Кока вылез на Земмеле, купил бутылку водки и до сумерек просидел в садике, скорбно обдумывая положение и прихлебывая из горлышка, пока не задремал. Но его разбудил дворник и велел идти домой — нечего по вечерам по садикам шастать, если ты плохого не задумал, а если задумал — сейчас позовем милицию!

Кока с трудом дотащился до дому, а бабушке, еле ворочая языком, объяснил какую-то чушь:

— Вот… лично приехал сообщить… пролёт прошел успешно…

Бабушка, мало понимая, в чем дело, была ошарашена такой вежливостью и усадила внука за котлеты, которые еще оставались со вчерашнего дня. Он вяло жевал, вполуха слушая о том, что покончил жизнь самоубийством Большой Чин.

— Какой это? — не понял он.

— Ну, тот человек, который вас спас после драки. Из ЦК, — взволнованно сказала бабушка. — Я всегда говорила, что он порядочный человек, не в пример тем, кто жив и здравствует. Не выдержал лжи. И сделал так страшно: бросился сердцем на кинжал… До войны так же покончил с собой муж мадам Соломонсон, ювелир, когда чекисты пришли его брать…

«Чекисты… Сатана… Мамуд… Соломонсон… Большой Чин… Чтоб вас всех черти взяли!..» — вращалось в голове у Коки, пока он окончательно не затих на своей постели без простыни и наволочки, снятых бабушкой для стирки.

… Спустя два месяца, после подлогов и подкупов, новый паспорт был получен, и Кока благополучно добрался до Москвы, где во французском посольстве ему восстановили визу и даже купили за счет Франции билет до Парижа.

2002–2006, Германия

БАБУШКА И СМЕРТЬ

I

Жила на просторах бывшего Союза бабушка девяноста лет. Вся её родня поумирала или сгинула, осталась только бездетная внучка с мужем. Скучно жить втроем. К тому же почему-то пропали свет, газ и тепло. Без света нет телевизора. Без газа трудно готовить. Без тепла плохо жить. Хуже, чем во время войны. Внучка кричит в ухо:

— Союза нет, потому ничего нет!.. Воры свет воруют! Перестройка!

Удивляется бабушка — как это воры свет воруют?.. И как это Союза нет?.. А что тогда есть?.. Непонятно. Но надо в пальто, сапогах и шапке в нетопленой комнате сидеть и в пол смотреть. Утром — хлеб с соленым маргарином, днем — вареная картошка, вечером — каша. А если спросить у внучки, почему нет тепла и еды, то можно опять услышать, что колхозы не работают, фабрики стоят, поэтому ничего нет.

— А когда будет?

— Неизвестно. Сказано — перестройка, и всё, бабулька, не приставай, — отрезает внучка.

А внучкин муж из кухни поддакивает:

— Было добро, да давно. А когда опять будет, нас уже не будет!

Ну, перестройка — так перестройка. Будет — и пройдет. Бабушка всякие разверстки, чистки и бомбежки пережила. Сиди, в пол смотри. Ничего. Лишь бы войны не было.

Пока могла слышать — прислушивалась ко всему. В темноте слышно лучше, чем на свету. Но с детства была туга на левое ухо (отец дал оплеуху). А тут и второе забарахлило. Голоса и звуки стали отдаляться, тускнеть, гаснуть, исчезать. Затихло всё.

Ну, затихло — не потухло. Слепой быть хуже, чем глухой. Сиди и в пол смотри. Если крикнут что-нибудь прямо в ухо — то слышно. Главное можно понять. А остальное всё ерунда. Приходил как-то человек в белом, в глухое ухо жучок вставлял. Легче стало вроде. Но что слушать?.. Телевизор молчит. Бачок в туалете журчит. Зять что-то грызет на кухне. Внучка по телефону болтает. Временами в ухе кто-то разговоры заводит. Или смеется, как болван.

Иногда жучок вдруг начинал так дико свистеть и скрежетать, что бабушка поспешно вырывала его — бомб не хватало!.. Сталин войну выиграл, немца побил, откуда бомбы?..

Плохо только, что керосинка сильно коптит — дышать нечем. Человек в белом говорил:

— Не дышите керосином, очень вредно! Сосуды сужаются, склероз будет!

Легко сказать — не дышите!.. А что делать, чем греться?.. Лучше завтра от яда помереть, чем сегодня — от холода. «Замерзнугь всегда успеем, — невозмутимо думала бабушка под возню жучка в ухе. — В старом теле — что во льду, тепла ждать нечего. А склерозом не пугай, не страшно. Моя бабка в сто лет умерла — и никакого склероза! Перед смертью бус наглоталась, но по забывчивости, а так — всё помнила!»

Наконец перестройка лопнула, свет появился, но так вздорожал, что внучка опять не включала телевизора, пока зять не устыдил её:

— Не экономь на человеке! Что ей целый день делать?

Теперь бабушка сидит перед экраном и смотрит всё подряд. Даже переключалкой щелкать научилась. И всё ей кажется ужасно знакомым. Увидев Ельцина, она твердо говорит:

— Этот у нас до войны в ЖЭКе истопником работал. Пил сильно.

И почему внучка с зятем покатываются — непонятно. Мало ли кто где работал?.. Им бы только хохотать… Квакают, лягушки, а что смешного?.. Этот, например, мясником на рынке был, где муж вырезку к праздникам покупал… Теперь только очки нацепил и разжирел. Вот этот, мордатый, да — да… Что?.. Член бюро?.. Не знаю, паспорт у него не проверяла. Хороший мясник был, чистый… У других пьяниц мясо под мухами синее, грязное, а у этого всё чисто, и сам всегда в фартуке. И нечего хохотать… Скотину тоже резать уметь надо. Был бы бык, а мясник найдется, как муж говорил.

Телевизор такой большой, что сослепу трудно различить, ящик это или окно в стене. Поэтому, когда на экране идет дождь, бабушка беспокойно спрашивает:

— Белье успели снять?.. Не намокнет?..

Внучка вопит:

— Это в кино дождь идет, на экране! Какая же ты стала глупая, бабулька!

А она резонно думает: «Раз в кино идет, может и на дворе пойти… Не лучше ли вовремя снять?.. К тому же высохло давно, наверное… Если не скажешь, сами ничего не сделают. Лентяи!»

Смеется внучка, что бабушка костылем окно закрыть пытается. А забыла, дурочка, что с ней в детстве случилось: летом под окном на горшке сидела, а ветер так рванул створками, что все стекла посыпались. Спасибо еще, только парой шрамов отделалась, могла бы и глаза потерять…

Иногда бабушка нарывалась на каналы новостей. И тогда одни и те же кадры к вечеру повергали её в уныние:

— Вот эта бедная женщина уже целый день плачет!.. Лес всё время горит!.. Машины разбиваются!.. Дома рушатся!..

Внучка со смехом объясняет, что всё это — одно и то же: и женщина поплакала немного и перестала, и лес давно потушили, и битую машину на свалку свезли, и развалины бульдозером собрали. А бабушка недоумевает: если у человека горе, то он и плачет целый день… И лес не так легко потушить… И машину так быстро не починишь — она-то знает, муж автомехаником был. Да разве кто слушает её?.. Внучка только и знает, что ругаться, а зять хохочет почем зря. Вот и вся жизнь.

II

По телевизору, если нет дождя, то обязательно кого-нибудь режут, убивают, насилуют и бьют. Бабушка за всю свою жизнь не видела столько ужасов, сколько сейчас за один день показывают. Скорбно наблюдая бесконечные гонки, драки, пьянки, она иногда недоуменно спрашивает вслух:

— Чего эти бездельники по улицам шатаются?.. Почему домой не идут?.. Вот шалопаи!.. Их что, на работе не проверяет местком?..

Но делать нечего — в платок завернуться и смотреть один и тот же бесконечный фильм, где жулики грабят и воруют, а потом с девками по ресторанам сидят, пока их милиция не поймает. И поделом, нечего граждан дурить и водку хлестать. Если хорошие люди, то почему домой не идут, не отдыхают после работы?..

Увидев на экране Гитлера, бабушка злобно удивляется:

— Как, разве он ещё живой, проклятый?.. А где его фуражка?..

Внучка визжит прямо в ухо:

— Какой там живой! Это документальный фильм! Хроника!

А бабушка в ответ крысится: мало ли что!.. Может, он где-то спрятался, а сейчас его поймали?.. Ведь говорили же, что Сталин обещал Гитлера в клетке по всему СССР провезти, напоказ, а Гитлер взял и сбежал куда-то в Америку. У мужа на работе даже места продавали на этот показ. И деньги, между прочим, потом не вернули, когда он в Америку убежал. И фуражка у Гитлера, как у Сталина. Только у Сталина — с серпом и молотом, а у Гитлера — с их пауком. И никого она ни с кем не путает. Это её все путают.

В общем, около телевизора сидеть можно, только ноги ноют и по костям зуд пробирается. От болей свежий творог сильно помогает. Только вот творога хорошего никак не найти — какой-то он жидкий сейчас стал, с коленей сползает и простыню пачкает. А это не дело — грязь бабушка не любит. У нее в доме всегда чисто было. Не то, что у внучки-вертихвостки, которая только туда-сюда всё швырять может!.. Ни разу не села, кофту не связала, носков не штопает, одежду не гладит!.. Обедов нормальных готовить не хочет: так, кинет что-то в кастрюльку — и готово!.. Ни супа нормального, ни мяса с картошкой… Только — шур-шур, срамные юбки напялит, папиросу в зубы — и бежать.

Пусть потом не удивляется, если её какой-нибудь прохвост в углу прижмет — сама напросилась. Мужчинам много ли надо?.. Все они прощелыги… Как увидят — так и норовят хватануть за что попало, как муж покойный… Покойный ли?.. Недавно ночью опять пришел и в постель просился, да она не пустила. Он всегда такой был, терпеть не мог — «Давай-давай, никого нет, дети ушли, давай по-быстрому!» — завалит на кровать, трепыхнется пару раз — и на работу… А с работы придет, отдохнет, переоденется и опять улизнет… То в кино с бухгалтершей видели, то с пьянчугами в столовой пиво пьет. А она детей нянчи, обед готовь, на дворе под краном белье стирай, талоны отоваривай, в очередях стой и с соседками ругайся…

А теперь и того хуже — сидеть, в пол смотреть. Без ушей много ли узнаешь?.. И глаза сдают. Хоть и вырезали когда-то катаракту, но всё равно, как через грязный стакан со стоячей водой одна муть видна.

Свет дали, но еды не прибавилось. Даже еще меньше стало. И холод не ушел. И почему-то давно пенсию не несут. Может, почтальонша адрес забыла? Внучка смеется:

— На твою пенсию, бабулька, буханки хлеба не купишь! Да и зачем тебе деньги? У тебя ноги не ходят!.. Куда тебе по магазинам ходить! Мы всё купим, что надо!

Ну, пусть. Ей ничего не надо. Всё хорошо. И жить вполне можно, если бы только творог достать посуше, комками. В марлю завернуть и к коленям прикладывать. А потом сырники сделать можно — творог-то чистый, в марле был… Внучкин муж сырники любит. Он всё ест. Даже из капусты, которой колени были обложены, борщ себе сварил недавно. И правильно, чего добру зря пропадать?.. Колени-то чистые, на Пасху мыли…

А деньги… Бабушка никогда и не видела их толком — раньше у мужа были, а потом неизвестно куда делись. Да и зачем они ей?.. Всё равно никуда ходить она не может: ноги крутит, а в затылке — свинец. Правильно люди говорят: стар да нищ — гниль да свищ… На голову нечистая сила давит, зовет постоянно: «Чайник кипит!.. Дети голодные!.. Квартира не прибрана!..» И голос не из головы, а будто прямо из сердца идет. Иногда в живот переберётся, оттуда ворчит: «Муж скоро будет, а обеда нет!» Бабушка пытается поймать голос, шлепает рукой по животу, по бокам — ничего не помогает, сам уходит и приходит, когда хочет, является, когда его не просят…

А как было бы хорошо всё самой слышать и видеть!.. И ходить. Такие простые вещи — и так их не хватает!.. Жаль, что в коленях вода высохла, а то пошла бы в магазин, посмотрела, что к чему. Хлеб, мясо, сахар есть?.. Чай, мука какие?.. Соль, свечи, мыло почём?..

Она спрашивает, а внучка только фырчит, со своим малахольным мужем Юрой непонятные разговоры заводит:

— Ты не находишь, что у нашей бабульки память как у золотой рыбки стала — длиной в 5 секунд?.. — а потом в ухо кричит: — Ты о чем думаешь целый день, золотая рыбка?

— О хорошей жизни, — отвечает смиренно и честно бабушка.

— Да тебе сто лет в обед, чего хорошего ждать-то?

— Посмотрим, — уклончиво отвечает та.

Внучка — хохотать. А бабушка удивляется: «Что тут смешного?.. Может, ноги еще ходить будут?.. И слышать-видеть смогу?.. О чем человек думает?.. Чтобы никто не болел, не голодал. И чтобы пришли все сюда, в эту комнату. Собрались бы, сели, посидели, поговорили… Чего еще?.. И кто сказал, что мне сто лет?.. Глупости. Может, шестьдесят. А может — только сорок… Вот муж скоро с работы придет, он скажет… Он всё знает. Все бумаги у него в коробке из-под печенья сложены. А коробка в шкафу под простынями спрятана, чтобы дети не растащили…»

III

В последнее время бабушка стала по утрам собираться: складывает что-то в кульки, сворачивает узлы, копается под матрасом, шарит в шкафу… Потом надевает шерстяной платок и застывает в ожидании.

— Надо ехать, — говорит.

— Куда это, бабулька, ты собралась? — кричит внучка ей в глухое ухо.

— Домой. Там муж ждет. И дети уже пришли из школы. Чего я тут сижу без дела? — отвечает та.

Без дела она никогда не была — с чего бы это сейчас бездельничать?.. Навестила, отдохнула — и пора. Засиделась в гостях. Дома дети голодные по двору бегают, воду из-под крана пьют, простудятся… И муж с работы вот-вот вернуться должен…

Зять пытается объяснить, что муж её двадцать лет назад умер, а дети не только пришли из школы, но успели её закончить, прожить свое и тоже умереть. С того света никто еще не возвращался. Но бабушка загадочно отвечает:

— Время покажет! — и начинает ходить по комнате (шуршание и перестук костылей).

Как утро — так сборы. Расстелет юбку, положит в неё щербатый гребень, рваные карты, пустой кошелек, футляр от потерянных очков, ночную рубашку — всё, что нажила за беспрерывную жизнь. И сидит, чутко поглядывая на дверь. Издали заводит разговор:

— А того человека, который должен за мной приехать, еще нет?.. Ну, таксиста, который домой отвезти должен?..

— Какой-такой таксист?.. Куда отвезти? — кудахчет внучка.

— Таксист — такой видный, здоровый… — запинается она, не зная, как его получше описать (на такси в особо важных случаях ездили, она и не помнит, какие они, таксисты). — И дети ждут.

Внучка — в хохот:

— Мы — твои дети! Больше нет никого!

Узелки отнимут, попрячут. А бабушка, затаившись, смотрит, куда вещи брошены. Её не обмануть!.. Ну и что, что глуха и слепа?! Всё чувствует. Вот сидит в коридоре и ощущает: где-то дверь открылась… Из щелей ветром потянуло… Пол дрожит под шагами… В стене гул… Парадное хлопает…

Наконец, как-то рано утром, твердо решила: «Помощи ждать нечего. Надо самой идти». Теплый жакет натянула. На голову — пуховой платок. Узел готов был с вечера. Подождала, пока внучка ушла, а зять в ванной заперся. Быстро-быстро прошмыгнула по коридору, отворила дверь и выбралась наружу.

Прокралась до лестницы. А там — темень, тьма, темнота. Ступеньки опасные. Холод собачий. Постояла, подумала. Видит — кабинка, а в ней — свет. «Там таксиста ждать надо! — решила, но открыть не смогла. Постояла, подергала решетку — и пошла обратно к знакомой двери. — Внутри ждать теплее…»

Заперто. Постучала костылем. И раз, и два, и три. Внучкин муж, полотенцем обмотанный, отворил. Увидел её, обомлел, побежал проверять в комнату. А она прошаркала по коридору и уселась на диван.

— Где вы были?.. Куда вы ходили?.. — кричит ошарашенный зять. — Как вы вышли?

— Домой… Муж с работы… Дети из школы… Таксиста нет… Подожду… — растерялась она.

— Какие таксисты? Какие дети? Всё это было юо лет назад! Вы, дорогая, в свою молодость сбежать пытаетесь, а это невозможно! Машину времени еще не придумали! А если и придумали — то сами катаются, нам не дают! — кричит он, закрывая дверь на все цепочки и щеколды.

Затаилась бабушка, выжидает. «Не дадите по-хорошему уйти — хитростью уйду». Как только коридор пуст — тут же к двери, стучит в неё костылем. Но никто не слышит, кроме зятя — он, бездельник, всегда дома, её сторожит.

— Опять буянить? — кричит, из комнаты выбегая.

— Пустите, ждут меня! Прошу вас, откройте!.. Я дам вам три рубля, милый! Мне обязательно надо! — молит бабушка.

И чего только не пробовала!.. И просила, и ругалась:

— Какое имеете право?.. Что это — тюрьма?

— Так точно, тюрьма души и тела! — подтверждал злой зять со стаканом в руке.

Она недоумевает: за что мучат, почему держат взаперти?.. Ну ничего — она будет готова. Скоро машина приедет, она узелки схватит — и айда!.. А нет — можно и на трамвае уехать. Пока надо готовиться потихоньку…

Каждое утро — одна и та же работа: в коробки из-под туфель складываются пуговицы, обмылки, таблетки, блюдца, солонка. В мешки прячутся распоротые платья, куски кожи, рваные шарфы, старые косынки. В узлы заворачиваются клубки ниток с иголками, салфетки, чайные ложки.

Из узлов не украдут. Всюду воров полно, так и шныряют вокруг. Один вчера даже задвижку на окне дергал, но она костылем стукнула — исчез. Зять орет:

— Это в телевизоре воры, бабушка! Не бейте костылем по экрану, взорвется! Пожар будет, милиция придет!

А бабушке лучше знать, где вор был: своими глазами видела, как он черной рукой через форточку задвижку рвал. И пусть этот дурень её не учит, где воры были, она сама знает. Тут были!

Нет, всё прятать!.. Кольцо, например, лучше всего в кефире утопить, там воры искать не будут… Тапочки — под подушку… Гребень — в суп… Костыли — под одеяло… Челюсть — в маслёнке спрятать, в масло вдавить, так-то понадежней будет…

Внучка с зятем челюсть ищут — а бабушка упорно молчит: зачем лишнее говорить?.. Все ищут — и она ищет. Ах, челюсть у кого-то пропала?.. Не удивительно, всё крадут, а я о чем говорю, но никто же не слушает… Дети или коты утащили, кому еще?.. Играют теперь где-нибудь во дворе… В подвале смотрели?.. Всё надо прятать и хранить. И на дорогу еду запасти не мешает: корочки, галеты, булочки.

Еда до тех пор пряталась за кровать, пока не вышла наружу в виде тараканов. Внучка нашла гнездо, разоралась:

— Вот сумасшедшая бабулька! Смотри, какую дрянь развела!

Крик, шум. А что такого?.. Тараканов не видели?.. Да где это видано, чтоб без тараканов?.. Отец еще всегда шутил: была бы хата, а тараканы заведутся… И почему это кушать на дорогу взять нельзя?.. Небось, когда проголодаются — к ней же за хлебом и прибегут. Вперед никогда не подумают. Она за всех думать должна!..

IV

Трудно с утра до вечера за всех думать, а надо. Кому же думать, как не ей?.. Она и думает за всех. Ей, например, кусок в горло не лезет, если она знает, что дети голодные. Всегда для них половину еды оставляет.

— Почему не едите? — кричит выпивший Юра, внучкин муж. — Не нравится?

— Для детей. Пусть они едят. И муж скоро с работы будет! — смотрит бабушка на часы без стрелок.

— Ваш муж давным-давно умер, я сам лично его хоронил и в землю закапывал!.. — орет зять, для убедительности резкими жестами показывая, как он это делал.

А бабушка этих злых шуток даже слышать не хочет:

— Да что вы болтаете?.. В землю!.. Я вчера с ним говорила!.. Сейчас же пусти уйти, остолоп!..

— Куда я тебя пущу? Слепая, глухая, хромая! Куда ты пойдешь? — свирепел зять.

— А ты пусти — и увидишь, куда!

Зять плевался, хлопал дверьми и уходил на кухню, а бабушка мучительно пыталась понять, почему её не пускают в магазин, не дают помыть посуду, приготовить обед. Почему отгоняют от раковины? Не подпускают к плите?.. Где её доска для глажки?.. Кастрюли, чугунки?.. Железная ванночка, где так удобно купать детей?.. Даже белье постирать не дают!.. А она этого белья за свою жизнь выстирала тонны и выгладила версты… Нет, засиделась, пора.

И она, не слушая назойливых криков и визгов, упорно движется к двери, которая теперь стала её главным вопросом жизни: заперта или открыта?.. Здесь ничего хорошего её не ждет…

Внучка от всех этих фокусов подсела на таблетки. Зять, запивший в перестройку, начал теперь от огорчения закладывать по-черному: с утра и в одиночку, по часам. А бабушка оденется в теплое, сядет у входной двери и скромно-деликатно молчит, всем своим видом намекая: «Мол, уже готова, чего ждать?..»

Иногда ей кажется, что лучше брать обманом. Ласково-льстиво начинает:

— Милый, я ошиблась квартирой, я живу этажом ниже, заблудилась! Откройте, пожалуйста! Вы же хороший человек?

— Нет! — кричит зять. — Я — плохой человек! Очень плохой! Не открою! Не выпущу! Не торопись! Небесный ЧК работает круглосуточно! Когда надо — сами придут. А пока — сидеть и ждать!.. А если буянить — то я «скорую» вызову и в психушку сдам. У вас белая горячка! Белочка! Делир! Вот я же сижу, никуда не бегу — и ты сиди! Сиди и телевизор смотри! — пытается объяснить он, по-обезьяньи хлопотно усаживаясь на невидимый стул и показывая жестами, как он «сидит», «никуда не бежит» и «телевизор смотрит».

— Ну, ты сиди, если хочешь, а мне пора — я в другом месте живу… Хотя бы мужу моему скажите, чтоб он забрал меня отсюда! — настаивает бабушка.

— Вот-вот, пусть ваш мертвый покойный муж сюда пожалует, милости просим, совсем весело будет! — Зять широким жестом распахивал настежь дверь и делал нетвердые книксены и шаткие реверансы. — Добро пожаловать, покойный муж! Как у вас там, на том свете, погода ничего, дождя нет?.. Земля пухом или как?.. Забирайте свою подругу жизни, ничего против не имею! Давно пора, между прочим! — в сердцах огрызался он напоследок в мрачную пустоту подъезда и с треском захлопывал входную дверь.

А бабушка, в страхе и удивлении глазея на кривлянье зятя, скорбно думала в ответ: «Плохой ты, злой человек! Не буду с тобой разговаривать!»

Но обиды долго не помнятся. И всё сначала. Один раз так захотелось ей выйти, что руку у зятя целовать начала, на колени встать попыталась:

— Отпусти, прошу по-божески — идти надо! Дай ключ, отвори дверь!

Целует руку — и плачет. Тут и внучкин муж зарыдал, стал её целовать и обнимать:

— Какой ключ? Что я, святой Петр?.. Поймите, родная, вам некуда идти! Некуда! И нам всем некуда идти! Вот, уже пришли! — топал он чугунными шагами на месте, старательно показывая, что «уже пришли». — Куда вас пустить?.. Чтобы на ступеньках шейку матки сломали?..

Объятия, слезы и поцелуи как-то облегчили, успокоили обоих. Они долго и молча сидели рядом, опустошенные и притихшие, пока внучка, вернувшись с работы, не наорала на них, разгоняя по комнатам:

— Склеротичка и пьянчуга — хороша семейка! Идите по местам!

Муж долго еще всхлипывал в ванной. Бабушка в своем углу тоже смахивала слезу, думая: «Хороший человек! Душевный! Вот она — главная ведьма! А он хороший, добрый, ласковый… Когда уйду, заберу его с собой. Пропадет он тут с этой дрянью!» А внучка металась по кухне, причитая в голос:

— Боже, в каком дурдоме я живу! Бабка — в деменции, муж — в запое! Нет выхода, конец, беспросвет!

Но выход нашелся сам собой. Однажды зять, не в силах больше лаяться и кричать, на бабушкины расспросы о детях и муже рассеянно ответил:

— Дети еще в школе, потом в кино идут с классом… А муж сегодня опоздает — на работе задержали… Звонил, просил передать, что придет поздно. Ждите!

И это объяснение вдруг полностью успокоило бабушку. Оно было ей понятно: дети — в кино, муж — на работе, придет поздно. Раз их пока нет — то и волноваться не о чем, можно пока телевизор посмотреть.

Теперь она с утра получает полный отчет: дети в цирках-зоопарках, муж работает, а потом на свадьбах-поминках гуляет или внеурочно работает. Всё это было ей очень понятно и знакомо: она всю жизнь всех ждала. Можно и еще подождать.

Временами, правда, она забывает, чего она именно ждет, и начинает по привычке собираться:

— Пора!

Но резонные объяснения тут же останавливают её:

— Куда пора?.. Дети уже поели, пошли в футбол играть.

Не зная, что ответить, она беспокоится дальше:

— Соседка сказала, в магазине мясо по талонам дают. И очередь небольшая! Надо купить! — но получает обстоятельный ответ:

— Нет, соседка ошиблась. Завскладом больной, принять не смогли, завтра продавать будут. Завтра!

«А, завскладом нету, бывает… — понимает баб}'шка. — Ну, завтра так завтра. Подождем».

Погода тоже служит серьезным поводом, чтобы не спешить, никуда не уходить. Откидывая занавеску, зять показывает:

— Видите — зима, холодно! Потом пойдем, когда потеплеет! А сейчас зима, скользко. Упадете, матку шейки сломаете! — (И правда — вид снега за стеклом убеждает её, что лучше повременить с уходом).

Если светит солнце, то идти будет нестерпимо тяжело:

— Потом пойдем, когда не так жарко будет! Все вместе пойдем! Так веселее!

«Да, — в душе соглашается бабушка. — Всем вместе идти веселее, а поодиночке — жарко…»

И она ждет — упорно, терпеливо. Когда-нибудь, наконец, все придут со двора, вернутся с работы, сядут за большой стол, и станет опять шумно, смешно, светло и радостно, как это бывало раньше… Может, и ноги пройдут и пойдут?.. И в голове посветлеет? И муж, наконец, явится?.. Что-то долго его нет — не к бухгалтерше ли, стерве, завернул?.. Соседка по секрету говорила, что в кино их вместе видела… Надо проверить, да всё времени нет…

V

Склероз оказался вещью чрезвычайно приятной — ничего не надоедает, всё впервые видишь и слышишь. И каждый день интереснейшие новости открываются. Например, бабушка никогда бы не подумала, что у них в квартире столько комнат — ходи, озирайся, костылем двери распахивай, со счету сбившись. То новые комнаты откуда-то берутся, то старых никак не найти. В поисках уборной блуждает она по квартире, открывает шкафы и кладовки, с изумлением озирая их внутренности и панически думая, куда делся толчок, который утром был еще тут. Неужели тоже украли?..

На поднос с едой она смотрит долго и испытующе, пытаясь вспомнить, что с этим надо делать: чистить, резать, шить, гладить или стирать? И если бы зять Юра не показывал жестами:

— Ам-ам! Кушать! — она бы ни за что не додумалась, что это всё можно класть в рот и жевать.

Недавно вот нашла одну белую комнату с громадной лоханью. Зачем бы такая огромная лохань?.. Как её поднять, переставить, передвинуть? Внучка орет:

— Забыла, бабулька? Это ванна называется. Купаться! Чупи-чупи!

А бабушка и сама уже знает: конечно, чупи-чупи, но почему такая здоровая?.. Раньше таких никто не видел. У них с мужем вообще ничего не было. Уборная и кран — во дворе. Горбаня № з, прямо за углом, по улице Сталина. И всё. Раз в неделю или две искупался — и хватит, чего еще?.. Часто мыться вредно, врачиха из поликлиники всегда говорила. Если что — и в тазике помыться недолго. Ведро согрел — и готово.

Очень завлекательным местом оказался стенной шкаф. Бабушка часами перебирала одежду, белье, туфли. Сортировала, разбирала. Некоторые старые платья и блузки рвала «на тряпки», увязывала в тюки, прятала под вешалками. А туфли выкладывала на стол, чтобы не забыть в суматохе отъезда — пусть на видном месте будут…

И всё бы хорошо, но вот новая напасть: дети-хулиганы стали костыли воровать. Не дети, а фашисты. Она их, правда, даже и не видит, а только слышит. И никак поймать не может. Поймала бы — надрала бы уши за милую душу!.. Костыли — не иголки, куда их спрячешь?.. Под одеяло?.. За кровать?.. В крайнем случае можно в большой лохани водой залить… А детей наказать. Но мужа всё нет, а она не может разорваться, где еще время детей шлепать!..

Объектом особого воровства были также вставные челюсти. Костыли и челюсти — последние друзья человека. И очень хорошо, что их — по паре. Можно костылями челюсти по полу гонять. Или, наоборот, челюсти на костыли вешать — красиво! Или, например, челюстями очень удобно крошки со стола сметать. Или землю в цветочном горшке ковырять. По батарее стучать. В солонку макать, а потом удивляться, почему хлеб такой розовый, соленый и черствый.

Но именно потому, что челюсти такие красивые и нужные, их надо особо беречь и прятать, а то как пить дать сопрут. Челюсти поочередно исчезают из бабушкиного рта и после долгих поисков обнаруживаются в раковине, под подушкой, в карманах халата, за шкафом, в тарелках, среди объедков, в цветочных горшках или где-нибудь в тапочках или стиральной машине.

Бабушка нутром чувствует, что челюсти — это её последнее достояние, без которого жить совсем нельзя, всё остальное уже украдено. Поэтому она всё надежней прячет их от воров, котов, детей и хулиганов. И каждое утро — одна и та же паника:

— Челюстей нет!

Внучка уходила на работу, а поисками занимался внучкин муж, которому некуда было спешить. Челюсти искать — тоже дело охраны, ничего не попишешь. Дернув утренний мерзавчик и натянув старые кожаные перчатки, он начинал щупать бабушкины карманы и запазухи, переворачивать затхлое постельное белье, ворошить чулки, рыться в остатках еды, копаться в мусоре, обуви и цветочной земле, нещадно матеря при этом челюсти, бабушку, свою несчастную жизнь, весь несправедливый мир в целом и равнодушного Бога — в частности.

Иногда на помощь призывался сосед, из русских немцев, Васька Шнайдер, тоже пьяница, но хороший слесарь. Вся большая семья Васьки уехала в Германию, а его не взяли за то, что он был т. н. кварталыциком — пять рабочих дней держался, а на субботу-воскресенье уходил в тяжелый запой. Чиновники из немецкого консульства, увидев справки из ЛТП и вытрезвителей, решили не признавать Ваську немцем, вписали ему в анкету «русский» и не выдали разрешение на въезд, что было совсем неправильно, потому что и в запое Васька не терял главных качеств своего немецкого характера. И если он принимался с диким механическим педантизмом и маниакальным упорством перебирать предметы в комнатах, то всегда находил челюсти.

Зять хвалил его:

— Вот что менталитет делает! Вас бы, немцев, над нами поставить — в два счета рай бы построили, а то эти жиды наверху только о своих карманах заботятся! С меня причитается! Как не пьешь?.. Да уже вечер пятницы наступает, можно немного глотнуть! Покарауль бабусю, я мигом сбегаю.

Васька усаживался в кресло, зять бежал за бутылкой, а бабушка с удивлением думала: «Чего им надо? Чего они всё переворачивают верх дном?.. Ремонт, что ли, затеяли?.. Или потеряли что?.. Или переезжать собрались?..»

Ладно, раз покоя нет — хуже вам будет! Стала бабушка челюсти не поочередно, а сразу обе вместе в разные места прятать, чем привела зятя в окончательное бешенство. И он, по совету Васьки, решил прикрепить их к бабушке. Вдвоем они накрепко привязали нитки к челюстям, потом намотали нитки на бабушкины уши — жуй, бабушка, на здоровье!

Но ей это не понравилось. Она вытаскивала челюсти изо рта и, в конце концов, порвала нитки, которые потом долго еще свисали с её ушей. В общем, пришлось бросить эту затею, хотя Васька и предлагал радикальные решения вроде того, чтобы челюсти эбоксидкой приклеить к деснам или заменить нитки на дюралевую проволоку, а проволоку закрепить в дырочках для серег.

Ничего не помогло. Наконец, когда челюсти оказались спрятаны особо хитро — в унитазе — и была спущена для надежности вода, для бабушки пришло время каш, супов и пюре. «Всё-таки украли, сволочи!» — рассерженно думала она, деснами перетирая тюрю. Но ничего, и без зубов можно жить, было бы что жевать… Был бы хлеб, а рты найдутся, как говорил отец.

Так и сидит бабушка в коридоре, глухим ухом сторожа входную дверь, а другим ловя странные речи из кухни, где внучкин муж говорит не переставая с молчаливым Васькой. Слова вроде бы понятны, но вот смысла никак не понять:

— Всё перевернулось верх дном. Частная собственность теперь священней, чем святое писание! А судьи кто? Чекисты, аппаратчики!.. Превращение совка в человека — процесс глубинный… Мы — жертвы процесса… Пьющики-запойцы… Если проткнуть наш панцирь из пьянства и хамства, то обнаружатся добрые сердца и ранимые души… Таким трудно жить… Мы обросли чешуей из шума и наглости… Мимикрия… Только бы выжить… Мечемся из тупика в тупик…

«Что болтают — и сами не понимают, дурни!» — в сердцах думает бабушка, задремывая под их тихое блеяние — будто козы на горке траву щиплют. Ла-ла-ла, ерунда всякая… Лучше бы домой шли, жене помогли, чем языком чесать и водку пить…

VI

«Слава богу, никого… Можно уборку сделать. Никогда эти бандиты вещи на место не положат. Побросают — и готово. А ей убирать… Так… Блузку и юбку надо под матрас засунуть — выгладятся за ночь. Разложить под матрасом — и всё!.. И утюга не надо… Не лезут… Тогда в другое место их… Простирнуть не помешает… Вот, в ведре… Кто это в ведро столько бумажек накидал?.. Нет, мусору тут не место. Его надо на пол вытрясти, а в ведре белье замочить. Что бы они без неё делали?.. Молодняк, ни о чем не думают…

А это что еще такое? Пахнет хорошо… Как же эти пузырьки называются? А, духи, «Красная Москва»! Смотри ты на этих вертихвосток!.. Душиться вздумали!.. Не доросли еще!.. Духи лучше всего слить в раковину, а то потом учителя в школу вызывать будут: мол, ваши дочки духами мажутся. Задушить их за такие духи!.. С детства в строгости держать… Да и рано еще им, соплячкам…

Так. Тут прибрала, кажется… Только вот коробочка осталась… Дрянь всякая: колечки, бусики, сережки… И откуда они всё это таскают?.. У соседских детей одолжили, что ли?.. А может — украли?.. С них станет. Фашисты, а не дети. Нет, они шкодники, но не воры… Взяли у кого-нибудь поиграть… Надо соседке показать. Пусть она отберет, которое ваше, а которое — наше.

А лучше всего эти побрякушки в карманы переложить, чтоб не пропали. А еще надежней — вот сюда, в эту большую белую вазу с черным дном и белой крышкой — тут не найдут… Ваза кривая, от полу не оторвать, не унести… Вот… И крышку закрыть… Пусть пока тут полежат… Белье замочено. Всё спрятано. Костыли в ванной отмокают. Теперь посуду помыть.

Это что, кухня?.. Первый раз вижу… Понаставили белых шкафов. Где плита, где холодильник — не разобрать. И почему холодильник пустой и не холодный?.. И почему это противень в него затолкнут?.. Зато плита полна продуктов… Это наверняка хулиганы местами поменяли… Надо из плиты всё обратно в холодильник переложить, чтоб не испортилось…

Что-то затылок жмет… И колени крутит… А это разве не творог?.. Помажем — поможет… А чего он такой жидкий и темный?.. По ноге прямо потек… Не умеют продукты делать… Коричневый и сладкий творог — где это видано?.. Творог должен быть сухой и белый…»

После того, как продукты перекочевали из холодильника в духовку, золотые колечки и сережки сгинули в унитазе, а сама бабушка обмазалась медом с головы до ног, внучка решила привести врачей.

Увидев белые халаты, бабушка испугалась, но потом узнала одного из них: «Кажется, раньше в магазине на углу работал, Шурой зовут». А вот другого она не знает — на лысого кролика похож: губами шевелит, жует, глазами туда-сюда косит. Больной, наверно… Или нервный…

Врачи стали её осматривать, велели открыть рот, дышать — не дышать. Попросили пройтись на костылях. Она поспешила к двери — может, хоть сейчас будет открыта?

Внучка подняла визг:

— Видите, видите!.. Бежит! Опять бежит! Я больше этого видеть не могу!

Врачи радостно засмеялись:

— От склероза нет наркоза! Скоро вас лечить придется, если не перестанете реагировать. Не обращайте внимания! Дойдет до двери — и вернется, куда денется? А еще лучше — смотрите на всё с юмором. Вы вообще как себя чувствуете, бабушка?

«А вот ты железный мешок на себя нацепи — и узнаешь, как я себя чувствую!» — думает она и кивает:

— Хорошо, спасибо!

— Ходить сами можете?

«Могу, если отпустят, — думает бабушка, поглядывая исподтишка на врачей: куда это еще предлагают идти?.. За окном зима, холодно… Упасть можно…»

— Летом пойдем, все вместе, — отвечает она.

— А, летом, все вместе, понятно… А где ваши близкие?

«Сама жду…» — затаенно озирается она по сторонам.

— Это вот, например, кто? — Халаты во внучку тычут.

— А это — чужие люди, — спешит объяснить бабушка. — Я случайно зашла, квартирой ошиблась, а они меня поймали и держат. Я вас очень прошу, сообщите моему мужу, пусть он заберет меня скорее! — с надеждой добавляет она, надеясь, что, может, хоть они ей помогут?

— Сообщим обязательно, при первой же возможности! — обещают халаты и уходят на кухню.

Там они дергают с зятем по сто грамм, закусывают, чем бог послал, хохочут, кофе пьют, диагноз поставили:

— Случай совершенно ясный: Деменция Ивановна собственной персоной! Или Склероз Маразмович, если так понятнее!

Сообщив дальше, что от старости есть только одно лекарство — могила, врачи все-таки прописали таблетки, а ей строго велели отдыхать, по дому ничего не делать и телевизор смотреть.

Она молчит, а в душе думает: «Как же отдыхать, если в тюрьму заперли?..»

Теперь утро начинается с трех разных таблеток. Они разноцветны, разнокалиберны и разномастны. Одна должна взбодрить. Другая — успокоить. Третья — поддерживать общий тонус. Беда в том, что таблетки действуют по-разному: иногда бодрость с ума сводит, иногда покой с общим тонусом не ладит. А временами всё обрушивается вместе, и тогда она уходит в дрёму.

Чаще всего окунается в детство. Отца за столом видит: тот по вечерам всегда книгу читал и детей учил, надеясь, что хоть они из деревни вырвутся и в городе жить будут. Вот он сурово смотрит на неё, урок спрашивает:

«Откуда звезды на небе?»

«Это Бог решил молодой месяц на крошки покрошить», — шепчет она, боясь ошибиться.

«Почему возле храмов всегда ветрено?»

«Черт внутрь войти хочет, да не может, вот и вьется», — робко предполагает она.

«Почему покойников в землю кладут?»

«Земля — к земле, прах — к праху», — лепечет она в полном страхе, чувствуя, как горячая струйка ползет между ногами….

— Опять описалась! — это внучка кричит так, что стены трясутся и в мертвом ухе звенит.

Бабушка открывает глаза. И на кого так орет?.. На детей, что ли?.. Не дети, а чистые фашисты… Недавно костыль в постель засунули. Ночью проснулась и понять не может, кто это рядом лежит: муж — не муж, скелет — не скелет, щурится противно, стальные зубы в черном рту блестят.

«Такие вот дела…» — спокойно думает бабушка, слыша, как внучка с мужем грызутся:

— Это ты советовала ей больше жидкости давать, чтоб мозги не сохли! Вот и писается!

— А кто её снотворным закормил?.. Она не потому писается, что много пьет, а потому, что крепко спит! Надо отменить снотворное!

— Если снотворное отменить — буянить будет! Лучше меньше воды давать! Ей уже даже живая вода не поможет!

— Нет, врач сказал, пусть она побольше жидкости принимает! — стоит на своем внучка, добавляя: — И вообще — относись к этому с юмором, как врачи советовали!

— Ага, смех сквозь слезы. Рёв сквозь блёв! — орет внучкин муж, свинчивая пробку с очередной чекушки. — Сейчас в цирк пойдем!

А бабушка безмятежно слушает, кто с кем в цирк идет и кто опять описался. Конечно, за всеми не уследишь… А цирк она любит, с мужем ходила. Там весело, музыка играет, мороженое дают и клоуны тушки на чушках крошат…

VII

Начала бабушка падать. Первый раз сошло, миновало, только руку ушибла. Но встать сама не смогла. Так и сидела до ночи, пока внучка с мужем из кино не пришли.

— Добегалась! — вопила внучка, ощупывая её. — Где болит? Вот ты неугомонная, бабулька! Сиди на месте!

— Шейку сломаете! — вторит муж.

Хорошо говорить — «Сиди!..» А если позвали?.. Как ослушаться?.. Вот и запнулась за костыль — дети назло специально прямо на дороге бросили…

Несколько дней сидела тихо, руку мокрой тряпкой обернув. Уксус в воду подливала, тряпкой махала, остужая её, локоть укутывала. Творог просила, но не дали, даже привязать к батарее грозились. Притихла.

— Вот тебе зеркало, смотрись лучше в него, если делать нечего! — дала ей внучка игрушку.

А зачем ей зеркало?.. Всё равно неясно, кто из рамки такой морщинистый топорщится. Лицо — как земля. На черепе вместо волос какая-то кухонная тряпка лежит. Вместо бровей — проплешины. Из подбородка черные волоски вылезают.

«Кто это? — мучается бабушка, чувствуя что-то очень знакомое в этом страшном лице. — Соседка, что ли?» Нет, за спиной никого нет…

Она открывает рот — а та, в зеркале, закрывает… Она качает головой — а та, в зеркале, кивает… Она высовывает язык — а та губы жмет и проплешины рыжие хмурит.

«Противная баба, пошла отсюда, воровка!» — кидает бабушка зеркало на коврик. Потом берет его, чтобы опять увидеть коричневую бабу, пришедшую по её душу. Лицо украла, теперь за душой явилась, мерзавка…

Наконец рука прошла. Сидит бабушка, переживает, что всё самой делать надо. Муж пальцем не шевелит. Что с него взять — лентяй! Всё абы как, лишь бы не работать. «Плевать», «обойдется», «сойдет», «переживем», «как-нибудь», «на хрен нужно» — любимые слова.

А сколько раз его с работы за этот дурацкий характер выгоняли!.. То гайку недовинтил — машина в забор врезалась. То ось перекосил — грузовик в овраг нырнул. То вообще забыл что-то вкрутить — мотор сгорел… А как выгонят — так давай хорохориться: «Мне нечего искать работу — она сама меня найдет! В СССР с голоду никто еще не умирал!» Сидит, пиво пьет. Или шляется неизвестно где. Ночью она чует его шаги, шорохи одежды, запах пива. А как утро — так требует:

«Давай-давай, дети еще спят, быстро-быстро!»

Ночную рубашку задирает и на кровать валит. Всегда рано утром и всегда под гимн из радио… От этого гимна по ней до сих пор мурашки бегают и в глазах темнеет. Как-то раз, Первого мая, на демонстрации, даже в обморок упала, когда проклятый гимн грянул. Ноги сами подогнулись… Да что поделать?.. Если живешь с ним — молчи, терпи. А нет — уходи. Сейчас не старое время. При товарище Сталине каждый может развестись, если на месткоме свою правоту докажет… Муж свое получил — и на работу, бегом. А она — стирай-убирай, готовь, гладь, шей, вари… А что готовить, если дома шаром покати?..

«Мяса с гулькин нос, томата чуть-чуть и риса полмисочки… Ничего, зразы сделать можно. Или тефтели. Мяса поменьше, а риса побольше… Хамсу по талонам давали?.. С луком потушить. Хлеба не завезли?.. Мука есть, блинчики испечь можно. Масла тоже нет?.. Сало растопить… Слава богу, что война кончилась и хлеб появился. Интересно, как себя чувствует товарищ Сталин?.. В газетах писали — болен был. Перестройку делал. Вот и довели его… За всем же смотреть надо, всё самому проверять, глаз да глаз везде… Выздоровел ли?.. Хотя бы. Без него — никуда.

Так, пора на кухню, дети скоро со школы придут. Только вот кухня где?.. Это, что ли?.. Белая ваза с черным дном… Лохань, но большая… Нет, это прачечная… Вот еще дверь… Плита на месте… Вначале надо плиту зажечь… Для блинчиков главное — сковороду как следует раскалить… Лучше сразу все конфорки зажечь, чтоб быстрее было… Вот и спички есть — тоже, видно, по талонам давали… Хорошо, греет… Рукам тепло стало…

Теперь мука… Это, что ли?.. Почему-то соленая… Даже муку не могут нормальную купить. Соленая мука — где это видано?.. Ну ничего, с яйцом смешать… Яйца. Гладкие, из пальцев так и выскакивают… Скользко под ногами стало… Наверняка дети что-нибудь разлили… Надо убрать, а то по квартире разнесут… Только вот тряпка где?.. А, на окне висит… Здоровая какая! И прозрачная!.. Ну, нашли куда тряпку вешать, дуралеи!.. Сорвать её надо. Крепче дернуть… Еще… Вот, готово!.. Прямо на плиту упала… Горелым пахнет… Мусор где-то жгут? Или листву палят?..»

Очнувшись в больничной палате, бабушка была очень удивлена — опять рожать?.. Сколько можно?.. Она в больницу попадала только во время родов. И сейчас тоже была твердо уверена, что скоро принесут и покажут ребенка. Всё тело болит, как после схваток… Пощупала живот — как будто спал… Пошевелила ногами, потрогала между ними — ничего, крови нет… Только ноги почему-то забинтованы… И на боку повязка… И на лице какие-то липучки странные…

— Мальчик или девочка? — спрашивает она у медсестры, а та усмехается:

— Пока неясно.

Приходят и уходят врачи, мерят давление, слушают сердце, но ребенка почему-то не показывают. Умер, что ли?.. И мужа нет. Он обычно навещал её в роддоме, апельсины приносил… Она уже знала: как апельсины — так рожать. Как рожать — так апельсины. А после абортов, например, ничего не дарил. А это похуже родов!.. Ну да она этих абортов штук 40 сделала — апельсинов не напасешься…

— Скажите, дорогая, вы моего мужа не видели в коридоре? — осторожно интересуется она у медсестры, а та смеется в голос:

— Дорогая, ваш муж умер раньше, чем я родилась!

«Вот тебе и на — и эта коза туда же!.. Умер! Как же это он умер, если он меня сюда, в роддом, привез?..» — возмущенно думает бабушка.

Приходила внучка с мужем. Кричали что-то в уши про пожары, ожоги, обои, помои… Ремонт затеяли, что ли?.. Надо бы у них про ребенка узнать. «И молока нет…» — украдкой щупает бабушка свои груди, вызывая возмущение внучки. А чего удивляться — у роженицы молоко пропало?.. Не дай бог мастит навяжется — полгода больна будешь… Когда она младшую родила, так вообще грудницей заболела.

А так роддом ничего. Чистый. И кормят хорошо. Палата небольшая — еще только две роженицы лежат. «Старухи — а туда же! Им не рожать, а на пенсию пора!» — удивляется про себя бабушка. Врачи все в белом. Ночью, правда, мыши шуршали. А как мышам не быть, если каждой роженице норовят что-нибудь вкусное передать?.. Заведутся, даже если главврач строгий и санитарок гоняет. А вот тараканов нет. И кормят исправно. Недаром муж всегда говорит: «При товарище Сталине наука сильно вперед пошла!» Может быть, вперед и пошла. Но на абортах как скребли ложками, так и скребут. Средства еще не придумали против этих мужчин…

Да, раз апельсинов нет — значит, дело плохо. Или ребенок умер, или муж заболел. А может, в кино отправился… С него станет. Она тут в роддоме валяйся — а он с этой шалавой там… «Тебя люблю!» — кричит, а сам с этой вертихвосткой — в парк, эскимо жрать и в кино обжиматься… Такой же жулик и лентяй, как все. Недаром мать говорила — не выходи за лодыря. Нет, не послушалась. А теперь чего уж вякать?.. Полжизни прожили уже, проживем и дальше, лишь бы войны не было и с товарищем Сталиным ничего не случилось…

Муж, хоть и лентяй, зато не скучно с ним. А что с работы выгоняют — ничего, работа у нас для всех найдется — товарищ Сталин постарался. Как это муж шутит? Сталин — из стали, Ленин — из лени, а Киров — из кира!.. Да… Лодырь, а веселый бес: чуть что, за руку схватит и в цирк потащит. А там карлики, клоуны, лилипуты в костюмчиках, ботиночках и проборчиках, а главный их болванчик на свинье скачет и вопит:

«Не скажете ли, Лилия, лили ли лилипуты литье на лиловую лилию?»

Бабушка пытается рассказать об этом внучке, но выходит только какое-то глупое «ли-ли-ли», а внучка головой качает и слезы утирает.

Когда ожоги зарубцевались, отвезли бабушку на белой машине назад. И заперли в комнате. И все другие комнаты тоже заперли. На столе ящик светится. Там какие-то мышьи морды мельтешат — неизвестно, зачем пришли. Неизвестно, зачем в роддом возили. Неизвестно, почему взаперти держат. Неизвестно, что дальше будет…

В первую же ночь дома бабушка так металась по кровати, что выпала на пол. Пришла в себя от холода. Сидит в холодном дерьме и ледяной моче. Встать сил нет. Да, видно, много плохого сделала, раз так наказана… Значит, гадила много в жизни, раз Бог в холодное дерьмо окунает…

Было дело… Чего уж скрывать… Был один сосед, заходил иногда без мужа — то соль ему нужна, то спички, то старые газеты, то вчерашний снег… Сядет на стул и в глаза уставится… Один раз завалил на кровать. Она не стала поднимать шума, когда он ей юбку заворотил, подождала, пока он кончит дергаться, а потом так огрела его сковородой, что он долго очухаться не мог. С тех пор расхотелось ему старые газеты читать. Вот и всё. А зачем ей полюбовник, когда муж есть?..

Но грех был. И еще был, когда летом с детьми за город на речку отправилась. Купалась. А потом на берегу такого красавчика встретила, что прямо как с цепи сорвалась. Он тоже выпивший был, сразу в кусты потащил. А у неё просто память отшибло — всё бросила и пошла, как привязанная… Хорошо, дети ничего не заметили, когда из кустов вылезла, вся поцарапанная… Муж только потом спросил: «Что это на коленях?» — «О скамейку ударилась», — ответила, а какая там скамейка, когда прямо на земле, как собаки, сцепились и разжаться не могли?..

А на субботнике?.. Муж тогда дома больной лежал, она вместо него на субботник вышла. Всем было велено в парке деревья сажать. Сажали. А потом в павильоне водку пили. Выпила пять рюмок подряд, не евши. И опять голову потеряла — с каким-то шалопаем за павильон лапаться пошла. А как в полночь гимн по радио грянул — совсем ополоумела: сама ширинку ему расстегнула и в штанах шуровала, пока он не пустил в неё своей горькой слизью. Только утираясь, в себя пришла… Эхе-хе… Отец говорил: три вещи на свете не оставляют следов — лодка на воде, змея на камне и мужчина на женщине… А вот остались…

Утром внучка подняла крик:

— Почему в дерьме на полу сидишь? Почему описалась? Почему нас не позвала на помощь? — а она про себя вдруг очень ясно и твердо подумала: «А чего звать?.. С вами или без вас — какая разница? Какая уж тут помощь?.. Родился — кричит, умирает — молчит…»

VIII

Старость пахнет грязным бельем, гнильем, мочой и псиной. Тело идет пятнами, нарывами, мозолями, наростами. Кожа отцветает, дрябнет. Кости трещат и гнутся. Руки-ноги не свои. Глаза видят одну муть. В голове сквозняки гуляют. В душе сумерки стоят. А тело съежилось до еды и унитаза. Но каждый поход в уборную стал труден и опасен. Для тех, кто уже сам до туалета добраться не в силах, — помойное ведро, куда надо справлять свои дела или слишком часто, или с большим трудом, если, конечно, еще вспомнить, зачем сидишь, спустив трусы, на вонючем ведре посреди комнаты, не стыдясь людей и детей.

Один врач посоветовал «высаживать по часам». Другой возразил, что это может привести к рефлексу. Но первый врач ответил, что система рефлексов у бабушки давно уже распалась по швам и ничего страшного, кроме смерти, впереди её не ожидает, и поэтому лучше высаживать по часам.

Внучка взялась было за это с энергией. Вместе с мужем тащила упирающуюся бабушку в туалет «по часам», но та, не понимая, чего от неё хотят, отбивалась, как могла.

— Какай! Какай! — вопила внучка, усаживая ее на унитаз и расстегивая халат.

— Писай! Писай! — вторил муж сквозь икоту, помогая стаскивать с бабушки трусы, отчего та приходила в немой ужас.

Но днем внучка была на работе, а поручать это щекотливое дело вечно выпившему мужу — опасно: или уронит, или сам упадет, или еще что… Ему и так уже мерещилось, что бабушка по утрам мастурбирует:

— Я через замочную скважину ясно видел, как она руку куда-то туда, внутрь, совала и там крутила что-то! Сто процентов дрочит бабулька!

— Да какое там!.. Это она с памперсами возится! — засмеялась внучка. — Я ей памперсы булавками к трусам прицепляю! Вот она целый день эти булавки и пытается отцепить!

— Как это — памперсы? А зачем тогда мы бабульку в туалет таскаем?.. Что-то логики не вижу! То памперсы, то туалет! Она, бедная, уже сама не знает, что ей делать! — возражал муж.

— Памперсы — для страховки! — парировала внучка.

А бабушка сидит и пытается думать, но с головой стало совсем плохо. Мысли набегают и отползают, как прибой. Не успел поймать — пеняй на себя. Смысл уплыл, открылось дно, осела пена. А что было в той волне — неизвестно. И никогда не узнать.

Как же мысль поймать, если слова бегут врассыпную, как тараканы?.. Или, наоборот, застают врасплох?.. Нужных слов нет. Хочет сказать: «Мужа давно нет!» — а говорит:

— Пять-шесть соль!

Пытается про детей спросить, а выходит:

— Столы это куда?

Хочет узнать, где ключ от проклятой двери, а бубнит:

— У магазина ложка.

Нет, нужных слов никак не найти. Хоть какое-нибудь ухватить — и то хорошо… Вот и слушает зять рассказы про то, как прилетал какой-то ковш, копал лимон, зевал на дом, нашли кусок, то есть платок, то ли кивок:

— Главное — творога раковину чтоб… Хлеб на работу, носил, носил… Яичница клубочки съела, за кошкой бегала, нету мыла… Ушла… Шкаф и каф…

Слова поймать — сил нет. Очень уж они прытки, шустры, хитры: только одно покажется — тут же исчезнет. Другое вынырнет, кивнет — и сгинет. Третье из-за угла кривляется. Иные рожи корчат, зубы скалят. Бегут, как мыши, если ночью в кухню войти…

Внутри себя она думает как будто правильно, но вот наружу почему — то одна белиберда вылезает. Даже если слова из головы на язык благополучно перекочуют, то во рту сразу в колтун сбиваются.

— Бабулька, ты же раньше умела говорить, а сейчас чего — разучилась? Вареная картошка у тебя за щекой, что ли? — удивляется внучка.

— Раньше она и писать сама умела, а теперь забыла, — замечает муж из кухни, подозрительно звеня там стаканом. — Вот как в жизни бывает: сначала бабушки сажают внуков на горшок, а потом — внуки бабушек. Колесо жизни, от горшка до горшка! Ох, долог, долог путь до нирваны!

Потом бабушка стала чаще падать. Её стали находить на полу в разных местах комнаты: в углах, под столом, возле двери. Один раз упала в ванной на кафель. От боли даже стонать не могла. Дыхание сперло: ни туда, ни сюда. Хорошо, зять дома был, врачей вызвал. Бабушку уложили на носилки и поволокли.

«Что им, куда?» — удивляется бабушка, сквозь боль пытаясь спросить, куда её тащат, но выходит совсем уж непонятное:

— Шлитка кофту стулом вся?

На лестнице санитары кричат:

— Руки держите, чтоб за перила не хваталась! Они всегда за перила хватаются!

Муж и внучка егозят возле носилок, чтобы руки держать, хотя бабушка и не думает ни за что хвататься.

— Люди имеют свойство цепляться за жизнь! — шутит муж сквозь икоту.

— Типун тебе на язык! — отбрехивается внучка.

И опять белые стены, врачи, лампы, маски, морды… «Чего пялитесь, заборы?..»

Очнулась бабушка под утро. Щупает возле себя — а там провода, прищепки, зажимы. Начала срывать. Прибегает врач, бородой трясет, не дает рвать:

— Нет, нет! Нельзя!

Бабушка пытается ему объяснить, что ей пора уходить, но ком во рту распадается на бульки:

— Ко-по-мо-ки, чут-лот-ет-ва!

Врач ничего слушать не хочет, кран брюхатый. Глаза большие делает и железкой грозит:

— Нельзя! Запрещено! Не трогать!

А бабушка ему в ответ утробно урчит:

— Уко-бору-сим, ту-ра-но-ша!

— Беспокойная старуха! — говорили где-то и давали таблетки.

Так и пролежала всю ночь в забытьи, без остановки кромку одеяло перебирая. То постель переворошит. То одеяло из пододеяльника вытащит. То подушку на пол скинет.

И видит она в бреду, что идет по темной улице и несет на руках младенца. У младенца морщинистое, дряблое, отечное старческое личико. Глаза закрыты. А из-под век гной сочится. Вот райполиклиника… Доктора обступают младенца. Распеленали и ахают — тельце, хоть и малое, но уже вполне женское: вот и груди, вот и волосы на лобке. «Скосить! Снести!» — кричат халаты. «Куда снести? Где скосить?» — бабушка и понять не успела, что к чему, а уродца уже на детские весы-ванночку укладывают. «Голову поправьте, свешивается, слепые, что ли!» — хочет крикнуть бабушка, а главный доктор уже метровыми ножницами эту головку отщелкивает, а тельце крюком цепляет и в рентген-аппарат тащит, приговаривая: «Вот и поправили… Теперь всё в порядке!» «Сволочи! Фашисты! Что вы делаете?» — кричит она, а метровые ножницы уже у самых её глаз маячат…

Когда она вернулась домой, дверь её комнаты стали запирать особенно тщательно и открывать только на еду. Но как быть с проклятым туалетом?.. Васька Шнайдер и тут помог — соорудил «трон»: вынул из стула сидение, а под стул подвесил ведро с крышкой. Теперь бабушка часами с недоумением рассматривает это чудище. Открывает крышку, смотрит в ведро, не понимая, что к чему: на стуле вроде бы сидят, а в ведре вроде бы воду держат, но чтобы вместе?..

— Писи-каки! — кричит зять, символически снимает штаны и жестами показывает, что бабушка должна делать.

— Пш-ш! Пш-ш! — вторит ему Васька Шнайдер, дергая воздух — «спускает воду». В другой руке он держит для наглядности ленту туалетной бумаги и рвет её на ровные отрезки, которыми потом выразительно шуршит.

— Зря мы так кричим! Дело не в ушах, а в голове! Не в глухоте, а в маразме! Она просто уже ничего не понимает! — нервно причитает внучка.

А бабушка скорбно смотрит на этих клоунов и качает головой. Что им надо? Чего они цирк устроили? Голову морочат стульями и лентами.

Так и сидит она целый день, ложкой в замке ковыряет или в треснутое зеркало смотрится. Иногда замок клацает, внучкин муж поднос с едой прямо на злосчастный трон ставит. Вот и всё. Из-за двери обрывки разговоров слышны. Бабушка слышит слова, так и сяк ворочает их в уме, но не знает, с какой стороны к ним подступиться, где ухватить, чтобы понять все эти рыг-лу, вам-пад, шит-слы, ет-ма… «Ним-но-ша?.. Бе-те?..» — перебирает она обломки слов, не зная, где их клеить или вязать.

Трудно стало жить. Ложка за щекой застревает. Каша мимо рта течет. Ветры-воры по квартире гуляют. Кошки ноги царапают. Злыдни-дети покоя не дают. Кабулема полная одолевает…

IX

Через какое-то время бабушка вдруг почувствовала себя лучше. Кости как будто утихли. Ноги могли стоять. Сила появилась в руках. И даже мысли стали превращаться в понятные слова. А главное было то, что ей стало ясно: скоро отсюда уезжать. Самой ли, с мужем или таксистом, но уезжать навсегда. Вещей она уже не собирала, узелков не вязала и всякую дрянь по коробкам не рассовывала. Зачем?.. Там, дома, всё есть. Там ничего не надо. Всё лишнее. Только то, что ты и что в тебе. Только это и брать. А всё остальное мешать будет.

«С пустыми руками идти легче! — глядя на снежинки за окном, мечтательно думает бабушка. — Пора. Нельзя опаздывать. Отец ругать будет. Муж недоволен. Дети плачут. Надо спешить».

Как-то ранним утром она проснулась от шума. Какая-то толкотня шла в шкафу. Как будто дети внутрь залезли и пихаются… Или под столом это?.. Нет, вот уже в коридоре бегают… Смех, шепоты, хохоточки… Наверно, дети-бандиты в школу не пошли, в прятки играют… А может, заперлись в шкафу и открыть не могут?…

Она в голос позвала их, но никто не ответил. Никого. Она села в кровати. И увидела над собой серую длинную тень. Стоит над кроватью, пристально смотрит, руками шевелит. То ли крестит, то ли зовет. Бабушка приглядывается: что такое?.. Нет, стоит, не уходит. Руками-рукавами медленно водит. Муж — не муж… Внучка — не внучка… Серая и сердитая, видно… Торопит:

— Вставай!

Даже чулки не дала натянуть:

— Пошли, ничего уже не надо!

— Как не надо? — упирается бабушка, заветный узелок из-под матраса вытаскивая.

Тень узелок отняла и на пол бросила. Потом бабушку крепко за плечи схватила и из постели вытянула. По ребрам бьет, в спину толкает:

— Пора!

«Таксист, наверно, — думает бабушка под тычками. — Сволочь… Не терпится ему!.. Не видит — идти не могу?»

Хотела крикнуть: «Не торопи! Счетчик включи!» — а вышло птичье:

— Чет-чик! Ют-чи!

Тень начала гонять её по комнатам. Взашей тащит к окнам, где задвижки прибиты гвоздями. Вдоль стен гонит. Вокруг стола вертит. Что-то кричит. А слова у бабушки то в ногах, то в желудке, то в темени отдаются. Как будто по всему телу маленькие рты распахнуты и зло что-то кричат. «Что? Когда?» — смятенно ищет бабушка выход.

Вдобавок в комнату откуда-то ворвалась шалая черная птица и тоже стала панически шарахаться по стенам, биться под потолком. Звенит в абажуре, путается в занавесках, проскакивает черным комом, задевает крыльями.

Бабушка в страхе слушала перебранку тени и птицы:

— Лови мяч!

— Еще удар!

— А скалкой по скулке?

— А моталкой по болталке?

Наконец, тень утащила бабушку в коридор, усадила её на табурет в прихожей, приказала:

— Тут ждать! — а сама, обвившись вокруг дверной ручки, змейкой ушла в замочную скважину.

Сидя у вешалки и чутко ко всему прислушиваясь, бабушка в замешательстве теребила подол халата. Кого ждать?.. Неизвестно. Кто-то придет. Надо встретить, хорошо встретить… Угостить… Гость издалека… Что-то важное должен принести. Или, наоборот, унести?.. Ничего не пожалеть… А что есть?.. Ничего. Вот один костыль — и всё…

Ждать стало невмоготу. Бабушка украдкой костылем ткнула входную дверь. И дверь вдруг открылась! Из неё пахнуло темным холодом. Надо идти.


Она выбралась из квартиры и постояла в холодной темноте. И начала по стенке двигаться к лестнице. Из подъезда дуло. Где-то ехали машины, хлопали двери, кричали голоса. Но бабушке никто не мешал спускаться вниз: медленно, одной ногой, как дети. Постоит — и дальше. Костылем нащупает ступеньку — и ногу на неё ставит.

Так удалось добраться до низа. А там куда?.. Опять по стенке ползти, так вернее. Вот еще дверь. Открыта. А оттуда уже могильным льдом тянет. Тьма морозом зевает. И ступени в омут ведут.

Чем ниже — тем холоднее. Перил на лестнице нет. Она стоит, переложив костыль в правую руку и ошарашено приникнув к шершавой стене подвала. Столько времени ждала света, солнца, тепла, а тут — мороз, тьма и могила!.. Стоять невозможно. И идти — некуда.

Где-то хлопает белье под ветром, лает собака, бубнит радио, стукает дождь по жести. А впереди мерцает маслянисто-черная лужа. Что это?.. Опять муж бензин разлил?.. Или татарин-дворник во дворе барана резал?..

Она стала слепо шарить костылем в пустоте и покатилась вниз. Очнулась на бетоне. Боль в ноге, в голове. Тьма, мороз, могила.

«Да-ку-ба-ду?» — панически думает бабушка, пытаясь ползти, но боль держит на месте, даже тащит назад. Только там, где нога соприкасается с мерзлым бетоном, боли меньше. «Где люди?» — хочет думать она, но выходят какие-то уроды в колпаках, визжат:

— Дюди-юди! Яди-дяди! — пляшут и поют, блестя золотыми нашивками, машут перьями; глаза их горят зеленым, а чешуя отливает перламутром.

Привалившись к ледяной стене, она пытается костылем отгонять проклятых карликов.

Потом всё стихло. Её стало казаться, что вокруг не так уж и темно. И даже тонкая полоска света сочится из-под невидимой двери. Где свет — там тепло, люди. Она проползла немного. Но сил не было тянуть дальше тяжелое тело.

Свет из-под двери прерывается шагами — кто-то нетерпеливо ходит там. Вот это главный гость и есть. Пришел и ходит. Ждет. И свет включил. Наглый!.. Распоряжается, как у себя дома!..

Она пытается ползти, но не сдвинуть заледенелых ног. Рукой не шевельнуть. В голове — зуд и пение уродов. Радио где-то хрипит. Чайник на плите свистит. И собака истошно воет. Но где это всё?..

От этих далеких звуков она внезапно ощутила тяжкое одиночество. Страх. Одна. Никого. Никто. Никогда. Одна. Сама. И никто… И ничего… Но что надо этому гостю?.. Что он принес?.. Куда ведет?.. Зачем пришел?..

Она стала вертеть головой, но ничего, кроме мглы, не смогла разглядеть. А в углу что-то копошится. Как будто мыши борются. Или курицы зерна в пыли ищут?.. Нет, это лилипуты в цирке танцуют!.. Лили ли, лили ли…

«Проклятые гномы!» — хотела крикнуть бабушка и кинула в них костылем. Но костыль, зацепившись за угол стены, ударил её по лбу резиновым наконечником. Её повело влево, но она всё равно в панике попыталась подползти к полоске света из-под двери. Постучать — может, помогут?.. Боль из бедра уже затопила живот. Вот-вот пойдет наверх, затопит сердце…

Вдруг дверь распахнулась. Бабушка успела разглядеть: какие-то голубоватые овалы, склонившись над столом, макают черный хлеб в белую соль, большой горкой насыпанную прямо на столе.

«Вот и пришла», — успела подумать бабушка, как будто узнавая знакомые голоса. Но тут пахнуло розовым жаром. Да не комната это, а печь!.. Свет и жар ослепили её. Боль затопила сердце. Уроды завизжали, кинулись хватать за ребра и кишки. И она упала навзничь, еще слыша, но уже не понимая криков:

— Вот ты где, бабулька! А мы тебя ищем! Бегаем всюду! Куда ты ушла?

— Шла! Ла! А! — поскакало пустое эхо по подвалу, откуда только что умчалась душа, оставив на бетоне кости в мешке кожи.

А где-то наверху святой Петр уже гремел отмычками, отпирая заднюю калитку царства небесного, чтобы тайком впустить новую постоялицу. Ну и что, что не нашла пути к главному входу?.. Всё равно достойна обитать среди равных. С веками старый ключник стал сговорчив и даже добродушен.

2005, Германия

Загрузка...