Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.

- Дядю Мишу я запомнила уже немолодым. Но это был человек с удивительно молодой душой, несмотря на то, что ему выпало, и все, что он пережил. Он был весел, обаятелен, остроумен, прекрасно танцевал, и я, семнадцатилетняя девчонка, охотно поверяла его во все сердечные тайны. Он лучше мамы мог подсказать, как нужно поступить в той или иной ситуации.

...Жили они втроем - дядя Миша, Колди и Питер - в доме в Графском переулке. Колди, высокая худая шатенка, воспитывала Питера на английский манер. Зимой и летом он ходил в коротких штанишках - с голыми коленками. Еще носил широкополую соломенную шляпу с лентой. У меня до сих пор лежит его английский букварь...

Я перелистал довольно растрепанную азбуку. Корявыми детскими буквами на полях было выведено "Domerschikow", а чуть ниже по-русски, по-деревенски - "Тата".

- Это его учила писать по-русски няня Тоня. Красавица. Она приехала из глухой деревни и писать почти не умела. Но была очень добрым человеком, преданным дядиной семье бесконечно.

Когда Колди с сыном не вернулись из Англии, а это стало известно спустя два дня, на Троицу, Михаила Михайловича арестовали прямо на пароходе. Тоня сохранила квартиру, все вещи, все, все...

Дядя вернулся в Ленинград с Екатериной Николаевной в году тридцать шестом - тридцать седьмом... Снимали где-то комнату. Бедствовали. Дядя никак не мог устроиться на работу. И вдруг, счастье, его взял к себе начальник ЭПРОНа Фотий Иванович Крылов. Очень скоро Михаил Михайлович получил комнату в новом доме, который был построен специально для работников этого ведомства. Его и сейчас так называют: "дом ЭПРОНа". Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да... Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире свезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.

- Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии... Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?

- У меня, кроме букваря Питера, - вздохнула Катериненко, - и двух детских фотографий дяди ничего не осталось.

Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.

СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ. Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках, внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них Михаила Домерщикова - этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил потом, с трех лет и всю жизнь, до самой смерти... На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те же три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший - Платон - облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего - Константина - лежат кадетские погоны, младший же - Михаил - стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик Морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.

Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика - "Аврору" и "Олег", "Жемчуг" и "Пересвет", "Младу" и "Рошаль"... Его ждет Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море; его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.

- Может быть, Екатерина Николаевна, - робко предполагаю я, - взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?

Наталья Николаевна только покачала головой.

- Не думаю... Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг...

- В каком доме престарелых она умерла?

- На Смольной...

Я снял трубку и по "09" узнал нужные телефоны.

- Нет, - ответили мне. - Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.

История болезни... Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить "скорбные листы", как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке! Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг... И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни вместо историй болезней хранились бы вечно - при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. А может быть, вместо какого-нибудь ресторана (не разорился бы наш общепит) устроили бы хранилище для подобных автобиографий. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии...

- Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится...

- Ой, вряд ли... Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны... Свое-то толком не хранят, не то что соседское.

Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти "дом ЭПРОНа", и я отправился на улицу Скороходова.

Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой "Л", выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.

У дворничихи - она еще помнила Екатерину Николаевну - я узнал номер квартиры, где была комната Домерщикова. С волнением поднимаюсь на пятый этаж. Вот стены, в которых закончилась жизнь моего героя... Мир вам, стены этого дома!

Звякает дверная цепочка, щелкает замок, и я вступаю в чужую жизнь. Слова приветствия, слова объяснений, недоумение и настороженность сменяются радушной улыбкой.

- Да-да, жили здесь такие... Екатерина Николаевна, Боже!.. Неужели вы ее знаете? Какие славные люди...

Мы наконец знакомимся окончательно: Ольга Павловна Беркутова, преподаватель химии одной из ленинградских школ. В квартире по-прежнему живет несколько семей, и мы проходим в комнату Беркутовых, отделенную тонкой перегородкой от бывшей комнаты Домерщиковых.

О своей соседке Ольга Петровна рассказывала восторженно:

- Добрейшей души человек... Образованнейшая женщина. Читала романы на французском, английском, немецком... И нас учила, соседских девочек, меня и сестру. Михаила Михайловича мы уже не застали, но она много о нем рассказывала, его фотографиями была увешана вся стена... В молодости Екатерина Николаевна была очень красивой, эффектной дамой. Из очень состоятельной семьи... Конечно, ей пришлось нелегко. Но она никогда не унывала, мы не слышали от нее ни одной жалобы на жизнь... У нее не было профессии, но она научилась шить и подзарабатывала себе к пенсии. Пенсия у нее была невелика - сколько может получать воспитательница детского сада? Детей у нее не было. Но она всю себя отдавала своим воспитанникам: учила их хорошим манерам, мастерила им игрушки... Знаете, после войны плохо было с игрушками. А она хорошо рисовала. И вырезала бумажных кукол на весь детский сад, чтобы хватило всем ребятишкам.

Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы - швейцарский хронометр, отделанный перламутром, обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была... Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок, она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять...

- Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? - спросил я с замиранием в голосе.

- У нас почти ничего не осталось... Мебель, у них была красивая мебель карельской березы - старинное бюро, шкаф, трюмо, кровать... Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг...

- Можно взглянуть?

Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари братьев Гарнье - франко-, немецко- и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду клопов... На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: "М. Домерщиковъ. Римъ. 26 февр. 11 мар. 1917". Значит, после гибели "Пересвета" старший офицер попал из Порт-Саида в Италию, где и приобрел все эти словари...

Немного. Но все же... Эта мизерная удача обнадеживала. Нет, нет, рукописи не горят! Я на верном пути. Дневники и письма старшего лейтенанта Домерщикова отыщутся и прольют свет на тайну гибели "Пересвета".

Беркутова порылась в пухлой телефонной книжке.

- За Екатериной Николаевной, - пояснила она между делом, - ухаживала одна женщина. Звали ее Тая. Вот она может что-то сказать о судьбе интересующих вас бумаг. Правда, она ничего не слышит, и изъясняться с ней надо записками...

Беркутова лихорадочно листала книжку. Конечно же, Таиного адреса не оказалось...

- Не расстраивайтесь! Я сейчас позвоню сестре. Таня хорошо ее знала.

Сестра Таня смогла отыскать адрес, и я, не теряя минут (время приближалось к десяти вечера), помчался на такси за Черную речку, на Удельный проспект.

Старый двухэтажный домик, послевоенной - "немецкой" - постройки, утопал в ночных сугробах. Мне пришлось довольно долго объяснять через дверь двум одиноким пожилым женщинам, кто я и зачем звоню в столь поздний час. Преодолев опаску, соседки отворили.

Помня, что Тая, Таисия Васильевна, глуха, я показал ей заранее набросанную записку. Она кивнула и повела рассказ о Екатерине Николаевне с той же светлой улыбкой, с какой рассказывала о ней и Беркутова. Они познакомились в 1949 году, когда пятнадцатилетняя Тая, проходя мимо скамейки, на которой сидела Домерщикова, приласкала собачонку, очередную питомицу Екатерины Николаевны. И тут же получила неожиданное приглашение: "Приходи ко мне, девочка. Помогу тебе уроки готовить". Так началась эта долгая (в двадцать семь лет) и верная дружба бывшей петербургской аристократки и дочери кочегарки с экспериментального завода. От сверстниц и сверстников Таю отчуждал врожденный физический недостаток: одна нога у нее была тоньше другой. Но в общении с пожилой женщиной, прожившей трудную и интересную жизнь, девушка забывала о своем несчастье, прилежно учила французский, запоминала правила хорошего тона, помогала Екатерине Николаевне по хозяйству.

- Для меня она была второй матерью. И когда она умерла, я похоронила ее прах в могиле мамы на Северном кладбище.

Таисия Васильевна извлекла из ящика стола свидетельство о смерти. Оно было датировано 9 июня 1976 года.

Судьба этой женщины завершилась с непреложностью революционной логики: дочь действительного статского советника, крупного петербургского финансиста, закончила свой жизненный путь не в фамильном склепе, а в могиле подкатчицы угля из заводской кочегарки. Прах обеих женщин, презрев сословные предрассудки, мирно покоится в одной ячейке колумбария. И знает об этом только Тая, Таисия Васильевна, да еще я. Ведь имя Екатерины Николаевны Домерщиковой не выбито на погребальной плите. Муж ее лег в безымянную могилу, и она разделила с ним эту последнюю превратность судьбы, как делила все прочие невзгоды - ссылку, бездетную жизнь, блокаду... А впрочем, те девять лет, которые они прожили вместе, наверно, были для них самыми счастливыми. Я понял это, разглядывая фотографии, которые отыскала в своем столе Тая. Екатерина Николаевна, окруженная детьми, смотрела в аппарат улыбаясь. То была улыбка грустной мудрости человека, прошедшего сквозь бури и тернии своего века. И какого века...

Таисия Васильевна вывалила на стол ворох фотографий. Но снимков Домерщикова или его соплавателей среди них не оказалось. Я написал в блокноте крупными печатными буквами: "У КОГО МОГЛИ ОСТАТЬСЯ БУМАГИ ДОМЕРЩИКОВА?"

Я ожидал решительного - "Ни у кого" или "Не знаю", но Тая задумалась, потом взяла растрепанную записную книжку...

- После смерти Екатерины Николаевны приходила на ее квартиру какая-то дальняя родственница, кажется двоюродная племянница. Может быть, у нее что-то есть? Звали ее... Как же ее звали? Елена Сергеевна, вот как ее звали. Фамилию не помню. А работала она врачом на "скорой помощи" где-то на Васильевском острове...

В коридоре я видел телефон... С разрешения хозяек набираю "03", прошу телефон станции "Скорой помощи" на Васильевском острове. Мне сообщают номер, и я тут же звоню. Занято.

Вдруг радостный возглас из комнаты:

- Нашла!

Таисия Васильевна отыскала старый - пятизначный еще - телефон отца Елены Сергеевны - Сергея Георгиевича Лебедева. Снова накручиваю диск. Справочная служба по старому номеру дает новый, семизначный. И вот в трубке голос человека, который, как выясняется с первых же слов, может многое рассказать мне и о Екатерине Николаевне, и о Домерщикове. Время близится к полуночи, но я, в азарте погони, напрашиваюсь с визитом. Я боюсь, что ниточка, которая вела меня весь день, оборвется, если я перенесу поиск на завтра. Распрощавшись с Таисией Васильевной и ее соседкой, еду в центр Ленинграда, на бывшую Большую Конюшенную, ныне улицу Желябова. В лабиринте многокамерного двора старинного доходного дома долго разыскиваю квартиру Лебедева. Кляну на чем свет местный ЖЭК: нумерация квартир перепутана, как фишки лото. После "12-й" идет "97-я". Что ни подъезд, то хаотический набор номеров. Темно, безлюдно - спросить не у кого. И тут, о счастье, чиркнув зажигалкой у таблички с перечнем квартирных номеров, замечаю, что номер "31" просто-напросто замазан кистью небрежного маляра...

Взлетаю по "черной лестнице" на третий этаж... Заждавшийся хозяин открывает сразу, не спрашивая, что за поздний гость стучится к нему. Имя Домерщикова, как пароль, открывает нас друг другу, и разговор наш течет откровенно и взволнованно...

Сергей Георгиевич Лебедев, инженер на пенсии, бывший изыскатель автомобильных дорог, являл собой вымирающий тип старого интеллигента: он изъяснялся на правильном русском языке, знал свое родословие, а главное хранил семейный архив, помнил семейные предания.

Квартира его, выгороженная из огромной коммуналки, была от пола до потолка заставлена книгами, увешана гравюрами, фотографиями. Тесно в ней было, но уютно...

Лебедев приходился Екатерине Николаевне, или Китце, как он ее назвал, двоюродным братом и хорошо знал жизнь своей кузины.

Из обстоятельного рассказа Сергея Георгиевича я выписал себе в блокнот два факта, которые, строго говоря, вовсе не факты, а скорее семейные легенды.

Легенда первая. Будто бы в году пятнадцатом, когда Домерщиков служил на Черном море, в Одессе, он помог скрыться от жандармов одному из ближайших соратников Сталина. Потом, в тридцатые годы, когда бывший офицер, вернувшийся из ссылки, нигде не мог найти себе работу по морской специальности, когда, вконец отчаявшись, Домерщиков решился написать Сталину горькое письмо, вождь вспомнил о спасенном соратнике и наложил благосклонную резолюцию, благодаря которой Домерщиков был определен на службу в ЭПРОН.

Легенда вторая. Почему мичман Домерщиков покинул свой корабль в Маниле и бежал в Австралию? В изложении Лебедева дело обстояло так: в Маниле, после возвращения русских крейсеров из Цусимы, у Домерщикова вышел серьезный конфликт с адмиралом, то ли он ему надерзил, то ли даже влепил пощечину, во всяком случае, мичмана подвергли каютному аресту, но матросы разбили иллюминатор и помогли бежать.

Эта вторая легенда выглядела весьма правдоподобно. Лебедев не назвал фамилию адмирала, но это мог быть только контр-адмирал Энквист, командир крейсерского отряда 2-й Тихоокеанской эскадры. Другого в Маниле не было.

Энквист после первой же стычки с японцами в Цусиме вывел из боя крейсера "Олег", "Аврору", "Жемчуг" и двинулся вспять, на юг, в Манилу, где сдал корабли американцам. Многие офицеры, особенно молодые, были искренне возмущены решением Энквиста, они считали, что адмирал поступил трусливо, предательски по отношению к остальным кораблям эскадры, что он покрыл позором всех офицеров отряда, и вполне возможно, что юный мичман Домерщиков публично высказал Энквисту все, что думала о нем кают-компания "Олега". За такую дерзость его могли отдать под суд. Зная, как строги законы военного времени, молодой офицер и решился на побег. Энквист и его приближенные могли потом, чтобы скрыть истинные мотивы бегства мичмана, объявить его дезертиром, пустить слух о красотке, сманившей Домерщикова в Австралию. Именно этот слух, салонную сплетню, и повторил потом в своем дневнике Иванов-Тринадцатый. Немудрено, что в досье Палёнова это происшествие перетолковывалось как государственная измена...

Но пока что обе легенды, не подкрепленные ничем, кроме памяти старого инженера, так и оставались легендами.

Часы уже давно пробили полночь, но мы все сидели, потому что Лебедев хотел вспомнить все, что он знал о Домерщикове... Из потертого альбома он извлек снимок. То была последняя фотография моего героя, сделанная за год до его смерти.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ (см. фото на вклейке). На меня смотрел немолодой усталый человек в темном флотском кителе, какие носили в войну, какие носят еще и сейчас... Вьющиеся волосы чуть тронуты сединой... Взгляд спокойный, печальный, мудрый... И все же сквозь наслоения прожитых лет проступала в лице этого человека озорная улыбка мичмана, того самого, что запечатлела фотопластинка вместе с командой на палубе "Олега".

Я положил рядом три снимка: мальчик в матросском костюмчике, мичман при эполетах и парадной треуголке и старый морячина в простом, без единой регалии кителе... Три грани морской судьбы... Мы долго вглядывались в них.

Глава двенадцатая

КАВАЛЕР КРЕСТА ЖИВОТВОРНОГО ДРЕВА

Утром в гостиничном номере я подводил итоги суматошного дня. Много было беготни, много эмоций, предположений, догадок, легенд, но информации достоверной, документальной - почти никакой, если не считать трех фотографий да словаря с пометкой Домерщикова. Правда, цепочка знакомых Екатерины Николаевны еще не прервалась, и есть надежда, что у дочери Лебедева - Елены Сергеевны - сохранились какие-то бумаги. Но она уехала на дачу, и надо ждать до завтра, когда она вернется в Ленинград. Не хочется терять день... Перечитываю вчерашние записи, может быть, найдется какая-нибудь зацепка...

Вот многообещающая пометка: дружба с Новиковым-Прибоем. В "Цусиме" есть целая глава об "Олеге" с весьма выразительным названием "Утраченную честь не вернешь". Сам Новиков плавал на "Орле" и о действиях крейсерского отряда Энквиста мог знать только с чьих-то слов. Скорее всего, со слов Домерщикова, ведь не зря же приезжал он к нему в гости. Наверняка расспрашивал о Цусиме, а если расспрашивал, значит, и записывал. Значит, где-то же остались записи. Уж бумаги-то Новикова-Прибоя должны сохраниться!

Звоню в Пушкинский Дом, прошу дать справку о судьбе архива Новикова-Прибоя. Еще несколько звонков, и я узнаю, что рукописное наследие выдающегося советского мариниста - письма, черновики, подготовительные записи - распределено между Москвой и Ленинградом, часть хранится в ЦГАЛИ Центральном государственном архиве литературы и искусства, а часть - в отделе редких книг и рукописей Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина.

Если читальная на антресолях Ленинской библиотеки походила на крейсерскую кают-компанию, то отдел рукописей Публички напоминал адмиральский салон: мебель красного дерева, бронзовые бюсты мыслителей, благородная кожа старинных фолиантов, благоговейная тишина...

Листаю опись фонда Новикова-Прибоя и поражаюсь скрупулезной работе, проделанной архивистами. Тысячи писем, полученных писателем от бывших цусимцев, рассортированы по кораблям. Вот список корреспондентов, служивших на эскадренном броненосце "Орел", вот перечень воспоминаний моряков с крейсеров "Дмитрий Донской", "Владимир Мономах". Есть и "Аврора", и "Светлана". Нетерпеливо ищу "Олег". Есть! В колонке семнадцать фамилий. Среди них мне уже знакомый Магдалинский. А где же Домерщиков? Вот что-то похожее, но искаженное, да и к тому же с другими инициалами: "Л.Д. Дмерщиков". Что за "Л. Д."? Почему "Дмерщиков"? Неужели это кто-то другой? Томительный час - жду выписанное дело...

Все разъяснилось, когда я развязал тесемки тонкой серой папки. Конечно же, описка. Просто первую букву фамилии - размашистое "Д" - приняли за "Л" и "Д".

В папке два конверта, два письма, отправленных с улицы Скороходова в Москву - Новикову-Прибою. Смотрю на них как на великое чудо. Письма из небытия... Давно уже нет человека, нет и могилы его, прервался его род, переплавлены его корабли, рассеяны, растеряны бумаги и фотографии, а письма его идут, живут, находят новых адресатов... Волнуюсь так, будто Домерщиков прислал их лично мне. Сейчас я услышу его голос, пусть не живой, пусть это всего лишь письменная речь, но и в ней след души, характера, личности.

Открываю самое тоненькое письмо. На штемпеле - 16 марта 1941 года.

"Дорогой Алексей Силыч!

Сейчас, просматривая газету, узрел твое имя в числе лауреатов Сталинской премии. Бесконечно довольный оказанным тебе вниманием, я не могу не поделиться с тобой радостью, которую мне доставило сегодня газетное сообщение.

Наш общий с тобой товарищ, Леонид Васильевич, уже третью неделю лежит на даче. Помимо болезни сердца у него артрит суставов, ревматизм. Сегодня пойду его навещать. Прошлый раз он выглядел несколько лучше, однако еще далеко до выздоровления. Бедняга слег за несколько дней до открытия Морского музея, при устройстве которого и надорвался. Эта его работа не осталась неотмеченной.

Мои дела пока идут так же, как и раньше. Правда, далеко на горизонте как будто видны очертания берега, но мглистая погода обманчива, поэтому из осторожности я держусь мористее. Когда несколько прояснится, подойду поближе к берегу и, если усмотрю подходящее место, отдам якорь.

Человек ты занятой, и я не смею отнимать у тебя времени своей болтовней. Мой привет и поздравления милой Марии Людвиговне.

Твой М. Д.

Жена шлет приветы".

Второе письмо, датированное 3 декабря 1940 года, было написано на разлинованных конторских листах, перегнутых для конверта. Секретарь Новикова-Прибоя перепечатал его на машинке, так как оно предназначалось для работы над романом.

"Крейсер "Олег".

М. Домерщиков.

Закончился тяжелый день боя. Солнце опускалось к горизонту. "Олег" шел головным кораблем отряда курсом NO-23 о, указанным сигналом с броненосца "Бородино" незадолго до гибели последнего. Справа параллельно крейсерам двигалась колонна броненосцев во главе с "Бородино", обстреливаемая японскими кораблями, которые едва видны за линией наших броненосцев.

Стоя на правых шканцах вместе с трюмным механиком

Ю.В. Мельницким и вполголоса обсуждая положение нашей эскадры, мы были поражены неожиданным зрелищем гибели броненосца "Бородино", успевшего скрыться в морской пучине до того, как рассеялось облако дыма, окутавшего броненосец после происшедшего с ним взрыва.

Начало темнеть, как вдруг броненосец "Николай I" под флагом контр-адмирала Небогатова стал склоняться в нашу сторону, вследствие чего и наш "Олег" начал ворочать влево. Надо было готовиться к отражению минной атаки, и мы с Мельницким разошлись. В течение ночи, во время обходов для проверки готовности орудий, мне несколько раз приходилось встречать на верхней палубе младшего минного офицера С.С. Политовского и инженера-механика Мельницкого. Остановившись у борта и наблюдая за атаками на нашего "Олега" японских миноносцев, мы шепотом обменивались дошедшими до нас сведениями с мостика, которые своей противоречивостью порождали в нас недоумение и тревогу.

С наступлением рассвета оказалось, что кроме "Авроры" за нами следует только один "Жемчуг", а далее на горизонте никаких судов не было видно. Мы, т. е. Политовский, Мельницкий и я, снова встретились, недоумевая: где мы находимся? Политовский поднялся на мостик и вскоре сообщил нам, что "Олег" находится южнее острова Цусима.

Возмущенные тем, что мы оторвались от эскадры и оказались дальше от Владивостока, чем были накануне, мы начали горячо обсуждать создавшееся положение и искать способы выяснить обстановку у командира - капитана 1-го ранга Добротворского.

Но вот на горизонте появился сначала миноносец "Бодрый", а затем и буксир "Свирь", заполненные людьми с погибшего вспомогательного крейсера "Урал". Суда прошли мимо нас близко и сообщили, что направляются в Шанхай. Из реплики адмирала Энквиста можно было понять, что и он намерен идти туда с крейсерами. Тогда мы решили уговорить старших из офицеров попытаться убедить командира выслушать нас, для чего собрать военный совет. Уставом это вполне допускалось. К сожалению, наши надежды не осуществились. Офицеры, не возражая против нашего предложения, уклонились, однако, взять на себя инициативу, ссылаясь на то, что это-де будет нарушением воинской дисциплины. Во время одного из разговоров мимо нашей тройки прошел старший офицер капитан 2-го ранга Посохов. Наши с ним отношения носили только официальный характер, как старший же товарищ он не пользовался нашими особыми симпатиями. Поэтому о своих волнениях мы сообщили ему только тогда, когда он сам спросил нас, о чем это мы так беспокоимся. Выслушав нас, он заявил, что вполне разделяет наши взгляды и постарается переговорить на этот счет с командиром. Не удовлетворившись, однако, его обещанием, мы начали осторожно прощупывать почву среди команды, чтобы узнать ее настроение. Когда мы снова собрались вместе и обменялись впечатлениями, выяснилось, что часть верхней команды, пожалуй бы, поддержала нас, если бы нам пришлось резко выступить против намерений начальства уйти в нейтральный порт. Что же касается нижней команды, то большинство ее было настроено против рискованных действий. Надо думать, что вид корабля после боя, лежавшие на юте убитые, наличие раненых, а главным образом встреча с судами, шедшими в нейтральный порт, сыграли немалую роль в воздействии на психику людей, находившихся в течение боя в закрытых помещениях корабля.

Во время наших разговоров неожиданно подошел капитан 2-го ранга Посохов и сообщил, что он был у командира и тот обещал нас вызвать. Вскоре нас действительно вызвали в кормовую походную каюту командира, где кроме нас присутствовали старший механик и второй механик капитан Глебов. Старший офицер пришел в ужас к концу совещания, но заявил, что присоединяется к нашему мнению. Совещание было очень кратким. Выслушав нас, капитан 1-го ранга Добротворский заявил, что он вполне одобряет и приветствует наше желание прорваться во Владивосток, но осуществить это трудно, во-первых, потому, что цилиндр высокого давления правой машины дал трещину, а во-вторых, не хватит угля. В результате перебранки между механиками выяснилось, что угля должно хватить. Что же до трещины цилиндра, то мнения разошлись, ибо Мельницкий утверждал, что трещина была и раньше, и если цилиндр стянуть дополнительной обоймой, то он вполне выдержит. После этого Добротворский заявил, что он и сам был бы рад прорваться во Владивосток, но что ему якобы мешает адмирал Энквист, однако он надеется, что тот перенесет свой флаг на "Аврору", где убит командир каперанг Егорьев и ранен старший офицер, и тогда он, Добротворский, приобретет свободу и соберет нас вновь для выработки плана дальнейших действий. Он добавил также, что ради освобождения от адмиральской опеки он попробует убедить Энквиста разрешить "Олегу" идти в Шанхай, поскольку крейсер с поврежденной машиной не дотянет до Манилы, куда флагман намерен вести "Аврору" и "Жемчуг".

Довольные и гордые своим успехом, мы с радостью через час или два проводили Энквиста на "Аврору". Однако нашей мечте не суждено было сбыться, ибо, едва "Аврора" поравнялась с нами и с ее мостика раздалось приветствие адмирала, Добротворский совершенно неожиданно закричал: "Иду с вами!" - и отдал приказание рулевому править в кильватер "Авроры". В ответ на мой вопрос, что же он делает, мне было приказано убираться с мостика.

Что побудило Добротворского изменить свое решение идти во Владивосток, остается для меня тайной. Помню хорошо, что за обедом, который подавался в каюте командира (кают-компания была занята ранеными), у нас с Добротворским произошел весьма резкий разговор, во время которого молодые, несдержанные натуры нашей троицы заставили нас перейти всякие границы дисциплины. Добротворский выслушал все с большим терпением и выдержкой и в заключение сказал, что он относится с большим уважением к патриотическим порывам молодежи, но что здравый смысл заставляет его отказаться от прорыва, что он предоставляет нам право считать его трусом и кем еще нам угодно, но что решения своего он не изменит".

Я закрыл папку... Перед глазами стояли дымы горящих кораблей, трепетали сигнальные флаги, горячились молодые офицеры...

Как ни странно, но этот микроэпизод русско-японской войны стал достоянием американских военных историков, а не наших. Дело в том, что старшего офицера "Олега" С.А. Посохова, впоследствии контр-адмирала, судьба эмигранта забросила на Филиппины и он осел в уже знакомой ему Маниле. В тридцатых годах Посохов опубликовал в журнале американских ВМС "Просидингс" воспоминания о бое под Цусимой. Каким-то чудом номер этого журнала попался мне на глаза в Центральной военно-морской библиотеке.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "Крейсер "Олег" кроме поломок в машине имел 12 пробоин. Потери в людях были относительно невелики: двое легко раненных офицеров, восемнадцать убитых и пятьдесят шесть раненых матросов.

В это время группа офицеров (лейтенанты Политовский, Зарудный, Миштовт, мичман Домерщиков) обратилась ко мне с просьбой созвать военный совет для обсуждения вопроса - должны ли мы отказаться от попытки прорваться во Владивосток или все же осуществить ее? Я высказал мнение, что в настоящих погодных условиях, с небольшим запасом угля и поломках в машине, шансы достичь Владивостока равны нулю. Однако, чтобы сделать выбор - либо почетная гибель в бою, либо укрытие в нейтральном порту, - я, как старший офицер, собрал совет и заявил, что я за продолжение похода на север. Обсуждение пришлось прервать, так как работы по заделке пробоин потребовали моего личного присутствия, да и других офицеров тоже. Освободившись, они заявили мне, что большинство за то, чтобы просить адмирала изменить курс и идти на север. С этим решением я и отправился к командиру.

Капитан 1-го ранга Добротворский ответил мне, что он разделяет мое заключение, но не видит ни малейшего шанса на успех и поэтому не считает резонным губить крейсер и его команду в бессмысленном бою. Он отказался идти к адмиралу, предоставив это сделать мне.

Адмирал Энквист стоял на мостике, когда я поднялся к нему и доложил о решении нашего совета. Выслушав, он обнял меня и со слезами на глазах сказал: "Я понимаю вас и чувства ваших офицеров. Как офицер - я с вами; как адмирал - я не могу дать согласие. Прошлой ночью мы пытались прорваться, но безуспешно. Вражеская эскадра полна сил, и их эсминцы перекрыли нам путь. Несколько раз мы меняли курс, но все тщетно. В конце концов остается только - на юг. Идти на север - значит погубить и ваш крейсер, и "Аврору" с "Жемчугом". Я стар. Мне недолго жить, но кроме меня здесь более 1200 молодых жизней, которые еще пригодятся Родине. Нет, мой друг, передайте офицерам, что сердцем я их поддерживаю, а разумом - нет. Впрочем, я даю полную свободу выбора каждому!"

Когда я передал слова адмирала, мичман Домерщиков стал настаивать, чтобы я дал ему катер, на котором он с добровольцами пойдет во Владивосток. Разумеется, я не разрешил".

На известном процессе по делу адмирала Небогатова и его штаба Энквисту вменяли в вину то, что после дневного боя он бросил погибавшие броненосцы и, вместо того чтобы защищать их от ночных минных атак, увел свои крейсеры в безопасную Манилу. Морской суд долго решал, виновен Энквист или нет. Некоторые заседатели считали, что три легких крейсера ничего бы не изменили в судьбе эскадры и сами бы пали бесполезной жертвою, а так они спасены для России... Меру наказания Энквисту не определили. Однако в печати его высмеивали беспощадно. "Контр-адмиралу Энквисту, - писал известный публицист Португалов, - и по годам, и по другим обстоятельствам гораздо будет удобнее доживать свой век в отставке, посвящая свои досуги на устройство гонок на скорость где-либо в тихой заводи реки..."

Энквист ушел с флота и жил затворником, снедаемый "черной меланхолией". Он не вышел на люди даже на похоронах жены. А вскоре умер сам.

Когда-то в лучшие времена капитан 2-го ранга Оскар Адольфович Энквист, командуя канонерской лодкой "Бобр", открыл в дальневосточных морях лагуну и дал ей свое имя. Сегодня имя Энквиста исчезло с морской карты. Лагуну называют Хаптоган.

Письмо, обнаруженное в Публичке, подтверждало косвенно семейную легенду Лебедевых о том, что Домерщиков надерзил в Маниле адмиралу Энквисту. Но... о "Пересвете" в уцелевшей переписке - ни слова. Да и вряд ли эта история интересовала автора "Цусимы".

И все же находка настраивала на оптимистический лад. Ведь вот же нашлись два письма. Быть может, точно так же хранятся где-нибудь и остальные бумаги Домерщикова. Что, если они остались у одного из его друзей?! У Политовского, Мельницкого или у бесфамильного пока Леонида Васильевича, работавшего в Морском музее?

Прежде чем выбрать тропинку на этом троепутье, я заказал в общем читальном зале книгу Сапарова "Фальшивые червонцы". История первого мужа Екатерины Николаевны - Николая Карташова не имела никакого отношения к гибели "Пересвета", но меня захватила судьба и этой женщины. Ведь личность моего героя раскрывалась и в ней...

Екатерина Николаевна никогда не была "врагом народа", и то, что ей пришлось провести в Сибири десять лет, - это случайность драматического свойства.

С Николенькой Карташовым она была знакома, по свидетельству Сергея Георгиевича Лебедева, с детства: двери их квартир выходили на одну лестничную площадку в доме на Кирочной. В 1915 году студент-экономист Петроградского университета ушел на фронт добровольцем и стал подпоручиком 20-го Финляндского драгунского полка. Ранней весной 1916 года он записался в партизанский рейдовый отряд штаб-ротмистра Петра Глазенапа. Набег на тылы германских войск начался для Карташова печально: под ним был убит конь. "А сам он, - как пишет Сапаров, - остался лежать в вонючей трясине с перебитыми пулеметной очередью ногами. Беспомощный, истекающий кровью, утративший всякую надежду на спасение.

Вытащил его из болота какой-то офицер их полка, версты две нес на спине. Фамилию своего спасителя он узнать не успел, так как был направлен в госпиталь и в драгунский полк больше не попал. Пытался узнавать, много раз писал однополчанам, но толку не было.

Спаситель сам разыскал его спустя двенадцать лет. Пришел к нему однажды вечером, напомнил ту историю, бесцеремонно напросился на ночлег. И вообще был человеком со многими странностями. О себе рассказывал мало, даже фамилию не назвал. Зови, дескать, Сашей, вполне этого достаточно.

Сперва говорил, будто работает на паровой мельнице возле Пскова, а в Ленинград приехал за запасными частями для двигателя, но позже, после основательной выпивки, сознался, что нелегально перешел советскую границу. У него специальные задания из-за кордона".

Карташов наотрез отказался сотрудничать с ним и попросил гостя забыть дорогу в его дом. Саша, он же бывший штаб-ротмистр Альберт Шиллер, дал "слово русского офицера", что он больше никогда здесь не появится. И... появился спустя месяц. Он умолял приютить его до утра и дать ему другую одежду. Заклинал фронтовой дружбой, былым спасением, честью... У Карташова не хватило решимости отказать. А на другой день он был арестован и отдан под суд за пособничество агенту иностранной разведки. Время было суровое 1928 год, - и никто не собирался вникать в психологические нюансы отношений двух бывших офицеров. Человек, спасший Карташова, и погубил же его.

Екатерина Николаевна была выслана из Ленинграда. Там, на Оби, она встретила новую судьбу.

Еду из Публичной библиотеки на Дворцовую площадь, а оттуда, мимо старого Эрмитажа, - в военно-морской архив. Низкие тучи едва не цеплялись за головы статуй на крыше Зимнего дворца. Призрачно, словно водяные знаки на державной бумаге, проступал из зимних сумерек острошпильный купол Адмиралтейства. Тем уютнее свет ламп на столах архива. Маленькие прожекторы, наведенные в прошлое...

Заказываю послужные списки Политовского и Мельницкого.

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Сергей Сигизмундович Политовский (1880-1936). Окончил Морской корпус в 1900 году. Плавал на крейсерах "Олег", "Цесаревич", "Богатырь". Оказывал помощь пострадавшим от землетрясения в Мессине. В Первую мировую войну командовал эсминцами "Крепкий", затем "Гайдамак". В январе 1917-го произведен в капитаны 1-го ранга и принял под начало крейсер "Богатырь".

Домерщиков в письме к Новикову-Прибою отозвался о своем корабельном товарище так: "Младший минный офицер лейтенант Сергей Политовский представлял собой образец офицера. Знающий, выдержанный, справедливый и простой в обращении, он пользовался авторитетом среди команды. Хорошее сложение и вышесредний рост дополняли декоративную сторону будущего известного на флоте командира "Богатыря". У него была привычка говорить скороговоркой. Однако в действиях своих он был не так поспешен. Присущий ему юмор заставлял его подчиненных смеяться".

Судя по этой характеристике, Домерщиков был немножко влюблен в своего старшего друга; видимо, в чем-то подражал ему, и наверняка эта дружба длилась многие годы... В домашнем архиве Политовского (если он сохранился) могло быть немало писем от товарища по "Олегу".

Вечный вопрос: где искать? "Не скажет ни камень, ни крест, где легли..." Но скажут книги, старые журналы, подскажет чья-то глубокая память...

Первая ласточка: в иллюстрированной "Летописи русско-японской войны" нашел фото отличившейся на полях сражений сестры милосердия Нины Сигизмундовны Политовской. Сестра Сергея? И отчество, и фамилия довольно редкие, можно наверняка считать их родственниками.

А вот еще один Политовский. В "Цусиме" у Новикова-Прибоя упоминается флагманский корабельный инженер - Евгений Сигизмундович Политовский. Брат? Очень вероятно. Ответ на этот и другие вопросы самым неожиданным образом пришел из Владивостока. Моя давняя и добрая корреспондентка, дочь вахтенного начальника подводной лодки "Святой Георгий" Ольга Михайловна Мычелкина-Косолапова, прислала очередное письмо. Едва я его вскрыл, как из него выпала фотография крутоусого мужчины в мундире дореволюционного таможенного чиновника. Читаю надпись на обороте: "Аполлинарий Сигизмундович Политовский. 1914 год. Это свекор моей сестры - Екатерины Михайловны и дед моего племянника Бориса, который работает инженером на владивостокском заводе "Радиоприбор".

Не устаю удивляться тесноте мира! Как все мы связаны-перевязаны друг с другом! Стоит только заглянуть на два-три поколения назад, проследить доступные нити - увы, как часто скрыты они в плотной мгле забвения, - и поразительная вязь судеб начнет расходиться от кольца к кольцу, от рода к роду...

В ответ на мой запрос о Политовском, а о нем я спрашивал всех знакомых флотоведов, О.М. Косолапова писала:

"Братья и сестра Политовские (Сергей, Евгений, Аполлинарий и Нина) происходят из семьи ссыльного польского инсургента Сигизмунда Политовского, отправленного, кажется, из Лодзи в Среднюю Азию, под Ташкент.

Начну с моего родственника (очень дальнего, конечно) Аполлинария Сигизмундовича. Он был самым старшим из братьев. Приехал во Владивосток в конце прошлого века, когда сюда ссылали много поляков, и поселился у своего друга (тоже ссыльного) Михаила Ивановича Янковского (1841-1913). Извините, что ухожу в сторону, но не могу не сказать об этом замечательном человеке несколько слов.

М.И. Янковский создал первый в Приморье конный завод, приручал пятнистых оленей, основал метеорологическую станцию, разбил плантацию пересаженного из тайги женьшеня. Янковский занимался орнитологией и энтомологией Приморья. Его великолепная коллекция бабочек хранится и по сю пору в краевом музее имени Арсеньева. С 1987 года живя на полуострове, впоследствии получившем его имя, вел археологические раскопки. Вот с этим человеком и работал вместе Аполлинарий. Его второй по старшинству брат Евгений - окончил в Петербурге Политехнический институт. Как очень способного инженера-механика его пригласили на флот. Он участвовал в проведении первой в мире радиопередачи (1899 г.) во время спасения севшего на камни броненосца "Генерал-адмирал Апраксин". В Цусиму он шел как флагманский корабельный инженер при штабе адмирала Рожественского на эскадренном броненосце "Князь Суворов". По роду службы Евгений Сигизмундович посещал во время похода все суда эскадры, что дало ему возможность видеть жизнь экипажей. Свои впечатления он излагал в письмах к жене. Потом, после его гибели и после суда над командованием 2-й эскадры, эти письма, как обличающие документы, были опубликованы в журнале, по-моему в "Морском сборнике".

В Цусимском бою Е.С. Политовский был тяжело ранен, и про него забыли в спешке и суматохе, когда с гибнущего "Суворова" переправляли на миноносец штаб Рожественского. Дядя Женя пошел на дно вместе с броненосцем у восточных берегов Цусимы. Много позже внук его брата (мой племянник) Игорек Политовский ходил вместе с морской экскурсией владивостокских школьников к Цусиме. Там он вместе с другими пионерами возлагал на воду венок в честь погибших русских моряков. Все наши суда, идущие Цусимским проливом, приспускают флаг и дают гудок, а туристы собираются на линейку и тоже опускают в воду цветы.

Нина Сигизмундовна, верная традициям женщин - героинь севастопольской обороны и освободительного похода русских войск в Болгарию (вспомните Юлию Вревскую, воспетую Тургеневым, и мать лейтенанта П.П. Шмидта), с началом русско-японской войны ушла в действующую армию сестрой милосердия. О ней писали русские журналы, но о дальнейшей ее судьбе я ничего не знаю.

Наконец, интересующий Вас Сергей Сигизмундович Политовский, командир "Богатыря". О нем знаю немного. Умер в 1936 году в Таллинне".

По довоенным таллиннским справочникам нахожу адрес

С.С. Политовского: улица Тина, д. 18, номер квартиры. Может быть, кто-то из родственников еще живет там?

В Таллинне осел мой однопоходник Разбаш. Попросил его в письме наведаться по бывшему адресу Политовского.

Таллинн. Ноябрь 1936 года

Промозглой осенью старый Таллинн задыхался от дыма множества печных труб, струившегося с высоких крыш в узкие улочки. Задыхался, но не от дыма, а от нарыва в горле и немолодой человек, бывший русский каперанг, снимавший комнату по улице Тина (Оловянная). Он был бритоголов; между бровями залегали глубокие складки; крупный нос, волевые губы. "Всегда жизнерадостный и бодрый", как напишут в завтрашнем некрологе, он был в горестном отчаянии - каждый глоток воздуха давался с мучительным трудом...

Последние годы Политовский подрабатывал на жизнь юморесками и смешными рассказами из флотской жизни, которые он публиковал в "Морском журнале" бывшего лейтенанта Стахевича. Как и все записные юмористы, наедине с собой Сергей Сигизмундович бывал мрачен. Таллинн за двадцать лет, проведенных в нем, так и не стал родным городом. Раздражало в нем все: и средневековые лики домов, и непроницаемые лица эстонцев, и даже название улицы - Тина, напоминавшее о дне жизни, в тине которого медленно увязал некогда блестящий морской офицер со Станиславом за Цусиму, Владимиром за Моонзунд и очень редким для иностранцев орденом - иерусалимским Крестом Животворного Древа за Мессину.

Он сам выбрал себе судьбу, посчитав за благо не возвращаться из Ревеля в Петроград, сначала потому, чтобы не иметь дела с германскими оккупационными войсками в Эстонии, затем потому, что доползли слухи о том, что в Питере объявлен "красный террор", и уж ему, капитану 1-го ранга, там точно не поздоровилось бы... Затем Эстония стала самостоятельным государством, и бывший командир "Богатыря" навсегда остался жить на улице Тина.

Он не был одинок. Здесь, в буржуазном Таллинне, осело немало его однокашников по Морскому корпусу, по службе на Тихом океане и Балтике. Частенько наведывался к нему бывший командир "Жемчуга" и начальник Бригады подводных лодок Балтийского флота контр-адмирал Левицкий; жаловался на годы, жизнь, дороговизну... Заглядывал одно время и бывший командир эсминца "Спартак" лейтенант Николай Павлинов, брат покончившего с собой в Выборге цусимца Сергея Павлинова. К нему приходили многие, так как почти двенадцать лет Политовский честно ворочал не Бог весть какими капиталами кассы взаимопомощи русских морских офицеров в Эстонии.

В некрологе напишут: "Горячий патриот, знающий офицер, деликатный начальник, остроумный человек, он умел удачной остротой поднять павшего духом..."

Несомненно, он мог бы принести большую пользу новому Рабоче-Крестьянскому Красному Флоту...

Кавалер Креста Животворного Древа умер на чужбине отрубленной ветвью; животворное древо его рода навсегда осталось в России...

Все эти сведения Разбаш разузнал у таллиннских краеведов и прислал их мне не без куража: "Мы тоже кое-что могем!"

О втором своем корабельном друге, с которым вместе воевали на "Олеге", Домерщиков писал Новикову-Прибою так: "Инженер-механик поручик Юрий Владимирович Мельницкий - человек крепкого телосложения, немного ниже среднего роста. Добродушное выражение его светлых глаз сразу располагает людей, встречающих его в первый раз. Выдержанность, работоспособность, аккуратность Мельницкого ценили его подчиненные, с которыми у него были хорошие отношения. В кают-компании он пользовался общим расположением и считался хорошим товарищем. Любовь Мельницкого подтрунивать над товарищами и подчиненными никогда не вызывала с их стороны обиды, так как делал он это без злобы, хотя лицо его в это время всегда бывало серьезным.

В бою ему, как третьему механику, то и дело приходилось прибегать в разные части корабля, где производились разрушения попадавшими в крейсер японскими снарядами, и выполнял он свою обязанность прекрасно".

Обнаружить следы Мельницкого в наши дни так и не удалось. О нем известно лишь то, что в годы Первой мировой капитан 2-го ранга Мельницкий так же добросовестно и обстоятельно, как латал пробоины "Олега", строил по заданию морского ведомства толуоловый завод в Грозном. В советское время он работал на ленинградских верфях наблюдающим за постройкой судов для торгфлота.

Жизнь разбила дружную офицерскую троицу, развела по разные стороны государственной границы.

- Посмотрите вот здесь еще. - Дежурная по залу, архивная муза в синем халате, кладет передо мной кубической толщины "Настольный список личного состава судов флота за 1916 год". Отыскиваю убористый абзац, посвященный Домерщикову. Ого! Это уже кое-что: "В чине за пребыванием в безвестном отсутствии и отставке 21.XII 1913 г.".

Но самое знаменательное было то, что служба беглого мичмана обрывалась не в 1905 году, а в 1906-м. "Список" утверждал: "С 1905-06 гг. служил на крейсере второго ранга "Жемчуг".

Но "Жемчуг" еще в 1905 году вместе с "Олегом" и "Авророй" покинули Манилу. "Жемчуг" ушел во Владивосток. Значит, Домерщиков оставил крейсер не на Филиппинах во время войны, а бежал из Владивостока.

Венский юрист называл его дезертиром, но это вовсе не так. С юридической точки зрения оставление корабля в мирное время квалифицируется не как "дезертирство", а как названо в "Списке" - "безвестное отсутствие".

Я искренне радовался тому, что в досье Палёнова возникла серьезная брешь: Домерщиков не был дезертиром! Заблуждался и Иванов-Тринадцатый, утверждая в своих дневниках, что Домерщиков, "выбитый из равновесия обстановкой обезоруженного корабля, не имея характера спокойно ожидать окончания войны", оставил корабль и дезертировал в Австралию по любовным мотивам. Впрочем, эта версия могла возникнуть и со слов самого Домерщикова. Чтобы не раскрывать истинных причин своего бегства из России, он мог отделаться от досужих расспросов бравадой насчет красивой американки (японки и т.п.).

Но что же его заставило бежать с "Жемчуга"?

Ищу ответ в старых владивостокских газетах. "Владивостокский листок" № 14 за 1906 год, репортаж о расстреле демонстрации 10 января.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "На 1-й Морской, в промежутках между цирком и Алеутской... строятся матросы... Впереди музыка, публика группируется сначала кучками, а затем тоже выстраивается приблизительно рядами. Шапки, шапки, фуражки... Нетерпеливо движутся вперед... Идут... Поворот к зданию штаба - темно-зеленые щиты пулеметов. Между ними застыли солдатские и офицерские фигуры. Отчетливо виден офицер с поднятой шашкой...

Трубач дал сигнал. Резким движением шашка опускается вниз. У левого пулемета показывается роковой кудрявый дымок, и к его дроби присоединяются остальные.

Смерть... Люди гибнут... Последние ряды валятся, как скошенные. Все смешалось: крики и стоны раненых, плач женщин и детей..."

На "Жемчуге" тоже было неспокойно. О том, что происходило на корабле, узнаю из историко-революционного сборника "На вахте Революции", выпущенного в 1926 году в Ленинграде.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "На крейсер... явились два неизвестных матроса с ружьями и потребовали от старшего офицера капитана 2-го ранга Вяземского, чтобы команда с винтовками была немедленно отпущена вместе с ними на митинг. В случае же отказа будет худо, так как команда все равно самовольно уйдет с крейсера.

О происходившем Вяземский немедленно доложил командиру крейсера капитану 2-го ранга Левицкому... Выйдя наверх, командир увидел собравшихся с винтовками матросов, в толпе которых были пришедшие неизвестные матросы, причем последние торопили вооруженную команду идти в экипаж. На приказание командира поставить ружья на место команда ответила молчанием, а находившиеся на палубе крейсера неизвестные моряки заявили Левицкому, что гарнизон крепости послал их за командой "Жемчуга", которая, вооружившись, должна идти на митинг... Команда заволновалась и, несмотря на увещевания командиров и офицеров, стала уходить по трапу на лед. Командир говорил уходившим, что они подвергнутся большой опасности в городе, где назревает вооруженное столкновение, но это не повлияло на команду..."

Разумеется, все эти события происходили на глазах мичмана Домерщикова. Как повел себя в этой ситуации молодой, дерзкий на язык офицер? Не исключено, что он повздорил с командиром "Жемчуга" капитаном 2-го ранга Левицким, человеком крайне монархических убеждений.

Как сложились отношения Домерщикова с этим человеком, под власть которого он попал на "Жемчуге"? Как откликнулся он на выступления команды, на события в городе? И почему бежал из России в годину революционных потрясений?

Архив безмолвствовал.

Глава тринадцатая

В РОССИЮ "МЛАДА" НЕ ВЕРНУЛАСЬ

Дочь Лебедева, Елена Сергеевна Максимович, жила на бывшей Кирочной улице (ныне Салтыкова-Щедрина), в том самом доме и в комнатах той самой квартиры, где прошли детство, юность и первые годы семейной жизни Екатерины Николаевны. Выстроенное в дворцовом стиле пятиэтажное здание отличалось от соседних построек великолепной лепниной, могучей аркой, наподобие триумфальной, некогда роскошными парадными, на площадки которых выходили матовые окна холлов огромных квартир. Дом был перенасыщен прошлым; я слегка проник в историю лишь одной квартиры, но каждая дверь, каждая ступень, каждое окно голосили немо: "Послушай, что я тебе расскажу!" От этого избытка памяти дом, казалось, готов был треснуть, и штукатурка кое-где в самом деле уже начала лопаться.

Елена Сергеевна долго вела меня просторными коридорами пространной квартиры, где кроме ее домочадцев жили еще несколько семей - невидных и неслышных в недрах дворянских апартаментов.

Под старинным резным торшером с шелковым колпаком я разложил фотографии Домерщикова и вкратце рассказал все, что мне удалось о нем узнать. Елена Сергеевна откликнулась на мой поиск всей душой. Она стала открывать какие-то шкафчики, извлекать из них коробочки, альбомы, бумаги. У меня запрыгало сердце...

- Когда умерла Екатерина Николаевна, - рассказывала по ходу дела Максимович, - мне позвонила женщина, которая ухаживала за ней в доме престарелых...

- Таисия Васильевна?

- Нет, Нина Михайловна... Она взяла на себя весь труд по уходу за Екатериной Михайловной, и именно ей было отписано все имущество Домерщиковых: мебель карельской березы, портреты, книги...

- У вас есть ее адрес?

- К сожалению, нет... Она мне позвонила и предложила взять что-нибудь на память о Екатерине Николаевне. Я приехала на Скороходова, но там почти ничего не было. Мебель вывезли, а на полу валялось вот это...

Максимович развернула пергаментной жесткости лист, сложенный вчетверо. В левом верхнем углу рядом с затушеванным двуглавым орлом бледнела фотокарточка Домерщикова в морской форме, прихваченная по углам четырьмя зелеными печатями. "Российское посольство в Риме", - прочитал я по кругу. Передо мной лежал заграничный паспорт Домерщикова, выданный ему в Риме 5 апреля 1917 года.

В развернутом виде этот диковинный документ мог накрыть многотиражную газету; на внутренней стороне его текст повторялся по-французски, с той лишь разницей, что воинское звание "Мишеля Домерчикова" переиначивалось на французский же манер: "капитан корвета".

Из дневника Иванова-Тринадцатого я знал, что после гибели "Пересвета" остатки спасенного экипажа были отправлены во Францию и в Италию на суда, купленные для русского флота. Значит, Домерщиков попал в Специю (это явствовало из консульской отметки) и там был назначен командиром корабля. Я мог судить об этом не только по паспорту, но и по фотографии, которую Елена Сергеевна нашла в комнате на Скороходова. То был уникальный снимок - я и предполагать не мог о его существовании! По нему одному можно было прочитать целую страницу из загадочной жизни...

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ (см. фото на вклейке). На меня смотрел пристально и строго тридцатипятилетний кавторанг с идеальным пробором. Белые брюки, темная тужурка, твердый, накрахмаленный воротничок. Погон нет: к лету семнадцатого их уже отменили и ввели, как у англичан, нарукавные шевроны с "бубликом". Три нашивки - капитан 2-го ранга. Он стоит, опершись одной рукой на стол, заваленный картами и штурманскими инструментами, другой облокотившись на колено.

Глядя на него, вспоминалась песенка о неулыбчивом капитане: "Капитан, капитан, улыбнитесь... Ведь улыбка - это флаг корабля... Раз пятнадцать он тонул, погибал среди акул..." Но он и в самом деле уже не раз тонул и не раз погибал.

Резкие складки легли у губ. Лицо человека, познавшего удары судьбы - и какие... А впереди? Впереди продолжение похода на Север, прерванного взрывом у Порт-Саида, впереди еще самое опасное - прорыв через зоны действия германских субмарин, впереди Атлантика и Северный Ледовитый. Дважды его уже спасали из воды - тонущего, полуживого от холода. Повезет ли в третий раз?

"Капитан, капитан, улыбнитесь!"

Капитан не улыбался...

Специя. Май 1917 года

В Специи командиру вспомогательного крейсера "Млада" было не до улыбок. Генмор через своего морского агента в Риме Врангеля требовал от Домерщикова ускорить ремонт, перевооружение судна и выходить на Север. Но команда, только что пережившая гибель "Пересвета", не хотела испытывать судьбу в Атлантике. К тому же матросы были недовольны тем, что морское ведомство затянуло выплату жалованья и выдачу нового обмундирования.

Морской агент телеграфировал в Петроград: "Команда "Млады" сильно поизносилась и от англичан в Порт-Саиде получила лишь по одной смене платья и белья да по одной паре сапог".

Офицеры тоже роптали.

"18 августа 1917. В Генмор - из Специи.

Ввиду близости ухода и необходимости обмундирования за границей, ибо на Севере сделать это невозможно, прошу ускорить разрешение вопроса о размере вознаграждения за погибшее имущество офицеров. Домерщиков".

Но чиновники Генмора будто и не получали этих тревожных телеграмм. Из Петрограда шло одно и то же: "Ускорить ремонт, ускорить вооружение, ускорить выход в море".

Спустя девять дней Домерщиков сдал "Младу" знаменитому полярному первопроходцу капитану 1-го ранга Федору Матисену, который в октябре 17-го приведет ее в Белфаст, где она навсегда и останется.

В Россию мятежные младовцы возвращались по сухопутью. Морской генеральный штаб остался очень недоволен "либеральничаньем" командира посыльного судна, недоволен тем, что Домерщиков не смог "обуздать распоясавшуюся команду". По возвращении в Петроград он был снижен на ступень в воинском звании - из кавторанга снова стал старшим лейтенантом и в этом чине в ноябре семнадцатого года был "отчислен из резерва морского ведомства". Приказ этот, заготовленный еще в канун Октябрьской революции, бюрократическая машина Адмиралтейства "провернула" по инерции в первые дни советской власти. Список моряков, увольняемых с флота, подписали управляющий Морским министерством "первый красный адмирал" Иванов и народный комиссар по морским делам Дыбенко. Если бы они знали, что от службы отстраняется офицер, относившийся к своей революционной команде "с тактом и пониманием", фамилию Домерщикова наверняка бы вычеркнули из этого списка. Но они не знали, и это роковое обстоятельство отлучило моего героя от военного флота на двадцать лет...

Вот что стояло за старой фотографией, найденной Еленой Сергеевной в осиротевшей комнате.

- Вместе с этой фотографией я нашла еще одну.

Елена Сергеевна положила передо мной желтоватый снимок на паспарту из плохонького, рыхлого картона. Я вздрогнул: это была та фотография, которая в досье Палёнова имела достоинство козырного туза. Домерщиков позировал фотографу в форме английского офицера - френч, перетянутый портупеей, бриджи... Стоп! На полях паспарту слабая карандашная надпись: "Порт-Саид, 17". Так вот в чем дело! И как же я раньше не догадался! Лихорадочно роюсь в портфеле, достаю ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Листаю. Глава "После катастрофы": "...Англичане обмундировали спасенную часть команды в английское солдатское платье, снабдили лагерным имуществом: палатками, одеялами, циновками, взяли на довольствие..."

Вот уж действительно, ларчик открывался просто! Ну как было не сфотографироваться в столь экзотической форме: русский моряк в мундире английского пехотинца! Мог ли он подумать, что этот шуточный почти снимок будет использован против него как одно из главнейших доказательств его участия в чудовищном преступлении?

Так в досье Палёнова была пробита вторая брешь: Домерщиков не был ни дезертиром, ни офицером английской армии!

- Вот и все, что мне досталось от Екатерины Николаевны, - развела руками Максимович.

Я был удивлен, что осталось хоть это... Я был благодарен этой женщине, весьма далекой от истории флота и архивных розысков, но тем не менее подобравшей с пола старые "бумажки" и фото, сохранившей частицу жизни почти неведомого ей человека. Она поступила как истинная интеллигентка, и благодарить ее за это было бы бестактно.

- Значит, главная часть семейного архива Домерщиковых попала к той женщине, которая ухаживала за Екатериной Николаевной в доме престарелых?

- У Нины Михайловны, - уточнила Максимович.

Я прозвонил всю цепочку ленинградских телефонов, и - уж так мне везло в тот день - сестра соседки Домерщиковых по "эпроновской" квартире Татьяна Павловна Беркутова отыскала номер какой-то женщины, чей зять знает адрес Нины Михайловны. Зять сообщил заветный адрес и тут же предупредил, что у Нины Михайловны большая беда. Поздним вечером она возвращалась из сберкассы, ее подкараулил грабитель, ударил молотком по затылку... В общем, рана зажила, но ее мучают головные боли, у нее провалы в памяти, и вообще ей вредно перенапрягаться, вспоминать, волноваться... Сейчас она уехала к родственникам в Саратов. В Ленинград вернется не раньше чем через месяц.

Я поблагодарил своего собеседника, посочувствовал пострадавшей женщине и искренне пожалел, что на тупую башку грабителя, наверное, никогда не опустится стальной молоток.

До отхода "Красной стрелы" еще есть время заглянуть в архив.

Когда-то для меня это слово звучало так же мертво, как "кладбище", а люди, которые там работали, напоминали этакого пронырливого старичка, "веселого архивариуса" из популярной радиопередачи: "Для вас ищу повсюду я истории забавные..."

Теперь знаю: архив - пороховой погреб истории. В толстостенных хранилищах, за тяжелыми стальными дверями, коробки с документами стоят на стеллажах, как снаряды в корабельных артпогребах. Мне показалось - грянул самый настоящий взрыв, когда я открыл тоненькое "Судное дело лейтенанта Домерщикова". Кронштадтский военно-морской суд приговаривал моего героя к "отдаче в исправительное арестантское отделение на два года и четыре месяца с исключением из службы и лишением воинского звания, чинов, ордена Св. Станислава III степени, дворянских и всех особенных прав и преимуществ" за - я глазам своим не поверил! - "за непополненную растрату 22 054 рублей 761/2 копеек вверенных ему по службе денег и учиненный с целью избежать суда за эту растрату побег со службы"...

Как, Михаил Домерщиков - обыкновенный растратчик?!

Лучше бы я не находил этих бумаг! Лучше бы на этом месте биографии героя навсегда осталось бы белое пятно... Мне не хотелось верить "Судному делу". Но слова из песни, а тем более из документа, не выбросишь...

Образ Домерщикова как-то сразу поблек в моих глазах. Напрашивался и другой горький вывод: человек, промотавший корабельные деньги, мог вполне стать героем досье господина Палёнова.

Но что он сделал с этими двадцатью двумя тысячами? Прокутил в ресторанах? Проиграл в карты? Присвоил? Ни на один из этих вопросов я не мог сказать себе "да", и вовсе не потому, что не знал точно, как именно распорядился он этой суммой, а потому, что не верил, что такой человек, как Михаил Домерщиков, - образ его сложился прочно! - способен на бесчестные поступки. Не верил, и все тут.

Ленинград. Март 1986 года

Я с нетерпением дождался возвращения в Ленинград Нины Михайловны. Созвонился с ней и, узнав, что она чувствует себя более или менее сносно и может меня принять, отправился на Каменный остров, с тайной надеждой, что это последний пункт моей гонки за архивом Домерщикова. Надежду эту подкреплял и вид дома - старинной постройки "под крепость", в таких стенах старые бумаги приживаются. И камин, переделанный в печь, обнадеживал меня, и потемневшая бронза люстры, и обе хозяйки комнаты - пожилая дочь и престарелая мать, одна - инженер-рентгенолог, другая - физик-педагог, да и весь дух старой, петроградской еще, квартиры, - все, все сулило надежду на успех. Но... не может же везти бесконечно.

- Все бумаги Екатерина Николаевна сожгла перед отъездом в дом престарелых, - огорошила меня Нина Михайловна. - Лично у нас никаких дневников, писем, документов и даже фотографий не осталось. Мебель хорошая была, старой работы, карельская береза... Трюмо, шкаф, бюро с маленькими ящичками. Да... Единственное, что осталось у нас от Екатерины Николаевны, так это вот этот чемоданчик.

Передо мной раскрыли ветхий чемоданчик, вроде нынешних "кейсов", блеснули безделушки: хрустальные подставки под ножи и вилки, серебряная ложечка, медная пепельница работы Фаберже с вязью "Война 1914 год", гипюровая вставочка с блестками, коробочка из-под сигар "Георгъ Ландау" со стеклярусом, бронзовые гномики на куске полевого шпата...

Мир вещей человека - это слепок его души. Передо мной лежали осколки этого слепка. И здесь, как и в бывшей квартире Екатерины Николаевны на Кирочной, отлетевшая ее жизнь немо продолжалась в этих вещицах...

- У нас больше ничего нет...

- Никаких бумаг и фотографий?

- Никаких...

- А в мебели, в бюро или в шкафу, ничего не было? Вы ничего не находили?

Дочь с матерью переглянулись.

- А мы особенно и не осматривали... Может, что и было...

Я не удержал горького вздоха и стал прощаться.

- Конечно, - рассуждал я вслух, - нет смысла искать эту комиссионку... Адреса покупателей не регистрируют. Да и кто помнит, какую мебель привозили в магазин десять лет назад...

- Знаете что! - вдруг всполошилась мать Нины Михайловны. - Ведь в магазин ушла только часть мебели. А бюро, шкаф и трюмо были проданы на киностудию "Ленфильм" как реквизит. У меня, кажется, и телефон этой женщины сохранился... Вот он: Елизавета Алексеевна Тарнецкая...

Телефон старый, шестизначный.

Ни на что не надеясь, так, для сознания, что сделано все, что могло быть сделано, выясняю в справочной службе, которой за эти дни мой голос наверняка надоел, новый номер Тарнецкой, звоню...

- Мебель карельской березы? Да, есть у нас такая - шкаф, кресло, трюмо. Все это снималось в фильме "Звезда пленительного счастья" - о декабристах. Будете смотреть, обратите внимание - Наталья Бондарчук сидит именно в том кресле, какое вас интересует.

- Меня не кресло интересует... Знаете, в старинной мебели мастера иногда устраивали потайные ящички. Нажмешь на штифтик, ящик выскакивает, а в нем - бумаги.

Я думал, собеседница моя рассмеется, но она ответила очень серьезно:

- Не знаю, как насчет ящичков, но бумаги в шкафу были - целая папка. Зеленого цвета. И бумаги, и фотографии каких-то моряков...

- Она сохранилась?!!

- Ой, боюсь, что нет... Скорее всего, нет. Ведь лет десять почти прошло. Нет. Я сама потом искала ее. Выбросили. К нам ведь часто и книги старинные попадают, и бумаги. Накопится порядочно - выбросят. Или в макулатуру сдадут. Девчонки у нас молодые работают, для них это все - хлам. А зеленую папку я помню. Старинного вида. Она тоже в этом же фильме снималась. Ее даже набивать ничем не надо было. Пухлая.

- Вы хоть просмотрели эти бумаги? - застонал я в трубку.

- А как же! Прочитала все, как роман какой. Писал бывший моряк.

- Не Домерщиков ли Михаил Михайлович?

- Да. Он самый. Я даже домой ту папку носила, отцу читать. Он там много фамилий знакомых нашел...

- Ваш отец моряк?

- Нет. Но с кораблями был связан. Он специалист в области радиоантенн. На первом искусственном спутнике Земли его антенны стояли! Может быть, слышали - Алексей Александрович Тарнецкий?

- Нет, к сожалению, не слышал... А вы не припомните, о чем шла речь в этих бумагах?

- Точно сейчас уже не скажу... О японской войне, о кораблях, о походах... Но одно письмо мне очень запомнилось. Оно было адресовано Сталину. Домерщиков писал ему о своей тяжелой судьбе, о том, что он, бывший морской офицер, остался верен своей Родине, не покинул ее в революцию и хотел бы применить свои знания и опыт на пользу народу, но ему всюду отказывают в месте... Он остался почти без средств к существованию. Письмо длинное, складное, написано литературно... Самое поразительное, что на нем черным карандашом - это я помню хорошо - была наложена резолюция Сталина: "Товарищу наркому такому-то... Прошу разобраться и оказать содействие". Фамилия наркома польская. Год был проставлен не то тридцать шестой, не то тридцать седьмой... Да, интересной судьбы человек этот ваш Домерщиков...

Глава четырнадцатая

ТАНГО СОЛОВЬЯ

Москва. Март 1986 года

Я уезжал в Москву с ощущением безмерной усталости. Должно быть, нечто подобное испытывают марафонцы, сошедшие с многокилометровой дистанции перед самым финишем... Все тщетно... Зеленой папки нет. Я опоздал, не успел выхватить ее из равнодушных рук... Начать бы поиск на год раньше. Теперь же следствие по делу "Пересвета" можно закрывать. Оборвалась последняя нить. Даже не оборвалась, а просто привела к пустоте, к черному провалу, к кучке пепла, к грудке измельченного бумажного сырья, в которую превратились дневники старшего офицера "Пересвета"...

Я стал перебирать всех, кто мог, хотя бы намеком, объяснить историю с растратой казенных денег. Еникеев? Он далеко, в Тунисе, да и жив ли? К тому же жизнь Домерщикова он знал в самых общих чертах.

Палёнов? О, как бы он обрадовался еще одному факту, работающему на его версию!

Племянник, Павел Платонович? Он был бы обескуражен, когда б я спросил его об этом, и только...

Кротова? Как же мне сразу не пришло это в голову! Еще тогда, когда я уходил от нее, у меня было такое ощущение, что рассказала она далеко не все, что знала. Да и с какой стати исповедоваться ей перед человеком, которого видит впервые!

В один из субботних дней я заехал за Марией Степановной на такси и пригласил ее в те самые "Столешники", куда она отнесла свои фотографии. Кротова страшно взволновалась, как всякая женщина, которой за полчаса до бала объявили о выходе в свет.

В кафе мы спустились в подвальный зал "Москва и москвичи". Здесь на каждом столике горели свечи, а разговор при свечах совсем не то что беседа на солнцепеке или под электролампочкой...

Я рассказал о "Судном деле", о двадцати двух злополучных тысячах, о мучивших меня вопросах...

- Как? - удивилась Мария Степановна. - Неужели вы об этом ничего не знаете? Мне казалось, вы знаете о Михаиле Михайловиче все... Разве в прошлый раз я ничего не сказала?

- Нет, нет и еще раз нет!

- Ну тогда успокойтесь: я вам сразу скажу - те деньги он не прокутил и не проиграл. История довольно необычная, я считаю ее просто трогательной, но это уже дамские сантименты... А вот что было. Тогда, в девятьсот шестом, во Владивостоке случилось примерно то же, что в Кровавое воскресенье в Санкт-Петербурге. Войска стреляли в народ. Было много жертв. И в городе был создан комитет помощи пострадавшим. Вот туда-то Михаил Михайлович и отнес эти деньги. На "Жемчуге" он был ревизором*, и ключ от корабельной кассы хранился у него... Понимаете, он был молод - двадцать четыре года! - он только что пережил позор Цусимы, позор бегства корабля в Манилу, фактически сдачу в плен, ведь интернирование - это сдача на милость другого государства. Когда же он увидел, как царские войска стреляют в народ, тут, как говорится, чаша переполнилась. Он говорил, что ему было стыдно носить на плечах офицерские погоны. Многие стрелялись... А он решил спасти честь корабля хотя бы таким образом - передал корабельную кассу как взнос в пользу жертв революции. Он как бы оштрафовал царское правительство на эти двадцать две тысячи, вернув их народу.

Конечно же, его отдали под суд. Но делу не стали придавать политическую окраску. Объявили его заурядным мотом. Подобные растраты на царском флоте случались нередко. Ну а он бежал из-под стражи, не дожидаясь суда неправедного. Бежал, спасая свою честь. Ему удалось пробраться на судно, идущее в Йокогаму, оттуда он прибыл в Шанхай, а из Шанхая в Австралию, зарабатывать на хлеб насущный... Так что насчет Михаила Михайловича черных мыслей не держите. Это был в высшей степени достойнейший человек.

Официант сменил сгоревшую свечу. Разговор наш длился долго...

Ленинград. 21 июня 1941 года

В этот субботний вечер ресторан гостиницы "Европейская" был полон. Летний ветерок колыхал шелковые маркизки на высоких окнах бельэтажа. Играл эстрадный оркестр. Безмятежно тенорили саксофоны, подражая фиоритурам соловья. Молодые флотские командиры, с только что нашитыми на рукава лейтенантскими галунами, отмечали, как видно, свой выпуск. Довольно смело, но не очень умело водили они своих подруг в танго.

И когда из-за своего столика поднялась немолодая пара, он - высокий, густобровый, в белом флотском кителе без нашивок, она - статная, не утратившая следов былой красоты дама в вечернем платье, и начали танец плавно, легко, уверенно - с красивыми проходами, быстрыми поворотами, четкими шассе влево, вправо, - все расступились, освобождая место, а потом, с последним па классического танго, зааплодировали ему и ей, чуть запыхавшимся от стремительных движений. Но кто-то фыркнул им в спину:

- Видать, из бывших...

Да, о своей жизни они могли говорить в прошедшем времени. Во всяком случае, седобровый человек в белом кителе. Жить ему оставалось чуть больше шести месяцев. Знал ли он это? Предчувствовал? Говорят, люди, много испытавшие, страдавшие, способны предугадывать свое будущее. Этот человек пережил немало: три войны, две революции, эмиграцию, гибель двух кораблей, два суда, ссылку, потерю семьи, но и он, наверное, не мог представить себе тогда, сидя за богато накрытым столиком, что очень скоро будет умирать от голода.

И женщина в вечернем платье невесела. О чем она грустит? Вспоминает, как двадцать лет назад она королевой вступала под своды этого зала и музыканты, завидев ее, вставали и стоя исполняли ее любимый марш? Или женское сердце - вещун подсказывает, что этот вечер - ее последний выход в свет, что это прощание с едва наладившейся, счастливой, мирной жизнью?

Через несколько часов начнется война... Ах, как беззаботно заливаются саксофоны, как будто торопятся допеть свою беспечальную песню...

С первых же дней Великой Отечественной ЭПРОН вольется в состав Военно-Морского Флота, и бывший младший артиллерист "Авроры" и "Олега", старший офицер "Пересвета", командир "Млады" и капитан "Рошаля" вступит вместе с коллегами-эпроновцами в свою четвертую войну - под сень тернового венца блокады...

...Новоиспеченные лейтенанты - шумные, радостные, щеголеватые сдвигали столы. Как скромны их новенькие кители, ни эполет, ни шитья - все в духе времени: Рабоче-Крестьянский Красный Флот.

Грубы их руки, проще манеры, иная речь... Но выпускались-то они из стен все того же Морского корпуса, правда, переименованного теперь в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе.

Домерщиков давно не заглядывал в альма-матер, однако слышал, что "Звериный коридор" с портретами флотоводцев по-прежнему зовется "Звериным" и так же, как в его времена, никто не смеет ступить в Компасном зале на инкрустированную в паркете картушку... Вот этот высокий худой фрунзак похож на Ларису, как звали в корпусе его закадычного дружка гардемарина Ларионова, а этот, с чернявыми усами, вылитый Попка-Павлинов. Где он теперь?

Как, в сущности, все было недавно, если и этим лейтенантам идти на те же корабли, которые он, Домерщиков, прекрасно помнил под Андреевским флагом. Быть может, кто-то из них попадет на старушку "Аврору". Или на бывший "Гангут", ныне линкор "Октябрьская революция", или на один из "Новиков", кои прекрасно прижились на новом флоте борт о борт с современными кораблями.

Ага, они заказывают музыку. Ну-ка, ну-ка, что поют нынче "красные офицеры"?

Штормовать в далеком море

Посылает нас страна...

Скромно, скромно...

Нет, их курс выпускался по-другому.

Санкт-Петербург. Декабрь 1901 года

Мела пурга. Ах, какая роскошная пурга мела в ту зиму...

Она примчалась - из-за ледяных скандинавских гор, с сопок Лапландии, с утесов Новой Земли...

Пурга неслась по Невскому осмысленно и деловито. Она тушила плохо закрытые фонари. Курилась над трубами недостроенной "Авроры", набивала белый порох в жерла адмиралтейских мортир и рассыпала снежную крупу перед бронзовыми орлами Зимнего.

Словно заботливый конюх, накрывала она белыми попонами крупы медных коней - и петровского жеребца, вздыбленного на Гром-камне, и тех, что плясали на Аничковом мосту, и тех, что скакали с арки Главного штаба...

Пурга покрывала желтоватый невский лед снежными застругами. Набивала белым сыпучим прахом урны на колоннах ограды Летнего сада.

Под белую панихиду той знатной пурги выпускались мичманы Цусимы...

Они ждали производства, как невесты венца. Да и хлопоты с шитьем офицерской формы напоминали свадебные заботы. Еще с весны портные и агенты обмундировочных мастерских заваливали дортуары старшей гардемаринской роты мундирами, сюртуками, кителями, шинелями...

Морская форма - черное с золотом: вечный траур и вечный парад...

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "В батарейной палубе появился тяжело раненный младший штурман Ларионов. Его трудно было узнать: тужурка залита кровью, с одного погона сорвана лейтенантская звездочка, левая рука на перевязи, голова и лицо забинтованы, открыт только правый глаз.

В волосах колтун из слипшейся крови и угольной пыли. Нос сломан, верхняя губа разорвана"*.

...Каждый вечер выпускники теснились перед зеркалом разодетые, как на маскараде, во все двадцать два варианта флотской формы: в зимнюю, летнюю, парадную, дворцовую, визитную, караульную, строевую-служебную, походную...

Кроме того, надо было знать, что и в каком сочетании надевать на балы и траурные церемонии, на приобщение к святым тайнам и на судебных заседаниях, в чем присутствовать при спуске кораблей и при выносе святой плащаницы, в чем идти в десант и в чем под венец, в чем выходить на вахту и во что облачаться при стоянке на якоре... Надо было знать многосложную иерархию орденов и медалей, знать, в каких случаях разрешено ношение белых шаровар, башлыка, галош и наушников...

Но вот все готово, пригнано, подогнано, отутюжено, накрахмалено...

В день производства - 5 декабря - новоиспеченные мичманы, в парадных треуголках, взбудораженно-радостные, толпились в аванзале квартиры морского министра. Еще слышны в шумном говоре корпусные прозвища - Заклепка, Дворник, Адашка, Эйч-Пейч, Индюк, Э-э-э-эрмингельд, Мураевка, но в руках у каждого свернутый в трубочку приказ о производстве и распределении по морям и экипажам. И у каждого горит на эполетах одинокая мичманская звездочка для кого-то путеводная, для кого-то погребальная...

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "Лейтенант Дурново, привалившись к стенке, сидел неподвижно, согнутый, словно о чем-то задумался, но у него с фуражкой был снесен череп и жутко розовел застывающий мозг... Лейтенант Гирс валялся с распоротым животом...

...Вид лейтенанта Постельникова был ужасен: весь майский костюм его был сплошь покрыт кровью; лица даже нельзя узнать. Ему в щеку попал осколок, выбил зубы, раздробил челюсть, и он не мог говорить. У него была перебита рука, но он не покидал свой плутонг".

Шумно и весело в аванзале квартиры министра.

Пока не грянула команда, назначаются рандеву и выбираются рестораны: у Донона, у Кюба, у Медведя...

- Господа офицеры!

Замерли стихшие шеренги. В дверях плывет, рябит, сверкает густое адмиральское золото: морской министр, директор Морского корпуса, начальник бригады крейсеров, штабная свита.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "После поздравления с производством и восторженных криков "ура", - вспоминал мичман Б. Арский, - мы все мигом вылетели, как птички из клетки, на Адмиралтейскую площадь, гремя палашами по каменной мостовой. Мы лихо рассаживались по "извозцам", стоявшим длинной вереницей у подъезда министерства. В этот вечер мы были героями дня и покорителями дамских сердец Петербурга. Все, казалось, смотрели на нас, и все улыбались нам. Солдаты и городовые и те, казалось, как-то особенно молодцевато отдавали нам честь. С лихо наброшенными николаевскими шинелями мы гарцевали на лихачах по улицам столицы..."

Через три-четыре года за эти золотые деньки им пришлось платить по самому высокому счету - кровью, увечьями, жизнью...

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "...И вторично лейтенант Гирс был весь охвачен пламенем. Добравшись до боевой рубки, он остановился в ее проходе, вытянулся и, держа обгорелые руки по швам, четко, как на параде, произнес: "Есть!" Заметив, что его, очевидно, не узнают и молча таращат на него глаза, он добавил:

- Лейтенант Гирс!

...На нем еще тлело изорванное платье. Череп его совершенно оголился, были опалены усы, бачки, брови и даже ресницы. Губы вздулись двумя волдырями. Кожа на голове и лице полопалась и свисала клочьями, обнажив красное мясо... Дымящийся, с широко открытыми глазами, он стоял, как страшный призрак, и настойчиво глядел на капитана второго ранга Сидорова, ожидая от него распоряжений..."

Да, их "цусимский выпуск" честно расплатился за те немногие радости жизни, которые успели выпасть на его долю...

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. В последний раз они стояли рядом, мичманы выпуска 1901 года: Кедров, Домбровский, Домерщиков, Зеленой, Ларионов, Павлинов, Щастный, братья Тихменевы, Тыртов, Феншоу.

Жизнь разметет этот строй не просто по кораблям - по всему свету, по странам и континентам. Этот осядет в Шанхае, тот в Тунисе, этот не покинет Родины, тот застрелится на чужбине.

Имена многих из них войдут в историю отечественного флота. Одни будут выбиты на ее страницах золотом, другие - вытравлены чернью.

Пока еще они все в одной шеренге. Они смотрят в будущее с надеждой оперенной юности. О счастливое неведение грядущего!

Я вглядываюсь в их лица с высоты своего времени - из их далекого будущего. Легко быть оракулом, глядя в прошлое... Я могу вызвать их из строя и каждому объявить его судьбу, как только что объявили им назначения на моря и корабли.

Мичман Кедров!

Вас ждет блестящая карьера и тусклый финал. Адмирал Макаров выберет вас за ясный ум и расторопность в личные флаг-офицеры. Вам повезет: в день гибели Макарова на "Петропавловске" вы уйдете в поход на эсминце "Боевом". Вам повезет еще не раз. В день бунта на линкоре "Гангут" вы окажетесь на берегу. Вы первым из выпуска наденете контр-адмиральские погоны, а к ним аксельбант флигель-адъютанта. Но не выпадет на вашу долю ушаковских викторий... И ваш второй - вице-адмиральский орел слетит на погоны с терновым венцом вместо державы. Вы получите этот чин в награду от Врангеля за невиданную в истории спасательную операцию: свыше полутораста тысяч русских людей - белых солдат, казаков, офицеров, священников, чиновников, инженеров, артистов, писателей, их жен и детей - увезут из Крыма ваши корабли от расправ озверевших победителей. А вам вести свою эскадру в последний поход - в Северную Африку, во Французский Тунис, в Бизерту, ставшую корабельным кладбищем Черноморского флота.

В 22-м вы покинете эскадру изгнанников и переберетесь в Париж, где, на удивление всем, сядете на студенческую скамью в институте железнодорожных инженеров...

В 45-м вы не успеете получить советский паспорт, чтобы умереть на родине. Смерть придет к вам в Париже 29 октября...

Мичман Домбровский!

Посмотрите на своего соседа справа - мичмана Кедрова. Это с ним, с его белым флотом, вам придется воевать в Гражданскую. Это вдогонку его беглой эскадре вы, "красный адмирал", начальник морских сил Черного моря, пошлете подводную лодку. Правда, она не успеет выпустить торпеду по вашему бывшему однокашнику, и тот уведет свою беглую эскадру в Бизерту...

Быть вам начальником Морского штаба республики и кончить свой век в почете и мире на семьдесят втором году жизни.

Мичман Тихменев!

Быть и вам адмиралом. И вы войдете в историю вместе с флажным сигналом, который поднимет вам в спину эскадренный миноносец "Керчь": "Позор изменникам России!"

И долго еще будут трепать ваше имя кривдописцы за то, что не поднимется рука затопить в 18-м черноморские корабли - те самые, на которых через два года адмирал Кедров спасет сто пятьдесят тысяч соотечественников, всех, кто предпочел исход в неизвестность насилию и неправде.

Вашей тихой гаванью станет Бизерта. Станет ли пухом сухая земля чужбины?

Мичман Щастный!

Торопитесь жить. До расстрела вам осталось семнадцать лет. А пока вас ждут огненная купель Порт-Артура и фронтовой Балтики, неврученные лавры спасителя Балтийского флота и скорбная честь быть "первой жертвой советского правосудия". Но вы успеете еще стать адмиралом. Адмиралом на час. Но на "звездный час"...

Вас расстреляют на Арбате - в подвале Александровского юнкерского училища. Это случится в один из нежных июньских вечеров 18-го года - в самое летнее солнцестояние. "Время белых ночей и белых фуражек..." Беловерхую фуражку вы приложите к левой стороне груди - чехлом к вскинутым винтовкам, - чтобы попали наверняка. Красные китайцы не промажут, и комиссару Андриевскому не придется добивать вас из маузера. Приедет Троцкий, дабы лично убедиться, что опаснейший враг, хранивший документы о связях большевиков с германской разведкой, мертв. Он прикажет зарыть труп адмирала здесь же, в подвале. Лишь за семь лет до конца века потомки помянут вас добрым словом, Алексей Михайлович Щастный, и отслужат панихиду в ближайшем к месту расстрела храме - Большого Вознесения. Там, где венчался когда-то Пушкин.

Мичман Ларионов!

Жизнь трудная и честная.

Цусима. Кровавый бой на броненосце "Орел", семнадцать осколков в голову и орден на грудь...

Свой белый китель вы будете носить и на Красном Флоте, служа ему как историк, как летописец. Вас пощадят пули, осколки и морская пучина. Страшитесь голода, он оборвет вашу жизнь в блокадном Ленинграде.

Мичман Павлинов!

Забубенная головушка... На "Орле" - орлом. На берегу - гусаром. Жена красавица. Пил, шутил, командовал миноносцем и в тринадцатом году в номере выборгской гостиницы "покончил счеты с жизнью" выстрелом в лоб.

Доживет за вас, Сергей Павлинов, и дослужит русскому, а затем и советскому флоту младший брат ваш Владимир. И станет он крупным ученым, видным флотским инженером, конструктором электромагнитного трала, это он в девятнадцатом начнет работу, которую завершит в сорок первом Игорь Курчатов, - защиту кораблей от неконтактных мин и торпед...

Мичман Домерщиков!

О вас эта повесть...

А лейтенанты-фрунзаки шиковали: шампанское в серебряном ведерке со льдом, икра в хрустале; в пятый раз они заказывали музыкантам "Танго соловья".

Какие судьбы предвещаны им? Им то же - платить по счетам. Похоже, им придется еще горше: морское оружие стало не в пример изощреннее, дальнобойнее, убийственнее... Но уж таков удел военного моряка - встречать врага в море, погибать в море, побеждать в море.

Флотская форма: черное с золотом - вечный траур и вечный парад.

Лейтенанты шумно прощались с Ленинградом, они собирались на Север, туда, куда не дошел "Пересвет"...

Человек в белом кителе встал из-за столика и пригласил свою даму к последнему танцу. Саксофон курлыкал беззаботно...

Глава пятнадцатая

ВЕРСИЯ ЛЮДЕВИГА

Итак, зеленую папку с письмами и дневниками старшего офицера "Пересвета" можно лишь увидеть... на киноэкране, в фильме "Звезда пленительного счастья", но открыть ее, увы, невозможно.

Значит, надо расстаться с мыслью, что бумаги Домерщикова прояснят тайну гибели "Пересвета". Значит, надо искать другой путь, но какой?

Для начала решил просмотреть все, что написано у нас о "Пересвете". Написано мало, одни и те же факты перекочевывают из книги в книгу, в том числе и версия подрыва броненосного крейсера на германской мине. Самым первым автором этой версии был не кто иной, как командир "Пересвета" Иванов-Тринадцатый, телеграфировавший в Морской генеральный штаб на другой день после катастрофы: "Я почувствовал двойной удар мины, а затем взрыв. Вслед за этим "Пересвет" погиб..."

Иванов-Тринадцатый не допускал и мысли о диверсии, так как в этом случае вина за гибель корабля целиком ложилась бы на него: не обеспечил охрану крейсера в Порт-Саиде. Другое дело - подрыв на германской мине. Тут всю ответственность несут англичане: это они не протралили как следует фарватер, не организовали должным образом противолодочное прикрытие и т.д. Английское адмиралтейство не захотело брать грех на душу и ответило следственной комиссии, что все немецкие мины на подходах к Порт-Саиду были вытралены еще в октябре - ноябре 1916 года и что никаких подводных лодок в конце декабря - начале января в районе гибели "Пересвета" не обнаружено. Зато кайзеровский флот охотно записал на свой боевой счет гибель "Пересвета", и в книге Р. Гибсона и М. Прендергаста "Германская подводная война 1914-1918 гг." всплыл даже тактический номер немецкой субмарины U-73, на минах которой мог бы взорваться русский линкор. Из этой книги тактический номер U-73 перебрался в весьма авторитетную монографию К.П. Пузыревского "Повреждение кораблей от подводных взрывов и борьба за живучесть", выпущенную "Судпромгизом" в 1939 году, а уж затем, спустя девять лет, утвердился на страницах академической хроники "Боевая летопись русского флота" как бесспорный факт. Но дело-то в том, что "факт" все же спорный...

Над Москвой грохотали горячие майские грозы, в пыльных бурях, в метелях тополиного пуха.

В самый разгар поисков нагрянул ко мне в гости веселый "флибустьер" Разбаш, давно уже ставший капитаном 1-го ранга. Мы пили кофе, вспоминали поход в Тунис, Бизерту, Еникеева... Я рассказывал о своих розысках, показывая фотографии Домерщикова.

- Постой, постой! - Разбаш хлопнул себя по коленке. - А ведь я о нем кое-что читал! И о гибели "Пересвета", и о Домерщикове... Попадалась мне в руки такая книга: "Аварии царского флота". Автора не помню. Но издавалась она до войны. Кажется, в Ленинграде.

Разбаш припомнил, что речь в книге шла о диверсии на "Пересвете" и имя Домерщикова упоминалось с весьма лестными для него эпитетами...

Я немедленно позвонил в библиографический отдел библиотеки имени В.И. Ленина. Книга "Аварии царского флота" в каталогах не значилась. Я позвонил в Ленинград, в Центральную военно-морскую библиотеку, но и оттуда не сообщили ничего утешительного.

Разбаш клялся и божился, что название он не перепутал, что книгу он держал своими руками и читал своими глазами. Ее надо искать...

Время шло, книга не находилась, и в конце концов мне стало казаться, что это полумифическое издание так же недосягаемо, как и зеленая папка, погребенная в недрах "Ленфильма".

В тот раз я приехал в Ленинград по делам, никак не связанным с тайной гибели "Пересвета" и с судьбой его старшего офицера. Я уже свыкся с мыслью, что поиск мой не удался. В лучшем случае я смог убедить самого себя в том, что венский юрист весьма заблуждается насчет виновника взрыва на "Пересвете". И только.

В праздники на ростральных колоннах пылают факелы. Я выбрался из автобуса на Стрелке, чтобы полюбоваться редкостным зрелищем, и... оказался перед входом в Центральный военно-морской музей. Вдруг вспомнил, что давно собирался сюда, чтобы выяснить, кто такой Леонид Васильевич, которого Домерщиков упоминал в письме к Новикову-Прибою как общего друга, надорвавшегося при устройстве Морского музея.

На служебном входе меня остановил старичок с красно-бело-красной повязкой на рукаве, какую носят на кораблях вахтенные офицеры. Порядки в музее соблюдались флотские.

- Нет никого, - сообщил "вахтенный офицер". - День короткий, все домой разошлись.

На всякий случай он снял трубку внутреннего телефона и позвонил в комнату научных сотрудников. Ему ответили.

- Ваше счастье, - кивнул мне старичок, - Борода на месте.

Вахтер и в самом деле напророчил мне счастье...

Я поднялся на этаж, заставленный стеклянными футлярами с моделями кораблей. Я шел, как Гулливер посреди лилипутской эскадры: справа, слева вздымались то мачты фрегатов, то трубы броненосцев...

Борода, как выяснилось с первого взгляда, была не фамилия научного сотрудника, а его достопримечательность: квадратно остриженная, она росла вперед, отчего походила на кус старинного испанского воротника. Этот высокий немолодой человек назвался Андреем Леонидовичем и представился главным хранителем корабельного фонда музея, то есть флагманом застекленной эскадры.

Я спросил его о том, зачем пришел: не знает ли он, кто из былых сотрудников Морского музея носил имя-отчество Леонид Васильевич.

- Знаю, - улыбнулся главный хранитель. - Ученый секретарь музея Леонид Васильевич Ларионов. - Чуть помедлил и добавил: - Мой отец.

Сообщение это меня ничуть не удивило. За годы поиска подобных совпадений было немало. Я даже уверовал в магические круги, расходившиеся от имени "Пересвета" эдакими кольцами человеческих судеб...

- Тогда фамилия Домерщиков должна вам быть знакома.

- Михаил Михайлович-то? Боже, я помню его прекрасно! Это друг отца. Они учились вместе в Морском корпусе. Выпустились в один и тот же год. Вместе ходили в Цусиму. Только Домерщиков на "Олеге", а отец на "Орле". Оба после революции перешли на сторону советской власти, оба хлебнули лиха в известные годы, но дружбу свою не растеряли... Они и родились в один год, и умерли в одно время - в блокадную зиму сорок второго.

Оба с младых ногтей носили матроски и до седых волос - флотские кители... Жили флотом и ушли из жизни с флотским же девизом: "Погибаю, но не сдаюсь!"

Ларионов горделиво вскинул свою необыкновенную бороду. Я вспомнил "простую русскую фамилию: то ли Ларин, то ли Илларионов"... Тут меня осенило! Уж не Ларионов ли автор моей неуловимой книги?!

- Андрей Леонидович, не попадалась ли вам книга "Аварии царского флота"?

И снова легкая усмешка.

- Почему же не попадалась? Дома у меня хранится. Только это не совсем книга... Отец публиковал свои очерки об авариях различных кораблей в сборнике ЭПРОНа. Кто-то из друзей решил сделать отцу подарок: переплел все его статьи в один сборник с типографски отпечатанным титулом. Таких импровизированных книг было не больше десяти. Так что это действительно сверхредкое издание. Тираж всего десять экземпляров.

Музей закрывался. Ларионов уходил, куда-то спеша. Вопреки всем правилам приличия, я стал напрашиваться в гости. Фамилия Домерщиков - в который раз! - сработала как пароль.

- Если вы хотите увидеть эту книгу непременно сегодня, - Андрей Леонидович смотрит на часы, - и если вас не пугает позднее время приезжайте в Климов переулок к одиннадцати часам... Я вернусь только-только...

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Андрей Леонидович Ларионов. Хранитель корабельного фонда Центрального военно-морского музея. Более сорока лет занимается тем же, чему посвятил последние годы жизни отец, - служит Истории. Хранит и восстанавливает уникальные модели, пишет статьи в морские журналы, автор десятков интереснейших публикаций. Консультант по вопросам русского судостроения, архивист-исследователь, лектор, пропагандист. Заслуженный работник культуры РСФСР.

Ларионов живет близ устья Фонтанки, в местах, овеянных музой Гоголя и Блока. Полная луна над застывшей рекой, заснеженные сфинксы Египетского моста, темный и гулкий двор-колодец - все предвещало встречу необыкновенную, и предчувствие на сей раз меня не обмануло. С каждым шагом по лестнице время отступало все дальше и дальше, так что, поднявшись на третий этаж, я вступил в какие-то предреволюционные годы; дверь отворилась, и я попал в квартиру бывшего младшего штурмана эскадренного броненосца "Орел" Леонида Васильевича Ларионова.

Старинная люстра, книжные шкафы, столы, чертежный, обеденный, письменный, диван - почти любая вещь выдавала руку мастеров не нашего века. Морские бронзовые часы, фотографии в рамках, лафитнички, украшенные бело-голубой эмалью андреевских флагов, золоченые корешки книг, благородная кожа столетних фотоальбомов - во всем этом стояло время моих героев, его можно было осязать и слушать, ибо оно пело медным боем корабельных часов, оно отзывалось шелестом страниц, шорохом карт и чертежей, скрипом старого дерева дедовских кресел и дубового паркета. И даже свет, лившийся из-под шелкового колпака затейливого торшера, казался тоже антикварным, пробившимся каким-то чудом из века парусников и пароходофрегатов...

ВИЗИТНАЯ КАРТОЧКА. Леонид Васильевич Ларионов (1882-1942), сын флотского офицера, окончил Морской корпус в 1901 году, участвовал в Цусимском сражении в качестве младшего штурмана эскадренного броненосца "Орел". В бою был тяжело ранен, попал в плен к японцам. По возвращении из Японии работал несколько лет в Ученом отделе Главного морского штаба по научному разбору документов русско-японской войны.

С 1914 по 1917 год капитан 1-го ранга Ларионов командовал яхтой морского министра "Нева" и состоял при Григоровиче офицером для особых поручений. Так же как и его патрон, Ларионов лояльно встретил советскую власть. Он прослужил на Балтике до двадцать первого года и с окончанием Гражданской войны был демобилизован.

Не всем хватило кораблей. Далеко не все морские офицеры, перешедшие на сторону новой власти, смогли найти применение своему опыту и знаниям на флоте, в качестве военспецов. Кораблей у молодой Советской Республики было мало: одни погибли в Гражданскую, другие были уведены интервентами, третьи стыли и ржавели в "долговременном хранении". К тому же готовились новые командиры - из рабоче-крестьянской среды. И бывшие мичманы, лейтенанты, кавторанги устраивались кто как мог: шли в бухгалтеры, учетчики, в учителя, одним словом - в совслужащие.

Домерщикову повезло: он получил работу по специальности, и какую капитан дальнего плавания на международной линии!

Его однокашнику пришлось много сложнее. Сначала он служил в Упрснабе Северо-Западных областей, затем перешел на работу в Поверочный институт Главной палаты мер и весов СССР. Оттуда судьба забросила его на шесть лет в Сейсмологический институт Академии наук СССР.

В середине тридцатых годов кто-то припомнил ему офицерские погоны, и Ларионов остался без работы. На его попечении были больная мать, жена, пятилетний Адя и престарелая нянька. В эти немыслимо трудные годы, когда деньги приходилось рассчитывать даже на трамвайную поездку, когда покупка пирожного для больного сына образовывала в семейном бюджете ощутимую брешь, Ларионов засел за литературную работу. Он писал "Аварии царского флота" и ежевечерне, по старой штурманской привычке, четким, штурманским же почерком заполнял "Вахтенный журнал" - дневник своей нелегкой сухопутной жизни. Именно в те немилосердные годы он исповедовался дневнику: "Приход революции не был для меня неожиданностью. Мой путь до семнадцатого года был покрыт большими терниями. Трудное детство. Ранняя потеря отца. Цусима. Раны. Плен. Пять лет лечения. После плена следствие и суд над Небогатовым. Бедствование без денег. Меня никто не тянул. Всей карьерой обязан сам себе. Но подлостей не делал и подлизыванием не страдал. В 1916 году к 1 декабря заплатил все долги и 5 декабря попал в капитаны 1-го ранга. С 1917 по 1935 год я честно служил и работал, испытывал много лишений, и холод, и голод. Временами работал день и ночь. Высшей радостью были достижения Союза. Только социализм мог их дать. С точки зрения морской: освоение Арктики - мечта отца и моя, - флот, поставленный на исключительную высоту".

И только в 1937 году потомственный моряк смог снова связать свою судьбу с военным флотом: ему предложили принять участие в реконструкции музея РККФ. И хотя Ларионов считался обыкновенным совслужащим, он, как и Домерщиков в ЭПРОНе, с превеликой радостью облачился в белый китель и беловерхую фуражку, сохраненные с незапамятных времен...

Была у него в те сухопутные годы великая отрада - дружба с Новиковым-Прибоем...

Глава шестнадцатая

ПОМЕТКИ НА ПОЛЯХ "ЦУСИМЫ"

Нет такой библиотеки в стране, нет такого моряцкого дома, где бы не стояла на книжной полке "Цусима" Новикова-Прибоя.

Это не просто роман, беллетристика... Это литературный памятник русским морякам, сложившим головы на Тихом океане. Это хроника небывалой морской трагедии, это реквием по Второй Тихоокеанской эскадре, это, наконец, энциклопедия матросской жизни.

В лице Новикова-Прибоя безликая, бессловесная матросская масса, какой она представала с высоты командирских мостиков, обрела в печати свой зычный голос. Заговорили корабельные низы - кубрики, кочегарки, погреба... И мир спустя четверть века после Цусимского сражения узнал о нем, может быть, самую главную правду.

В 1932 году вышла в свет первая книга романа Новикова-Прибоя "Цусима"*. Она сразу же стала событием в молодой советской литературе, и имя автора ее, до той поры малоизвестного литератора, матроса-самоучки, зазвучало вместе с именами зачинателей пролетарской литературы: Серафимовича, Фурманова, Всеволода Вишневского...

"Цусиму" заметили не только в нашей стране, но и за рубежом. Даже обычно ядовитые белоэмигрантские морские журналы невольно отметили. "Бесспорная ценность этого произведения, - писал в Праге бывший сослуживец баталера Новикова по "Орлу" князь Я. Туманов**, - в том, что оно единственное, написанное не обитателем офицерской кают-компании, а человеком, проделавшим знаменитый поход в командном кубрике и носившим в то время матросскую фуражку с ленточкой... Хорошим литературным русским языком автор живо и красочно описывает незабываемый поход Второй эскадры от Кронштадта до Цусимы... Книгу эту следует прочесть всем морским офицерам. Это человеческий документ, написанный искренне и правдиво".

Книги как факелы. Одни еле чадят, другие ярко пылают. Тут все от того, чем заправлен этот светоч, - правдой, талантом или гуманизмом... "Цусима" из того редкого разряда книг, что не только светят, но и греют. Она, как добрый костерок, собирала вокруг себя людей, объединяла их, связывала, роднила... Участники похода Второй Тихоокеанской эскадры - а их, уцелевших, насчитывалось в тридцатые годы несколько тысяч, - разбросанные по всей бескрайней стране, они стали искать друг друга, списываться, съезжаться... Старые моряки как бы воспрянули духом. В романе развертывалась ярчайшая панорама матросского мужества. Впервые к ним, комендорам, кочегарам, гальванерам, минерам, сигнальщикам, машинистам, рулевым злосчастной эскадры, применялось слово "герой". И если раньше они стыдились того, что были цусимцами, то с выходом "Цусимы" на них стали смотреть иными глазами. Их, седоусых, изрубленных осколками японских снарядов, наглотавшихся ядовитых газов шимозы, но стоявших в своих рубках, погребах и башнях до последнего выстрела последнего уцелевшего орудия, стали приглашать в школы, в цехи, на корабли, в библиотеки, стали слушать их рассказы, стали печатать их воспоминания.

Книга Новикова-Прибоя обернулась для них как бы свидетельством о реабилитации. Они писали Алексею Силычу благодарственные письма, они приезжали к нему на квартиру в Кисловский переулок, чтобы пожать руку, потолковать о пережитом, поделиться памятью... Они увидели в своем Силыче нового флагмана и порой обращались к нему даже с житейскими просьбами. Жилище писателя в доме по Кисловскому переулку превратилось в своего рода штаб-квартиру ветеранов всех трех тихоокеанских эскадр.

К этому матросскому костерку потянулись и бывшие офицеры-цусимцы. Не все, разумеется, лишь те, с кого жизнь сбила сословный гонор, заставила по-новому взглянуть на мир. Первыми откликнулись соплаватели по "Орлу": корабельный инженер В.П. Костенко, бывший старший офицер К.Л. Шведе, бывший младший штурман лейтенант Ларионов. Много интересного об отряде крейсеров смог рассказать Новикову-Прибою и младший артиллерист "Олега" Домерщиков. Все они не раз бывали в квартире писателя на Кисловке. Алексей Силыч по-особому дорожил их дружбой. Они, бывшие офицеры, как бы приоткрывали ему те двери, в которые баталер Новиков не был вхож: двери кают-компаний и флагманских салонов, штурманских и боевых рубок. Безусловно, это расширяло панораму романа, делало ее полнее, объемнее... Кроме того, они консультировали его как специалисты в области морской тактики, артиллерии, навигации, корабельной техники, помогали заметить неточности и исправить их.

Я держал в руках томики "Цусимы" самого первого издания. Новиков-Прибой прислал их в Ленинград Ларионову, чтобы тот прочитал их строгим глазом. Судя по заметкам на полях, чтение было и строгим, и доброжелательным. Почти все ларионовские поправки автор учел в последующих изданиях. Потом в предисловии Новиков-Прибой напишет: "Я мобилизовал себе на помощь участников Цусимского боя. С одним я вел переписку, с другим неоднократно беседовал лично, вспоминая давно минувшие переживания и обсуждая каждую мелочь со всех сторон. Таким образом, собранный мною цусимский материал постепенно обогащался все новыми данными. В этом отношении особенно большую пользу оказали мне следующие лица: корабельный инженер В.П. Костенко, Л.В. Ларионов, боцман М.И. Воеводин, старший сигнальщик В.П. Зефиров и другие". Среди этих "и другие" был, разумеется, и Домерщиков, который не раз наведывался на Кисловский и к которому тоже приезжал в гости на Скороходова Новиков-Прибой.

Тут надо заметить вот что: отношения именитого писателя со своими бывшими начальниками были по-мужски прямыми, без панибратства и снисходительности. Да, они все прекрасно понимали, что некогда нижний чин стоит теперь на социальной лестнице неизмеримо выше каждого из них, и все же обращались к нему без заискивания, без горечи ущемленной гордыни. Они писали ему просто и уважительно, как все: "Дорогой Силыч!.." Силыч тоже не льстил однопоходникам, героям романа, держась правила - дружба дружбой, а правда правдой. Он ничего не менял в своей матросской памяти в угоду добрознакомству. И в тексте тоже ничего не менял. Наверное, бывшему старшему офицеру Шведе (в "Цусиме" он назван Сидоровым) не очень-то было приятно читать о себе такие строки: "Старший офицер у нас... танцор и дамский сердцегрыз, каких мало. Вид имеет грозный... а никто его не боится..." Однако у Константина Леопольдовича хватило понимания и достоинства, чтобы не впадать в амбициозность, их переписка и встречи продолжались как ни в чем не бывало.

От пламени "Цусимы" загорелись новые книги.

Весной 1935 года постучался к Новикову-Прибою ярославский речник Александр Васильевич Магдалинский, назвался бывшим рулевым боцманматом крейсера "Олег" и был принят радушно, как и все однопоходники. И конечно же, старый моряк не думал тогда, что входит не только в стены новиковского дома, но вступает в роман как один из будущих его героев.

С легкой руки Силыча Магдалинский написал и выпустил в свет свои воспоминания о походе - "На морском распутье". Должно быть, бывший боцманмат не сразу поверил в такое чудо: на обложке всамделишной книги стояло его имя.

И мемуары другого однопоходника Новикова-Прибоя - корабельного инженера Костенко - "На Орле" в Цусиме" - тоже вышли не без влияния "силового поля" знаменитого романа.

Но, пожалуй, никто так ревностно, искренне и бескорыстно не следил за творчеством Новикова-Прибоя, не откликался так чутко на малейшую его просьбу, как Ларионов. Только в период работы писателя над второй частью "Цусимы" он послал ему сто семнадцать писем с собранными им записками матросов и офицеров "Орла" о бое. Он жил этим романом, ибо в нем воскрешалась его молодость, его лучшие годы, героический всплеск его судьбы. Он и сейчас живет - в нем, на его страницах.

Вот мы видим его на палубе горящего "Орла": два матроса ведут тяжело раненного младшего штурмана в перевязочный пункт.

Вот, узнав о сдаче броненосца японцам, он поднимается с лазаретной койки и, превозмогая боль, идет выполнять свой последний служебный долг: "Два матроса вели его под руки, а перед ним, словно на похоронах, торжественно шагал сигнальщик, неся в руках завернутые в подвесную парусиновую койку исторический и вахтенный журналы, морские карты и сигнальные книги. В койку положили несколько 75-миллиметровых снарядов, и узел упал через орудийный порт в море. Это произошло в тот момент, когда неприятельский миноносец пристал к корме "Орла".

И, наконец, едва ли не самый волнующий эпизод романа, во всяком случае, мне он памятен со школьных лет, когда я впервые прочитал "Цусиму". Умирающий командир "Орла" капитан 1-го ранга Юнг еще не знает, что на броненосце хозяйничают японцы, что спущен Андреевский флаг, что броненосец вражеские эсминцы конвоируют в ближайший японский порт, что у дверей его каюты стоит японский часовой. Но он догадывается, что на корабле что-то не так... Он зовет к себе не старшего офицера, замещающего его, а младшего штурмана Ларионова, сына покойного друга.

Раненый лейтенант вторично покидает лазаретную койку, два матроса под руки ведут его к командирской каюте.

"Юнг, весь забинтованный, находился в полусидячем положении. Черты его потемневшего лица заострились. Правая рука была в лубке и прикрыта простыней, левая откинулась и дрожала. Он пристально взглянул голубыми глазами на Ларионова и твердым голосом спросил:

- Леонид, где мы?

Нельзя было лгать другу покойного отца, лгать человеку, так много для него сделавшему. Ведь Ларионов вырос на его глазах. Командир вне службы обращался с ним на "ты", как со своим близким. Юнг только потому и позвал его, чтобы узнать всю правду. Но правда иногда жжет хуже, чем раскаленное железо. Зачем же усиливать страдания умирающего человека?..

Ларионов, поколебавшись, ответил:

- Мы идем во Владивосток. Осталось сто пятьдесят миль.

- А почему имеем такой тихий ход?

- Что-то "Ушаков" отстает.

- Леонид, ты не врешь?

Ларионов, ощущая спазмы в горле, с трудом проговорил:

- Когда же я врал вам, Николай Викторович? - И, чтобы скрыть свое смущение, штурман нагнулся и взял командира за руку. Она была холодная, как у мертвеца, но все еще продолжала дрожать. Смерть заканчивала свое дело".

Уверен, если бы кто-то из кинематографистов отважился бы экранизировать "Цусиму", лейтенант Ларионов был бы одним из главных героев фильма.

Андрей Леонидович щелкнул замочком кожаного альбома...

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Два мичмана в шинелях и фуражках. Высокий, костистый, с удлиненным лицом - Ларионов; густобровый, крутоусый Павлинов. Оба из одного выпуска, с одного корабля, оба из одного романа: "Неожиданно перед амбразурами ярко вспыхнуло пламя, и раздался страшный грохот. Несколько человек в башне упали. Лейтенант Павлинов согнулся и долго поддерживал руками контуженую голову, словно боялся, что она у него отвалится. А когда осторожно повернулся назад, чтобы взглянуть на людей... то на его чернобровом лице изобразилось радостное удивление, - он был жив". Снимок сделан в 1904 году, видимо в Либаве, перед выходом эскадры на Дальний Восток. Лица - мальчишечьи, несмотря на погоны и кокарды, припухлые губы, голые щеки. Но глаза - в них будто отблески Цусимы, печально-настороженные взгляды, грустные сочетания неокрепшего мужества и твердой решимости: "Свой долг мы выполним сполна". Ларионов - в боевой рубке, Павлинов - в броневой башне стояли до конца. Снимок второй отделен от предыдущего тридцатью шестью годами. Из-под полей соломенной шляпы уверенный взгляд Новикова-Прибоя. Из-под козырька флотской фуражки иронический прищур. Седые усы, белый китель, худое лицо со следами ранений - Ларионов.

Признанный писатель и безвестный музейный работник. Бывший матрос и бывший офицер. Два пожилых человека на склоне жизни. Оба немало повидали и испытали на своем веку. Оба честно потрудились. Написан роман. Создан музей. Выросли дети. Подведены итоги. Оба спокойны и мудры. Оба готовы перешагнуть последнюю черту. Она не за горами. В сорок втором умрет от голода в блокадном Ленинграде Ларионов. Всего на два года переживет своего товарища Новиков-Прибой.

Загрузка...