II. БАБЬЕ ИГО

СПИД — ЛЕКАРСТВО ОТ ПРОБЛЕМ

Если хочешь, родной, расскажу тебе еще одну страшную историю, которая со мной тут, в Европе, приключилась. Как все истории подобного рода, начинается она предельно просто — была одна баба, немка. Худая — прехудая, глаза стоячие, ребра наружу, субтильная предельно, но ноги удивительно красивые, ну просто классика, а не ноги. Такие, что только смотреть и плакать хочется.

Ходила она, конечно, в леггинзах (в лосинах по-нашему). Как увижу ее — только на ноги и смотрю, оторваться сил нет. Лосины, само собой, всё больше черные, с ажуром и квадратиками. Надо сказать, что с характерцем была девочка, но ноги всё скрашивали.

Жили мы недалеко друг от друга, я часто к ней захаживал, иногда и просто так, поболтать, хотя ноги всегда, естественно, присутствовали, заставляя меня постоянно быть начеку. Пила она тоже неплохо, и не пиво, от которого человек в панду превращается, а родную, прозрачную, так что общий язык, несмотря на все ее выверты, нам удавалось находить.

Я забыл сказать, что у нее под Штутгартом жили богатые родичи, к которым она иногда ездила. Рассказывала, что ее очень любит самая богатая тетка, которая всё время беспокоится, почему она такая худая, и всё обещает взять на обследование. Я тоже, между прочим, как-то поинтересовался — правда, почему? — но она ответила, что была такой с детства, и даже карточки стала искать (но не нашла). Что тут скажешь?.. Конечно, довольно глупый вопрос — почему худая. Худа — и всё тут. Мне, кстати, ее худоба нисколько не мешала, даже наоборот.

Прихожу как-то к ней. Она сидит, в телевизор уставилась, программы перещелкивает. Что такое, в чем дело?.. Молчит, губы кусает, под пледом съежилась, ног не видно. Просит бутылку открыть. А надо тебе сказать, что я иногда заставал ее в такой хандре: заплакана, отрешена, в телевизор смотрит, колюче молчит. Естественно, спрашивал, в чем дело, но никаких внятных ответов не получал. Нет — так нет, я не настаивал, выпивал свои триста грамм и шел себе восвояси, зная по опыту, что когда она в таком состоянии, общаться с ней невозможно.

Откупорили, выпили. Она не успокаивается, какие-то странные тексты начинает пускать, типа:

— Никому я не нужна, всем плевать на меня, на мое горе, всем плевать на всех… Все люди эгоисты, думают только о себе…

Дальше — больше:

— Почему, ну почему такое должно было случиться именно со мной?.. За что?.. Почему?..

Тут я настораживаюсь. И вдруг вижу на ее руке, прямо на вене, два здоровенных прокола. На другой — еще парочку. Спрашиваю:

— Что это?.. Что случилось?..

— Так. Кровь брали.

— Когда, зачем?..

— В Штутгарте. Я вчера оттуда приехала. Анализы сдавала. Тетка настояла…

— Анализы?.. — трезвею я. — Зачем?

— Повторно уже брали… — заходится она в плаче.

И тут у меня в голове продавило катком: «СПИД!.. Худоба, повторные анализы, депрессия, почему это должно случиться со мной, слезы, отрешенность, истерика, злоба… СПИД!.. Это же у нее СПИД!..»

Можешь себе представить, как у меня на душе стало… Мы ведь с ней резинку-то не всегда натягивать успевали… А иногда и забывали вовсе… Скажу только, что, помимо прочего, абсолютно все мои прежние проблемы показались мне враз такими мелкими, глупыми, ничтожными, крошечными по сравнению с тем кромешным ужасом, который произошел. Оставалось одно — застыв, как суслик в пустыне, потными ушами вслушиваться в ее слова, которые становились всё страшнее:

— Почему все должны жить, а я должна умереть? Где справедливость?.. Буду как старая страшная старуха, ведьма! Волосы вылезут, кости потрескаются, сил не будет. Это несправедливо! Нет, я не хочу умирать!..

— А что… анализы?.. Почему их надо повторно брать?.. — выдавил я, видя тот последний луч солнца, на который смотрел с эшафота Достоевский, думая о том же самом: «Только бы жить, всё остальное — ерунда!»

— Сказали, надо перепроверить, — она вяло ткнула мне рюмку: — Лей!

— А пить тебе можно?.. — поинтересовался я, как бы уже с того света.

И услышал то, что и ожидал услышать:

— Плевать на всё!.. Я так просто не сдамся!.. О, вы все меня еще плохо знаете!.. Вы еще увидите!..

«Значит — с собой еще прихватить хочет».

— И давно это у тебя началось?.. — пролепетал я в огненно-ледяном поту.

— Несколько лет назад.

— И что ты чувствовала?.. — (Не мурашки — целый муравейник завозился у меня на спине.)

— Депрессия. Температура. Озноб. Давление.

— А какую вообще болезнь… подозревают?.. — почти уверенный в ответе, как бы перевалив через хребет жизни и стремительно катясь вниз, спросил я.

— Я не скажу.

— Как это не скажешь?.. Ты обязана сказать!..

— Почему это?.. — вдруг возмутилась она. — Это мое личное дело!

— Ничего себе личное — мы же всю дорогу с тобой трахаемся! И без резинки, между прочим!..

— Одно к другому отношения не имеет. Причем базедовая болезнь — и резинка?..

«Базедовая?.. Болезнь?..» — начал я всплывать из ада.

— А ты что думал?.. Вот глаза, видишь?.. — схватила она со стола зеркало. — А теперь вот и шея!..

— Но это же ерунда!.. — вырвалось у меня.

— Как это ерунда?.. — взвилась она. — Для тебя, может, и ерунда, но для меня это жизнь. Если я стану уродкой — то зачем жить?.. Видишь?.. И шея пухнуть начала! Скоро вообще на сову похожа стану!

— Но это же лечится?.. — спросил я, вновь вспоминая Достоевского, которому уже успели заменить смерть каторгой и он садился в сани, с удовольствием давая себя заковать в кандалы. Главное — жизнь продолжается. А проблемы теперь можно решить все до единой!

— Лечится?! Все вы эгоисты и ублюдки, только о себе думаете!.. — взвилась она, швырнула в меня зеркало и побежала в ванную.

Зеркало не разбилось. В бутылке оставалось грамм двести. И даже сигареты еще не кончились.

На другой день она просила прощение за истерику. Оказалось, всему виной была травка, которой её угостил панк-сосед. Марихуана усугубила все ее чувства. Я, конечно, простил, потому что одета она была в мини — юбку, а это уже был настоящий конец света.

1994, Германия

ЗАГОВОРЩИКИ

…Ты просишь, тезка, чтоб я рассказал тебе какую-нибудь веселую историю из немецкой жизни. Это можно. Вот, к примеру, как мы заговор решили соорудить и что из этого вышло. Была тут одна хитрая баба, сербка. Имея один, но во всех смыслах весомый аргумент — большую и красивую грудь — она удивительно ловко умела мужиками манипулировать. И была ровно настолько умна, чтобы не быть дурочкой, и настолько же глупа, чтобы не быть чересчур умной. И очень тонко чуяла, кому и что от нее надо, что и от кого она сама получить может и, самое главное, кому и сколько дать, чтоб каждого на коротком поводке держать. И действовала лучше всякого компьютера. А надо заметить, брат, что мужики тут, в Европе, совсем не такие, как у нас. Тут их можно месяцами динамить — а они довольны: дескать, всё глубоко развивается, серьезно идет. И чем больше их динамишь — тем им приятнее, от такого морального онанизма они жуткий кайф ловят и сильнее к объекту мучений привязываются.

Вот тихо-тихо собрала она себе тройку мужиков: молоденького немчика держала наготове для визы и контактов с властями. Был он еще хорош тем, что жил в другом городе и особых беспокойств не доставлял. Со мной она иногда спала или вела беседы на разные темы, благо больше с меня взять нечего. А с богатым бодрым пожилым немцем-старичком на «Альфа-Ромео» по ресторанам ездила и деньги с него тянула, но, опять — таки, очень аккуратно: знала, когда и сколько можно взять и никогда конкретно деньгами, а всегда только подарками и намеками. Старичок быстро всё смекал, шустрый был для своих лет. Расплачивалась она с ним тоже как-то легко и просто — то ли пальчики на ножках давала ему лизать, то ли сосочки свои сосать (сама рассказала как-то за бутылкой), а ему больше и не надо было, с головой хватало.

Конечно, ты можешь сказать, что такие тройки не только возле неё землю копытами роют и что для этого больших мозгов не требуется, даже наоборот. Не спорю. Просто я о том, что очень уж удивительно тонко она время от времени обоюдную ревность в нас вызывать умела. А мужики ведь — как бараны: куда один прёт, туда и остальные. И нет, чтобы по сторонам осмотреться, что-нибудь другое поискать. Все мы, конечно, знали друг о друге, но дозами. Я знал достаточно и о молодом немчике, и о старичке, потому что «Смирнофф», который мы с ней всегда пили, язычок не только вширь, но и вглубь развязывает.

Но между старичком и молодым немчиком существовали глухие, затаенные и обоюдоострые подозрения, несмотря на то, что немчику она заливала, что старичок — полный импо, абсолютно безопасен и используется лишь в качестве транспортного средства («тебя же нет рядом!..») — а старичку плела, что с немчиком до свадьбы никаких контактов быть не может, что это исключено по законам ее родины и что она вообще чуть ли не девственница и «туда нельзя». То, что старичок мог в это верить, я допускаю, потому что она как-то призналась мне, что ей всегда — в случае необходимости — французской любовью расплатиться легче, чем обычной. Вот такой парадокс. Сладкая теория: и методология проста, и концепция мудра. Старичок, думаю, в любом случае теорией этой весьма доволен был, если только вообще данная проблема его интересовала.

Нам, родной, этих тонкостей не понять. Недаром же говорят, что если женщинам дать властвовать над миром, то был бы не бардак, как теперь, а бордель, где всё построилось бы по сексуальным принципам — импотенты трудились бы на самых тяжелых работах, детей в коммунах воспитывали бы кастраты, у станков стояли бы евнухи, а бомб, кроме сексуальных, как и революций, никаких бы не было — уж амазонки бы позаботились!..

Так вот, начал я про то, как умела она время от времени обоюдную ревность в нас вызывать. Придешь, бывало, к ней, а ее нет. Где?.. А в другой город к немчику укатила. Облизнешься и уйдешь. Или звонит к ней старичок, поужинать приглашает, а она ему отказывает:

«Не могу, мол, должна с ним (про меня) реферат срочно писать». (Конечно, мы с ней только что большого «Смирноффа» убаюкали и кило мяса съели, какой уж там ужин! Однако замечу, что если б голодна была, то и с ним поехала бы ужинать, и меня бы ждать заставила, ибо аргумент имела мощный, как атомное оружие в руках Саддама Хусейна.)

Или звонит ей немчик, при мне не раз бывало, а она ему так, между прочим: «Да, погода поганая, вот вчера в Баден-Бадене, на собачьих бегах, солнце светило…» — Немчик там уже сморкается, с кем была, спросить не решается, а она еще добавляет невзначай: — «Извини, больше говорить не могу, времени нет, у меня человек сидит…» — отчего молодой на другом конце провода уже слюну глотает и комки в горле давит, даже здесь слышно.

Или начнет вдруг старичку подряд неделю отказывать, томно так по телефону вздыхает, разговаривает шепотом, легкими акварелями картины неясные набрасывает, что-де любовь — это главное в жизни, всё остальное — прах и мишура, и вот кто-то сигналит у дверей, и ей надо идти, она не хочет, но не может бороться с собой, потому что знает, что это сигналит тот, которого она столько ждала… И — «Прощай, может быть, мы не увидимся больше, спасибо тебе за всё, я тебя никогда не забуду…» И т. д. и т. п. Старичок, естественно, голову теряет, потому что очень хорошо знает, что деньги и машина не только у него одного на Западе имеются, а глаза — и подавно, и груди ее перфектные не закроешь и не отрежешь, все видят, и что его короткое счастье в любой момент кончиться может. И давай ее по выставкам, ярмаркам и праздникам с удвоенной энергией возить!..

Или позвонит немчику, поболтает о том, о сем, а потом как брякнет, что это, может, их последний разговор, потому что трудности возникли с визой и поэтому ей, вероятно, через неделю на родину отправляться надо.

Немчик задыхается, с работы толком говорить не может, весь день дрожит, по туалетам бегает, спешит, звонит, заверяет, предлагает, подтверждает, просит. Этого ей и надо. На другой день она ему сообщает, что на этот раз, слава Богу, обошлось, но она очень рада, что у нее есть такой верный и преданный друг. И немчик горд, и она довольна — провела профилактику, душевный карбюратор продула.

Со мной ей что-либо сделать трудно было, поскольку нечего с меня брать. Так она иногда просто дверь не открывала, делая вид, что у нее кто — то есть, а когда я как-то решил удостовериться в этом и через балкон к ней перелез, так она сразу же за телефон схватилась — это, мол, тебе не дикий Союз, где каждый трахает кого вздумается, это правовое государство, сейчас же в полицию звоню!.. (А тут, брат, такое паскудство — чуть что в полицию звонить — в ранг государственной политики возведено: кто больше и чаще звонит, тот самым хорошим бюргером считается.) Так что я быстренько обратно по балкону полез, памятуя, что полиция сплошь радиофицирована и очень быстро на вызовы приезжает.

Некоторые бабы, как тебе хорошо известно, большие в этих манипуляциях специалистки. Впрочем, это не их вина, это в них от природы заложено — еще Дарвин писал, что женская особь должна всё время хвост трубой держать, чтобы самцов приманивать и лучшего из них для продолжения рода выбирать. А как его выберешь, если не перетрахаешься со всеми?.. Законы природы, ничего не попишешь. Честно говоря, я б давно послал ее куда подальше, если бы не груди ее плюсквамперфектные, которые, вкупе с большим «Смирноффым», помогали весь её садизм переносить. Она же, в свою очередь, не забывала повторять, что лучшее средство от мужских домогательств — это вибратор: пришла, включила, всех победила.

Временами она просто борзела: то старичка заставит ее к немчику везти, то меня попросит старичку сообщить, что ужинать с ним сегодня не будет, ибо идет на вечеринку (и действительно, улизнет куда-то, только ты ее буфера и видел). То немчика ко мне пришлет с глупой просьбой. Словом, иногда нас друг с другом потихоньку еще и перемешивала, перетасовывала. В этом, очевидно, особый смысл был, для нас не совсем понятный, ибо у нас психология другая: поймал жертву — и тащи ее в уголок, от глаз подальше.

Но опять-таки — борзеет, однако хорошо знает, где стоп-кран расположен, очень точно умеет коэффициент сопротивления материала высчитать. Как старичок уже к инсульту клонится — она с ним куда-нибудь в сауну мотнется, в ажурном черном лифчике рядом с ним продефилирует, всему бассейну свои роскошные вымена покажет. А старичку больше ничего и не надо: сияет, на неделю счастья, духи, сюрпризы, конфеты, подарки…

Или затоскует уж очень немчик у себя в бюро, а она — раз! — и к нему со старичковыми конфетами вдруг и нагрянет: «Приехала, мол, соскучилась, люблю!» А мужики здесь доверчивые, всему верят. «О, славянская душа!..» — в восхищении тянет немчик и на сослуживцев с гордостью поглядывает: вот, мол, какую невесту имею! А сослуживцы, пивные животы втянув, все как один на нее пялятся, потому что она всегда в платье, в макияже, на каблучках, нарядная и душистая, в отличие от местных женщин, кожу берегущих, в кроссовках ходящих и волос никогда и нигде не бреющих. Подзарядит немчика, себя тоже не забудет — и обратно. Блядь ведь — существо без идеалов, ей такие вещи делать совсем не трудно, даже наоборот, она не понимает, как это можно ради чего-то или кого-то отказать себе в чем-то.

В общем, дружище, такая жизнь. И вот, являюсь как-то к ней, и что бы ты думал?.. Застаю там и старичка, и немчика!.. Как это получилось — трудно сказать, потому что немчик обычно сто раз предупреждал о своем приезде, а старичок старался вообще к ней поменьше ходить, опасаясь встреч со зловредным красно-зеленым соседом-хиппариком (с которым, думаю, она тоже иногда, от нечего делать, забавлялась). Но на этот раз как-то так вышло, что немчик совершенно неожиданно с какой-то делегацией приехал, а старичок что-то срочное ей занес. Тут и мы с большим «Смирноффым» подоспели, сам я уже более чем теплый. Словом, встреча — сам понимаешь, именины Настасьи Филипповны.

Вижу, обстановка нервная, напряженная. Немчик губы кусает, старичок в углу мнется, вздыхает, сердце трет. Она сама телевизор смотрит (футбол очень любила). Ну, лекарство от всех болезней у меня с собой было. Взял я четыре стопки, налил, и все выпили, даже старичок, несмотря на инсульты и машину.

Налил по второй. Выпили, конфетами заели. Баварцы гол забили. Как третью пропустили, так она на немчика чего-то взъелась: то ли чтобы он Беккенбауера не ругал, то ли почему до дна не пьет (она часто на него просто так, ради профилактики, набрасывалась).

Слово за слово, начался какой-то непонятный разговор. Она хнычет:

— Оставьте меня в покое все!.. Что вам от меня надо?.. Всё надоело!.. Хочу умереть!.. — старичок бегает в кухню за валерьянкой, немчик угрюмо в рюмку уставился.

А у меня в тот день тоже очень уж паршивое настроение было — то ли сына из школы в очередной раз вышибли, то ли счет за телефон под боо марок пришел. Я и фыркнул на нее:

— Умирай себе спокойно, ничего от тебя не надо, мы только немного перед смертью с тобой посидим, на груди твои в последний раз посмотрим, жаль ведь такую красоту земле отдавать!.. — Или что-то в этом роде.

Начали мы ссориться. Постепенно все вовлеклись. И кончается это тем, что она в истерике гонит всех прочь.

Ладно, вышли. Те двое стоят в шоке. Я им говорю:

— Слушайте, давайте проучим ее как следует. Поссоримся с ней сразу все трое, вместе, разом.

Вижу — немчик брови поднял, а старичок рот разинул.

— Не навсегда, конечно, — успокаиваю я их. — На время. На две недели, скажем. Ко мне она, к примеру, позвонит, а я ей говорю: иди-ка ты подальше, сил нет твои грубости терпеть. Тебе позвонит, — молодому объясняю, — так ты ей скажи, что немецкого гражданства ей как своих ушей не видать. Вам позвонит, — к старичку обращаюсь, — а вы ей шиш с маслом вместо Баден-Бадена и Висбадена покажите… И вот тогда, если мы всё правильно сделаем, она будет нас слушаться как миленькая. Надо ее проучить, а то она очень уж на голову залезла.

Стоим, друг на друга с подозрением смотрим, они мои слова переваривают. Я был уверен, что они откажутся. Но то ли «Смирнофф» на них в лучшую сторону подействовал, то ли очень уж она их тиранила, но вдруг они соглашаются.

— Только, — говорю я, — это должно быть честно. Если один из нас общее дело предаст — всё пойдет насмарку.

Старичок говорит:

— Договорились, — жмет нам руки, дает свои визитки и просит через пару недель позвонить. И добавляет, что завтра собирается в Австрию радикулит лечить, так что его всё равно в городе не будет.

Немчик губы кусает, но тоже соглашается. Это, брат, здесь вообще так — если кто-то один «да» сказал, то другие за ним уже легко повторяют. Инициативы на себя брать не любят, потому что она может оказаться наказуемой, в отличие от тихой пассивности, и поэтому вперед никто особо не лезет, но приказы исполняют рьяно и с охотой.

Итак, садимся все трое в «Альфа-Ромео» и едем на вокзал немчика провожать. Потом со старичком пива выпили, он про былые времена вспомнил, успел чуть-чуть в Гитлерюгенде послужить. Я ему в ответ рассказал, как один инвалид войны, мой сосед в Союзе, всё время сокрушался, что-де товарищ Сталин, Иосиф Виссарионович, тоже иногда ошибочки допускал: «Эх, товарищ Сталин, да после войны всю немчуру за Урал, в Сибирь сослать надо было, хотя бы всю ГДР’у, пусть бы пахали там за свои отвратные преступления. Что, эшелонов не нашлось?.. Лагерей не было?.. Своих бы частично выпустить, а их бы посадить. Теперь там уже пиво пенилось бы и сосиски с сардельками жарились бы…» Ничего, послушал старичок и проглотил, только криво усмехнулся. Да и что скажешь?.. Последнее слово в Нюрнберге ведь уже сказано, добавить нечего.

А дома, когда я ночной бокал пропустил, мне вдруг так приятно стало, что мы трое, вопреки Дарвину, друг на друга не поперли, и никто никому нетактичного вопроса не задал, лишнего слова не сказал, хотя, уверен, всем хотелось. Только, помню, старичок на прощание пробормотал со вздохом:

— Она для меня слишком молода, слишком…

А немчик, когда уже в поезд садился, печально так заметил:

— Ничего не ценят эти женщины…

У нас бы, сам знаешь, выяснили бы все отношения еще в квартире, не отходя от кассы (то бишь от бюста), а тут нет, брат, шалишь — цивилизованная взаимотерпимость и демократическая вежливость.

На следующий день, на похмелье, когда груди особенно отчетливо вспоминаются, начали меня сомнения одолевать. И чего это я вчера?..

Какого черта?.. И на кой мне весь этот заговор?.. И будут ли они слово держать?.. И как сильно оба к ней привязаны?.. Сколько выдержат (если выдержат)?.. Или уже, может, звонят с утра, радуются, что соперники вне игры?.. И не окажусь ли я просто в дураках, как последний в очереди, за которым и занимать-то уже не велено?.. Ведь до нее — рукой подать, сразу бы похмелье снять можно было!..

Или их надо было просто стравить между собой? Старичку, например, намекнуть, что молодой трахает его «целку», как врага рейха, а немчику сообщить, что она день и ночь старичка по своей сладкой теории ублажает, да еще и деньги берет за это, проститутка, словом, не лучшая кандидатура для женитьбы. Тем более, что шмотки, духи и всё прочее, от старичка получаемое, она сама иногда, как бы невзначай, немчику демонстрировала, прочистка бензонасоса как бы, чтоб не забывал, что в Германии не только у него бундеспаспорт имеется и что есть еще мужчины, у которых в дополнение к немецкому гражданству еще и золотые кредитные карточки на сидениях «мерседесов» поблескивают.

Одним словом, если бы я открыл им глаза пошире, они, может, и действительно с ней поссорились бы. Но не тот я человек, сам знаешь, чтобы такими блядскими методами действовать. А самое главное — какой был для меня во всем этом смысл?.. Зачем надо, чтоб они с ней вообще ссорились?.. Не они — так другие. Этих хоть уже знаю. Пусть хоть с папой римским трахается, лишь бы он ее буфера своей тиарой не исколол, и такие папы, как известно, бывали. Да и вообще, если вдуматься, то слова «честная женщина» — это такая же гиперболизированная метафора, как сапоги без сносу. С чьей точки зрения честная?.. С твоей или с её?.. С её — так она всегда кристалл, даже если одновременно с тремя спит: одного любит, второй нравится, а у третьего губы красивые. Вот и всё, логика железобетонная. Так что, думаю, лучше поспешить, чтобы последним в очереди не оказаться.

Только я, заглянув в магазин за верным «Смирноффым», к ее корпусу подошел, как вижу: «Альфа-Ромео» под деревом лоснится. И старичок как раз вылезает, сумку из багажника выволакивает. Сам в галстуке, хоть и в джинсах. И бурно так к подъезду трусит. Не звоня, дверь распахивает (заранее открыта была) и исчезает, только я успел за ним в три прыжка доскакать и дверь задержать, чтоб не захлопнулась, благо в Германии двери медленно закрываются и по заднице, как у нас, не хлопают.

Я проскользнул в подъезд. Он меня не заметил, уже бежал наверх, сопел, торопился. Потом ее голос:

— Как быстро ты приехал! — чмок-чмок, его ответ:

— Если ты о чем-нибудь просишь…

Дальше дверь закрылась.

«Ах ты, тварь!.. Ну подожди у меня!.. — разозлился я, спускаясь в подвал и на ходу раскупоривая брата «Смирноффа». — Так вас в Гитлерюгенде учили слово мужское держать?! Ничего, сейчас разберемся, как Жуков под Берлином!»

В подвальчике у меня стакан, минералка и даже пепельница спрятаны были, потому что их подвал, тезка, чище наших реаниматорских, и окурки на пол бросать как-то неприятно, даже если никто не видит. Дернул я сто грамм — за друзей, где бы они ни находились (и за тебя в том числе). Потом еще — за всех хороших людей. Курнул вопреки правилам пожарной безопасности, окурок в пепельнице затушил. Дернул еще, ибо, как хорошо известно, Бог троицу любит. И пошел напрямик наверх. Но позвонил не к ней, а к ее соседу-хиппарику. Открыла его девка, с желтым хохолком. Я — за ней в комнату. Вижу, хиппарик на полу лежит, косяк добивает, мне протягивает, не удивляясь, чего это я к нему ввалился.

Я палец к губам приложил, косяк взял, на балкон вылез. А надо тебе сказать, родной, что их окна на один балкон выходили. У нее, по счастью, окно приоткрыто было, и разговор кусками долетал до меня. Слышу, о какой-то поездке говорят. Старичок рассказывает, какие там места хорошие-замечательные. Она иногда реплики подает, но голосок тихий, скромный. Очевидно, после вчерашних выступлений решила она вначале старичка приласкать. Или же ехать ей куда-нибудь приспичило.

Потом, слышу, притихли. Точно лизаться начали. Тут я к окну подкрался, а оно, проклятое, занавеской закрыто, ничего почти не видно, силуэты одни. Почудилось мне сперва, что она на диване сидит, ноги расставив, он перед ней на полу… Присмотрелся — нет, это ее светлые брюки по дивану раскиданы… Продвинулся чуть вперед… Теперь показалось, что он у стены стоит, а она перед ним на коленях свою сладкую теорию в жизнь воплощает… Нет, это просто ее платье на крюке висит. А их вообще в комнате нету. На кухню, должно быть, вышли. В окно влезть или открыть его не было никакой возможности, ломать надо. Если бы мне двадцать лет было, я точно так и поступил бы, а сейчас коротко взвесил «за и против» и решил, что если могу взвешивать, то и с ломкой стекол надо повременить.

Пока я это всё перемалывал, они неожиданно входят, я едва отпрянуть успел. Опять заговорили. И слышу — проклятый старичок в общих чертах начал ей что-то про мое вчерашнее предложение блеять. А вот этого я уже вытерпеть не мог, да и «Смирнофф», с косяком побратавшись, к активным действиям призывать начал.

Я постучал по стеклу. Она выглядывает, делает большие глаза. За ней и его гнусная харя появляется. Я ей говорю по-русски (она понимала):

— Пусть он убирается, а не то плохо будет. Всем. — Ему так с укоризной головой качаю: мол, что же это ты, старая сука, делаешь?.. Это твое мужское слово?.. А ей для убедительности еще один убийственный аргумент выкладываю: — Выйди, поговорить надо. Дело есть.

Видно, по моему лицу она смекнула, что лучше скандала не поднимать.

— Хорошо. Подожди немного, я его отправлю, — отвечает, тоже по — русски, хотя с большой неохотой и даже ненавистью на этот, по ее словам, «тоталитарный» язык переходила. — А с тобой что такое?.. Свихнулся или выпил?..

— И то, и другое. Спустись в подвал, там буду ждать, — буркнул я напоследок и полез обратно по балкону.

И бегом в подвал, где верный «Смирнофф» дожидался. Налил, что осталось, выпил… Дым пускаю. Хорошо, думаю, все-таки своя баба, понимающая, хоть и хитрюга полная.

Не успел я окурок затушить, как слышу шаги по лестнице. Одни — тихие, мужские, другие — женские, робкие. Спускаются без разговоров. Они!.. И вместе!.. «Ну, стервоза, динамистка!..» Поднялся на две ступеньки и стал ждать. И как только они из-за поворота появились, тут же из подвала и выскочил.

Этого они не ожидали.

Я старичку говорю:

— Вы идите себе, уважаемый, она вас сейчас догонит… — и дверь ему широко так распахиваю, а её ласково, но твердо за руку беру и в сторонку отодвигаю, чтобы он смог пройти.

Она промолчала. И ему ничего больше не оставалось, как идти, благо двери в Германии закрываются чинно, торжественно, убраться всегда успеешь.

Только он вышел, я ее, чуть развернув, как бы невзначай заставляю два шага сделать. А там уже ступени — волей-неволей вниз пойдешь. И не успела она пикнуть, как мы уже внизу очутились. Подвал был чист и тепел, получше, чем кабинеты у некоторых наших министров здравоохранения. И бывал я тут с ней не раз… Даже, помню, она мне тут притчу рассказала, как старый бес учил молодого, что при соитии ведьме надо одновременно заткнуть три главные дырки, чтобы похоть в ней нагнеталась, как в котле, на что молодой бесенок смеялся: «Какие же главные?.. Их столько, что копыт не хватит: здесь замуруешь — там потечет, там закроешь — тут просачивается. Вы, старики, отстали от века!..»

Одной сладкой теорией мы ограничиваться не захотели, и она дала мне ключи, пообещав через час вернуться. Как и зачем я на балконе оказался, даже не спросила. Словом, своя баба — и в одном, и в другом, и в третьем. Посадив свою роскошь на место, в лифчик, оправив кофточку и подтянув чулочки, уже со ступенек сообщила, что в холодильнике чекушка имеется. И шмыгнула в дверь.

А я резво наверх поспешил. Посмотрел из окна, как «Альфа-Ромео» с трудом разворачивается, и в постель залез, вздремнуть немного. Не успел глаза закрыть, как телефон трещит.

Я снял трубку, ничего не говорю. Слышу голос немчика:

— Алло!.. Алло!..

Если бы мне лет двадцать было, я ему точно пару теплых слов сказал бы, ну, а сейчас я так аккуратно кнопочку на аппарате выключил и спать завалился, перед сном все-таки успев подумать, каким, оказывается, был умным этот Дарвин, и каким глупым — наш дедушка Мичурин, который всё со всем скрестить собирался. В природе так не бывает, даже в рамках одного вида: кошка, например, крутит любовь днем и ночью, а львица — только раз в году.

1994, Германия

ПОИСКИ Г-ПУНКТА

…Еще, дорогой друг, ты в последнем письме интересовался, как тут, в Европе, дело с бабами и сексом обстоит. Скажу тебе сразу: не только тебя одного сия драма интересует. Этот вопрос здесь исследуется особо, повсеместно, повседневно и еженощно: по ТВ передачи показывают, диспуты и дискуссии идут, чтобы понять, в чем суть проблемы: бабы ли тут фригидны или мужики — импотенты?.. И где рождается оргазм — в голове или в клиторе?.. И что первично, а что вторично?.. И нужен ли оргазм вообще?.. Полезен ли для организма или, наоборот, губителен?.. И как он, главное, с эмансипацией соотносится: не задевает ли женскую честь и дамское достоинство?.. В Дюссельдорфе даже специальную Школу оргазма открыли, 300 марок за шесть занятий.

Недавно вот, кстати, слышал, как один седой профессор медицины по ТВ объяснял, что вся беда, оказывается, в том, что в Германии слишком много пива пьют: оно, мол, в таких больших количествах расстраивает работу мочеполового тракта и почки расширяет. Почки на простату давят. Ну, а с придавленной простатой мужику не трахаться, а спать или, в лучшем случае, марши петь хочется. И от этого, мол, мужик тут так застенчив, пришиблен и забит. И если даже чего и хочет, то сказать никак не решается, а только глазами смотрит, да и то не прямо, а косвенно, ибо если дольше ю секунд в упор смотреть, то и за решетку угодить недолго, с этим тут строго: сексуальное домогательство в особо крупных размерах, с отягчающими, вроде подмигиваний или зазывных кивков.

Другие видят начало всех бед в послевоенном комплексе вины, который после Второй мировой у мужской части населения развился. Третьи во всем современных немок обвиняют, что слишком уж они рассудочны, самостоятельны, независимы, фуфыристы, гонористы, наглы, заносчивы, упрямы. А почему?.. Причина опять-таки во Второй мировой лежит. Именно после неё эмансипация дала в Германии первые ростки: немки разозлились на своих лохов за то, что те русских не победили, евреев не перебили, славян рабами не сделали и вообще войну профукали, и решили взять всё в свои руки. А что делать? Не нюренбергский же приговор перечитывать перед сном, в самом-то деле?!

Да, немки, братишка, народ особый, это даже как бы народ в народе. Валькирии! Их голыми руками не возьмешь, это тебе не наши сладкие девочки (у которых оргазм не в голове или теле, а сразу в ушках рождается). Тут царит и властвует эмансипация — каждый, дескать, сам за себя, всяк получает удовольствие по-своему, и не следует мешать партнеру заниматься, чем ему приятно, или, не дай бог, принуждать его к чему-нибудь.

Мой приятель-студент жаловался недавно, что его мадам (богачка средних лет) чуть в полицию не позвонила — мой любовник, мол, хотел меня раком поставить, чем мое человеческое достоинство донельзя унизил и непереносимую психотравму нанес! «Вот вредины! Из духа протеста, равенства или глупого упрямства и сами не кончают, и другим не дают!» — возмущался парень, вспоминая, как он, несчастный, с ней, куклой фарфоровой, бьется, бьется, она ворочается, как перед смертью, дрожит мелкой дрожью, как самолет на взлетной полосе, а потом, когда что-то из себя выдавит, то обязательно с упреком и ехидцей спросит: «Ну, ты доволен?». Или доказывать примется, что кончать — это не главное и даже, говорят, ведет к старению и слабоумию. Ну а что тогда, прости меня, главное?.. И не слабоумна ли она сама, если в 40 лет уже о будущем склерозе беспокоится?..

За своим здоровьем немки следят зорче, чем далай-лама — за богатствами Тибета. Попалась мне как-то одна сумасбродная левая молодка, «зеленая» вегетарианка, активистка Гринписа, из тех, что себя цепями к атомным бомбам приковывают. С ней я намучался — так намучался. Не поверишь, родной, какие штуки выкидывала. Суди сам: страдая какой-то аллергией, в нос ни в какую капли не капала — они-де плохо на слизистую оболочку действуют, капилляры могут испортить, а сопли, мол, это здоровое отправление организма, и ничего в них постыдного нет. «Я же твою сперму трогаю. Ну и с тобой ничего не случится!» — подытожила.

А зубы иногда не чистила потому, что, не дай бог, она потом захочет шоколад поесть, тот останется на зубах и за ночь эмаль проест. Так и трахались, в соплях и с нечищеными зубами, зато принципы были соблюдены. В такой ситуации, сам понимаешь, даже и с неприплюснутой простатой как-то неуютно жить, потому что принципы внематериальны, а слизистая оболочка — очень даже вполне.

Или вот — начал я как-то при ней черномазых крыть за то, что в транспорте орут и вопят как сумасшедшие, нагло толкаются и вообще своим особым потом воняют. И вдруг — не дает!.. Разъярилась, как тигрица! «Расист! — кричит. — Они такие же люди, только черные!» Попробовал я сдуру вякнуть, что, мол, если такие же, то почему всё-таки они черные, а мы — белые, и почему они так разительно похожи на орангутангов, а мы — нет? И на этом наш вечер оказался закончен, поссорились до битья посуды.

Ладно, думаю, буду умнее, про черных больше ни слова. Через некоторое время — вдруг опять ЧП. Я даже сразу не усек, в чем дело. Оказалось, я педиков ругал, что твари они поганые. Она — в слезы: кричит, что я вдвойне расист, сексуальные меньшинства не уважаю, они-де больные люди, грех над ними смеяться, их чуть ли не поощрять надо и т. д. Так и не дала опять.

Хорошо, понял, учел, список запретных тем расширил. Стараюсь больше не ошибаться (за холодную, маскообразную, но строгую красоту — у одной из десяти — им многое проститься может).

Через несколько дней — новая напасть. Сидим, едим, я ей картошку сварил, а себе кусок мяса пожарил, но, помня ее вегетарианство, в шутку прошу прощения у поедаемой мной свиньи и обещаю при этом, что когда я умру, то отдам свое бренное тело на общак и пусть тогда дух свиньи расквитается со мной.

Мама миа, что тут началось!.. Я даже вилку выронил от испуга. «Ты жестокий!.. Бессердечный!.. Такие, как ты, убийцы, выращивают их специально для того, чтобы потом забивать на бойнях и жрать!.. Варварство, дикость, цинизм!.. Почему ты не думаешь о том, что это было живое существо, с душой и сердцем!..» Это у свиньи-то — душа и сердце!.. В общем, не то, что не дала — вообще смылась, когда я в ванную поплелся.

Вот так, родной. Теперь сказал себе твердо — всё, о неграх, свиньях и педиках — ни слова!.. Но всё равно сижу как на пороховом складе, не знаю, когда рванет в следующий раз, о чем слово молвить опасно… О жареных курочках?.. О Ленине, который, по мнению местных карманных социалистов, для народа хорошее хотел, но Сталин помешал?.. О лесбиянках?.. О китах?.. О евреях?.. О египетских мумиях?.. Загадки, брат, ибо чувство юмора тут крепко хромает, никогда не знаешь, где замкнет, а где разорвется.

Вообще надо сказать, что немцы — нация столь целомудренная, что и слов-то для секса нет: мужской член «хвостом» величают, у женщин «ракушка» имеется, ну а сам процесс как-то через птичек обозначен, вроде «птичковаться» (fogeln). Когда же я спросил, почему через птичек, а не через быков или кабанов, как того нормальная мифология требует, то один застенчивый фриц мне объяснил, что, мол, как птички-воробьи это делают, так и мы: эстетично и красиво. В итоге, если с немкой свяжешься, то хочешь жни, а хочешь — куй, ждет тебя большой кукуй.

Честная еще предельно была эта вегетарианка: как с кем-нибудь перепихнется, тут же мне и сообщает — честность, значит, свою заоблачную показывает. И как-то не доходит до нее, что от такой честности ревность и боль только усиливаются. А если скажешь что — нибудь в ответ — то удивляется: «Но это же к тебе не имеет никакого отношения! Мое тело — кому хочу, тому даю, никого не касается, это мой принцип!» Сильный резон, согласись, но повсеместно практикуемый.

Не поступаются принципами. Не могут поступиться. И не желают. Хотя, что самое смешное, эти принципиалки во время отпуска (а отпуск в году на несколько отрезков делится) почти официально имеют право птичковаться и воробейничать с кем угодно. До отпуска и после — нет, а во время — да. На то, дескать, и отпуск, чтобы отпуститься с поводка, а когда я отдыхаю — то делаю, что хочу: хочу — мороженое ем, хочу — лижу малайцам яйца, мое, дескать, тело и право, и ракушка моя личная и приватная, как желаю, так ею и распоряжаюсь, ни мужа, ни детей, ни тем более свекрови со свекром это не касается.

Вот такая супружеская верность по-европейски, принцип невмешательства с принципом сепаратизма соседствует. И всех это вполне устраивает. А малайцы, небось, вместо пива чистый кокос пьют, а если с пальмы спуститься соизволят — так и свежим женьшенем простату обмоют, не чета гнилым европейским пришлёпкам.

Ладно, разные попадались. Вот была одна садистка средних лет, но с фигурой. (Фигуры и бюсты у них есть, этого не отнимешь, за это на многое глаза закрыть можно). Так вот эта садистка пригласит в гости и сидит себе, телевизор смотрит. И ты сиди, смотри, не рыпайся. И не тронь, разумеется. Садо-мазохизм называется, СМ. А как она свое садистское удовольствие получит, потом, пожалуйста, трахай ее сколько влезет, только корректно и «без всяких развратных поз», а если чего вякнешь — то холодно так ответит: «Скажи спасибо, что свет не выключила и коньяк не спрятала!»

Или начнет, например, внимательнейшим образом дату годности на презервативе изучать — не просрочена ли случаем?.. Сперва очки ищет, потом цифирьки разбирает. Вначале сообщит, что времени для птичкованья мы имеем с 11.30 до 12.15, ей на работу рано вставать. Потом мазями мажется, постель стелет, одежду раскладывает, носочек к носочку, трусы разглаживает, лифчик развешивает, чтобы не помялся, не дай бог… Словом, только завещание остается написать. Ну а как за полночь перевалило — все, шлюс, спать пора. Принципы, брат, ничего не попишешь.

Была тут еще одна старая рухлядь, так она, проклятая, вообще чуть меня не угробила, до сих пор не знаю, как спасся. Она, ведьма, на свете больше полувека прожила и не знает, что член нельзя как насосом втягивать, что существует т. н. «головка», на которой расположены т. н. «нервные окончания» (и даже в большом количестве, как известно из анатомии 8 класса). И что если эту несчастную головку изо всех сил втягивать в себя, как пылесосом, да еще клыками поддевать, то этому даже два больших «Смирноффа» не помогут, только чистый медицинский спирт с морфием или общий наркоз с аминазином. И тянет она его обязательно куда-то вниз. Объясняешь ей сто раз, что когда он вниз смотрит — он писать, а не трахаться хочет. Так нет, как об стенку горох, забывает каждый раз, да еще огрызается: «Другие молчали, а ты что, особенный, что ли?..» Конечно, малайцам после кокоса и женьшеня все равно, куда и как пихать, а я все-таки бледнолицый, с остатками нервной системы, меня это удручает.

И насчет клыков я ей часто пытался объяснить: и на словах, и на пальцах, и на схемах, на бумаге (наши девочки эту нежную ласку в крови несут, с генами). Теоретически как будто врубалась, буклями жидкими трясла, но как до дела доходило — рвет, как немецкая овчарка белорусского партизана, полный каракас! (Это по ТВ дикторы шутили: в Школе оргазма, мол, одна дама, вместо того, чтобы во время тренировочного минета ласково произносить учебное слово «Ве-не-су-е-ла» с членом во рту, вдруг в панике забыла слово и прокаркала во всё воронье горло: «Ка! Рра! Кас!» — отчего партнер чуть не отдал богу душу и хвост).

Они так этого равенства жаждут, что даже до смешного доходит. Сосед буквально вчера жаловался: немка ему не дала, потому что, как потом выяснилось по ее же словам, он был «приторно вежливым» — это значит: зажигал спички, когда она брала сигарету, подливал в бокал, когда тот был пуст, и хотел помочь надеть плащ, когда она собралась уходить. Если равноправие — то равноправие, и нечего унижаться, она это всё так поняла. И не дала из вредной злобы.

Так что, брат, когда в Европу соберешься — то забудь всё, чему тебя учили в детстве, и если увидишь у женщины во рту незажженную сигарету, то не вздумай щелкать зажигалкой, а вырви эту сигарету и выбрось в мусор, ибо курить вредно! Можешь даже легкую пощечину дать, для полного равновесия. Или ноги на стол положить, по примеру далеко продвинутых в этом деле америкашек. Всё лучше, чем пальто подавать и душу живую унижать.

А вообще — тяни себе, родной, наших баб с легким сердцем и радуйся. А про немок знай, что они в лучшем случае машины, а в худшем — пулеметы. И не знаю я, голубая ли у них кровь, но что холодноватая — это точно. И по злобе ли они не кончают или из эмансипационных соображений — точно сказать не берусь, но факт повсеместно дебатируемый.

В заключение хочу поведать тебе, что среди немок, во объяснение их холодности, бытует миф о том, что у каждой женщины где-то там, внизу, на пересечении меридиан и параллелей, есть таинственный, заманчивый и загадочный Г-пункт, найти который так же трудно, как и пещеру Аладдина. Мало кому это удается. Но его следует всё время искать. И поверишь ли, родной, даже старые ведьмы, одной ногой в половой могиле стоящие, у которых и климакс-то давно закончен, склероз в разгаре и маразм на подходе — и те мечтают найти сей аленький цветочек. Так что, думаю, господин Зигмунд Фрейд недаром появился именно там, где появился, хвост им всем в ракушку!..

1994, Германия

ВРОТЕРДАМ

Михаилу Синельникову

I

Дорогой друг! Ты опять просишь развлечь тебя чем-нибудь интересным. Разве тебе было мало последнего ночного звонка?.. Моя громкая разговорчивость тогда мне дорого обошлась — как в марках, так и в доносе, который тут же написали благочестивые соседи-немцы, у которых всегда ушки на макушке, особенно в 4 часа ночи и в этой тишине, где после десяти засыпают не только птицы, но и люди. Да что же делать, если друзья по разным континентам раскиданы — где-то утро, где-то полдень, а у кого-то вообще темная беспросветная ночь?.. Уж и не поговорить с ними, душу не отвести?.. Ладно. Попытаюсь по ходу письма развлечь тебя всякой всячиной, что на ум придет, из эфира выудится.

Что нового может происходить?.. Старый Свет, всё по-прежнему. Погода весь год стоит мерзкая, просто душа ноет. И люди какие-то присмиревшие, от погоды ли, от хорошей жизни или от демократии — не знаю, трудно сказать, но всюду тихо, а шумно только там, где шуметь положено. Кстати, для прогноза погоды (обычно плохой) тут найден простой, но сильный ход, а именно: жизнерадостный телеведущий в зелено-желтом пиджаке и оранжевом галстуком бодро рассказывает, что вообще-то погода у нас в Германии всегда хорошая, да вот из Финляндии циклон идет, со стороны Франции тучи, как всегда, бухнут, из Голландии дождями тянет, не говоря о России, откуда одни смерчи, морозы и неприятности, особенно «aus Sibirien» (на эту «Сибирию» уже много всякого прошлогоднего снега списано). А так погода у нас о'кей. И зритель понимает, что к чему: у нас всё хорошо, но, как обычно, противные соседи гадят. Приструнить бы их, да демократия не позволяет. К сожалению.

Но нашего вселенского хамства тут нет. Это, действительно, дорогого стоит и, привыкнув к этому, очень не хочется с человеческого языка на звериный переходить, возраст не тот. Да и выросли мы не под клацанье автоматных затворов и не под шорох купюр, а люди, с кем знакомы были, не закрывали лиц черными масками и не носили бронежилетов… Поздно нам меняться.

На «Роллинг Стоунз» бы успеть или в Баден-Бадене в термах поплескаться. К слову, город этот удивительно тонкий, курортно-легкий, бодрящий, несмотря на то, что рядом с главным казино специальная беседочка когда-то была для тех, кто после проигрыша решил свести счеты с жизнью (чтоб в положенном месте, и трупы не валялись где попало, порядок есть порядок). Но в казино нам с тобой делать нечего. Там, правда, сердце екнуло однажды, когда наткнулся в фойе на невысокого бородатого человека, который, ломая спички, закуривал толстую папиросу, глядя куда-то в никуда. «Достоевский!» И сам он не в беседочке только потому, что жизнь любит всей своей отмуштрованной на каторге душой… Ему еще повезло — тогда хоть ночные рубашки и накидки в заклад принимали. Теперь не то, что накидку — душу живую никто не берет, Мефистофели за услуги лихой процент ломят, перепроизводство льстивых душ.

А ты еще спрашиваешь, что нового… Из Испании — засуха, из Италии — кризисы, с Балкан выстрелы слышны, из Америки гарью потянуло. А так всё по-старому, капиталы правят бал. «Довольство, Сытость и Покой». Что ж, покой одного есть покой каждого. Покой каждого есть покой всех. Вот в чем вопрос, и не следует этого забывать. А кто забудет — тому быстро напомнят, и, будь уверен, выведут под руки с бала, где фаусты своей участи ждут и маются.

Да вот, кстати, чем не история, как я недавно в Роттердаме оказался?.. Это тоже с той сербкой по имени Ёлка связано, о ней я тебе уже рассказывал, как мы, ее три кавалера (молодой немчик, старичок-немец Ханси и я), против нее заговор решили произвести и что из этого получилось. Но интересно, что после того случая мы с Ханси сошлись: несколько раз он по ее поручениям заходил, несколько раз в городе встречались, пиво пили. Деньги у него тогда водились, жена еще на месте была, это потом, дура старая, взяла да и сбежала к кому-то, в приступе климакса, не иначе. И добро бы к молодому или богатому, а то так, шило на мыло менять.

И ушла ведь, стервоза, так технично, что никто не знал об этом два месяца — на курорт якобы лечиться поехала. Ханси ей кольцо в подарок шлет (30 лет со дня свадьбы!) — а она уже список имущества у нотариуса заверила. Он ей письма пишет — а она уже все драгоценности в люксембургский сейф отправила. Он ей звонит ежедневно — а она с любовником в это время описью недвижимости занимается. Он, бедняга, на вокзал спешит ее с курорта встречать — ее нет, а вечером ему через адвоката сообщают, что супруга-то решила с ним развестись. Только потом, задним числом уже, он вспомнил, что слишком много чемоданов повезла она с собой на лечение, а на мой вопрос, почему он этим своевременно не поинтересовался, сделал круглые глаза: «Да как я мог?.. Да это же ее дело — сколько вещей брать?.. Она же свободный человек!..» Ну, думаю, тогда так тебе, старый осел, и надо, получай своей эмансипацией по лбу! Все — таки мне было жаль смотреть, как он на глазах превращается в развалину на транквилизаторах, но потом я подумал, что поговори я с его женой, то, может, еще ее жалеть пришлось бы.

Наша грудастая Ёлка была очень довольна всем этим, потому что после бегства жены Ханси зачастил к ней: приходил плакаться (не с пустыми руками, разумеется). Рассказывал, что фурия-жена вскрыла тайные счета, где они тридцать лет с налогами мухлевали, требует продажи дома, доли, денег, раздела. Он не успевал за женой, не знал, с какой стороны ждать ударов и подвохов. Дозы транквилизаторов росли, и если раньше он это скрывал, то теперь всюду ходил с пузырьком и время от времени отправлял в рот новую порцию, после чего глаза его словно вставлялись в розовые ободки, лицо заливалось румянцем, лысина краснела, он встряхивался, как мокрая собака, и спешил дальше по ее дурацким поручениям, а она только бюстом роскошным подрагивала да приказывала.

Знаешь пословицу: «Баба без грудей — что мужик без мудей»? Баварское радио часто такие шутки передает. Вот, например, я слышал недавно, как можно хитро проверить, был ли муж сегодня у любовницы или нет. Оказывается, это очень просто, если знать средний объем производимой в его организме спермы: по приходе домой поймать его, затащить в ванную, отмастурбировать, и станет ясно — если он от любовницы, то спермы будет мало или вообще не будет, а сам он еще и помучается при «дойке». Если сперма есть — значит, опасения были напрасны. Вот и всё. И мензурку не забудут припасти, будь уверен. И онанировать заставят в присутствии понятых, и у нотариуса количество капель заверят, и в суд подадут, и процесс выиграют, потому что на развод подавать — самое любимое демократическое развлечение (после вызова полиции и кропания доносов).

Звонит как-то Ёлка и спрашивает, есть ли у меня время с Ханси (так звали старичка) по ее делам в Роттердам съездить, а то он на дальние расстояния один ехать боится, к тому же гипертоник и к сахару расположен:

— Мне антиквариат продать срочно надо, посылку из дома подвезли. Ханси всё знает. А сегодня вечером заходи, если хочешь, я дома, одна. — А я без видеотелефона груди ее перфектные наяву увидел (как чокнулись они друг с дружкой и подражали немного напоследок). Долго упрашивать меня не надо было.

Утром, как только я сел в машину, Ханси начал всё показывать:

— Вот яблоки, бананы, минералка. Две карты, большая и малая, тут сумочка, там аптечка. Ее вещи в багажнике. Там же плащ и зонт, в Голландии, наверно, как всегда дождь… Ах, я утром уже столько искал мои очки!.. Я всё время всё теряю, проклятое давление!.. А где кошелек? Таблетки? Здесь. Адрес? Тут. Поехали!..

— А к кому мы вообще едем?

— К часовщику-голландцу, он уже не раз у нее покупал антиквариат.

— Что на этот раз?

— Не знаю. Хлам всякий. Часы, иконы. На войне награбленное, ясно. Они все преступники там. Но продать что-нибудь сейчас нелегко. Люди ничего не покупают — рецессия.

— Понятно. — Вопросы рецессии и цен на антиквариат меня мало волновали. — Как едем?

— На Люксембург, а дальше на Антверпен и Роттердам. Часов через шесть-семь будем на месте.

Задремывая, я думал о том, что если это тут рецессия, то что тогда у нас? Развал?.. Распад?.. Или, может быть, возрождение на малой земле?.. В последнее время я стал часто себе подобные вопросы задавать. Видеть, как рушится мир, в котором ты вырос, горько и обидно. Тоже мне, Онегин-Печорин, скажешь ты. Да ведь и великие то же самое чувствовали, что и мы с тобой. Только мы после двух Smirnoffbix прозреваем, а те и от бокала заводились.

А может, родной, их тоже мафия замочила?.. Мартынов вполне за киллера сходит, Дантес — рожа поганая, мог и на евреев работать, у голландцев с евреями всегда были тесные связи, да к тому же Пушкин, как известно, арап абиссинский был, такого на тот свет отправить сам Иегова велел. А субсидировал все это какой-нибудь генерал-губернатор, кн. Селезень-Лужковский, чтоб от смутьяна избавиться. Или же сам Николай I — версия известная. Кстати, если его, казнившего пятерых, успели Кровавым прозвать, то кто же тогда Сталин будет?..

Здесь, между прочим, отца народов очень уважают и даже предлагают ему посреди Европы два памятника поставить — за то, что от фашизма спас, и за то, что 30 лет дикие орды за железным занавесом держал. Он бы точно не дал страну налево пускать. Ведь что происходит? Ленин страну советизировал, Сталин электрифицировал, Горбачев — рассоветизировал, а эти, нынешние, должны ее разэлектрифицировать и растащить. Задача выполнимая, но трудная — как ее размонтируешь так скоро?.. Ведь в каждой избушке лампочка Ильича дотлевает. Это сколько же ГЭС взрывать придется?.. Проволоку сматывать, в вагоны грузить, на Запад толкать, рельсы по бартеру загонять, шпалы по рекам сплавлять?.. Думаю, если всем миром навалиться, то за год справиться можно, столбов на пару сезонов печи топить хватит. А потом лишь бы искра осталась, раздувать ее всегда охотники найдутся. И обязательно раздать по полбревна на душу, пусть все свои доли честно получат. Никто не забыт и ничто не забыто. Просто плохо помнится. В любом случае запасай, брат, керосинки — не ошибешься. Тем более, что лебеда уже зацвела в Лебедяни, скоро можно будет суп варить, если весь керосин в Панаму или Китай не утечет.

Ханси решил срезать по Франции. Надписи пошли мелкие, ни черта не разобрать. Объезды, стройки, котлованы, и дома обшарпанные — шику нет. И это немцы всегда отмечают, французов якобы жалеючи, а те, злобой давясь, объясняют, что мы-де всё наше состояние не в виллы и ремонты, а в человеческое общение вкладываем, дома вообще не сидим, а всё больше по гостям ходим.

В Метц мы не заехали, но могу сказать тебе, что в этом городе есть собор, глядя на который стыдно за свое существование поганое становится. А в соборе — витражи. Старые стекла патиной покрыты, а новые горят. Витражи Шагал тут сотворил не такие, как в Цюрихе, где цвета, как на пожаре, а линии бьются, словно рыбы о лед. Тут он мягок. Тут и антураж другой, камерный.

Рядом с собором аббатство — глухая стена, узкие окна. Вот где весело когда-то было!.. Монахи столы накрывают, вино из подвалов несут, девок через потайную калитку впускают и по кельям разводят. После вечерней трапезы — сюрприз в маске… Чем не жизнь?.. А утром, в соседней пивоварне опохмелившись, сиди себе у окошка да Библию читай, или стихи пиши, или на улицу смотри, как бабы кренделями торгуют.

Я поделился своими мыслями с Ханси, описал этот скромный рай, но старичок тут же начал ругать французов. К ним он относился свысока, презирая в целом, но хваля за кухню, а в этом он понимал толк, полжизни провел в ресторанах:

— Дело французов — еда и парикмахерские. А они всё в революции лезут. Они больны грандоманией. Всё у них самое большое и великое. Их время прошло. От них одни проблемы в Европе всегда были, больше ничего.

Тут еще время платить за дорогу пришло, а это уже никому не нравится. Роясь в карманах, он приговаривал:

— Вот, 10 марок — а за что?! Дороги плохие, скорость ограничена, сервиса никакого — а плати!.. Unordnung![3] У вас в СССР дороги такие же?

— Хуже!

— Как, еще хуже? Mein Gott![4] Не может быть! — ужасался он минут десять.

Вот уже скоро на щитах Великое герцогство Люксембургское замелькало. Оно в европейской каше как-то уцелеть умудрилось, даже стена городская и мосты замшелые сохранились. И не только уцелело, но и торгует беспошлинно, так что вся округа сюда свои бензобаки и канистры заправлять ездит. Да и золото тут дешевое, если кому надо. Не знаешь таких, родной?.. И я не знаю, но уверен, что их много, а в Люксембурге особенно.

Вот недавно я в газете прочитал, что один арабский шейх бриллиант в юо карат за 22 миллиона купил. И какими силами небесными эти 22 миллиона обеспечены, можешь ты мне объяснить?.. Или шейх этот в 22 миллиона раз лучше нас с тобой?.. Или для человечества чем-нибудь послужил?.. Или заслуги имеет перед родиной, кроме тех, что его дедушка — бедуин по пустыне на верблюде кочевал и в песке колодцы рыл, чтобы воды напиться?.. Как тут раскольниковские идеи не вспомнить?.. А другой шейх купил картину Пикассо за 29 миллионов. И никто даже и не вспомнил, что настоящее искусство из ужаса художника перед жизнью, из оправданий за свою никчемную несчастную жизнь рождается. Эта мука первична, а услаждение арабских шейхов — вторично.

Но люди недаром побаиваются художников. А ну, помести на выставке под пуленепробиваемом стеклом три гнутых гвоздя, напиши, что эти гвозди гнули Ван-Гог с Гогеном. И сертификат на меловой бумаге приложи, с печатями. Что будет? Их тут же купят за пару миллионов, а другие посетители, возвратившись в свои конурки, только об этих гвоздях и будут вспоминать. И не сами гвозди, конечно, а миллионы, воплощенные в них. Раз художники могут делать миллионы из ничего, из мусора, холста и красок — значит, они чародеи и колдуны. Поэтому во время смут и мятежей их убивают первыми — а кого, как не колдунов, убивать прикажешь?..

Да к тому же смерть — это самый большой успех художника: после нее начинается его восход. Чем быстрее погибнет — тем быстрее взойдет, как ячменное зерно. К сожалению. Вот мне всё почему-то чудится в последнее время, будто Достоевский сейчас турне по европейским университетам совершает, со славистами встречается. Ведь они и раньше его тут видели, когда он, в пальтишке летнем, в дешевых трактирах чай пил и немецкие газеты читать пытался, да только замечать не хотели (чванства и заносчивости и тогда хватало). А сейчас по перронам бегут, встречая и овацируя.

После Люксембурга надписи пошли то на бельгийском, то на французском, то на валлонском, ничего не разберешь. Это тут так, втихую, из — под намордника демократии, национальная рознь вылезает, кантоны между собой враждуют. Французы — те вообще закон приняли, чтоб великий французский язык иностранными словами не засорять, а немцы пока ничего, держатся, хотя зубами и поскрипывают. Им, впрочем, язык спасать не надо, он и так, вместе с маркой, во все стороны расползается и, несмотря на рецессию, прогресс тут не за горами.

На подступах к Льежу старичок стал опять громко ругать Unordnung, когда выяснилось, что надо ехать через весь город. Мы как раз угодили в утреннюю пробку.

— Не могли объезд построить? — возмущался Ханси. — Денег нет, что ли?

— Рецессия, сам говоришь.

— Да, но не такая же! Конечно, в Бельгии своего сырья нет, надо ввозить, рабочая сила стоит дорого, но объезд все-таки могли бы построить! Гляди, что творится! Куда ехать — не разберешь!

Начали мы с ним смотреть по сторонам и, наконец, выбрались на трассу.

После нервотрепки он остановил машину на специальной площадке со столами и скамейками. Полез за пузырьком.

— Дай и мне попробовать! — попросил я. — Может, похмелье снимет.

— А я тебе и ложечку приготовил, — хитро улыбаясь, сказал он и накапал мне ровно 15 капель, хотя я и утверждал, что мне этого будет мало. Но он был тверд, и я выпил приторно-горькую микстуру, после чего потянуло закурить.

Он ходил по площадке, вытаскивая из багажника кульки с едой. От лесов веяло душистым и сырым. Вдали холмы ярко-зеленые, горы черные, поля желтые, Туманы выплывают. Сумрачные леса кругом. Дорожные щиты с оленем: «Не задави». Ограждения от кабанов. Бельгия.

Мы принялись неторопливо завтракать, слушая по радио историю, которую ты наверняка оценишь.

Итак, от жителя N. поступает в полицию жалоба на то, что из-за стены каждую ночь такие стоны несутся, что он спать не может. И не полчаса, не час, а всю ночь напролет, до утра. И пусть проверят, чем там соседи (садомазохисты, наверняка) занимаются, честным людям спать не дают. Как тебе известно, право на тишину — самое святое из всех прав. Франкфурт, крупнейший аэропорт Европы, все движение самолетов прекращает к 11 часам ночи и возобновляет только утром, потому что двадцать семей, имеющих виллы невдалеке от аэропорта, ни в какую не соглашаются уступить: взлетающие самолеты им спать мешают и, следовательно, самолеты не должны взлетать. Убытки — миллиардные. Теперь новый терминал из-за этого возводят. У нас бы срыли бульдозерами, спецназом зачистку б провели — и дело с концом. А здесь — нет, право на отдых священно.

Так вот, пишет и пишет жилец жалобы, что-де из-за истошных оргазмов спать не может. Жалобы идут по инстанциям. Их начинают проверять: приходят к соседям жильца, видят там молодоженов, говорят им о жалобах. Те соглашаются: да, мол, оргазмируем, но ведь право на оргазм тоже существует, ведь это наше дело, наша интимная жизнь, наше право, не менее важное, чем право соседа на тишину, не так ли?.. Не нравится ему — пусть переносит свою спальню в другую комнату или звукоизоляцию ставит, а нам и так хорошо.

И вот тяжба. Комиссии к жильцу ходят, у стены по ночам с секундомером всхлипы фиксируют. Медиков привлекли, те говорят: действительно, есть такие оргазмы, реактивные называются, один за другим припадкообразно следуют, особенно если партнер в регуляции смыслит и женщину до полного обморока не доводит. Дело в Конституционный суд в Карлсруэ передано, теперь там будут решать, на высшем уровне. И диктор просит всех слушателей прислать на радио свои мысли по этому поводу.

Посмеялись и поехали. После короткого молчания Ханси о жене заговорил:

— И сколько было вместе прожито!.. Летом мы всегда на юг ездили, в Ниццу или Канны, с детьми. Тогда там еще можно было отдыхать. И дела шли хорошо, и деньги были. И на рулетке ночи напролет играли. И на аукционах работали, и бюро открыли, деньги в рост давали, и всё сообща. И спорили всегда только из-за того, в какой ресторан ужинать пойти. А теперь?.. — И лицо его приняло детское выражение. — Теперь она хочет всё — дом, имущество, фирму, посуду!.. Я иду за деньгами в автомат, а он карточку проглатывает. Я иду в банк — а мне говорят, что счет арестован. И неизвестно, что она сделает завтра. Она всё время на шаг впереди. Дети осуждают ее, сын не хочет ее знать, обзывает шлюхой. Всё это травмы, проблемы, стресс! Я один теперь. Дочь живет с каким-то типом, сын ушел в интернат. Поверишь, я даже покупать не умею на одного, как иду в магазин — так и покупаю, как всегда, на четверых, и только потом вспоминаю, что семьи уже нет. А у меня аппетита нет, в холодильнике всё гниет и портится…

— Это беда поправимая, — успокоил я его. — Как увидишь, что срок годности к концу подходит — мне звони, я с другом зайду, под пол-литра подберем всё за милую душу. Не сомневайся. А друзья где?

— Друзья! — усмехнулся он невесело. — Все спрятались, никого нет.

— Но это же были ваши общие друзья, не только ее? Хотя, впрочем, понимаю: с этим туго. Денег у всех навалом, а души — с пятачок.

— Это так, — со вздохом согласился он. — Вон, знаешь старуху, от меня через улицу живет? Одна, в большом доме? Она, миллионерша, всё время сидит у телевизора и пьет. Вот и всё. Муж ее был какой-то изобретатель. Умер. А она даже соседей своих не знает. И знать не хочет.

— У нас дома было не так, — помолчав, сказал я.

— Ну конечно, ты всегда говоришь, что там, у вас, всё было по — другому, — возмутился Ханси. — По-твоему выходит, что Грузия — прямо-таки рай земной. Вот, показывали по телевизору, что там происходит, в этом раю… Прямо жуть берет!

— Это сейчас. Раньше было не так, — повторил я, не вдаваясь в подробности, которые вряд ли ему было понять, подумав, однако, о том, что и себе не могу вразумительно объяснить того, что случилось дома.

— А где вообще лежит эта Грузия? Где-то за Каспийским морем?

— Между Черным и Каспийским. В центре мира.

— «Kaukasier» в словарях — синоним понятия «белая раса»… Там, должно быть, климат хороший? — поинтересовался он.

— Если я скажу, что хороший, ты опять не поверишь. Первые люди в плохом климате селиться бы не стали.

— Поверю. Моря и горы — это всегда отлично. Надо будет посмотреть в атласе… А где карты, атласы — даже и не знаю, в доме всё перевернуто, дом продавать придется, она деньги требует, половину, — продолжал плаксиво Ханси. — И полную долю дела, которым мы всю жизнь вместе занимались. И всё остальное! Боже! Всё так внезапно рухнуло! За что?.. Иногда сижу вечерами — и жутко, тоскливо…

— И ты берешь свои капли… А потом — еще страшнее, правильно? — усмехнулся я.

— Да, да. Mein Gott, это так страшно — сидеть в пустом доме! Я сейчас понял это. У меня полно музыки, подвал забит вином, еще со старых времен осталось, когда к нам компании в 2 час ночи заваливались и мы до утра гуляли. Помню, звонит ночью сосед и просит не шуметь, а я ему: «Что?.. Кто?.. Говорите громче, ничего не слышно, тут музыка!..» Он орет: «Вот ее-то как раз и надо сделать тише, тогда услышите!» А я ему в ответ: «Извините, ничего не слышно, позвоните в другой раз!» Ха-ха-ха!.. Пару раз полиция приезжала, с нами до утра оставалась. Эх, было время!

— Ничего, зато у тебя сейчас свобода!

— Для чего она мне сдалась, эта свобода? Зачем? — И он тоскливо посмотрел мне в глаза.

— Что зачем? Найди себе кого-нибудь, мало ли женщин? Да хоть на Ёлке женись!

— Нет, я не хочу. Сейчас всё не то. — Он морщил лоб, двигал челюстями. — Я не могу понять — как? Почему? За что?

— Раньше уходила она от тебя?

— Нет. Мы часто ссорились, но уходить не уходила.

— Ты ревновал ее?

— Бывало. Она наполовину француженка, кокетливая была, вечно к ней мужчины цеплялись, а я с ума сходил, бесился. Лучше давай сменим тему, мне трудно об этом говорить. — Он покрутил приемник, нашел немецкую радиостанцию. — Послушаем новости.

Конечно, почему не послушать?.. Ты же спрашивал, тезка, что тут нового, так что тебе тоже будет интересно.

Вначале, как всегда, две-три горячие точки: Ельцин отдал приказ разбомбить нефтехранилище в Чечне; в Заире одна партия съела другую; три японца из какой-то секты отравили воду в Иокогаме; в Алжире экстремисты взорвали автобус с туристами; в Киншасе обнаружен новый клещ — разносчик вируса; где-то разбился очередной самолет (причем, как всегда, скрупулезно указывается: «Погибло столько-то человек, из них — столько-то немцев», как будто не все равно, какой национальности были покойники.)

Потом германские новости. Тут уж без калькулятора никак не обойтись: проценты, учетные ставки, надбавки, укорочки, заморочки, минуты, граммы, километры, тарифы, индексы. Одни призывают снизить, другие — повысить, а в бундестаге бушует дискуссия о дыре в бюджете, которую тут же решили заткнуть за счет пенсий и пособий. Это как с погодой: пошла безработица вверх — тут же вспоминают гастарбайтеров, пора гнать их взашей, а о том, как афера доктора Шнайдера (который миллиарды спер), на экономике отразилась — ни слова, потому что свой человек, немец, ему вроде можно. Лопнула прореха в бюджете — жди передач о переселенцах-захребетниках, о расследовании же по делу фирмы «Отто», десятилетиями печатавшей фальшивые деньги — молчок, т. к. свои, родные. Рецессия усилилась — ответ ясен: эмигрантов много стало, а о миллиардах недоданных в казну налогов — вскользь и с большой неохотой, потому что негоже сор из избы выносить.

В завершение новостей — какие-нибудь казусы вроде того, как лучше говорить — «немецкий турок» или «турецкий немец»; монументалист Христо хочет упаковать в фольгу весь земной шар, у некой порнозвезды какие-то гады ампутировали груди, застрахованные на полмиллиона. Спорт — Шумахер, Беккер. И погода, по хорошо известной тебе схеме: у нас все о' кей, но соседи гадят.

После ампутированных грудей разговор наш принял игривое направление. Я спросил Ханси, не хочет ли он зайти в Роттердаме к одной из тех, с грудями, кто за 50 гульденов дарит полчаса каждому желающему.

— Нет, нет, что ты! — испуганно посмотрел он на меня. — Это ни к чему.

— Что значит — ни к чему? — засмеялся я.

— Нет, зачем, я не хочу.

— Не прикидывайся. К Ёлке же ходишь? У нее, правда, бюст не застрахован, но тоже дорогого стоит.

— Это другое дело, совсем другое, ты ничего не понимаешь! — смутился он подобно многим своим соотечественникам, когда при них заходит речь о чем-нибудь «эдаком». Но тут же расправил плечи: — Эх, вот раньше!.. По три-четыре бабы в день бывало!

— Где это так щедро?.. Ты, случайно, не в гестапо надзирателем работал?.. А?.. Признавайся!

— Какое гестапо?.. Я тогда молодой был совсем. Мы занимались возвращением пленных. Женщин было много, и все они за буханку хлеба делали всё, что угодно. Страшная вещь — голодная женщина, какой бы нации она ни была! Вот тогда я их и повидал, на всю жизнь хватило…

— Чего?..

— Отвращения к ним, — после некоторого молчания ответил он и, не поднимая глаз, полез за пузырьком. — Потом появились американцы, и женщины ушли к ним… Те рассчитывались мылом, консервами, выпивкой, сигаретами… Тогда я возненавидел их еще больше. Все они шлюхи поганые, а моя бывшая жена — первая из них! Как это я раньше не замечал? Старый дурак!

— Как ты мог заметить, если все время у Ёлки торчишь?

— Это не так! — визгливо возразил он.

— Тебя, случаем, твоя бывшая жена не проверяла на верность по методу баварского радио?.. А вот, кстати, еще вопрос того же радио: «Чем пользуется слониха во время менструации?» «Овцой». «Почему?» «Впитывает хорошо и за хвостик вытаскивать удобно!»

Это заставило его опять густо покраснеть.

Вдруг нас начала нагонять мрачная колонна мотоциклистов. Ханси шел под 160, но они неотвратимо приближались. Ему пришлось сойти с левой полосы. Мотоциклисты начали проходить мимо нас. Черные, прямые, неподвижные, сосредоточенные, замкнутые в своем опасном одиночестве, ровно-длинной цепью следуя друг за другом, они на какой-то миг заполнили всё кругом. Моторы странных машин безумно стрекотали, уродливые шлемы заглядывали к нам в окна, руки в перчатках с раструбами делали какие-то знаки. Потом они стали заваливаться на бок, зависать на повороте и постепенно исчезли, как божья угроза.

Я следил за последним из них, когда Ханси забеспокоился — всё время мелькает какой-то «Anvers», не ошиблись ли мы дорогой. Он не успокоился до тех пор, пока не заехал на бензоколонку и не выяснил, что «Anvers» и есть «Antwerpen», только по-бельгийски.

— Сепаратисты! Откуда мне это знать? — начал привычно возмущаться он, а я любовался странной, по-абстрактному пересеченной бельгийской природой, где зелень росла островками, а равнины вдруг уходили круто вниз, превращаясь в ущелья. В общем, как будто пьяный Малевич рисовал (так тебе будет понятнее).

Говорил ли я тебе, кстати, что в Кельне прошла большая экспозиция Малевича?.. Большая и поучительная. Было на что посмотреть и о чем подумать. Там я увидел, как художник, дойдя до черного квадрата и заглянув за него, начинает отступать и идет обратно. Черный квадрат приговорил его. Конечно, для нашего квадратно-гнездового века он — предтеча и пророк, но живопись, на мой взгляд, ему отомстила жестоко.

Представь: последние работы — это плохие копии с работ первых, другими словами, с чего начал, тем и кончил. А между ними — весь тяжкий чертов круг: от импрессионизма — к примитивизму, к символам, знакам, квадрату, кругу, супрематическим черточкам. А потом обратно — к зеленым полям и пейзажам, к портретам в стиле соцреализма с налетом примитивизма, отчего лица на полотнах как бы придурью перекошены.

В уголках всех картин вместо подписи маленький черный квадратик красуется, как точка тления. Жутко было на это смотреть. Думаю, он собой пожертвовал, чтобы другим неповадно было до нигилизма черноты дотрагиваться, потому что тьмы и без художника хоть отбавляй. А макеты его из кубиков очень хороши, и ткани превосходны, а угловато — квадратные чайнички с треугольными чашками просто удивительны. Я долго ходил по залам и мысленно благодарил мастера за смелость и урок.

Мы по кольцевой объехали Антверпен, взяли курс на Бреду и скоро очутились в Голландию. На границе полным ходом шел демонтаж таможни. Домик переделывался, в раскрытые окна было видно, как рабочие красят стены в зеленый цвет. Вообще голландцы любят яркое: фиолетовые здания, розовые мосты, желтые рестораны, бары в оранжевый горошек или кафе в полосочку здесь так же обычны, как в России черные фабрики, грязные дома, серое небо, сизые лица и дороги известного цвета.

— Мы в свободной стране! Голландцы — основатели демократии! — поздравил я Ханси.

— Пираты, воры и разбойники они! — ответил он запальчиво.

Теперь оставалось около сотни километров. Ханси шел стабильно — 160. До самого горизонта — поля. Ни горочки, ни холмика — равнина. Всюду коровы и диковинные бараны, похожие на громадных кроликов с большими, как у спаниелей, ушами. Стекла оранжерей, зеркала цветников и пластик теплиц резали глаза острыми бликами. На крестьянских подворьях — жизнь, всё шевелилось и ползало. Медленно вращались крылья ветряных мельниц.

— Вот откуда к нам нитраты поступают, яды всякие. Огурцы без вкуса, помидоры без цвета, розы без запаха, — бурчал Ханси.

Он ерзал на сидении, проверяя, на месте ли капли, не слишком ли печет солнце через открытый люк машины, надевал и снимал шапочку, ругал негодные указатели, хотя после Бреды уже пошли большие щиты, на которых ясно стояло «Rotterdam».

Автобан превратился в восьмирядное шоссе, появлялись призмы и параллелепипеды всемирных компаний, настоящий кубофутуризм, Малевичу бы понравилось. Окрашены они были в детские цвета. Встречались сооружения сплошь из черного стекла или матового зеркала. А главное — уже был виден океан! Он вдруг всплывал в просветах горизонта, а потом опять исчезал за сомкнутыми занавесями лесополос.

— Господь Бог повернул Гольфстрим к Голландии, а то бы они перемерли тут от холода, — не без ехидства заметил Ханси.

Мы проехали два длинных, одинаковых, решетчатых моста. Слева всё время был порт: вдали и вблизи — белые корабли, башенные краны, белые кляксы катеров, пирсы и молы. Потом кубы зданий пошли гуще, и мы въехали в Роттердам.

Я напомнил Ханси о каплях, потому что теперь надо было искать улицу, а это требовало усилий в большом городе, разбитом на районы-острова. Но Ханси, недолго думая, подъехал прямо к какой-то гостинице. Дав знак швейцару следить за машиной, он деловитым шагом вошел внутрь и, осведомившись у портье, есть ли свободные номера, попросил разрешения позвонить. Вид у него был настолько значительно-величавый, что нас тут же подвели к телефону.

Антиквар взял трубку и вежливо сказал, что магазин свой продал, но вещами интересуется по-прежнему и поэтому рад встрече через час у себя дома.

Ханси записал адрес, положил трубку, сделал портье ручкой, обронив:

— Мы приедем позднее! — на что тот кивнул. Это был негр в дымчатых очках.

Другой негр в галстуке, вывернув свои розовые, словно обваренные ладони, открыл с поклоном дверь. Ханси важно кивнул швейцару, а когда мы сели в машину, сказал:

— Видал, как надо? Другой бы начал суетиться, искать парковку, телефон, монеты голландские, а я — раз-раз — и сделал!

А до меня вдруг дошло: «Да это же Воробьянинов! Вот кто он!» Та же смесь наглости и страха, куража и застенчивости, зазнайства и пришибленности… Киса под транквилизаторами.

Я сказал ему об этом.

— Кто это — Воробьянинофф?.. — с трудом выговорил он.

— Персонаж известного русского романа. Как бы тебе объяснить?.. — задумался я. — Ну… Смесь Дон-Кихота с Санчо Панса, что ли…

Он засмеялся, заводя мотор:

— Шекспира я люблю!..

Немного о Кисе. В последнем своем письме ты опять соблазнял меня старым интеллигентским развлечением — кухонными баталиями. Но ведь их главный стержень — советский режим — утерян, кого теперь ругать и с чем бороться?.. Даже Солженицын, среди людей ходящий, не может этого указать. Кстати, «Красное колесо», которое ты пустил ко мне в подарок через знакомых, докатилось до меня благополучно. Но дальше нескольких страниц я не пошел, не смог. Дистанции завладели автором, масштабы взломали пропорции. За большим не стало видно малого, Иван Денисович напрочь выпал из обзора. Интересное принесено в жертву нужному. Стратегия удавила тактику. Архетипы заслонили типов. Из персонажей ни одного не запомнить. И стало ясно, что Олимп не всегда полезен — можно переохладиться, замерзнуть или засохнуть.

Ты скажешь, может быть, что судьба всякого эпоса — быть скучным. И великими они называются оттого, что мало кто может их дочесть. Может быть. Тебе лучше знать, ты же «Манаса», кажется, переводил?.. Ведь это после гонорара за него ты вызвал меня телеграммой, и мы вертелись в креслах пансионата где-то на Иссык-Куле?.. Ты еще всё сетовал тогда, что эпосу конец, а я доказывал, что эпос кончиться не может, на то он и эпос, что действует, как revers: кончил читать — начинай с конца, по абзацу поднимайся назад, а когда поднимешься до упора — кати вниз. Наутро после этих разговоров я проснулся с такими сухими губами, как будто всю ночь вдыхал и выдыхал огонь, и пять дней потом не мог их вылечить, несмотря на масло и кремы, которыми приятная горничная с раскосыми глазами мазала их. Как будто дьявол побывал во мне и опалил своим жаром. Впрочем, так оно, очевидно, и было, потому что горничная под большим секретом, ночью, в постели, призналась, что важным гостям в чай всегда кидают щепотку опиума — для лучшего расположения духа. Ты, без сомнения, считался важным гостем, а чай пил я, стаканами.

Мы довольно долго искали антиквара. Вначале надо было найти остров, потом район, затем улочку. Мы то и дело попадали в одностороннее движение, петляя по мощному городу. Центр его уставлен полусферами, перед зданиями сияют какие-то таинственные чугунностальные объекты. Тут уж Кисе-Ханси отказали его качества: он тормозил у бордюра, рысцой трусил к ларькам, спрашивая нужный адрес, но пару раз его попросили говорить по-английски, пару раз послали не туда, куда нужно, а пару раз — еще дальше.

— Нет, не любят они немцев, не любят… Войны простить не могут, — бормотал он, возвращаясь ни с чем. (В конце концов мне пришлось вылезти из машины и выспросить адрес у какого-то поляка).

Невдалеке от вокзала мы наткнулись на странное место, где обитали, казалось, не люди, а только их оболочки. Это был известный роттердамский «загон», который показывали туристам.

— Наркоманы, — сказал я Ханси. — Смотри! Они тут все вместе собраны!

— Как это? Тут же вот полиция? — удивился он, напряженно приглядываясь к мертвым душам, которые перешептывались, разбредались, опять сходились, шушукались, перелетали с места на место. В дальнем углу раздавали бесплатные шприцы, там было людно и время от времени какая-нибудь фигура, выскакивая оттуда, садилась прямо на землю и начинала свои нехитрые манипуляции: порошок — ложка — огонь — шприц — вена…

— Их специально тут вместе собрали, чтоб под контролем держать. Вон полицейские, видишь, кофе пьют? — указал я на отделение полиции, без штор и решеток; внутри чему-то смеялись молодые сержанты.

Мы подошли поближе к загону. Было много черных, худых, косматых, грязных — роются по карманам, чешутся, что-то ищут, разговаривая в голос сами с собой. Женщины, забывшие о том, что они женщины. Молодняк в цепях и заклепках. Серо-бурые арабы и узкоглазые тайцы с лукообразными лицами, похожие на Чипполино. Голоса хриплы, слова неразборчивы, глаза закрыты.

— Живая жизнь! — с издевкой сказал Ханси. — Сажать их всех на корабли — и в море, а не в центре города собирать! Вот до чего демократия доводит!

— Ты такой же, Киса! Забыл про свои капли?

— Нет, нет, я не такой, — забормотал он. — Я не такой! Мне врач прописал!

— Тебе врач, им — сатана, как разница?

На вокзале нас снабдили картой Роттердама. Скоро антиквар в китайском халате открывал нам дверь особняка:

— Милости прошу! Входите!

Услышав о живой жизни, я вспомнил, как недавно случайно попал на выставку-конференцию под названием «Постмодернизм в постсоветской России». Жаль, родной, тебя там не было, много чего нового узнал бы. Вообще-то мне всегда казалось, что любой большой художник — это уже модернист по отношению к прежним мастерам: Карамзин — к Державину, Пушкин — к Карамзину и т. д. Но не всё так просто. Сейчас модернизм другой. Поэты типа Айги, у которых отдельные слоги различить можно — они модернисты, а те, у кого только междометия — это уже постмодернисты, за черным квадратом как бы находящиеся.

Дальше — больше. Оказывается, что и среди постмодернистов свои деления есть. Вот, например, гласные и согласные. Гласные себя «Ваше Величество» величают и всю свою жизнь в деталях и по минутам в акт искусства превращают («это семечки от арбуза, который мы с Машей съели в постели в Дубултах ю сентября 1989 года, в 3:15»). Но вообще гласных мало. Больше согласных. Они разные. Одни только из шума состоят, другие — из голоса и шума. Есть просто шипящие, эти сильны кукиши в карманах показывать, воду мутить и рыбку ловить. Положение твердых и мягких тебе известно — всё зависит от того, кто за ними. О звонких и глухих даже не говорю, это самые несчастные — одни оглохли, а другие осипли. Про палатальных и сонорных ничего не известно — о них докладов не было.

Но вот несогласные модернисты. Образец их души был выставлен в фойе конференции: прямо на паркете насыпан гравий, лежат шпалы и рельсы, а на них — колченогий стол с пустыми водочными бутылками, объедками и грязным стаканом в радужных разводах. На заднем плане — ржавая вывеска «Слава КПСС!», колючая проволока, накинутый на неё красный рваный флаг в прорехах и пятнах и здоровая куча дерьма под ним. На удивленные расспросы седых завитых чистеньких старушек служитель охотно объяснял: «Это они там, в России так живут! Это они всё оттуда, в спецвагоне привезли! Это символ их жизни!» — на что старушки вздыхали: «Боже, как грязно, как ужасно! — и, конфузясь, указывали на кучу под флагом: — А это тоже… настоящее… оттуда?..» — «Нет, — смеялся служитель, — это по заказу сделано, из пластмассы».

И цель искусства достигнута: старушки начинают рассуждать, бросит ли выпивший Ельцин атомную бомбу, служитель, украдкой подкрепившись пивом, спешит к следующим посетителям объяснять про «их жизнь». И несогласный модерняга может радоваться. Он далеко не ходит, берет всё, что под рукой, он близок к жизни, как дерьмо к унитазу: всё есть предмет искусства, смотря как воду спускать.

Вот один из самых известных немецких модернистов, Йозеф Бойс, часто работал с жирами. Он топил их, подкрашивал, а они уже сами отливались в формы, как Бог пошлет. Потом он их замораживал особым способом. И вдруг, говорят, один из таких объектов, стоящий в мюнхенской галерее, начал попахивать, как старец Зосима. И теперь дилемма: оставить так — объект сгниет (а с ним и 380 ооо марок), сделать копию — будет уже не оригинал, и цена ему 30 марок. А самые догадливые ученые предполагают, что Бойс сделал это специально и сознательно: мол, понюхайте, бюргеры, как живая жизнь пахнет, как деньги на ваших глазах опять в дерьмо превращаются!

II

Вслед за антикваром мы вошли в большую гостиную, из центра которой поднималась лестница на второй этаж.

Знакомясь, хозяин внимательно посматривал на нас выпуклыми небесными глазами, подавая маленькую ладонь:

— Франциск. Франц. Можно на «ты». — Халат на нем был вышит золотом: аисты в гнездах, фигуры в плоских шляпах собирают рис. — Устали с дороги? Пообедаете с нами? Мы только что сели.

В большой кухне со стеклянными стенами без занавесей и штор сидели пожилой господин в бабочке и очень крупная блондинка с яркосветлыми волосами и пространно-удивленными глазами, какие бывают у глубоководных рыб. На тарелках лежало по куску тостерного хлеба. На улице, прямо в двух шагах от стола, разворачивалась черная машина, и казалось, что ее вздернутый багажник сейчас протаранит стол.

— Моя жена, Ирен. Мой отец.

— Ван Беек, — сказал господин, а Ирен, подняв со стула свое большое тело, грудным голосом спросила что-то по-голландски. Франц перевел:

— С чем вы хотите тостер?.. Ветчина, сыр или грибной соус?

Говорил он по-немецки, подчирикивая и вставляя голландские слова, похожие на щебетанье. Ханси уже садился, когда Ирен спросила, а муж перевел:

— Вам молока холодного или горячего?

Даже для умеренного Запада обед был слишком аскетичен: один тостерный хлебец с двумя грибками.

Г-н ван Беек-старший, аккуратно откусывая кусочки, каждый раз утирал салфеткой бородку бланже.

— Сколько километров вы сегодня проехали? — спросил он явно из вежливости.

— Около боо, — ответил Ханси. Любитель поесть, он косился на свой тостер, а на меня посматривал с видом: «Ну, что я тебе говорил?..»

— А вы откуда? — Г-н Ван Беек-старший обратился ко мне.

— Я из Грузии. Работаю в Германии по контракту.

— О! — Он утерся как-то обидчиво. — Сталин. Шеварднадзе. Знаем. У вас всё еще война?

— Нет. Затихло.

Все молча похрустели тостерами.

— Что вы привезли? — спросил Франц.

— Я не смотрел. Это в коробках, в багажнике, но знаю, что вещи хорошие, — ответил Ханси, приосанившись. — Хозяйка хочет за всё три тысячи.

— Я знаю, говорил с ней по телефону.

Похрустыванье постепенно прекратилось. Пошли подробные расспросы насчет чая и кофе: зеленый, черный или цветочный, из каких ягодок, с молоком или со сливками, сколько таблеточек сахарина или безо всего, кофе эспрессо или простой арабский, а может быть — турецкий? Г-н ван Беек-старший рассказал о своем знакомом, которого ограбили марокканцы:

— Житья от них не стало. В Роттердаме редко теперь белого человека на улице встретишь. А как в Германии, тоже плохо?

— У нас — катастрофа, — ответил Ханси, — мою машину пытались три раза угнать, и все негры. Последнего я даже видел. Житья от них нет.

— Не только негры, всякие… — заметил Франц, осторожно придвигая к себе сахарницу. — Мне пришлось закрыть гешефт из-за пришельцев. Работаю теперь только дома.

Когда молоко, чай и кофе из крошечных чашечек были выпиты, а ящики принесены, все расселись в гостиной. Франц и Ханси начали распаковывать вещи. Появились старинные медные настольные часы, литое блюдо, столовое серебро, завернутое в тряпку, и несколько небольших икон.

— Награбленное, — сказал г-н ван Беек-старший. — Я бы не советовал это покупать, сынок. На этих вещах кровь. Оставь, не надо!

— Никакой крови, — вступился Ханси. — Это ей привезли из дома.

— В этом-то и дело. На Балканах война. А где война — там мародерство. Мы-то это хорошо знаем, 50 лет своих вещей вернуть не можем, — сказал тот, значительно посмотрев на Ханси, который отвел глаза.

— За все — 500 марок, — вдруг строго произнес Франц.

— Так мало?.. Хотя бы тысячу!

— Нет. Вещи мне не нужны. Покупаю просто так, ради интереса.

— А 700 не будет? — выпалил Ханси.

— Нет. Сейчас морозные времена, никто ничего не покупает.

— Ну тогда боо, — не унимался старичок.

— Нет, 500 — последняя цена, — покачал головой Франц. — И приглашаю вас в ресторан.

— Идет! — тут же согласился Ханси, а на мой недоуменный взгляд шепнул: — Она велела отдать, за сколько дадут.

— Видно, и правда награбленное…

— Кто его знает.

— Не хотите ли посмотреть коллекцию часов? — предложил антиквар, — Это мое хобби. И по рюмке?.. Пойдем наверх.

Мы гуськом двинулись к винтовой лестнице, ведущей на второй этаж. Уже с лестницы я увидел, как г-н ван Беек-старший достал лупу и принялся рассматривать иконы (кровь, наверно, искать), а Ирен, задрав голову, смотрела на нас снизу. И я вдруг понял, кого она мне напоминает: Лило! Лило Вандерс!

Есть на немецком ТВ такая эротически-познавательная еженедельная передача, «Wa(h)re Liebe» называется — новости обо всем, что ниже пояса и выше шеи. Ведет эту передачу существо по имени Лило Вандерс, о котором уже какой год вся Германия спорит, мужчина это или женщина, и сходится на том, что это что-то среднее, гермафродит или трансвестит, бог их там разберет. Оно всегда одевается очень ярко, в бархат и парчу, прическа у него огненно-белая, движения мягки, ногти длинны, ноги с тонкими лодыжками. Только рост его великоват для женщины, плечи широки, глаза слишком внимательны, а вопросы, которые оно задает гостям передачи, выдают чисто мужское любопытство. У него разные люди бывают. И разные передачи.

Недавно, например, Лило давало краткую информацию, какими овощами лучше всего онанировать, И такая, оказывается, несправедливость — женщинам подходит весь огород: огурцы, баклажаны, морковь, цуккини, кабачки и даже бородатая редька, а мужчинам — только крутобокая полая тыква с дырочкой в ложбинке. Почему природа так несправедлива к мужчинам — неизвестно. Некоторые умельцы, правда, пытаются исправить дело: грейпфрукты сверлят, капустные головки надрезают, с арбузами экспериментируют, один даже ананас как-то приспособил, сердцевину ему выев, — но всё это далеко от женского изобилия. «Ева и тут оказалась хитрее!» — заметило по этому поводу Лило не без горькой усмешки.

В конце передачи Лило объявило о ежемесячном наборе в школу оргазма — 6 занятий по 50 марок каждое. Показали комнату, где изможденный индус рассказывал о тантре, время от времени показывая на двух дюжих девках приемы и позы, а ученики внимательно следили за гуру. Научат и сертификат выдадут, в рамке: «Кончила под нашим наблюдением … раз, набрала … пунктов. Печать. Подпись». Охотников хоть отбавляй, но по блату устроиться можно.

Это была особая комната. Повсюду — на камине, на мраморных подставках, на узорном полу — тикали часы. Их было много — с маятниками и вертушками, фигурками и окошечками, амурчиками и знаками зодиака. Мы попали в тикающий мраморно-золотой сад. Посреди стояло старинное кресло. За окном была видна черная кирпичная ратуша, на ее стене мирно устроились кошки.

Франц сел в кресло, приглашая нас к дивану, по бокам которого, словно колонны, стояли одинаковые напольные часы в виде узких башенок.

— Mein Gott! — сказал Ханси, с открытым ртом присматриваясь к часам.

Он выглядел комично в своем двубортном пиджаке, джинсах и кроссовках. Обходя часы, он начал разговор о рококо и барокко, но Франц, указав на столик-каталку, предложил:

— Ром?.. Виски?.. Коньяк?..

Я ограничился обычным:

— Я бы выпил Smirnoff.

— Правильно! В дождливую погоду водка лучше всего помогает от скуки, — сказал Франц, а на заявление Ханси, что тот за рулем, уточнил: — Вы мои гости, я сам буду за рулем, так что выбирайте!

После стопки тиканье часов словно усилилось. Можно было различить быстрый цокот, размеренные щелчки, стрекотанье и спешный ход.

Франц, угадывая мои мысли, сказал:

— Все они идут по-разному. Но одинаково точно. Время вечно и бесконечно!

Он сидел глубоко в кресле, сцепив ручки и, как Будда, склонял голову то вправо, то влево, прислушиваясь к часам.

— Вон там ампир, — начал было Ханси показывать свои познания, но Франц отрезал:

— Нет. Это Швейцария, 19 век.

— Но верхняя часть…

— Нет, это не ампир.

— И сколько такие стоят?

— Это для кого как, — усмехнулся Франц. — Вещи такого рода твердой цены, как правило, не имеют. И чем они дороже — тем неопределенней их цена.

— Но примерно? — не унимался Ханси.

— Что ты пристал? Когда Франц видит клиента, он тогда решает, сколько ему сказать, — предположил я.

— Совершенно верно, — засмеялся антиквар.

Тут вдруг начало звонить, ударять в колокольцы, перебирать струны. По бокам дивана забухало. Затрещали ходики и нежно процокала незатейливая мелодия каминных часов с амурчиками.

Потом всё так же внезапно затихло. Тренькнул последний звоночек.

Франц был доволен.

— Так и смерть придет однажды, — засмеялся он.

Ханси всё еще ошарашенно смотрел на амурчиков. Мне стало тоскливо, но антиквар уже разливал по рюмкам. Вдруг послышался истошный визг: кошки начали драться на зубцах стены, и Франц с отвращением захлопнул окно, проворчав:

— Ненавижу кошек, гадкие твари!

Вот как ты думаешь, родной, существует ли звериный менталитет?.. Другими словами, отличается ли наша кошка от кошки западной?.. Ты скажешь — глупость, кошка есть кошка. Ан нет, и на зверей демократия сильно влияет. Тут недавно писали в газетах, что русские войска, уходя из Восточной Германии, помимо всего прочего, оставили целые стаи брошенных кошек и собак. И немцы, вместо того, чтобы отстрелять их, начали отлавливать и распределять по семьям и приютам для животных. В газетах стали появляться объявления типа: «Кто поможет сибирской кошечке-красавице обрести новую родину?»

Одна семья откликнулась, решив, очевидно, сделать приятное своему одинокому коту и памятуя об общепринятой тут версии, что русские самки — лучшие в мире. Но генеральская Мурка, вальяжная и толстая, так запугала бедного кота, что тот не то что спариваться с ней — к еде боялся подступиться, прятался под шкаф, голодал, нервничал и в конце концов заработал инфаркт, обошедшийся хозяевам в круглую сумму (один мой знакомый прооперировал глаукому своему кролику и заплатил за это столько, сколько ни один хирург у нас в год не получает). Пришлось срочно давать новое объявление: «Кто поможет обрести новую родину…», но молва распространяется очень быстро, и желающих лелеять русскую красавицу пока не нашлось.

Ханси, после неудачных попыток показать свою образованность, выпив наравне с нами, обильно покраснел с лысины до шеи. Рубашка на нем расстегнулась, и он с важным видом кивал головой, слушая, как Франц опять принялся ругать негров:

— Они мне физически неприятны, я чувствую, что их мир враждебен моему, я ненавижу их розовые мутные, как у коров, глаза… От них несет грязным бельем… Эти, в правительстве, о чем они думают?.. Сколько я еще должен платить за выкидышей из Ганы?.. И почему?.. Лучше я дам эти деньги своему сыну, который из-за этих ублюдков работу не может найти! Сколько еще терпеть? Я заработал эти деньги, а они только плясали и трахались под дудки в своей Африке, я был там, видел этих скотов!

Тут опять пошел перезвон и перестук часов, цокот и бубенцы. Гирьки заскользили вниз и вверх. Амурчики затрепыхались, молоточки забили. И начала громко выскакивать кукушка каких-то старинных славянских часов под сусальным золотом.

Франц, заметив мой взгляд, сказал:

— Эти я у Ёлки купил. Отличная машина. Я с детства обожаю часы. Они дают спокойствие. Первые часы мне подарил солдат-американец, когда они нас от немцев освобождали. — (Он кивнул в сторону нахохлившегося Ханси, который даже встал с дивана и прошелся вдоль стены, но промолчал). — Часы были карманные, дешевые, испорченные, но я начал их разбирать… С тех пор и пошло. Всю жизнь сижу в этом тиканье. Как в горячей ванне. Если тиканья нет — я схожу с ума, нервничаю, мне плохо… Ненавижу всё, что мешает мне сидеть тут в покое и слушать бег моих часов!.. — довольно яростно заключил он. — И через каждые четверть часа, заметьте, звон-перезвон! Не могу жить без этого.

— И коку, наверно, нюхаешь! — Ханси вдруг язвительно погрозил ему пальцем. — У вас тут это принято, а, колоться, курить, нюхать?.. (Упоминание о солдате-освободителе ему явно пришлось не по душе и он тоже решил подуксусить свою пилюлю.)

— А что, заметно? — Франц со смехом схватился за свой нос.

— Да, видно, через этот нос много гульденов прошло, или как там ваши деньжата называются, — продолжал наглеть подвыпивший Киса. — Видели сегодня ваш «зоопарк» около вокзала. Вот откуда зараза по всей Европе расползается!

— А правда, Франц, говорят, что у каждого порядочного голландца дома шкатулка с гашишем имеется? — перебил я его, вспомнив одно из первых посещений Амстердама, где в очень порядочной семье на столе, рядом с конфетами, стояла коробочка с гашишем. Тут же дети ели мороженое, старушки пили кофе, а кто-то сворачивал себе косячок, как ни в чем не бывало.

— Конечно, — сказал Франц. — Это высшая форма цивилизации — каждый делает, что он хочет.

— И у тебя есть?

— А как же.

— Покажи.

Франц, не вставая, дотянулся до резного шкафчика, взял с полки коробочку с деревянным голландским башмачком в виде ручки:

— Пожалуйста!

В отделениях лежали кусочки разноцветного гашиша, а в особом отсеке, под хрустальной крышечкой, белел порошок.

Ханси сунулся вперед:

— Что это?

— То самое, — ответил Франц.

— Не может быть! Попробуем? — спрашивал Ханси, то наклоняясь к коробочке, то поднимая на меня свои светлые глаза в розовых ободках.

— А не много ли тебе будет? Ёлка велела смотреть за тобой. Капли, водка, а теперь и кокаин?

— Капли — это просто лекарство. А водки я выпил всего три рюмки.

— Ну смотри, чтоб потом не жаловался.

Антиквар с улыбкой следил за нашим спором, сворачивая трубочки из специальной бумаги. Он аккуратно открыл хрустальную крышку и начал лопаточкой высыпать на стекло стола белые полоски кокаина.

— Осторожнее. Не дуньте и не чихните. Особая поставка, из Сан — Паулу. Там живет моя другая жена. Уже десять лет у меня есть жена в Сан-Паулу, осень и зиму я провожу там. А европеек ненавижу.

И они с Ханси, вспомнившим свою сбежавшую жену, начали обстоятельно ругать европеек, а я следил за тем, как мизантроп Франц споро манипулирует лопаточкой: подсыпает порошок, вытягивает и равняет бугорки — себе подлиннее и пошире, нам покороче и поуже, — и думал о том, что давно уже не боюсь никаких экспериментов, не заглядываю дальше завтрашнего дня и живу, как живется, словно птица небесная или гад ползучий.

Да, европейки — это тебе не наши добрые сердца и мягкие души, которые и пожалеют, и накормят, и выслушают, и понять попытаются. Ты недавно тоже, кстати, об этом спрашивал: какие, мол, они?.. Вот тебе свежий пример: пришел мой друг к одной местной даме (не в первый раз, заметь, связь уже долгая). Всё как будто хорошо, даже потанцевать от полноты чувств решили, вдруг дама начинает скандал: «Не в такт танцуешь!» Конечно, будет не в такт — она, трезвенница, капли в рот не взяла, а он принял триста грамм под ее презрительным взглядом, и у него теперь другой такт в голове. Да и какое это, казалось бы, имеет значение?.. Не на танцплощадке же?.. Если б он в постели в такт не попадал — тогда куда ни шло, можно поскандалить, но так?.. Ладно. Настроение подпорчено.

Сели перекусить — она, вегетарианка, его за жареную курочку пилить принимается: почему-де он принес ее в дом, где мяса не едят, чтоб ей неприятно сделать?.. «Что же мне, в подъезде ее жевать?» — «А это твои проблемы!» Попросил открыть бутылку вина — не разрешает: «Ты уже выпил, тебе хватит!» Хочет музыку поставить — запрещено, голова болит. Дальше — больше. Звонит телефон, она начинает с кем-то флиртовать по-французски. Он сидит полчаса, потом говорит: «Может, хватит?» — «Да как ты смеешь мне разговаривать мешать?.. Диктовать, хватит или не хватит?..» — «Но я же тоже человек? И притом это я у тебя в гостях, а этот и перезвонить может!» — защищается друг. — «Не нравится — уходи!» Он и ушел.

А потом ученые с козлиными бородками удивляются, почему в Европе сумасшедшие дома переполнены, а половина населения от стрессов и одиночества по психотерапевтам бегает. Куда же больше бежать, если мужчины утеряли свои функции и права, а женщины их еще не нашли? (А если нашли — и того хуже: по-своему интерпретировали). Психбольница, тюрьма и бардак — больше и некуда бежать. Кстати, один ученый недавно дал следующий ответ на вопрос, почему подавляющее большинство разводов происходит по инициативе женщин. Потому, оказывается, что женщина менее четко чувствует грань между сексом и любовью и часто одно принимает за другое. Или хочет принимать. И поэтому чаще ошибается. Вот такая версия вечного вопроса, как тебе нравится?

Закончив работу, Франц поинтересовался:

— Ну, кто первый?

— Ты, — ответил Ханси боязливо.

Тогда антиквар вставил трубочку в ноздрю, пригнулся к столу и одним долгим вдохом виртуозно втянул весь длинный бугорок порошка.

Теперь пришла моя очередь.

Несколько секунд казалось, что ничего не изменилось. Но постепенно мир стал наполняться непонятными звуками. Щелчки маятников тянулись и изгибались. Какие-то высокие, скребущие звуки, похожие на электронную музыку, разнеслись с гудением по комнате, стали кружить вокруг моей головы, жужжать и биться, как шмели. Начал судорожно зевать камин. Послышался тягучий скрип досок, словно великан ходит неподалеку. Звуки часовых молоточков, превращаясь в капли, падали упругими щелчками на пол и катились по нему сухими горошинами. Блики на паркете были подобны медузам, они сливались в лужицы и распадались на зыбкие островки. Стало слышно, как громко дышит Ханси, и мне вдруг показалось, что один его глаз начал вытекать, а другой, похожий на чашку, внимательно глядит мне прямо в душу.

Зашумело в ушах, сквозь скрежет прорвались чьи-то вопли. Звуки стали скрипучими, странно-визгливыми, тиканье вдруг заспешило, заторопилось, часы побежали быстрей и быстрей, застучали молоточки, затрещали крыльями амуры, заерзали гирьки, зазвенели бубенцы. Глаз — чашка стал надвигаться, и вот я лечу в черной гулкой трубе, среди разноцветных шаров, которые с металлическим грохотом, как в кегельбане, мчатся вокруг меня, обгоняя или отставая. И я сам на бешеной скорости со свистом проношусь мимо других таких же шаров, а где-то впереди брезжит яркий свет, как в дуле ружья, если смотреть в него на солнце.

— Эй, эй! — закричал Франц.

Я очнулся, замотал головой, прогоняя видение чугунной трубы, по которой только что несся к неизвестному свету. Ханси обеспокоенно хватал меня за руки:

— Очнись!

Меня качало на диване, словно в лодке, а пятна узорного паркета тихой сапой расползались во все стороны, как испуганные черепахи. Потом я увидел свои ботинки — они были далеко внизу, мне казалось, что сам я сижу на небоскребе, а ступни стоят на мостовой. Я боялся упасть с высоты, в то же время зная, что крепко стою на земле. Потом, вытирая пот со лба, еле шевеля языком, я сказал Ханси:

— Занюхай половину. Я чуть не подох.

— Нет, — подал голос Франц. — Я следил за тобой. Все было о' кей!

— Это ты так думаешь, — пробормотал я. — Очевидно, это не для меня.

Теперь Ханси полез со своей трубочкой, начал тянуть, но в самый ответственный момент поперхнулся, и немного порошка осело на полу.

— О! — закричал Ханси и начал слепо шарить руками.

— Оставь, брось, уже не соберешь! — закричал Франц, но Ханси сполз с дивана и так же слепо продолжал шарить руками, ловя блики на паркете и с удивлением рассматривая свои пустые ладони.

Тут грянул бой и гром. Часы забили на все лады, перезвон пошел по комнате.

Вдруг Ханси завыл. Он бессмысленно смотрел куда-то в потолок, тыкал пальцем и выл. Франц резво выскочил из кресла, схватил плед, на котором сидел, распахнул его и накинул на старичка. Ханси тут же затих, как птица в клетке под накидкой.

Потом мы его посадили на диван. Глаза у него были выпучены, остатки волос за ушами всклокочены, он пытался что-то сказать, но слова распадались на слоги.

— В Ис-пани-и мы тоже… ню-хали… — наконец, сообщил он.

— Я же предупреждал — особая поставка, — не без гордости произнес Франц.

— В Мо-онте-Карло тоже… и ни-чего… — пролепетал Ханси.

— Особая поставка, — повторил Франц и открыл окно. Сам он выглядел бодро.

Надо признаться, родной, что в той черной кокаиновой трубе я хоть видел свет в конце, наяву же — никакого просвета. И если кто будет говорить, что эмиграция хорошая вещь — не верь. Хорошая для тех, у кого дедушка сенатор, бабушка — президент или дядя — Черномырдин. И одиночество — еще не самая дорогая плата за душу в тупике. Одна за другой встают фигуры на горизонте, раньше ты их не видел. Они закрывают полнеба своими балахонами, похожими на прорезиненные робы или плащ-палатки. Что им надо? Узнаешь. Несет от них, как из выгребной ямы. И только маленькая, с игольное ушко, надежда не позволяет вернуть билет. Но иголку так легко потерять! Потом ищи ее в стоге сена!..

И не сено это вовсе, а кокнар из Чернобыля, розовый и лоснящийся, рентгенами так и пышет. Плевать. Ничего уже не страшно. Вари и пей вприкуску, сразу полегчает. Кто думает о завтра? Те, у кого кошелек и жизнь — у тех и виды на будущее. А если нет ничего, то и Чернобыль не страшен. Подумаешь, рентгенов многовато!.. Зато питательно. О завтра думать — большой грех. Не Господа ли Бога ты своего проверяешь?.. Что надо — Он сделает, не сомневайся. Вот облака пошли по небу — это Он перегоняет свои стада душ. Сколько в них погибших надежд, напрасных трудов!.. Льются иногда на землю слезы из тех облаков, а люди прячутся от них под зонты: «Пусть сейчас будет сухо, — а потом хоть потоп!» И правильно — на всех ведь всё равно в ковчеге места не напасешься. И спасательных кругов вряд ли хватит.

Так и живу, птица небесная, гад ползучий, телохранителей не имею, бронежилета не ношу, налогов не плачу, в пенсионный фонд ничего не отчисляю, страховки лишен и в выборах не участвую, а о том, что в мире происходит, узнаю только из передач Лило Вандерс и по радио (без «Свободы» на свободе век свободы не видать…). Зато всё, что мы с тобой в школе про маленьких людей учили — Вырин, Башмачкин, Девушкин — всё на своей шкуре испытал, всё правдой оказалось, врагу не пожелаю. Эх, говорили нам классики: «Скучно на этом свете, господа!» — а мы не верили, хорохорились, гоношились. А итог превзошел самые худшие опасения. В общем, дело — труба. И так хочется иногда сбросить оболочку опостылевшего «я», скинуть эту дырявую, обрыдлую шкуру!.. Но не дано, потому что хоть и гад, но не змея, и по весне линять никак не научился.

Когда мы пришли в себя, Франц потащил нас гулять.

С большой осторожностью мы начали спускаться по лестнице в пустую гостиную. Вещей на столе не было. Франц открыл гараж. Там стояли две машины — «БМВ» и «порше» серебристо-золотого цвета.

— Ого! — сказал Ханси, уставясь на мерцающего жука, у которого, казалось, вот-вот из стоек полезут крылья.

— На какой поедем? — спросил Франц. Он был в темной куртке и джинсах.

Не дождавшись ответа, он вывел «порше», помигал нам фарами: два лягушачьих глаза выползли из капота, вылупились на нас и осмысленно огляделись кругом. Внутри машина оказалась такой же странной, как снаружи. У меня появилось ощущение, как будто она что-то хочет сказать и что в салоне есть еще какой-то живой дух, кроме нас троих.

Франц набрал скорость, и нас вдавило в сидения, как в самолете. Ханси с тревогой посматривал на приборы, вцепившись рукой в широкий ремень безопасности.

— Что, быстрее, чем наша таратайка? — спросил я у него.

Не поворачивая головы и не отрывая глаз от приборов, он важно кивнул:

— Да, машины мы делать умеем, это правда.

Франц хмыкнул что-то, а Ханси вдруг добавил:

— Ничего, зато в Russland балет хороший, — а я ясно увидел, как один из приборов широко ухмыльнулся. Видимо, черная труба всё еще давала о себе знать.

Мы ехали вдоль океана, и всё время был порт. Издали корабли были похожи на игрушки в большой луже. Молы и причалы уходили вдаль. Гигантские желтые краны медленно поводили коромыслами, и связки контейнеров ложились на грузовые машины.

— Вот, зелье, наверно, привезли, — начал Ханси, следя за громадным ящиком, который проплывал по воздуху невдалеке от нас.

— Между прочим, в амстердамской гавани уже полгода стоит шхуна с 17 тоннами марихуаны, а хозяина нет, даже по телевизору передавали. Никто не забирает. И команда исчезла, — сообщил Франц.

— Летучий голландец, — сказал я.

— А хотите нашей селедки попробовать? — вдруг предложил Франц, указывая на светящуюся точку киоска на пирсе. — И жареная, и соленая, и копченая… Мы — селедочная страна. Я с детства обожаю рыбу. А мясо ненавижу.

Ханси поморщился, но Франц уже свернул с набережной и, миновав штабеля, ящики и мотки каната, подъехал к киоску, где белобрысый продавец в крахмальном халате что-то говорил двум рабочим в комбинезонах, уплетающим двойные булочки, из которых торчали рыбьи хвосты.

— Я возьму жареную. Вы?

— Мне всё равно, — ответил Ханси, украдкой морщась, хотя никакого запаха не было и в помине.

Взяв бутерброды, мы отошли в сторону. Большая облезлая баржа темнела перед нами. Смеркалось. Людей было мало. Где-то катили тележку, позванивающую на стыках. Невдалеке от баржи, на бочках, три типа уплетали селедку, запивая ее пивом и о чем-то споря. На бочке стояла бутылка.

Вдруг один, в бушлате, вскочил.

— Ты же обещал, сука! — раздались до боли знакомые звуки. — Вротердам, кричал! Вот приплыли! Теперь отвечай за свои слова, гад! — И он швырнул банкой в худого субъекта в лыжной шапочке.

— Да пошел ты на хер! — заорал тот, уворачиваясь. — Что я тебе, нянька?

— Ты думаешь своей тыквой? Как на глаза людям показаться без машин? Ну, там тебе сопло прочистят, псина! — не унимался в бушлате, наскакивая на худого. — Будет тебе вротердам по первое число!

Третий стал разнимать.

— Русские! — засмеялся Франц, а Ханси с опаской втянул голову в плечи.

III

Круговая порука — это хорошо. Один за всех и все за одного! Один за всех — тут всё ясно, а вот все за одного — это уже проблематично. Раз все — значит, никто конкретно. С кого спрашивать?.. Разнобой. Вот «равнение на середину!» куда понятнее. В середине — самый главный, он знает, что делать, куда идти, чего бояться и как спасаться, он посылает дозорных смотреть, скоро ли конец топям, не видно ли молочных рек и кисельных берегов, где расстелены скатерти-самобранки с золотыми рыбками на блюдах с голубыми каемочками…

Но самое нелепое — это то, что куда бы ты ни шел, жлобство и хамство идут за тобой по пятам, повсюду ты сталкиваешься с рассказами о соотечественниках: обманули, обокрали, нахамили, стащили, разбили, утаили… И сколько бы ты ни открещивался от пьяницы из Омска, укравшего у немцев детский велосипед, ты связан с ним одной цепью, даже когда велосипед возвращен владельцам, а сам пьяница-сезонник продолжает собирать виноград в предместьях Трира. Даже если борщ здесь кому — нибудь не по вкусу — тебе отвечать.

Оказалось, что грызня шла из-за того, что один из матросов, Валера в бушлате, упрекал в обмане тощего Ивана (в лыжной шапочке): пообещал устроить в Роттердаме покупку подержанных машин через знакомого голландца, но тот не явился, а сам Иван ни одного иностранного слова, кроме «фак-ё-мазер», не знает, куда идти, не ведает. Братва же на барже ждет, завтра вечером отплытие, а машин нет как нет, кроме одной, которую сгоряча купил повар прямо в порту, а она и до баржи не дотянула, заглохла вмертвую. И капитан пропал как назло — уехал по делам в город, и два дня его нет.

— Этот козел, — горячился Валера, широким жестом указывая на Ивана, — всему Мурманску наобещал с три короба — «Дешево возьмем, привезем!». Мы бабки собрали с кентов, приплыли сюда, груз сгрузили, уже три дня сидим-дрочимся, что делать — не знаем. Даже по телефону не позвонить — карта какая-то нужна… Може, поможешь, друг?

Мои спутники внимательно прислушивались к разговору, Ханси — боязливо, Франц — с интересом.

— И бабы, говорил, в витринах сидят! — добавил третий, Витек с хитрыми глазами. В расставленных руках он держал бутерброд и банку пива.

— Всё туг есть, — сказал я им. — Надо только платить.

— Да бабки есть, — сказал Валера, вытаскивая из штанов комок денег.

Увидев это, Франц оживился:

— Что им надо?

— Они хотят машины купить, — ответил я ему.

— Ма-ши-ны? — удивился он. — И сколько же им надо?

Я перевел.

— Да штук 15, - сказал Иван, снимая шапочку и обтирая ею лоб. — Мы порожняком назад идем, места много. Понимаешь, нас тут один кентяра обещался встречать, да не пришел.

— Какой там 15!.. Больше, — вступил Валера. — И Серега хотел, и чучмеки, и помех, и звери… Може, еще кто… Штук 20.

Франц не поверил своим ушам. Поговорив еще с матросами, я коротко объяснил ему ситуацию: они с грузовой баржи, что-то привезли из Мурманска («да лом всякий — сталь, медь, олово»), обратно идут пустые, команда хотела купить машины, на таможне уже всё схвачено, но местный «друг» не явился, капитан с боцманом уже два дня, как не возвращаются, где-то пьют, языка никто толком не знает, куда идти — неизвестно, («вчера двое ушли, так до сих пор не вернулись!»); только одну поварову машину и купили с рук, а она и до баржи не доехала, краном грузили.

— Какие они хотят машины? — спросил Франц. Глаза его из небесных превратились в алюминиевые. Он бросил недоеденный бутерброд и аккуратно утерся платком. — Новые?

— Да боже упаси! Б/у, конечно, дешевые чтоб! — был ответ, а Иван добавил:

— Помоги, родной, будь другом, ты, видать, хорошо по-ихнему говоришь. А кто дяди-то?

— Бизнесмены, — ответил я.

— А водки им не надо? — тихо шепнул Витек. — У меня ящик в кубрике стоит, дешево отдам, по пять марок…

— Тут гульдены.

— Да хрен с ними, что есть. По пять отдам.

На это предложение Франц неожиданно среагировал:

— Беру.

— Так на борт пойдем, поговорим? — обрадовался Витек.

Я перевел. Ханси захныкал:

— Куда еще идти? Чтоб убили? Mein Gott, ты на этот пароход посмотри! — указал он на мрачный остов судна, а Франц спросил:

— Есть у них там, на барже, телефон?

На этот вопрос Иван, подумав, ответил:

— Да есть как будто. Митька ж купил тут радиотелефон. Без шнура.

— Ну и что, что купил? Може, он его в очко себе включать будет? Ну и долбоеб же ты! — взъярился Валера. — И как таких мудаков земля носит? Где тут его АТС? Ты погляди, где мы!

— Им действительно нужны машины? — еще раз спросил Франц.

Я уточнил у матросов, сказав, что человек этот может помочь.

— Нас в Мурманске уже клиенты ждут! Если без машин прибудем — хана!

Убедившись, что дело серьезно, Франц предложил:

— Я могу сейчас позвонить моему другу, хозяину автомагазина, и он сам приедет сюда через полчаса.

— И сегодня же купить? — завороженно спросил Валера и выдохнул: — Ну, ништяк! — а Иван недоверчиво качал головой:

— Поздно, магазины закрыты уже…

Франц отошел к киоску, что-то сказал продавцу, тот двумя пальцами полез во внутренний карман халата, достал телефонную трубку, антиквар набрал номер; чирикнул что-то пару раз, осматриваясь, вернул трубку, щелкнул по стойке монетой, которую продавец не хотел брать, и возвратился к нам:

— Будет через полчаса. Это мой друг Бенжамен, у него два магазина и автомастерская. Я сказал ему номер причала.

— И запчасти, може, есть? — загорелся Валера. — Ну, пошли на борт, выпьем по сто грамм за встречу!

Когда мы шли к трапу, Ханси шепотом спрашивал у меня:

— Это не опасно? Откуда они?

Я перевел.

— Мурманск, отец, — ответил Валера, а Иван добавил:

— Мурманск слыхал, Балтфлот, где Гитлеру капут пришел?

— Он немец, — предупредил я его.

— Немец? — удивился Иван. — Мы ж в Голландии, нет?

— Ты бы, гнида, поменьше болтал! — начал пилить его Валера. — Спасибо, людей встретили, а то была бы тебе хана за твой язык паскудный, которым ты только брехать умеешь. Еще «Гитлер капут» кричишь!

— Что им надо? — уже с явной тревогой спрашивал Ханси, слыша знакомые слова. Вид у него был всклокоченный.

— А правда туг минетчицы в витринах сидят? — припомнил опять Витек, глядя хитрыми глазами. — В витринах, брехал, сидят?

— Правда.

— Где?.. Братва какой уж день мучается.

— За деньги сто штук на автобусе привезут. Тут за деньги всё на дом заказать можно, кроме солнца и луны, — ответил я.

— Ну, ништяк, — удовлетворенно произнес он.

В витринах, действительно, девочки тут сидят, но есть ли у них дипломы по их древней профессии — никто не знает. Чтобы эту оплошность исправить, в Берлине открыли семинар по оральной любви, то бишь по минету. Этому событию Лило Вандерс посвятило одну из своих передач. Семинар называется Lutsch-Seminar, по нашему, значит, Сос-семинар. Участников — полный зал битком. На сцене — две металлические конструкции, Кафка бы обзавидовался. Тут же консультанты, мужчина и женщина. Выходит, например, девушка с бананом, заправляет его в аппарат, на гибкую ножку, сама устраивается на стуле, на корточках, на коленях — кому как удобно (аппарат всюду достает), и начинает на банане свое домашнее задание показывать. Консультант, следя за ней, дает советы и указания: «Глубже, мягче, легче, не спешить…».

За другим аппаратом мужской участник усердно половину дыньки лижет, а консультантша определяет на глаз момент вероятного оргазма: «Стоп! Время!». Плод каждый участник выбирает себе сам, причем его тип и размеры, длительность процедуры, длина языка и другие важные данные вносятся в компьютер. А зал внимательно и с интересом смотрит, и улыбочек нет, всё строго научно и серьезно, и никто из зала не кричит, не хохочет, советов не дает, а многие даже что-то записывают, потому что экзамен сдавать предстоит, без него сертификата не получишь.

Финалом же семинара, выпускным балом становится обоюдный минет по желанию участников. Финал, к сожалению, не показывают, потому что по ТВ такие вещи показывать запрещено. Старые немцы плюются и говорят, что вся эта глупость из Америки идет. Наверно. Из Америки — глупость. Из Англии — говяжье бешенство. Из Голландии — наркотики. Из России — уран. Из Франции — СПИД. Это уже известно. Кстати, психология — единственная дисциплина, которой в Германии запрещено заниматься иностранцам, и никакие дипломы не признаются. А почему — сам подумай. Это так же труднообъяснимо, как и продажа противозачаточных таблеток строго по рецептам, однако же факт.

До появления Бенжамена мы успели выпить всего бутылку. Команда, вся сплошь в «адидасах», узнав о благой вести, окружила нас, предварительно перезнакомившись с нами за руку, отчего Ханси очень взволновался — столько мозолистых лопат он никогда не пожимал.

— Как они смотрят! — пробормотал он. — Mein Gott, что за лица!..

— Что ты хочешь — это же матросы, а не академики!

— А с ними можно поговорить?

Я поинтересовался насчет языка, на что братва ответила:

— Да знаем чуток по-английски, но чтоб серьезно — то раз-два, и обчелся. Капитан знает, вот Сашка, Вовчик…

— Вот есть того теперь тут… — начал пояснять литой парень в тельняшке, Гриня.

— И в цифрах путаемся, по-английски что пятнадцать, что пятьдесят — один хрен, — сообщил какой-то мрачный тип с флюсом. — Кока так и надули, запаски по пятнадцать сказали, а потом по пятьдесят впихнули…

Нас усадили в центре, Иван и Валера сели рядом, начали гонять салаг за стаканами и бутылками, Витек отправился за водкой. Остальные почтительно слушали амфитеатром.

— А какие машины есть? — начал спрашивать Валера, когда выпили по первой, причем Ханси долго исподтишка изучал стакан, так и не рискнув прикоснуться к нему губами.

— Всякие, — отвечал Франц. — Какие хотите.

— А сколько стоят?

Франц развел руками.

— От ю до 1 ооо ооо, — ответил я за него.

— Ясно. А опеля есть? — крикнул с лестницы Витек, громыхая ящиком по ступенькам.

— Есть и опеля.

— А бээмвешки?

— Тоже.

— Ну, ништяк!

После этих вопросов все как-то задумались. Слышалось бульканье воды за бортом. Баржу покачивало. Матросы, кто с кружкой, кто со стаканом, подливали сами себе. Кто-то вытащил хлеб, галеты, печенье, а Валера угрюмо пояснил:

— Капитан, падла, уже два дня в городе валандается, ключи от камбуза у него, а мы на сухпайке…

— А с запчастями как? — поинтересовался кто-то напоследок.

Когда выяснилось, что и с запчастями нет проблем, а запаски можно брать даже даром, стало повеселее.

— А вот этого того где… — начал было спрашивать Гриня, но тут в трюм, согнувшись в три погибели, спустился высоченный и худющий друг Франца. Антиквар представил его:

— Бен, хозяин магазина!

Все тут же выстроились в очередь. Бен быстро жал руки, золотой браслет так и крутился на его запястье. Когда он, наконец, сел, Франц коротко изложил ему по-голландски суть дела. Посмотрев на меня, он еще что-то добавил, и Бен, приподнявшись, сказал по-немецки:

— Danke!

— За что? — удивился я.

— За клиентов, — пояснил Франц.

Потом Бен, отказавшись от водки, сообщил на ломаном русском:

— Вы хотеть машин?.. Мой есть машин! Я много бизнес Раша! Скольку?

Произошло замешательство. Тогда Валера, развернувшись, скомандовал:

— Поднимай руку, кто хочет! Посчитаем! — Подняли почти все, кто был в трюме. Пересчитав, он сказал: — 17. Може, еще кто, но их сейчас нету, в город ушли.

— О’кей! — пропел Бен. — Денга?

— У всех с собой.

— Кеш? Бар? Доллар?

— Да покажите ему бабки, чтоб чего не думал, — скомандовал Валера.

И ребята, повытаскивав отовсюду пачки и мотки денег, показали их Бену. Тот застыл, как собака в стойке, глаза его бегали по рукам, по пачкам денег, и он явно что-то подсчитывал в уме.

— Что, не нравится? — испугался Валера. — Може, что разная валюта?.. Так что ж делать, в Мурманске надавали…

— Нет, всё в порядке, — успокоил я его.

— Може, он думает, что фальшивые? — продолжал сомневаться Валера, но тут Бен, удовлетворенно закурив черную сигарку, спросил, кто пойдет покупать.

— Как кто? Все! — ответил Валера.

— Все? — удивился Бен. — А11е?

— Але, але!.. А как он себе думал? — удивились в свою очередь братишки. — Ясный хрен, каждый хочет свою машину сам увидеть. И скажи ему про запаски.

— И чтоб круг дал сделать!

— И запчасти чтоб недорого были!

Я переводил.

— О' кей, — закивал головой Бен, хватаясь за браслет. И сказал что — то Францу про автобус. (Когда они говорили медленно, кое-что понять было можно.)

— Зачем автобус? Я на машине, ты к себе человек 7 возьмешь. Или поделим на две группы. Ради такого дела можно и два рейса сделать, — подал голос Франц. После выпитого он как-то обмяк и, не отрываясь, смотрел на Гриню.

Так и решили. Не откладывая, поделились на две партии — пока первая поедет покупать, вторая будет готовить палубу для машин.

— А не поздно? Магазин открыт еще? — спросил недоверчивый Иван, глядя на свой будильник.

— Так его ж магазин, балда, хочет — откроет, хочет — закроет, — объяснил ему Валера, натягивая бушлат и приказывая какому-то шпингалету идти с ним, чтобы помочь перегнать вторую машину, которую он собирался купить для деверя.

Когда выпили на посошок и начали выходить, Франц вдруг попросил перевести Грине, не хочет ли тот сняться для журнала для парней, есть знакомый редактор, который хорошо заплатит за такой торс. И протянул ему свою визитку. Парень вертел ее в руках, а Франц с умилением смотрел на него.

— Надо ему чего? — спрашивал Гриня. — Позвонить ли? В гости того?

— Позвони, хохол, руки не отсохнут, — заметил мрачный тип с флюсом, заботливо обкручивая резиночкой тощую пачку долларов. — Чего-то хочет, видать…

— Но это ничего чтобы, — сказал Гриня, а Франц с чувством пожал ему обе руки, причем, тряся их, смотрел парню в глаза и повторял:

— Гринья!.. Гринья!.. — Потом неожиданно вытащил пачку денег, отделил 25-гульденовую бумажку, сунул ему за тельняшку и попросил донести до машины ящик с водкой.

Гриня начал было отказываться:

— Куда теперь так зачем? — но мрачный буркнул:

— Бери, чего марьяжишься!.. У них так принято, за здорово живешь никто ни хрена не делает. Всё бабки…

Вот баварское радио спрашивает: что хуже — ходить бедным по земле или лежать богатым под землей? И отвечает — лучше лежать под землей, чем ходить бедным. С деньгами тут даже пес может стать председателем акционерного общества. В газетах до сих пишут, как недавно одна баронесса завещала 152 миллиона марок своему псу, Гунтеру 4. Тут же было создано АО «Gunter Group AG», чтобы помогать псу ориентироваться в мире бизнеса — юристы, эксперты, советники заняли свои места у компьютеров, дело пошло. На всех заседаниях АО Гунтер 4 бродит по залу и внимательно вслушивается в полемику, а потом, устав, ложится отдыхать в зимнем саду, предоставляя секретарям оформлять приказы и решения.

Говорят, что баронесса любила его без памяти и после смерти мужа, дав обет безбрачия, не приняла в своем замке ни одного мужчины. Кстати, ее мужа, банкира, именно Гунтер 4 отправил на тот свет, перекусив ему горло. Пса судили, но ничего толком доказать не смогли, его поступок приравняли к аффекту и приговорили к порке, после которой он замкнулся в себе и баронессе стоило больших усилий вернуть его расположение.

Недавно Гунтер 4 купил один из футбольных клубов Италии и стал его почетным президентом. Говорят, что он теперь подумывает о большом пакете акций «Тойоты», но точных данных пока нет. Как будут — сообщу.

По трапу мы сходили, держась за поручни, а Франц еще опирался на могучую согнутую руку Грини, тащившего другой рукой ящик с водкой. На берегу братишки с благоговением обступили «порше».

— Купить не хотите? — спросил Франц, погружая ящик под задранный хвост золотого жука. — Дешево отдам. 130 тысяч.

Братва трогала машину, говорила:

— Сильно!.. Крепко!.. Класс!.. Ёб!..

Бен торопил всех садиться. Мы кое-как погрузились в две машины. В дороге я был сжат с двух сторон. Справа дышал медикаментами Ханси, слева пованивал потом Иван, лихорадочно перекладывавший деньги из кармана в карман. Гриня, на правах самого большого, был посажен Францем впереди. С трудом помещаясь в салоне, упираясь головой в крышу и перекашивая машину на свою сторону, он с интересом осматривал воловьими глазами салон, время от времени трогая замасленной пятерней кнопки:

— Чего-то такое то? — и Франц начинал тут же по-английски объяснять их предназначение, на что Гриня неизменно отвечал:

— Вери гуд! — но от предложения сесть за руль благоразумно отказался: — Рулить куда там рулить?.. Еще ударю того! Я только на «Москвиче» и ездил того туда где…

— Гринья, — говорил Франц (я переводил), — ты можешь тут сделать хорошую карьеру! Ты фотомодель, спортсмен! Красавец! Тебя возьмут в любой клуб! Каким спортом ты занимаешься?

— Байдарками, — отвечал Гриня. — Чего там, в спортклуб зовет того что ли? И пятиборье тоже могу.

— Пятиборье! — восхищался Франц. — Если хочешь, Гринья, я помогу тебе остаться тут, в Голландии!

— Это он чего? — спрашивал Гриня. — Родину продать ли? Куда еще теперь не хватало!

— Где мы будем спать? — начал тихо шептать мне на ухо Ханси. — Я устал! И кушать хочу! Мы не обедали сегодня!

— Придумаем что-нибудь. Выпей свои капли, взбодрись! Не надо было селедку в мусорный ящик выбрасывать!

— Но у меня больной желудок, давление, сахар! А этот Бен большие деньги сегодня сделает! — сказал Ханси вдруг еще тише. — Весь этот кеш пойдет ему прямо в карман. Ты видел, сколько там было?.. Он должен тебе проценты дать!.. Нам! — поправился он. — Ведь это мы их нашли! — придвинулось вплотную его водочно-лекарственное дыхание. — 40 %, не меньше!

Идея мне, конечно, понравилась, хоть я и понимал, что реализма в ней мало.

Скоро впереди заблестели огни двух низких длинных зданий. Сквозь стекла можно было видеть десятки машин.

— Бен богат, — сказал Франц, — у него очень, очень много денег. Намного больше, чем у меня. Он торгует с Аргентиной.

Из большой машины Бена начали высаживаться матросы. Их было человек восемь. Валера, шпингалет и Витек шли впереди, за Беном, который отключил сигнализацию и вошел внутрь. В первом зале он пошуровал в коробке на стене, и двери во второй зал с шипением разъехались.

— Е-мое!.. И это всё можно купить? — не верил своим глазам Иван, зажав в кулаке лыжную шапочку. — Прямо сейчас? Без ментов и ГАИ?

— Даже вместе с магазином, если хочешь, — заверил я его.

Бен что-то сосредоточенно раскладывал на стойке, включал компьютер, выдвигал ящики. Валера начал бегать от ценника к ценнику, заставляя шпингалета что-то записывать на клочке бумаги. Братва разбрелась между машинами, перекликаясь. Франц под руку с Гриней удалился вглубь зала, а мы с Ханси подошли к стойке.

— И сколько процентов будут наши? — вдруг нагло заявил Ханси как бы в шутку.

Сделав неуловимую гримасу, Бен ответил:

— Зависит от прибыли.

— Мы хотим 40 %! — заявил Ханси, но Бен, пожав плечами, принялся готовить железный ящик для денег.

Вскоре начали подходить первые счастливчики, нашедшие самые дешевые машины. Пришлось переводить. Одному надо было позарез сделать круг, другой просил посмотреть, не скручен ли километраж, третьего интересовал мотор, кого-то — салон, сигнал, багажник. Все суетились, бегали взад-вперед, а я, по просьбе Бена, не отходя от него переводил. Уже возникли первые перепалки, Иван сцепился с Витьком из-за какого-то дрянного «Рено», вспотевший Валера бегал от машины к машине, сравнивая цены, а шпингалет спешил за ним, держа его бушлат и украдкой прикладываясь к фляжке из кармана. Все нервно курили.

Тут меня отозвал в сторону мрачный тип с флюсом.

— Слышь, земляк, отойдем. Дело есть. — Вблизи я увидел, что у него не флюс, а просто распухшие щеки. Около серой малолитражки он, хмуро посматривая кругом, сказал: — Это кто, близкие твои?

— Кто? — не понял я.

— Ну, эти, иностранцы.

— Знакомые.

— Хорошие знакомые или так?

— А в чем дело?

— А в том, земляк, что негоже им столько денег отваливать. Кинуть бы их!.. — Увидев мой вопросительный взгляд, он снизил голос: — Связать бы их сейчас, сунуть куда до утра, бабки все забрать и машины все увезти на баржу — и дело с концом! А завтра в 7.00 отплытие — ищи — свищи ветра в поле!.. Туточки, я грубо прикинул, на много миллионов. И порша того золотого прихватить не забыть. Капитан слова не скажет, ему порша дать — и всё.

— Тут еще в порту шхуна с анашой стоит. Может, захватим заодно? — сказал я ему в ответ.

— Много анаши-то?

— 17 тонн, говорят.

Он подумал.

— А чего, к барже подцепить и выволочь! У нас лоцман есть что надо. По водичке, по водичке бы и потянули, а в нейтралке на лодки перекинули б — и всё. Верное дело говорю. Их бы связать — и куда-нибудь… В подсобку. Вон видишь, где у него ключи от машин, — кивнул он, не глядя на Бена. — До утра все машины на баржу перегнали бы… Пока темно…

Конечно, можно было указать на видеокамеры по всем углам, рассказать о компьютерной связи и азбуке Морзе, о том, что братва вряд ли перегонит в порт полсотни автомобилей без аварий и наездов, о том, что здешняя полиция по мелочам не разменивается, но серьезные дела решает быстро и умно, что почти в каждой проезжающей машине есть радиотелефон и обо всем подозрительном тут же сообщается в полицию, что существуют вертолеты и катера, патрули и таможня, что мы не в тундре и что, в конце концов, «иностранцы» знают баржу и всех в лицо, но я ограничился тем, что признался:

— Я не умею делать такие вещи.

Он сделал недовольную гримасу, но тут к автосалону подъехали два помощника Бена, белесые, рослые и одинаковые, как однояйцевые близнецы, и включились в работу. Мрачный тип, оторопело уставившись на них, молчал.

— Жаль, — сказал он наконец. — Хороший был понт, упустили.

— Да, — согласился я. — Может быть.

— Тогда скажи ему, падле, пусть он мне получше машину подыщет, тут у меня всего-то тысчонка с чем-то… Раз так — то так, а вообще-то — вот так, — заключил он сам с собой.

— Пошли.

Как тебе известно, тезка, согласно тюремной психологии, все люди делятся на две категории — на тех, кто умеет воровать, и на тех, кто умеет сторожить. А я, чем больше живу, тем больше убеждаюсь, что ни того, ни другого делать не умею (как, впрочем, и ты). И сколько угодно оправдывайся перед собой, что не в пещере вырос, что не надо было охотой добывать себе пищу и палочками разжигать огонь — факт остается фактом. Конечно, слушая с детства сонеты и адажио, трудно представить, что кто — то в поте лица добывает себе хлеб насущный. Узнавать жизнь из книг было куда увлекательнее и проще. Вот и дочитались, дальше некуда.

Ведь даже в учебниках видели, как граф Толстой идет за плугом, и думали — блажит старик, куражится. А он, наверное, хотел сказать нам что-то важное помимо, кроме, в обход и поверх своих романов. Мы не слышали, сейчас только начинает доходить. Слово «труд» ассоциировалось со словами «партия», «коммунизм», «целина», а это, сам знаешь, всегда только презиралось и осмеивалось. И лучшим креслом считалось такое, где ничего не надо было делать, где можно тихо воровать (или сторожить — от воров, но не от себя).

Мы с тобой, кстати, всегда и над этим тоже смеялись, и шли дальше, к сонетам возвращаясь. А раз оглянулись — и видим: смеяться уж не над чем, всё серьезно, только мы, дураки, в дураках остались. Не то что шхуну угнать — ночным сторожем просишься — и не берут, потому что есть помоложе, пошустрее и побойче. Дарвин не дремлет.

Бен бойко отстукивал на клавиатуре. Ханси стоял возле компьютера и с завистью смотрел, как Бен, косясь на него, споро принимает деньги, считает их, проводит через машинку, определяя, не фальшивые ли они, разглаживает и раскладывает в коробке по валютам. Золотой браслет весело крутился на его руке. Ханси явно пытался считать деньги, но это было нелегко, потому что торговец действовал быстро и коробку всякий раз закрывал. Он всем снижал немного цену, все были довольны, помощники-близнецы выводили машины, братва рассаживалась, проверяла моторы, и вскоре колонна двинулась в порт. Франц и Гриня остались в зале. Они стояли у дальней стеклянной стены, возле черной машины, и антиквар что-то говорил матросу.

После отъезда кавалькады в салоне сразу стихло, только негромко бормотал Франц, шуршал деньгами Бен, тяжело дышал Ханси, где-то попискивала сигнализация. Машин в залах поубавилось. Бен начал сосредоточенно перекладывать деньги из коробки в сейф. Ханси крутился рядом, предлагая свои услуги, но тот делал всё сам, мало обращая на него внимания. Но когда Ханси вдруг вздумал полезть к какой-то пачке, торговец резко накрыл его руку и прошипел:

— Я сам, помощи не надо, спасибо!

Ханси обиженно взвизгнул, дернулся (что-то посыпалось со стола на пол), оступился и начал падать, увлекая за собой купюры. Этого уже Бен вынести не мог. Он схватил упавшего Ханси за лацканы его кургузого пиджачка:

— Что тебе надо?.. Кто ты такой?.. Что ты хочешь?..

Франц и Гриня спешили к нам.

— Откуда такое что?! — кричал Гриня, топая сапогами. Тельняшка его мерцала в неоновом свете. — А ну, рынь!

Ханси верещал, пытаясь встать. Я оттаскивал Бена, обхватив его за ребра. Мои плечи приходились ему под мышки. Он в ярости свиристел и рвался.

— Он хотел тебе помочь! — закричал я ему. — Больше ничего!

— Он хотел воровать! Он вор!

Гриня поднял Ханси. Тот был в шоке.

— Я — вор? — покраснел он.

Тут Франц принялся что-то злобно выговаривать Бену, стуча себя иногда по виску. Тот примолк, нервно вращая на руке браслет и иногда что-то отрывисто тявкая, но антиквар сердито ему выговаривал, и ясно можно было различить цифры, а это значило, что доводы перешли в область коммерческую. Прикусив язык, Бен отправился к сейфу, с размаху захлопнул его, потом удалился в другой зал и оттуда что-то прокричал.

— Он приглашает нас к себе в гости, — перевел Франц.

— Еще не хватало! — остервенело прошипел Ханси.

Гриня удивленно произнес:

— Мир-дружба, а то этого как?.. Дружба, ферштейн?.. Хороший старичишка, обижать не того… — и Ханси по-собачьи посмотрел ему в глаза.

Франц, присев на корточки, собирал купюры.

— Ну что, едем? — спросил он с пола. — А Бен приедет потом, когда вторую партию отправит.

— Никуда я не поеду! — заупрямился Ханси. — Поздно, я устал, боо километров сегодня сделал. Лучше отдохнуть.

— И Гринья поедет с нами, да? — продолжал Франц.

— Да привязался он чего?.. Гриня, Гриня… — спросил у меня матрос. — Так это то, мужик хороший, но чтоб такое вот?..

— Я никуда идти не могу. Я устал, хочу спать. Я голоден, — стоял на своем Ханси.

— Там нас всё ожидает, — сказал Франц. — Там есть всё, что угодно.

— Нет. — Ханси был тверд. — Где стоит моя машина?.. Можно вызвать такси?.. Я поеду в гостиницу, а вы как хотите. Хватит с меня.

— Не так чтобы чего? — не понимал Гриня. — Да и на баржу того…

Тогда Франц принял такое решение:

— Отвезем Ханси ко мне, пусть он отдыхает, у меня большая комната для гостей, а мы поедем к Бену. А ему переведи, — он положил свою маленькую ладонь на литое плечо Грине, — что я дарю ему вон ту черную машину, о которой мы говорили. О' кей?..

— Какое там этого? Не бывает, — растерянно не поверил Гриня, а Франц улыбался и удовлетворенно кивал головой: «Бывает!»

Всё, тезка, на этом я закругляюсь — и писать устал, и опасаюсь, чтоб опять, как в прошлый раз, не обвинили в злоупотреблениях — пишешь-де всякие пасквили нетипичные. Впрочем, что бы писака ни намарал — всегда найдутся обиженные. Модернистам легко, они две палочки скрестят, точку капнут — и всё, иди пойми, против кого замышляют, а вот письмо — это, брат, совсем другое, здесь сам себе могилу роешь, не отвертишься, на метафизику с эзотерикой не сошлешься.

И выходит, что я, как Хлестаков, тебе, душа Тряпичкин, кляузные письма пишу, а городничий между тем в глупое положение попадает. С другой стороны, если сообщу, что всё хорошо, солнце светит и самолеты не падают — не поверят, критики мало, скажут, правды жизни нет. Посетую, что погода хреновая, денег нет и рецессия продолжается — скажут: да кто его спрашивает, он же и причина этой рецессии, пусть сидит и помалкивает в тряпочку, его еще не хватало! И правы по-своему будут, если о декларации прав человека забыть. Впрочем, я к этому привык: тут я — неблагодарный гость, дома — эмигрант, в России — лицо кавказской национальности, хотя я всего-навсего человек и отвечать хотел бы только за себя.

Чтобы закончить, скажу, что ночь у Бена прошла относительно спокойно, если не считать ныряний Грини в бассейн, куда ему бросали всякие предметы, моих прогулок по темным комнатам в поисках беновой жены, которой мне позарез надо было сказать пару заветных слов, хохота Франца, нюхавшего полоску за полоской, и диких танцев довольного Бена с битьем бокалов и целованием подошв у жены антиквара Ирен, которая пила мартини, курила косячки, и глаза ее, круглые и стоячие, напоминали мне акванариум, где я видел рыб-гупий с пухлыми губами на зависть любому участнику Lutsch-семинара.

На следующий день все отправились по делам: Франц — продлевать визу для Грини, которого уговорил остаться на недельку; Бен — в магазин; а мы с Ханси поехали назад. И только в Люксембурге обнаружилось, что старичок забыл взять деньги за ёлкин антиквариат.

— Всё сахар проклятый! — сокрушался он. — Что теперь делать?

А я, получив от Бена тысячу долларов комиссионных и решив их разменять в банке, был тут же задержан полицией, допрошен на предмет фальшивых денег, внесен в компьютер, информация ушла в прокуратуру, и теперь вот жду решения — пойдет ли она дальше, в суд, или дело обойдется штрафом. В общем, еще и фальшивомонетчиком стал. Вот такой вротердам через попенгаген.

Пойду, окно прикрою, дождь как будто крапает. Вчера, кстати, передавали, что над Норвегией тайфун холодный зарождается, а из Марокко песчаная буря идет, так что если соберешься в гости, не забудь шубу и защитные очки прихватить, чтобы глаза песком не выело.

1996, Германия

ГОЛАЯ ПРОЗА

1

Академик Остерман (мировое имя в филологии) бойко перебирался через кельнскую улицу. Я поспешал за ним. Он прилетел из Ленинграда, я приехал на электричке из Трира. Мы долго не виделись, и встреча на конференции оказалась для нас приятной неожиданностью. Академик выглядел неплохо. Возраст его всегда был тайной, а внешность не менялись полвека. Имя его, Ксаверий Вениаминович, давным-давно поколениями студентов и аспирантов было сокращено до ласкового «Ксава».

Звенели трамваи, шуршали машины, трещали мотоциклы, шаркали люди. Академик, увертливо постукивая палочкой по булыжникам, говорил в пустоту:

— Главное — купить подарок жене. Сейчас этим и займемся, ибо нет более важной задачи и цели… Сколько же мы с вами не виделись? Когда вы защищались?

— Да лет пятнадцать назад, как минимум…

— Вот видите… Да, время не летит, оно улетело… Ох, а вам не кажется, что я обидел того юношу, который на утреннем заседании так хорошо возражал мне?.. Не был ли я излишне суров к его выводам?

— Да ведь это всё равно, что там болтают эти «молодые ученые»! — отвечал я. — Рассуждают о Ницше и Свидригайлове, а сами двух баб имели в жизни! Гроша ломаного их брехня не стоит! Их еще жизнь научит!

— Вы всегда были анархистом, друг мой, но вы, оказывается, еще и ретроград! — смеялся академик, поправляя свой любимый берет времен французского Сопротивления. — Дайте же высказаться молодым умам! Да и сколько баб у самого Ницше было — тоже вопрос весьма щекотливый…

— Пусть. Но мне лично всё это скучно. Я лучше с горничной пересплю, чем тезисы о сладострастии Ставрогина слушать!..

— Вы, по-моему, этим вчера и занимались? — оживился Ксава. — С кем вы так громко спорили в три часа ночи? Я слышал сквозь сон, хотя и принял снотворное. С этой дамой из Софии, у которой такие красивые ноги?.. А?.. Я заметил, как вы с ней флиртовали, признавайтесь!

— Да, ноги у нее что надо… — вздохнул я. — Теперь от этих ног голова лопается… Похмелье пощады не знает… Осторожно! — успел я рвануть его из-под копыт мохнатых битюгов, тащивших повозку с пивной бочкой «Kolsch».

Копыта тяжеловозов были с черепаху. Румяный возчик, кудрявый блондин, потрясая полной литровой кружкой, лениво пошлепывал кнутом тяжелые панцирные крупы.

— Боже, какие чудовища!.. И какие гривы!.. Откуда?.. — удивлялся академик, пока я тащил его к тротуару. Провожая взглядом повозку, он вдруг перешел на тихое бормотание: — Да, но что же мне надлежит привезти ей?.. Это же так некрасиво: себе купить ботинки, свитер, две рубашки, а ей, святой — ничего! Только маечки для сна! Да и спит ли она в маечках — вот в чем вопрос!..

— Что вы сказали? — переспросил я из вежливости, зная особенность академика внезапно переходить на неведомые темы, рассуждать вслух и разговаривать с самим собой; да и ночь с болгаркой ощутимо давала о себе знать: похмелье клонило голову вправо-влево, скреблось в затылке, хватало за сердце суставчатой лапой.

— Это я о жене. Проблема в том, что я должен купить ей подарок. А что купить — не знаю. Не ведаю вовсе! — он развел руками, чуть не задев палочкой какую-то женщину. — Пардон, мадам!.. Или фрау?.. Я же в Германии!

— Ну, не покупайте!

— Нет, как же это!.. Так не принято. Конечно, у нее всё есть, но женщины ведь любят новенькое…

— Это точно, любят… Сатана их сделал такими… любознательными… — язвительно сказал я.

— Ах, я не в том смысле, голубчик. А сделал их, кстати, не сатана, а бог. Сатана потом появился…

— Может, сатана еще ангелом за их родами наблюдал и что-нибудь наколдовал по ходу дела? — предположил я, думая, как бы без лишнего шума избавиться от похмелья.

— А что там ребру наколдуешь? — усмехнулся Ксава. — Ребро — оно и есть ребро, так к нему и надо подходить. Впрочем, всё это глупости. Кстати, как вам последний докладчик? — уставился он на меня, снимая берет и обтирая носовым платком скромную плешь. Зато брови у него топорщились, как у Брежнева. Из ушей и носа сочились струйки седых волос. Выпуклые глаза блестели из-под сильных линз, — И он еще смел утверждать, что демократия в России — недостижимое будущее! Разве это конструктивный подход — заявлять подобное на международной конференции?!

— А вы считаете, что достижимое?

— Я ничего не могу утверждать наверное, но нельзя же так категорично! Это то же самое, что говорить, что русского народа уже нет вовсе, а есть некий советский конгломерат, как позволил себе другой красномордый докладчик, очень неприятный человек… Вообще, знаете, очень раздражают эти бесконечные нападки!.. Демократия у нас, видите ли, недостижима!

— После перестройки уже двенадцать лет прошло, — напомнил я ему. — Да и мне ли вам говорить, что красивым словом «демократия» прикрываются все мировые людоеды и мародеры?.. И в европейских странах второй свежести, вроде Польши, под этим соусом миллиарды прикарманены. Вчера с этой болгаркой, Цветаной, мы об этом как раз и говорили… Осторожнее! — успел я не дать ему запнуться о мраморную ступеньку магазина «Gucci».

— Спасибо! Я чуть было не упал! С этой дамой из Софии? Что-то я мало верю, что вы о демократии ночью рассуждали!.. — прищурился он.

— Ну, между делом можно и поговорить…

В витрине «Gucci» были выставлены три бабьих окорока. Какие-то обрубки вместо рук и ног. Вокруг в живописном беспорядке валялись блузочки и кофточки. Взгляд Ксавы начал бегать по ценникам, а сам он перешел на шепот:

— Боже, цены!.. Немыслимо! Откуда у меня такие деньги?! Не могу же я купить ей блузку за 560 марок?.. Вы знаете, произошла преглупая история. В день приезда я поторопился и приобрел ей три ночные рубашки в комплекте — желтую, розовую и синюю, за 25 марок. Но дома я увидел, что синяя майка — не тех тонов, которые она любит. Мой немецкий профессор, у которого я жил несколько дней до конференции, сказал, что это не беда, всегда можно поменять или сдать. На другой день мы пошли с ним в другой магазин, где я наткнулся на точно такие же маечки, но уже не за 25, а за 15 марок. И я покупаю их, зная, что первые можно сдать, Но когда мы приходим домой, то выясняется, что я потерял чек от этих первых!.. Таким образом, у нее теперь шесть спальных маечек. И зачем ей столько?..

— Чтоб ребенку тепло спалось, — ответил я, не вникая в суть.

— Какому ребенку? — вскричал он. — Это маечки для жены!

— Ах, извините, я думал — для внучки. Тут все для детей что-нибудь покупают. Притом это бутик, сюда нормальные люди не ходят. Вот крыша собора, слева! Пойдемте! — повел я его под руку от витринных страшилищ.

— О, замечательно! Крыша похожа на шоколадный торт, которым меня угощал мой немецкий профессор, у которого я жил под Кельном, пока не перебрался к вам в гостиницу… Но вообще бессмыслица какая-то: зачем я, собственно, вообще сюда прилетел? Что надо было мне на этой глупой конференции, где никто не предлагает конструктивных решений?

— Может, выпьем по кружке пива? Это будет конструктивно, — ускорил я шаги к массивным дверям с гравировкой «Kolsch».

— Здесь, как видно, пиво пьют уже давно! — пошутил он, касаясь палкой чугунных дверей с цифрой «1585».

2

Пивная была под старину, из темного дуба — рубленые столы, массивные лавки, бочки со свечами. С потолка свисают связки чеснока и лука. А из-под балок грубо резанные химеры изо всех сил тянут к пиву свои отвратные хари, на которых застыло вековое похмелье. Каково: столетиями смотреть — и не пить?.. Когда я бывал в Кельне, то обязательно заходил сюда, чтобы взглянуть на недовольные рыла химер и выпить за их вечное нездоровье. Чем хуже им — тем лучше нам.

Мы уселись за черный стол, где, говорят, сиживали еще Якоб Шпренгер и Генрих Крамер, авторы дотошного «Молота ведьм». Первый был деканом теологии кельнского университета, а второй — истовым инквизитором по прозвищу Инститорис. Сидели тут, в углу, пили пиво, пялились из-под капюшонов на грудастых и бедрастых служанок и удивлялись: какое еще доказательство греховности надо искать, когда сам вид фемины (хочет она того или нет) уже греховен по сути и производит смуту в пастве, ввергая её в адов соблазн помимо её воли?.. «Их надо убрать с лица земли, они — ходячий грех во плоти! Дьявол убивает наши души через их тела!» — кипятился, наверно, девственник Инститорис, на что Шпренгер рассудительно отвечал: «Убрать нельзя, заглохнет род людской, а сие неугодно Богу. Нет, надо искать другой путь!»

— Вам известно, что на собор во время войны упало 12 бомб? Это варвары-американцы постарались, — сказал академик, укладывая палочку, разматывая кашне и расстегивая не по сезону теплое пальто. — А жители города устроили живую лестницу и передавали снизу кирпичи, чтобы латать дыры и пробоины. Это мне рассказал мой профессор. Представляете — стоять на такой высоте, да еще под бомбами? Это ли не героизм?

— Не представляю… — признался я, поеживаясь. — Тут и на стуле не усидеть… Притом я панически боюсь высоты. А Гитлера они сами на власть выбрали. Так что чего уж тут…

— Однако как вы думаете, ведь невозможно же купить ей блузку, не примеряя? — вернулся он к известной теме. — И размеры тут, говорят, не соответствуют нашим. Ах, вообще получается очень нехорошо — себе купил то да се, пятое-десятое, а ей — ничего!.. Был в Германии — и ничего путного не привез, каково?..

Я заметил знакомого кельнера, поднял руку. Он тащил шесть полных кружек, но свернул к нам.

— Здорово, братуха! Как там, пиво не кончилось? — спросил я.

— Туто его прорва, — засмеялся братуха, обнажая золотые зубы и ставя поднос на стол. Пиво золотилось в высоких кружках.

— О, мой друг! Вы русский? — оживился академик. — Откуда?

— С-под Караганды.

— А я было принял вас за немца!

— А я фриц и есть. По паспортине, — ответил кельнер и добавил: — Там был фашист, туто русак.

— Русский немец-переселенец, Серега Шульц, — пояснил я, видя недоумение академика.

— Да, никому нигде не нужон. Два пивка?.. Бери, немчура подождет. Я побежал. Если чего — зови на подмогу! — и он блеснул золотой улыбкой, поднимая синими от татуировок руками поднос с кружками.

— Вы слышали его речь? — спросил меня академик, проводив его удивленным взглядом. — Это же чистейшая русская речь, хоть и абсолютно неправильная!

— Какой же ей быть? Ведь «с-под Караганды»!.. Вот и спорьте теперь — из чего он состоит, русский народ, и какой это конгломерат, — засмеялся я.

— Да… Действительно!.. — протянул он, нечаянно взглянул на свои ботинки, и прилив скорбных мыслей вновь увлек его: — Боже, как это низко — купить себе удобные, теплые ботинки, а ей — только глупые маечки!.. Но в том магазине не было женских ботиночек без узора!.. А с узором она не носит, поэтому я и не купил. А вот эти, мужские, — он постучал палкой по желтому ботинку, — были без узора, поэтому я и купил, хотя теперь нахожусь в раздумье: у меня 40-0Й размер, а я купил 41. Не будут ли они велики, когда я разношу их?.. И вообще — ссыхаются к старости ноги или, наоборот, распухают?

— Думаю, что ссыхаются, — сказал я, чувствуя, как пиво, подобно Вольфу Мессингу, снимает головную боль. — Как и всё остальное.

— На что вы намекаете? — подозрительно переспросил он.

— Ради бога, на что я могу намекать? — поспешил я, зная его обидчивость. — У кого ссыхаются, а у кого и распухают.

— Да? — с сомнением покачал он головой. — А правда ли, что наш 41-ый соответствует их 42-ому?

— Трудно сказать. По-разному бывает. Из-за отсутствия денег по магазинам давно не хожу, — признался я. — В магазинах голова кружится.

— Но меня, знаете ли, больше всего возмущают здешние ступеньки вагонов на железной дороге — они так высоки, что и не забраться! — вдруг невпопад вспомнил он.

— Есть специальные, для инвалидов.

— Но я не инвалид! — вскричал академик и пристукнул палкой по ботинку. — Разве я инвалид?.. Полуинвалид — это еще можно сказать. Впрочем, и вообще не инвалид. Боже, а это кто? — указал он через окно на трех девиц, куривших у входа.

— Проститутки, наверно. Там, слева, начинается их район.

— Нет, нет, вы всё склонны преувеличивать. Просто девушки. Почему вы решили, что они проститутки? Потому что они в мини-юбках?.. Сейчас свободные нравы, каждый ходит, в чем хочет, — запальчиво заявил он, не замечая знаков, которые подавал нам глазами из-под капюшона Якоб Шпренгер — «мол, а мы о чем говорим?»

Я ответил Ксаве:

— Дело не в юбках. Размалеваны они очень — синяя тушь, яркая помада, крикливые краски. Тут так не мажутся. Если раскрашены — или легкого поведения, или из «ост-блока». Или и то, и другое вместе.

— «Ост-блок» — это откуда докуда считать? — деловито уточнил он.

— Всё, что раньше было Восточно-Советской Европой и дальше, сама советская империя — всё это для немцев «ост-блок».

— Кстати, а правда ли, что девица на ночь стоит тут юоо марок? — блеснул он очками. — Мне мой профессор сказал.

— Правда. А в Питере сколько?..

— Ну откуда же мне знать?.. Но я, академик, со всеми моими званиями и знаниями, получаю в месяц всего, если пересчитать, около 300 марок!

— Что вы сравниваете, Ксаверий Вениаминович? — засмеялся я. — У вас другая специфика труда!.. Кстати, знаете, как на комсомольском собрании ругают Наташу за то, что она стала валютной проституткой?.. «И как же тебе не стыдно, Наташа?! И мать у тебя — заслуженная учительница, и отец — стахановец, и дедушка — ворошиловский стрелок, и бабушка — ветеран труда, а ты стала валютной проституткой, путаной. Как это могло случиться?..» Наташа разводит руками: «Я и сама не знаю… Наверно, мне просто повезло…»

— Ужасно, ужасно! — вскричал академик. — До последнего времени я еще верил, надеялся, но теперь — уже нет!.. Вряд ли всё наладится само собой. Чудес не бывает. И скатерти-самобранки тоже. Страна в руках неучей и махинаторов. Её раскрадут по кускам. Был Сталин — им не нравилось. Теперь Зюганова желают!.. Это же уму непостижимо! Сталин — и Зюганов!.. Такой декаданс дорого обойдется России и миру. Те были — крепость! Четко знали, что делали! Всё держали под контролем! Неправильно, разумеется, делали, — поправился он, — но не крали хотя бы и не бесчинствовали, как эти!.. Когда ставишь эксперимент — не обойтись без ошибок. Великие велики и в своих ошибках! Вы думаете, это легко — руководить такой империей? Да еще в изоляции, в осаде?.. Они хоть руководили системно, а эти и этого не могут!.. Ах, но не будем об этом. Поговорим лучше о вас. Чем вы тут занимаетесь?.. У вас по-прежнему часы? — спросил он, протирая толстенные линзы и поглядывая на меня близоруко-кроткими глазами.

— Часов кот наплакал. Надо бы постоянное место где-нибудь на кафедре искать, да положение ухудшается с каждым днем. Интерес к России падает. Все боятся иметь с ней дело.

— Да, быстро разнюхали, что к чему, — сказал он растерянно.

— Вот именно. К тому же славистикой тут могут заниматься или богачи, у которых всё есть, или нищие, кому нечего терять или ничего не надо.

— Я понимаю. Я спрошу у моего немецкого профессора, как у него с местами. Чем черт не шутит? Может, и найдется для вас полставочки. Кстати, я давно не встречал ваших статей. Почему?

— А я давно их не писал. Надоело обгладывать мертвецов. Свежатинки захотелось.

— Да, мне говорили, что вы пишите какую-то голую прозу. Что сие значит?

— Чтоб словам быть тесно, а мыслям просторно, — уклончиво ответил я.

— Может быть, прочтете что-нибудь?

— Увольте. После вчерашнего голова трещит.

— А все-таки?.. Мне интересно.

Я допил кружку, приложил руку ко лбу и прочел:

— «Похмелье. В теле — лом. В мышцах — стон. В ушах — звон. В мозгу — крен. Сердце трепещет. Печень вздыхает. Легкие сникли. Колени сводит. Виски мерзнут. Череп идет трещинами. Желчный пузырь ноет. Желудок пышет. А простата звучно укоряет горящий геморрой, как будто он, невинно виноватый, не есть продукт борьбы с собой…»

— Что-что? — обеспокоенно уставился он на меня. — Вам так плохо?

— Как мне может быть хорошо? Разве вообще может быть хорошо?.. Если прозаику хорошо, то для прозы это очень плохо. Впрочем, любой писака по определению уже существо безнравственное…

— Это что за новости? Как это так?

— «Прозаик, по завету дедушки Мичурина, не должен ждать милостей от природы. Он должен брать их сам — подслушивать, подсматривать, вскрывать чужие письма, заглядывать в замочные скважины, совать нос в чужие дела, копаться в грязном белье, ворошить мусор возле изб и хат, вынюхивать, высматривать, выслеживать… Он обречен на антимораль, если он хочет знать истину, а не правду».

Прочитав это, я честными глазами посмотрел на него.

— Постойте! — вдруг всполошился академик, — Это вы просто… говорите?.. Или уже читаете?.. О, хитрец! Вы морочите мне голову! Вы меня разыгрываете! Это вы читали свою голую прозу! — он погрозил мне пальцем.

— Я вас просто развлекаю, — махнул я рукой. — Поза прозы просит дозы.

— А раньше вы писали?

— Не принимайте всерьез — это только средство не сойти с ума, — сказал я, чувствуя, как пиво прорастает во мне тем ячменным зерном, которое умерло, но дает всходы. — Тут через многое пришлось пройти. Тут я повзрослел. Разве есть проза без опыта быта? «Писатель без опыта подобен семимесячному недоноску — уже жив, дышит, кричит, скулит, но еще не готов жить. Пока ему место в инкубаторе жизни. Потом, в молодости, писатели пишут о том, что было. В зрелости — что могло бы быть. А в старости — о том, чего уже быть не может. Правды от них не дождешься. Любой писатель — лгун: он лжет природе, перевирая ее реалии, лжет читателю, рассказывая только то, что хочет рассказать, выдавая желаемое за действительное и выбрасывая за борт всё остальное. Он расставляет акценты, как ему вздумается, и вытаскивает на свет только те типы (и тех типов), которые кажутся ему главными, но не есть таковые. Проповедует то, что считает истиной, а не то, что является ею на самом деле. Но странно: чем он больше лгун и врун — тем больше его любят люди!..»

— Это мне понравилось, — кивнул академик, допивая свое пиво. — Это правда. Я подозреваю, что поэты — лгуны еще больше.

— Может быть, выйдем? Собор ведь ждет, — сказал я, повинуясь воображению, в котором замаячила чекушка дешевого коньяка «Chantre», продаваемого во всех ларьках. — Не хотите ли мороженого?

— Что вы, с моим горлом?.. Однако вы меня рассмешили вашей голой прозой! Последний вопрос — существует это всё на бумаге, или только так, устно, как… ммм… у Сократа?.. Могли бы вы дать мне экземпляр? Здесь вы что-нибудь публиковали? Вам за это платят?

— Да вы шутите, что ли? Кто будет платить? Мне за труды платит только Создатель, — туманно отозвался я. — Он не очень щедр, тащит мордой по камням и лужам, но от смерти пока спасает. Но всё равно: в последнее время я стал замечать, что жить во сне стало интересней, чем наяву, — признался я.

— Опасный симптом! — серьезно хмыкнул он.

— Знаю. — Поискав глазами Серегу-кельнера, я дал ему знак, что хочу расплатиться, но он только махнул рукой: «Потома! Идите!» Мы покинули пивную.

3

Собор внезапно вырос в великана, когда мы вдруг вышли на него из — за поворота. Не верилось, что тут обошлось только человечьими силами — так громаден скелет его балок, так мощны блестящие от копоти стены, так массивны пятнистые, словно руки стариков, колонны. Два шпиля, догоняя друг друга, тянутся ввысь, а туристы, задрав головы, ведут вечный спор, равны ли они.

Акробаты кувыркаются на ковре среди толпы. Дальше фокусник в чалме пускает клубы дыма. Под деревьями меланхолично сидят хиппи с крашеными хохлами в окружении собак, мешков и баулов. Они дымят травкой и вяло клянчат мелочь.

Академик испугался было их, но, взглянув на собор, позабыл обо всем на свете.

— Боже!.. Это нечто нечеловеческое… Жуткое… Как это вообще возможно?.. — бормотал он, вперившись в гиганта. — С пирамидами можно сравнить. А вы знаете, сфинкс в Египте так противно щерится, что на него просто страшно смотреть, я даже боялся!.. — вдруг вспомнил он. — Это глупые французы иссекли его картечью, и теперь он щербат, как в оспе… Боже правый, а это что?.. Живое существо?.. Никогда бы не поверил! — указал он палкой на белую фигуру, которая, подобно статуе на постаменте, недвижно стояла в плотном кругу зевак.

Это был здоровый парень в трико под мрамор. На плече у него сидела крыса и, свесив мордочку, внимательно рассматривала публику. Парень изредка менял положение, застывая в античных позах. Дети внимательно рассматривали его. Мамы разглядывали его со всех сторон не менее внимательно. Потом дети подходили ближе и с визгами отскакивали, когда фигура вдруг схватывала кого-нибудь под хохот толпы. Мамы бросались спасать их, фигура, вращая глазами, пыталась схватить и мам, а крыса с писком металась по псевдо-мраморным плечам.

Мы пошли дальше за группой японцев, которые, как пионеры, боясь потеряться среди дядей, покорной гусеницей следовали за гидовым флажком и в голос щебетали, рассуждая, наверно, о том, достанет ли самый современный японский кран до верхушек шпилей и что случится, если в Кельне произойдет землетрясение в 7 баллов или нагрянет цунами из Рейна.

Чем ближе мы подходили к собору, тем больше росли фигуры на его фасадах. И вот уже можно разглядеть надменные глазницы святых, бороды старцев и троны царей. Выше тянут свои поганые пасти охранницы — химеры — сестры и подруги тех, что сидят взаперти в пивной, где чадили свечи и воск капал на бумагу, когда Инститорис, вздрагивая от шороха юбок и чулок, под диктовку Якоба Шпренгера лихорадочно выводил формулу женщины: «Femina = fe + minus» ‘. За химерами начиналось пространство, куда нечисти путь заказан.

— Знаете, почему возле соборов всегда свищет ветер? Это сатана вьется, тщетно пытаясь проникнуть внутрь. Он никогда там не был и подыхает от любопытства, — сообщил я Ксаве.

Он пожевал губами. Ответил:

— Я всегда говорил, что это вместе: добро и зло, день и ночь, свет и мрак… А впрочем, есть ли тут не очень дорогой магазин? Меня мучает мысль о подарке, — вдруг круто остановился он. — Я был так низок, что купил себе ботинки за 85 марок, а ей — почти что ничего. А если она спросит: «Почему так дороги твои ботинки?» — что прикажете отвечать?..

— Поворачиваем к магазину?

— Ах, но не так же скоро! Мы же в святом месте! — всплеснул он руками, но, помолчав, добавил: — Вообще-то в соборе я уже бывал, там очень холодно. Отовсюду дует. И пол дрожит от поездов. И как немцы, такие, казалось бы, расчетливые люди, умудрились построить собор возле вокзала?..

— Тогда вокзалов не было! — заметил я, оглядываясь в поисках ларька, где могла быть чекушка коньяка.

— Ах, ну я оговорился… Конечно, вокзал около собора… Это еще хуже… Должны были бы, казалось, соображать, что к чему? Это же безумие! Собор погибнет от вибраций! А вы уверены, что тут есть такой магазин?

— Тут всё есть, Ксаверий Вениаминович.

— Да-да, тут всё есть, — повторил он. — Но чего-то все-таки вам тут не хватает, правда? Это по вашим глазам видно.

— Того за деньги не купить, — ответил я. — Хотя и денег тоже нет.

— Все-таки?

— Общения. Контактов. Родных людей. Отношений. Сношений. Всё корректно, но души закрыты. Или, может, приоткрыты, но готовы в любой момент захлопнуться. С немцами нелегко — менталитета не просто разные, а даже прямо противоположные. Да и от скуки подохнуть можно иногда. Не зря немцев прозвали от слов «немота», «немой»…

— А я думаю — от «немочь». Или «немотный», — вставил академик и заглянул мне в глаза: — А вам тут не страшно?

1 Fe (вера, лат.), minus (малый, лат.)

Я усмехнулся:

— Человек ко всему привыкает, может даже жить в кратере вулкана, пока он сух… Знаете, со мной здесь недавно ужас приключился. Просыпаюсь от лая собак, лязга железа и хриплых немецких команд. «В концлагерь попал!» — ужасаюсь. И только через пару минут доходит, что это ремонтируют мою улицу, лают собаки соседа, а в детстве я очень любил фильмы про войну… Вот так-то жить в эмиграции… Сейчас внутреннее напряжение растет. Клыки немцы еще не показывают, но зубами уже скрипят.

— А почему, почему? Чего им не хватает? Мой профессор получает около десяти тысяч в месяц, его жена почти столько же, — заинтересованно спросил он. — У них же всё есть?! Для чего им столько?

— Вот именно поэтому они и не хотят терять того, что есть. Они чувствуют, что на тот уютный мир, который они с таким трудом построили после войны, начали посягать пришельцы. Германия забита иностранцами. Это немцев раздражает, как пса, если пробовать отнять у него кость. И это можно понять. Да и вообще: чем больше у человека денег — тем меньше чувств.

— Это вы очень правы. Но разве могут быть виноваты только пришельцы — их же процентов десять, не больше?.. Да и вообще это примитивизм — всегда искать причины только вне себя! — запальчиво произнес он. — Это мы уже проходили.

Я пожал плечами:

— Или просто самозащита организма — выпускать пар, чтобы котел не взлетел в воздух.

— Тут вы не правы, — возразил академик. — Это тот пар, который не уходит, а возвращается и взрывает котел изнутри. Изнутри! — повторил он и покачал пальцем. — Кстати, а как вам нравится: свою собаку мой профессор назвал по-русски «Водка», а кошку — «Кошка»? Этим он, очевидно, выразил свою любовь к славянским языкам, хе-хе… Читаю «Грани» и то и дело слышу: «Водка, фас!», «Кошка, комм!»

— «Водка» — в числе тех немногих русских слов, которые известны немцам, вроде «молотов-коктейль», «погром», «рубль», «Калашников», «перестройка», «икра», «шуба», — сообщил я, выискивая глазами спиртное.

Вот лоток с пивом и мороженым. Коньяка нет. Но и пиво может помочь.

— Мороженое? Шоколадное?

— Ах, что вы, с моим слабым горлом! А впрочем, давайте. Но если я приеду больным, жена будет вдвойне на меня обижена — и ей ничего не привез, и без нее лакомился заморскими сластями!

— Но разве вы можете отвезти ей мороженое? Оно растает, — резонно возразил я, направляясь к витрине, где поблескивало золотой вязью пиво «Bitburger», взял пару банок, а для академика — шоколадный брикетик, причем он убедительно просил продавщицу дать ему «теплого мороженого», на что та, смеясь, говорила, что её мороженое не только теплое, но даже горячее.

— Вот видите, немка, а юмор понимает! — удовлетворенно кивал он, начиная эпопею по разворачиванию брикета. — А немецкий язык я, оказывается, еще не совсем забыл! — Обгрызая брикет, он покосился на меня из-под очков: — Вы помните мою просьбу о магазине?

— Это не проблема.

— Вот как раз и проблема! — пристукнул он палкой. — Это должен быть такой магазин, где не очень чтобы дорого и большой выбор. Я обязательно выберу ей кофточку!.. И… И чтобы мужское тоже было. В России много партий, но носков там опять нет! — добавил он многозначительно.

— Это вы преувеличиваете, — возразил я. — Говорят, там уже есть приличные магазины…

— Да, но цены! Считайте, что для большинства их опять нет.

Допив банку, я расправил плечи, огляделся кругом. Стало легче жить. Мраморная фигура пустила крысу бегать по торсу и ногам, дети завизжали, мамы захлопали в ладоши, хиппи закричали, акробаты сделали прыжок, а фокусник в чалме выпустил длинный язык пламени.

Потом академик вспомнил наших общих коллег-друзей из Тбилиси. Многих из старшего поколения уже не было в живых.

— Боже, как я страдал, когда видел по телевизору эти руины, войны, этих несчастных людей, горе, смерть!.. Сколько раз я бывал в Грузии!.. Какая высокая культура диалога царила там! Как изящно люди общались! Как тонко всё чувствовалось и ощущалось!.. Личности окружали меня! Чаша риторики и остроумия не иссякала!.. А какая школа русистики! Вся русская поэзия пила из этой чаши, даже и в буквальном смысле… Как же теперь?.. — С неподдельной скорбью смотрел он на меня.

— Старой Грузии нет. Будет новая. Так уже бывало в истории много раз. Я лично рад, что родился и полжизни прожил в той старой, мирной, щегольской и обаятельной стране, — ответил я.

— Я был знаком там с потрясающими интеллектуалами, учеными, острословами, мыслителями… Таких теперь нигде нет, — блеснул Ксава очками. — Там и жизнь была совсем другая, чем у нас: спокойная, неторопливая, дружелюбная. А какие красавицы!.. Русские женщины тоже красивы, спору нет, но другой красотой. Русская красота греет, а в Грузии женская красота обжигает, ослепляет, сбивает с толку, разит наповал…

— Разве у вас были аспирантки из Грузии? — вскользь поинтересовался я.

— При чем тут аспирантки? — смутился он. — Я говорю… о внешнем…

— Внешнее — продолжение внутреннего, — поддакнул я, косясь по сторонам и высматривая, не подмигнет ли откуда-нибудь своим медовым глазом чекушка, не встрепенется ли мерзавчик.

— Это спорно, хотя и не лишено конструктивности. Помнится, нечто подобное утверждал Виктор Борисович…

— Какой?

— Шкловский. Я его хорошо знал… А насчет Грузии — жаль, очень жаль.

— Старого не вернешь. Теперь всё надо строить заново. Разрушая, все были уверены, что строят. А для того, чтобы строить, надо научиться чему-нибудь…

— Писали на эту тему? — бросая в урну остатки мороженого, спросил Ксава.

— Пишу…

— Прочтите что-нибудь.

— Тогда эссе. Эпиграф — из Луки: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет». «В Грузии было кровопролитие. Сейчас царит вывернутый наизнанку воровской закон, как, впрочем, и во всей бывшей советской зоне, частью которой Грузия была последние двести лет, где на Вышках стояли атомные часовые, на КПП бесновалась банда убийц в маршальских погонах, в Хозчасти заправляли мародеры, в Санчасти — каннибалы, в Каптерках шуровали насильники, на Плацах вопили палачи, а в Красном Уголке хозяйничал верховный иерарх в генералиссимусском френче, пряча гибкий хвост, краешек которого некоторые очевидцы все-таки успели заметить и запомнить. Зная, частью чего она есть и кому должна подчиняться, Грузия раньше других поняла схему преступных законов, царивших в криминальной империи. А поняв, волей-неволей вступила в игру, вовлеклась в чертово колесо, вошла в контакт с другими игроками и шулерами. И эти знания в итоге обернулись против нее самой. В этом корень трагедии. Ибо нет зла внешнего или внутреннего, есть одно общее зло. И кровь не бывает разного цвета. И колесо вращается сразу в обе стороны одновременно, нельзя выскочить из него на ходу, не заплатив долгов Нечистому. И одно тянется за другим, как кишки из распоротого живота».

Академик внимательно прослушал всё это. Помолчал. Протер очки, пробормотал:

— Насчет зла вы точно подметили. В России уголовщина пошла вверх, когда первые убийцы возвратились из Афганистана. Но почему это всё случилось именно в Грузии?

— А потому, что Гамсахурдиа начал строительство т. н. «новой Грузии» с того, что опрометчиво выдернул основу из-под старой. А основа была — терпимость и братство. Тбилиси всегда был центром Кавказа. В нем, как в ковчеге, было место для всякой твари. И все твари, кстати, свое место очень хорошо знали… Нет, надо было разогнать ковчег, начать стройку с крыши, которая тотчас же и рухнула…. Он был романтиком, а не строителем. Он звал в Золотой век, плохо ориентируясь в веке текущем. Он разрубил ауру Грузии, выпустил толпу и сам стал ее жертвой. А толпа уже вывернула все законы наизнанку. Это джинн, которого выпустить — легко, а загнать обратно — невозможно.

— В России такой же хаос, поверьте. Между прочим, у Даля слово «толпа» определена весьма негативными синонимами. Недавно у меня защищалась одна молодая дама. И чего только в её реферате я не прочел! «Скопище», «сборище», «сходбище», «толкотня», «орда», «орава», «ватага». Ни одного приятного слова. Я и сам панически боюсь всех этих орд и ватаг, особенно на вокзалах и в темных садиках — а ну, сбросят под поезд или дадут по затылку бутылкой? А Невский перейти уж и не пытаюсь — машины мчатся как ошалелые… Ну, нам пора?

Когда мы уходили, химеры с неодобрительным сожалением пялились с высоты своего падения, а один из каменных царей поднял руку, то ли прощаясь, то ли козыряя, то ли желая поправить съехавшую корону.

— Надо бы зайти в собор, свечку поставить, — пробормотал я.

— Потом, на обратном пути, — беспечно ответил мой спутник, ловко вворачиваясь в толпу. — Хотя меня и ругают атеистом, я о боге помню… Кстати, известно ли вам, что у Сталина в Кремле была своя церквушка?.. Да, да, прямо в Кремле, на одном из этажей… И он довольно часто туда наведывался… Представьте себе, если б у Кирова в Смольном или у Ягоды в ОГПУ были свои церкви?.. И они бы там челом били?.. А у Сталина была. А был ли Иосиф Виссарионович атеистом — тоже большой вопрос.

— Зависит от того, что понимать под верой, — согласился я. — Как его Ленин с Троцким научили, так и верил. Иосиф Первый, Богоборец.

— Да уж, вместо народа-богоносца получили богоборца. Поделом! — пристукнул он палочкой по мостовой.

Издали собор был похож на квадратную двуглавую улитку работы Малевича. Улитка, вытягиваясь и шевеля шпилями, высматривает в небе своего хозяина… Или глядит через века туда, куда не достать взорам живых?.. Или слушает музыку сфер, недоступную нашим грубым ушам?.. Или просто дремлет в ожидании Страшного Суда, когда надо будет отпустить восвояси всех, чьи кости, скелеты и черепа покоятся в золоченых раках и каменных гробницах собора?.. Кто знает.

4

Пиво вернуло жизни цвета и звуки, но не до конца и не совсем. Недаром пиво — напиток рабов. Для свободы нужно кое-что покрепче. Но я опять был жив и ждал, что скоро из-за угла покажется будочка, где должен быть коньяк-освободитель… А вчерашняя девушка Цветана была так горяча и нежна… Биологическую совместимость человечья особь чувствует сразу, а на распознавание несовместимости иногда уходят годы, если не вся жизнь. Прожив полсрока в зоне секса, я стал, наконец, понимать, что женщины делятся не на блондинок-брюнеток, толстых-худых, белых — черных, а на моих и не моих: на тех, с кем хотелось бы быть, жить, говорить, и на тех, на кого себя тратить не стоит. Говорит же народ, что на каждого мужчину Небесным Скупцом выделено две бадьи спермы, поэтому нечего ее на вурдалачек и вампирш расходовать. Болгарка была из моих — для неё не жалко животворного белка. Как бы сейчас выловить Цветану?.. И вообще где молодые ученые?.. Что делают?.. И мы куда? А, главное, какого размера эти бадьи?..

А Ксава бойко постукивал палочкой в толпе, извиняясь на разных языках, посматривая на витрины и что-то шепча. Вслушавшись, я разобрал знакомые мотивы:

— Порядочный человек в первую очередь купит подарок жене, а потом уж о себе позаботится!.. Это так же подло, как обмануть ребенка, украсть хлеб у больного, ударить старика!.. Впрочем, я и сам уже старик… Или полустарик… И всё было глупо с самого начала. Зачем я вообще приехал в Германию?.. Я чрезвычайно уважаю немецкий народ, но что мне тут надо?.. Боже, какая роскошь, какое удивительное колье! И всё это продается?.. Но какие цены!.. Да. Ради чего я вообще приехал?.. Чтобы прочесть доклад на сомнительной конференции, где собрались люди, мало смыслящие в предмете?! Теперь они хотят, чтобы я читал в их университетах лекции, но как я буду переезжать из города в город?.. Как я буду влезать в эти жуткие поезда, по этим адовым ступенькам?.. Я хочу отдыха — и больше ничего!.. Разве это не понятно?.. Да и университетов тут, говорят, штук сто. Это ж курам на смех — как может быть столько? Ну, пять, ну десять, но не сто или двести!.. Когда я им сказал про ступеньки, они отделались шуткой: будем, мол, передавать вас с рук на руки!

— Или из рук в руки? — подлил я масла в огонь. — Как сувенир.

— Вот-вот, как сувенир… Боже, и сувениров я не купил!.. — спохватился он, но тут же замер возле витрины часового магазина: — Сколько часов! Какие разные!.. И все идут! — бормотал он. — И зачем?.. Неужели всё это кто-нибудь покупает?.. Непостижимо! — Потом, хитро посмотрев на меня, спросил: — Вы сегодня должны встретиться с вашей дамой из братской Софии? Рандеву уже обговорено? У вас что-то намечается?.. Или… уже было?..

«Он читает мысли!» — подумал я, ответив:

— Одно другого не исключает, даже дополняет. «Не обязательно, но и не исключено», как сказала одна хитрая девочка по интимному поводу.

— А я слышал до войны от одной дамы еще лучшее признание: «Не всегда хочу, но всегда готова», — подхватил Ксава. — Как вам нравится формулировка?

— В этом и есть сердцевина кошмара жизни, — пробормотал я. — Вот вам и разница: мужчина готов, только если он хочет, а для женщины всё равно: сейчас не хочу — захочу в процессе, аппетит приходит во время акта и никакие диеты тут не помогут… Где тут равенство?.. Между прочим, знаете ли вы, какие эта болгарка расточала комплименты в ваш адрес! — солгал я, решив сделать ему приятное.

— Какие? — застыл он.

— Она говорила, что вы — самый обаятельный и умный мужчина, которого она встречала, что для нее самое важное в мужчине — это глаза, голос и юмор, а это с годами не меняется, что она с удовольствием провела бы в вашем обществе время, — плел я неизвестно что (ничего подобного она не говорила, и даже хихикала по поводу волос, обильно вылезавших из ноздрей академика).

— Что вы! Господь с вами! Что это вы говорите! — бурно всплеснул он руками, уколов палочкой прохожего. — Во-первых, всё меняется — глаза слепнуг, голос сипнет, юмор чахнет, не говоря уже обо всем остальном. Это же Виктор Борисович, кажется, говорил, что процесс старения — это переход головы в задницу, сперва по форме, а потом и по содержанию, — он провел рукой по берету. — У него самого, кстати, эта фаза началась сразу в молодости, хе-хе… А во-вторых, как я могу?.. Я и так подлец перед женой… А впрочем, поболтать можно… Кстати, на каком языке вы с ней изъясняетесь?.. Разве вы владеете языком солунских братьев?

— Нет. Но она как собачка (или дама с собачкой) всё понимает. Впрочем, и болгарский язык понять можно, если они не частят как полоумные. Болгарский — это приподнятый архаичный русский. Ну, как если бы пьяный дьяк пытался читать лекцию по атеизму. Кстати, знаете шутку про белорусский язык?.. Когда бухой украинец пытается говорить по — русски — выходит белорусский…

Академик пропустил всё это мимо ушей, о чем-то размышляя. Потом сказал полупечально, полувиновато:

— Всё это хорошо, но я ей в деды гожусь, если не в прадеды… Сколько ей лет?

— Какая разница? Лет сорок, — накинул я бедной Цветане, чтоб сделать ему приятное. — С этим всё в порядке. Учтите, что у женщин с годами неразборчивость растет так же круто, как и у мужчин…

— Что-что, не понял? — насторожился он. — Что вы хотите этим сказать?

— Не мне вас учить, что у женщин с годами планка допустимого резко падает. Если в двадцать девушка нафарширована всякими иллюзиями насчет мужчин, секса, жизни вообще, и ведет себя как недотрога, выбиралка и нехочуха, то в сорок-пятьдесят бабам уже прекрасно известно, что к чему и что почем. И терять уже нечего. Знают, что в любом случае мало осталось, надо ловить момент. А древние старухи, наверно, жутко раскаиваются, что не давали всем подряд, кто просил — было бы что вспомнить на склоне половой жизни… И не уверяйте меня, что у вас не было любовниц из ассистенток и секретарш!.. Я ведь ваш аспирант, а студентам и аспирантам всегда всё известно — ведь любовницы вербуются из их же контингента. Кстати, бытует миф, что вам принадлежит поговорка: «Жена — для дома, любовница — для души, а блядь — для тела»?

— Что вы, что вы, боже упаси, я и слов таких никогда не произношу!.. А что это еще такое? — со скрытой усмешкой перевел он разговор, указывая на витрину порно-магазина, где среди вибраторов, мазей, цепей, всяких кожаных корсетов, намордников и поджопников, среди вагин, похожих на мертвые розы, и угрожающе распухших пенисов задорно топорщила замшево-розовую задницу надувная кукла в человеческий рост.

— Это секс-шоп. А там — лайф-шоу.

— Боже, какие слова!.. Слышал бы их покойный Аксаков!..

— Что поделаешь, других нет. Как прикажете переводить? Секс — торжище? Секс-лавка? Или секс живьем? Вживую? Въяве?.. Весь мир говорит так, надо приспосабливаться.

— Но засорять язык? — приникая к витрине, пробормотал академик, с большим интересом разглядывая коробочки, скляночки, кассеты, шарики и кубики, гирлянды презервативов, развешенных на манер новогодних игрушек.

— Да язык никого не спрашивает. Это явление трудно контролируемое, политике особо не подверженное и развивается по принципу необходимости, сами нас учили. А пока свои слова придумаем — иноземные уже и сидят, как бледные спирохеты, и всасываются, и внедряются…

— Насчет политики — это еще как сказать, — усмехнулся он. — Но что вы предлагаете?

— Например, печатать списки иностранных слов и прикладывать к учебникам, чтобы было хотя бы единое написание. И вообще Иоанн был не прав! — заключил я, неожиданно следуя съехавшей в кювет мысли.

— Какой Иоанн?.. Грозный?.. — остолбенело уставился он мне в лоб.

— Нет, тот, который сказал: «В начале было Слово».

— Боже, что вы такое говорите? Как тот Иоанн мог ошибаться?

— А как может быть слово раньше мысли? Ведь без мысли нет слова. Слово — это только оболочка мысли или идеи. Слово без мысли мертво, его нет, это набор звуков. Значит, надо говорить: «В начале была Мысль, и была она у Бога, и Мысль была Бог», — заключил я, отстраняя академика от молодых негров в белых одеждах и золотых браслетах, которые, толкаясь и жестикулируя, слишком оживленно обсуждали экспонаты порно-витрины. — Согласны?

— Да вы Виктора Борисовича начитались, как я погляжу! Формализм! Метафизика!

— Ничуть. Чистая физика. Вот попросите для интереса кого-нибудь объяснить вам эту фразу — «В начале было Слово…». И тут же посыпятся вопросы: да какое конкретно слово, да на каком языке сказано, да на каком диалекте, да с каким акцентом, да как оно пишется — на хеттском санскрите или, может быть, на индо-иврите?.. Тут уж и до бомб недалеко. А что такое мысль — всем ясно. Мысли есть у каждого, даже у последнего дегенерата… Кстати, а как надо правильно в этой фразе писать — вместе или отдельно: «вначале» или «в начале»? — подложил я ему студенческую свинью.

Ксава тревожно уставился на меня, бормоча:

— Это провокация! — Но потом сказал: — Впрочем, в начале чего или вначале вообще — какая разница? Главное — начало. А как, кстати, у Иоанна?

— У Иоанна отдельно: «В начале». А надо бы, по идее, вместе, тогда будет ясно: «вначале» — в смысле «сперва», «раньше всего», «прежде всего и всякого», — ответил я.

— Не путайте меня! Как в Библии написано, так и правильно! Вы тут в Германии впали в лютеранскую ересь! Святого Иоанна исправлять вздумали! Или это вы мне опять голую прозу читаете? — с подозрением спросил он. — Разыгрываете?..

— Почему же? Не вы ли учили нас мыслить системно? Вот и мыслю, к сожалению…

— А какая тема у вашей болгарки?

— Я могу ей сказать, что вы хотите с ней поужинать. Она сама вам расскажет. Чем черт не шутит?

— Глупости, у меня и денег нет ее приглашать. У вас с ней серьезно, или так, техтель-мехтель?

— Что?

— А, не знаете? — с некоторым даже злорадством обрадовался он. — Это слово по-немецки обозначает легкую, необременительную связь.

— Для этого у немцев есть еще слово «либеляй» — любвишка.

— Вот именно. Представьте себе, я чуть не потерялся во франкфуртском аэропорту! — вдруг почему-то вспомнил он. — Спасибо, какой-то любезный молодой человек вывел меня оттуда, как Вергилий из ада. Этим я, конечно, себя с Данте не сравниваю… Но, пригласив на конференцию, они даже не удосужились встретить меня в этом адском аэропорту! — возмущенно потряс он палочкой.

— Кто эти черти?

— Организаторы, вот кто. Госпожа Хоффман и господин Бете. Между прочим, известно ли вам, какая нелепая история произошла со мной недавно?.. Моя хозяйка-профессорша так углубилась в работу, что забыла об обеде. И я до вечера сидел голодный, читая «Грани» за 1979 год.

— Да, этим сыт не будешь! Но разве нельзя было решить эту проблему?

— Но как?.. Я же гость! Не могу же я шарить по холодильникам, тем более, что и физически мне это трудно — так велики и громадны они! Их там два. И чего там только нет! Я заглядывал потом украдкой. И закрываются они специальным образом, так что я и открыть вовсе не мог их хитрых замков. И кран туг до неимоверности — я не мог даже воды набрать для кофе. А всё остальное у немцев так убрано, что нигде ни крошки, ни соринки. Одну только черствую булочку нашел в мешке для старого хлеба. И сгрыз ее.

— Разве вы не могли сказать хозяйке?

— Но это же конфуз! Не мог же я заявиться и, как шантрапа, заявить: «Давайте мне обедать, я голоден!» Это неприлично.

— Ну, вышли бы куда-нибудь на улицу, поужинали, — искал я выход.

— Куда я могу выйти — ночью, один, в неизвестную темноту?.. Они богатые люди, у них вилла под Кельном, вокруг ни души, тишина — полная, мертвая, гробовая и даже загробная. Куда я пойду? Я потеряюсь. Или какая-нибудь бешеная машина меня собьет…

— А я о чем вам говорил? Видите, как легко умереть с голоду на вилле у миллионеров. Хотите голое? — вспомнил я один текст к случаю. — «Нищий смотрит с вожделением на сосиску — не хватает медяков. Бедняк рассматривает витрины — мало денег. Служащие поглядывают на шикарные машины — дорого. Обладатели машин грезят о виллах и замках — трудно осилить. Хозяева замков рассуждают о ценах на самолеты — сложно одолеть. Владельцы самолетов заводят глаза, мечтая о собствен но ном острове — нелегко согласовать с бюджетом. А хозяева островов соблюдают диету, не пьют, не курят и мечтают сходить в кино без охраны, избавиться от болезней и услышать хоть одно слово без лжи, лести и лицемерия, что абсолютно недостижимо. «На свете есть только атомы и пустота, все остальное — мнение», — сказал Демокрит. И я того же мнения. Разделяю его полностью».

Академик, выслушав меня, рассеянно заметил:

— Говорят, ваш Демокрит в конце жизни выколол себе глаза… Остался с пустотой. Отмучался… Кстати, о муках. «Wahl ist Qual» — прочел я вчера в магазине на распродаже. Здорово звучит. У немцев есть меткие выражения. «Выбор — мука». Аналог Буридановой ослицы. Та не знала, что съесть, а клиент — что купить. А я в роли буриданова осла. Ведь что же выходит — себе ворох всего: свитер, ботинки, рубашки, а ей, святой, невинной — какие-то маечки!.. И даже не ее цвета — она любит лазурь, а там какая-то грубая синька!.. Поэтому я в шоке. И вместо шопинга выходит какой-то шокинг без шикинга, благо Хомяков нас не слышит, — пошутил он и с любопытством сунулся в помещение, откуда подозрительносладко пахло и где исчезла группа негров в белых одеждах. — Вы сказали давеча — лайф-шоу. Что это такое?

— Кабинки для мастурбации.

— Боже, неужели? — со страхом отодвинулся он от входа. — Как это? Зачем?

— Чтоб снимать напряжение. Заходишь в кабинку, бросаешь пару марок, шторка щелкает, открывается — и видишь круг, а на нем — стриптиз или что-нибудь в этом роде. Позы, лесбы, акты, минеты, лизеты, тибеты, всякие фелляцио и куннилингусы…

— Это еще что такое? Сия терминология мне неизвестна. Впрочем, догадываюсь. А дальше?

— Пройдет пара минут, время истечет, шторка упадет, окно закроется и дивное видение исчезнет. Хочешь смотреть дальше — плати.

— А что делают зрители?

— Кому что угодно. Их никто не видит.

— И есть… хорошенькие на круге? — помолчав, спросил он.

— Конечно. Хотите попробовать? — Я вытащил из кармана мелочь и призывно побренчал ею: — Ну, решайтесь!

— Боже упаси! — отшатнулся он. — К чему это? Женщин я и так перевидал достаточно… А, случаем, вы не забыли мою просьбу о магазине?

— Нет, туда мы и идем.

По пути в магазин мы продолжали разговор о шопингах и лизингах. Академик возмущался засоренностью современной русской речи, я — её орфографической нелепостью. За годы в вузах мне стало абсолютно ясно, что чудовищная, как бы начатая и брошенная на полуслове русская орфография, постоянный разрыв фонетики и письма отпугивают от языка не только иностранцев, но и самих носителей. Орфографию было бы неплохо реформировать, чтобы язык мог свободно дышать и жить дальше.

Когда академик язвительно спросил, как я это себе представляю, я ответил по пунктам. Привести в соответствие правописание шипящих (говорим «мыши», «крышы», а пишем почему-то «мыши», «крыши»). Убрать Ъ-знак — явный атавизм и пережиток прошлого (между «подъездом» и «свиньей» нет никакой фонетической разницы). Начать опять ставить точки над «Ё»: почему эта буква лишилась своих точек — непонятно (студенты-иностранцы уверены, что русские типографщики эти точки просто пропили). Привести к общему знаменателю всю корневую дурость вроде «гар-гор», «рас-рос», «зар-зор» и т. д., которые, кроме проблем, не только иностранцам, но и самим носителям языка ничего не приносят. Ликвидировать абсурдистское правило о словах типа «безынтересный» и «безыдейный» (писать по-человечески: «безинтересный», «безидейный»). Убрать всех «цыц», «цыплят», «цыган на цыпочках» и тому подобные охвостья неизвестно каких явлений. Что-то надо делать с числительными, такими рогатыми и ветвистыми, что сам черт ногу сломит. Вопрос ударений тоже надо как-то решать, а то немец или француз, изучающий русский язык, не хочет, чтоб его исправляли, он хочет знать правила, а их просто нет (а те, что есть, не поддаются изучению). Вот они и ворчат: «Если правил нет, то русским краски жалко — ударения поставить? Или ударения тоже пропили, как точки от «ё»?» Конечно, можно сказать: «Плевать на лягушатников, колбасников и макаронников!» — но вряд ли это будет конструктивно.

— Всё, что вы говорите — утопия, — выслушав меня, сказал Ксава.

— Почему? Была же в 1918 году реформа? Стало после неё легче писать или нет?.. Почему бы не облегчить этот процесс и дальше? Чем древнее язык, тем он проще, его обтесывает время. Я же не говорю о корневых явлениях, а только о шелухе, набежавшей за века… Немцы, кстати, решились на такую реформу и проводят её сейчас в жизнь.

— Так то немцы, организованные, дисциплинированные люди… Им прикажут — они и будут писать, как велено! А у нас! — он махнул рукой. — Вы, я вижу, на Западе стали прагматиком и рассуждаете с позиции социального дарвинизма: у вас работы уменьшилось, вот вы и хотите всё реформировать! — усмехнулся Ксава.

— Но логика в моих крамольных словах есть?

— Несомненно. Но я лично панически боюсь любых реформ, на опыте зная, что всякие т. н. улучшения ведут только к ухудшениям, если не сказать бедствиям, — признался он. — Я всякое повидал на своем веку. Лучше ничего не трогать, а то завалит с головой. Да и квасные патриоты не дадут ничего сделать, вой поднимут.

— Не спорю — в первом поколении реформа может вызвать хаос, но последующие будут благодарны, — сказал я. — Надо мыслить глобально!

— Хаос сейчас в России во всем, не только в языке. Только реформы языка нам еще не хватало! — не на шутку всполошился он, но я успокоил его:

— Это только разговоры на похмелье.

5

Мы шли в магазин, а подходили к будке, где продают спиртное и нехитрую закуску. Эти «Trinkhalle» («питейные залы»), открыты уже с шести утра и собирают пьяниц и грузчиков вперемешку с дамами в мехах, которые пьют кофе после бессонных вечеринок и вернисажей. Всё происходит корректно — каждому свое. И грузчики, заглатывая чекушки и хлюпая ранним гуляшем, украдкой поглядывают на дам и подмигивают друг другу. И дамы, косясь на их крепкие руки и налитые плечи, переглядываются и краснеют.

Сейчас возле будочки было людно: толпились туристы и мелькали лица небритых завсегдатаев. На земле сидела новая шайка хиппи в хохлах, заклепках и кожаных хламидах. Иногда кто-нибудь из них вставал к туристам клянчить мелочь.

Академик, не совсем понимая, куда мы пришли, с опаской обогнув пропойц, в замешательстве замер:

— Помилуйте, что нам тут делать?.. Разве это магазин?

— Я выпью чекушку, голова болит… И вам одну предложу, — не выдержал я.

— Что вы!.. Алкоголь мне заказан. Притом я пью снотворное.

— Алкоголь — лучшее снотворное.

— Бросьте вы свою казуистику!

— Сто грамм за дам?

— Ну, за дам сто грамм можно, — неожиданно быстро согласился Ксава, бормоча что-то о туманах и холодной погоде, хотя сентябрьский день был вполне пригож, а сам академик закутан в теплое пальто, завернут в мохеровый шарф и обут в лыжные ботинки. Потом он по-деловому добавил: — Не забудьте кока-колу…

— СССР сгубившую, — засмеялся я, жестами показывая брюхатому продавцу, чего нам надо.

— Почему это?

— Слишком для нашего сивого уха звонко и заманчиво звучало: Ко-ка-ко-ла! Вроде Ку-ка-ра-ча. Горбач и вылез, как Хоттабыч, из этой пестрой жестянки, теперь обратно загнать не можем. Пожалуйста! — я передал ему колу. — Стакан?

— Не обязательно. Пивали по-всякому, — молодцевато кинул он, устраиваясь сесть на скамейку, а я свернул головки двум чекушкам, одну протянул ему: — За встречу!

— Мерси! — принял он и сделал три небольших дамских глотка. — Обратите внимание, вон тот красный немец очень похож на вчерашнего докладчика. Вы не находите? И почему тут многие люди имеют такой обваренный цвет лица? — утираясь платком, сказал он. — Нет, мне все-таки кажется, что у вчерашнего немца лицо было краснее.

— А волосы — белее, — согласился я, отглотнув полчекушки и закуривая.

— Но у этого ресницы тоже очень белые. Не альбинос ли он? — вгляделся академик.

— Может быть, — благодушно ответил я.

Коньяк начал причесывать мир: солнце засветило ярче, птицы запели громче, музыка из будочки стала веселее, женщины засмеялись заразительнее, и сильнее запахло мясом от жаровни, с которой ражий мужик в фартуке продавал туристам громадные котлеты и толстые бордовые сардельки, прыскавшие жиром.

— Какие бы ресницы ни были у него, он меня вчера очень расстроил, — академик расстегнул пальто, пригладил брови, поправил берет. — Называть так безоговорочно Достоевского ретроградом и консерватором — неправильно! Это не так! Это школьно-фурцевский подход!

— А разве все большие прозаики к старости не становятся консерваторами? — начал я заводить его.

— Ну что вы, что вы! — тут же закипятился он, отпивая глоточек.

— А что?.. Толстой Наташу отправил в детскую, Анну — под поезд, Катю — на нары. Достоевского перевоспитали в Сибири. Тургенев пытался пролезть в демократы, да грехи не пускали. Гончаров просто в цензуре служил. Салтыков губернаторствовал. Лескова тоже прогрессистом вряд ли назовешь, тот еще волк. Бунин с Набоковым — вообще матерые монархисты. О живых умалчиваю…

Академик возразил:

— А бунтовщик Пушкин?.. А мятежный Лермонтов?.. А западник Грибоедов?..

Я ответил:

— Они просто не дожили до старости, вот и всё. Кто может угадать их эволюцию? Да и мало кто дожил. Мартиролог русской литературы обширен и разнообразен, — добил я чекушку и начал загибать пальцы: — Уже первого прозаика, протопопа Аввакума, замучили и сожгли. Радищева сослали и довели до яда. Пушкина убили. Грибоедова расчленили. Лермонтова застрелили. Гоголя и Баратынского свели с ума. Достоевского загнали на каторгу. Гаршина бросили в пролет лестницы. Есенина повесили. Блока споили и умертвили. Маяковскому пустили пулю в сердце. Хлебникова бросили подыхать в степи. Гумилева, Бабеля и Пильняка расстреляли. Горького отравили. Мандельштама прикончили на помойке. Цветаеву задушили на радиаторе. Зощенко и Платонова уморили голодом… И это — только самый первый ряд. Если хорошо подумать — еще столько же наберется…

Он скорбно качал головой, шепча:

— Да-да, вы правы, трагедии, одни сплошные трагедии… Кое с кем из последних я даже был знаком лично…

Тут наше внимание привлекли звуки марша. По другой стороне улицы шла колонна девочек-подростков в гусарских мундирах, выдувая на трубах незатейливую жизнерадостную мелодию. Последняя пара девочек тащила длинный тючок. За ними шли две дамы-воспитательницы; одна несла магнитофон, другая — пару складных парусиновых стульчиков. Обе яростно курили на ходу.

— Это еще что такое? — остолбенел академик.

— Подарок судьбы. Ангелы нирваны.

Все глазели на шествие.

Девочки, оказавшись невдалеке от будки, пошагали на месте, доигрывая, а потом, по знаку, сложили инструменты и стали шушукаться.

— Что они там делают? — спрашивал академик, скашивая очки и щурясь, чтоб лучше видеть.

— Они вытаскивают из тючка ковер… Расстилают его… Поправляют… Переговариваются… Они начинают раздеваться!..

— Не может быть!

— Может! Это небо посылает нам святую весть!.. Они сняли куртки… Самая маленькая запуталась в рукаве… Складывают мундиры на тючок… Вот, сняли…

— Боже, что они собираются делать?.. Сейчас не так жарко, чтобы гулять нагишом! — привстал Ксава со скамьи, роняя банку. — Даже и холодно порядком…

— Вряд ли они собираются гулять… Они начали снимать юбчонки!..

— Немыслимо!

— Мыслимо! Видите, и пропойцы туда же смотрят! — указал я на пьяниц возле будочки, которые босховскими глазами глядели на девочек и что-то одобрительно гундосили. — Вот… Юбчонки уже стянуты… Остались в трико. Это спортсменки! — понял я.

И ошибся. Это были юные балерины. Классные дамы, включив магнитофон, уселись на складных стульчиках и закурили по новой. Девочки начали танец под ритмичную музыку, что-то вроде диско-балета.

Это так оживило меня, что я тотчас взял у брюхатого продавца еще три чекушки. Из одной отхлебнул, две спрятал про запас. Коньяк, подобно божьей пране, оживил меня. Он раскрывался мягкой, но упорной пружиной, вымывая из мозга весь негатив.

— Все алкоголики и наркоманы в чем-то подобны Осирису. Только вечный бог, умирая, всегда возрождается, а у людишек бывают роковые осечки, — процитировал я обрывок чего-то.

— Им далеко до Осириса, — ответил он. — Их бог — Дионисий.

— А как зовут славянского бога — Киряло? Наливала?

— Может, и Пейдодон, — подхватил он. — Пили, пьют и будут пить, лучше не мешать, скажу я вам по секрету, — доверительно сообщил он мне на ухо.

— Эту тайну я никому не выдам, даже под китайскими пытками, — заверил я.

— Пыток ждать недолго — один мой диссертант из Сибири рассказывал, что китайцы стаями пробираются через границы и оседают в России, — сообщил академик. — Если так пойдет — скоро Сибирь будет китайская.

— Их и была, — напомнил я. — Пока Ермак Тимофеевич там не объявился и не начал всё крушить, крошить и крышевать.

Рассматривая балерин, мы на некоторое время окостенело замолкли.

— Хорошо танцуют! — пробормотал, наконец, он.

— Да, — согласился я, хотя всё происходило невпопад: девочки спотыкались, мешались, а самая маленькая прыгала не в такт и не в ногу. Но какое это имело значение?

Я ощущал щемящее чувство. То же, наверно, чувствовал и академик, да и все вокруг. Глаза у мужчин завалились куда-то назад, в себя, покрылись маслом, медом, дымкой и тоской.

— Жизнь прошла, — пробормотал Ксава.

— Вот и не верь потом Набокову. В любую из них можно влюбиться без памяти, по уши, без ума, до смерти. И где вообще та грань, с которой можно смотреть на них, как на женщин, а до которой — грех и педофилия?..

Академик скорбно покачал головой:

— Согласен. Весьма проблематично. На Востоке с двенадцати лет замуж отдают…

— Если не с десяти или восьми.

— Кстати, обратили вы внимание, что по крайней мере в трех докладах обсуждался, и на полном серьезе, вопрос: насиловал ли Достоевский ребенка? Очень это их интересует. И чьи это переживания — Ставрогина или самого Достоевского?.. Вот ведь роковой вопрос русской литературы!.. Спал ли Дантес с женой Пушкина — тоже из этой серии! — неожиданно свирепо закипятился он. — Какое их собачье дело, кто с кем спал? Их дело — исследовать тексты, а не шарить по постелям и будуарам! В каждой пятой диссертации обсуждаем! И все докторские!.. А подвопросы типа: спали ли втроем Некрасов и Панаевы, Маяковский и Брики, Философов и Мережковские, была ли Ахматова лесбиянкой, а Андрей Белый — гомосексуалистом — темы кандидатских. Обмелела наша наука, ничего не скажешь! — махнул он рукой.

Юные балерины наяривали под симфо-джаз. Обольстительные в своем естестве и девстве, они рвали душу на куски, заставляли сердце сочиться кровью и слезами о том, чего никогда уже не будет…

Но коньяк вернул на землю. Мысли сами собой сползли к Цветане. Я предложил:

— Поужинаем сегодня втроем? Moiy я вас пригласить?

— Втроем с кем? — уточнил Ксава.

— С болгаркой.

— Но я так устал!.. И перед женой неудобно — езжу по Европам, хожу по ресторанам, а она сидит дома. И даже подарка порядочного ей еще не купил. Нет-нет! А впрочем, она стала так слепа, что всё равно ничего не увидит… И глуха… На одно ухо полностью, а на другое — наполовину… Вот, кстати, у меня проблема: меня пригласили в Швейцарию на форум с женой, а есть ли смысл тащить её туда, если она плохо видит, ничего не слышит, да к тому же и заговариваться начала в последнее время?.. И с ногами у неё неладно… С одной стороны, неудобно как-то — сам езжу, а её не беру. Но как её взять?.. И, главное, зачем, если она всё равно ничего не увидит, не услышат и вследствие этого мало что поймет?.. Странно, я всюду побывал, а в Женеве — не привелось. Правда ли, что Женевское озеро — это нечто особенное? А Шильонский замок? Он стоит там, на берегу?

— Правда. Весьма историческое место. Сильной энергетикой заряжено. Я недавно был там со студентами на экскурсии. Кто только не жил на берегах Женевского озера!.. Чего там только не происходило!

И я пересказал по памяти рассказ гида о том, как Байрон катался на лодке с другом Шелли и его женой Мэри, они попали в бурю, и это так подействовало на юную Мэри, что она с испугу написала своего «Франкенштейна». Здесь русский путешественник, молодой Карамзин скитался в поисках квартиры — всюду было дорого, не по карману. И Жан-Жак Руссо бегал по берегу в ревнивом ожидании своей Элоизы, пока та развлекалась в сарае с конюхом. Тут дочь Ференца Листа флиртовала с Вагнером, за которого вскоре вышла замуж. Здесь Стендаль учился кататься на лошади, упал и сломал ногу. Тут жила мадам де Сталь, изгнанная из Франции. Здесь вилла Чарли Чаплина. Ротшильды живут неподалеку от угрюмого и хмурого Шильонского замка, где когда-то сидел байроновский узник. Тут полвека харкал кровью Плеханов, а Ленин заносил ему молоко с фермы члена исполкома «Земли и воли» Лазарева, успевшего сбежать в свое время от царя в Швейцарию. На пирсе озера была заколота австрийская королева Сиси. Гоголь начал тут «Мертвые души», а Достоевский — «Идиота». Стравинский с Дягилевым планировали «Русские сезоны». Сергей Лифарь бегал за мальчиками, Набоков — за бабочками и девочками, а Дягилев, после сообщения о женитьбе своего любовника Нижинского, пытался выпрыгнуть в окно, да не смог открыть фрамуги. Тут бродил Солженицын, приглашенный к Набокову; увидев роскошь отеля, где жил автор «Лолиты», Солженицын уехал, не желая встречаться с буржуем. Тут режут нос Майклу Джексону, зад Пугачевой и принимают роды у Софи Лорен. Покойный Фредди Меркюри из «Quinn» имел на берегу «утиный домик», куда приезжал оттягиваться и где заработал СПИД. Туг у «Deep Purple» во время записи сгорела студия, и они написали свою самую известную песню «Smoke on the water» — о том, как дым от горящей аппаратуры тянется над озером. Отсюда виден в хорошую погоду породистый, похожий на сиятельную особу Монблан. И можно разглядеть крыши Женевы — протестантского Рима, логова трудолюбивых бунтарей. Берега озера застроены виллами. Тот, кто имеет тут виллу, прожил свою жизнь недаром и не зря, в противовес тем, кто вилл тут не имеет…

Академик слушал, кивая головой, не спуская глаз с танцовщиц и шепча:

— Какие имена, какие люди! Цвет и гордость! Сливки и парад!

Вдруг маленькая балерина споткнулась и кубарем полетела на ковер.

Танец смешался. Зеваки зашумели. Дамы-воспитательницы побросали окурки, а я помог академику подняться со скамейки и выбраться из толпы.

Вот мы стоим у большого магазина.

— Это мы искали, — сказал я, ощупывая внутренние карманы пиджака — на месте ли чекушки.

— Отлично.

6

В магазине глаза академика превратились из черепашьих в вараньи. Перископы, вращаясь, пронзительными зигзагами пошли по ценникам.

— В какой отдел? — спросил я.

— В женский, разумеется, — ответил он, не отрываясь от витрин. — А это какой?

— Это мужской.

— Значит, судьба, — пробормотал он про себя, хищно всматриваясь в товары на лотках и полках.

Я пристроился около колонны, отхлебнул. Похмелье под натиском коньяка отступало, сдавалось, притихало, млело, испарялось, исчезало. Наблюдая, как академик роется в белье, я вспомнил панику последних дней. Автобус с участниками форума из России не пропускали на польской границе: придравшись к какой-то бумаге, поляки заартачились. А в Кельне ждали, не зная, в чем дело.

«Автобус пропал», — сокрушались организаторы конференции, у которых всё было выверено по минутам и теперь шло прахом и швахом.

«Найдется, — уверял я их. — Или сломался, или шина спустила, или бензин кончался, или шофер что-нибудь потерял. Доедут».

«Да, но когда?» — чуть не плакала г-жа Хоффман.

«Когда имеешь дело с Россией, надо быть готовым ко всему», — успокаивал её г-н Бете (он в свое время побывал в русском плену и слыл среди коллег экспертом по этой загадочной стране).

«Главное — не отчаиваться!» — добавлял я, но г-жа Хоффман теряла надежду и часто ходила пудриться в туалет.

Потом автобус пропустили, водитель сообразил позвонить с заправки. Г-жа Хоффман засуетилась, а г-н Бете, с моей подачи, заявил, что, по русскому обычаю, надо купить водки, чтобы встретить уставших путников. Г-жа Хоффман выделила 50 марок, и г-н Бете, сев в свой мерседес, привез пять бутылок «Горбачева».

«Это плохая водка», — заметил я.

«Да, но дешевая. Другие стоили дороже».

«Потому что они лучше».

«Но водка есть водка», — говорил г-н Бете, складывая бутылки в холодильник.

«Это не так», — возражал я ему, думая в душе: «Хреновый же ты эксперт!»

«И притом русским всё равно, что пить», — добавлял г-н Бете, не глядя на меня.

«Это другой вопрос», — не спорил я, примечая, куда он рассовывает бутылки.

Но когда, наконец, несчастные молодые ученые, не успев помыться и прийти в себя, сели обедать, г-н Бете не дал им выпить ни капли, сказав, что потом, хотя я ему говорил, что не потом, а сейчас в самый раз. А когда после обеда и сладкого стола все поплелись в конференц-зал, он с важным видом разлил водку как воду по полстакана и раздал гостям:

«Наздровье!» — и долго не понимал, почему все чокаются, кисло улыбаются, но никто не рискует пить.

«Они наелись, чаем только что надулись с тортом, какая уж тут водка! Надо было за обедом давать!» — объяснил я ему.

«Да, но мы пьем водку после еды», — настаивал г-н Беге.

«Вы пьете, как нехристи, — не выдержал я. — Или до еды, когда закуски еще нет, или после еды, когда закуски уже нет. А водку надо пить во время еды, так она устроена. Впрочем, вам известна поговорка: «Что русскому хорошо — немцу смерть».

«За едой надо пить пиво!» — стоял на своем г-н Бете, пропуская мимо ушей неприятную поговорку.

«И пиво тоже», — соглашался я, устав переубеждать упрямого эксперта.

Мне от колонны было слышно, как академик громко бормочет, роясь в трикотаже:

— И опять я тут, когда мне туда, где женское!.. Висельник, ей купить юбку, а не себе носки! Да, но носит ли она юбки — вот в чем вопрос. Она уже давно в джинсах щеголяет. Я говорю ей — застудишься, тебе не семнадцать, а семьдесят с хвостиком, а она — ноль внимания, как об стенку горох. Вот и результат этого женского упрямства. Совпадают ли размеры мужских носков — это тоже большой вопрос. У меня когда-то был 40-0Й, теперь неизвестно какой… И ссохлись ли ноги или разбухли — тоже неведомо… Стыдно быть таким эгоцентриком! А тут вообще стоит «39–42». Как это прикажете понимать?

И академик, отшвырнув носки, махнул мне рукой:

— Пойдемте дальше. Я бы купил ей чулок. Только теплых.

Мы пошли мимо платьев и блузок. Академик бегло косился на них, бурчал:

— Нет, куда ей бархат и парча?.. Она в одной джинсовой курточке ходит. Под курточкой эта парча будет смотреться по меньшей мере глупо.

Тут выплыл железный круг с уцененным товаром — все вещи по 20 марок.

Он начал вращать обруч. Одну кофточку, голубенькую, принялся осматривать внимательнее, снял ее с вешалки:

— Так-то она неплоха, но вот этот сомнительный узор… Грубый узор, я бы сказал… Я всегда говорил, что германцы грубее романцев, хотя в период Просвещения они дали чрезвычайно густую поросль сильных умов. Да, но это явно грубо.

— Это, кстати, итальянская кофточка, — засмеялся я.

— Ну да всё равно. Итальянцы известные мошенники. У меня недавно в Риме украли трость. И я чуть не сошел с ума от макарон. Макароны утром, днем и вечером, жареные, вареные, пареные. И еще поджаренный хлеб с чесноком, как вам это нравится? А узор тут явно лишний… И тут, на рукаве, плохо заглажено. И что это получается — я привезу ей подарок, а она скажет мне: «Купил по дешевке, да еще с брачком-с!» И мне будет стыдно, обоснованно стыдно. Лучше вообще не надо. Этим можно сильно обидеть человека. Притом ее цвет — лазурь, а тут что-то ситцевое с грязнотцой. Нет, нет, прочь отсюда! Где чулки?

Дальше мы наткнулись на пакеты с майками.

— Боже правый, опять эти майки!.. Они преследуют меня!.. Это невыносимо! — воскликнул он, с испугом шарахаясь от стенда, но тут же замер, вперившись в ценники. — Позвольте! Тут маечки еще дешевле, чем в предыдущих магазинах! И почему это мой профессор повел меня куда-то туда, где всё так дорого?.. Вот здесь они стоят десять марок. Или, может быть, он сделал это специально? — уставился он на меня.

— Но зачем? — не понял я.

— А из патриотических соображений: чтоб я больше денег в Германии оставил.

— Глубоко копаете.

— Когда с ними имеешь дело — надо глубоко копать. И всё равно никогда нет полной уверенности, что в душе немца патриотическое не возьмет вверх над моральным, и он, из самых лучших побуждений, не заложит вас с потрохами во имя фатерланда, рейха или орднунга. Это мне хорошо известно. Ведь я и сам — этнический немец, из тех, петербургских.

— А я думал… — начал я.

— Неправильно думали! — оборвал он меня. — Многие так думают. Некоторые злопыхатели даже утверждают, что моего отца звали не Вениамин, а Беньямин, и что он регулярно посещал синагогу, а дома ходил в кипе и тайно зажигал по пятницам свечи. Но это не так! Во мне половина немецкой крови, а вторая половина материнской русской крови, а она, как известно, чурается всякого начальства, предпочитает держаться подальше от ханов и князей, так что в ура-патриотизме меня тоже никто не может упрекнуть… Вот они, чулки! А это что за ноги? — уставился он на две пластмассовые ножки в черных чулках, аппетитно торчащие из тумбы.

— Хороши, — ответил я.

Он начал шуровать в чулках. А я, присмотревшись к муляжу, увидел, что эти ножки — копия вчерашних ног Цветаны, и в той же позе. А всё с проклятого «Горбачева» и началось. После докладов участники разбежались по номерам — готовиться к русскому вечеру, а я аккуратно слил оставшуюся водку из недопитых бутылок и нетронутых стаканов в большой графин и спрятал его у себя в номере — на всякий случай. С миловидной болгаркой мы славно поговорили еще за обедом. А потом всё пошло как по маслу: романсы, дарение платков и ложек, тосты за дружбу, новые бутылки, самовар, «Подмосковные вечера», «Катюша»…

Болгарка пила маленькими глоточками, но непрерывно. Краснела, смеялась, ходила чокаться к г-же Хоффман, хватала меня за руки, шуршала чулками, что-то жарко шептала на ухо, обдавая помадой, духами и тем мускусом, который вместе с запахом пота исходит от женщины, когда та на взводе, а в её недрах счастливо совпадают «хочу» и «готова». Во время танцев всё стало предельно ясно. Скоро мы были у меня в номере… Умными людьми выдуман блюз!.. Хотя, наверно, и полонеза с полькой бывало достаточно… Меня мучительно потянуло в гостиницу.

Тут академик нашел чулки нужного цвета — «синие с лазоревой каемочкой» — но выяснилось, что в чулках шерсти всего 80 96.

— Нет, нет, этого мало! Они должны быть совсем шерстяные, полностью и бесповоротно! Такие должны быть!.. Вы же говорите, что тут всё есть. Что же, я повезу ей холодные чулки?.. Так она скажет — и справедливо скажет: «Пожалел купить шерстяных, так мне и вовсе не надо!» И мне будет стыдно, потому что так может поступать только мерзавец, язычник, варвар! Себе всё, а ей ничего! Так поступать — значит совершать подлость по отношению к человеку, которого любишь. Да я не буду уважать себя после этого!.. И носит ли она вообще чулки там, под джинсами — это тоже большой вопрос… Знаете что, пойдемте назад, я лучше все — таки куплю ей блузочку, так будет вернее.

Мы двинулись обратно и вновь наткнулись на лоток с мужским бельем. Увидев его, он коротко сказал:

— Вот и трусы! — и весь ушел в белое варево, спрашивая в пустоту: — Как вы думаете, каков мой размер таза? Тут всё по размерам.

Я оглядел его понурую фигуру:

— Думаю, что 5.

— Почему вы так думаете?

— Потому что у меня 8.

— Так это у вас! — обиженно замер академик. — А у меня?

— А у вас, думаю, 5. Или 6…

— Что вы хотите этим сказать? — он прошелся по мне цепким взглядом.

— Ничего.

— Понятно. Но знаете, трусов мне, в принципе, не нужно. Хотя про запас взять не помешает. Но как я буду всё это тащить? Ступеньки вагонов так круты, что я вообще не уверен, смогу ли на них взобраться. И вы знаете, что самое ужасное? — он схватил меня за руку. — Они до сих пор не оплатили мне дорогу. И неизвестно, оплатят ли вообще. Вот вам и демократия!

И он, вороватым жестом подхватив пакет с трусами, поспешил к кассе. Там последовало долгое раскладывание палочки, портмоне, очков, какие-то фразы на немецком. Но вдруг он резво вернулся ко мне и потряс выбранным пакетом:

— Взгляните — тут не изображена ширинка! Как же это — ходить в туалет без ширинки? Хорошо, что я вовремя заметил! Недаром говорят, что в Европе вас так и норовят надуть!

Трусы были в пластике, ощупать или осмотреть их подробнее не представлялось возможным.

— Не может быть, — сказал я твердо. — Ширинка должна быть. Или вы думаете, что немцы, называя член «хвостом», мочатся назад?..

— Что за хвост? — не понял он.

— Ну, на немецком жаргоне мужской член обычно называют «шванц», то есть «хвост».

— Всё может быть. Ведь писал же один русский солдат с фронта, что у немок срамное место расположено не вдоль, а поперек, хе-хе, — закряхтел академик.

— Не верьте. У них всё как надо — я неоднократно проверял. Да и как вы себе представляете — поперек? Тогда у них фигуры должны быть в форме буквы «П»…

— Вот именно, «П» и есть…

— Если вернуться к нашим трусам, то берите вот эти! — подал я ему другую связку. — Тут уж ясно видно, что ширинка на месте! Очередь ждет.

Когда трусы были куплены и уложены в кулек, он растерянно обернулся кругом, о чем-то думая и теребя волосы в ухе.

— Зачем, бишь, мы сюда заходили вообще? — спросил он, когда я начал потихоньку отвинчивать пробку с новой бутылочки.

— Вы хотели купить жене подарок.

— Ах да… Ну, маечки я ей уже купил… А блузочку я лучше куплю ей в Ленинграде, там и обменять можно, если что… Ну всё, я готов!

— Подождите, я сбегаю в туалет, — обманул я его, быстро дошел до женского отдела, купил ту голубую блузочку, которую он вертел в руках, и спрятал её в карман куртки, чтоб он не видел — сделаю потом сюрприз.

7

На улице мы попали в средневековое шествие. Стражники в латах волокли на тележках громадные винные бочки. Гвардейцы пощелкивали мечами и потрясали алебардами. Крестьяне в охотничьих шляпах и теплых гамашах катили деревянную давильню на скрипящих колесиках. Внутри стояла женщина в венце из виноградных лоз. Она посылала воздушные поцелуи и потрясала гроздьями винограда. Рядом с давильней шагали полногрудые белокурые статные селянки с кувшинами. Отставив мизинчики и завлекательно улыбаясь, они на ходу наливали вино в пластиковые стаканчики и подавали их в толпу. Я успел подхватить парочку.

— Обратите внимание на белизну женских лиц, — сказал академик, глядя исподлобья на процессию. — Знаете, в этой избитой триаде — «белизна-фарфор-лица немок» — есть доля правды… Глядя на них, можно понять, почему когда-то встал вопрос о голубой крови. Тут сторонники арийской теории несомненно находят сильный аргумент в свою пользу.

Я на это заметил, что мне не совсем ясно это дело с арийцами. В Индии они были малы, черны и плюгавы, а, дойдя до Европы, вдруг стали велики, белы и светловолосы. Как это понимать?

— Как и всё остальное, — махнул он рукой. — Как вы понимаете теорию о том, что все люди вышли из Африки? Почему они тогда белые, а сами негры — черные? Это всё темный лес, который с каждой новой челюстью, извлекаемой из земли, становится еще темней. Лучше работать со словом, чем с костями… Но согласитесь, что некоторые немки весьма красивы — какой-то высокой, надменной, потусторонней красотой.

— Всякие женщины красивы… — откликнулся я и вспомнил старые подначки: — Кстати, вам приписывают еще одно мудрое изречение.

— Какое еще? — подозрительно уставился он на меня из-под берета.

— «На свете женщин нет, есть только одна вульва со множеством лиц»…

— Что это вы на меня клевещете сегодня, а? Такого я говорить не мог. Это и по сути неверно, ибо каждая… эээ… особь имеет свой облик… Поверьте уж мне, я этого добра повидал на своем веку…

— Хотите сказать, что филология — профессия сугубо гинекологическая? — засмеялся я.

— Иногда даже с проктологическим уклоном, — задорно подхватил он.

— Или ротогорловым, — поддакнул я.

И мы чокнулись мягкими стаканчиками. Это было противно — нельзя чокаться и не чувствовать упругости стекла, не слышать призывнопривычного звона — сигнала к счастью. Добив кисловатое вино, я вернулся к старой теме:

— Впрочем, и с красотой тоже не всё ясно. Красота — понятие относительное, держится только на мнениях, как учит Демокрит. Вот в Африке царьки свой гарем в клетках держат, чтобы бабы жирнее были, как рождественские гусыни, которым в глотку корм палкой проталкивают. Рабыням и пропихивать не надо — сами уплетают за милую душу и за обе щеки, что им еще в клетках делать? А царь с главным шаманом каждое утро обход делает, выбирает, какой бы женой закусить на обед… Свои законы, согласитесь.

Академик, отпивая вино малыми глоточками, кивнул головой:

— Вы очень правы. Знаете, однажды, где-то в Париже или Лондоне, я стоял в тамбуре поезда и наблюдал, как выгружается чета негров. У них был огромный баул размером с гробовую плиту. Они вдвоем с трудом подволокли его к дверям и, когда поезд встал, жена спустилась на перрон, подставила голову, муж с трудом водрузил тюк ей прямо на темя, она подкинула его, поправила — и пошла. Он — за ней, не обращая внимания на багажные тележки, во множестве стоящие кругом… Традиции, ничего не попишешь… Их надо лелеять, а не нарушать… Тут что, вечный праздник?.. — вдруг громко спросил он, как будто только что проснувшись. — Там фокусники, живые картины, фигуры, балет, здесь опять что-то такое эдакое… И костюмы какие добротные, немецкие… Немцы всегда славились добротностью…

— Живой город Кельн. За ваше здоровье! Пейте! Красное вино — это не опасно, — заверил я его.

Скоро вино, побратавшись с коньяком и пивом, развернуло меня в сторону жареного мяса.

— Вас демоны не беспокоят? Не зовут отведать убоины? — спросил я у академика, маленькими глотками пившего вино. — Плоти зарезанной свиньи? Надеюсь, у вас с мусульманством ничего общего?..

— Боже упаси, какой я мусульманин? Я православный, что вы!.. То есть лютеранин… Но это всё равно. Разве сейчас не мясопуст?.. Можно есть скоромное? Кстати, как вы думаете, может быть, все-таки вернуться и купить ей ту голубенькую блузочку?.. Конечно, там шов неровен, но все — таки…

— Забудьте! Потом! Блузок много! — ответил я, помахал последним стражникам, добил чекушку и купил две горячие булки с круглыми шипящими котлетами размером с берет академика; одну дал Ксаве, в другую впился сам.

— Мне нельзя жареного, панкреатит может разыграться, — сказал он и тут же начал воровато обкусывать котлету.

Мы побрели дальше.

— Какие у нас планы? — спросил я, косясь на часы.

— Мы успеваем на ужин? — спросил он в ответ.

— Вполне. Но поужинать можно и в городе.

— Да, но… Ох, вы опять ставите меня перед выбором… Кстати, а ваша болгарка не обидится? — вдруг поинтересовался он. — Вы, помнится, сказали, что ее тоже пригласили на ужин?

«Ого! — подумал я. — Всё помнит!»

— Мы можем позвонить ей, и она подъедет. А можем в гостиницу поехать, где наверняка наши люди в спортивных костюмах водку пьют и вареными яйцами закусывают. Или ходят с бутылками из номера в номер, как это было вчера после «Катюши», когда русский вечер перешел в завершающую стадию.

— Я тогда принял снотворное. Было что-нибудь интересное?

— Как вам сказать?.. Я, честно говоря, мало что помню… В конце все дружно целовались, а шофер сплясал «яблочко».

Говорить о том, как мы с Цветаной попали в мой номер и какое согласие вдруг воцарилось между нами, я посчитал излишним.

— Вообще, знаете, поедем лучше в гостиницу. Как-то неудобно. Их начальство хотело со мной побеседовать, — подумав, сказал Ксава.

— Согласен. — Меня этот вариант тоже устраивал: ближе к номеру, к графину, к стуку очков о тумбочку, к беззащитным глазам и горячей речи, из которой понимаешь каждое пятое слово, что делает речь неотразимо-прекрасной. — Ужин в восемь. У нас есть еще время. Тут недалеко, за пятнадцать минут доедем. Трамвай ходит, как в Питере.

Внезапно я вспомнил, что не поставил графин в холодильник и он так и остался, открытый, преть у батареи. Наверняка привел в ужас горничную, когда та зашла убирать номер. Чтоб не вылила, чего доброго! От немки можно ожидать и такого.

— Посидим? Я что-то утомился, — предложил академик, увидев скамейку.

— С удовольствием.

В кармане булькала последняя чекушка. Свинец давно уже не капал на макушку, обручи тоски были свинчены, жажда смерти превратилась в обычную жажду, кошки перестали скрести и царапать душу, демоны убрались восвояси, а душа отмякла и задвигала жабрами. — Хотите глотнуть?

— Но это же опасно, я только что выпил стакан вина! — всполошился он. — Нет-нет, не хочу, вы пейте. И прочтите мне что-нибудь из ваших аскез, вы же обещали!

— Вам очень голое? Или немного с плотью?

— Ню всегда интересней.

— Хорошо. Тогда вот: «Поэзия — кокаин, проза — героин, а драма — морфий».

— А какая разница? — не понял он. — Это разве не одно и то же?..

— Отнюдь. А разве проза и поэзия — одно и то же?.. Они живут и действуют по-разному: поэзия видит миг, а проза смотрится в вечность. Ну ладно, — я поискал что-нибудь другое. — «Сожжение книг есть возврат мысли в свое первоначало — в ничто».

— Вот это я понимаю, — кивнул он головой. — Согласен.

— «Новая книга — как очередная любовница: ею занят, с нею носишься, о ней думаешь; а потом забываешь».

— Это не только у писателей. Со мной то же происходит, то есть не с любовницами, конечно, а с книгами, — поправился он. — Очень, очень хорошо. Хлебников причислил бы вас к словачам.

— Почему к сволочам? — не понял я.

— Да не к сволочам, а к словачам! Конечно, и словач может быть изрядной сволочью, — развеселился он. — Хлебников делил писателей на словачей и делачей. Делачи — это ремесленники, а словачи — творцы, которые создают т. н. «письмеса»…

— Вы мне льстите…

— Вы не женщина, чтобы вам льстить, — парировал он. — Поэтов, кстати, он называл совсем смешно — «небогрызы». А вы, случаем, не из этих небогрызов? Стихов не пишете?

— Неба не грыз, но написал в жизни один-единственный стих, — признался я. — Стих почти белый. Как фарфоровые лица немок.

— А знаете, вокруг Чернобыля уже несколько лет спеет белая черника. Белая черника, вы только вдумайтесь в это словосочетание! — вспомнил вдруг академик.

— Генные изменения.

— Ах, какие там гены! — он махнул рукой. — Я точно знаю, как там всё случилось — моя дочь замужем в Киеве. Дежурные, услышав рев сигнализации, тут же её отключили. Потом ревело еще дважды, и они дважды ее отключали — пусть, дескать, начальство разбирается. Когда же, наконец, загорелось, то прибежали пожарники в майках, чуть ли не с домино в руках, начали лить воду. Вот тут-то и произошла водородная реакция. Руководство сбежало, их потом долго искали, они были настолько заражены радиацией, что излучали ее, как прожекторы. Даже мертвые, могли заразить всю землю вокруг могил… После взрыва шли красные облака, а земля начала пузыриться. Вот как это было! Советское головотяпство с атомной начинкой! — он в сердцах покрутил набалдашник палки. — При Сталине ничего не взрывалось… И пожарные знали, когда играть в домино и как тушить пожары…

— А правда ли, что недавно Харьков чуть не захлебнулся в дерьме?.. По «Свободе» передавали, что там прорвало канализацию и тысячи кубометров нечистот пошли в водопровод и повылазили из раковин, как фарш из мясорубки?

Академик зловеще подмигнул:

— А чего вы ждете? Емельян Пугачев в своих прельстительных грамотах писал: «Милостью Святого Духа я пришел на русскую землю, чтобы избавить народ от ига работы!» Ига работы! Потому и прорывает канализацию. Еще будет, будет! — погрозил он кому-то палкой. — Я ничему не удивляюсь. Ничего не ремонтируется, всё ветшает. Начнут падать самолеты. Пойдут обвалы в метро. Взрывы на атомных станциях, где на проходной сидит дядя Вася и ест колбасу без хлеба, потому что хлеб в магазин не завезли. Наводнения. Крушения поездов. Радиация, чума — вот что ждет нас, если… — он замолк, подбирая слова. — Если народ не одумается. — Заметив мою скептическую усмешку, подозрительно спросил: — Вы думаете, что этот вывод из разряда социал-утопических?

— Боюсь, что да.

— Может быть. Но другого я не вижу, — обиделся он.

— Иго работы и мне ненавистно. Я тоже предпочитаю жить без будильников, понедельников и начальников, что тут плохого? — примирительно пошутил я.

Но он махнул рукой, скорбно прищурился и замолк.

— После ваших мрачных пророчеств зябко стало, — признался я. — И там противно, и тут не сладко. Эмигрант ведь одновременно похож и на проститутку, думающую, как бы себя лучше продать, и на цепного пса, который не хочет делиться добытой костью…

— Печально, — похлопал он палочкой по ботинку. — А стих?

— Пожалуйста. «Если рыба — то без костей. Если роза — то без ши пов. Если ревность — то без крови. Если любовь — то без грез. Если страсть — то без пота. Если женщина — то без нежности. Если радость — то без смеха. Если похороны — то без плача. Так на Западе. Если рыба — то с костями. Если роза — то с шипами Так на Востоке».

Помолчав, академик сказал:

— Я догадывался об этом.

В уютном трамвае мы ехали в гостиницу. Он задремал, не выпуская из рук мешочка с покупками и палочки, которая ерзала по полу. Всхрапывал. Голова с кустистыми бровями опустилась на грудь. За те годы, что я его знал, он почти не изменился, только усох, а волосы в ноздрях и ушах стали седыми. Я ощущал себя в хорошей форме, но всякая чертовщина лезла в голову.

Мимо трамвая с ревом промелькнули два мотоциклиста. Академик вздрогнул, открыл глаза, некоторое время с удивлением озирался, потом опасливо спросил:

— Где мы? В Софии?

— Ага, вон царь Борис улицу переходит, — засмеялся я. — Скоро в Германию въезжать будем. Готовьте паспорт и визу.

Он махнул рукой:

— Ах, боже, что это со мной! Мы же в Кельне! Это мы что-то говорили о Софии! Знаете, я иногда открою глаза — и не знаю, где я. Только потом приходит на ум, как у вас это было с концлагерем, хе-хе… Это тоже, очевидно, один из аспектов перехода головы в задницу, — он погладил себя по берету, — светлой памяти Виктора Борисовича…

— Мы едем к цыганам, — сказал я. — Там их человек тридцать. И все наперечет знают грехи Ставрогина и могут по пунктам перечислить все пороки Свидригайлова.

— Это вы шутите. Какие могут быть тут цыгане?

— А что, Ксаверий Вениаминович, жена далеко, бог высоко, не тряхнуть ли нам стариной и не пойти ли по бабам?.. — предложил я.

— Да я, друг мой, не в том возрасте, — порозовел он.

— Какая разница? Был бы дух молод, как учил матрос Жухрай.

— Дух молод, да пах стар, — пошутил он невесело.

— Всё можно омолодить, лишь бы медсестры были опытные и без комплексов.

— Это вы сейчас так думаете. Впрочем, посидеть, поговорить можно, это ни к чему не обязывает… Давно доказано, что общество красивых женщин действует на человека благоприятно… как-то этизирующе… гармонизирующе…

— А знаете, где самая большая концентрация красавиц на душу населения? — вспомнил я.

— Откуда же мне знать? В Москве, что ли?

— В Монако. Немцы передавали по радио, а они уж в статистике не ошибаются.

— Как же это они их считали? — подозрительно посмотрел он на меня. — По каким параметрам?.. Или вы меня опять разыгрываете?..

— По критериям миловидности. Считало агентство Рейтер, а оно просто так вещать не будет.

— А почему в Монако?

— Красота дорого стоит, а в Монако, оказывается, сконцентрировано больше всего денег на душу населения. Потому и красоты там много. Красота, конечно, спасет мир, да только мир богатых, которые за нее щедро платят. А все остальные будут по-прежнему копошиться в уродливом дерьме.

— Ну, до Монако нам далеко… А у нас на форуме есть миловидные участницы?.. — вдруг спросил он.

— Вам лучше знать. Вы в президиуме сидели, сверху виднее, — парировал я. — Судя по спинам, штук шесть могут быть употреблены в сыром виде…

— Натощак, — добавил он, а я окончательно смекнул, что мои шутки возымели действие, и старик, действительно, не прочь провести вечер с дамами (кого-нибудь подыскать можно будет — среди «молодых ученых» есть несколько полупожилых полуадминистративных теть, у которых планка допустимого явно была на уровне мелкого ручейка).

За окнами трамвая было уже темно. Стал ярче виден неон вывесок. Сумрачное небо за собором походило на громадную дюреровскую гравюру, по которой летают стаи черных птиц и ползут серые облака.

Академик смотрел в окно, потом прерывисто вздохнул и пробормотал:

— Жаль уходить… Очень жаль…

— Куда? — не понял я.

— Жаль уходить с земли… Жаль зелени, голубизны, криков детей, запаха весны, женской красоты… — не отрываясь от окна, говорил он. — Вот этого собора жаль… Будет тяжело без букв, стихов, книг… Будет не хватать птиц и собак… Моцарта и Гайдна… И вот этого стука трамвая… И теплых вечеров… Ничего не поделаешь. Пожил — дай пожить и другим… — Он пальцем смахнул из-под очков слезинки.

— А чего не жаль, Ксаверий Вениаминович? — спросил я, желая отвлечь его от грустных мыслей.

— Политиков и дураков, — ответил он так четко и быстро, что у меня невольно мелькнуло, не меня ли он имеет в виду с дурацкими вопросами. — Впрочем, у смерти есть свои большие преимущества. Да-да, есть! — добавил он, встряхиваясь и пристукивая палочкой по полу.

— Какие же? — удивился я.

— А такие. Счастье мертвых — не знать, что они мертвы. И вообще ничего уже не знать… Отдыхать… Спать вечным сном, ни о чем не заботясь… А несчастье живых — знать, что они смертны.

8

Мы вошли в холл гостиницы, где за сдвинутыми столами молодые ученые слушали, как г-н Бете зачитывает распорядок завтрашнего дня. Оправляя сюртучок, он топтался возле г-жи Хоффман, которая что-то помечала у себя в бумагах. Вид у нее был уставший, глаза не накрашены, волосы сбились набок. Я помог академику сесть в кресло, сам пристроился рядом.

— Завтра каждый русский гость идет на один день жить к немецкому участнику, вот список, все распределены. Таким образом вы сможете лучше познакомиться друг с другом и с жизнью нашей страны, — занудливо гундосил г-н Бете, а одна из девушек переводила его слова на русский язык.

— О, господи!.. — вздохнула дебелая женщина в платье-джерси. — И в прошлом году так делали — мучение одно!

— Почему? — спросил академик, расстегивая пальто и укладывая палочку и пакет с покупками на пол.

— Да пока в их домах все эти кнопки и рычажки найдешь и поймешь!.. — Она безнадежно махнула рукой. — Окна-двери открываются не по-нашему. Форточку не отворить, на балкон не выйти… В ванной в глазах рябит от кнопок. Где горячая вода, где холодная — не разобрать. Как смеситель поворачивать — неизвестно. Как душ включать-выключать — загадка. В туалете, простите, кнопка слива обязательно так запрятана, что днем с огнем не сыщешь…

— Видели бы вы кухню в доме моего немецкого профессора! — усмехнулся Ксава. — Это не кухня, а кабина космического корабля! Год как купили, а сами до сих пор не знают, где что нужно нажать, чтобы кофе сварить. Об обеде я уже и не говорю…

— Вот-вот, — поддакнуло джерси. — А они сидят и следят за тобой, как ты эту технику осваиваешь. И между собой посмеиваются. Как зверь в клетке, честное слово.

Я осмотрелся — Цветаны не было. Это мне не понравилось.

— В гости вы идете во второй половине дня. А утром, с 8.15 до 8.35, мы собираемся в холле, — продолжал нудить г-н Бете, — и едем на прием к оберсекретарю ландесрата. Оттуда — на обед, а потом по семьям. Утром следующего дня — отправка в Россию.

— А экскурсия к Кельнскому собору? — спросила вдруг одна вдохновенная девушка с тургеневской косой.

— Не успеваем. Или обед — или собор, — отрубил г-н Бете.

— Собор! — твердо сказал чей-то голос. — Мы выбираем собор.

— Быть в Кельне — и не увидеть собора? Это же абсурд! — поддержали его другие.

— Что? — удивился г-н Бете. — Вместо обеда — собор?

— Конечно! — подтвердил тот же голос. (Он принадлежал яростному спорщику, вихрастому пареньку, который вчера больше всех нападал на Свидригайлова). — Конечно, мы меняем обед на собор!.. Мы три дня в дороге потеряли, ничего тут не видели толком, завтра по семьям, потом опять три дня в дороге — и всё?.. Даже собор не посмотреть?.. Нет, какой там к черту обед! Пока я Кельнский собор не увижу — из Германии не уеду!.. И обед мне никакой не нужен! Лучше я буду голодать! — твердо заключил он, и никакие доводы г-жи Хоффман не могли переубедить его в этом. — Ребята, кто со мной? — запальчиво произнес он, теребя свои вихры.

— Я!.. Я!.. И я!.. — раздались голоса.

Немцы недоуменно переглядывались и в растерянности разводили руками:

— Но обед?.. Но прием?.. Ведь всё уже заказано! Обговорено!

— Как же это так можно?.. Это безответственность! Произвол!

— Видите, немцы не могут понять, как можно жертвовать обедом ради собора, — шепнул я академику.

Он хитро улыбнулся, покивал головой:

— Вот она, загадочная душа, которую им не разгадать! Недаром мудрый Черчилль говаривал, что Россия никогда не бывает такой сильной, как кажется, но и никогда не бывает такой слабой, как может показаться…

— Ребятам надо помочь. Немцы от регламента не отойдут. Скажите, пусть сожмут время обеда или прием у дурацкого секретаря — и всё. Вам г-жа Хоффман не откажет, вас она может послушать, — сказал я академику, шаря глазами по холлу (болгарки упорно не было видно).

— Да-да, именно помочь! — сразу согласился академик, пригладил брови и, приосанившись, представительно обратился к хозяевам конференции на хорошем немецком языке: — Господин Бете, мы ведь можем пойти на компромисс — немного сжать обед, немного — ландессекретаря оберрата…

— Оберсекретаря ландесрата, — обиженно поправил его г-н Бете. — Но это никак невозможно!

— У секретаря всё запланировано! — взвилась г-жа Хоффман. — Мы же не виноваты, что поляки два дня автобус на границе держали!.. И так весь план полетел!..

— Все-таки я думаю, что компромисс возможен, — настаивал академик.

— Да ну его совсем, этот ландесрат! Пошли вместо него в город! — раздались новые протесты молодежи.

— Вот они, русские мальчики, о которых пророчил Достоевский! — начал было я, но осекся: в холле появилась Цветана, а за ней — долговязый бородатый тип, делавший вчера доклад по фонетике.

Их оживленный вид, взаимные улыбочки и касания мне очень не понравились. Щедрость — тоже одна из составных загадочной славянской души, но у женщин она иногда принимает странные формы и виды, если не сказать позы. Поэтому я с большим неудовольствием наблюдал, как бородач суетливо трогает её за локотки, поспешно пододвигает кресло и что-то жарко шепчет в ухо. Все выпитые чекушки загомонили во мне разом, а душа беспокойно заворочалась, заворчала по-собачьи. Я смотрел на них пристально. Цветана как будто прятала глаза.

— Компромисс не только возможен, но даже необходим, — продолжал развивать академик. — Мы должны пойти навстречу естественному желанию юных дарований осмотреть один из интереснейших памятников мирового зодчества…

— Правильно, Ксаверий Вениаминович! — заголосили молодые ученые. — А то что же получается — полгода визы оформляли, шесть дней в дороге трясемся — и собора даже толком не видели, только шпили из автобуса! А ведь там Достоевский ходил! Восхищался!

— И Версилов!

— И Ставрогин!

— А вот и нет! — взъярилась девушка с косой. — Ставрогин — не ходил!

— Не ходил — так стоял! — не уступал вихрастый спорщик, инициатор бунта.

— Где это сказано? Где?

— В записных книжках, вот где! За 1871 год.

— Это всё твои домыслы! Бездоказательные гипотезы!

— Друзья! — призвал академик. — Г-н Бете ждет, надо решать!

— Кстати, до собора тут на трамвае десять минут, рукой подать, — крикнул вихрастый паренек. — Можно и самим съездить! Сейчас же! Поехали, ребята! Кто со мной?

Но другие остудили его, сказав, что сейчас же нельзя — негоже срывать вечер дружбы. А вот завтра — да, обязательно и во что бы то ни стало. В итоге решили в ландесрат вообще не идти, а с утра ехать прямо к собору.

От этого решения г-жа Хоффман пришла в тихий ужас. А г-на Бете так прошиб пот, что его лоб ярко заблестел под лампой. Утираясь платком, он грозно переспросил:

— Как!.. Не идти в ландесрат?.. Когда сам оберсекретарь ждет?.. Это же конфуз, позор!..

Бородач что-то шептал Цветане в самое ухо, вкрадчиво трогая её рукой, как кошка — мышку. Стало ясно, что надо шевелиться, да поживее.

— Дело есть! — нависнув над ними, прошипел я Цветане в свободное ухо. А когда отсели на диван, злобно и довольно громко сказал: — Это что еще за обезьянья морда?

— Он знае болгарски, предложи перевод, ако ми трудно быде…

— Какое еще «биде»! А чего он тебе уши вылизывает? Чтоб ты лучше слышала?..

— Ти чокнуты чалнат, что ли? Громко не требва говорити!

— А в шею лезть требва?.. В общем. Академик хочет с нами — с тобой и со мной — поужинать. Ты ему очень понравилась. Как женщина.

— Гцо за глупост?

— Почему глупость? Он тебе карьеру сделает, если захочет. Не теряйся. Он хороший старик, наверняка тоже болгарский знает, — говорил я, следя за ее лицом. — Лучше уж с академиком, чем с этим бородатым недоноском…

— Защо ме обиждаш? — подняла она глаза, поправляя оправу на курносом носике (стук этой оправы о тумбочку был вчера сигналом к счастью). — После всичко, което случилось между нас?

— Шутка, — кисло буркнул я. — Което было что надо. Не кипятись. Кстати, ты забыла у меня в номере что-то.

— Что? — спросила она.

— Пойдем, увидишь, — ответил я, беря ее под руку, твердо поднимая с дивана, направляя к лестницам и шепча что-то вроде «хочу что-то сказать тебе» — заклинание, которое действует на женщин магически, ибо они нутром предчувствуют, что именно за этим может последовать, будь на то их согласие и добрая воля. Говорят, так же завораживающе действует на них и мужской бас, от звуков которого, по словам знакомого гинеколога, у них приятно вибрирует матка (от тенора, наоборот, в страхе сжимается, а от фальцета вообще впадает в столбняк).

Она молча и покорно шла. С лестниц я заметил, что бородатый чурбан взволнованно привстал и в недоумении пялится нам вслед.

— Вот чучело гороховое!.. Образина! Небось, целовались уже, а? — прошипел я, вытаскивая ключ от номера.

— Идиот! — возмущенно сказала она. — Замылчи!

— Сейчас замылю… Всю шкуру спущу, негодница противная…

…Когда мы вернулись, все вопросы были решены: где-то что-то сократили, где-то — ужали, обед втиснули в собор, собор — в обед, и теперь группками болтали в холле. Девушка с косой и вихрастый бунтарь в голос спорили о корнях нигилизма. Г-жа Хоффман и г-н Бете, забыв о панике, сверяли свои графики и таблицы. Двое ребят катили рояль к центру холла. Кривоногий лупоглазый шофер выволакивал из холстины блестящий аккордеон. «Яблочка» и «Катюши» не миновать. Бородача не видно. Поодаль, в тайне от немецких хозяев, раскладывались подарки: матрешки, гжель, хохлома, оренбургские платки, баночки икры, значки, кепочки, майки-фуфайки. Всё это до поры до времени будет прикрыто рояльным чехлом, чтобы в нужный момент явиться миру.

Академик, взъерошив брови и теребя пуговицу рубашки, что-то тихо говорил женщине в джерси. Та задумчиво слушала.

«Вот и отлично, — подумал я. — Голос не стареет, глаза не тускнеют, юмор крепнет, а планка ходит вверх и вниз, никто ее не закреплял…» Подсев к ним, объявил, что пора в ресторан, и для убедительности соврал, что столик уже заказан:

— Надеюсь, вы тоже не откажетесь отужинать с нами? — вежливо посмотрел я на джерси в блестках.

— Да-да, — радостно подхватил академик. — Обязательно и всенепременно!

— Да я не знаю, неудобно как-то, — проворковала она.

— Как вас зовут, простите? — обратился я к ней. (Шиньон у нее был, как Кельнский собор, и такой же бурый.)

— Авдотья Романовна, — ответила она, зарумянившись.

— Не может быть! — вырвалось у академика.

Я засмеялся:

— То ли еще будет!

И как в воду глядел.

9

При гостинице был ресторан немецкой кухни «Под сосиской». Гостей встречал витраж с надписью из стеклянных розово-красных колбас и сарделек: «Wurst und Bier rat ich dir».

— «Колбасу и пиво советую тебе», — перевел академик. — Ну что ж, если они советуют, я приму их совет… Советы немцев всегда надо принимать… Если, конечно, они не касаются территориальных претензий…

— У них нет претензий на русские просторы. Сталинградская битва им надолго в печень засела. При слове «Сталин» до сих пор некоторые старички плечами передергивают и крестятся. А неведомая «Сибирия» — синоним ада, где вечные льды и дикие медведи. Немцы вообще в первую очередь на Польшу точат зубы, — сообщил я ему.

— Польшу пусть берут. Порядка больше будет в Польше, — осклабился он своему каламбуру. — Где немцы — там порядок. А где русские, поляки, болгары и прочие славяне — там анархия. Вот в этом и разница. Я отнюдь не западник, но надо же согласиться, что когда славяне всякими глупостями занимались, венки плели и через костры прыгали, германские племена с римлянами воевали и работали как волы… И победили, и установили христианство в Европе. И сами стали править. Кто был Фридрих Барбаросса?.. Император Западно-Римской империи!.. А колбасу и пиво любят во всех империях. Что, кстати, у них в меню?

В меню были мясо, капуста и картошка в разных видах, а также неисчислимые типы сосисок, сарделек, ветчин и колбас.

После двух бутылок вина Авдотья Романовна превратилась в Дуню, а Ксава выдал свое кредо — «не заглядываться на женщин моложе сорока, чтоб не попасть впросак». Дуню это вполне устраивало, ей было явно больше той планки, которую установил для себя академик. Она смотрела на него воловьими глазами. Её шиньон высился как папаха мусульманина. Сама она к науке отношения не имела, была заведующей литмузеем в Самаре и попала в Кельн по каким-то блатным «спискам». Но знала: академик — знаменитость. А там чем черт не шутит?.. Зато Цветана ловила каждое слово именитого мэтра, хотя я иногда и отвлекал её под столом ногами и руками.

Нам принесли шницели с тушеной картошкой и жареную шипящую свинину с кислой капустой. Шницели были под стать копытам битюгов, а свиные ножки по величине не уступали говяжьим. Ксава недоуменно тыкал десертной вилочкой в огнедышащее мясо (пока Дуня не помогла нарезать его на кусочки), и хвалил немецкий народ за трудолюбие, прилежность, исполнительность, надежность, аккуратность, а также за высокий дух, сильный ум, умение мыслить отвлеченными категориями и другие таланты.

— А известны ли вам слова Гейне о том, что немцы всегда разрываются между звездами и картошкой? — разрезая необъятную картофелину и роясь в её кратере, спросил я.

— Вот за такие штучки немцы его и изгнали… хотя по сути он прав, — отозвался он. — Ха-ха, хорошо сказано: между звездами и картошкой! Да тут тема на пару докторских!.. Кстати, и в русской классике найдется богатейший материал по немецкой тематике…

— Какво? Что? — всполошилась Цветана, как раз искавшая тему диссертации.

— Да вы же сами, если мне не изменяет память, занимались чем-то таким? — обратился академик ко мне.

— Да, было дело, — промямлил я, с некоторой тоской вспомнив брошенную работу.

— Я прекрасно помню, как вы делали у нас на секции доклад о том, что во всей русской литературе — от Фонвизина, Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого и до Симонова, Бондарева, Васильева, Быкова и иже с ними — всюду есть герои-немцы, — продолжал Ксава. — Вы даже написали несколько статей, хотели делать книгу?

— Да, написал, опубликовал, хотел. Потом забросил. Надоело. Голая проза одолела, — ответил я, удивляясь цепкости его памяти: «Все доклады и рефераты помнит!..»

— Вот и дайте девушке ваши наработки, пусть дальше пишет. Можно и расширить сегмент: «Иностранцы в русской литературе». Да-да, именно. О, это будет жесткая, нелегкая и нелицеприятная для обеих сторон, но чрезвычайно интересная, нужная и, главное, актуальная тема! — воодушевился академик и начал четко развивать её по тезисам (Цветана только успевала что-то калякать в блокноте).

После еды алкоголь побежал по венам бурливей и живей. Все раскраснелись, пытаясь перекричать «типиш дейч» музыку, которую начали пилить музыканты в кожаных штанах-гольфах на широченных подтяжках, в шляпах с перьями и замшевых башмаках на шнуровке. Академик постукивал в такт палочкой, приговаривая:

— Мне нравится жизнерадостность их народной музыки! Она воодушевляет, ободряет!.. Да простят меня Хомяков с Киреевским и братья Аксаковы, но наши песни так заунывны и тоскливы, что от них тянет в петлю, омут или к бутылке…

— А от их маршей — к картошке, — окрысился я и сообщил, что терпеть не могу не только глупых немецких маршей, но и бубенчатых греческих сиртаки, и покойницкого испанского воя под скелеты кастаньет, и слащавого постельного итальянского хныканья, и подгитарного французского кваканья, и петушиных тирольских воплей и многого еще чего на свете.

— Ох, вы остались нигилистом! Вам с Бакуниным по пути! — смеялся академик и, вопреки своему кредо, всё чаще заглядывался на Цветану, ласково называя её «бланшеткой» и вспоминая Цветана Тодорова, с которым они как-то пили чай в Париже.

— Ах, Тодоров! — ахала Цветана.

— Ах, Париж! — вторила ей Дуня, потрясая шиньоном, с которого уже начала спадать лаковая пелена и он грозил обрушиться в тарелку.

А Ксава опять хвалил немцев за их хозяйственность и домовитость и поведал о словах знакомого генерала о том, что когда советские войска перешли немецкую границу, то все увидели, что немцы во время войны живут лучше, чем мы без войны.

Но вот музыка окрепла. Гости стали громче стучать литровыми кружками, подвывать, притоптывать и качаться в цепочке, схватившись под руки. Ксава, опасливо косясь в их сторону и придвинувшись ко мне вплотную, тихо шептал:

— Знаете, мне кажется, что нет ничего страшнее пьяных и орущих благим матом немцев!.. Когда я ехал сюда на поезде, я чуть не оглох от их рева — их было много, они пили пиво и орали как резаные. Я натянул на уши шарф и берет — не спасало! Нет, наш мужик так не орет!

— Наш молча убьет, — поддакнул я.

— Может быть. Но как бешеный мул вопить не будет. А их юмор?.. Что за шутки, боже мой! Где тонкость французов, изящество итальянцев, сдержанность англичан? Нет, одна бычья реготина, состоящая из трех слов: «дерьмо», «задница», «сортир»… Исключительно фекальный юмор!..

— Нелегкий народ, — согласился я с ним. — Верхи чванливы, чопорны, заносчивы, надуты. Низы — тупы и рабски-покорны. Вообще неизвестно, что отвратительнее: наша хамская анархия или немецкий педантизм, доведенный до абсурда… Эта дотошность их и губит. Они всё хотят довести до идеала, до перфекта, чего в природе нет, а потом следует один неловкий лишний удар молотком, и всё летит в тартарары…

— В природе всё идеально, это у людей хаос, — вскользь возразил он.

— Может быть. Но в природе, а не у людей. Недавно по телевизору говорили, что депрессия в немцах на генном уровне сидит. Страхи, раздвоения, виденье всего в черном свете. И все кайзеры и фюреры пытались войнами поднять немецкий дух, пока всё окончательно не пошло прахом после Второй мировой. Начинай теперь сначала!

— А известно ли вам, что в немецком языке есть девять модальных глаголов? — сказал Ксава. — Мне мой немецкий профессор говорил. Только больная психика может выдумать девять видов приказов!

— Така нудота! — осмелилась подать голос Цветана.

Нам принесли стопочки со шнапсом — от хозяев. Ксава, выпив свою малютку, порозовел и предложил Цветане спеть что-нибудь болгарское. Узнав, что у Дуни в чемодане есть непочатая «Московская», я предложил перебраться поближе к бутылке и устроить хоровое пение в номере, а не тут, где это явно нарушит работу бюргерских желудков какой-нибудь «Катюшей», под которую (и которой) были расстреляны их отцы и деды. Генный ужас перед этой невинной песней велик не менее, чем перед словами «Шталинград», «Сибирия» и «маршаль Шукофф», не говоря уже о «Йозефе Шталине»!.. Да, пора идти. Молодые ученые уже наверняка пляшут под баян.

Подошла краснощекая официантка. Я полез за деньгами. Пока она отсчитывала сдачу, Ксава, глядя на нее, бормотал:

— Боже, есть и такие… пышущие здоровьем?.. А я-то думал, что немки белы, как снег, и хрупки, как фарфор…

— Не забудьте про звезды и картошку! Фарфор — к звездам, а колбаса — к сосискам! — напомнил я ему. — У всех свои грядки!

Когда мы веселой гурьбой шли к номеру, мелькнул бородач, который попытался было заговорить с Цветаной о неполногласии в славянских говорах, но я оттер его плечом и настоятельно посоветовал обратиться по этому вопросу к узкому специалисту-фонологу. Зло глядя на меня, похрустывая пустой пивной банкой и ворча как пес, бородач отстал.

В номере академика усадили в кресло. Пошла в ход «Московская». Она, хоть и отдавала ацетоном, но была забористее местного шнапса. Пока Дуня и Ксава спорили о сортах зерновых в Самарской губернии, мы с Цветаной оказались в ванной и начали истово целоваться. Цветана устроилась на раковине, я вился вокруг, пытаясь стянуть с неё что-нибудь, но она дергалась, шептала:

— Чекай! Потом, после! Не можно! — то срывала, то одевала очки, охала, обмирала, вздыхала и вдруг неожиданно-ловко сама стащила с себя джинсы. На такой подарок я и не рассчитывал…

… Когда мы вылезли из ванной, оказалось, что «Московская» на исходе, а Ксава и Дуня, обнявшись, сидят на диване: она поет озорные частушки, а он постукивает в такт палочкой. Я устроился в кресле, Цветана — на подлокотнике. Похмелье ушло как сон, как утренний туман, плавно перетекло в дневную пьянку, вылилось в вечернюю попойку и завершается ночным неизвестным концом.

Тут сам собой вспомнился графин с водкой. Усадив Цветану читать академику болгарский фольклор, я отправился в свой номер. По дороге меня качало и носило от стены к стене, как на «Титанике» после первого удара айсберга.

Около пивного автомата слонялся бородач. Он нервно передергивал плечами и что-то злобно-злорадно бормотал себе под нос. В мусорном ведре блестела горка смятых банок. Увидев меня, он сардонически вопросил:

— И когда это закончится?

— Что?

— Заседание… ваше… уже… когда… завершится?.. — прошипел он яростно и задушенно (слова, казалось, застревали в его влажной от пива бороде). — Когда?

— Для тебя — никогда. Она моя баба и не советую терять время, чтобы не потерять чего-нибудь другого…

— Чего?

— Чего слышал, если уши власами не заросли. К вопросу о неполногласии… Безгласии… Или согласии… В качестве компенсации могу угостить стаканом водки.

Бородач ошалело посмотрел на меня. В его ученых глазах боролись сердитые солнечные зайчики, в руке хрустела очередная банка.

— А… где? — наконец, выдавил он, произведя в изнуренной пивом голове нехитрый, но верный расчет.

— Сейчас вынесу. Жди тут.

Я вошел в номер, взял горячий графин, сутки простоявший у раскаленной батареи, налил полный стакан, выпил сам «на посошок», плечом прихлопнул дверь, добрался до автомата и вручил стакан ученому пивоведу.

— Ё-моё! Горячая! — обжег он руку. — Ты что, гонишь её там? — уставился он на графин в моей руке.

— Ага. Из крови убиенных младенцев… Сразу не пей — задохнешься.

В номере, заметив, что Ксава уже в сильном ажиотаже, я решил ему больше не подливать, зато с Дуней и Цветаной выпил на брудершафт.

Пошло еще веселее. Разгорячившись, пыша жаром, Дуня поменяла теплое джерси на просторный халат. Цветана, забыв надеть джинсы, бегала в узорных колготках, расстегнув кофту до пупа. Я остался в майке.

Ксава вдруг предложил играть в бутылочку. Нам с Цветаной это было ни к чему, и поэтому решили играть во что-нибудь другое, бодрое — водка требовала активности.

Готово! Мы в цирке! Объемистая Дуня выдувает губами тушь, дирижируя вилкой и ножом. Я лаю. Цветана, скинув кофту и потрясая изрядной грудью в мини-лифчике, прыгает через палочку, которую держит красный как рак академик, время от время выкрикивающий:

— Болгарские ученые кошки под управлением Свидригайлова! Особый номер! Детей удалить из зала! Оркестр — дробь!

Потом Дуня и Ксава решили станцевать вальс-бостон, но дама не удержала кавалера, и он с костяным стуком рухнул на пол. Перепугавшись, мы втащили его на кровать, основательно ощупали на предмет вывихов и переломов, причем Ксава блаженно улыбался с закрытыми глазами, бог знает о чем думая в этот момент. С трудом стащили с него желтые ботинки, укрыли одеялом. Дуня сказала, что будет спать на полу, не впервой, а мы с Цветаной отправились ко мне в номер.

Возле автомата за нами увязался вдребезги пьяный бородач. Его тоже носило по стенам, как при второй атаке айсберга. Он шел за нами по коридору и что-то блеял, пока я на повороте не поджег ему бороду зажигалкой. Запахло горелой человечиной. Он не знал, что делать: драться или тушиться. Кто-то плеснул ему на бороду пивом, желая загасить её. Какие-то люди растащили нас в стороны. Опаленный и облитый, бородач продолжал что-то вопить, но меня это уже не касалось — Цветана проворно затолкала меня в номер и захлопнула дверь.

10

Очнулся я ночью. Пусто. В мозгу прокатывались смутные предположения. Что с Ксавой?.. Где Цветана?.. Зачем пол усеян осколками?.. Почему болит плечо и обожжена рука?..

И страстно потянуло прочь от проклятых вопросов обратно в темноту. Недаром я никак не желал вылезать на этот свет: агония рождения длилась сутки и завершилась щипцами акушера, насильно вырвавшими меня из горячей нирваны в злой морозный мир. Зачем?.. Софокл был не дурак, сказавши: «Высшее счастье быть нерожденным, но если родился — живи!» Вот и результат: надо жить.

Постепенно стало доходить, где я. Вторая постель смята. Цветана?.. Сбежала?.. Кто тогда смял вторую постель?.. Смутно всплыла драка в коридоре, запах горелого волоса, стекавшее с бороды пиво… Покопавшись в тумбочке, нашел список гостиничных телефонов. Позвонил Цветане.

Она сонно отозвалась:

— Алло!

— Где ты? Почему ты бросила меня?

— Кто? Аз недавна ушла! — удивленно проснулась она.

— Как?.. Ты была здесь?.. — в свою очередь искренне изумился я. — И мы… это… были вместе?

— Ти какво, нищо не помниш?

— Как не помню? Всё помню, — спохватился я, однако не удержался от вопроса: — И… всё было хорошо?..

— И още как! Три часа ме клати без почивка! Краката не слушат…

— Краката? Каракатица? Раком? — удивился я странному слову.

— Не. Краката — ноги. Забодал. Рычка ме до смырти. Ти какво сериозно ли нищо не помниш? — уже обиженно воскликнула она.

— Шутка. Конечно, всё помню… — стал я озираться в поисках чего — нибудь похмеляющего — после столь утешительного известия можно было и принять. Но сила анестезии была удивительной: я ничего не помнил! Как будто только что родился, и виски еще ноют от цепких щипцов! — У тебя выпить нет ли чего? Вот у чешек всегда есть чешское пиво. Чешское пиво чешки чешет под частушки в чашку чушке, где плавают чекушки и ныряют сушки… — добавил я для ясности.

— Това на полски похоже: ша-ша-ша, шу-шу-шу, — засмеялась она. — Имам бальзам за подарк на фрау Хоффман. Бехеровка.

«О, бехеровка, которой кончаются все конференции на свете!» — стал я оживать:

— Из Болгарии вообще-то ракию везут, а не бальзам. У всех болгар есть дяди и дедушки, которые живут в деревнях и гонят ракию… Ну да черт с ним. Что есть — то есть. Не помешало бы и пива из автомата, если гнусная брадатая тварь не вылакала весь автомат…

— Ти его едва не задуши.

— Так ему и надо. Я предупреждал эту настырную морду, что ты моя баба. Разве не так?

— Така. Така.

— А чем, кстати, с бородой закончилось?

— Аз те увела, его завлякоха в стаята…

— Кто завлёк? У кого стояло? — насторожился я.

— Ну, в номер завлекли. Хоффман даже не разобра дело.

— Плевать на Хоффман. Давай приходи. Или лучше я сам к тебе приду. Пусть дверь будет открыта, — сказал я, подумав, что так будет вернее (а ну, если настырный пивохлёб тоже очнулся, вышел из своей стояты и караулит её в коридоре или похмеляется около злосчастного автомата?)

— Моята врата е отворена за теб, — сказала она ласково.

Приятно слышать. Пока отворены врата и не закрыта последняя дверь, жизнь продолжается. А там видно (или не видно) будет. Счастье мертвых — ничего не знать. А счастье живых — жить и радоваться, пока жив.

… Поздно вечером в кельнском аэропорту я помогал академику оформлять билет. Цветана тоже хотела идти провожать, но, начав одеваться, поняла, что от головокружения и болей во всем теле ходить не в силах — «кракаты» не слушались. Она попросила передать в подарок академику бутылку «Бехеровки», до которой у нас, слава богу, руки не дошли.

— Боже, какой огромный жбан! Как я его потащу? — застонал академик при виде зеленого зелья.

— Не хотите — можно выбросить. Вон урна.

— Нет, зачем же… — начал запихивать он бутыль в свою сумку — котомку. — Любой подарок — от бога… К тому же бальзам этот наверняка целебен. Я буду давать его жене с чаем и малиной… Господи! Улечу ли я? Не будет ли дождя и молний? Не накажет ли стихия за разврат? — спрашивал он в пустоту, раскладывая на стойке палку, паспорт, портмоне, берет. — А билет? Билет где? — суетясь и ощупывая карманы, начал он панически озираться.

— Под паспортом, на стойке.

— Как всё нелепо на этом свете!.. А знаете, почему у нас так глупо всё закончилось вчера? — вдруг спросил он, забыв о билете.

— Почему глупо? Очень даже умно. И, главное, без полиции и морга обошлось.

— Потому что для настоящего, классического разврата необходим закон трех единств: места, времени и действа. Но чего-то всегда не хватает, а это уже выходит хромой реализм.

— А чего не хватало нам?.. У нас всё было: и место, и время, и действо, и девство… — отозвался я. — И вообще, посоветуйте, как с ними обходиться?

— С кем?

— С женщинами. С феминами.

— Не надо вникать в отношения. Проникать, возникать — да, но не вникать. Начнете вникать — угробитесь. — Академик махнул рукой: — Ладно, я тоже хорош. Старый осел! Как я мог?.. И эта ужасная водка! Зачем вы мне подливали?

— Рука сама шла, я не при чем. Не пропадать же добру.

— Такое добро до добра не доведет, — кисло пошутил он. — Скандал. Если это дойдет до моей жены, мне не миновать головомойки… И я так ушиб ногу…

— Вы отлично вальсировали! И пили как гусар!

— Ах, бросьте! Вы еще молоды, а я уже стар. У меня организм изношен. Мне надоело жить. Я устал и хочу покоя, а вместо этого — содом и гоморра, сциллы и харибды, и эти самолеты, перелеты! И ступеньки поездов, на которые не взобраться земной силой! И орущие пивные немцы!.. Боже, как я устал жить!

Возле паспортного контроля я передал ему кулек:

— Это в подарок вашей жене. Та синяя блузочка, которую вы выбрали тогда в магазине, но не взяли, помните? Ведь женщины любят новенькое?..

— Как? Вы её тайно купили? — удивился он и растроганно поцеловал меня. — Вы меня спасли! А то себе — всё, а ей — ничего! А сейчас есть что показать! Да! И блузочка, и маечки, и «Бехеровка» — набор хорош! И даже в придачу куколка-немочка в национальном костюме есть — жена моего профессора подарила. Чего еще надо пожилой даме?

Учтивый пограничник вернул ему паспорт. Подхватив котомку, он неуверенно прошел сквозь железные ворота и двинулся на посадку, но вдруг круто развернулся:

— Ах, да! Как я забыл!.. Я же утром успел поговорить о вас с моим профессором. И у него, представьте, скоро освобождается полставки!

Но тут толпа индусов в чалмах оттянула его от барьера, я испугался, чтобы они не снесли его с ног, и махнул рукой:

— Идите! Потом по телефону поговорим! — и долго еще наблюдал за его щуплой фигурой среди спин, рюкзаков и плащей…

Тогда я не знал, что «потом» уже не будет, что это наша последняя встреча — вскоре он погиб по нелепой случайности, этот добрый и витающий в облаках заложник бешеных машин, хитрых замков, высоких ступенек и тугих водопроводных кранов…

1996–2005, Германия

Загрузка...