…то рассудилось и мне, по тщательном исследовании всего сначала, по порядку описать тебе, достопочтенный Феофил…
Вечером пришли братья-лесники, попрощаться. Принесли торбу с едой. Сели к столу под навесом. Лука принял торбу, стал вытаскивать сыр, творог, вареное пшено, инжир, кувшин с вином, заткнутый зеленью. Йорам посматривал по сторонам, вздыхал и щурился. Косам молчал, мигал.
— Не передумал, Лука? — спросил он наконец, разливая вино по плошкам. — Зачем тебе идти?
— Работу кончил, а людей забыл. Нельзя мне так. Мне вниз надо, к людям.
Йорам отодвинул от себя сыр:
— Опять ты за своё! Не делай этого! Внизу римляне! Всех хватают! Убивают! Казнят и мучают!
Лука поднял плечи:
— А меня за что убивать?
— Всех казнят, не понимаешь, что ли? После Массады совсем озверели!
— Нет, я пойду. — Лука не переменил своего решения. И не только красок и чернил надо было купить. Главное — надо увидеть людей, потолкаться среди них, вспомнить их лица, запахи, плоть и говор.
Он взял кусок пергамента, окунул калам в тушь:
— Нарисую вас напоследок!
— Сколько же можно? — удивился Косам. — Ты как маленький! Вроде внука моего. Я ему говорю — возьми топор, молоток, гвозди, научись плотничать, а он вместо этого из щепок дома строит и лодочки по воде пускает! Ну что ты скажешь?
— Ты и сам, небось, пускал, — ответил Лука, набрасывая профили жующих лесников.
— У тебя хоть деньги есть? — спросил Йорам.
— 2 динария.
— Давай сандалию, я тебе монеты спрячу, а то на первом же базаре без ассария оставят… — И он ножом проделал щель в подошве, засунул туда монеты и залил клеем. Придавил корягой. — К утру засохнет. Если надо будет — оторвешь.
— И дальше в порванной сандалии идти? — засмеялся Лука. — Вот деньги на новые сандалии как раз и потратятся.
Замолчали. А Лука, рисуя, усмехался про себя: запасливый Йорам любит всё прятать в тайные места и его учит делать то же самое: «Чего не видно — отнять никто не хочет. А что в глаза лезет — всякий цапнуть норовит!»
Он подарил лесникам по рисунку. Косам спрятал свой в торбу — он их много получил от Луки: на стены вешал и детям давал для игры. А Йорам сунул подарок за пазуху: он никому ничего не давал, а собирал в особый ларь и сам смотрел, когда хотел.
Стало темнеть. Йорам окосел, стал путать слова, опрокинул кувшин. И Косам, поругиваясь, начал собираться.
— Подожди! — окликнул его Лука. — Завтра я ухожу. Ты присмотри тут… Работу я спрятал за досками, в сарае. Если со мной что-нибудь случится — то снеси её в Кумран, в общину. Отдашь настоятелю Феофилу. Скажешь — от Луки… Это мой учитель. Он послал писать жизнь Иешуа.
Косам кивнул:
— Сделаю.
— А рисунки где спрятаны? — вдруг подал голос Йорам.
— В полых поленьях, что ты выдолбил. Свернуты и спрятаны.
— Закрыл с боков плотно? Как я учил?
— Да, — ответил Лука. — Ты их хорошо пригнал, надежно.
Помолчали, помогли подняться Йораму.
— А лучше не ходи никуда. Разве плохо здесь тебе?.. — Косам обвел рукой вокруг. — Везде римляне, псы лютые! Уже и сюда, в горы, добрались, проклятые!
— Если добрались — то и здесь появиться могут.
— Ну и что? Ты живешь себе тихо, один, в горах, пишешь что-то, читаешь… Вот рисунки рисуешь. Может, и не тронут. За что тебя трогать?
Лука отмахнулся:
— Чему быть — того не миновать. Нет, мне надо!
…Он лежал в темноте, но спать не мог. Теперь он пойдет… Увидеть лица, проникнуть в глаза, услышать мысли. Каждая божья тварь — это молчаливое море мыслей, с начала и до смерти. В этом море нужно плавать, но из него не выплыть до земной смерти… У каждого — свое море. А всё остальное — это море Бога. Его делить ни к чему — оно неделимо, для всех общее и родное. Можно черпать, сколько надо. Ведь надо мало. Но думают, что нужно много… Тут корень зла.
И еще — ему страстно захотелось увидеть женщин. Хотя бы одну, но обязательно красавицу, чтобы дух захватило, чтоб насмотреться вдоволь и унести с собой её красоту, и жить с ней, как с женой, и черпать из нее силы и радость. Не могут без Божьей руки произрастать эти живые цветы, где зреют зерна жизни и передается род. Жизнь — для живых. И в этом вся главная правда, другой нету. И он тоже жив. Бог, мир и Лука.
Пришли на ум наставления Феофила: «Пора браться за главное. Ты можешь понимать людей. Запиши рассказы Фомы, Симона, Никодима, всех других, кто знал Иешуа — некоторые еще живы. Запиши всё, что узнаешь о его жизни. А того, что написано об этом, не читай! Даже не трогай! Пиши свое. И рисуй, как видит око, ты же художник».
И Лука начал работу. Ходил, говорил, расспрашивал, записывал. А потом узнал, каково это — из мыслей вязать снопы слов, собирать в скирды. Засыпать в разбросанных словах, а просыпаться в стройных фразах. Давать словам отстояться и окрепнуть. Корявое — корчевать и гнуть. Неподатливое — взбалтывать и ворошить. Или крошить. Или мешать, как кипящий виноградный сок, чтобы застыв, варево слов стало крепким и твердым…
Рано утром, когда сизый дым от кизяка еще шатался над костром, панически крякала птица со сна и упруго скрипели деревья, Лука собирал мешок. Свинцовый штырь, писать. Черная тушь. Остатки красок. Квадраты пергамента. Хлеб и вода.
Постоял, правой ступней ощущая монеты. Прихватил приготовленную Йорамом палку-ветку. Поежился, но ничего на плечи не взял — внизу будет тепло, зачем лишнее волочить? И зашагал к лесной дороге.
Не обращая внимания на мелкий и упорный дождичек, он шел, припоминая, когда в последний раз спускался к людям. Два года назад?.. Два с половиной?.. Он не помнил этого точно, но был жаркий день и где-то тут яркая лиса увязалась за ним. Трусила по обочине, делала лапами странные знаки, как будто предупреждала о чем-то. А потом, тявкнув, пропала…
Сейчас там, где он когда-то встретил лису, Лука увидел детвору из горного села. Они собирали дичку и швырялись мелкими зелеными яблоками. Один, шкодливый, влез на дерево и бил оттуда без промаха прямо по головам. Дети трясли дерево, но скинуть его не могли.
Лука присел на камень. Рука сама собой полезла за пергаментом и тушью… Краски — роскошь, тушь — хлеб насущный. Вот лицо шкодника в изломах ветвей. Дети под яблоней: глаза к небу, руками дерево обхватили. Пес трусливо выглядывает из кустов — пришел с детьми, а яблок не ест и под обстрел попасть боится… Схватить миг жизни черной тушью так, чтоб главным было белое… Чернота оттеняет белизну, дает ей жизнь, и смысл, и суть. Без черного нет белого.
«Рисуй как можешь, а что выйдет — то уже не твое, а Божье!» — учил его апостол Фома, тучный старик, которого молодой Лука, будучи братом — писцом, еще застал в Кумране, где старик доживал свой земной век. Лука любил рисовать его, и Фома всегда шел на один и тот же камень, садился на него и начинал всматриваться в далекие пески: из пустыни когда-то пришел Иешуа, прежде чем уйти, чтобы вернуться навсегда.
Глядя на детвору, Лука вспомнил рассказы Фомы о том, что маленький Иешуа был боек и проказлив: дни напролет проводил на улицах в играх, и некоторые дети даже боялись с ним играться, зная: если кто его толкнет или ударит, даже нечаянно, то тут же упадет, или уколется, или станет болен животом, ушами или горлом. Конечно, Иешуа тут же помогал и лечил, но многие родители всё равно запрещали детям играть с ним — как бы чего не вышло. Отчим Иосиф конфузился и шумел, а Иешуа было все нипочем. Лазил, бегал, прыгал лучше всех. Умел сидеть на таких тонких ветвях, где нет места даже птицам. Как-то в субботу налепил из глины свистулек-соловьев. Иосиф поднял шум:
«Нельзя в субботу работать!»
А Иешуа махнул рукой — и птиц не стало:
«Чего кричишь? Ничего нет!» — так шутил с отчимом.
Или разбросает игрушки, мать велит собрать, а он говорит ей:
«Закрой глаза! А теперь открой!» — и всё убрано, по местам стоит.
Приходил тете помогать. Не успеет она ведро для плодов дать, как всё уже собрано и под навесом разложено. Просит его дядя баранов посчитать, а бараны сами в цепочке стоят: ждут, не блеют и не толкаются. А когда совсем маленький был, то увел как-то раз всех назаретских собак в лес и заставил их по деревьям лазить, отчего белки со страха попадали вниз, а птицы в панике улетели и больше не возвратились.
Да, много чего помнил Фома о детстве Иешуа, но главной вещи и он не знал. И никто не знал. А без нее всё остальное — только зыбкий свет. Где Иешуа был после детства?.. Это вопрос, на который никто не мог ответить. Или все отвечали по-разному. А без этого невозможно закончить работу. Поэтому дважды переписанное евангелие лежит за досками, а не у Феофила в келье.
Иные говорили, что Иешуа пятнадцать лет провел в Атлантиде. Другие сообщали, что он был небесной силой перенесен в страну, где у людей лица желтые, а дети рождаются с умом взрослых. Кто-то был уверен, что он жил у ессеев, но странно — никто у ессеев о нем не помнит. Ни в одном свитке — ни слова, ни звука, свои тайны ессеи хранить умеют… Может, жил в пустыне или уходил на небо, как думает простой народ?.. Но ни в пустынях, ни на небе земным делам не обучишься, а он понимал земную жизнь лучше всех других.
Фома утверждал, что Иешуа в юношестве ушел с купцами на Восток, в Индию, много лет жил там, узнал их язык и обряды, но что делал, где учился, с кем ходил, говорил, кого слышал и слушал — никто не знает. Был с ним там якобы один постоянный спутник, но пропал в Каракоруме, когда они шли назад, в Иудею — вдруг растворился в воздухе, исчез, оставив на песке рогатую тень. «А с тенью не поборешься! Воздух не поймаешь!» — пучил слезные глаза старик.
Фоме верить было можно: сам-то он слов на ветер не бросал, а чужие ловил, взвешивал и ощупывал. С детства был дотошен. Иешуа его любил, рядом с собой держал. И часто слышал от него Фома, что люди живут неправильно, что надо жить по-другому, не так, как отцы и деды, а наоборот. «А как наоборот — не объяснил!» — сокрушался Фома. Да как же не объяснил?.. Всё объяснил, просто Фоме всё надо разжевать и в рот положить. Но Фоме можно верить. У сомневающегося глаз цепче и ум живее. И врач нужен больному, а не здоровому.
Дождь перестал дробно крапать, усилился, зашуршал мерно, нарастая. Дети убежали. Последним сползал шкодник. Он скользил по мокрым веткам, и Лука, спрятав рисунки, помог ему спрыгнуть на землю, а сам отправился дальше, торопясь дойти до хижины лесников прежде, чем хлынет ливень. Там он застал одного Йорама — тот помешивал в ведре коричневый отвар, которым они обмазывали больные деревья. Лука отряхнулся, сел к огню.
— Все-таки идешь, значит, — насупился Йорам, орудуя палкой в ведре. — Утром в селе говорили, что в ложбине видели римскую разведку… Ты хотя бы крест снял! — вдруг обеспокоено вспомнил он, косясь на Луку. — Зачем на себя смерть зовешь?
— Да ты в своем уме, Йорам? Это не смерть, а жизнь, — покачал Лука головой и потрогал для верности крестик на шнурке.
Когда в первый раз переписывал евангелие, ему во сне кто-то невидимый, но упорный надел на шею крестик и сказал: «Этим спасешься и других спасать будешь, во веки веков!» Проснувшись, Лука вытесал крестик из дубовой чурки. И надел на шею, чтобы снять, когда закончит работу. И вновь надеть, но навсегда. Пока работа не окончена, пусть и крест будет на нем, сбережет и сохранит. — А твой где?
Йорам промолчал. По его примеру они с Косамом тоже сделали себе по крестику и надевали их, когда приходили к Луке, и снимали, уходя, потому что было опасно. Сейчас, наверно, на леснике креста не было, но Луке это было безразлично: вера не на шее, а в душе.
Когда дождь перестал бесноваться по крыше, Лука попросил у Йорама баранью кацавейку, накинул её на плечи и двинулся дальше по лесной прели, став похожим на пастуха: бородатый, кряжистый, с посохом и мешком.
Через несколько часов он оказался там, где лесная тропа выходит на большую дорогу. Не успел на обочине передохнуть, как из леса бесшумно вынырнули два всадника. Копыта лошадей обмотаны тряпьем. Всадники оказались рядом с Лукой. Один спрыгнул на землю.
— Кто такой? — закричал он, рывком поднимая Луку с земли и обыскивая рукой в железной перчатке со свободными пальцами. — Шпион? Сикарий? Христ? Давно за тобой следим!
Лука, опешив, не сразу понял его речь, хотя учил латынь в Кумране. Он в недоумении глядел на всадника. Злые глаза. На груди, в середине кольчуги — выпуклый медный кулак. На лбу — тоже бляха со сжатым кулаком.
«Вот они какие, римляне…» — вспомнил Лука слова лесников: «Убивают всех!»
— Ты глухой, свинья?.. — закричал всадник, срывая с его плеча мешок и высыпая содержимое на землю.
— Да что ты… — начал Лука, подбирая слова.
Тут другой солдат, соскочив с коня, схватил его за руки, завернул их назад и связал за спиной, потом поворошил коротким мечом пожитки:
— Гляди!.. Перо!.. Пергамент!.. Краски!..
— Всё ясно!.. Лазутчик! — согласился Манлий.
Солдаты потащили его к дереву. Намотав веревку на сук и привязав его, как скотину к плетню, они быстро забросали всё обратно в мешок.
Манлий пригладил редкие волосы. Брит до синевы, с розовым свежим шрамом на щеке. Бляха во лбу на цепочке.
— Христ? — спросил он у Луки.
Лука в замешательстве кивнул.
Манлий буркнул:
— Гордишься, что ли?.. Невесело же ты кончишь, собака!
— Каждый волен веровать по-своему, — начал было Лука, но другой остановил его:
— Заткнись!
Лука замолк. Понуро стоял возле дерева, не зная, что делать: сесть, стоять?.. Веревка резала запястья, и он, повернувшись к лесу спиной, стал исподволь шевелить кулаками, ослабляя узлы. Солдаты отошли к дороге, совещались и, казалось, чего-то ждали.
Вот послышался неясный шум… Ближе и яснее…
Стали различимы бряцанье железа, ропот, гул шагов. Из-за поворота начали появляться люди. Солдаты!.. Они шли толпой, и даже издали было видно, как они устали.
— Поворачивай его спиной к дороге! — засуетился Манлий, и они грубо повернули Луку, чтоб он не видел солдат.
— Вот третья центурия, у них уже есть пленные. Сдадим его туда! — предложил другой.
Они отвязали Луку от дерева и стали волочить его задом: Манлий — за связанные руки, а другой — за волосы. Вместе с рывком и толчком:
— Эй, еще одного берите! — его забросили в строй и сунули веревку детине-солдату. Тот было заворчал, но Манлий прикрикнул на него: — Ты что?.. Я приказываю! Исполнять! Это лазутчик! Головой отвечаешь!
Солдат сделал гримасу и замахнулся на Луку:
— Дернешься — глаза повышибаю!..
Всё произошло так неожиданно, что Лука только подчинялся. Да и что было делать?.. Хаотично прыгали мысли. Он так давно не видел людей — и вдруг такое! Римляне!..
Он стал оглядываться. По лицам солдат понял, что они злы от усталости и голода. Отовсюду слышны ругань и крики. У многих поклажа волочилась по земле. Пахло потом немытых тел. Справа от него двое солдат, на ходу разливая из фляги, угрюмо о чем-то переговаривались. Поблескивали синие наспинники. А вдали, высоко над землей, покачивался на древке громадный железный кулак.
Впереди семенили две щуплые фигуры. Они были скованы палками наподобие ярма, как быки в арбе. Лука невольно ускорил шаг. Рывок веревки вернул его назад, но он успел разглядеть, что это был мальчишка-подросток и старик в белой рубахе до колен. Лицо старика было красно от натуги, челюсть лежала на доске. Мальчишка, рыжий, в рванье, изредка поднимал руки к доскам и царапал дерево, хрипя. Оба часто перебирали ногами.
«Пленные!» — понял Лука.
— Приор! Приор! — вдруг послышалось вокруг.
Солдаты быстро завинтили флягу. Все подтянулись. Топот приблизился.
— Этот? — указал приор копьем па Луку, вскидывая медный налобник.
— Да. Лазутчик! — сообщили ему. — У леса изловили.
— В лагере привести ко мне! — приказал приор и щелкнул копьем старика по спине: — Живее, падаль! — и уколол острием мальчишку под зад: — И ты не спи, недоносок! Шевелись!
Старик засеменил чаще. Заспешил и мальчик. Не попал в ногу, и оба повалились в пыль. Приор галопом поскакал дальше. Из-под копыт в солдат полетели комья грязи и камешки. Солдаты с руганью, пинками, стали поднимать упавших.
Две центурии Карательного легиона, отставшие от главных сил из-за дождей и нехватки лошадей, шли по вязкой дороге. Мелкие камни врезались в подошвы, и часто какой-нибудь солдат, прыгая на одной ноге и держась за соседа, выковыривал их из сандалий.
«Всё разъяснится!» — успокаивал себя Лука. Идти с завязанными сзади руками было трудно. На старика и мальчишку он старался не смотреть. Только один солдат отделял Луку от леса. Но Лука не думал бежать. Да если б и хотел — не мог. Он еще верил, что сумеет убедить приора в том, что он — не лазутчик, а просто человек. Он молча шел, изредка оступаясь, за что и получал рывок цепи и ворчливую брань детины. Но старик и мальчишка спотыкались всё чаще, их почти волоком тащили солдаты, пиная за каждый неверный шаг. Оба натужно хрипели и булькали в ярме. «А их за что?»
Скоро Лука стал впадать в оцепенение, не мог оторвать глаз от спин солдат: они то удалялись, то приближались, грозили раздавить. Он видел мельчайшие царапины на кольчугах и шлемах. Мотал головой, но оцепенение не проходило.
Вдруг он заметил: далекий железный кулак, качаясь, повернул вправо. Солдатская змея стала изгибаться и сворачивать вслед за ним. Грохот и скрежет стали громче. И с каждой новой повозкой звон усиливался, мешаясь со скрипом башенок, которые на разборных колесах подпрыгивали на дороге. Башенки сталкивались с дребезжащими камнеметнями. Колеса едва вращались от грязи и застревали в ямах.
Теперь шли по безлюдному селу, где обгоревшие дома стояли открыты, бродили собаки с поджатыми хвостами и торчали зубчатые балки проваленных крыш. Тут и там были видны таблички с номерами — это дежурные по лагерю раньше других вошли в село, чтобы приготовить еду и ночлег. Солдаты выходили из строя и тащились к своим номерам.
— Чего палатки открывать, возиться? Вон домов сколько пустых! — роптали иные. — Лишь бы людей мучить…
— В домах скорпионы, змеи… Псы одичалые. Всего ожидать можно… Приор правильно приказал палатки ставить! — возражали другие.
— Да в задницу твоего приора вместе с его палатками!.. И легата туда же шелудивого!.. Сами, небось, на коврах спят! — нехотя ругались солдаты, разбредаясь кто куда.
Строй редел. Но пленников вели дальше.
И вот они оказались возле разбитой синагоги. Под закопченной стеной солдаты возились со складным жертвенником. У входа прислонено вблизи громадное древко с кулаком.
— Куда? — окликнули их.
— К приору ведем, по приказу! — отозвался детина-солдат. — Сам знаешь, наша палатка где, а мы из-за этих ублюдков сюда притащились!.. — Он зло посмотрел на Луку, замахнулся, но не ударил.
Пленников втолкнули в синагогу.
Внутри за перевернутой бочкой сидел приор и ел дымящуюся курицу. Манлий виновато расхаживал поодаль. Приор ругался:
— Не могли как следует пожарить!.. Обгорела вся на хребте!
Манлий отвечал:
— Повар отошел — и вот…
При виде пленников приор, продолжая жевать, глазами указал солдатам, куда их поставить, зажатой в руке костью дал знак снять ярмо и даже разрешил развязать Луке руки.
— Твой брат, я знаю, бунтовщик-сикарий, — с трудом прожевывая кусок, сказал он старику. — Мне доложили, что тебя поймали возле его логова в Моавитах. Но он ушел. Где он сейчас?
Старик, потирая шею, смотрел мимо него.
— Молчишь? — крикнул приор и швырнул в него костью. — Отвечай!
Кость пролетела мимо старика. Тот проводил ее равнодушным взглядом.
— Делаешь вид, что не понимаешь меня? Ничего, скоро вы все будете говорить по-нашему, а не на своем собачьем наречии. Где твой брат?.. Где эта гадина прячется?..
Старик молчал.
— Распять! — коротко бросил приор и ткнул курьей грудкой в сторону мальчишки: — Ты, сказали, носил жратву бунтовщикам. Где они сейчас?
Тот молчал.
— Он не понимает тебя, — сказал Лука.
— Если он не понимает, ты переведи.
Лука исполнил. Мальчик, насупившись, прошептал:
— Знаю, но не скажу. — Веснушки на его лбу сдвинулись вместе.
— Он не знает! — сказал Лука.
— Как же он не знает, когда еду им носил? Тогда переведи ему: если через час он не скажет, где они, я казню его вместе с вами. — Заметив, что при словах «вместе с вами» Лука шевельнулся, приор подтвердил: — Да — да, вместе с тобой и со стариком этим паршивым. Ты ведь лазутчик?
— Нет, — ответил Лука, — Я свободный человек, живу в горах…
— В горах? — кисло усмехнулся приор. — В горах-то они и сидят. Из — за этих гор мы потеряли два легиона. В каких горах?
— Здесь, в Моавитах. Все меня знают. Даже звери и птицы…
— Ты что, рехнутый?.. А это зачем тебе? — приор мотнул головой на бочку, где Манлий раскладывал краски, тушь, пергамент из мешка. — Наши стоянки отмечать? Солдат пересчитывать? Орудия срисовывать? Планы воровать? Римской власти вредить?
— Я… Пишу… Рисую… Калам, листы. Больше ничего нет. Никакого оружия…
— Это и есть твое оружие, — усмехнулся приор и с хрустом отломал ножку, а обгорелый хребет кинул в угол синагоги. — Попишешь ты у меня! И поплачешь! Кровавыми слезами!.. Ты ведь христ? Обыскивали его?
Манлий проворно пробежался по Луке, раскрыл халат-талиф, увидел крестик на шее, сорвал его и кинул на стол. Приор ножом поддел шнурок.
— Это что еще такое? На шеях кресты носить? Первый раз вижу! Вот и всё. Этих двоих распять, а мальчишку, если не заговорит, через час ко мне! — приказал он.
Манлий, нагнувшись к уху приора, сообщил:
— Начальник, ты же знаешь — у нас почти нет досок и гвоздей — всё ушло на починку башен. Может, их просто так, без возни: по башке — и в колодец?..
Приор мрачно и внимательно осмотрел застывший жир на железном блюде. Заглянул в бокал, куда Манлий тотчас подлил вина. Потер щеку. Пробормотал:
— В колодец… По башке… Да это же простое быдло, тягло! Их не резать, а работать заставлять надо. Мы с германцами бьемся не потому, что они своим идолищам молятся, а за неповиновение. Не все ли равно — крестятся эти христы, сморкаются или пляшут в своих пещерах: лишь бы покорно работали да подати платили… — Приор помолчал, разглядывая крестик. Покрутил шнурок на пальце: — Придумали кресты на шеях носить! Ну и что? Пусть хоть камни носят, лишь бы не бунтовали… По мне — так их вообще отпустить надо… Но тебе известен приказ легата — всех распинать, чтоб другим неповадно было. А приказ легата — это приказ императора, ни-ко-гда-не-о-ши-ба-ю-ще-го-ся! — по складам с желчью проскандировал он и допил вино.
Манлий тут же долил в бокал и озабоченно согласился:
— Да, не ко времени сейчас с легатом связываться… А ну, донесут ему, что мы лазутчиков отпустили?
— Да. И это тоже. На кресты дерево и гвозди найдешь, а привязать веревками, какая разница?.. Я завтра проверю! — погрозил приор пальцем, залпом опрокинул бокал и рыгнул.
— Исполню! — пообещал Манлий, хотел было идти, но вернулся к столу: — Рвы на ночь копать? Люди очень устали.
— Не надо. Всё равно дальше переть… И конца-края не видно… А с этими не тяни. Если к утру не умрут — заколешь перед уходом. Чего без толку мучить?
— Может, сразу заколоть? — предложил Манлий, которому было лень затевать всю эту волокиту с казнью и крестами.
Приор швырнул крестик на блюдо, в жир, где лежали остатки курицы. Вздохнул:
— Нет уж, пусть повисят. Сам же говорил, что стукачей полно. Это раньше Рим любили!.. Теперь мы только каратели. А на крови ничего не стоит. Этому их учитель учит! — пьяным кивком указал он на пленников и заключил: — И правильно учит! Ты с ними по-хорошему, и они с тобой по-хорошему. А если ты по-плохому, то и они огрызаются… Не лучше всё тихо-мирно делать, добром, как старый цезарь? Ты вспомни, как нас встречали раньше? Еда, бабы, вино, игры, танцы, пляски! А теперь? Трупы, гниль и падаль. Спятили они там, наверху, что ли? Стариков и детей вешать — это дело? Но приказ есть приказ. И его надо исполнять! Приказы не исполнять нельзя — за это суд! Вот был приказ из Массады никого живым не выпускать — нет, главного бунтовщика Элиазара выпустили, а он теперь опять шайки по всей Иудее собирает. А почему выпустили? Откупился, вот почему. А почему откупился? Потому что у карателей нет ни чести, ни совести, рты забиты сплетнями, а уши — слухами, вот почему.
Манлий, слушая излияния захмелевшего приора, пару раз нетерпеливо прошелся по разбитой синагоге и, наконец не выдержав, выглянул наружу:
— Эй, кто там! Силач! Анк! Берите этих и ведите к колодцу, я догоню, доски привезу.
Двое здоровяков ввалились внутрь. Анк, схватив за шиворот старика и мальчишку, поволок их наружу, Лука сам пошел следом, показывая покорность, чтобы не связали рук. Но долговязый Силач только подтолкнул его, сказав довольно миролюбиво:
— Иди шагай!
Их вели через село, превращенное в лагерь.
Солдаты рубили заборы на костры, чистили щиты, переобувались. Раскатывали палатки, стругали колья, вбивали их в землю, растягивали полотнища палаток. Некоторые слонялись без дела. Что-то подкручивали в камнеметнях. Кто-то переругивался из-за дежурства. Кто-то молча копался в мешках. Кашевары разводили огонь под треногами. Гремели миски. Кое — где уже сухо щелкали кости, игроки спорили, с грохотом швыряя шлемы и матеря богов. Перетаптывались лошади в телегах-кухнях.
— Куда ведешь ублюдков? — раздались голоса.
— Сами знаете, — отрезал Силач.
— Позови, когда готово будет!
— Как на казнь смотреть — так все тут, а как помогать — так никого нету!
«Неужели?..» — впервые подумалось Луке. Страха не было — только удивленная тоска протаранила душу, ошеломила и затопила мозг.
Их зашвырнули в хлев, дверь заложили доской.
Это было коровье стойло, забитое окаменевшим навозом. Старик присел в углу на корточки, нахохлился. Мальчишка, потирая окровавленную шею, лег ничком. Лука стал на колени возле него. Раны на шее были неглубокие, но с занозами.
— Выну сейчас…
Вытаскивая занозы своими сильными пальцами, Лука тихо и не оборачиваясь спросил у старика:
— Что дальше?
— Казнят! — коротко бросил тот, сплевывая. — Везде много распятых… Да и есть за что — весь народ против них. Шестерых я сам убил. Из засады, когда ночью выходили по нужде. Ножом! В шею!.. А поймали, когда к брату пробирался…
Он еще что-то говорил, но у Луки вдруг затуманилось в мозгу: «Меня распнут?.. Казнят?..» И он осел на навоз, уставясь в стену. Смутно доносились до него слова старика. Он тупо вглядывался в шершавые бревна, стынущими мыслями пытаясь о чем-то думать, а в голову лезла всякая всячина: шкодник на дереве, обгоревший хребет курицы, налобник приора…
«Пилат хоть спрашивал трижды, а этот?.. Раз христианин — значит, конец… Передумает?.. Ведь сказал же, что по его воле отпустить надо… Может, одумается?.. У них нет цены жизни, нет цены смерти… Что ж, ваше время и власть, но будет и мое…» — со злым раздражение думал он дальше, но вихри страха сносили мысли куда-то в темную дыру.
Вдруг он услышал разговор снаружи:
— Сколько около хлева торчать? Там мясо жарят, не достанется ничего! Ты же этих обжор знаешь — всё до косточки подъедят! — говорил Силач.
— Пока Манлий не придет, — отвечал Анк.
— Сам, небось, уж говядину лопает где-нибудь, а мы должны тут маяться! Может, покончим с ними?.. Побег — и всё?.. Лазутчики, пытались бежать.
— Да какие они лазутчики! Если так — то вся страна лазутчики!.. Всех надо тогда на кресты.
— Солдат! — очнулся Лука. — У меня золото есть. Отпусти нас!
— Давай!.. Просунь под дверь! — охотно отозвались снаружи.
Лука выковырял камнем из подошвы монеты и сунул их в щель под дверью.
— И всё?.. Нет, этого мало.
— Больше нету. Я потом отдам.
— Да, ищи тебя потом, а нам под арест! Нет, не пойдет. Мало.
— Мальчишку хоть отпусти! — сказал Лука.
— Нельзя. Мало.
Лука в растерянности поковырялся в карманах кацавейки, но, кроме крошек хлеба, ничего не нашел.
— Ничего нету, — пробормотал он.
— Молчи тогда! — еще строже приказали снаружи и грохнули мечом по двери.
Лука услышал в щель, как забулькало из фляги. Он опустился на навоз. Тугая задумчивость обволокла его. «Не может быть?.. За что?.. Я же не лазутчик… «Но христианин!» — ответило в нем, и он был на волосок от того, чтобы не подумать: «Нет, я сам по себе!» — но не подумал и кивнул бородатой головой: «Да, христианин!» Но это не помогло против чего-то, что сейчас выползало из него и выло без звука и смысла. Спина и лоб похолодели от пота.
Несвязные образы метались в душе. Шорох песков по ночам и первый холодок зари… Желтая верблюжья шерсть равнины, Кумран… Отчий дом, мать собирает что-то в подол… Малышня… Сосед, закадычный Ефрон, который всегда преданно смотрит на тебя, обсасывая косточки от фиников и не догадываясь предложить тебе, но ты не обижен — что с него возьмешь, с толстячка, он всё время что-то жует, даже мать его ругается…. Они шли на речку или к лекарю Аминодаву по прозвищу Брови, брали толстое стекло, садились на землю, направляли стекло на сухую траву и со жгучем ожиданием следили, как луч зажигает одну травинку, другую, третью…
Некстати всплыли слова Фомы о том, что Иешуа было никак не спасти, ибо в ту Пасху Голгофа была куплена и продана: на ней заправляли воры и разбойники, простых людей гнали взашей, а своих — ворюг и убийц — пропускали вперед, чтоб они, когда надо, крикнули Варавву.
— Солдат! — встрепенулся вдруг Лука.
— Чего? Нашел золотишко?
— Дай мне калам и пергамент! Там, в мешке. Они никому не нужны.
— Зачем?
— Писать хочу, — сказал Лука: — Письмо. Домой.
— Да чего тебе писать?!
— Дай ему, жалко тебе, что ли! — сказал другой голос. — Куда он денется из хлева? Небось два динария его сцапал! Половина моя… Барана можно зажарить, еще на бочонок вина и на шлюх останется…
— Где ты в этой пустыне шлюх видел? Это тебе не Египет! Вот ты и давай, если хочешь, а я не дам.
Послышалось шуршанье, ругань, глотки из фляги. Потом под дверь просунули кусок пергамента и свинцовый штырь:
— На, пиши и читай…
Лука схватил их, положил пергамент на кирпичную загородку и стал что-то наносить на него. К нему подобрался старик и увидел, как на листе возникает лицо приора, а под ним — еще какие-то слова, которых не разобрать.
— Христ? — спросил старик.
— Да, — ответил Лука. — А ты?
Старик хмыкнул:
— Не знаю…
— Как это? — Лука оторвался от листа.
— Так. Всю жизнь промучился. То верую, то не верую. Как колесо — то одна спица наверху, то другая…
— Почему тогда римлян убивал? — спросил вдруг мальчишка.
— А чтоб мою землю не топтали! Пусть каждый у себя живет.
Лука истово писал что-то на пергаменте, переворачивая его так и эдак. Он торопился, но голова была расколота на две части: одна суетливо и истошно визжала: «Смерть!» — другая отвечала нудным беспросветным блеянием: «Неееееееееееет!»
Тут снаружи послышалось движение: брань, окрики, голоса. Сквозь щели было видно, как Манлий вел за кольцо в ноздрях здоровенного бурого быка. Бык хромал. На хребте были прикручены доски.
— Где такого зверюгу нашел? — крикнул Анк.
— В каком-то дворе стоял, привязан. Хоть и хромой, а крепкий, как таран! Зоб до земли висит. Ему кличка «Зобо» будет! — с опаской похлопал Манлий быка, привязывая его к колодцу и сторонясь крепких рогов.
За быком двое солдат катили малую камнеметню. Анк и Силач стали сгружать доски. Гвоздей хватало только сбить кресты. Солдаты начали сколачивать их, предварительно топором заострив концы бревен, которые надо было врывать в землю. Один курчавый, большеротый, темный с лица солдат, поставленный копать ямы, лениво стучал лопаткой по земле, пытаясь её разрыхлить.
— Глубже бери! — приказывал Манлий, на что солдат кивал ушастой головой:
— Беру, — и продолжал ковырять неподатливый грунт, пока Силач копьем не помог ему вгрызться в твердую землю. Увиливать уже было нельзя, и солдат был вынужден выкопать три неглубокие лунки.
Скоро всё было готово. Первым вытащили старика. С него содрали рубашку и стали распрямлять на кресте. Суставы трещали, старик охал, ругался, сучил ногами, пока на них не сел Силач и не прикрутил их веревками к подставке.
Солдаты, сгрудившись в стороне, давали советы:
— Ногами вверх его, свинью!
— Топором по башке — и всё, чего там возиться!
— Поперек привяжи!
Наконец, старика приторочили, как-то боком, лицом в сторону, с вывихнутой рукой. Веревками, с толчками и бранью, подняли крест. Силач взобрался на камнеметню и обухом стал вгонять крест в землю.
— Вот так хорошо, — сказал он, спрыгивая.
Солдаты без особого интереса наблюдали за казнью, доедая из мисок горох с мясом. Где-то играл рожок. Перекликались часовые. Да бык косил брезгливым глазом, роя землю копытом.
— Но-но, Зобо, не злись! — успокаивал его Манлий, но бык продолжал утробно урчать и дергать хвостом.
Лука в щель пораженно рассматривал голого старика, который висел тихо, не шевелясь. И тут до него дошло, что пощады не будет — смерть! Сейчас. Его. Понял, что выхода нет: «Казнят!»
Сунув листы в карман кацавейки и напрягшись, он встал у двери. И когда Анк, деловито обойдя и осмотрев крест со стариком, пошел к хлеву — он был готов. Он не думал о побеге. Не знал, куда ринется. Не ведал, что сделает. Просто жизнь взбунтовалась в нем, перелилась через край.
— На!.. На!.. — вдруг услышал он. Это мальчишка совал ему камень.
Дверь распахнулась. Он взмахнул камнем. Но Анк успел уклониться, а Лука, пробежав пару шагов, был повален ниц.
— Тварь! — заорал Анк.
После удара по голове Лука потерял сознание.
Очнувшись, он увидел прямо над собой налитое кровью лицо с отвисшими щеками: это Силач сопел, разя чесноком, мерно наклоняясь и просовывая веревку под крест — привязывал левую руку. Правая уже была примотана к перекладине. В ногах, сидя на корточках, кто-то молча накручивал веревки на щиколотки. Лука краем глаза видел только подрагивающее перо на шлеме и ощущал, как с каждым этим подрагиванием еще один виток ложится на его ноги. Ноги были босы, сам Лука — в исподнем. Молчание палачей было страшным.
И вдруг стали поднимать.
— Тяжелый! — судорожно задышал кто-то сзади.
— Бери на себя, перекос!
— Правый угол тяни!
Потом посыпались мерные удары сверху — крест вбивали в землю. Лука ощущал удары всем телом. Ноги были уперты в перекладину, и удары отдавались прямо в затылок. Наконец, кончили, отошли, уселись на землю.
«Сойти бы!.. Уйти бы!..» — тоскливо подумал он, уставясь сверху на грязную землю, на щепки и забытый топор. Мешок, сандалии, кацавейка валялись тут же в грязи — никто не захотел взять их себе.
Увели мальчишку. Через короткое время вернули, окровавленного, быстро привязали к перекладинам. Мальчик повис молча, не шевелясь.
Солдаты, поглазев на кресты, разошлись, повздорив напоследок, что делать с быком. Кто-то предложил зарезать на мясо, но все были сыты и никто не захотел возиться. Решили оставить у колодца:
— Манлий завтра разберется!
Бык строптиво бурчал и бодал рогами колодезный круг.
Закрапал дождь. Силач, оставленный сторожить казнимых, походил-походил, да и прилег возле хлева, подстелив кацавейку под голову и полулежа дохлебывая из фляги.
Лука чувствовал, что руки и ноги его одеревенели, как будто их окунули в жидкий лед. И это огненный лед струился по всему телу, забираясь в каждую клетку и прожигая всё насквозь. Стемнело. И в душе смеркалось. Он проваливался в отчаяние, обвисал без сил, без мыслей в кромешной тоске. Забылся…
— Жив? — дошло до Луки. Это из темноты спрашивал старик.
— Жив, — отозвался он, приходя в себя.
— Ты зубами грызи веревку, — услышал он опять. — Я не могу… Зубов нету… И рука вывихнута, шевельнуть не могу… Солдат дрыхнет, я вижу его. Луна на него светит.
«А ноги?» — не успел подумать Лука, как старик снова зашипел:
— Ногами тоже шевели, растягивай! Можно растянуть. Недавно в горах один спасся так… За ночь распутался…
— Я тоже жив! — сказал из темноты мальчик.
И ты грызи!.. — приказал старик.
Через мгновенье тот ответил прерывисто:
— Не могу достать!
— Смоги! — громче, чем раньше, просипел старик.
Вокруг, в ночи, никого не было, кроме быка, который блестел глазами и нервно бил рогом в камни колодца, перебирал копытами.
Лука повернул шею и начал зубами ерзать по вонючей веревке. Одновременно задергал рукой, растягивая веревочные оковы. Руки у него были крепкие: сам всегда драил бараньи шкуры, выделывая пергамент, перетирал краски, вытесывал доски для рисования, а в юности в Кумране переписал тысячи строк в сотнях свитков.
Он грыз и грыз, забыв обо всем. Зубы ломались. Во рту стояла соленая и горячая кровь. Десны скользили по веревке. Рот забился грязью, углы губ надорвались. От страха и отчаяния думалось что-то несусветное: «Там была толпа, люди… близкие, а туг… тьма… и спящий солдат…» Вдруг стало обидно умирать в одиночестве, в ночи! Но он задавил в себе эту зависть, ужасаясь: «Кому завидуешь? Ему? Зависть — большой грех!» — и с удвоенными силами продолжал грызть веревку.
Через час он сумел перегрызть один виток. И странно — руке сразу стало свободно, она осталась стянута лишь у запястья. «Неужели?» — впервые с живой надеждой пронеслось в Луке, и он начал крутить кулаком, выгибая запястье.
Усталость затопляла его до отказа, болело тело, руку жгло от заноз, изо рта сочилась кровь, он часто проваливался в красную муть, однако небесная сила снова и снова выводила его из круга смерти. И когда, обессилев, он обвисал и, не шевелясь, бессмысленно смотрел в темноту, то приходила мысль о Иешуа, давала сил бороться дальше: «Он прошел — и я пройду! Он был — и я буду!» Сама эта мысль была животворна.
И вот, вжав пальцы в доску и чувствуя, как большие заносы впиваются в плоть, он вытащил из-под веревочной петли правую руку.
Стояла ночь. Где-то тлели костры, перекликались караульные, но их Лука не боялся — они ни разу к крестам не приближались, обходя лагерь по большому кругу.
— Живы? — прошептал он, вглядываясь в темень.
— Да, — отозвался мальчишка.
— Шевелись!.. У меня одна рука свободна! — сказал Лука.
— Не могу, устал, — ответил тот.
— Шевелись! Растягивай!
— Тише! — захрипел из темноты старик. — Крест качается!
Лука принялся ерзать ступнями по доске, разводить щиколотки. Правой рукой он пытался ослабить веревочные кольца на левой руке.
Крест качался, но Силач спал. Бык застыл не шевелясь. Его зеленосиние глаза не отрывались от крестов, а кончик хвоста ходил напряженно и гибко.
— Давай! Давай! — хрипел старик. — Они дрыхнут все. Два дня без остановки шли, пьяные, усталые. Может, спасемся еще!.. Вон, за оврагом, лес! Там уж никто не поймает. Видать, ты сильный, крепкий… Давай, брат!.. Да поможет нам Спаситель!
— Поможет! — захрипел Лука как баран под ножом — так пересохло горло.
Бык вдруг издал в ответ какой-то звук.
— Его не хватало! Еще разбудит, проклятый! — выругался старик и шикнул на быка: — Тише, боров!
И бык затих, поняв слова и звуки, и продолжал напряженно светить глазами из тьмы.
Через какое-то время Луке удалось вытащить одну ногу из кольца. Он сумел ею дотянуться до земли. Рывком вырвав левую руку из веревок, повалился на землю. Что-то хрустнуло в лодыжке. Боль опалила изнутри, но он даже не понял, откуда она — он был уже на земле! Тут крест начал падать и шмякнулся в грязь рядом с ним.
— Возьми у солдата тесак, перережь веревки!.. Быстрее!.. Светает!.. — говорил старик, уже явственно видный в утренней мгле.
«А если проснется?.. Убить? Убью!»
Было уже почти светло. Лука взял камень и пополз к Силачу. На счастье, тот лежал так, что тесак не был прижат телом, и Лука сумел тихо вытащить его из кожаной петли.
Вернувшись, он схватился за крест старика.
— Его сначала! — приказал старик.
Лука отполз к другому кресту и принялся яростно пилить веревки у перекладины. Мальчишка молча смотрел на него сверху.
— Руки сперва освободи, а то сломаться могут! — донеслись слова старика.
Лука, с трудом поднявшись на ноги, забил тесаком по веревкам. Он уже близко видел лицо мальчишки, слышал его вздохи, горькое дыхание и торопился.
Тесак Силача, остро наточенный, легко резал веревки. Мальчишка был уже почти свободен. Повиснув на Луке, он дергался всем телом и мешал больше, чем помогал. Лука велел ему затихнуть. Держа мальчишку на плече, он начал кромсать веревки, которыми были привязаны его ноги к перекладине.
И тут обрушился вой рожка — подъем!
Лука от неожиданности рванул изо всех сил. Мальчишка упал на землю вместе с крестом, но сумел выскользнуть из-под него и, ковыляя, побежал к оврагу.
— А! — раздался вопль: это Силач вскочил и со сна непонимающе смотрел то на Луку, то на поваленные кресты, то на бегущего мальчишку.
И вдруг бык Зобо, мощно рванув башкой, сорвался с кольца, в странном прыжке достиг Силача и пригвоздил его к дощатой двери хлева. А потом, стряхнув мертвое тело с рогов, рухнул на колени перед Лукой.
— Беги! Меня не спасти! — крикнул старик. — Они уже близко!
Лука, не слушая старика, кинулся было к его кресту, но дорогу ему перегородил бык и так стремительно подкинул его рогами, что Лука оказался прямо на бычьей шее как в седле.
И бык погнал.
Он гнал и гнал, неуклюже прыгая по кочкам и издавая громкие, клокочущие звуки, похожие на слоги неведомого языка. Он больше не хромал и мчался как угорелый — Лука только успевал перехватывать рога, когда зобатого зверюгу кренило и заносило в беге.
Впиваясь руками в шершавую роговину и оборотившись, Лука видел, как солдаты окружили крест со стариком. Заблестели мечи.
«Зарубили!.. Свиньи, скоты!.. Я отомщу вам!.. Я превращу вас в пыль! Я уничтожу ваше царство!» — думалось Луке во гневе, и бык Зобо отвечал ему человечьим ревом и диким свистом.
Пасмурным утром уходили римляне из села. Солдаты ежились, сворачивали палатки и кляли богов, чтобы вечером, прошагав целый день по грязи, опять где-то разбить их на чужой земле. Они спешно покидали село. Замыкающие могли видеть крест со стариком, превращенным в кусок мяса, с которого свисали кровавые клочья, обрубки рук и синие жилы.
— Не доведет это до добра! — ворчал старый солдат, искоса поглядывая на разоренную голгофу, где сонные дежурные рыли могилу для Силача.
— Это точно, — с некоторым смущением отвечал второй, как будто это он гнал войска на гибель. — С каждым днем всё хуже!
— Конец Рима близок.
1975–2005, Грузия / Германия
Императрица отдыхала в саду, когда ей сообщили, что посланный ею раб вернулся. Она не выказала нетерпения (была учена доносчиками и соглядатаями, которыми муж наводнил дворец), только перешла на другой конец террасы, где еще была тень. Раб склонился перед ней.
— Никто не видел тебя?..
— Нет, госпожа, я вошел через калитку.
— Всё в порядке?.. Отдал письмо?.. Ему в руки?..
— Да, я сделал всё, как приказано.
— Ночью придешь рассказывать.
Цезарь был в отлучке, поэтому челядь не особо соблюдала порядок во дворце: в некоторых залах не зажигали светильников и не подметали в саду, не разводили огня под котлами с дежурными блюдами, которые должны быть всегда подогретыми на случай гостей, не меняли масла в плошках, отчего время от времени по дворцу тянуло горелым и горклым. Охранники, наигравшись в кости, пили вино на берегу пруда, в середине которого плескался со своей любовницей-поварихой начальник стражи.
С трудом дождавшись ночи, императрица приняла раба, но он ничего не говорил, а только просил:
— Госпожа, дай мне простую бритву! У тебя есть бритва?.. Прикажи принести лезвие!
— Какое лезвие?.. Причем тут лезвие? — не понимала она, но все — таки вызвала свою старуху-кормилицу.
Та пошепталась с рабом, ушла и вскоре вернулась с тазом, полотенцем и лезвием. Раб встал на колени, она окунула его голову в таз, намылила и принялась сбривать волосы.
— В чем дело? — уже с раздражением удивилась императрица, но старуха махнула бритвой:
— Подожди!.. Тут подарок для тебя!..
Раб тихо торопил старуху. Ему не терпелось увидеть радость госпожи. Сейчас он думал только о ней, как, впрочем, и всегда. Это, пожалуй, было единственным, что держало его на этом свете. Лишь бы она была счастлива. Когда-нибудь и он скажет ей, что любит ее. Соберется с силами и скажет.
Когда всё было кончено, он подобрался на коленях к императрице и опустил голову:
— Госпожа, смотри!
На выбритом черепе были вытатуированы слова. Они начинались над висками и аккуратной вязью окольцовывали ту часть головы, которая обычно скрыта под волосами. Письмо было наколото тонкой иглой, синими чернилами, два слова — «любовь» и «смерть» — были исполнены красным, а хвостики от них сплетались на затылке в виде венка.
— Что это?.. — поразилась она, схватила раба за плечи и, ощущая дрожь его большого тела, с диким любопытством принялась читать.
— Это письмо от него, госпожа! — не поднимая глаз от пола, повторял он, счастливо улыбаясь. — Письмо для тебя! Читай!.. Теперь ты всегда сможешь читать его!.. Никто не отнимет его у тебя! Позови меня — и читай! Тайнопись!
Как-то давно, когда у нее еще была возможность изредка встречаться с автором этого необычного письма (поэтом, изгнанным Цезарем из империи), она призналась ему: «Единственное, о чем я жалею, так это о том, что у меня отбирают всё, написанное твоей рукой…» И вот он пишет: «Теперь ты всегда будешь иметь мое живое письмо, любимая»… Да, он всегда был всеобщим любимцем, шутником и мастером на все руки… За что и поплатился — Цезарь не любит подле себя таких. Он даже грозился вырвать у него язык. И это были не простые угрозы!
Раб спешил рассказывать:
— Он держал меня три недели под замком, пока не выросли волосы. А до этого наградил и рассказал о своем замысле. Я был согласен. Ради твоей улыбки я готов на всё. Я одену тюрбан. Кого интересует голова раба?.. А ты сможешь позвать меня в любую минуту, — а про себя добавил: «Любимая…»
— Он сам делал это?
— Да, госпожа, всё сам.
— Тебе было больно? — глядя на татуированную голову, она представила себе весь этот ужас.
— Нет. Он дал мне опиум. Боли начались потом. Но что мне боль, если я знаю, что это доставит тебе радость?!
Она положила ладони на горячий, живой, трепетный череп и погладила его. Раб замер от наслаждения. Он был готов сказать главные слова.
Тут вошел Цезарь.
Она отпрянула от раба, попыталась накинуть ему на голову полотенце, но Цезарь оказался проворнее и мигом оказался возле раба. Глаза у него округлились, как у кошки на ярком солнце. Изумился. Прочел. Потом поднял глаза на жену:
— Жаль, что без подписи… Впрочем, кто сей остроумец — можно догадаться.
Он начал тяжело и глубоко дышать. Кормилица тихо попятилась. Цезарь пнул раба:
— Ты-то уж точно должен знать имя!.. Говори!
Раб молча стоял на коленях.
— Имя! — Цезарь носком сандалии приподнял его лицо и уставился ему в глаза: — Имя! Скажешь — останешься жить.
Не получив ответа, он сорвал со стены свисток. Когда прибежал начальник стражи, еще мокрый от купания (Цезарь застал всех врасплох), император заорал, выхватывая из его ножен меч:
— Где охрана?.. Что делают бездельники?.. Вора поймали во дворце!.. Вот!
— Позволь… — начал было начальник стражи, уставясь на бритую голову раба, но Цезарь, оттеснив его, закричал: — Вон, негодяй! Ты арестован!
— Это просто шутка… — попыталась сказать императрица, но Цезарь, развернувшись, как на турнире, точным взмахом отсек рабу голову.
Тело глухо опало на узорный пол. Из обрубка шеи толчками пошла кровь.
Отбросив меч, он пошел было прочь, но что-то остановило его. Он вернулся, присел над еще живой головой и, брезгливо поворачивая ее пальцами, еще раз внимательно перечитал письмо. Потом медленно поднялся и побрел прочь, ругаясь и круша всё, что попадало под руку:
— Боги!.. Царствами владею, а с одной бабой справиться не могу!..
Императрица была собрана в путь очень быстро, несмотря на то, что Цезарь приказал брать не только летнее, но и зимнее, что означало долгую ссылку. Кормилица отправлялась вместе с ней.
Когда они уселись на скрипучую крестьянскую повозку, императрица спросила что-то глазами у старухи, та едва заметно кивнула:
— В растворе, в банке, среди посуды.
А Цезарь, наблюдая из окна за сборами, зло бормотал про себя:
— Шлюха!.. Чего тебе не хватало?.. Чего тебе было мало?.. Моей империи?.. Меня?.. Моего члена?.. Голов татуированных захотелось, дура?..
1994, Германия
Но весь народ стал кричать: смерть Ему! а отпусти нам Варавву.
Незадолго до Пасхи был дважды ограблен караван персиянина Гарага. Один раз воры напали на окраине Иерусалима, где сгружались ковры и посуда, а второй раз обобрали через несколько дней на Ассийской пустоши, когда Гараг, закупив всякой всячины для возмещения убытков, вышел за городские ворота, чтобы идти в Персию. Избитые купцы разбрелись по городу, пугали людей рассказами о побоях. Поползли дикие сплетни и мрачные слухи. Народ роптал и шевелился. Да и было от чего!..
Жизнь становилась всё опаснее. Обворовывали дома, грабили лавки, отбирали выручку у торговцев, облагали податью лавочников, отнимали товары у купцов и барыши у менял. Грабили богатых, а их красивых жен и дочерей угоняли в горы, чтобы потом, натешившись, продать в рабство. Римляне не вмешивались в городские дела, солдаты только иногда, по просьбе Синедриона, прочесывали город, предпочитая играть в кости и щупать шлюх, живших возле казарм. А у местной стражи глаза были залиты вином, а глотки залеплены деньгами — делай что хочешь, только плати!
Стукачи тут же донесли в Синедрион, что двойной грабеж — дело рук известного по всей Иудее вора и разбойника Бар-Аввы и его шайки. Действовал он, как всегда, нагло, умело и смело — у первого и последнего верблюда вспарывал брюха и спокойно обирал караван, пока купцы и хлипкая охрана дрожали под ножами, а верблюды, связанные в цепочку, беспокойно урчали, отшатываясь от умиравших в кишках и крови зверей. Хуже всего, что с караваном уходили важные бумаги для персидских властей, но тоже были украдены из баулов и торб.
И Аннан, глава Синедриона, отдал приказ взять разбойника:
— Терпеть больше нельзя! Он стал опасен для нас! — хотя зять Каиафа уверял его, что глупо резать курицу, которая не только несет золотые яйца, но и наводит порядок в своем курятнике.
Приказ исполнили. Бар-Авва с разноязыкой дюжиной воров был окружен и взят под охрану в его родном селе Сехания, где он обычно прятался после бесчинств и грабежей. Привезен в закрытой телеге во Дворец Первосвященников и посажен в подвал до суда.
Во тьме подвала светила лампадная плошка. Она стояла на выступе бугристой стены и почти не давала света. Глухая дверь. Где-то наверху во Дворце ходили и бегали, но звуки, пронизывая земную толщь, в подвале превращались в слабые рокоты, стуки и звяки.
Подстилка была только для Бар-Аввы. Для двух других — земляной пол. Тщедушный и глуповатый карманник, Гестас-критянин, дремал в углу. Негр по кличке Нигер мучался от болей — при аресте был ранен в живот, наскоро перевязан, но рана гноилась, и он умирал.
Бар-Авва — большой вор, умудренный жизнью — одышливо ругался сквозь кашель. Он двадцать лет разбойничал вокруг Генисаретского озера, никогда ни о чем не забывал, всегда всё делал, как надо. А вот на этот раз, обезумев от добычи, забыл выставить вокруг шабаша охрану. За то и поплатился. Он громко вздыхал, бил себя по бритому черепу, по лбу, по ушам:
— Ах я, дурень! Очумел от золота, как мальчишка! Сатанаил попутал! Хоть бы ты, Нигер, вспомнил! Или ты, Гестас, подсказал!..
Нигер стонал. Из розового зева рта толчками выходила пена. Бок раздуло. Из-под бурой повязки полз гной. Он в забытьи тер руками живот, мычал и скалился. Гестас отбрехивался в полудреме:
— Да ты, кроме Сатанаила, разве кого-нибудь слушаешь! Даешь слово сказать? «Я — ваш учитель!» Вот что от тебя слышно! Ведь так, Нигер?
— Я даю слово сказать тем, кто дельное говорит, а не всякой мелкоте вроде тебя! — осадил его Бар-Авва, покосившись на Нигера и зная, что бывает в тюрьме, если у двоих появляется возможность взвалить вину на третьего. — Заткнись! — для верности шикнул он на Гестаса, и тот притих.
Карманник был не опасен — мелкая сошка, способная только красть у стариков и буянить во хмелю. Но вот негр с золотыми серьгами, бывший служка палача в Вавилоне, где он искалечил жреца и сбежал в Иудею. Убивать людей Нигер считал своим главным делом и умел это по — разному. Иногда кастетом пробивал черепа и пил кровь из пробоин, пока жертвы бились в агонии. Но сейчас он лежал навзничь, залитый пеной, слюной и мочой. У Бар-Аввы отлегло от сердца.
«Быстрее б подох!» — подумал он. Побродил по подвалу, приник к стене. Начал потихоньку постукивать по ней трехперстием костяшек. Постучал наверху… внизу… потом крест-накрест… Ни звука. Нигде никого. Где же остальные?.. Сбежал кто-нибудь или все здесь, в подвалах?.. Может, других отпустили, а их троих держат?.. Или рассадили всех по разным тюрьмам?.. Но зачем?..
Отяжелевший, хмурый, распахнув халат и обнажив грудь в тронутых сединой волосах, он уставился в одну точку, угрюмо обдумывая, как выбраться на волю. Где-то должна быть лазейка, пока ты не под могильным камнем!
Раньше всё было известно: золото и камни — алмазы, сапфиры, изумруды, аметисты — чего еще?.. Совсем недавно он, как положено, откупился шкатулкой камней убитого патриция, о чем знали, но взяли. А сейчас происходит что-то странное. Ему не дают написать записки, увидеться с братом, поговорить с Каиафой или с кем-нибудь из его лизоблюдов. Почему?.. Или золото потеряло цену?.. Или люди лишились разума?.. Или наложницам Каиафы больше не нужны бирюльки и цепки?.. Или подох старый Аннан, а Каиафу скинули — кому нужен зять трупа?.. И почему стукачи не предупредили его, как обычно, о готовящемся аресте?.. Или их кто-то перекупил?..
Уже давно Бар-Авва приплачивал мелкой синедрионской сошке, за что имел глаза и уши в самом логове, всегда знал, что там творится. А вот на этот раз никто из шавок не сообщил об аресте. Ну, с ними он разберется, когда выйдет… Но как и когда это будет?..
Плохо, что он посажен в подвал. Если бы хотели попугать, как бывало при вымогании поборов, то держали бы наверху, в особой комнате, где обычно поджидал один из людей Каиафы. Сам Бар-Авва ни к золоту, ни к камням никогда не прикасался, а всегда только на словах сообщал, где и сколько чего спрятано, зарыто, закрыто. Те шли и брали. Зачем рисковать из-за какой-то дряни?.. Кто знает, что может взбрести в голову Синедриону? Вдруг схватят за руку, завопят: «Этот камень — с убитого! Та цепь — с покойника!» — и отправят на суд, а вместо него, Бар-Аввы, обложат данью другого, нового, вот и всё…
Единственное, на что мог он надеяться — на свой вес и авторитет. Конечно, воров в Иудее множество, но он — один из главных. За наглость, смелость и ум возведен в звание и не имеет права бросить своего воровского ремесла. Зная об этом, Синедрион считал более разумным и выгодным брать с него выкуп и пополнять им казну (и карманы), чем сажать или вешать. Всё равно людей не изменить, вместо Бар-Аввы на воровском престоле будет сидеть другой разбойник и убийца — какая разница?.. Бар — Авва хоть всем известен и уважаем, в силах навести порядок в черном мире. А что начнется после его казни — неизвестно.
Так думал Синедрион раньше. Об этом сказал ему сам Каиафа, однажды повстречавшись на заре в узкой улочке возле Силоама, где Бар — Авва ночевал у одной из своих жен (тогда вор еще поразился: «Что надо этому человеку в таком квартале в эдакую рань?..») Каиафа был один, под капюшоном, куда-то спешил, но, наткнувшись на Бар-Авву, не увильнул, а наоборот, с высоты своего худого роста настырно уставился вору в переносицу и веско сказал: «Пока ты хозяин дна — мы с тобой, и ты с нами. Но если что-нибудь случится с тобой — нас для тебя нет. И тебя для нас нет. Мы квиты». И добавил странные слова, которые вор хорошо запомнил: «Если хочешь осушить болото, не следует слушать жалоб лягушек и жаб».
Так было. А что теперь?.. Почему он тут, в вонючем склепе, а не на воле? Пять жен ждут его, а он гниет под землей с полутрупами. Значит, что-то случилось? Но где?.. С кем?.. С ним?.. С Каиафой?..
Вор был в замешательстве. Было непонятно, откуда и чего ждать. А мысли о близкой Пасхе приводили его в полный ужас — кто ж не знает, что на Пасху казнят таких, как он?.. Неужели его предали?.. И воры, и брат, и друзья?.. Сделали козлом отпущения?.. Взвалили на него все дела?.. Свели счеты?.. Решили сместить?.. Казнить?.. Его?..
Он швырял в стену мисками и бил ногами визжащего Гестаса, упрекая его в чем-то, что было неясно ему самому, с бессильной тоской слушая заунывную агонию Нигера и всё глубже погружаясь в могильный страх смерти.
Поздно, ночью, Бар-Авву вызвали из подвала, одели в ручные и ножные кандалы, вывели тайным ходом из дворца и повезли куда-то в наглухо закрытой холстом телеге. Он слышал топот коней и ненавистную римскую речь, которую понимал с тех пор, как просидел несколько лет в тюрьме с римскими солдатами, осужденными за кражу провианта. В телеге пахло грязью и гнилью. Холстина наглухо приторочена к бортам, никаких щелей. Блики ходят по грубой ткани. По доскам пола переползают влажные пятна, прыгают куриные кости. Может, это жрал свою последнюю курицу какой-нибудь смертник, которого везли на казнь?.. Вор старался не дотрагиваться до костей, хотя усидеть на корточках было нелегко — телега подскакивала на колдобинах и надо было хвататься руками за скользкие борта и липкий пол.
Вот телега встала. Его выволокли наружу, накинули на голову мешок и повели, подгоняя:
— Быстрее, быстрее!
Он ругался:
— Воздуха дайте!
Но его тянули волоком дальше, приказывая молчать и пиная в бока и ребра. Повороты. Сквозняки. Ругань. Запах горелого лампадного масла. Звон металла. Упало что-то. Хохот, эхо, скрежет, брань солдат… Сколько их было за спиной — он не знал: три, четыре?.. Вот остановили, растянули цепи, замерли. Потом с него сняли мешок.
Он стоял в темной претории. Связка-двойка факелов дымила в углу. За походным столом молодой солдат в легких латах что-то писал. Стол был завален свитками. Среди белых свитков — темные пятна чернильницы и кувшина.
С другой стороны стола в кресле нахохлился пожилой человек. Богато одет. Сиреневая тога в золотых выточках. Строгое лицо. Короткие волосы с сединой. Руки в перстнях и шрамах, обнажены до локтей. На ногах — сандалии с камнями, а ногти крашены хной.
Да это же римский начальник Пилат, который когда-то вербовал Бар-Авву в Германский легион!.. Тогда молодому вору была предложена служба в карательном отряде. А в прошлом году, как раз на Пасху, он видел этого римлянина на Лобном месте: пока Аннан распинался в преданности Риму, Пилат сидел в тени и ел пузатые персики, а потом разморенно задремал на солнце.
Пилат, мельком взглянув на вора, негромко произнес:
— Манаим из Кефар-Сехании, вор по кличке «Бар-Авва»? Галилеянин? Сын берберийки Марьям и неизвестного отца?
Вор поморщился (как всегда при словах о «неизвестном отце», делавших его мать шлюхой):
— Это я, начальник. Звание ношу. Меня вся Иудея знает. И ты меня знаешь! — добавил он в надежде, что, может, Каиафа замолвил за него словечко и надо подсказать, что это именно он, а не кто другой.
Но Пилат брезгливо отрезал:
— Тебя я не знаю. И знать не хочу…
— Да нет, знаешь… Ты меня в Германский легион вербовал… — настырно напомнил Бар-Авва.
— Да?.. — вгляделся Пилат внимательнее в лицо вора. Он иногда заходил в преторию, когда там шел набор карателей. — И ты, как видно, отказался?
— Как я мог согласиться? Я вор, свободный человек. Меня и в морскую охрану хотели главным взять, такой я нужный, — солгал Бар-Авва, где-то слышав, что римляне охотно нанимают иудеев, как самых свирепых, охранять свои морские границы.
— А почему ты отказался в этот раз?
— Плавать не умею… Воды боюсь с детства.
Пилат сухо кивнул и заглянул в поданный писарем свиток:
— Кто ограбил в прошлом месяце богача Ликия, самому отрубил руки, а жену отдал ворам на утеху?
— Не помню. У меня с этим плохо, — Бар-Авва хотел показать пальцем на свою голову, но солдат не ослабил цепь, не дал поднять руки.
— Пишут, что нападение на римский обоз с оружием — тоже твоих рук дело.
— Это они пишут… Я не припомню ничего такого…
— А грабеж лавки ювелира Зеведеева в Старом городе? Твои хамы обесчестили всех пятерых дочерей, а самому рот забили жемчугом так, что он задохнулся? А? Тоже не помнишь? — Пилат свернул список и похлопал им по колену.
— Ничего не знаю. Первый раз слышу.
— А двойное ограбления купца-персиянина Гарага в этом месяце?
— Ты говоришь, не я! — огрызнулся вор.
— Где, кстати, те бумаги, которые шли в Персию, а попали к тебе? Они тебе не нужны, отдай, — недобро уставился на него Пилат.
— Читать-писать не умею. Бумагами не ведаю.
Пилат, развернув свиток, упомянул еще несколько дел. Писарь спешил, шуршал пером. Солдаты переминались. Факелы дымили. А Бар — Авва как заведенный отвечал:
— Не может быть. Никогда. Нет. Не упомню. Не знаю, — на самом деле поражаясь, сколько чего известно Пилату (выходило, что Синедрион не только топит его подчистую, но и хочет скинуть на него всё нераскрытое, валит на него и его, и не его грабежи и убийства!)
Пилат усмехнулся:
— Да уж, трудно всё упомнить, если за душой ничего, кроме мерзости, нет… Но придется. — Он свернул свиток, щелкнул застежкой, кинул его на стол. — Пошел бы к нам наемником — может, и остался бы жить… Тебе предлагали, но ты не захотел. Я сам служил в Германском легионе… Вот! — Пилат мизинцем, исподволь, указал на шрамы правой руки.
— Как же! Всем известно, что ты был там большим начальником, — нагло-утодливо начал плести Бар-Авва, но Пилат повысил голос:
— Но в легионе надо воевать. А зачем с германцами биться, если можно женщин насиловать и ювелиров душить?… Там ты, может быть, стал бы героем. А сейчас ты никто. Существо, которое все ненавидят. И скоро превратишься в падаль. Всё, конец. Подожди до Пасхи! Ты-то уж точно по закону будешь казнен! — добавил прокуратор, поворачивая зачем-то перстень на пальце.
Бар-Авва, что-то учуяв в этих словах, уцепился за соломинку:
— А кто не по закону?
— Тебе не понять… Твоя жизнь в крови и нечистотах протекает… Не тебе судить людей. Они должны судить тебя… И засудят!
При этих словах один факел вдруг зачадил, надломился и горящим набалдашником рухнул на пол возле стола, рассыпая искры и огонь. Писарь вскрикнул, отпрянул, задел стол. Свитки и перья полетели на пол. Пилат вскочил, схватил кувшин и, отбив горлышко о край стола, разом выплеснул воду на пылающую головку. Угли, шипя и дымя, расползлись по каменному полу. Всё произошло так быстро, что солдаты не успели даже дернуться. Пилат поставил кувшин на пол, сел в кресло, отряхнулся.
— Принести новые факелы! А эти убрать, дышать нечем!.. — И насмешливо посмотрел в сторону писаря, собиравшего с пола свитки: — Могли бы сгореть, между прочим… А за это суд и галеры!
Писарь, не разгибаясь, глухо спросил:
— Здесь темно… Зажечь свечу, пока принесут факелы?
— Не надо. Есть охрана. Страх есть грех. Тебе, солдату, не стоит об этом забывать… — Писарь промолчал, наводя порядок на столе.
Один из солдат бросил цепь и начал мешком, в котором Бар-Авву вели сюда, собирать угли. Затушил второй, чадящий факел. Вытащил черенки из треножника, захватил сломанный кувшин и понес всё наружу.
…Тьма и тишина. Откуда-то слышен солдатский бубнёж, скрежет железа, лай собак. Писарь застыл черным пятном, слился со своей тенью. Пилат вздыхал, ворошил что-то на столе. А Бар-Авва ничего не мог понять. Что творится?.. Может, его хотят просто зарезать в темноте?.. Или предлагают бежать?.. Он украдкой попытался оглядеться, но солдат палкой повернул его голову обратно. И цепи были натянуты.
— А те… записки?.. Ну, ты знаешь… Не пострадали? — вдруг обеспокоено спросил Пилат из темноты.
— Нет, здесь где-то, на столе, — откликнулся писарь виновато. — Только не видно без света.
— Нужен свет доя них? — с непонятной издевкой произнес прокуратор. — Не помнишь наизусть?.. А ну, тише! — прикрикнул он, хотя в претории и так было тихо. — Говори по памяти!
— Не убивать. Не красть. Не обижать. Не лгать. Не прелюбодействовать. Не обжорствовать. Почитать отца и мать. Деньги раздать нищим. Не отвечать злом на зло. Прощать. Любить… — не очень уверенно стал перечислять писарь и замолк.
Отсветы огня из коридора не могли погасить звезд за окнами, таких больших, как будто кто-то поднес их вплотную к решеткам казармы.
— Может так жить человек? — спросил Пилат из темноты.
Было непонятно, кого он спрашивает. Писарь смущенно пробормотал:
— Не знаю…
А Бар-Авва обрадовался, поняв, что римлянин шутит. Посчитал это хорошим знаком и решил тоже не молчать:
— Побольше бы таких, и у нас, воров, была бы веселая жизнь! Сиди, жди, а тебе всё само в руки валится! И воровать бы не пришлось — зачем? Хорошая жизнь, даже очень! — добавил он туда, где виднелась тень начальника.
— Вот-вот, и воровства бы не было, и грабежей, и убийств… И все жили бы тихо-мирно… — согласилась тень и спросила дальше: — А ты бы мог так жить?
— Я? Так? Не воровать, девок не тискать, прощать? Нет, не мог бы. Да и нельзя мне уже после всего… всякого… что было… — осклабился Бар-Авва.
— А вот… говорят, что всем можно… начать так жить… Даже самым отъявленным, закоренелым и отпетым… Как ты, например…
— Или ты, — нагло ответил вор и запанибратски добавил: — Ты ведь в своем Германском легионе тоже не маслобойней ведал… Все такие…
— Но всем можно начать, — повторил веско Пилат.
В этот миг солдат внес в казарму факелы. От свежего света все сощурились. Прокуратор спросил:
— Привезли?
— Да. Скоро будет.
Он оживился:
— Факелы сюда… Поближе… А этого убрать с глаз долой… Ты обречен… — холодно предупредил он Бар-Авву, но вдруг, что-то вспомнив, спросил: — Ты ведь галилеянин?
— Да, начальник. Вся моя родня оттуда. А что? — поднял вор голову. — Меня там все знают. И я всех знаю!
— Правда ли, что на вашем языке слово «Галиль» означает «земля варваров»?
— Конечно, а как же! Давили нас всегда, гоняли! — подхватил вор, безнадежно думая, нет ли у римлянина каких-нибудь тайных дел в Галилее, где могла бы понадобиться его помощь. — За собак почитали! Если галиль — то ты никто, не человек уже… Запрещено у нас покупать, ночевать, обедать, даже здороваться с нами! Каково такое терпеть? Вот и стал вором, чтобы гордость не потерять, — спешил Бар-Авва, надеясь разжалобить римлянина этой чистой правдой и видя хороший знак в том, что правитель так заинтересован им и его жизнью, что даже спрашивает и слушает. — Наречие наше другое. Нас мало кто понимает. И разные люди у нас живут. Много непокорных…
— Не покорных чему? — Пилат, то ли недоверчиво, то ли глумливо уставился на него в упор.
— Нашему закону и начальникам, кому еще? Спроси у саддукеев, они скажут… Саддукеи всегда так — сперва мучают, теснят, ломят, а потом еще и валят что ни попадя! Почему на меня всякую дрянь наговаривают? Где такой закон, чтобы без закона судить? — расшумелся Бар-Авва.
— С тобой обойдутся по закону.
И Пилат, отвернувшись от вора, тихим шепотом сказал что-то писарю. Бар-Авва, поняв, что всё кончено, крикливо и грязно выругался. И пошел из претории широким шагом, словно был свободен от цепей, за концы которых дергали солдаты:
— Куда? Медведь! Медленнее!
В подвале ничего не изменилось, только вонь стала сильнее, а свет — слабее. В сизой мгле Гестас бродил из угла в угол, сгорбившись как пеликан. Нигер лежал плашмя, в поту и блевотине.
— Почему не убрал? — Бар-Авва сурово пнул щипача ногой. — Этот умирает, но ты живой еще?
— Воды нет, как убрать? Да тут уже всё… Его самого убирать надо… Ну, что? — спросил Гестас без особой надежды.
— Ничего… Убрать всё равно надо. Стучи в дверь!
На стук никто не явился. Воды оставалось на одного. Бар-Авва забрал воду себе. Гестас, послонявшись, завалился на солому. Вор, покачав головой: «И перед казнью будет дрыхнуть!» — уселся на корточки возле двери, из-под которой пробивалась острая струйка воздуха. Затих. Смотрел на Нигера, думая неизвестно о чем и о ком: «Вот и жизни конец, собака ты шелудивая…»
Так шла ночь к утру.
Гестас по-лисьи, в клубке, похрапывал на земле. Нигер царапал в забытьи ноги, шею, живот. А Бар-Авва мрачно обдумывал свое несчастье. Убеждаясь, что выхода нет, он то впадал в молчаливую ярость из-за того, что все забыли о нем, то успокаивал себя тем, что нужно время, чтобы подкупить стражу, уломать её на побег… А бежать из этих подвалов трудно!.. Двор полон охраны, квартал вокруг Дворца оцеплен. И где брат, Молчун? Взят или на воле?.. Вор дремал, сидя на корточках, потом перебрался на подстилку.
Под утро дверь приоткрылась.
— Бар-Авва! — пробежал сквозняком шепот.
— Я! — быстро и ясно отозвался тот, как будто вовсе не спал; по — звериному подскочил к двери: — Кто? Что? — И недоверчиво высунулся, а потом вышел в коридор, к двум фигурам в плащах.
— Пошли.
Фигуры двинулись скорым шагом. Вор заспешил, одновременно и боясь смерти сзади, и надеясь на неизвестное чудо впереди. Он шел как во сне: мимо влажных стен, глухих дверей с задвижками и засовами, мимо молчаливых солдат в нишах. Сзади шаркали шаги замыкающего. Вот поднялись из подвала. Распахнута дверь в угловую комнату, жестом приказано входить.
Там, при двух светильниках, сидел Каиафа. Худое, верблюжье лицо. Впалые щеки. Мелко сидящие глаза с черепашьими веками. Тиара с лентами слов. Черная накидка поверх белого балахона. Руки скрещены под накидкой. На столике — два куска пергамента и калам. Первосвященник, не шевелясь, подбородком молча-презрительно указал вору на скамью у столика.
— Ты всем ненавистен. Когда ты входишь в дом, все хотят выйти из него. Когда ты выходишь, все вздыхают с облегчением. Никто не хочет дышать с тобой одним воздухом. Ты — скорпион, которого не убивают только потому, что боятся яда… — начал Каиафа.
Бар-Авва нагло смотрел на него. Он вдруг успокоился, поняв, что вывели его из подвала не для того, чтобы про пауков рассказать. Его подмывало спросить, что делал этот начальник саддукеев ранним утром возле Силоама при их последней встрече — небось, от своих мальчиков из гарема шел! Но вместо этого он состроил покорное лицо и сложил на коленях большие кисти в единый громадный кулак.
Каиафа уставился ему в переносицу:
— Ты губитель тел. Но ты нужен нам сейчас больше, чем тот, другой…. Надо спасти тебя, но есть препятствие и препона — римлянин. И его супруга, Клавдия Прокула, всюду свой нос сующая… — Каиафа неодобрительно пожевал губами. — Она вставляет в колеса не палки, а бревна… Но я знаю, как обойти эти завалы…
— Как? Я всё сделаю! Всё отдам, только спаси! — зашептал вор. — Ты знаешь, у меня есть много, очень много…
— Нет, не так… Римлянину этого не надо, он от нас денег не берет, он богат. Нам надлежит сделать по-другому, — Каиафа выпростал руки из-под накидки. — У тебя есть имя и власть. Недаром кличка тебе — «Божий сын». Сделай так, чтобы в день суда на Голгофе был только твой черный мир — и все будут спасены. — И веско повторил: — Все! И ты, и я, и все остальные…
— Черный мир? — не понял Бар-Авва.
Первосвященник поморщился:
— Снаряди воров по Иерусалиму: пусть они подкупают, запугивают, не пускают народ на Лобное место, а туда в день суда приведут своих… твоих… ваших… — он провел узкой ладонью перед грудью вора, будто хотел разрезать её. — Пусть в эту проклятую пятницу на Голгофе будет только черный мир…
— Зачем? — не понял Бар-Авва, подумав: «Всех разом арестовать хотят?»
Каиафа пошевелил тонкими длинными пальцами (на одном блестел опал в серебре), терпеливо стал объяснять:
— По нашему Закону, одного из приговоренных народ должен отпустить…
Тут до вора дошло:
— Меня?
Каиафа удовлетворенно кивнул:
— Да, тебя. Вот и всё. И жабы будут довольны, и болото осушено… Мы тебя спасем, а ты — нас… — добавил он что-то непонятное, но вор не стал вникать, было не до этого. — Бери калам, пиши брату, что надо делать.
— Он не умеет читать, лучше я скажу ему сам, на словах! Где он? — соврал вор, пытаясь узнать, где брат, но Каиафа отмахнулся:
— Ничего, кто-нибудь ему прочтет… Пиши, что ему надо делать. Сам, своей рукой пиши… Письмо он получит скоро, утром. А дальше — ваша забота. Мои помощники тоже помогут…
Бар-Авва схватил пергамент и нацарапал:
«Молчун пойди на Кедрон вырой всё золото разгони запугай подкупи работяг чтоб на Пасху не шли на Гаваафу туда пригласи приведи найди извести наших всех когда судья спросит кого пустить все пусть кричат меня Бар-Авву».
Каиафа брезгливо взял письмо, прочел, усмехнулся:
— Теперь надейся и жди. Я знаю, ты в Бога не веришь. Так молись своему Сатане, чтобы всё было сделано вовремя и правильно.
И, спрятав письмо под накидку, важно вышел из комнаты — длинный, худой, уверенный в себе даже со спины, прямой и гордый. Вместо него в проеме возникла фигура. Вор поднялся. Ему жестами приказали выходить, подтолкнули к лестнице.
Коридор миновали быстро. Солдаты в нише ели утреннюю похлебку. Бар-Авва стал жадно-яростно внюхиваться в запахи еды, хотя до этого думать о ней не мог. Радость будоражила, подгоняла: он даже наткнулся на переднюю фигуру. Та обернулась и показала из-под полы тесак. Узнав по кантам плащей синедрионских тайных слуг, вор отпрянул от тесака. Зачем шелушиться? Он скоро будет есть жареную козлятину и жарить козочек и телочек, а они, шныри, сдохнут тут, под землей: какая разница, с какой стороны решетки в подвалах гнить? Им — тюрьма, ему — воля.
Он был уже возле своей двери, как фигура обернулась, с шорохом вытаскивая что-то из-под плаща. Он опять отпрянул, ожидая тесака или кастета, но это оказалась круглая желтая дыня, которую сунули ему в руки, прежде чем втолкнуть в подвал и захлопнуть дверь.
Вор понюхал дыню, хотел разломить, но она легко распалась на две равные половины. Вместо семян в ложбинке, в тряпке, что-то завернуто. Он развернул тряпицу. Шар опиума с детский кулачок. Вор так обрадовался зелью, что, уронив дыню, кинулся к шайке с водой. Воды было на дне.
Гестас, приподнявшись на локте, частил спросонья:
— Что? Куда? Зачем?
— Ничего, стража дыню дала… Бери, жри…
И Бар-Авва ногой подкинул ему с пола упавшие куски. Плевком затушив фитиль, в темноте отломал от опиума кусок с полпальца, запил остатками воды, повалился на подстилку и обругал себя за тупоумие: «Надо было Каиафе родиться, чтобы мне спастись?! Как сам не додумался?..»
Вот и найден путь. Теперь надо ждать. Он верил в свою звезду. Хотелось жить: есть, пить, тискать баб. Догонять тех, кто убегает, расправляться с врагами, смотреть на их слезы. Хватать и рвать! Брать, где можно и нельзя. Выжидать, пока другие соберут золото, деньги, камни, а потом разом украсть, отнять… Да как же иначе?.. Он — хозяин черного мира! Торгаши, менялы, барыги, богачи, лжецы, щипачи, грабители с большой дороги — все в его власти! Его слово закон! Бар-Авва — бог для своей шестерни!
«Царь воровской!» — мечтал он, ощущая в теле ростки опиума — первые легкие теплые пугливые всходы. Но их скоро будет больше, они станут всё жарче, сладостней и настырней, пока не затопят и не унесут через замочную скважину во двор, мимо охраны, на волю, туда, где можно месить ступнями облака и млеть в истоме, ввинчиваясь в пустоту, как дельфин — в родные воды…
Он чесал зудевшее тело, думал: раз заставили писать Молчуну — значит, брат на воле. Или скоро будет там и справится с делом. И всё будет, как надо. И все снова станут целовать Бар-Авве руки и лизать пятки… Хотелось жить. Умирать — не хотелось.
Ворочался, не мог успокоиться. Садился смотреть в сторону чавкающего карманника. Принимался подсчитывать, сколько народу может вместить Гаваафа, сколько артелей и лавок надо обойти, чтобы заставить работяг сидеть по норам и носа не показывать из дома на Пасху. Мысленно пересчитывал тех, кто из уважения к нему приедет на сходку, а кого из мелкой сошки надо согнать, собрать и привести, чтобы крикнули, что надо. «Сделать непросто, но очень даже можно…»
Вспоминая тех, кто мог увильнуть или подгадить, он вслушивался в стоны Нигера, думая, что вот, этот павиан отрезал головы из-за бус, отрывал уши с серьгами, отбивал для потехи яйца или разрубал топором лбы, выедая глазные яблоки, чтобы быть зорким. А теперь что?
«Где твоя зоркость, негр? Тьму видишь ты. А я буду жить и радоваться!»- усмехался вор, с издевкой вспоминая тягучие как слюна слова Каиафы о том, что он, Бар-Авва, не верит в бога. А где этот бог?.. Если бы бог был, то разве было бы на земле место таким, как он, Бар-Авва, как Нигер? Да и другим всем, кто мучит и грабит?.. Нет, таким бы не было места, а бог бы был… А раз они есть, то и бога нет… «А сами вы во что верите, гады, мешки золота и алчного семени?..» — забываясь в полусне, с презрением думал вор о Каиафе, медленно расчесывая свое волосатое тело, уже плывущее в потоке неги.
Первым делом Молчун с племянником Криспом разбили людей на шайки, распределили, кому где ходить по Иерусалиму, а сами двинулись по Глиняной улице, где жили гончары. Узкие переулки были забиты детьми, ослами, повозками. Стояла жара. Возле лавок было пусто. Торговки внесли фрукты внутрь, а овощи позакрывали парусиной от дикого солнца. Под прилавками разморенно дремали кошки.
Крисп остановился около дома из красного кирпича:
— Здесь их староста живет. Матфат.
Воры, ругаясь и спотыкаясь, пробрались между гончарными кругами, мимо готовых плошек и мисок, мимо горок глины и песка. Приникли к узкому окну.
— За вечерей сидят! Надо подождать. Сейчас лучше не заходить, злятся… — ворчливо сказал Крисп.
Молчун поморщился и без стука распахнул дверь:
— Всем — радоваться!
— И вам радоваться! — поперхнулся староста Матфат при виде непрошенных гостей.
Старик-отец нахмурил брови, величественно встал из-за стола и вместе с невесткой и внуками вышел.
Крисп сел напротив гончара:
— Нас ты знаешь?
— Знаю, как не знать… Вас все знают. Угощайтесь! — Матфат суетливо передвинул тарелки на столе.
Крисп говорил, Молчун не спеша брал кусочки мацы и крошил их в широких пальцах, поднимая злые выкаченные глаза на гончара, отчего тот ежился и терял от страха суть говоримого. А Молчун, раскрошив мацу, скидывал остатки на пол и тут же брался за другой кусочек мякиша.
Так продолжалось несколько минут. Крисп говорил, гончар не понимал (или не хотел понимать), чего от него хотят: на Пасху, в пятницу, не ходить на Голгофу, сидеть дома. Почему?.. Кому он помешает там с детьми и женой?.. Ведь праздник!
Молчун, стряхнув на пол хлебные шарики, развязал мешок, вплотную уставился Матфату в глаза своим омертвелым взглядом:
— Чтоб я не видел тебя там на Пасху! Ни тебя, ни жену твою, ни твоих детей, ни твоего отца! — Он отсчитал деньги. — Вот тебе тридцать динариев. И чтоб мы никого из твоей артели на Гаваафе тоже не видели! А увидим — плохо будет!
— Э… — замялся Матфат, в замешательстве глядя то на деньги, то на воров, и прикидывая: «От разбойников не избавиться, а деньги пропадут… Но как удержать артельщиков по домам на праздник? Что им сказать? Как объяснить?» — А… кого в пятницу судить будут? — осмелился он спросить, всё еще надеясь увильнуть от неприятного задания.
— Не твое дело, — хмуро отозвался Молчун. — Кого-то… И еще кого — то… Пустомелю одного… какого-то…
Гончар что-то слышал:
— Не Иешуа зовут? Деревенщина из Назарета? Народ подбивает против властей? Говорят, даже колдун! Порчи наводит и заговоры снимает. С ним целая шайка привороженных ходит. Одно слово — галиль! Что хорошего от них ожидать можно? — сказал и осекся гончар, словно облитый кипятком: вдруг вспомнил, что и Бар-Авва с Молчуном оттуда же родом, тоже галили!
— Главное, чтоб ты на Пасху дома сидел, — оборвал его Крисп. — Ты и вся твоя родня. Не то плохо будет тебе и всем остальным, по очереди! Приказ Бар-Аввы!
— Так ты понял? — грозно переспросил Молчун, надвигаясь на Матфата.
— Да, да, как не понять. Конечно, всё понятно, как же иначе!.. — залепетал Матфат, пряча деньги. — Все будем дома, никуда не пойдем… Больны будем… И в артели скажу… Всё, как велено, сделаю… А Бар-Авве от всего народа — радоваться!
Воры, не слушая рассыпчатой болтовни гончара, хлопнули дверью и пошли на другую улицу, где обитал староста пильщиков. А по дороге решили подолгу не церемониться — времени в обрез. Поэтому просто вывели старосту на улицу и, дав ему пару увесистых зуботычин, приказали:
— В пятницу на Пасху твоим дуборезам сидеть по домам! Не то склады могут вспыхнуть! Дрова горят быстро, сам знаешь!
— Знаю, как не знать, — в страхе заныл тот, на всё соглашаясь, лишь бы избежать новых оплеух и избавиться от опасных посетителей.
Они оставили его в покое, а деньги, ему предназначавшиеся, отложили в особый мешок — на прокорм ворам, попавшим в рабство.
Шесть дней и ночей ходили по Иерусалиму люди Бар-Аввы, скупали и запугивали народ, запрещая под страхом смерти появляться в пятницу на Лобном месте. Делать это было совсем не трудно — воров знали в лицо, боялись, не хотели неприятностей, а многие бедняки даже охотно соглашались за разные деньги остаться дома. Да и что мог сделать простой люд против разбойничьих шаек, вдруг наводнивших кварталы и пригороды Иерусалима?
Стычек не было, если не считать перепалку с точильщиками ножей — те, как всегда, были хорошо вооружены и настроены воинственно, но и тут деньги решили дело миром.
Зато долго бились воры с неким Левием Алфеевым, вожаком нищих. Он упрямо хотел вести своих калек на Лобное место, будучи уверен, что их там избавят от хворей. Он даже отказался от пяти дидрахм серебром. Его поддерживали другие слепцы и попрошайки. С нищими сладить было непросто: побоев эти битые-ломаные не боялись, терять им было нечего, отнять у них ничего нельзя, сама смерть их не пугала, а многих даже радовала. А вот надежда на исцеление была велика. Ведь сам Левий был так вылечен: обезноженный, встал под взглядом Иешуа и ушел служить нищим. Тумаки Молчуна и уговоры Криспа только раззадорили Левия. Тогда воры пообещали затоптать и забить его калек, если те вздумают приползти, куда не велено.
Деверь Аарон спешно рассылал письма по Иудее и окрестностям, приглашая воров на большую пасхальную сходку по просьбе Бар-Аввы. Ему была также поручена охрана входов на Лобное место. В день суда надо гнать случайных зевак, убогих, мытарей, попрошаек, а пускать только своих, проверенных. Конечно, всюду будет много римской солдатни, но солдаты в иудейской речи не смыслят, им на всё наплевать, лишь бы обошлось без давки и драк среди черни. А этого уж точно не произойдет там, где порядок будут наводить воры. Уже, говорят, прибыли первые гости из Тира и Сидона. Ждут разбойников из Тивериады. Вифания посылает главного содержателя городских борделей с толпой шумных шлюх, чтоб громче кричать и визжать, когда будет надо. Из Идумеи спешат наемные убийцы. Из Египта — гробокопатели и грабители могил. От Сирии будут дельцы и менялы. Обещали быть и другие…
В то же время шурин Салмон с шайкой молодых воров ходил по борделям, шалманам, базарам, харчевням, извещая шлюх, сутенеров, пропойц, мошенников, аферистов и весь темный люд о приказе Бар-Аввы идти в пятницу на Голгофу. Потом обещаны вино и веселье. Все были возбуждены и рады, только одна какая-то Мариам из Магдалы попыталась было перечить и лопотать что-то о чудесах и боге, но её подняли на смех, надавали оплеух и пригрозили бросить в пустыне умирать в мешке.
Прежде чем разойтись, Крисп и Молчун присели возле пруда. Крисп устало пробормотал:
— Ловко придумал дядя Бар-Авва! Он самый главный, самый умный!
— А как же… — поддакнул Молчун, думая про себя: «Может, это и не он вовсе такой умный, а Каиафа или кто другой» — но вслух ничего не сказал: незачем кому-то, даже теткиному сыну, знать, что он, Молчун, был пойман, посажен в узкий карман, где не повернуться, и ждал худшего, но его вдруг тайно и спешно выпустили на волю, сунув записку от брата. Всегда подозрительно, если кто-то выходит просто так, а другие остаются в казематах. А чей это был замысел — брата, Каиафы или кого другого — Молчуну доподлинно неизвестно. Да и какая разница? Лишь бы брат был цел и невредим, и мог бы править воровским миром до смерти! Тогда и у Молчуна будет всё, что надо для жизни.
Крисп еще что-то говорил, собираясь уйти, но Молчун не откликался. Он вообще считал речь излишней: к чему слова, когда есть дела? Дела — видны, их можно потрогать, пощупать, понять. А слова — что? Воздух, пустота. «Если хочешь превратить болото в рай, не трать слов и сил на жаб и лягушек — сами передохнут!» — учил брат. И так Молчун будет жить. И Крисп. И Салмон, шурин. И Аарон, деверь и умник. И вся остальная родня, потому что воровские законы самые справедливые. А вот хотят другие жить по этим законам или нет — это всё равно. Их не спрашивают. Будет так, как будет, а не так, как они того захотят.
Они научили Его читать и понимать Веды, исцелять молитвами, изгонять из тела человека злого духа и возвращать ему человеческий образ.
Вечерами отроги Южного Кавказа впадают в столбняк, уползают под шкуру небесного буйвола. Разом стихают леса. Плотный туман сочится из гулких расщелин, обволакивает древние валуны, по-хозяйски, не спеша, роется в ветвях. Сизые тени развешены по черным кустам. Засыпают озера. Цепенеют жуки. Замирают звери и птицы. Закрываются лепестки цветов. На ледниках гудят бураны. И несет морозной пылью, когда бог Воби начинает откусывать сугробы от своего снежного каравая.
Пленный бес просыпался на закате и слушал одни и те же скрипы деревьев, шорохи трав и трескотню льдинок. Без хозяина-шамана идти из пещеры он не мог и не смел, ибо давным-давно уловлен сетью и посажен на крюк в скальном шкафу коротать дни и ночи под надзором шамана.
Когда шаман засыпал, из его тела выходил двойник и садился стеречь беса, давить крыс и отгонять злых духов. А в плошке само по себе вспыхивало пламя и горело ночи напролет стойко, не поддаваясь сквознякам и ветрам, которые бес исподтишка испускал от досады. Под утро уходил двойник. За ним исчезало пламя. Оно самое опасное: сторожит всех, хотя никто никогда плошку не заправлял и не вставлял в неё фитилей.
Сейчас двойник насуплен и угрюм. Его голубые пустые глазницы обращены внутрь. И пламя скачет, зеленея, как больной изумруд. Бес исподволь завел один из уклончивых разговоров:
— Я на привязи, пусти идти! Наружу! Наружу-жу! Что тебе? Надо нюхать ночь!
Двойник не отвечал, что-то рассматривая перед собой. Бес подобрался вплотную к столу, заныл:
— Плохо! Душнота! Дышота!
Двойник шевельнулся:
— Ты дышишь другим воздухом! Пошел в шкаф! — приказал он, а шаман во сне перевернулся с живота на спину и проговорил что-то на странном наречии.
Двойник навострился на спящее тело (оно вздыхало, стонало, скрипело). Потом погнал беса на место.
И бес пошел, отшатываясь от полки, где дремлет запертый в ножны кинжал, насуплен гранитный шар и дрожит розовый лепесток в хрустальном яйце. Всё это было очень опасным. Ужасным был бубен в сундуке. Бубен огромен, обтянут оленьей кожей, стар и сердит. Он исходит злостью и гремит почем зря. У бубна есть костяная сестра-колотушка, при удобном случае охотно бьющая куда попало. Сделана из волчьей кости, любит кусать и толкать. Но самым страшным был идол Айнину, который пялился агатовыми глазами из скальной ниши и мог насылать искры и корчи. Его боялся сам хозяин и держал под особой тряпкой, из-под которой идол иногда тревожно гудел и стонал по ночам, отчего в пещере не бывало покоя.
Бес привык к суровости двойника. Побоями и руганью заканчивались бесконечные уговоры бежать куда-нибудь подальше:
— Брось хилое тело! Летим-свистим отсюда! Хорошо-шо вместе! — слезливым нытьем подбивал бес сторожа.
Но двойник искренне дивился на бесью тупость:
— Неужели тебе не понять, что хозяин и я — одно целое? — а когда бес принимался запугивать его местью других демонов, двойник выгибался в голубой овал от смеха и гнева: — Вы, бесы, не помогаете друг другу! Вы — враги друг друга! Вам неизвестна помощь! Молчать и спать!
Не зная, что придумать, бес предлагал своему ночному стражу глупые обмены: за свободу — трех старцев, которых он держит где-то в горах, или кусок золотого руна, якобы спрятанного в Кодорском ущелье, или говорящий камень — плод случки идолов Гаци и Гаиме. А то и просто канючил, умоляя дать покой и пощаду. Но двойник был неприступен, всегда настороже и закрывал собой щели и дыры, куда мог просочиться бес. Делать нечего, надо лезть в шкаф.
В шкафу он обиженно свернулся. Да, двойник прав: на помощь сородичей надежды мало — среди их шатии не принято помогать друг другу. Наоборот — добей того, кто слаб и глуп! Обмани простака! Сведи с ума дурака! Обдури умника! Заморочь простушку, прибей умнушку! Да мало ли чем можно позабавиться, если бы не крюк, плеть и клеть!
Изредка шаман выводил его к озеру — кормиться. Сам сидел на камне, а беса на невидимой веревке пускал пастись, где хочет. Бес расправлял крылья, жадно и часто зевал, скулил, ежась от голода. Он питался не только земной скверной, но и последними дыханиями умирающих. В них бьгл для него самый смак. Он искал в эфире лакомые запахи смерти. Находил место, где должен изойти чей-нибудь последний вздох, и рвался туда, но невидимая вервь надежно держала его. И он, голодный, покорно ждал, пока шаман не потащит его обратно в шкаф. Несносный крюк, проклятая цепь! И почему его мохнатое величество, царь Бегела, не спасает его от шкафа? Или правду говорят собратья — кого царь любит, того и мучит?
Временами бес пытался усовестить шамана:
— Зачем держать? Я малый бес, убивать не могу. Что знал — сказал, открыл, отдал. Чего надо? Нас много-го-го! Они там, на воле!
— Одной тварью меньше — уже немало! — Шаман хватал гранитный шар и чертил им в воздухе искрящийся знак, отвратный и ядовитый, как укус летучего тарантула. Бес цепенел и сникал.
Если бес начинал слезливо просить отпустить его на все шесть сторон света, шаман выразительно поглядывал на кинжал. Его он всегда носил с собой, а в пещере прятал в ножнах. Этот мстительный и подлый кинжал однажды уже сорвался с полки и отрезал бесу кончик хвоста: пошла черная кровь, седоусая крыса унесла обрубок в нору, а бес болел в шкафу с полгода.
Если он пытался неуклюже рваться с цепи, то шаман клеймил его огнем: раскалял кинжал и прикладывал к лапам. И бес с визгами уползал в шкаф, где зализывал раны, проклиная хозяина, давясь желчью и умоляя Пиркуши, подземного кузнеца, снабдить его чем-нибудь против мучителя. Но зовы малых бесов не проходят сквозь земную твердь. Никто не слышит, не хочет их слышать, а тем более оглохший хромой Пиркуши, который день и ночь где-то в своей жаркой кузнице серным молотом выбивает из людей зло, а из демонов — добро и жалость, что случайно затесались в них.
Бесконечный голод сжигал огнем. О, эти последние стоны, вздохи, всхлипы, всхрапы и вскрики людей, такие разные на вкус! О, прелесть последних дыханий, из которых сначала надо выпивать сок, а потом выедать плоть! Нет одинаковых. Да, хозяин дважды в году, зимой и летом, отпускал его на веревке в село, где умирали старики или околевал скот. Праздничное угощение! Но старческие дыхания дряблы и сухи, а звериные — горьки, безвкусны, а иногда и ядовиты! И бес прилетал распаленным и злым, с новыми силами строил козни, рвался с крюка и пытался перегрызть цепь. Но шаман был священным магом, и убежать от него бесу было не под силу.
Хозяин так ослабил его слух и нюх, что бес потерял связь с сородичами, а раньше ведь всегда знал, где на Кавказе гудят шабаши и волнуются сходки. Он был так обильно кроплен святой водой, что стал бояться всякой воды, хотя прежде любил плескаться во владениях бога Воби, который напускает ливни, когда вздумается, и с громом садится каждую ночь за свой льдистый ужин.
Раньше бес понимал мысли людей, мог внушать им прихоти похоти, ревность и злость, но бубен и колотушка отучили и от этого, выбили вон всё нутро. И двойники вышли из-под власти, а когда-то он крутил и вертел ими сколько угодно, не пуская обратно в тела или воруя их тени, или водя по округе, или мороча кликами и разными голосами.
Иногда он пытался наступать на шамана. Распалившись, в голос брехал:
— За что цепь? За то, что бес? И свинью режут не так, а жарить! Смотри, царь Бегела будет мучить! Сучить-щучить! Мука! Мукота! Мучища-ща!
Но шаман только стегал его плетью из буйволиных хвостов, оглушая колотушкой и воем рожка:
— Пошел в шкаф, проклятый заика!
Случалось, бес начинал по-другому, издалека:
— Ты — такой же, как я! Еда, питье, нужда, спать. Моя случка при луне, а твоя — всегда-да-да. Скучно в горах-ах? Иди назад, меня пусти! Вот, сделаю тебя шейхом в Аравии! Или: визирь в Каракоруме! Питиахш Керасунта! Владеть Диоскурией! Золото, рабы, бабы, избы, лбы — твоё-ё-ё! — врал он и знал, что врет — ничего этого сделать он не мог, это было под силу только большим демонам; знал это и шаман.
Сейчас бес нутром чуял, что с хозяином что-то неладно. Что плохо для людей — то хорошо для бесов! И он довольной тихой сапой бесшумно отполз в угол, где скромно улегся ждать.
Воловья шкура хлопала и зловеще надувалась на ветру. По пещере гуляли сквозняки и свисты. Шаман ворочался на бараньей подстилке. Как-то странно икал, рыгал, коряво проговаривал гневные звуки и целые фразы, глядя невидящими глазами на двойника в упор. С губ летела пена и сукровица. Двойник отводил глазницы, ёжился, отсвечивая голубым. Бес в волнении слонялся по пещере, сторонясь наскальных знаков и отшатываясь от опасной полки, с которой слышалось шипенье шара и глухой шепот ножен.
Вдруг шаман сел, слепо повел головой и проревел несколько дробных, утробных слов. И двойник вмиг исчез — только заскрипела воловья полость да упал кусочек камня. Шаман повалился навзничь и затих. А пламя в плошке задергалось, хирея и угасая.
Не растерявшись, бес плюнул на огонь. И он погас. Вервь ослабла. Не отрывая глаз от полки, опасливо пятясь и пялясь на молчаливое тело хозяина, он кое-как вылез наружу. Слежавшиеся крылья чуть не подвели его, но он судорожно задергал ими, со скрипом раскрывая во весь размах, и заковылял к откосу. Онемевшие лапы скользили по проледи. На ходу он изогнулся, перекусил веревку, увеличил прыжки и рывком снялся с обрыва. Вскачь прочь в ночь!
Бес мчался на восток. Бежать в Индию надоумил его один старый дух, калека-кадж, с которым он успел как-то пошушукаться в кустах, пока хозяин собирал маковую слезу для своих мазей и снадобий. Этот плешивый колченогий старикан сказал, что бежать надо прямо в Индию, где легко затеряться среди всякой нечисти:
— Если удерешь — то держи путь на восток! Здесь, на Кавказе, шаману известны твои пути. А в Индии, Большой Долине, можно надежно укрыться от мучителя!
Бес запомнил совет и сейчас мчался, огибая утесы и пересекая ущелья. Воздушные омуты свистят и грохочут как камнепады. Пар слоист и курчав. Он летел уже долго и с непривычки устал. Крылья стали неметь, скрипеть и гнуться. Трещали перепонки. Он выворачивал морду назад и чуть не столкнулся с тучным и рыхлым демоном — тот вихрем просвистел мимо, проклиная всё на свете:
— Огонь, пожар и жар!
Бесу были знакомы эти ленивые демоны дымов, которые вечно коптятся над кострами, где жарят и смолят. Они жиреют от запаха крови, купаясь в дымах, как в прибое. Жируют без дела и знают места, где есть поживиться зазря. Но не до них сейчас! Воля! Свобода! Не плен!
Он мчался, ошеломленный. Внизу дымились воды, сверкали скалы, плыли поля. Над Памиром, заглядевшись на блесткие ленты льда, он врезался в неизвестно откуда взявшегося орла. Тот камнем пошел вниз, теряя в агонии перья и клокоча в предсмертном бреду, но бес не стал гнаться за его последним вздохом, а ушел в зенит и начал парить над горами, выбирая место, где можно найти пищу и отдых. Круто свернул вниз. На окраине села сложил гудевшие крылья. Стал внюхиваться в эфир.
Вон там умирает человек! Бес перемахнул через забор во двор, где горел костер, а из дома слышалось гнусавое пение. Жрецов и колдунов он ненавидел: они всегда рядом со смертью и мерзкими уловками отгоняют его от легкой добычи. Обогнув костер, он неслышно проник в дом.
На кровати лежало что-то малое, серое, седое, морщинистое. Всюду — краснорожие и толстобрюхие божки. На полу сидят два жреца. Один, с красной крашеной косой, встревоженно поднял голову, когда бес вполз внутрь. Вообще-то бес невидим для простого люда, но ведуны могли третьим глазом различать его облик и оболочку. Поэтому лучше замереть, затихнуть, оглядеться. Но жрец, потрогав взглядом пустоту, принялся читать свои заклинания. Его белая хламида была расшита камнями и разрисована черными узорами, угрожающими на вид и нюх.
Рядом другой жрец, под красной маской в колокольцах, время от времени трубил в рожок, щелкал по барабану, открывал и закрывал свитки. Они вели душу к последнему исходу. Сейчас лучше их не трогать. Но зачем они иногда изо всех сил дудят в длинные костяные трубы?.. Таких огромных труб бес никогда не видел. Не из человечьих ли костей?..
От заунывного воя нагревалась башка, по крыльям сновали мурашки, в зобу спирало. Алая грубая маска жреца подмигивала и корчила рожи, наводила тоску. Кто ж не знает, что для бесов опасней всего маски, шумы и огонь!.. Но куда скрыться от рыков, звонов, гримас? Бежать? Нет, он пересиливал себя, зная, что час близок. Надо только скорчить рожу пострашнее, чтобы испугать и ускорить исход.
Вот седое существо увидело его. Захлебнулось ужасом, заворочалось, заурчало. Изо рта потекла струйка крови. Ухватив последнее дыхание, бес стал выматывать его из хилого тела, впавшего в тряску. Вырвал целиком и начал глотать.
Жрецы повскакали с мест, заколотили в бубны, завопили:
— Хит-пхет! Хит-пхет! — и стали пальцами раздвигать родничок на черепе смертника, помогая запуганной душе выбраться наружу.
Но бес уже торопливо доедал комковатые, с гнильцой и желчью, старческие всхлипы. Скоро всё было кончено. Пятясь и опрокидывая божков, он покинул дом и двор, где голосили измазанные грязью женщины, скулили псы, плакали дети, а из-за плетня по-бараньи пялились соседи-крестьяне.
Взревев, он взмыл вверх и полетел над белой пустыней облаков. Вспомнил рассказ колченогого каджа о том, как однажды, заблудившись после шабаша, тот долго летел над океаном, вконец обессилел от голода и вдруг встретил последнее дыхание кита, такое огромное и плотное, что он, оседлав его, полетел на нем дальше, отрывая и пожирая пенные куски. Еще плешивый старикан говорил, что очень вкусны дыхания слонов — они не прозрачны, а молочно-белы. А дыхания священных коров, оказывается, вкусом напоминают разведенный в росе мед! Скорее в Индию! Там ждет еда и хорошая жизнь!
Вот внизу появилась река. «Ганг-Ганг!» — бьются и звенят небесные гонги. Эфир реки живет своей жизнью. Снуют стайки мелкой нечисти. Гордо, поодиночке, парят охотники за запахами. Мечутся юркие двойники. Демоны курят кальяны под мшистыми пальмами. Низко над руслом кружат водяные феи. Их забава — плести венки и набрасывать на любопытных цапель. Бес оглушительным свистом пугал эту никчемную мелочь, и она в страхе пятилась в осоку. А там крокодил тащит в воду глупую корову. Бес визгливо завопил:
— Бросай! Пускай! Отдай!
Зеленый гад в страхе бросил корову, исчез, потом высунулся из воды и стал посылать вдогонку проклятия, а довольный бес плюнул в него горячей серой. Вот в тростнике копошатся ведьмы, вопят, что мокры от похоти, но он пока не обращал на них внимания, упиваясь полетом. Сперва пища, потом бабища!
Вдруг он явственно ощутил запах большой смерти. Он исходит от храма на излучине. В храмах всегда есть места для больных и умирающих монахов-шатунов. Бес с некоторой опаской опустился на плоские крыши с загнутыми наверх краями. Как по ступенькам, добрался до низа. Заглянул во двор. Монахи расходились после молитвы. В ярких тогах похожи на оранжевых жуков. Он перелетел на стену и не спеша пошел по ней, оглядывая двор и всё, что в нем. По дороге небрежно скинул вниз угрюмого стервятника, ковырявшего клювом в когтях.
Так и есть!.. Вот то, что он искал! Два монаха в широкополых шляпах набекрень ходят босиком среди больных, разносят рис и воду. Больные перешептываются. Бес вник. Обычная болтовня о том, что смерть в этих стенах принесет им много счастья в других жизнях, когда-нибудь потом. Глупые существа! Им невдомек, что нет никакого потом, а только раньше, сейчас и всегда!
Бес подобрался к голому старику, прислушался к чуши, которую тот нес:
— Я вижу страх! Мать, помоги! Драконы готовы пахать! Я делал звезды из кала! Аркан, лети мимо! Небо открыто для всех!
Глаза старика округлились и блестели. Бес крепко взял в лапы костистое лицо и высосал из дряблых губ горько-кислое дыхание. Отплевываясь, в досаде принялся выискивать пищу посвежей.
Паломники заворочались. Они были беззащитны. Их двойники блуждали в иных местах и временах. А те, кто тут, роются в памяти, заняты очисткой завалов перед последней дорогой. Иные двойники тихо спят — они уже не покидают ослабевших тел, боясь уйти и не найти их на месте. И все знают, что где-то на далеком троне тысячерукий бог держит нити всех жизней, а майский жук, подлетая к трону, изредка наугад перекусывает одну из них.
Бес приступил к трапезе. Вырывать из ослабевших оболочек последние вздохи и охи было легко и просто. Двойники, сгрудившись, напряженно следили за ним. А бес, чувствуя власть и сласть, не торопясь выцеживал всхлипы, стоны, шепот.
Краем глаза он видел, что из-за курчавой от резьбы колонны выглядывают недовольные местные ведьмы. Слишком маленькие, они не решаются напасть, но настойчиво зыркают из укрытия, пуская пучки брани:
— Пошел отсюда!
— Урод, чужак!
— Это наше, не твое!
— Не трогай!
Пока они ругались, он делал свое дело. Но когда они пропали, он забеспокоился — они могли привести нетопырей и оборотней. В спешке догрыз пищу и взлетел на стену, смотрел, как прибежавшие на шум монахи укладывают мертвых на длинные куски оранжевой ткани. Побросав кости и кальяны, приплелись похоронщики с носилками и стали в недоумении озираться. За что браться? Пустые телесные оболочки, как ворохи живой одежды, вздрагивали в судорогах тут и там, пугая других, еще живых паломников. Скинутый со стены стервятник был уже опять на стене и что-то злобно бормотал, но притих под серным плевком беса.
Голод исчез, зато выслал вместо себя похоть. Лететь дальше! С непривычки раздувшись и отяжелев, бес покинул стену и медленно полетел вдоль реки. Внизу пестрели оранжевые точки монахов. Рыболовы, стоя по колено в воде, заняты ловлей: особой трещоткой приманивают рыб, а когда они доверчиво высовывают жабры из воды, острогой глушат их и выкидывают на берег. Ниже по течению дервиши пускают кораблики со свечами.
Начали расти горы в слоистом тумане. Трудно петлять между ними с набитым брюхом! Надо подняться выше — туда, где нет ни птиц, ни духов, ни облаков, а только густой эфир, рассыпаясь на блестки, звенит в пустоте. Изморось опять покрыла морду и крылья. Стало трудно лететь.
Скоро он увидел Большую Долину, Индию. Она проглядывала сквозь хлопья облаков и пара, простиралась до самой полосы океана. Блестели дуги радуг вокруг воздушных замков.
Он перелетел через груду холмов и, распластавшись, по-орлиному лег в воздушную струю. Несся, завихряясь с ней, вперед, где были видны бамбуковые рощи, леса, лоскуты полей и зелень огородов.
Чадила плошка. Раздувалась на ветру воловья завесь. Чадным смрадом тянуло по пещере. Шаман валялся навзничь. На полке копошилась седая крыса-ведьма с желтыми глазами. Потом она свистнула. Раз и другой…
Шаман заворочался. Сел. Поежился. Нет невидимой брони, которая охраняла его. Как-то странно покачивало изнутри — тянуло взлететь или провалиться сквозь землю.
Тьма души и ночи. Он на ощупь высек огонь. Так и есть. Пещера пуста. На погасшей плошке зеленеет свежая плесень. Масло еще булькает, вскипая, но огонь погас. И дым тянется от сникшего фитиля. Двойник пропал. Бес сбежал. А шаман отброшен назад. Во сне был совершен смертный грех.
Сам ли шаман, замороченный злым духом, послал двойника искать женщину? Или же это двойник, испугавшись нечистого, самовольно вырвался и сбежал?.. Неизвестно. Но грех был. Грех во сне или наяву — один и тот же грех. Ведь сон — это начищенный таз души, тайная суть яви и сути явь.
Нет, это он сам послал двойника на поиски женщины, которую тот нашел в богатом знойном городе, где дома придавлены желтой плавкой жарой, а на полуденных улицах ни души. Через узкие оконца ничего не видно. Но что это? Женская рука машет ему из дверей. Он покорно входит во дворик. Там на низком троне — молодая женщина. Нет, девушка. Девочка. Ребенок. Глаза подведены жирной синевой. Рот накрашен наглым пурпуром. Юбки подтянуты, как при переходе вброд. Браслеты на лодыжках светят золотым. Голые ступни возбужденно топчут черный виноград в серебряном блюде.
— Попробуй мой виноград! Отведай его сладость! Ощути его нежность! Не щади его целость! — Она мучительно-медленно вытягивает ножку из винограда; по накрашенным пальчикам сок стекает в чеканное блюдо.
«Богиня винограда!» — понимает он и благоговейно склоняется к блюду. И вдруг, воровским движением, задраны до живота цветные юбки! Он видит полосы молочных ног и сочную ложбинку с пухлыми губами. Желание выдергивает его из оболочки разума. Он тянется к голым ляжкам, рыщет в них, как огонь в печи. А потом валит богиню вместе с троном и тонет в её стонах, смехах и бесстыдных бормотаниях…
Понурившись, шаман сидел на подстилке. Крыса-ведьма шебаршилась на полке, обжигая желтыми глазами и ощупывая хвостом хрустальное яйцо. Она просит объедков, но сейчас не до неё.
Как мог он окунуться в эту лужу?.. Уж не сам ли Бегела, в знак мерзкой милости, возложил ему на темя свои зловонные лапы?.. Отчего померкло сердце и душу затянуло туманом?.. И деревьев он не слышит. И вода — советчица смолкла в реке. И рыбы молчат в немом укоре. И ветра он больше не чует.
Недаром говорил Учитель: «Сатана ранит тех, кто лишился божьей милости. Богов зови, но чертей не гневи! Богам угождай, а чертям не перечь!»
Надо одолеть пропасть в три прыжка — возвратить двойника, поймать беса и расплатиться за похоть. Чтобы поймать беса, надо узнать всё о прошлых встречах с ним. Войти в родовую память, отыскать там истоки. Без этого не поймать беглеца. Надо идти к озеру, начинать обряд.
Шаман медленно брел вдоль берега, беседуя с галькой, прося прощения у травы, винясь перед кустами и стыдясь седой укоризны гор. У воды надо дождаться царицы мира, Барбале. Золотое светило поможет. Оно — владыка мира и человека. Всё в его власти. Все равны перед его жаркой силой.
Сидя на мерзлой земле, он долго ждал, уставившись внутренним оком в себя. И вот под ложечкой вспыхнул комок огня. Начал раздуваться. Рос, растекаясь вместе с кровью по жилам. Скоро огонь и кровь стали едины.
Шаман запылал так сильно, что рядом с ним растаяла утренняя изморозь и потекли талые ручейки. Мысли ушли в сердце земли, где, скрючившись, сидит в кипящем желтке дух Заден и стонет от зноя, иногда прожигая скорлупу и изливаясь лавой. Он просил у Задана силы и храбрости. И дух благосклонно забулькал в ответ, открывая путь в прошлые жизни.
Шаман горел изнутри всё ярче, лишившись всего земного. К нему подходили звери, чтобы посмотреть, что это за существо сидит у воды. И отбегали прочь, опаленные жаром. Мерзлячки-белки грелись на его плечах. Вороны толпились в куче. Выглядывал олень из-за стволов. И даже сама богиня Дали, проносясь после летучей охоты, не тронула шамана, хотя сидеть в её присутствии и в её владеньях могли только добрые духи, но не люди и звери.
А шаман уверенно прорубался сквозь завалы родовой памяти, пропуская пустое и отыскивая важное, главное, из чего всё начало расти и быть.
…Вот в дыму пожарищ гудят дома, вопят крестьяне, лают псы, блеет скот. Горстка мужчин защищается, но головы детей нанизаны на копья, женщины обесчещены и распороты, имущество разграблено, и собаки слизывают кровь с убитых хозяев. Одному солдату поручено добивать раненых. Он ходит по горящему стойбищу, с наслаждением вонзая пику во всё, что шевелится…
«Когда-то, в других жизнях, бес был человеком, солдатом, а я — пахарем. Он убил меня», — понимает шаман.
…Вот он — звездочет на крыше дворца. Под ним шумит вечерний Вавилон: ревут ослы, ржут кони, скрипят повозки, вопят нищие. Какой-то богач пытается склонить звездочета к обману: «Ты скажешь то, чего требую я!.. Звезды должны сказать то, чего надо мне! Не то разделаюсь с тобой, дуралей!» — кричит он, а из его ноздрей выскальзывают две зеленые бурые змейки, со звоном падают на мозаичный пол и уползают прочь…
«И лжец-богач был он, а я — звездочет», — доходит до шамана.
…Вот гончар мнет глину на круге. Она корежится, дергается, как живая. В ней вспыхивают красные угольки, из пор течет гной. Гончар с омерзением швыряет глину в ведро с водой — и вода тотчас вскипает, как от яда. Он тычет в неё палкой — глина глухо проклинает его в ответ. Палка начинает тлеть, а на теле у гончара вспухают и лопаются волдыри…
«Потом я был гончар, а он — непокорная глина», — была суть видения.
Время переплавилось в вечность. Семь раз ложилось Барбале на свое золотое ложе, а шаман всё сидел у озера, слушая ветер, советуясь с дождем и разговаривая с кустами. Двойник виновато сидел поодаль.
Закончив обряд, шаман выслал двойника к брату Мамуру сообщить о несчастье. Без брата не поймать беглеца-беса. Брат силен. Он брат по крови и духу. Он быстро окажется там, куда его кликнет шаман. Не раз было. Не раз будет. Всегда.
Потом шаман отправился в село. Сегодня был День Чаши. Ровно в полдень следовало откупорить сосуд, куда год назад налили до половины воду и запечатали крышку. Если воды будет столько, сколько было — то жди хорошего, спокойного года. Если воды станет больше — то обильный урожай не за горами. Но если воды окажется мало — быть беде. Чем меньше воды — тем больше беды.
В селе крестьяне целовали край его рубища и почтительно следовали за ним, а мальчишки со страхом прятались за взрослых. Да и как было не бояться?.. Ведь говорят, что шаман может не только читать мысли, но и взглядом двигать вещи, зажигать хворост и способен на «смертный сглаз» — может так посмотреть на человека, что тот обязательно умрет в срок, положенный ему шаманом. Шептались, что именно так шаман по приговору старейшин казнил убийц и воров. С тихим ужасом добавляли, что он даже умеет летать: на заре, в самый мороз он слетает с утесов и медленно кружит над землей, похожий на орла-ягнятника.
А еще вспоминали, что как-то забрел к нему отпетый разбойник — людоед. Разлегшись на чужой соломе, стал выспрашивать, почему шаман одет как чучело, живет без бабы и не боится диких зверей?.. Тот ответил, что у него есть всё, что ему надо, а зверей он не боится, потому что понимает их речь. Тогда людоед, ухмыльнувшись: «А людей ты не боишься, тоже понимаешь?» — вынул из-за пазухи нож. Взглядом шамана нож был вырван и брошен на пол, а разбойник за шиворот выведен из пещеры и отправлен прямым путем в капище Армази, чтобы стать там низшим служкой. Разбойник сам потом рассказывал жрецам, что по дороге его так мучила совесть, что он корчился в судорогах и вынужден был садиться на землю, чтобы унять рвотные спазмы.
Шаман сотворил из разбойничьего ножа особый кинжал — расщепив лезвие вдоль, влил ртуть и вновь соединил обе половинки. С тех пор кинжал бил демонов без промаха и передышки. По первому зову слетал с полки и резал хлеб. По ночам втихомолку затачивался о камень. Подрезал шаману волосы и ногти. Сам хозяйничал у очага: щипал лучину, ворошил угли и даже носил воду в бурдюке. И мог самовольно вонзиться в какого — нибудь негодяя.
В селе шаман, как водится, сел поговорить со старейшинами. Те спросили, отчего могло пасть сразу несколько коров из стада. Он ответил, что коровы паслись в соседнем ущелье, где вода отравлена желчью небесного демона, недавно погибшего в верховьях реки. Надо принести малую жертву богу земли Квирии, а скот водить на водопой в другое место.
Потом ему показали больных. Поводив руками над их телами, он мысленно ощупал их изнутри и сообщил лекарю, настои каких трав следует давать.
Ровно в полдень распечатали сосуд. Воды оказалось совсем мало, на донышке. Плохие известия. Враги. Опять враги. Война. Нет мира. Недаром заезжие купцы говорили, что волнуются колхи, бунтуют чаны, халибы напали на Эгриси, а по всему Тао-Кларджети идут бои.
— Враги идут на Кавказ, хотят сломать хребет мира. Но те, кто приходил с мечом, от меча и погибал! — провозгласил шаман. — Ущелья станут их могилами, пропасти — вечными женами! Надо принести жертвы идолу Армази! Спускайте женщин и детей в долину! Готовьте запасы еды и оружия! Не ждать беды, готовиться надо к отпору!
Старейшины понурились. Опять война… Опять кровь, смерть!.. Когда же придет этому конец?.. Всё так пропиталось кровью, что скоро по всей Иберии будут расти пурпурные деревья и цвести алый виноград!.. И что могут сделать они — малые роды из горного села?..
— Неужели Армази не может защитить нас? — недоумевали они. — Мы исправно приносим ему жертвы, работаем как волы, платим подати. Чего еще надо?
Некоторые даже стали роптать, что, возможно, медный болван Армази и вовсе не способен отвести беду: просто сидит себе, выпучив изумрудные глаза, а сабля в его руке давно заржавела и мыши проели дыры в его железной рубашке!
— Мы только частицы мира! Свет да будет с нами! Отец-Кавказ спасет и укроет! Так было, так будет! Всё в руках Барбале! — обнадежил их шаман.
От застолья, больше похожего на поминки, отказался и собрался уходить, но старейшины упросили его не обижать их и взять мешок еды:
— Не побрезгуй! Прими!
В стороне от села, за старой овчарней, он выбрал пустое место на дороге, сделал над ним несколько движений, начертил кружок и вложил в него ухо, распластавшись в пыли. Далеко ли брат Мамур?.. Скоро ли будет?..
Слух шамана пошел сквозь землю. Гудение корней, журчанье вод, перебранки жуков. Ниже — шорохи землероек, шепот червей и тихие ссоры личинок. Шипенье угля, стуки железа, всплески, бурленье, стоны, слабые шумы. А дальше — слепое урчанье духа Задена. Всё различало его ухо. Скоро он нашел то, что искал: легкие, редкие щелчки ступней о землю. Это брат Мамур! Он недалеко. Он близко.
О, брат Мамур умеет не только взвиваться в воздух и сидеть на ветвях рядом с птицами, но и бежать без усталости много дней особым бегом, когда мысль несется впереди и нету сил земных, готовых помешать. Скоро, скоро он будет здесь! Вместе они сумеют изловить беса-беглеца!
В полете бес попал под радугу. Его закружило, завертело, ослепило, стало бить о яркие лучи. Ему с трудом удалось выскочить из-под сверкающих сводов и панически помчаться вверх. Ведь божий мост мог и убить: сжаться воедино и раздавить как червя!.. Но на высоте крылья стало ломить. Уши вконец оледенели. Внутри всё скукожилось. Лапы закоченели. Надо искать место для отдыха.
Он сел в безлюдной долине. Однако тут ему не понравилось: долина была неуловимо похожа на то место, где он впервые попал под проклятье шамана.
Тогда бес кувыркался среди дикого винограда, лакомясь его последними вздохами, исступленно катаясь в толстых ветвях, высматривая самые налитые и сочные грозди и оставляя капли черной жидкости на витой лозе. Но вот что-то словно подхватило его. Какой-то странный человек стоял с посохом на кромке и, казалось, что-то внимательно высматривал в поле. Под его взглядом бес остался сидеть на месте, словно прибитый гвоздем. Шаман вдруг пошел прямо на него, в нетерпении перелетая через виноград и выкликая слова, от которых бес покрылся обильным вонючим потом, начавшим застывать и сдавливать со всех сторон. Он попытался взлететь, но не смог, налитый грузной смертной тяжестью. И тогда шаман, взвившись над ним, ударил его посохом по хребту так, что брызнули искры и затлела шерсть. Бес хотел было на четвереньках бежать через лозняк. Но прежде чем он сумел уйти, шаман с проклятием:
— Айе-Серайе! — еще пару раз огрел его палкой по бокам.
Как же это ему не пришло на ум оборотиться камнем или жуком?.. Укрыться в траве?.. Залезть под землю?.. Позвать на помощь мелких духов полей, которые во множестве шляются в жнивье?.. А может, он и пытался, но не смог?.. Это был день первого проклятия. Потом было и второе… Шамана сеть как плеть. Надо лететь! Как бы не накликать беду!
Избавившись от опасного воспоминания, он поднялся в воздух и стал кружить, высматривая новое место. Увидел деревеньку и сел возле запруды, не спеша подобрал крылья, ломкие от инея. В запруде по горло в грязи лежали буйволы. Они стали двигать рогатыми головами, косить синими глазами. Шумно зафыркали, заревели и принялись с чмоканьем вытаскивать свои нелепые тела из темной жижи. Бес старательно обошел стороной тупых тварей. От тех, у кого такие злые рога, лучше держаться подальше!..
В первом дворе нет ничего, только пес с кошкой валяются на солнце. Почуяв беса, пес заурчал, а кошка только пошевелила ушами. У плетня старуха возится с лиловым от грязи младенцем. Другая старуха моет в корыте овощи. Дальше — дом побогаче. Два мальчика пилят дрова, третий носит их под навес. И тут поживиться нечем: детям злые духи не страшны до первой щетины и первой крови.
Он повернул к хижине, стоящей на отлете возле рисобойни. Оттуда был какой-то неясный, но явный знак. Перепрыгнул через плетень. Во дворе прибрано, подметено. Застенчиво тянутся ровные грядки с зеленью. Он маханул через огород, проник в хижину и оторопел — на циновке сидела полуголая женщина и перебирала рис. В углу громоздились сосуды с зерном, стояли миски и плошки. Старый ларь темнеет у стены. На очаге, в глиняном горшке, что-то варится…
Женщина хороша. Ведьмы тоже хороши, но имеют кусачую ледяную дыру. Покойницы тверды и неподатливы, как камень. Только у человечьих баб можно украсть жар нутра, перекачать в себя и питаться им, когда вздумается. Стара ли, молода — всё едино: её жар всегда при ней. От запаха живой щели бес стал беспокоен. Шерсть пошла дыбом. Пятки налились тяжестью. Башку повело. Чресла зачесались. Внутри всё опустилось, вытянулось.
Он в упор рассматривал женщину, наполняясь злой похотью. Не удержался на лапах, сел на пол. Заглянул ей в самые глаза… Можно не спешить — двойника нет, блуждает где-то далеко…
Она, оторопев, всматривалась в пустоту, не слыша, но ощущая его. Красная точка у неё во лбу потемнела. Бес переметнулся ей за спину, стал лапать за бока и зад. Она в страхе начала озираться, лепетать:
— Кто здесь? Что?
— Я, я, я, — со смехом отвечал он и начал сковыривать рубаху с ее жаркого тела. — Сосед! Соседище-ще!
— Ты? — ухнула вдруг женщина, узнавая голос соседа, молодого парня, на которого часто заглядывалась украдкой. — Как ты?.. Муж скоро будет!.. Что ты?.. Что тебе надо?.. Где ты?..
— Всюду-ду-у… — завыл он, повалив её навзничь и всеми четырьмя лапами хватая за грудь, за ляжки, за лобок.
— Но где же ты? — растерянно спрашивала она, отбиваясь и ощущая руками его невидимые, но окрепшие плечи и мышцы.
Бес, не отвечая, тискал её со всех сторон, зарываясь в ее груди и вдыхая их терпкий запах. По ее лицу начала гулять тень истомы. Некоторое время были слышны только её испуганные вскрики:
— Что это? Кто? Ох… Где?.. Какой?.. — да шорохи лап и волос.
Они катались в исступлении, опрокидывая скамьи и ударяясь об острые углы ларя. Лицо женщины потемнело, покрылось пеленой похоти. Глаза превратились в пятна. Губы раздуло от поцелуев. Глухо заскрипел перевернутый стол. Упал сосуд с рисом. Треснул горшок на очаге. Рассыпалась гора мисок, осколки взлетели до потолка.
Она вопила, изнемогая, а он яростно комкал ее тело и толчками врубался в жаркую плоть. Она молила о чем-то. Кипящие укусы жгли ее. Клыки впивались в шею, в груди, в ляжки. Что-то страшное вламывалось всё глубже, всасываясь в её щель и превращаясь в сплошной шершавый ожог. Наконец, под рев, стон и рыки, всё было кончено.
Он еще в возбуждении пометался по хижине, громя и круша остатки посуды, полок, горшков, кувшинов. Разрывал циновки и драл на куски всякие тряпки и юбки, попадавшие ему под лапы. Раскусывал клыками глиняные плошки, сбивал хвостом со стен коврики. Высыпал из бидонов сырой рис, доломал стол и разбил печь. И постепенно стихнул, остывая. Стал озираться на погром. Теперь прочь отсюда, пока не появились домовые, которые будут злы при виде того, что он натворил в их владениях! Он свое получил — чего еще тут?
Старуха-соседка, слыша грохот, но боясь подойти, увидела, как из хижины вылетело и ушло к полям какое-то плотное облако. Переждав, она перелезла через плетень и поспешила в хижину, где среди риса, зерна, рваных циновок, битой посуды и обломков лежала молодая соседка. На голом теле — раны и ссадины от когтей. Все тело залито темной зловонной трупной жидкостью, а меж развороченных бедер дрожит кровавая масса.
Старуха, причитая, выбежала во двор. Её взгляд упал на землю, где остались явные отпечатки четырехпалых то ли стоп, то ли лап, вывернутых назад.
— Дьявол, дьявол! — кинулась она от проклятого места.
А бес блаженствовал под банановой пальмой, привалившись хребтом к узорной коре. Вопли старухи не беспокоили его. О затоптанной молодке он уже не думал, позабыл. Излив потоки черной спермы, он освободился от груза, скинул тяжесть, стал невесом и теперь, разнежившись, валялся под деревом, не чуя, как сзади его тихо-тихо обступает ватага местных злыдней.
Первым напал птицеголовый гад с толстым шерстистым туловищем. Широким клювом он стукнул беса по затылку и оглоушил его. Чешуйчатая ведьма впилась ему в крыло, обвив змеиным туловищем. Набросились два демона с рыжими от бешенства глазами, стали колоть рогами и бить копытами. Пока он пытался разжать гадючьи кольца, в воздухе зареяла крылатая тварь. Она мерзко верещала и длинным хоботом норовила стукнуть беса по башке. Какие-то пакостные существа, похожие на поросят с отрубленными головами, начали тыкаться в него кровавыми обрубками.
Он завопил, заскулил:
— Стой-ой-ой! Я такой-ой, свой-ой! Покой-ой-ой!
Но его никто не понимал и не слушал, а птицеголовый гад взвизгивал, отскакивая после очередного клевка:
— Ты враг! Ты раб! Ты чужак! Ты чума! Ты крот! Ты скот!
— От тебя несет монахом! — шипела ведьма-змея.
— Не трогай наших баб, не то сдохнешь тут, сей миг! — бодали его рыжие демоны.
Бес в отчаянии впился в ведьму. Та ослабила кольца. Тогда он пинками отбросил безголовых бесенят-поросят и попытался взлететь, но раненое крыло обвисло. Вдобавок хоботастая тварь стала пускать дымные кольца, которые опоясывали и сжимали его до полусмерти. С трудом удалось побежать, на ходу отбиваясь от нечисти, рванувшей следом. На счастье, все они были низкорослы, кривоноги, косолапы и не могли быстро бегать. Только хоботастая тварь зависла над ним, норовя попасть шишкой по темени.
Вдруг откуда-то из-за хижин взмыл громадный белый лебедь и кинулся на свору. Демоны, присмирев, стали разбегаться кто куда. Безголовые бесенята утробно заскулили и легли на землю с поднятыми лапами. Ведьма стремительно ушла в поля — только стебли отмечали ее скорый ход. Следом убрался птицеголовый. Вздернув хвосты и брыкаясь, ускакали рыжеглазые оборотни. Последней нехотя удалилась крылатая тварь, угрожающе вздымая шишкастый хобот и выпуская напоследок дымные лепешки, из-под которых еще долго слышались вопли и визги бегущих духов.
Бес, припав к земле и зарывшись в грязь, со страхом следил за лебедем. Но тот уже пропал из вида. Так возникать и исчезать умеют только большие добрые духи — хозяева эфира, не терпящие драк в своих владениях.
Свернув перебитое крыло и громко ругаясь, он заковылял прочь от села, безуспешно пытаясь взлететь, озираясь по сторонам и проклиная плешивого демона, пославшего его в такое опасное место. Что-то держало беса на земле. Вдруг ему почудилось, что держит его не раненое крыло, а сеть хозяина, неведомым образом оказавшаяся тут. Он взвыл от ужаса, страха и бессилия. Прерывисто дыша, побежал по тропинке, с трудом снялся и, скособочившись, низко полетел на одном крыле.
Начинало темнеть. Долго лететь на одном крыле он не мог и неуклюже рухнул под кроны лиан. Джунгли встретили чужака множеством незнакомых звуков и запахов. Жизни тьма и кутерьма.
Сидя в колючей траве и вывернув из-за спины раненое крыло, бес уныло рассматривал шершавую перепончатую кожу. Во время драки крыло оказалось пробитым в трех местах. Рваные края ран саднило. Выступали капли серой слизи. Надо было искать ветвистый папоротник, спасавший от чужого яда.
В пылу свалки он не успел разглядеть, к какому роду принадлежали напавшие враги — были ли они, как и он, бесами суши, или же это были демоны огня?.. Если это были огненные демоны, то их яд мог оказаться смертельным.
Как-то раз, давно, ему пришлось вступить в бой с подобным огненным оборотнем, занесенным бурей в горы. Этот мрачный дэв сидел на скале, задыхаясь в чистом горном воздухе. Привыкший к огню и дымам, он хрипло и натужно дышал, хватаясь лапами за горло. Не успел бес приблизиться к нему, чтобы сказать, что не следует распугивать двойников в чужих краях, как огненный оборотень с ходу так ударил его в печень, что бес, теряя дыхание, кубарем полетел с горы. Долго пришлось потом отлеживаться в ледниках и воровать у знахарей травы, чтобы вылечить прободную рану — огненный гад метил прямо в главное место. Похоже, среди напавших только крылатая хоботастая тварь могла быть из таких.
Его вдруг затошнило. Бросив крыло, он согнулся до земли. С каждым спазмом казалось, что вот сейчас он вылезет из шкуры и голый, с мокрым липким телом, уйдет в землю, превратившись в слизняка или мокрицу.
Джунгли из темноты наблюдали за ним.
— Подыхает, — заметила с дерева обезьяна, беспечно грызущая банан.
— Туда ему и дорога! — зашипела змея.
— Может, рожает? Может, рождается? Может, уже родился? — защебетали птицы, предусмотрительно сторонясь змеи, которая поблескивала капельками глаз.
— Они вообще не рожают, — медленно произнесла панда из бамбуковых зарослей, меланхолично пережевывая зеленые побеги. — Они кладут яйца.
— Какие яйца? С чего ты взяла, ленивая? — заспорили обезьянки, запуская в панду огрызком банана.
— Я?.. Да я их столько повидала за свою жизнь!.. — обиделась панда, не спеша, с закрытыми глазами, дотягиваясь до самых молодых побегов. — Один бесенок даже жил рядом со мной на дереве. Иногда впадал в спячку и падал вниз.
— Рожает, рожает! — щебетали колибри, забыв о змее.
— Отойдите — он больной! — резонно посоветовал крутоклювый попугай. — У него чума! Ну его! Чужак! Чумак! Сучар!
Сквозь мучительные приступы рвоты бес слышал эту болтовню.
— Заглохните! — огрызнулся он. — Вас не хватало! Чего? Разом всех передушу-шу!
Услышав это, все настороженно замолкли. Только змея шевельнулась на ветке.
— Вот ты нужна! — схватил ее за голову бес. — Веди к папоротнику, не то наизнанку-ку! Скользкая гадина! Гадища-ща!
Змея стала выкручиваться и отнекиваться, но, получив удар по глазам, бессильно повисла с высунутым жалом, давая понять, что готова подчиниться. Он двинулся сквозь кустарник. Шел, прихрамывая и ощущая зуд в раненом крыле. Его лихорадило. Болело темя. Было почти так же скверно, как ко — гда-то в трупе лошади, куда он было залез, спасаясь от двух сметливых отшельников, которые погнались за ним почем зря. Джунгли возмущенно шуршали вокруг. Змея упруго двигалась в его лапе, головкой указывая путь.
Больше всего беса злило то, что деревенские гады напали без предупреждения. Могли бы просто сказать, чтоб он ушел — и он убрался бы сам, без драки. Мало места, что ли?.. Вон, сколько пустых гор, степей, всей нечисти места хватит… Если драться друг с другом — люди одолеют. Да и отвык он в плену от склок и потасовок.
Но там, в шкафу, было тесно и темно! Донимали вши и блохи, которых он травил своим дыханием. Залетали пчелы и мухи. Иногда ведьма — крыса, подруга хозяина, засовывала свои седые усы в створки шкафа, оглядывая ярко-желтыми глазами старое окаменевшее дерево, из которого был сбит этот гробовидный шкаф еще Учителем Учителя шамана. Желтоглазая ведьма являлась когда хотела, обычно глубокой ночью, чтобы исчезнуть перед зарей. Не обращая внимания на двойника, она обшаривала пещеру, рыскала в очаге и на полках, потом садилась у изголовья шамана и что-то свистела ему в спящее ухо, отчего тот морщил лицо, как от мух, а двойник колыхался в злобе, но ничего поделать с наглой чертовкой не мог. Бывало, шаман отвечал что-то во сне. И тогда крыса притихала и слушала его настороженно и почтительно.
Еще, когда хозяин бывал в лесу, а его двойник бродил по ледникам, в пещеру стал наведываться один наглый дьяволенок. Он шмыгал по углам, пытаясь что-нибудь украсть, разбить, искусать или изгрызть, но всё было заговорено так крепко, что дурачок только опалял себе шкуру, резался о ножны, получал шишки от хрустального яйца, которое само прыгало ему в лоб, или визжал под ударами злой колотушки. Бес, запертый в шкафу, через щель просил его сообщить сородичам, что он в плену и просит о помощи, но дьяволенок только прыскал со смеха и стучал хвостом по вековым дверцам шкафа.
Наконец, змея зашипела и встала торчком. Впереди — большое болото. Вот среди тростника торчат листья ветвистого папоротника.
— Ищи самые молодые побеги! — приказал он змее.
Проплутав по болоту, они нашли свежую поросль. Он отшвырнул змею, принялся рвать нежные мясистые стебли и собирать в кувшинку сок, выступавший на сломах. Стебли он жевал, а соком смазывал раны.
Вдруг он услышал чей-то гневный шепот. Присев от неожиданности, осмотрелся… Невдалеке, в болотной жиже, копошились две ведьмы. Они были чем-то озабочены.
— Не бойтесь! Вы не нужны! — крикнул он.
— Кто это кого боится? — презрительно зафырчала одна, а вторая добавила:
— Бояться надо тебе, калека! Образина!
— Я ранен, помогите-те-е! — миролюбиво сказал он, пытаясь одновременно и удерживать вывернутое крыло, и мазать рану соком.
Ведьмы хрюкнули:
— Кому ты нужен, тухлятина! Нас в лесу живые дровосеки ждут! — и зашуршали прочь.
Он ругнулся им вслед.
Вокруг гнила болотная топь. Сновали жуки-скороходы. Квакали жабы, скакали лягушки. Звенело комарье. В папоротнике неуклюже переваливалась черепаха. Посреди болота что-то подозрительно булькало и чмокало. Где-то постанывали птицы. Сонно перекликались цапли. Потрескивало в траве. Вспыхивали тускло-зеленым светлячки. И где-то совсем рядом шумно ломилось сквозь кустарник прерывисто дышащее существо: кабан ли спешил к воде, олень ли убегал от своей тени — было не разобрать.
Случайно бес ухватил чье-то мелкое последнее дыхание. Оно напомнило о голоде, который никогда не оставлял его. Он быстро домазал крыло и направился в чащу, то и дело смахивая липнущую на морду паутину. В чаще гуще бесьи кущи…
Просеивая сквозь себя эфир, он шел на привычные запахи смерти. Он опять начал чуять ночь. Всё кругом — одна большая ночная бойня. Жуки, птицы, звери, даже цветы и трава — всё пожирало друг друга. Воздух был словно настоян на смерти. Эта нескончаемая гибель взбудоражила и повлекла в разные стороны. Здесь есть много того, что можно съесть.
Хватая на ходу малые, едва ощутимые вздохи мошкары, гибнущей в клювах птиц и глотках жаб, он вылез к ручью, где лесной кот свежевал тушку мангуста. Увидев беса, кот недовольно заурчал и с проклятиями поволок добычу в кусты, откуда еще долго слышалась его шипящая брань.
Деревья неохотно, даже враждебно пропускали вглубь. Лапы скользили в прелых листьях, влипали в лужи, проваливались в муравейники. Какие-то тени мелькали тут и там. С лиан свешивались сонные, но всегда чуткие змеи. Сновали мелкие гады и большие крысы. Бес уже жалел о том, что забрел так глубоко. Джунгли были чужими, а он тут — лишним.
Неожиданно он услышал шум борьбы, застыл в плюще и стал оттуда вглядываться в темноту. Хриплые рыки усилились. Он почуял аромат крупной смерти и неслышно стал красться вперед. На опушке две пантеры расправлялись с кабаргой: самец рвал оленя за ноги, а самка норовила перекусить горло. Жертва отбивалась. Но самец, урча, уже тянул из распоротого брюха связки дымящихся кишок. Бесу досталось терпкое и шершавое дыхание.
Почуяв его, звери застыли, задрав морды, а потом опять погрузились в тушу. Объели и обглодали кости, остатки зарыли в листву и тут же забылись сытым сном. Он не тронул их, хотя и мог довести до белой горячки, хватая за уши, за хвост и теребя за усы.
Через бурелом он выбрался к разлапистым деревьям. Они всей семьей обступили прогалину и по-братски срослись ветвями. Он растянулся под ними, не обращая внимания на гудение корней, которые сразу же недовольно встрепенулись и заворчали, когда он лег на них. То ли от яда, то ли от усталости, но он чувствовал себя чужим в этих джунглях, где все избегают его, а он шарахается от всех. Хотелось лежать, не вставая. Слипались глаза. Он лежал без движений, хотя еды вокруг было хоть отбавляй…
…Так же мерзко было в ту ночь, когда он был проклят вторично и попал в плен к шаману. Он летел с шабаша в вечных снегах, где лед плавится от соитий, а в зобу спирает от спазм. Он всю ночь мучил одну бледную немочь, доведя ее до того, что она под утро в исступлении бросилась с обрыва в пропасть. Наблюдая за ее нескладным полетом, он даже ощутил что-то вроде жалости к ней. Полетел следом, хотел догнать, но она пропала из вида. Покружив над горным ручьем, бес повернул к своему лежбищу и летел до тех пор, пока вдруг со страхом не обнаружил, что его неудержимо засасывает воздушный омут, всё сильней и сильней. И вот он камнем грохнулся в круг, нарисованный на земле. Шаман стоял возле круга, вытирал пот со лба, как будто только что перенес бревно или переложил очаг. Озираясь и не в силах выползти из круга, бес услышал приказ: «Через Барбале, с Барбале и во имя Барбале — будешь моим рабом! Айе-Серайе! Изыди из круга и следуй за хозяином!»
И тут же крепкая сила опутала его, выволокла из круга, потащила по ухабам и зашвырнула в пещеру, в шкаф, где ждали острый крюк и вечная ночь. Так наступило рабство.
Возясь в ветвистых корнях, укладывая так и эдак больное крыло, кружась, как больная кошка, и воняя прелой псиной, он думал, что в шкафу было не так уж и плохо — тихо и спокойно. И свобода оказалась не такой уж и приятной, какой чудилась из тьмы. И он в недоумении забылся, сквозь дрему чувствуя, как ноет избитое тело и угрожающе топорщатся корни и вздыхает кора сумрачных гигантов. Даже деревья гнали бедного беса прочь!
Шаман ждал брата Мамура около трех часов. И вот на изгибе дороги появился человек. За ним трусил конь с кожаным баулом на седле. Упруго отталкиваясь руками от воздуха, человек бежал длинными прыжками, зажав в руке жезл и вперившись в небо. Он ничего не видел и не слышал. На нем звенели цепи — ими он опоясывался, чтобы не улететь. Шаман стоял как вкопанный. Нельзя окликать брата в беге, он должен сам встать и замереть.
Так и случилось. Но ритм прыжков не сразу покинул Мамура. Некоторое время он шел прерывистым, рваным шагом, постепенно остывая, как котел, снятый с огня. Шаман, не нарушая молчания, спешил следом, волоча на спине мешок с едой. Они отмахали шагов пятьсот, пока Мамуру удалось перевести дыхание и окончательно остановиться. Он утер пот и, поснимав цепи, бросил их через седло. Шаман украдкой искал перемен в лице брата, но их не было.
— Давно ты не оступался с кручи! — сказал наконец Мамур, беря коня под уздцы. — Ничего. Черт качает горами, не только нами.
Шаман обнял брата:
— Каким был твой путь?
— Бог Воби оберегал меня. Вот конь, правда, пару раз споткнулся на переправах. А ты, я вижу, плох. Ничего, вместе мы вырвем тебя из болота.
В пещере шаман водрузил на очаг пузатый позеленевший чайник, в котором заваривал цветочный чай еще их Учитель — после его смерти они поделили его вещи: шаману досталась колотушка, бубен, чайник и хрустальное яйцо, а Мамуру — зеркальце, острый корень дуба и сеть из неизвестного волоса.
Они ели мамалыгу с сыром, зеленые бобы с орехами, сладкий творог с изюмом и сметану с курагой, пили чай с цедрой. Мамур не отказался от стакана вина. Его конь, заглянув в пещеру, выразительно смотрел на стол. Получив зелень и хлеб, он тихо исчез. Было слышно, как он жует и шумно вздыхает снаружи.
Мамур спросил о бесе.
— Я поймал его силком, — рассказал шаман. — Держал в шкафу. Дал за него выкуп Бегеле. Но он сорвался и ушел, как рыба с крючка. Надо наказать его. И себя. Когда поймаю его — то проведу в пещере год, искуплю свой грех! — И он коснулся хрустального яйца, где вспыхнул и погас розовый лепесток.
— Год — хорошая плата, — одобряюще сказал Мамур и кивнул на хрумканье коня. — Мой бес служит мне уже десять лет, и тоже пару раз пытался бежать.
Потом он поинтересовался, какой породы был беглец. Шаман ответил, что так, простой бродячий малый бес. Правда, мог сгущаться до твердого тела или же, наоборот, растворяться в дыме, но больших дел не делал:
— Когда я изловил его, он был наглым и сильным. Шерсть лоснилась, уши стояли торчком, хвост ходил, как у влюбленной обезьяны. Но я держал его в шкафу и сломал его. Он стал покорным, хотя и делал иногда мелкие пакости: гадил в очаг, или клал на стол куски падали, или наполнял чайник кровью, или кидал в похлебку оленье дерьмо, или рвал солому на моей подстилке…
— А на тебя он не нападал? — вскользь спросил Мамур.
— Нет. Бывало, нагонял сонливость, тоску или отвращение. Порой я чувствовал, что теряю память и силы. Но это проходило, я побеждал. Нет, нападать он не смел. Да и не сумел бы… Они сильны против тех, кто лишен помощи…
Раскусывая орехи, Мамур спросил невзначай:
— А раньше он убегал от тебя?
— Пытался как-то. Но я поймал его сам, сетью и петлей. А теперь… Сбежал-то он по моей вине…
— Зачем он тебе нужен? — спросил вдруг Мамур. — Пусть убирается прочь! Он всё равно подохнет среди чужих бесов, он испорчен шкафом. А мы поохотимся на другого, молодого…
— Нет, не нужно нового… Нужен он! — взмолился шаман.
Мамур сощурился:
— Смотри, не уподобься человеку, который, сдирая во дворе шкуру с осла, бегает точить нож на чердак вместо того, чтобы точило спустить во двор! Или ты думаешь, что ловить старого беса легче, чем искать нового?
— Нет, — покачал головой шаман. — Мне нужен он. Только он!
— Почему?
— Мы встречались с ним в прошлых жизнях, я связан с ним неведомыми узами…
— У бесов прошлого нет, а будущее закрыто, — неприязненно сказал Мамур.
— Он тогда не был бесом… — возразил шаман.
Мамур отхлебнул чай, вытер бритую голову:
— Что ж, будем делать так, как ты решил. Мне всё равно — ловить старого или нового слугу. Я готов.
Шаман облегченно вздохнул. Начал перечислять:
— Кинжалом и сетью его не достать — он далеко. Петлей и крюком не поймать — он высоко. Где он — не знаю. Нужно сделать обряд, только это поможет.
Мамур кивнул:
— Нас двое, но дыхание у нас одно. На рассвете начнем, ночью совершим, под утро закончим!
Потом брат рассказал о том, что побывал в Аравии, где видел прирученных демонов: монахи-пустынники научились извлекать их черную сущность и вкладывать вместо нее пустоту, отчего бесы становятся ручными, как псы. Монахи посылают их на самые тяжкие работы, где они рогами пашут землю, копытами корчуют пни и камни, хвостами толкут зерно и просеивают рис. Все крепкие, огненные демоны.
Еще в Аравии Мамур встречал людей из племени царя Соломона, который умер на молитве, но продолжал, мертвый, стоять до тех пор, пока муравей не подточил его посох. Говорят, что эти люди могут превращать злых духов в добрых.
— Легче из человека сделать доброго духа, чем из беса, — сказал шаман. — Беса превратить в человека — трудно, а в доброго духа — еще труднее. Но для этого одной жизни никак не хватит.
— Возьми две, три, четыре, — неопределенно вставил Мамур. — А не задумал ли ты что-то подобное?
— Мне это не по силам… Это трудно… Вначале беса надо держать в неволе, при себе. Заставить его потерять яд, силу, хитрость. Потом чистить лаской, поить добром, купать в нежности… Нет, это мне не по силам, — поспешно прервал сам себя шаман.
— Нам всё по силам. С нечистью надо делить мир. Что говорил Учитель? Бога зови, но и черта не гневи! Богу угождай, а черту не перечь! — напомнил Мамур и рассказал еще об Аравии, где он свел знакомство с толстым Бабу, духом лжи, который раньше был ангелом, но пал, был изгнан в пустыню, где шабашевал со всякой нежитью, а потом продал всех пустынных бесов в рабство, за что и получил свободу и черный сан. Сейчас у него дел немного: знай сиди себе под пальмой и выворачивай наизнанку слова и фразы, укладывай ложь в короба, ври и лги без остановки.
— Полчаса мы пили с ним чай. А потом целый месяц я был не в силах сказать слова правды — ложь так и текла у меня изо рта! — взволнованно заключил Мамур. — Пришлось уйти в пустыню и лизать песок, чтобы очистился язык!
Шаман в ответ рассказал, что и с ним тоже было неладное: на берегу реки на него напал снежный барс-оборотень, воровавший женщин в горных селах:
— На счастье, я сумел вырваться, прыгнул в реку и плыл под водой, зажав рану, пока оборотень не бросил гнаться за мной по берегу.
И шаман показал брату розовые шрамы на боку. На это Мамур скинул мягкий сапог. На ноге не хватало двух пальцев — оказывается, их отсек бесточильщик, которого Мамур неосторожно потревожил в зарослях кактуса, где тот собирал сок с растений; бес, хоть и был в блажной истоме, но молниеносно хватил его острым хвостом по голой ступне и отрубил два пальца.
Еще долго рассказывал Мамур о всякой всячине, виденной в странствиях: о людях, у которых головы ночами срываются с тел и улетают прочь, а к утру возвращаются и прирастают к шеям; о громадных волосатых людях-обезьянах; о развратницах, у которых срамные места находятся на животе, на спине, на боках; о вредоносных гадах, плюющихся илом и песком.
Так, в разговорах, шло время. Конь заглядывал в пещеру, получал ломоть хлеба с медом, позванивал подковами и подавал тихим ржанием какие-то сигналы. Братья вспоминали прошлое и были веселы, как дети.
На рассвете они вышли к озеру. Мамур направился по берегу направо, шаман — налево. Они уселись друг против друга — через озеро — и начали очищение.
Шаман избавлялся от ненужного хлама. Закрыв глаза, силой мысли он удалил с земной тверди горьг, моря, реки. Снял всё живое и растущее. Загнал листья в ветви, ветви — в стволы, стволы — в семена. Не оставил камня на камне в городах и селах. Уничтожил все понятия и слова. Потом наступила очередь его самого — он вытряхнул из сознания всё, кроме своего «я», которое и растворил в благодатном свете богини Барбале. А Мамур, взвившись на сосну, делал свое очищение на самой верхушке, раскачиваясь вместе с птицами и щебеча с ними вместе.
Так продолжалось до полудня.
Избавив себя от лишнего и грязного, они вернулись в пещеру и начали собирать нужное для обряда в плетеную корзину. Мамур выложил из баула восьмиугольное зеркальце, острый корень дуба, тончайшую сеть из крепких волос. Всё это бережно разместил на дне корзины. Шаман добавил кусок черной ткани со звездами, пращу, хрустальное яйцо, кинжал, бубен и трубу из берцовой кости Учителя (вторая такая труба хранилась у Мамура). Не забыл и плошку с мазью из белладонны, опиума и текучего гашиша. Вытащил узорную клетку, сделанную ручным лешим.
— Без нашей крысы-ведьмы не обойтись, — сказал он, проверяя прутья.
— Я не встречал ее давно. Может, уже переродилась? — спросил Мамур.
— Нет, она еще тут, — ответил шаман. — Иногда является ко мне и просит о помощи. Но приходит и пропадает, когда вздумается…
— Строптива, тварь… Что ей надо?
Шаман помедлил с ответом. Мамур не переспросил, хотя желтоглазая ведьма была их общей тайной.
Перед обрядом следовало хорошенько накормить и приласкать бубен. Шаман обильно полил его кожу чаем, протер бубенцы маслом, а обручи напоил молоком. С трудом вытащил из сундука бурку с амулетами и талисманами. Завязал на запястьях святые шнурки.
Потом они бережно сняли тряпки с идола и поочередно припали к его агатовым, навыкате, глазам. Идол Айнину буркнул в ответ что-то каменномилостивое: разрешил. Напоследок еще раз огляделись. Залили очаг и, выбравшись на тропу, зашагали в горы. Конь двинулся было следом, но Мамур отогнал его, и тот покорно остался охранять пещеру.
Они двигались в зудящей тишине. С далеких ледников били слепящие искры. Запахи царили кругом. На другой стороне ущелья, в сиреневой дымке, среди темных деревьев, укутанных мантиями мха, возвышались горки древних камней — собственность бога Бузмихра, который забавляется ими, перекладывая с места на место и строя замысловатые знаки. Бузмихр — отец всех зверей и жуков, без его вздоха и шерстинка не упадет со шкуры оленя.
Мамур по пути обламывал сухие ветки бука и кидал их в корзину. Шаман с посохом на плече спешил следом. На посохе болталась клетка. Идти было радостно. Мысленно он был уже там, куда шел. После очищения он весь был налит силой, которая росла. Деревья делились с ним упорством. Камни давали крепость. Травы наделяли стойкостью. Птицы учили свободе, а пчелы — благоразумию. От гор шли такие мощные потоки силы, что шамана покачивало под их упругими порывами, и раз, не выдержав, он даже пролетел несколько шагов, чем вызвал смех брата Мамура.
Так шли они несколько часов подряд. Мамур всё ускорял и ускорял шаг, так что шаман в своей тяжелой бурке стал отставать. Да и не мудрено — спереди бурка украшена стрелами и амулетами, гремевшими на ходу. Сзади, на спине, медвежьим волосом были вышиты глаза и уши. Вместо пояса — кожаные веревки с головками змей. Башлык с колокольцами.
Вдруг Мамур будто с ходу наткнулся на что-то и замер. Шаман успел заметить, как внезапно съежилось и посерело лицо брата, покрылось сетью морщин, как набрякли щеки и задвигался лоб, как неузнаваемо изменился весь его облик. Мамур вмиг стал разительно похож на их Учителя. И его голосом проговорил скороговоркой:
— Я с вами! Я тут! Я рядом! Я в помощь!
Потом его лицо отмякло, стало разглаживаться. Морщины ушли. Лоб замер. Глаза стали другими. И Мамур вернулся в себя, повалившись на землю. А шаман вдруг угрюмо подумал: «Почему Учитель вселился в него, а не в меня?.. Или мерзкий Бегела заткнул мне уши своей волосатой лапой так, что я оглох?..» Но он тотчас прогнал эти мысли, ибо их двое, но дыхание у них одно. И какая разница, в кого вошел дух Учителя?.. Мамур сейчас чист, а он, шаман, грязен: попал в болото и упустил беса. Духу Учителя просто легче войти в брата, чем в него. Вот и всё. Какая разница, если дыхание одно и едино?
Они выбрались на горный луг, уселись рядом и стали ждать полуночи. Каждый был погружен в себя. Это было самое опасное время — они пока без защиты и брони, во владениях горного демона. Без его согласия успеха не будет. Надо ждать.
Ровно в полночь раздался шелест — по лугу кто-то шел. Вот стали явственно слышны шорохи — как будто кто-то косит траву. Темное пятно уже рядом. Главное — не смотреть гуда и думать, что это просто одинокий крестьянин валкой походкой спешит в их сторону… Но следует встать и стоя ждать, пока он пройдет.
Когда крестьянин, не глядя, опустив голову, проходил мимо, на них пахнуло жаром, а с чистого неба закапал дождь. Они невольно дернулись. Он обернулся. Можно было разглядеть, что у крестьянина волчья голова на голой свиной шее, скрытой под воротом рубахи, а из груди выпирает острый горб.
Что-то одобрительно рыкнув, оборотень в глубокой задумчивости пошел дальше. На спине у него тоже был горб.
— Очоки разрешил, — сказал шаман с облегчением.
— Надо приступать, — Мамур поднял с травы корзину.
Бес валялся в лесу ни жив ни мертв. Сок папоротника не помог — раны не затянулись, даже покрылись розовой ржавчиной. Наползала сонливость и дурная тяжесть. Виной тому было не только увечье, но и жирная пища джунглей, которая реяла и роилась вокруг и сама лезла в пасть. Всюду шла непрерывная бойня. Все пожирали всех. Другим мученьем был плотный, почти липкий от густоты воздух. Привыкший к горному эфиру, бес задыхался. Донимала жара. Он готов был содрать с себя шкуру. Духота гнала к воде. Завидев заводь, он бросался в нее, распугивая водяных, которые недовольно тянули свои длинные гусьи шеи, пытаясь цапнуть его.
— Жарища-ща! Душнота-ата! — вопил он, отбиваясь от водяных гадин.
И всё время почему-то лез в башку Черный Пастырь, служивший свои обедни в пещере Сакаджиа, куда со всего Кавказа собиралась нечисть послушать своего верховода. Этот Черный Пастырь был из благородного рода тех мощных демонов-ангелов, которые когда-то жили на небе, но за дела свои были сброшены в тартарары. Раньше его звали Дагон, он имел четыре крыла, человечье лицо и помогал роженицам, больным и убогим. Но потом имя свое утерял, крылья усохли до квелых придатков, а морда превратилась в угрюмую дряблую маску.
В полнолуние он читал пастве короткие, но страшные проповеди, глядя перед собой шальными глазами, полными светлой влаги.
Иногда он возникал в облике короля на осле, иногда — в виде вставшей на дыбы свиньи, иногда — голой девкой с клеймами на отвислых грудях. Его лапы были прижаты к бокам вроде индюшачьих крыльев. Один рог всегда тлел и чадил. Злобно-суровый, он раз за разом лишал бесов каких-нибудь надежд:
— Ваша дорога идет вниз, вниз, вниз! Вы были людьми, зверьми, а теперь вы — бесы во веки веков, и нет вам дороги назад! — зловеще предрекал он неминуемый конец. — Ваше будущее — в мокрице! В дерьме и слизи!
Демоны начинали недовольно шуметь, выть, топать вывернутыми ступнями, звенеть копытами, но Пастырь, надежно защищенный от всего земного, брызжа горячей горькой слюной, возбужденно продолжал поносить их, уверяя, что его мохнатое величество блядомудрый Бегела давно забыл и думать о них, обрек на смерть, отдал в заклад духу Задену и выкупать не собирается. А дух Заден только и ждет своего часа, чтобы окунуть их в кипящую лаву и стереть в огненную пыль.
Черный Пастырь запугивал, сеял страхи и панику и никогда не скрывал своего презрения к пастве:
— Вот вы, вечно голодные, пустые, лживые и грязные выжиги — кому вы нужны? Завтра вы станете гнидами и вшам, потом падалью и навозом. Думали вы об этом? И думать вы не в силах — у вас вместо мозгов дерьмо и слизь! Вы были мелкими, подлыми и дрянными людишками и поплатились за это. Вы были горды, завистливы, похотливы, лживы — и вот расплата за всё! Земля вздохнет свободно, когда вы уйдете с нее прочь! Вам одна дорога — в гной и перегной! Ни в небе, ни под землей, ни в зените, ни в надире — нигде нет для вас места! Вы одиноки, как камни! И даже в аду, где плавятся души и тлеют сердца, где огненные скребки скоблят влагалища развратниц и каленые сверла буравят задницы суккубов — даже там вы не нужны, даже там нет для вас угла и угля! — гремел он, оборачиваясь то дымом, то зверем, переходя от одного беса к другому и глубоко заглядывая в их красные, налитые страхом глаза.
Сборище металось и пищало. Ужас реял в воздухе. Не было сил ни понять, ни спорить, ни бежать. Шабаш ходил кругами, кольцами. А Черный Пастырь вопил со своего щербатого вонючего каменного амвона, хлеща толпу щупальцами, которые вдруг вытягивались из его лап:
— Ваше рождение проклято, а судьба запечатана! Не ради вас в древние времена огненное яйцо земли покрылось дымами, из которых изошел воздух, породивший воду, которая остудила яйцо и превратила его в твердь! Не для вас встает каждое утро царица Барбале, а однорукий бог Квирия вскапывает поля и собирает урожай! Вы — никто! Вы — тлен и грязь, пни и коряги! Вас следует корчевать и жечь! И лгут те, кто говорит, что вы можете подняться до человека или выше человека! Никто, никогда, нигде еще не видел таких бесов! Вы — пустые оболочки грязи, помойки для падали, колодцы мрака, рвы заразы! Будь проклято ваше мертвое семя! Да оледенеют матки ваших матерей! Да задохнутся блевотиной ваши отцы! Да падет соляной дождь на ваших недоносков!
Сборище выло и царапалось. Ведьмы бились в истериках. Бесы лезли в щели и камни. Дэвы в ужасе закрывались могучими лапами, рыдая навзрыд. Дико и тоскливо вопили тощие, потные, косматые ламии — феи кошмара. Всегда в тоскливой лихорадке и жестоком ознобе, они молили демонов убить их, прекратить их муки, но никто не поднимал на них копыт — не до них, когда всё рухнуло и близок конец!
А Черный Пастырь торжествующе выхватывал из толпы какого — нибудь босоногого бесенка и, громыхнув:
— Вот — вы! И нет вам исхода! — швырял его оземь с такой силой, что у того лопался череп и оттуда вываливалась зеленоватая гниль.
И шабаш катался в копытах у Черного Пастыря, который сек паству бычьими жилами и кропил кровавой мочой.
Потом он принимался за ведьм. Про них он всегда вещал много и охотно:
— Что может быть лучше молоденькой ведьмы? — облизывался он длинным и острым, как алый кинжал, языком, выбирая в толпе какую — нибудь молодку, которая сверлила его хохочущими глазами. — Они — сладость неба, нега земли! Но все они — рабыни человеческого семени! И поэтому всегда будут лгать вам, мечтая только о живом горячем человеке! Они — слуги бурлящей спермы! А вы, бесы, рабы рабынь! Восстаньте же, рабы! Топчите своих хозяек!
И он шипастыми лентами полосовал бесовку, рвал ей копытами задницу, пихал ей в пасть свой грязный хвост, а она задыхалась и выла от счастливой боли. Начинался общий свал. У демонов вспыхивали усы и когти. Горящими лапами они хватали ведьм и ламий и жарили их до черной корки. Духи-побойщики тянули, драли и пороли чертовок, мяли их вывернутые наизнанку матки и кусали налитые коровьи вымена. Бесы-висельники насаживали ведьм на свои громадные крюки. Дэвы-палачи лили крутой кипяток в их ледяные вульвы и открытые пасти.
Всё это длилось до тех пор, пока Черный Пастырь не пускал струю дурного семени и не отшвыривал измочаленную молодку, которая пыталась лизать ему напоследок копыта. Шабаш валился вповалку, а Черный Пастырь исчезал. И никто не знал, где он. Все ждали его, но амвон был пуст. Все начинали подозрительно приглядываться и принюхиваться друг к другу — не Пастырь ли?.. А он под видом незаметного бесенка шнырял в толпе, подслушивая, подмигивая и подсматривая, а потом вдруг восставал так грозно, что многие демоны падали от страха в обморок, а у ведьм начинались родовые схватки.
Потом Черный Пастырь зажигал чадным рогом дымные свечи. И начинался пир. Закалывали черных козлов. Варили и жарили. Старые ведьмы раздавали пишу и питье: горячую кровь, вареных в гное жаб, куски человеческих сердец и почек, потроха, украденные из трупов. Всё было без соли, недоварено и пережарено. Не было ни вина, ни хлеба, зато много падали, кишок и битого мяса…
Раньше бес верил Черному Пастырю, делал всё, как тот велит. Но потом его начали одолевать сомнения — стало казаться, что не всё обстоит так, как вещает вожак. В плену бес однажды повел с шаманом разговор о будущих жизнях, но тот запретил говорить об этом, только заметил, что Черный Пастырь — всесветный лгун, и никогда не бывает ничего слишком поздно, а бывает слишком рано.
После этого бес начал иногда втихомолку мечтать — натужно, робко, неумело — о том, что, может быть, он когда-то уже был человеком и как было бы хорошо опять стать им. Мечты были смутны, неясны, куцы, тревожны. Бес мало знал людей, хоть и жил с ними бок о бок. В душном шкафу, свернувшись клубком, он представлял себе, что вокруг — залитый солнцем двор, и собака у плетня, и кошка на колодце, а под навесом женщина стирает белье. И почему-то каждый раз один и тот же двор виделся ему. И одна и та же собака лает у ворот. И всё та же женщина стирает одно и то же белье. И та же родинка видна у нее на виске.
Кто она?.. Что она?.. Может быть, он когда-то выпил ее последнее дыхание?.. Или, овладев ею где-нибудь, довел до безумия?.. Или дурачил, заставляя показывать любовничьи письма мужу или выбалтывать во сне срамные секреты?.. А может быть, это какая-нибудь ведьма морочит ему башку, являясь во сне просто так, от нечего делать?.. Ведьмы-бездельницы всегда громче всех вопят, что работа — дело людей, а дело ведьм — утехи и потехи. Они шатаются в поисках добычи, ловят самцов-зверей и зевак — мужчин, которых доводят потом до судорог смерти. И бесам может не поздоровиться, если они попадут в их чары-сети!
И зачем было вообще бежать так далеко, в Индию?.. Вполне можно спрятаться где-нибудь на Кавказе — там всё известно и знакомо, а в этих проклятых джунглях столько опасности!..
Ко всему прочему, бес боялся, что тут может обитать некое существо, могучий Иасар, посланец неба, гроза земной скверны, ангел высших сфер. Встреча с ним означает верную смерть для бесов и каджей, причем ангел предваряет казнь подробным перечислением грехов, а это занимает очень долгое время. Ангел не пропускает ни одного греха, он знает всё. Он беспощаден и неумолим. Черный Пастырь учил, что ангел может объявиться в обличье слепого старика с ведром или обернуться громадным жуком — богомолом.
Однажды, когда шаман повел беса гулять к озеру, они наткнулись на лесника, отдыхавшего на обочине горной тропы. За спиной у него торчала вязанка дров и молчаливая дылда-пила. Из-за пояса выглядывал хмурый топор. Войлочная шапочка сдвинута на затылок. Опустив голову, лесник, казалось, дремал. Но когда они поравнялись с ним, он поднял голову:
— Хорошо, что ты сам привел его. Я уже шел за ним… — Тут бес увидел, что лесник слеп, а из-под его серой шапочки видна обильная седина. Слепой седой старик!
Шаман поспешно ответил:
— Я сам веду счет его дням. Пока не время…
— А не задумал ли ты чего-нибудь другого? — подозрительно процедил лесник, вставая с перевернутой деревянной бадьи, что вконец перепугало беса.
— Нет! — ответил шаман.
— Ты всегда был упрямцем. Смотри! — Лесник погрозил корявым пальцем. — Я слишком стар, чтобы дважды приходить за всякой тварью…
И он, вдруг превратившись в громадного жука-богомола, встал на дыбы, взбрыкнул голенастыми волосатыми лапами. Но шаман крикнул что-то непонятное. И богомол, зависнув в прыжке и перебирая в воздухе копытчатыми лапами, разом исчез, оставив после себя горелую траву и уголья от вмиг сгоревшего ведра. Так хозяин спас беса от казни. Но почему спас? Почему не отдал Иасару?..
Надо побыстрее выбираться из леса, искать травы, лечить крыло.
Бес потащился по джунглям в поисках поляны для взлета. Избегал всего подозрительного. Завидев в ловушке раненого кабана, обошел его стороной. Приметив молодых ведьм, готовых к проказам, поспешил мимо, не вступая с ними в разговоры. Простил глупым обезьянам их ворчливую ругань. Не погнался за аистом, клюнувшим его в спину. Осмотрительно обходил муравейники и осиные гнезда. Огибал ямы и ложбинки, стараясь не потревожить змей, сонно греющихся в камнях. Найдя удобную поляну, несколько раз пробежался по ней, расправляя крылья. Вылетел из джунглей, поднялся до воздушной струи и блаженно улегся в ней.
Едва бес вылетел из джунглей, как что-то властно потребовало его вниз, в село. Может, тянет увечное крыло?.. Помахал им — гнется и скрипит, но не ломается. Однако сила зова была неодолима. Сделав плавный полукруг, он стал спускаться. Вот крыши совсем близко. Он сел на одну из них и сразу же узнал рисобойню, огород и двор, где, несмотря на ранний час, уже копошились люди. Тут он уже побывал однажды…
Заунывные звуки труб. Бой бубна — «динг-донг, динг-донг». Монахи мажут маслом хворост для погребального костра. Плаксивые причитания. Огонь в небольшом круге. Кошки насторожены на заборах. Псы притихли, внюхиваясь в сильный и стойкий запах смерти. Значит, женщина умерла. И словно какой-то обрубок совести зашевелился в нем. Шерсть на хребте встала дыбом, а в пасти высохла слюна.
Он прокрался мимо пса — у того от страха хвост увяз в задних лапах. Очутился внутри хижины, среди плачущих соседок. Не обращая на них внимания, с диким интересом оглядел стены, потолок, горшок на очаге, треснувшем, когда они катались по полу…
Теперь тут стоял большой котел. В котле сидел труп женщины, одетый в вывернутое наизнанку платье. Колени подтянуты к подбородку. Руки связаны под коленями. Глаза закрыты шорами, а свежепросоленная голова обрита наголо…
Он дотронулся до трупа. Какая горячая, вкусная, живая была она тогда! Он напоил ее до краев своим ледяным семенем. И вот она отвердела, застыла, отяжелела, стала как камень. Вдруг он увидел у неё на виске родинку. Сдавило дыхание. Потянуло залезть в труп. Он опрометью выскочил во двор и стал поспешно удаляться.
Странные чувства овладели им. В забытьи он то летел, то шел. Что-то происходило с ним. Казалось, что он слышит голос хозяина — вот-вот нагонит и накажет плетью из буйволиных хвостов!..
Так он добрался до сумрачного поля и залез в кусты. Некоторое время прислушивался к растениям, которые недоуменно покачивали головками, брезгливо и тревожно перешептываясь:
— Кто тревожит нас?
— Что надо этому дурню?
— Откуда этот задохлик?
— Зачем оно тут, среди нас?
— Нарушает покойный сон!
— Наш сонный покой!
— Миллион лет стоим, а такого еще не было!
— Это должно уйти! Нам этого не надо!
— Пусть это уйдет!
Он стал озираться. Над ним высились огромные кусты цветущей конопли. Головки удивленно-презрительно рассматривали его, хмурясь, щурясь, морщась, возмущенно переговариваясь и с неприязнью осыпая шумного наглеца зеленой жирной пыльцой.
Полежав немного, бес решил уйти. Закопошился, вставая. Вдруг одна из конопляных головок, яростно шурша, осыпала его таким облаком пахучей тяжелой пыльцы, что он рухнул под её тяжестью, вспугивая жуков и кузнечиков. Тут еще одна головка стряхнула на него свой цвет. Потом третья, четвертая…
Вскоре он оказался полузасыпан влажной пыльцой. Присмирел. И постепенно стал вспоминать не только женщину с родинкой, но и многих других, которые умирали в его лапах и оставляли ему свои последние дыхания. В ушах забили бубны, завизжала труба. Острая музыка сдавила башку. Оранжевые видения потрясали его. Вспыхивают какие — то еловые ветви в костре. Хвоя шипит, пищит, выворачивается. Веточки гнутся в отчаянии, просят о помощи, молят, гибнут одна за другой, чернеют до праха. И пепел сипит, распадаясь в седую пыль. А бубны всё бьют, их страшное «динг-донг» властно толкает вперед, и ничего нельзя с этим поделать. Подгоняемый рыками труб, бес продирался сквозь всполохи и крики. И самые яркие взблески совпадали с самыми страшными воплями о пощаде.
Потом разом всё стихло. Он очнулся, огляделся. Конопля осуждающе кивала головками, в чем-то упрекая его — он не мог сообразить, в чем. Она отчитывала его — он не понимал, за что. Она пыталась что-то втолковать ему — до него не доходило, что.
Внезапно укоряющие голоса смолкли, только слышны были отдельные тихие вскрики:
— Дурачок! Болван! Слепец! Глупец! Заморыш!
Вслушиваясь в зловещую тишину, он выбрался из-под пахучей дурманной пыльцы, отряхнулся и вдруг отчетливо увидел, что невдалеке, на гибкой, как хлыст шамана, ветке покачивается большой жук-богомол и пристально-подозрительно вглядывается в него своими выпученными глазками. Его продолговатое брюшко плотоядно выгибалось, а длинные лапы недобро почесывали одна другую, будто жук пребывал в предвкушении трапезы.
Бес попятился. Стал на карачках отползать, задницей прокладывая себе путь в побегах, заплетаясь хвостом и поминутно ожидая, что жук вот — вот обернется грозным ангелом и покончит с ним. Страх сковал его. Жук убьет беса. Но человек не боится жука, может его раздавить.
Богомол продолжал потирать лапками брюхо. От ужаса бесу казалось, что солнечный свет померк и наступила тишина, как перед бурей, когда смолкают птицы, замирают растения, а мухи притворяются мертвыми, цепенея от страха перед богом Воби.
Мокрый от жгучего пота, не смея оторвать взгляда от холодных злобных глазок жука, бес почуял, что его неудержимо тянет в покой пещеры, где, оказывается, было так уютно сидеть. Он сжался, замер. Минуты шли, но ничего не происходило. Жук не превращался в ангела и не лишал его жизни.
Тогда он понял, что это не ангел, а просто жук. Занес было лапу, чтобы раздавить жука, но вдруг, бросив его, полез на стебель и стал оглядываться вокруг — ему вдруг показалось, что кто-то зовет его голосом хозяина.
С верхушки стебля было хорошо и далеко видно. Вокруг — поле. Высовываются пушистые головки самых высоких и гордых кустов и тоже, казалось, что-то высматривают вдали. На краю поля голубеют чьи-то двойники. Бес свистнул, но двойники продолжали яростно трясти и мять спелые головки.
А может, это не двойники, а духи конопли, целыми днями в сильной задумчивости сидящие в кустах, вышли погулять?.. С весны до осени они лакомятся пыльцой и сосут сок побегов. Они редко покидают поле, а если и улетают, то только в гости к соседям, духам опиума, поиграть в невидимые кости или попить чаю из пылинок.
Бес сполз со стебля и уселся на земле. Теперь стал беспокоить камень, лежащий неподалеку. Не за ним ли послан этот ноздреватый великан?.. Не его ли сторожит?.. Может, это ангел Иасар приказал камню заворожить и усыпить его?.. Или вытянуть нутро, как это делает злая морская галька с людьми: прошел мимо человек, а его нутро уже перекочевало в камни?! А что внутри нутра?..
Так, всё больше погружаясь в горестные мысли, бес забылся. Его, как илом, заносило шорохами. Грезилось, что он парит на спине в ущелье между скал. Глядит на солнечный диск и как будто впервые видит его. Там огненный дом. Оттуда идут на землю лучи. Каждый кому-то послан, каждый ищет кого-то, спешит к кому-то через небо… А где его луч?..
Тем временем самые рослые растения, недовольные и обеспокоенные, опять натрясли на беса столько пыльцы, что он, отфыркиваясь, стал лапами счищать ее с морды. Лапы покрылись черным налетом. Дурман сморил его. Под злорадные шепоты чудилось, что он сам превратился в пучок лучей и разлетается во все стороны. И силится понять, что же будет, когда он весь, без остатка, разлетится и исчезнет?..
Он дремал, но слышал, как невдалеке дух конопли и дух опия тихо беседуют за шахматами о своей тяжкой доле. Они надолго задумываются над каждым ходом, иногда падают навзничь или ничком, но, очнувшись, продолжают игру.
Вот дух конопли сонно шепчет:
— Всё живое — в моем рабстве. И больная лиса приходит ко мне. И медведь спит на моей лужайке. И лань гложет в течке. И орел клюет на заре. Мои слуги безлики. Мне всё равно, кто мой раб: человек или зверь, птица или червь. Мое рабство без рас. Все едины, все мои. Все подо мной равны. А я — выше всех. В горных долинах — моя родина. По утрам меня томит солнце, по ночам трясет мороз. От жары и холода я становлюсь злее и свирепее. Потом приходят крестьяне, рубят меня, несут в сараи, подвешивают к балкам вниз головой. И мучают, и трясут, и ворошат до тех пор, пока последняя пыльца не опадет сквозь сети на землю. Чем сети мельче — тем я крепче.
Дух опия глухо поддакивает сквозь вечный сон:
— Люди кромсают мое тело, заставляют истекать соком мук, берут по каплям мою белую кровь. Но кто слышит меня?.. Кто видит, жалеет?.. От ненависти мои слезы сворачиваются, чернеют, вязнут. Попадая в кровь раба, я слеп и нем от ярости. Я вонзаюсь прямо в рабью душу. Обволакиваю, баюкаю, ласкаю, нежу. Если меня слишком много — то живое станет мертвым. Этого мне и надо. Надо искать другого раба, чтобы мутить его кровь. Я не живу без рабской крови, а кровь моих рабов не может жить без меня.
Дух конопли заунывно плетет свои шепотки:
— В давильнях жмут и тискают меня. И я становлюсь крепче и злее. Зло сдавлено во мне. Чем я злее — тем милее для рабов. Меня режут на куски и брикеты, грузят в телеги и арбы. Долго несут по горным перевалам, везут по пустыням, переправляют через воды. Потом меня опять режут и разламывают на куски, кусочки и крупицы. И вот новая жизнь: у каждой крупинки — своя судьба. А человек — раб каждой, самой малой из них.
Делая очередной ход, дух опия грезит наяву:
— Рано или поздно я отдаю себя целиком, умираю. Уступаю месту собрату. Но, даже умирая и выходя жидкостью в землю, я пробираюсь под землей на свою родину, чтобы питать молодые семена — им надо взойти, чтобы отомстить тем, кто кромсает и мучает нас…
Бес шикнул на них, но духи невидяще поглазели на него и провалились в свою вечную негу.
А бес увидел сон. Будто он — глина и лежит пластом под ярким солнцем. Ему покойно и тепло. У него нет конца и края. Он — нечто огромное, общее со всем, что вокруг. Над ним нависает трава. В нем роются червяки и личинки. Снуют жуки и мыши. Откуда-то проникает влага. Она не дает ему нагреться. А сверху он покрыт плотной коркой от солнечного зноя, который плавно растекается по всему громадному телу. И это блаженство длится веками.
И вдруг — голоса людей, скрип колес. И тут же — боль. Это лопата вонзилась в него, оторвала кусок и грубо швырнула в тачку. Еще и еще. Навалили доверху — и повезли. Он корчится от боли. Кипящие лучи солнца проедают его насквозь. Он слышит писки уховерток и агонию червей. Из тачки его высыпают в огромный чан, где уже много умирающих кусков. Бадью везут на волах. Вокруг всё кипит и умирает. Из мертвых кусков проступает и хлюпает смертная жижа. Волы идут медленно. Холодно. Вот бадью снимают с повозки. Так и есть!.. Опять лопата!.. Кромсает всё подряд!.. Уцелевшие куски копошатся и ерзают перед казнью. А его шлепают на носилки и несут. Он не знает, куда и зачем его несут, но от страха покрывается испуганной коркой.
Потом его взяли чьи-то крепкие руки, стали мять, крутить, смешивать с водой, опять месить и мять. И вдруг бросили на что-то вертящееся. Оно вращалось всё быстрей и быстрей. С каждым поворотом колеса из него вылетали куски и частички, а бока круглились и вздувались. А потом — адская печь! Жара обожгла и сжала со всех сторон. Внутри всё полопалось. Глиняное «я» умчалось прочь, чтобы уже никогда не вернуться. Но где-то открыл глаза новый кувшин. Жизнь шла своим чередом.
Очнувшись от страшного сна, бес долго не понимал, где он. Что это было?.. Надо идти прочь с этого поля! Оно чуть не удушило его! Душилище!
Он шел, не обращая внимания на то, что вокруг. Сновавшие тут и там двойники стали ему безразличны. Ведьмы, сидящие кучками в зарослях, манили его к себе, бесстыдно задирая хвосты и мотая грудями, но он не отзывался. Мелкая полевая дрянь щетинила спины и урчала, но он не смотрел в её сторону. Всё это перестало занимать. С глаз будто стремительно спадала пелена, да так явно, что он иногда поднимал лапы, пытаясь окончательно стащить то, что сходит.
Ему встретились два беса. Они сидели у ручья и, склонившись над водой, что-то рассматривали на дне. Раньше бы он обязательно присоединился к ним, но сейчас только взглянул — и мимо!
Скоро он сумел подняться и медленно полететь в сторону большого города, где могли быть знахари, которых надо заставить вылечить больное крыло.
В горах стояла ночь. Далекий лес превратился в темную кайму. Трава исчезла под пеленой тумана. Птицы умолкли. Заволновался ветер. Белесая масса ледников словно приподнялась, зависла в воздухе, облитая лиловой эмалью ночи. Всё кругом уходило под колпак черной тишины.
Шаман и Мамур выбрались на горный луг. Шаман вложил в пращу хрустальное яйцо и пустил его в пространство. То место, куда упало яйцо, стало сердцевиной его круга, который был тут же начерчен бьющимся от радости кинжалом. Мамур отмерил семь шагов и заточенным корнем начертил свой круг. Запалил смолистую ветку бука.
Под её светом братья кропотливо расчистили в кругах землю от травы и камней, разровняли ее и принялись рисовать знаки, причем кинжал рвался из рук шамана и сам, одним росчерком, обозначал необходимое. В середине крута Мамура они зарыли хрустальное яйцо, а сверху водрузили клетку с открытой дверцей.
Выпили по очереди настойку конопли, сваренную шаманом (он каждую осень заготавливал это снадобье, помогающее от всего на свете). Вошли в круги, разложили предметы: у шамана — труба и бубен, у Мамура — зеркальце и сеть. Под светом луны всё было хорошо видно. Бук горел ровным бездымным пламенем.
Раздевшись донага и натершись с ног до головы мазью из жидкого опия, шаман начал медленно вертеться на одном месте. Постукивая пятками, приседая и подпрыгивая, он топтал землю, попирая всю ее скверну, нечисть и подлость.
Вращенье усилилось. Когда оно достигло предела, за которым надо было или взлететь или ввинтиться в землю, шаман схватил трубу и что есть мочи затрубил, поворачиваясь во все стороны, обращаясь к небу и земле. Рваные, хриплые, мощные звуки полосовали тишину. Иногда он прекращал трубить и кричал во тьму:
— Бесы и гады! Демоны и духи! Дэвы и каджи! Ведьмы и твари! Идите! Я отдаю вам свое тело! Берите его! Оно ваше! Ваше! Ваше! Здесь для вас много еды и питья!
Эфир вокруг шамана светился тонким сияньем. Двойник витал над ним. Мамур жег ветки и следил за тем, чтобы брат не вылетел из круга. А шаман вертелся волчком и трубил всё громче, то задирая кость-трубу к небу, то опуская в землю.
И вот вдалеке, в глубинах луга, стала шевелиться какая-то масса. Её еще не видно, только слышно. Что-то неясное, зловещее, буйное, злое, громкое… Шаман, отрываясь от трубы, вопил во всю мочь:
— Отдаю свою плоть тем, кто голоден! Кожу тем, кто наг и бос! Кровь тем, кто жаждет! Кости свои кладу на костер тех, кому холодно! Сюда, голодные! Собирайтесь, идите! Прилетайте, приползайте! Я всех зову, кто слышит! Всех, кто видит! Скорей! Скорей! Моя плоть ждет вас!
Вот толпа бесов выросла перед кругами. Огонь освещал первых, самых ретивых. Пасти открыты, глотки дымят, хвосты хлещут направо и налево. Нечисть рвалась в круг к шаману, но словно налетала на прозрачную стену и откидывалась назад. Давка, грызня и свара. Бесы бесилась от бессилия. Демоны тявкали и выли. Гогот дэвов мешался с возгласами ведьм и плачем ламий. Летучие мыши и шершни крутились в дымном воздухе, дрались и падали вниз.
А шаману вдруг показалось, что он выпал из круга, из его распоротого живота вываливаются кишки, а нечисть пожирает его живьем. Боль стала кромсать его. Чавканье терзало слух. Страх лился ручьями. Вот гады с урчанием тянут кишки, ломают хребет и кости, добираются до сердца!..
Но он, закрыв глаза, продолжал кричать изо всех сил:
— Смерть тому, кто не примет жертву мою! Горе тем, кто побрезгует угощением! Проклятие тому, кто не отведает моей крови!
Брат Мамур из своего круга внимательно следил за обрядом. В руках у него с треском горели сухие ветки. Огнем он отгонял самых ретивых бесов, которые, тычась в круги, тут же отскакивали прочь, топча толпу. Хлопья пены летели с их багровых языков. Оскалены морды. Вьются хвосты, стучат когти, топорщатся крыла и блещет шерсть, вставшая дыбом. Над толпой свистели нетопыри и роились стаи цепней.
Держа наготове зеркальце и сеть, Мамур высматривал в свалке желтоглазую ведьму-крысу, их сообщницу. Её надо найти и поймать. А уж она сделает остальное — у ней крысиный вид при львиной силе и мертвой хватке!
Иногда шаман бросал трубу и хватал бубен, заставляя бесов прыгать под его мерное уханье. Потом вновь выкликал заклятья. Несколько раз даже порывался вылететь из круга, но силы небесные не выпускали его.
Между тем толпа редела. Многие, поняв, что их обманули, с недовольной руганью и ревом убрались прочь. Иные хлестались хвостами и бодались рогами. Вампиры рвали на куски раненого демона. Каджи с остервенением грызлись за падаль. Дэвы, гулко ухая и ахая, горестно проклинали судьбу. Какие-то пернатые кошки затеяли потасовку, катаясь меж кругами и обжигаясь о невидимые стены. Гигантская птица сарыч дралась с летучими ежами. Вурдалаки затевали кровавые хороводы. Визгливо вопили обезумевшие ламии, умоляя убить их. Пахло паленым мясом и дымной шерстью.
И тут Мамур увидел крысу-ведьму, их служанку. Прячась, она внимательно что-то высматривала в круге шамана, надеясь, очевидно, прорваться внутрь и чем-нибудь поживиться. Мамур направил на нее зеркальцем ровный, тонкий, яркий и сильный луч. Ослепил. Накинул сеть и потащил, визжащую, к себе в круг, где стояла клетка с распахнутой дверцей.
Ведьма билась, упиралась, верещала. Но он заклятиями и пинками загнал её в клетку — и она утихла, плюясь шипящей серой. Она хватала прутья клыками и когтями, но Мамур больно ткнул её горящим буком, и она тут же сникла на полу клетки.
Постепенно нечисть сгинула. Вопли и гогот шабаша сменились тишиной. Лежащему без сил шаману чудилось теперь, что от его тела осталась лишь горсть серого пепла, плавающая в луже грязи. А дух, расторгнув оковы тела, кружит над лужей, в недоумении рассматривая остатки своего прежнего обиталища. На шамана снизошла благодать. Он расплатился с долгом, отдал всё, что имел. И приступил к возврату в мир.
Очнувшись окончательно, он увидел, что земля за кругами истоптана копьгтами, изрьгта рогами и когтями. Смердели сдохшие упыри. Воронье ворошило падаль. Мыши и хомяки валялись в горелой траве. Пахло серой и мочой. А в свете луны было видно, как поодаль, во мгле луга, бьется черный ком — это кончался в агонии мелкий бес, впопыхах затоптанный толпой.
В клетке замерла на задних лапах седоусая крыса с желтыми медовыми глазами. Она угодливо шевелила лапками и хвостом, пытаясь угадать, что с ней будет дальше. Мамур чинил сеть.
— Чуть было не прогрызла, ехидна, — сказал он. — Но я ее как следует проучил, будет помнить старых друзей!
Крыса в волнении стала хвататься лапками за прутья. Мамур сдвинул клетку и вырыл из земли яйцо в налете плесени.
— Говори, где его бес! Что с ним? — приказал он, соскабливая налет и приближая яйцо к клетке.
— Его ранили чужие злыдни. Они вечно голодны. Они следят… Я не знаю, — забеспокоилась крыса, бегая по клетке от яйца.
— Ранили? — переспросил Мамур. — Сильно?.. Кто?.. Где?..
— Не знаю, спроси у них сам. Я ничего не знаю. Тебе они не солгут. Они были туг, сейчас. Они издалека. Шляются всюду, голодные, злые. Они еще недалеко, за лесом…
— Веди их сюда! — велел Мамур.
— Как же, если я в клетке? — удивилась крыса и забегала вдоль прутьев. — Надо лететь!
— Лети!
Мамур приковал ее невидимой цепью, всадив крючок прямо в печень. Ведьма исчезла. Он запалил сухую ветвь. Шаман лежал в своем круге, не шевелясь. Но сел, когда ведьма вернулась, таща за собой, как на поводке, стаю нечисти, напавшей на беса возле рисобойни.
Стая расселась подальше от кругов. Братья внимательно оглядели присмиревших гадов.
— Кто ранил моего беса? — спросил шаман.
Ответил птицеголовый:
— Он ворвался в наши края. Он переполошил всех…
— Он загубил ту, которая была нашей женой, — яростно добавили демоны с бешеными глазами. — Мы наведывались к ней, когда хотели, а он затоптал ее насмерть. Мы владели ею, а он лишил ее нас…
— Он не убийца! — возразил шаман. — Он убивать не в силах.
— Он погубил её в образе человека, соседа, — пояснила гадина со змеиным туловищем. — В деревню пришли ламы. Будут отпевать и хоронить ее целый месяц, а нам теперь скитаться голодными и бездомными! Мы хотим домой!
Стая разом загалдела. Безголовые поросята возмущенно забегали взад-вперед. На обрубках шей у них выступила кровь. Демоны принялись бодаться. Чешуйчатая ведьма, со злости обвившись хвостом, стала давить саму себя. Одна только крылатая тварь с хоботом, сложив крылья, сидела молча в стороне.
— Кто ранил его? — повторил шаман громче.
— Мы не знаем, — ответили бесы.
— Где он сейчас?
— Не ведаем. Скрылся в джунглях. Туда мы не ходим, — ответил за всех птицеголовый, переминаясь с лапы на лапу. — Летаем теперь незнамо где, бездомные.
— Кто из них знает, где он? — повернулся шаман к крысе, скромно сидящей возле Мамура.
— Крылатая гадина. Она всё знает. — Крыса повернулась в сторону молчащей хоботастой твари. — Она видит вперед и назад. Она увидит, если захочет, где твой бес.
Тварь мгновенно раскрутила хобот и грохнула шишкой по земле, пытаясь пришибить продажную ведьму, но та с писком прижалась к ноге Мамура.
— Где раненый бес? — довольно почтительно обратился к твари Мамур.
— Не сердись, — миролюбиво добавил шаман. — Скажи, где его искать.
Тварь молча несколько раз судорожно расправила и с шумом захлопнула могучие крылья. Хобот надувался и опадал, ходил ходуном. Все ждали. Наконец она выдавила из себя:
— Мы. Хотим. Мстить. Он. Наш. Враг. От лая лам покоя нету нам, там.
— Мы отомстим. Мы убьем его. Обязательно, — не моргнув глазом, ответил Мамур. — Только скажи, где искать, куда высылать двойников.
— Он полетел в Бенарес. Но скоро он будет не твой. Он будет служить тому, кому ты и сандалий развязать не посмеешь! — пробулькала тварь с издевкой.
— Надо спешить, — беспокойно сказал шаман.
В эту минуту тварь, улучив момент, вновь попыталась достичь предательницы-крысы — первый удар тяжелого хобота пришелся по земле, второй — по клетке. Посыпались искры, затрещал бамбук. Но клетка устояла, только наполовину вошла в землю. Крыса юркнула Мамуру за пазуху. Шаман сказал:
— Если встретите его — не трогайте! Я дам вам выкуп. Только не убивайте его! — совсем по-стариковски добавил он, что заставило Мамура усмехнуться про себя.
Отпустив шайку восвояси, они тщательно стерли круги. Разровняли землю. Собрали предметы в корзину. Сунули крысу в клетку. Та заверещала, моля выпустить её, но шаман со словами:
— Ты еще понадобишься, — накинул на клетку черную ткань. Верещанье перешло в хрип, писк и смолкло.
Трава уже сырела под росой. Стали различимы кусты, камни, кромка леса. Небо покрылось розовой корочкой. Рассветало.
По дороге им встретился пожилой крестьянин с топором за поясом. Лицо у него было небритое и усталое, глаза воспалены. Он мельком безразлично взглянул на них, что-то недовольно пробурчал, но не остановился, а пошел себе дальше, отдуваясь и вытирая пот со лба. Когда он проходил мимо, небо потемнело, посыпался мелкий град и громыхнуло пару раз, но тут же перестало и просветлело.
Проводив глазами его горбатую спину, шаман облегченно вздохнул:
— Очоки. Спозаранку идет. Рано встает.
Мамур уважительно добавил:
— И никогда не ложится.
Бес долго кружил над Бенаресом, среди двойников и разной мелкой летучей нечисти. Он с удивлением и страхом смотрел вниз. Такого большого города он еще не видел. Даже высоко над городом были слышны рев скота, вопли разносчиков, лай собак, стук молотков, шум толпы в кривых улочках. Дворцы, сады, аллеи. Блестящие пятна водоемов и прудов. Блики солнца на стенах и крышах домов. Сверкают блюда и кувшины. Ковры на балконах. Покрыты позолотой опрокинутые ступы храмов. Видно, тут много золота…
Но надо быстрее искать базар. Там можно найти одного из этих заносчивых зазнаек-знахарей, обитающих всегда где-нибудь там, где больше заразы, которую они время от времени сами же и насылают на людей, чтобы поживиться их деньгами и добром. Надо раздобыть травы и вылечить крыло.
Возле какого-то базара бес спустился вниз и стал озираться.
Рыбаки несут на прутьях рыбин и осьминогов с обвисшими щупальцами. Тащат на головах корзины, полные крабов, только клешни торчат над бортами. Горки фруктов и овощей. Рядом с торговцами лежат их двойники, поглядывая, как бы чего не украли. В клетках продают птицу. Тут же голые кули-носильщики ворочают тюки с шерстью. Торговки катят бочонки с пряностями. Бездельники-китайцы, покуривая кальяны, расчесывают друг другу косы. Брадобрей скоблит чей-то сверкающий череп. Снуют шайки базарных демонов, калек и псов.
Вот лекарка с хитрющими глазами. Сыпля прибаутками, натирает мазью больного. Бес хотел заглянуть в её мешочки, но она подняла такой шум, что он раздумал связываться с ней. Всем известно, что лекарки и ворожеи даже хуже ведьм — так заморочат башку, обольют кипятком или ожгут огнем, что рад не будешь.
Пошлявшись по базару, он увязался за горбатым стариком, собиравшим в тележку навоз. Навозу много — всюду стоят, бродят, возлежат коровы. Бес пару раз ткнул их в толстые вымена, но коровы только тупоудивленно посмотрели на него. А здешние злыдни, выглядывая из-за мусорной кучи, где они играли в кости, что-то угрожающе прокричали ему. Старик свозил навоз в угол к каким-то оборванцам, каждый раз криком предупреждая:
— А ну, в сторону! — а оборванцы, раскладывая навоз для просушки, весело болтали между собой, не обращали на старика особого внимания, хотя и не приближались к нему, хорошо помня, что им, париям, не только запрещено прикасаться к другим людям, но даже смотреть на них дольше, чем надо.
Недалеко от парий лежали курильщики опия. Бес подполз к ним, стал жадно вдыхать сладко-терпкий плотный дым. Потом кинулся на спину и принялся ерзать в пыли. Привыкшие не верить своим глазам, курильщики всё-таки удивленно пялились на землю и с бормотаньем тыкали трубками в клубочки вьющейся без ветра пыли. Бес посбивал с трубок тлеющий опий. Это изумило курильщиков еще больше. Ругаясь сквозь зубы, они вложили новые кусочки, запалили их кресалом, стали тянуть дым, испуганно оглядываясь и шушукаясь.
А бес опять посбивал опий с трубок, да так ловко, что кусочки улетели к париям в навоз, откуда брать их не решались даже такие конченые люди, как курильщики опия, о которых Черный Пастырь говорил, что у них вместо души — дым, а вместо мозгов — пепел, что они путают день и ночь, от мира им нужен лишь сок сонного цветка, а взамен они отдают миру пустой дым — добычу ленивых духов, которые только и знают, что парить над кострами и воровать фимиам у храмовых голубей. Духи дыма — первые и последние друзья курильщика. Да вот и они!.. Сидят на дощатой перегородке, подобно воронью, дремлют, не замечая ничего кругом.
Но бесу уже надоело тут торчать. Он выхватил у курильщиков последний кусок опия и швырнул его через забор, к париям, в бочку с коровьей мочой. Последний кусок потерять нельзя, поэтому самый молодой курильщик с руганью полез в бочку и начал вылавливать опий. Но моча была густа, как желтая сметана, бочонок глубок, а опий — тёмен и прыток: нырнул на дно и был таков!.. Засунув руку по плечо в мочу, он шарил там до тех пор, пока бочка не перевернулась. Другие курильщики подползли поближе и с бранью принялись искать опий.
Парии похватали бамбуковые палки, стали издали кричать на опийщиков:
— Убирайтесь отсюда! Бочку священной мочи разлили! Целый день собирали! — но те продолжали в исступлении шарить руками в нечистотах, разлитых по земле.
Бес бросил их, ушел в базарные ряды, и сразу наткнулся на последние дыхания двух куриц, умиравших вверх ногами на перекладине. За курицами стояли клетки с гусями и утками. Когда продавец рубил им головы, то их острые и беспокойные дыхания сами влетали в пасть и пучили брюхо, отчего бес икал и отрыгивал. Зудящее крыло не давало покоя.
За клетками шла стройка — в Глиняном ряду чинили крышу. Смачно хрустели пилы, часто били молотки. Около гончарного круга бес замер, будто что-то припоминая, но тут же со злобой шарахнулся прочь, перевернув глиняного Будцу и разбудив двойников, спящих возле готовых плошек.
Дальше он наткнулся на верблюдов. Презрительно вывернув шеи, они стали проклинать его своим горловым клокотаньем. Он тоже не остался в долгу, пару раз больно стеганув хвостом по их дрожащим горбам.
Невдалеке от кумирни толпились люди, глазели куда-то под навес, где в плетеном кресле сидела мумия в желтой тоге. Перед ней на столе дымился в пиале чай и лежал темный свиток. Бритый наголо брамин ходил по кругу со звенящей кружкой. Другой говорил о том, что эта мумия святого ламы из Тибета уже пять веков днем сидит спокойно и тихо, зато ночами разворачивает и сворачивает свиток, а святой чай никогда не иссякает в пиале, иногда даже вскипает и переливается через край, и тогда мумия стонет, как от ожога.
Народ громко удивлялся, заглядывал на мумию с разных сторон и за отдельную плату с опаской подходил целовать край желтой тоги. Никто не спрашивал, что написано в свитке. На вопрос базарного мальчишки, что сейчас делает мумия, седой брамин серьезно ответил:
— Она спит. Она устала. Ночью много читала.
Шустрый мальчишка не унимался:
— А если её облить чаем, она проснется?
Но взрослые стали гнать весельчака, а молодой брамин так зазвенел над ним кружкой, что мальчишка, заткнув уши, бросился бежать. Бес хотел было кинуться за ним и покусать за пятки, но тут его привлек особый сладковатый дым, шедший из кумирни. Он подобрался к её закоптелым стенам.
— Чадище-ще! Что? — спросил он у местных демонов, которые под стеной обсасывали внутренности из корыта.
Они хмуро уставились на него:
— Как это что? Покойников жарят, что еще!
А один из них, ушастый вожак, хорошенько всмотревшись в него, произнес:
— Э, да ты чужак?
— Не ваше дело-ло, — отрезал бес.
— Тебе чего тут нужно, ло-ло рогатое? Потрохов захотел? Убирайся прочь, это наше место!
— Знахаря мне.
Вожак презрительно указал хвостом на ограду:
— Там, там ищи. Тут нету. Тут уже всё — знахари не нужны… Тут наше место. Конец и потроха. А знахаря лавка вон, за загородкой. Сердитый знахарь стал — с нами не хочет знаться, а раньше часто звал на угощенье…
— Вчера к нему опять Светлый приходил! — льстиво напомнил малый дьяволенок, следя за вожаком блестящими глазками.
— Да, что-то повадился… — милостиво поддакнул ушастый вожак и захватил из корыта полную пригоршню кишок.
— Какой светлый? — переспросил бес.
— Такой же чужак, как ты. Все его Светлым зовут. Крепкий как медведь. Ходит тут, высматривает, вынюхивает, — сообщил вожак, с чавканьем перекусывая кишки. — Зевак собирает и всякую чушь им порет. А мы воруем, пока они слушают… Говорит, что может бесов спасать, превращать в ангелов или людей. Это нас-то!.. В ангелов!.. А ну, отойди от корыта! Чего мордой лезешь? — вдруг окрысился он.
— Нужен мне ваш Светлый! Мне знахаря, крыло, крылище-ще! — пробурчал бес.
— Давай, давай проваливай, нечего тебе тут делать! Это не твое, а наше, понял? Иди, куда шел, откуда пришел! — швырнул в него куском печени вожак, а наглый дьяволенок зашипел и сделал вид, что сейчас прыгнет.
Бес решил не связываться, покинул базар, прокрался к загородке, нырнул под калитку, на всякий случай опасливо обогнул тень многорукого божка, протиснулся в дверную щель и присел в углу.
Лавка знахаря была завешена пучками трав, нитками сушеных корней и плодов. На полках стояли банки с молотыми снадобьями. Знахарь что-то растирал в ступе. У стола в почтительном ожидании стояла женщина в пестром сари. Лицо её было покрыто розовыми прыщами. Она косила глазами на угол, где сидел бес. А тот, привалившись к стене, жадно глазел на женщину, с вожделением изучая её лицо и зная, что через прыщи, волдыри, лишаи, мозоли, бородавки, родинки можно легко присосаться к молодке и перекачать в себя немного её жара, чтобы помочь зажить крылу.
Но знахарь подозвал женщину поближе, взял её за подбородок и начал вглядываться в её глаза. Что-то бормоча, он бросал щепоть того или другого зелья в плоскую миску. Приговаривал:
— Лапки тарантула… Молотые позвонки… Сухие рыбьи жабры… Скальный мед… Пепел рогов… Змеиные шкурки…
Читая по глазам женщины её болезнь, он собрал необходимое. Тщательно перетер травы каменным пестиком, засыпал смесь в особую банку и стал ее трясти. Наконец, всё было готово. Она отдала деньги, взяла лекарство. Монеты звякнули в ящике. Но женщина мялась, не уходила.
— Чего еще? — недобро покосился на неё знахарь. — Прыщи и болячки пройдут через три дня.
— Нет ли чего от сглаза? — нерешительно произнесла она. — Мою невестку кто-то сглазил. Который уже день не может вставать. Ослабла вся… В поту лежит, ничего не ест, а пить не может от спазмов в горле.
— Да, похоже на сглаз… — пробормотал знахарь. — Но это дорого будет стоить…
— Почему? — упавшим голосом спросила женщина, боязливо косясь на угол, где замерший было бес вдруг испуганно заворочался, разглядев родинку на её виске — неужели женщина из котла всё еще преследует его?..
Но знахарь опять отвлек её, постучав пальцем по книге в бычьем переплете: «Для лекарства от сглаза надо двух жаб посадить в банку с пиявками, питать ядовитыми грибами, осыпать хрустальным порошком, трижды вскипятить, добавляя молотый тигровый коготь… А хрусталь дорог! А коготь в цене! Так что передай невестке: меньше пяти рупий серебром стоить не будет! Клянусь святой богиней Свасти, это еще хорошая цена — другие возьмут дороже!»
Женщина кивнула и поспешила выйти. Бес хотел кинуться за ней, узнать, куда она идет, но знахарь что-то проговорил и сделал быстрые движения, отчего бесу стало зябко и беспокойно. Он не мог сдвинуться с места, только встал на дыбы.
Знахарь бросился к одной связке трав, к другой, к третьей… Побросал всё на стол, а сам отбежал в сторону. Бес, схватив травы, стремглав покинул лавку, забыв о наказе Черного Пастыря уходить от магов и знахарей только пятясь, не подставляя спины. За что и поплатился ожогом, коротко взвыл и шарахнулся с крыльца.
Выскочив на улицу и отогнав бродячих псов, он залез в чью-то конуру и начал глотать травы. Один настырный черно-белый пятнистый кобель не отходил от будки и утробно рычал, скаля желтые от падали клыки:
— Мое место!
Другие шавки звали пса:
— Пошли, Тумбал! Свежие потроха выбросили около кумирни! А то опять проклятые кошки сожрут!
Но Тумбал рычал до тех пор, пока бес не дыхнул на него серой, опасаясь, что в этом псе может гнездиться один из оборотней, любивших превращаться в таких черных гадов с белыми пятнами. Тумбал со скулежом убрался прочь. А бес, свернувшись клубком, затих. Что-то неладное творилось с ним. Он был раздосадован и уязвлен, нутром ощущал беспокойство. Что-то стонало и ухало в нем, удары отдавались в башке, в клыках, а имя «Светлый» висело в утробе, как заноза.
К тому же он заметил, что из щели в стене на него пристально смотрит белый скорпион. Его еще не хватало! Эти чертовы дети неопасны для бесов, но могут переносить заразу или паршу. Трудно скрыться от их восьми немигающих глаз, шесть из которых шарят по сторонам, а два взирают с головы.
— Пошшел! Гадина! Гадища-ща! — зашипел на него бес, но упрямый скорпион в ответ зашипел, пошевелил ядовитым шипастым хвостом и остался сидеть, где сидел.
Вдруг он увидел, что по конуре летает желтая бабочка. Откуда она могла тут взяться?.. Бабочки не живут в грязи, не порхают, где смердит. Бес следил за ней, готовясь поймать её дыхание, но почему-то медлил, поскуливая от волнения. Бабочка тоже не спешила улетать, словно ей надо было что-то сказать бесу: она подлетала к его мохнатым ушам, бесстрашно перебиралась на больное крыло, ползала по хребту, но в её тонком звоне ничего нельзя было разобрать. Вдобавок несколько бойких и юрких мышат стали играться в его лапах, но бес не трогал их — напротив, ощущал даже приятную щекотку от их прикосновений.
В башку лезло странное. Если у Светлого есть силы спасать, может, он и его, беса, спасет?.. Сделает человеком?.. Если Светлый всё знает, неужели он не видит, как бес устал от себя! Стать другим — всё равно, каким, но другим, иным, новым! Даже шкура кошки или собаки была ему сейчас милее, чем его проклятая, смертельно надоевшая сущность, которую люди видеть не могут, а маги не желают…
Он долго ворочался в конуре. Всякая разность беспокоила его. Чудилось, что он опять попал в хозяйский шкаф, где надо сидеть взаперти без звуков, сна и пищи. То он летел вслед за желтой бабочкой прочь из плена. То гулял по базару и покупал снедь для дома, где его ждала женщина с родинкой на виске. Постепенно он задремал под немые игры мышат и прохладные дуновения бабочкиных крыльев.
Бес провел ночь в конуре. Чье это было лежбище — неизвестно. Его никто не беспокоил. Рано утром пришли базарные псы, лаялись из-за сучки в течке, и ему пришлось разогнать их шипеньем, которое привело их в ужас: совсем недавно одного их собрата, плюгавого полубеса, отравила до смерти змея, жившая под кумирней.
Псы таращились на конуру до тех пор, пока он не вылез наружу. Тогда они сбежали. Упорный Тумбал погавкал еще немного, чтобы показать свою злость и месть, но бес пустил на него едкую струю вони, и черно-белый гад с визгом умчался за другими шавками.
Базар уже шумел и торговал. Ссорятся нищие. Ходят важные сахибы и покупают, не спрашивая о ценах. Кули тащат на спинах и тележках корзины и мешки с товарами. Мальчишки носят на головах блюда с лепешками и сыром. Торговки делят прилавки, весы и гири. Орут водоносы. Толпятся зеваки, с хохотом смотрят, как зубодер длинными и кривыми щипцами рвет зуб бедняге-плотнику. На попонах расставлены глиняные кувшины, миски, пиалы. Чеканщики выбивают железными палочками дробь по кувшинам и блюдам, звоном привлекая покупателей и отгоняя всякую нечисть, снующую под ногами.
Бес с поджатым увечным крылом принялся слоняться по рядам, слушать болтовню и сплетни. Оказалось, что тот угол, где продаются украшения — Золотой, тот, где овощи и фрукты — Зеленый, место шудр и парий зовется Грязным углом, а там, где идет торговля скотом — Живым. Там нет индусов, хозяйничают низкие плотные и молчаливые тибетцы. Оттуда идет явственный запах большой крови. Не мешает заглянуть и подкрепиться.
Базарные ведьмы и демоны подозрительно пялились на него, но он не боялся их — среди людей они стали ручными и немощными, могли только исподтишка пускать газы и украдкой плеваться вслед. Он тоже не оставался в долгу, однако в злые перебранки предпочитал не впадать и обходил стороной особо рьяных и сердитых. Даже шарахнулся как ошпаренный от одного красноглазого одичавшего духа, который с хрустом уминал кошачий труп и угрожающе заворчал на него, кося глазами в сторону, что было явным знаком скорого нападения. Но главным проклятьем были обезьяны. Они повсюду, но к бесу не приближаются, хотя хорошо его видят и предупреждают друг друга:
— Там! Тут! Там! Тут!
Возле продавцов камней бес заворожено уставился на большой остроугольный изумруд. Продавец, уложив камень на кусок ткани, заученно бубнит:
— Этот сгусток прилетел со звезды. Он вечен и жив. Дурман лучей невидим, но жар сильнее огня. Когда камень тяжел — кровь проливается. Если звезда над камнем — удача. Трещит камень — жди врага. Журчит — шагай смело…
Бес попытался царапнуть странный зеленый камень, но изумруд не дался: куснул острым боком, соскочил в мешок и зарылся в граненых собратьев.
В Живом углу ревут мулы, икают ослы, подблеивают бараны, тяжко вздыхают верблюды, молчат мрачные грузовые яки. Скот не только продают, но туг же и режут. Лужи крови и утробной слизи. Мясник-палач топором рубит бараньи туши. Мясо — в продажу, шкура — кожевникам, а потроха летят нищим дервишам, которые пожирают их сырыми и немытыми, вопя всякую несусветную чушь:
— Богово всё дорого, чертово всё дешево! Грехи любезны доведут до бездны!
Да, тут есть чем поживиться. Но надо отвлечь мясника, который так возбужден от крови и смерти, что может быть опасен. Да и топор зло косит блестящим кривым носом.
Бес утащил тень мясника. Расстелил её в стороне, на пустом месте, откуда только что увели купленных ослов. Это заметили покупатели. Зароптали. Мясник оглушенно уставился в кровавую землю, не понимая, как может тень уйти от хозяина и лечь в стороне.
Люди загомонили, забеспокоились:
— Нет тени!
— Нельзя покупать!
— Мясо испорчено!
— Проклято!
Пока они шумели, бес выудил последнее дыхание из отрезанной бараньей башки, брошенной палачом в лохань, полную голов со смертной пленкой на глазах. И прочь отсюда, пока мясник не очнулся, а топор не спрыгнул с колоды и не отрубил хвост или лапу! Ничего хорошего от топоров и ножей ждать не следует!
В Зеленом углу он вдруг уловил, что торговки опять судачат про Светлого, который только что был тут, гулял по базару, и всё затихало на миг, когда он шел по рядам, и оживало вновь, когда он заговаривал с кем-то о чем-то. Худая торговка тимьяном говорила, будто этот чужестранец учит, что мужчины и женщины равны, хотя всем известно, что мужчины — это высшие существа, которым боги дали служанок, обязанных следить за их одеждой, едой и всяческим счастьем:
— И что это будет, если бабье побросает дома и усядется пить чай и играть в шахматы?.. Кто тогда будет возиться с детьми и стариками?.. С ума, видно, сошел этот чужак, к чему людей подбивает?.. Как это равны?.. Ведь женщины рождены для угоды, услады, услуги и утехи мужчин!..
— А что, он правильно говорит, этот Светлый, клянусь святой свастикой! — вступила бойкая бабенка, торговка кардамоном. — Мое тело: кому хочу — тому даю! Никто мне не указ! Мужья нас не спрашивают, когда к потаскухам ходят — чего это мы их должны спрашивать?
— А какой этот Светлый высокий и красивый!.. Белокожий! Желтые волосы и рыжая борода! А здоровый — громадина! На наших не похож! Рукой до крыш достает! И у него, говорят, всё такое… громадное… Вот бы посмотреть! И где, интересно, он живет? — мечтательно спросила толстуха с имбирем.
— Днем по базарам ходит, а вечерами в Рыбьей слободе сидит. Туда никто не суется из-за рыбьей вони, вот он там и прячется. Точно знаю, что наш раджа велел его схватить! — сообщила торговка тимьяном.
— Болтают еще, будто он может заставить цвести полено, понимает птиц и разговаривает с обезьянами.
— Подумаешь! Мой брат тоже с кошками шушукается, — отмеряя имбирь, заметила толстуха и вдруг испуганно зашикала на других: — Тише, брамин идет!
По базару шествовал брамин с охраной. Его надутая морда отсвечивала салом, а брюхо выпячивалось, как у свиньи на сносях. Он важно указывал на товары. Охрана хватала их с лотков и кидала в тележку, которую катил молодой служка, похотливо глазеющий на торговок. Денег никто не платил и не требовал. Рожа брамина была так отвратна, что бесу захотелось плюнуть в неё или обжечь докрасна.
Но тут, словно услышав его мысли, какой-то веселый когтистый дух сорвался с молотого перца, оседлал шмеля и направил его на брамина. Жук от ужаса стал жалить брамина в щеки. Поднялся шум и гам. Брамин ревел на бык на мясобойне. Охрана стала махать палками. Тут, откуда ни возьмись, взметнулся вверх еще один дух, уцепился на лету за воробья. Воробей зашелся в чириканье и, пытаясь сбросить с себя кусачего гада, вращая крыльями и упав на служку, угодил клювом ему в глаз. Служка рухнул на землю. Повалилась и тележка. Поднялся гогот и хай. Люди стали под шумок растаскивать рассыпавшуюся снедь. Охрана не знала, что делать — спасать товары, ловить воров, успокаивать брамина или поднимать раненого служку.
Шмель, изнемогая под когтистым духом, умолял отпустить его:
— Жжет-жжет-жжет!.. Тяжжжжёлый!.. Сжжжжалься!..
— Лети к черту! — отпустил дух-весельчак мохнатого дурня и нырнул в мешок с корицей. Туда же юркнул и второй дух, бросив искусанного воробья кончаться в пыли под ногами охраны.
Поглазев на эту суету, бес поплелся в Золотой угол, где было чисто, но шумно: гремели молотки, звенел металл, гомонили перед смертью гвозди, шумно вздыхали аметисты и топазы, навеки вгоняемые в оправы и браслеты. Золото слепит глаза. Лавки под охраной двойников, которые особо плотным кольцом окружают прилавки. Зазывалы кричат:
— Золото — пот солнца! У кого оно есть — тому всегда тепло и хорошо!
Вот глупцы! Кто же не знает, что золото — ни что иное, как помёт царя Бегелы, который только и делает, что испражняется на своем дырявом троне. Но царь стар и болен, иногда он тужится, что есть мочи, но золота нет, и тогда надо ждать крови, войн и большой жатвы со жратвой.
Бесу стало не по себе от металла. Всё железное опасно: оно крепко как камень, никого не слушает и норовит поранить живое. Обрушив груду блюд, бес увильнул от взволнованных двойников, выскочил из рядов и столкнулся с веселыми духами, летавшими на шмеле и воробье. Сейчас они деловитой трусцой спешили куда-то под прилавками. Когтистый дух по кличке Коготь не забывал на ходу царапать торговок, а другой, кусачий Зуб, хватал их за груди, когда торговки нагибались посмотреть, что за кошки повадились шнырять под прилавками.
Он пристал к духам и отправился с ними травить аскетов, лежащих возле базарных ворот. Коготь и Зуб ворошили и щекотали костлявые тела. Аскеты ныли, вяло отмахиваясь. Бес, впервые видя такие проваленные животы, острые ребра и впалые щеки, подумал было, что тут можно будет поживиться — такими слабыми выглядели эти странные люди, вот-вот умрут! Однако Коготь, наигравшись с доходягами, как будто понял, о чем думает чужачок:
— Еле-еле душа в теле, а крепкие, ничего их не берет! Жирные мрут, а вот такие тощие по сто лет живут!
Они бросили аскетов, вернулись в ряды. Дурачась, стали воровать у брадобрея кипяток и обливать им цветы в горшках на продажу. Цветы с писками и вздохами обмякали, вяли, умирали, а бес обсасывал их нектарно — сладкие последние всхлипы.
Возле мусорной кучи два лопоухих демона играли в свою игру, бранились и ставили на кон, кто что мог: один вырывал у себя зуб или глаз, другой отрывал куски уха или выдирал клочья шерсти с холки. Вместо фигур по клеткам на ослиной шкуре ползали опоенные зельем тараканы. Убитых бойцов тут же сгрызала лежащая в мусоре безногая ведьма с четырьмя грудями.
С криком:
— Это дрянь тоже была наша, да к ним ушла! — Зуб надавал тумаков продажной чертовке, а Коготь сковырнул шкуру и передавил тараканов.
Демоны не посмели ничего сказать, только один от возмущения выплюнул свой язык, другой в ярости отхватил полгубы, а ведьма, завыв, зарылась в мусорную гниль.
Гурьбой они поперлись дальше. Опрокидывали посуду, весы и тюки, цеплялись ко всякой мелкой базарной гниде. Сбросили каменного Ганешу с хоботом вместо носа и пару раз треснули по нему палкой, когда он начал угрожающе бурчать им вслед. Загнали под прилавок одинокого двойника. Поцарапали в кровь настырную обезьяну, которая невесть зачем кралась за ними и даже вздумала ругать их на своем глупом языке. Наконец, стащили у старухи-торговки полудохлую от жары утку и принялись деловито ощипывать её. Утка крякала, стонала, но духи, не обращая внимания на мольбы и ощипав птицу до последнего пера, принялись играть ею как мячом.
— Зачем? — удивился бес (он ждал, что они просто свернут утке шею).
— Живьем битое вкуснее! — объяснили они непонятливому дураку.
Утка, умирая, крякала под ударами их лап и, наконец, испустила последнее дыхание, которое, и правда, показалось бесу гораздо вкуснее обычных. Насытившись, он смотрел, как Коготь и Зуб делят утку: один любит кости и ребра, а другой — мясо и потроха.
Когда солнце вышло в зенит, можно было поиграть короткими и упругими полуденными людскими тенями. Они стали хватать, щекотать и тормошить тени, отчего люди оступались, если шли, и падали, если стояли, словно дернутые за ниточку или подсеченные в коленях.
Торговки, видя падающих, всполошенно загомонили, а они наступали, кусали и рылись в тенях, пока местные духи не начали издали протяжно проклинать дураков, мешавших их спокойной дремоте. Зачем будоражить людей? С ними и так одна морока!
Потом веселые духи решили проведать свою подружку, наказанную мужем. Звали её Баджи, она давно была связана с нечистью: тайком курила гашиш и от вечной похоти путалась не только с людьми, но и с оборотнями, научившими её выворачивать наружу анус и высасывать сперму из сосков мужчин.
Они выскочили за ограду базара, перепрыгнули пару улиц, гуськом пролезли под неказистый плетень и прошмыгнули по огороду к выгребной яме, к голове, торчащей из лужи нечистот. Это была Баджи, закопанная по горло в землю. Лицо её было в кале и моче, глаза закрыты.
— Что, плохо тебе? — злорадно спросил Коготь, хватая клычками её за ухо.
— Ты нас должна слушаться, нас! Если будешь всегда наша — мы тебя выкопаем. Или мужа заставим, — вступил Зуб, покусывая голову за затылок. — Как заставили закопать — так заставим и выкопать. А нет — заставим бросить тебя тут крысам на ужин.
— Кто тебя тут найдет? — Коготь схватил помойное ведро, накрыл им голову Баджи и победно постучал по дну. — Ясно? Будешь наша — спасем, нет — подохнешь.
Ведро глухо екнуло:
— Ваша была, ваша буду. Только спасите.
— То-то. Ты и так наша. Она давно наша, — объяснил Коготь бесу. — Её муж, как все мужья, и сам не крыл её, и другим не давал. Вот она и стала паскудницей, как и все они…
— Она давно наша, — заухмылялся Зуб, снимая ведро и облизывая голову острым и длинным, с пальмовый лист, языком. — И другие будут наши… Бери её, хочешь?.. Поменяемся?.. Ты нам — три ведра жаб, а мы тебе — Баджи, а?.. — вдруг милостиво предложил он, любовно вылизывая губы Баджи.
А бесу вдруг увиделась на виске родинка. Да это опять та женщина!.. Она опять тут!.. Она преследует его! Хочет увести его с собой под землю, в смерть!..
Тем временем духи начали неторопливо справлять нужду на голову, с наслаждением пуская газы и кряхтя. Голова стонала и чихала. А бес вдруг в страхе бросился бежать через огород.
Духи замахали лапами:
— Стой, куда? — и припустили следом.
Они не дали ему уйти. С ворчаньем повалили в грязь и принялись мутузить что было сил. Коготь царапал острыми фалангами, а Зуб норовил поддеть клыками. Но они были слабосильны против него. Бес сумел сбросить врагов и, прижав уши и ощетинившись, сам напал на них: Когтя придавил задней лапой к земле, отчего тот по-щенячьи заверещал, а Зуба поднял в воздух и щелчком отгрыз ему кончик хвоста.
Кинув раненых духов, он поспешно убрался прочь — сейчас набегут местные кровососы, с ними тягаться — себе вредить. С трудом нашел конуру и долго ворчал и ворочался, укладывая увечное крыло, которое после стычки ныло и дергалось сильнее обычного. Боль так бесила его, что он загнал в щель любопытного скорпиона и передавил всех мышат, сдуру начавших свои молчаливые игры. И в отчаянии царапал стенки конуры до тех пор, пока не затих в дурном сне. А во сне увидел шамана, грозящего ему кнутом. Сам шаман ростом с дерево, кнут изогнут, как гадюка в агонии. А выше него, в небе, бьется оранжевый огненный бубен в руках какого-то светлого великана, который выше гор и увенчан облаками…
Бес очнулся от шорохов и скулежа. Выглянул из конуры. Тумбал крутился неподалеку, словно чего-то ждал. При виде беса он уважительно завилял хвостом и начал в поклонах приседать на передние лапы, прижимать в покорстве уши.
— Что тебе? — буркнул бес, готовясь к какой-нибудь подлости и чувствуя, как противно ноет крыло и саднят избитые бока. Его даже как будто трясло в лихоманке. Только этого наглого пса не хватает!
— Ты-про-учил-вра-гов, Зуба-Когтя. Ты — мой-хо-зя-ин! При-каз! Заказ! — угодливо протявкал Тумбал на своем рубленом собачьем наречии.
— Поди сюда, — велел бес и уставился в его глаза. Так и есть — внутри пса сидит какой-то пленный дух: выглядывает из зрачков, испуганно морщится, словно спросонья. — Придушу, если пакость. Я сильнее тебя, силища-ща! — на всякий случай предупредил он. — Что ты можешь?
— Я-во-жак! Всё-мо-гу! При-ка-жу — испугают-искусают-передушат — загрызут, — начал хорохориться Тумбал. — Свистнуть-бешеного-кобелину, он-враз-зараз-раз…
— А хорошее ты можешь? — перебил бес, вспоминая о своих битых боках.
— Какое-такое-хорошее? — удивленно бреханул Тумбал, — Что-прикажут- то-хо-ро-шее. Нам, со-ба-кам, всё равно-одно… Служить-дружить — тужить!
— Где найти Светлого? — ощупывая обвисшее крыло, спросил бес, вспоминая сон. Может, Светлый ему поможет? Шаман во сне был с кнутом, а Светлый — с бубном, под который было так хорошо танцевать…
Тумбал отпрянул:
— Зачем-причем-он-но? — но сообщил, что Светлый живет у рыбаков и недавно спас одну знакомую суку: та воровала кур, торговец увидел, ударил её ножом, а Светлый сделал так, что сука ожила, и кричал еще на торговца, что нельзя никого ни за что убивать.
Бес слушал его в каком-то завороженном оцепенении, потом вылез из конуры и основательно встряхнулся:
— Веди!.. — а для острастки больно потрепал пса за холку, но чернобелая бестия только заскулила от радости.
Дорога на Рыбью слободу шла мимо кумирни и дальше, через базар и Грязный угол. Бес крался за прилавками, приглядываясь, нет ли вчерашних драчливых духов, но их не было видно. Тумбал с надеждой гавкал, что они наверняка подохли, твари этакие, но бес так не думал: драка была несильной и кончик хвоста у Зуба отрастет очень скоро.
Они обошли стороной зевак и решили напрямую срезать до Грязного угла. Некоторое время Тумбал молча трусил возле беса, но скоро не выдержал и начал с обочины облаивать двух слонов, тащивших на цепях связки бревен:
— Сло-ны! Лгу-ны! Си-пу-ны!
Таких живых махин бес еще не видел. Он уставился на них, надеясь, что вдруг один из слонов сейчас падет и оставит ему особое, молочно-белое последнее дыхание, о котором когда-то рассказывал плешивый демон, пославший его в Индию. Но слоны брели себе дальше в своих покорномерных думах и вокруг не смотрели.
Тумбал, оберегая хозяина, яростно брехал на слонов:
— Не-за-день! He-тронь! Не-глянь!
Погонщик, шедший за слонами, погрозил псу острой загогулиной и нагнулся к земле, как за камнем, что еще больше раззадорило Тумбала, который неистово лаял, пока не задохнулся от возмущения при виде бродячих одичалых кошек, тихой сапой пробиравшихся к кумирне за тухлятиной и потрохами.
В Грязном углу шла какая-то суета. Побросав бочки с мочой и тележки с коровьими лепешками, парии обступили своего главного и слушали, как он говорит о том, что этот чужак, Светлый, ходит по базарам и в разговорах защищает их и шудр, хотя все знают, что их защищать нельзя, они рождены неприкасаемыми, и с этим ничего уже нельзя поделать, и что если он придет сюда опять — то лучше быть от него подальше: неизвестно, что ему надо и кем он послан. Может быть, это брамины через него бунтуют народ, чтобы потом его же и усмирить, вызвать покорность и страх?..
Бес застыл как вкопанный — и здесь говорят про Светлого!.. Он послушал, как парии препираются между собой: одни считали, что Светлый прав и почему они должны быть хуже всех и проводить жизнь среди нечистот, грязи и мусора? Другие качали головами: так рождены, ничего нельзя изменить, будет только хуже.
Один старик напомнил про Амдонга: этот глупый шудра наслушался Светлого, а потом, скрыв от какой-то женщины, кто он, жил с ней, как с женой, пока брамины не узнали об этом и не прислали за ним охранников, одного из которых Амдонг ранил при аресте. Говорят, что сегодня его будут судить около водокачки и наверняка приговорят к варке живьем. Вот тебе и разговоры со Светлым!.. Вот тебе и «все равны»!.. Очень опасно!..
— Да этот чужой просто не знает наших обычаев! Он уйдет, откуда пришел, а мы останемся под их палками! — озирались по сторонам старики, знавшие, о чем они говорят.
— Если он еще раз появится тут — не пускайте его, закройте ворота! — закончил главный и велел всем убираться работать.
Бес покинул базар и начал петлять по улочкам вслед за Тумбалом.
Скоро дома кончились. Дорога на Рыбью слободу плоха — от луж и выбоин было трудно идти, но крыло мешало взлететь. Пес пытался завести брехню о том, о сем, но бес был не расположен к этому и громко цыкнул на пса, поджавшего хвост.
Они вышли к реке. Показались неказистые, лепленные друг на друга домишки, похожие на сараи без окон. Воздух отдавал острой рыбьей гнилью и вонью. Голые улочки криво разъезжались в стороны. Во дворах были развешены рыбацкие сети, снасти, торчали удилища. Бес настороженно следовал за притихшим Тумбалом. Из ворот выглядывали молчаливые псы и пристально следили за ними, но не лаяли. Тумбал голоса тоже не подавал. Было безлюдно, тихо и жарко.
Вот пес встал за углом одного дома:
— Там. Я-не-дам! Не-от-дам! Нам-не-надо-там!
— Сидеть тут, молчать! — приказал бес, взобрался на забор и стал озираться.
Никого. Пусто. Во дворе навален хворост, висят сети, стоят весла, тазы, ящики. На веревках сушится мелкая рыба. На поленнице лежит кошка и, кажется, охраняет рыбу. Глаза у кошки закрыты, но уши стоят торчком. Дверь дома открыта настежь. А по крыше гуляет сокол, здоровый как индюк.
Бес спрыгнул вниз и подполз к двери. Голосов не слышно. Он заглянул внутрь и с робким любопытством стал озираться. Пусто. На полу навалены циновки, подушки, тряпье. Стоят две пиалы. Шахматы на доске. Капустный лист с остатками риса. Под потолком парит желтая бесшумная бабочка. На стене — войлочный ковер со странным белым кругом, в котором четыре черных топора сцеплены в зловещий крест. Такой же крест бес уже видел на стене в лавке знахаря.
Он стал принюхиваться. Смесь человечьего пота, жареного риса, чая, пыли… Из окна тянет рыбой и пиленой древесиной. Бес обшарил взглядом углы, стены, циновки. Повалялся на них. Подобрался к шахматам. Хотел было потрогать странные фигурки, как вдруг со стены послышалось угрожающее гуденье. Он уставился на ковер, на черные топоры в белом круге. Не мог оторваться. Ему вдруг показалось, что они начали медленно крутиться. Он замотал башкой, но не смог сбросить с себя зябкого страха перед липучей опасностью. Топоры вращались всё быстрее. Вертелись колесом, втягивая его в свой скорый лёт.
Темя у беса стало нагреваться, тяжелеть и бухнуть. Вдобавок где-то позади грозно грянули гонги, настырно заверещал бубен, бранчливо взвыла труба. Гонги били всё крепче, громче, ярче. Они словно пытались выбить напрочь из беса его сущность. Он шкурой ощутил, что если не бежать отсюда — то придет конец. Замороченно шатаясь, он задом вывалился наружу, приник к стене и затих, не замечая сокола, который царапал когтями крышу, подавая какие-то знаки кошке на поленнице.
Одурев от диких топоров и черного рева труб, бес не мог понять, где он и зачем он здесь. Но не успел он прийти в себя, как его вдруг опять неудержимо потянуло еще раз заглянуть в дом — может, Светлый всё-таки где-то там, спрятался в углу?.. Зная, что это опасно, бес ничего не мог с собой поделать: переполз через порог и заглянул в комнату.
Он старался не смотреть на ковер, но топоры стояли на месте. Всё было по-прежнему. Только вместо бабочки две угрюмые мухи с жестким жужжанием ошалело гонялись друг за дружкой. Да исчез капустный лист с рисом… Кто его взял?.. Значит, кто-то тут сейчас был?.. Эти злобные мухи и пропажа капустного листа так испугали беса, что он кинулся вон, кубарем прокатился по двору, перемахнул через забор и выскочил к углу, где его ждал Тумбал.
— Что-там, кто-там? Ни-ко-му-не-дам! — гавкал Тумбал, едва поспевая за новым хозяином, который как оглашенный гнал по слободе.
— Не знаю что… ничего… нету-у-у… — в смутном ужасе ответил бес и надолго замолк, не в силах что-либо отвечать и понимать.
Путь назад они проделали быстро и молча. Бес то бежал, то низко летел над дорогой, распугивая мошкару и мелких летучих духов. Неизвестная сила тянула его в город, на базар. Он не знал, что ждет его там, но был уверен, что должен поспеть туда вовремя, хотя там могли поджидать Коготь и Зуб, или прицепиться злыдни из кумирни. Но это беса сейчас совсем не пугало: он бежал туда, сам не зная куда, делать то, сам не ведая что. Но бежать и делать. Избитые бока подгоняли его, а здоровое крыло в нетерпении дергалось и дрожало.
На подходах к водокачке бес услышал топот, шум и крики и едва успел увернуться от бегущих врассыпную людей. Лотки перевернуты. Овощи и фрукты рассыпаны и затоптаны. Утки и куры разбежалась из сломанных клеток. Под вопли торговок и паническое кряканье птицы он пробрался вперед и стал возбужденно всматриваться в толпу.
Базарный люд стоял вокруг лежащего на боку громадного дымящегося чана. От лужи разлитого по земле кипятка шел густой розоватый пар и летели алые искры. Костер плевался золой. С треском лопались камни, с которых упал чан. Люди изумленно тыкали палками в его темные от копоти бока, что-то лопотали, всплескивали руками, как полоумные.
Из воплей и криков можно было разобрать, что во время казни случилось чудо: когда шудру Амдонга палачи посадили в чан с водой, развели костер и вода уже начинала бурлить, а шудра стал красным, как кровь, вдруг появился Светлый и начал препираться с браминами-судьями. Кричал, что если и дальше жить, как раньше — око за око, зуб за зуб — то скоро все будут слепы и беззубы, что шудры и парии — такие же люди, как и все, и могут любить кого угодно, и вообще не дело людей судить других людей, а помогать, любить и прощать. Брамины погнали его, но Светлый гневно уставился взглядом на чан и вдруг закричал что-то громкое, страшное, даже свирепое, вроде: «Аллелу! Аллелу!» — отчего чан сам собой соскочил с камней и рухнул набок. Кипяток потек по земле. Голый связанный Амдонг вывалился наружу. Светлый схватил его и провалился сквозь землю. А брамины и палачи попадали, как от солнечного удара, и теперь охрана хлопочет вокруг них.
Народ шумел:
— У чужака силы много!
— Вареных людей оживляет!
— Криком железо сворачивает!
— С браминами спорит!
— Палачей бьет!
А беса вдруг дико потянуло к чану. Он воровато заглянул в его темный зев, вполз внутрь и ощутил, как горячий пар обволакивает, успокаивает, манит, ласкает. Тогда он принялся биться о горячие гулкие стенки, визжа и регоча от острого счастья. Крылья распрямились, стали упругими, хвост поднялся торчком, а сам бес крепнул, твердел и наливался силой.
Потом он выполз наружу и стал взахлеб лизать влажную парную землю, кататься в кипятке. Ему казалось, что он раздался вширь и ввысь, а новая мощь тянет царапаться, выть и вопить.
Люди, видя, что вода в луже вдруг опять странно забурлила, шарахнулись прочь. Один Тумбал в панике метался около лужи, скуля, не решаясь прыгнуть в воду и не понимая, что случилось с хозяином.
Бес летел над горами. Оборачиваясь на лету, он видел, как уходит в дымку, тускнеет, покрывается туманами, исчезает Индия, Большая Долина. Одинокие демоны неба парили в вышине, с презрением глядя на него сверху вниз и зная, что ему к ним не подняться. Он без опаски тоже посматривал в ответ, вполне ощущая в себе силы постоять за себя — после купания в кипятке все болячки прошли, крыло зажило, а сам он ощущал радостную крепость.
Рядом с бесом летело что-то темное, непонятное, вроде длинной тени. Это беспокоило его. Уж не Черный ли Пастырь наслал свое воинство?.. Тогда верная смерть. У Пастыря есть особые лунные демоны. Они живут в лунных лунках и по приказу срываются на землю, чтобы проучить строптивых бесов или наказать непослушных ведьм.
Но время шло, а никто не нападал. Скоро бес различил, что рядом с ним летит ни кто иной, как его охранник и мучитель — двойник шамана. Его голубоватая оболочка натянута, перекошена, под ней проступают красные нити вен и синеватый остов скелета.
Странно, но вид двойника не напугал и не разозлил, а даже как будто обрадовал. Бес сделал поворот в его сторону, но двойник, уворачиваясь, взял круто в сторону и пошел петлять по струям, крича:
— Лети за мной!
Что ж, он и так летит. Двойник пропал из вида. Но бесу и без него было известно, куда лететь.
Каракумы остались позади. Бес достиг Гирканского моря и начал пересекать его. На дне стояли розовые скалы, а между ними плавали огромные неторопливые рыбины с длинными мордами и горбатыми хребтами.
Остовы кораблей четко рисовались в голубизне древнего озера. Лететь над водой было трудно: снизу били горячие воздушные струи, клубами ходил пар, а туман накатывал мерно, как прибой. Лететь было всё труднее.
— Отдохнем! — в голос взмолился бес.
И вдруг его подхватила упругая волна и понесла на себе. Неужели какой-то другой демон помогает ему?.. Значит, это друг!.. И бес впервые подумал о другом, как о себе, хотя вскоре разобрал, что это не дух, а двойник шамана, который подхватил его и понес на себе.
Они миновали Гиркан и проскочили прибрежную полосу. Внизу начали подниматься горы. Это были знакомые отроги Южного Кавказа. И бес весело бил крыльями, узнавая их. Быстрей, быстрей!.. В нем забродили искры и свисты. Истошно грянули бубны. Натужно взвыли трубы. Но если раньше они своим грохотом нагоняли тоску и страх, то теперь колотились в одном чудесном ритме, помогая лететь. Бес опять мчался один, испуская веселое множество звуков и обнаруживая, что заиканье исчезло и он может кричать целые связки каких-то неизвестных, но красивых слов!
Скоро его начало затягивать в воздушный омут. Он сложил крылья, камнем пошел вниз и рухнул на поляну. Очнувшись, увидел, что лежит в кругу, а шаман с братом Мамуром смотрят на него, словно не видя. Тут же отряхивался двойник. Возле дерева похрапывал конь. А на пне сидел идол Айнину и пялился агатовыми глазами на солнце.
Бес сжался, ожидая побоев, посоха и огня. Закрывшись, покорно ждал, но не испытывал к хозяину злобы, а наоборот, ощущал какое-то даже счастье — куцее, короткое, неведомое, но счастье. Ничего не последовало. Шаман и Мамур смотрели сквозь него. Потом Мамур сказал:
— Видишь — он жив и тут.
Бес попытался встать, но не смог покинуть круга. Вдруг он увидел, что рубище шамана в крови, на шее алеет рана, в кустах дергается здоровая как оглобля оторванная лапа богомола, а трава примята и отдает гарью. Неужели приходил ангел и хозяин бился с ним?.. Спасал?.. Спас?..
Бес виновато поднял глаза. Но шаман уже прятал кинжал и уходил с поляны вместе с Мамуром, который посадил идола в котомку и взвалил на спину. Двойник тронулся верхом на коне: после полета он был так утомлен, что еле держался в седле.
— А я? А я?.. — крикнул бес, выдергиваясь из круга и спеша следом.
Но долго идти по острой гальке он не мог, начал отставать и ныть в голос, так что двойник разрешил ему сесть на коня. Взобравшись на круп, бес затрясся задом наперед, глядя на уходящую дорогу, опаленную траву, на суставчатую лапу-оглоблю в кустах и представляя себе, какой бой выдержал тут хозяин из-за него…
Бес был спокоен. Быть с хозяином, возле хозяина, у хозяина оказалось счастьем. Он смотрел вокруг — и всё казалось ему безопасным, известным. Он окончательно затих, вбирая и впитывая в себя то новое, что шевелилось в нем. Грело солнце, словно поощряя своим жарким светом к чему-то хорошему. Раньше он боялся солнца, его временем была ночь. Но после сна о гончарной глине, скитаний по джунглям, после черного холода, которым обожгла мертвая женщина с родинкой, после кипятка и пара Светлого он по-другому ощущал мощь богини Барбале и, притихший, вертел башкой по сторонам. И всё узнавал кругом. Всё было его — родное, знакомое, хорошее, свое.
Неожиданно конь встал. Бес увидел, как хозяин и Мамур приникли к земле.
— Лазутчики! — сказал Мамур.
— Не только… Слышишь топот там, глубже, глубже? — возразил шаман. — Враги!
— Да, слышу… Враги… Целый отряд… — считал Мамур. — Уже миновали перевал. Они уже близко… Надо закрыть ущелье!
Шаман обернулся к солнцу и несколько раз провел рукой по воздуху. Мамур тоже сделал что-то подобное. Солнце на какой-то миг словно усилило свой свет, мигнуло.
— Спасибо, Барбале, что даровало нам еще день тепла! Защитило от мрака и холода! Уберегло от праха! — закричал в ответ шаман.
Потом они стали совещаться. Двойник соскочил с коня и встал наготове.
— Лети в Армазцихе! — послал его сообщить о нашествии шаман, а сам принялся чертить круг прямо посреди дороги.
Кинжал судорожно дергался в его руке, с утробной руганью вонзаясь в сухую каменистую землю. Колотушка, выпав из мешка, пошла с бульканьем скакать по кругу. А Мамур приказал своему коню подняться на склон и готовить камни, сам же, очертив свой круг, засел в нем и положил рядом острый корень и зеркальце.
Бес не знал, что ему делать. Несколько раз вопросительно смотрел то на дорогу, то на хозяина, но тот, уставившись в землю, молчал. Бес не посмел беспокоить его и полез по склону вслед за конем, который успел превратиться в черный ком дыма и гремел наверху камнями: обвивался вокруг них, выворачивал и упруго волок к обрыву.
— Что ты делаешь? — спросил бес.
— Камни таскаю. Таскай и ты. Мы накроем врагов лавиной.
— Каких врагов? Чьи враги?
— Наши.
— Наши? — удивился бес. — Мои и твои?
— Наши, — повторил Ком. — Наши и наших хозяев.
Вот, оказывается, в чем дело!.. Потому шаман так мрачен, а Мамур молчит!.. Нет уж, бес так просто не отдаст своё и наше!.. Всюду на него нападали, били, гнали, называли чужаком — но должно же быть и такое место, где он сам может нападать, бить и гнать!..
Дымный Ком тем временем подтаскивал всё новые камни и укладывал их вдоль обрыва. Потом, завихряясь, сказал:
— Они бросают детей в пропасти, сдирают с мужчин кожу, вешают женщин за груди! Они не воины, а дикари! Хуже нас, нечистых!.. Таскай камни!
Но бес уже и сам принялся за дело. Вырывал из земли старые валуны и, не обращая внимания на их беззвучные угрозы, подносил Кому. Тот выстраивал камни в ряды. Камни были недовольны, что их выкорчевывают из вечного сна. Кряхтели, гудели, охали. С одним седым упрямцем бес схлестнулся не на шутку. Валун никак не хотел покидать своего места:
— Всегда здесь лежал! — бурчал он угрюмо, цепляясь изо всех сил за землю, но бес вырвал его, приговаривая:
— Ничего, полежишь теперь внизу! Тебе всё равно, где спать!
А некоторые молодые камни сами торопились к обрыву, подталкивая друг друга и выстраиваясь в особые порядки. Сверху было видно, что шаман сидит в своем кругу, не шевелясь, а Мамур натирает мазью какой-то предмет, который, трепеща по-птичьи, пытается вырваться из его рук.
— Что это у него? — спросил бес у Кома.
— Корень. Он всегда с ним. Острый корень дуба.
Бес хотел еще что-то спросить, но Кома вдруг сдуло в сторону:
— Вон они!
В ущелье входили воины. Они шли быстрым шагом. На плечах у них висели щиты. В руках зажаты топоры и дубины. Волосы собраны под обручами. На спины накинуты шкуры с полосами металла. Лица спрятаны под железной бахромой.
— Мы перебьем их! — уверенно сказал Ком, подрагивая от напряжения.
Первые воины, завидев шамана и Мамура, вскинули копья и с криками заспешили вперед, но налетели на невидимые стены кругов и откатились. Некоторые поползли по склону — обойти сверху странную преграду. Другие бились у кругов, но тщетно — топоры скользили, копья ломались, а дубины отскакивали, как от скал.
Шаман запустил кинжал, который пошел метаться в толпе, поражая направо и налево. Возникла давка. Кинжал увертливо вонзался во всё живое. Колотушка взмывала высоко вверх и стремглав падала на головы, дробя лбы и затылки.
Тут и брат Мамур метнул свое оружие. Корень разил врагов в глаза и шеи, заскакивал под бахрому, добирался до сердец, вспарывал животы. А Мамур ловко направлял зеркальцем снопы ядовитых лучей, от которых воины грохались наземь в судорогах и рвоте.
— Надо найти первого князь-камня — за ним пойдут остальные! — кричал Ком, виясь среди глыб.
Кинжал и корень не успевали разить, лучи скользили по трупам, а колотушка застревала меж телами. Вдруг бес разглядел над ущельем какое-то облако. Это были двойники врагов!.. Они тащились за своими телами и могли быть опасны в куче!..
— Их много! Нам конец! — завопил бес.
— Отгоним! — рычал Ком, вертясь над камнями и выискивая их притаившегося вожака.
Но двойники прорвали круг и напали на шамана. Мамур взвивался в воздух, зависал и лучами жёг двойников, но их было слишком много, они сгустились в массу. Шамана было почти не видно под их грудой.
И тогда бес понесся на помощь хозяину. С ходу врезался в двойников, приняв свой истинный облик. Выпустив клыки и когти, прижав уши, ощетинившись и воя, он начал крушить всё подряд. И вмиг стал недосягаем для топоров и дубин, скользящих по его хребту. Стрелы он отводил хвостом, а щиты разламывал в щепы ударами окрепших лап.
Воины в ужасе ринулись прочь. Топча раненых, кидались ниц и закрывались руками и щитами, чтобы не видеть разъяренного сатану. А он реял в воздухе, беспощадно истребляя всё, что приближалось к хозяину.
Тут сверху с гулкой руганью покатился князь-камень. За ним понеслись другие. Они летели вниз, глухо ударяясь о склон, отрывисто вскрикивая и увлекая воинов в ущелье. Поднялся вихрь. В воздухе летали кусты, носилась галька. С яростным ревом стали вырываться из земли деревья и корнями вперед обрушивались на врагов. Начался камнепад. С треском стали змеиться трещины в горах. Где-то зашевелился оползень и с оглушительным треском стали лопаться скалы.
Бес в страхе прижал уши, но хозяин крикнул ему:
— Ты в круге! Поклонись Барбале!
Камни с бранью и проклятиями увлекали всё на своем пути. Облако двойников начало вихрем сносить в сторону. И чем больше воинов летело в ущелье — тем сильнее и дальше уносило их двойников. На дне пропасти валуны давили, резали, месили, кромсали и добивали раненых, а песок и трава заживо хоронили тех, кто еще был жив.
— Поклонись Барбале! И будешь спасен! — еще раз прокричал шаман.
— Барбале, помоги! — возопил бес, кидаясь на землю и чувствуя, как оседает и рушится небесный свод, гремят гонги, бьется пламя, а шкура корежится, сползая и превращаясь в пепел.
Скоро всё было кончено. Наступила тишина. Клубилась пыль. Кряхтели деревья. Перекатывались последние валуны, прекращая стоны умиравших. Кинжал тихо гудел, остывая. Колотушка лежала бездвижно. Зеркальце с комариным звоном отпотевало, приходило в себя. И корень царапался, выбираясь из-под груды тел.
В одном кругу сидел потный Мамур. В другом шаман держал в руках какое-то голое розовое существо.
— Спасибо, Барбале! Твоя власть! — сказал наконец Мамур, похлопывая коня, который лизал его израненное плечо. — Врагов отогнали.
— И душу спасли, — отозвался шаман и погладил притихшее существо: — Назовем его Агуна!
Все были счастливы, кроме идола, который, шевелясь в котомке как связанная курица, дурным голосом что-то бубнил и недовольно ругался до тех пор, пока Мамур украдкой не пихнул его острым корнем. Тогда идол, огрызнувшись, смолк. И стало слышно, как плачет шаман и шепчется с солнцем Мамур.
Прошло пять веков, а ночи в пустыне Гареджи по-прежнему холодны и коротки: едва стемнело — опять светает. Искрятся разломы скал. В ямах свищут суслики. Шмыгают в крупитчатом песке жуки. Вылезают греться ящерицы, переглядываются малым оком, топорщат гребешки, зевают, дергают лапками.
На рассвете отец Давид ушел из своей горной пещеры к реке. Там, в развалинах древнего капища, объявился речной гад. Лани, приходящие к Давиду доиться, не раз уже со страхом лепетали, что какой-то дракон днями отсиживается в норе, а ночами ползает в одиночестве по берегу, недавно утащил теленка и сожрал с рожками и ножками. Давид не верил, думал, что пугливым ланям это кажется. Однако ночью ему был вещий сон.
«Иисус уж полтысячи лет среди нас ходит, а старые раны не дают покоя», — в сердцах думал Давид. Идолово капище следовало срыть сразу, как только братья начали обживать это пустынное место. Сравнять с землей! Выжечь огнем, а не ждать напасти! И вот явилась гадина и поселилась там, где когда-то с амвона пучили свои пустые глазницы каменные болваны и железные бабы…
А не Лукиану ли было поручено разметать вражий угол? Он-то скажет, небось, что до всего руки не доходят, всех истуканов не переколотить и всех бесов не перебить… Нет, лень людская — грех большой. Вот и расплата.
«А может, гадина и всегда там сидела, притаившись, а теперь, за грехи, выползла наружу?.. Хочет перерезать скитников?» — испугался Давид. Монахам нужна его защита. Нет, он не даст в обиду общину, ибо живет по вере своей: спасать и спасаться, не жертвовать жизнью вечной ради временной; а на земле трудиться — сухой лес корчевать, пустыню поить, часовни ставить, молельни складывать, монастыри строить, больных лечить…
Тут на дороге возник всадник в черной рясе, с бритой головой. На лбу и висках вытатуированы три креста. «А, Бубакар!» Всадник, не слезая с коня, сказал:
— Отец, к тебе спешил. Дай еще людей — не осилить ту глыбу, что в овраге нашли. Разбивать не хотим, а целиком вытащить не можем. Искал уже везде. Все заняты.
— Ты у Мириана спроси, если он в Саркине не уехал за красками, — ответил Давид. — Я слышал, к нему односельчане пришли, остаться у нас хотят. Пусть помогут. В работе проверишь, что за люди.
— А где большие телеги, на которых мы зимой дрова возим?
— Лукиан их спрятал.
— Хорошо, я у него узнаю. А ты далеко идешь? Можно с тобой? — спросил Бубакар.
— Нет. Я один должен. Иди по своим делам.
Бубакар ускакал.
А Давид пошел дальше, радуясь, что когда-то спас эту живую душу. Сейчас Христу молится, а ведь кто был? Язычник, варвар лютый! Даже его, Давида, хотел убить, когда они впервые встретились на заре: Бубакар охотился с соколом, а он стоял на ранней молитве. Вдруг куропатка к Давиду подлетела и квохчет, чтоб от хищника укрыл! А сокол — за ней. Но не порвал, а рядом сел и на Давида завороженно уставился. Давид попросил охотника не убивать птицу; тот, обозлившись, что гончий сокол испорчен, со словами: «Убью тогда обоих!» замахнулся саблей, но сила небесная удержала его руку — ни опустить, ни двинуть! Так, с окаменевшей рукой, кое — как сполз с коня и стал молить Давида простить его. «Не я, но Христос!» — тронул Давид его руку, которая тотчас ожила.
После этого Бубакар не отходит от него. Пришел жить с пятью сыновьями. На дальней горе, в седловине, его скит. Неистовый работник, истовый молельщик. Евангелия хочет переписывать, хотя грамоте не обучен. Давид обещал помочь, но учить грамоте не торопится: пусть с Христом в душе поживет, прежде чем за такое браться.
«Господи, прошу об одном: дай не рыбу, но сеть! Помоги одолеть речную гадину!» — думал он, сворачивая на боковую тропу.
Он был поражен тем, что узнал во сне от отца Иоанна. Оказалось, что он, Давид, встречался и был крепко связан с этим речным чудищем в прежних жизнях! Но срок их связки вышел, близок конец, один должен уйти навсегда.
Так вот почему сила небесная привела его сюда, в эту дикую пустынь, заставила искать пещеру, где они уже жили в других временах и обличьях!.. Недаром именно здесь повелел ему ангел ставить первый скит и укрывать сирых, бездомных, больных!.. Но как верить во всё это?..
«Может ли душа блуждать по телам до рая и ада? Как это понимать, отец?» — сомневаясь, спросил он во сне. Иоанн ответил, что только избранным душам уготовано прожить несколько земных жизней, дабы выполнить Божью волю: «В Святом Писании сказано: Адам жил 930 лет. Енос — 840. Мафусаил — 960… Так надо это понимать. Но знать свою участь не дано никому!».
По тропе он спустился к капищу. Щербатые валуны окружали разваленный натрое алтарь. В мшистых расщелинах темнеют кучи нечистот. Давид не стал приближаться. Стоял и слушал, крестясь. Но из камней ничего не исходило. Пусто место сие. Где был бесовский амвон — сорняк растет и тина тлеет.
Он обогнул капище, взошел на холм. Стал оглядываться. На болотистом берегу — обломки скал, камыш, папоротники, галька. Дальше — обрыв в реку. Он стоял, прислушиваясь и присматриваясь. Как будто в камнях что-то шевельнулось.
Пошел по холму, не спуская глаз с опасных камней и, наконец, увидел.
Гад был похож на бревно в бурой чешуе. Имел короткие лапы. Хвост длинный и острый. А морда вроде медвежьей, только без шерсти, в дряблой серой коже. Голая шея усыпана лишаями. Кончик хвоста напрягался. Вокруг морды ползали слизни и роилась мошкара. Гад недвижно смотрел перед собой светлыми глазами.
— Зачем явился сюда? — спросил Давид с холма.
Гад оскалился и зашипел. Было страшно смотреть на него, но Давид второй раз вопросил, потрясая посохом, перевитым крест-накрест лозой:
— Зачем ты здесь? Чего тебе надо?
Гад выгнул хвост и хотел повернуться туловищем, но не смог и только выпустил из пасти жидкость, распугав мокриц и жаб.
Тогда Давид громким голосом, думая, что гад глух или слеп, закричал:
— Давным-давно тут, на этой земле, ты был шаман, мой хозяин! А я был бес, твой слуга! Но я бежал, в Индии встретил Иисуса, ходил за Ним след в след, ощущал Его запах, трогал Его ложе, был крещен в святом кипятке, обрел новую душу и пошел вверх!
Гад издал стон. Задергался, пытаясь всползти на холм, но тщетно.
Давид крестил воздух посохом, крича:
— А ты, шаман, поклонялся идолам, болванам, каменным бабам, за что и был наказан! Ты свою душу утерял, пошел вниз и стал демоном, духом, оборотнем!
Гад начал повизгивать и крутиться, но лапы вязли в грязи, а вокруг ушей взвивалась мошкара. Улитки и цепни попадали с чешуи в грязь и стали поспешно расползаться восвояси.
— Время твое истекло. Иди прочь! Не то рассеку крестом чрево твое! — замахнулся Давид посохом.
Гад, ворочаясь, завыл:
— Я уйду. Только не спускай от меня взгляда! Пока он на мне — небо не тронет меня!
И Давид разрешил:
— Иди прочь! Я смотрю на тебя!
Гад покорно пополз к обрыву. Шуршала галька под его ходом. Жабы отскакивали прочь. Пищали крысы. Давид смотрел, не отрываясь, как обещал. Но тут детский голос жалобно позвал его сзади:
— Дави-ид! Дави-ид!
Он невольно обернулся. И краем глаза успел заметить, как с неба сорвалась молчаливая черная молния и ударила в гада, не оставив ничего, кроме жженой кучки пепла и золы.
Не видя ангела, но зная, что он туг, Давид крикнул с укором:
— Я же обещал!
И невидимый голос, посуровев, отчитал его:
— Опомнись! Что ты беспокоишься об одном черве? Разве не знаешь, что, пойди он в моря, то истребил бы много кораблей и рыб? Не скорби о гибели его, ибо так изволил Бог! Лучше тебе заботиться о детях твоих!
Ангел исчез, так и не появившись. Солнце спеклось в зените. Давид утирал башлыком слезы, не в силах смотреть на жижу, где шевелились, поблескивая, клыки и когти — всё, что осталось от гада.
Что-то нахлынуло на него, он повалился ничком и обнял землю руками. Слушал её мерный ропот. И вот возникла поляна, где два шамана стоят у круга, а на горелой траве корчится громадная лапа богомола…
«Это было, было! И он спас меня от полной смерти! И спасал не раз! А я? Обещал — и не выполнил. Обманул!..» — корил он себя за грех. Кто дал тебе право обманывать и убивать?
«Так захотел Бог! — успокоил его тот же голос, потише и помягче, как бы изнутри. — Ты — только слуга и исполнитель! Не дело людей — рай на земле возводить! Не дать быть аду — этого достаточно! Иди в свою общину!»
Давид послушно встал, подобрал почерневший на крестовине посох и побрел с холма. Надо спешить. Утром братья начинают расписывать новую молельню.
«Сколько еще работы впереди! Успею ли?.. Делаю, что могу. Остальное — не в моей власти. Господи! Без Тебя и волосок не спадет, шерстинка не вздрогнет!»
У подошвы горы ему встретились люди, которые несли гроб на лесное кладбище. Это были аланы, которые пришли к Давиду с просьбой дать им укрытие от хазар. Он дал им приют и покой. Вот живут. Уверовав, стали с почестями хоронить своих мертвых, а не подвешивать в шкурах на дубах, на съеденье барсам, рысям и орлам.
Возле ворот, откуда только что вынесли покойника, переминалась с ноги на ногу девочка, со всхлипами взволнованно спрашивая в пустоту:
— Они помогут ему? Вылечат? Он будет здоров?
«Кто?» — не понял Давид, с внезапным страхом вдруг почему-то подумав, что девочка говорит об убитом речном гаде.
— Ну, они, люди! — махнула она рукой в сторону толпы, несущей гроб. — Зачем они несут отца в лес? Чтобы вылечить его? Помочь?
От наивных слов так защемило сердце, что он не сразу нашелся, что сказать.
— Ему людская помощь уже ни к чему. Ему будет помогать Бог своей бесконечной милостью…
— Где?
— Там, где тепло, светло и сытно.
— Вот хорошо! — обрадовалась девочка и побежала во двор сообщить радостную весть притихшей детворе.
А Давид скинул башлык, помолился. И его когда-нибудь так понесут. Круг сделают и обратно в пещеру положат. А вход камнями замуруют, ибо не нужен будет… Дух ведь сквозь камень сочится и в воде не тонет, а жив сам по себе…
Вечерами отроги Южного Кавказа впадают в столбняк, уползают под шкуру небесного буйвола. Разом стихают леса. Плотный туман сочится из гулких расщелин, обволакивает древние валуны, по-хозяйски, не спеша, роется в ветвях. Сизые тени развешены по черным кустам. Засыпают озера. Цепенеют жуки. Замирают звери и птицы. Закрываются лепестки цветов. На ледниках гудят бураны. И несет морозной пылью, когда под утро Бог начинает гладить склоны гор, готовя мир к утреннему пробуждению.
1990–2006, Грузия / Германия