Андрей Леонидович боготворил отца. Это было видно и по тому, как бережно хранил он отцовские бумаги, фотографии, вещи, и по тому, как говорил о нем... Я даже забыл, зачем пришел сюда.

Ларионов извлек из ящика стола пару лейтенантских погон, почерневших от пороховых газов, с одного из них осколком японского снаряда была сорвана звездочка... Он положил рядом кожаный футлярчик, раскрыл его и достал прокопченный надтреснутый костяной мундштук.

- Эта вещица принадлежала командиру "Орла" капитану 1-го ранга Юнгу... После его смерти отец взял мундштук на память. Юнг был другом его отца, моего деда.

Андрей Леонидович достал длинный кожаный футляр. Я следил за ним как завороженный. Он откинул колпачок-крышку, синевато блеснули линзы.

- Сигнальщики подобрали и принесли отцу его подзорную трубу. Она валялась в боевой рубке среди осколков дальномера...

Я заглянул в окуляр почти новенькой, английской работы трубы. О, если бы можно было увидеть все, что преломлялось в ее стеклах!..

- С ней связана любопытная история. Из лагеря русских военнопленных просматривалась военная гавань, куда японцы привели изрешеченный "Орел". Инженер Костенко - в "Цусиме" он выведен как Васильев - взял у отца подзорную трубу и, прячась в кустах, стал изучать и зарисовывать пробоины в борту броненосца. Разумеется, он рисковал, но ему, как кораблестроителю, важно было знать уязвимые места "Орла". Потом ему пригодилось это в практической работе.

А вот, собственно, то, что вы так долго искали.

Андрей Леонидович осторожно вытащил из шкафа переплетенный сборник отцовских очерков. "Аварии царского флота"! Да, конечно, это нельзя было назвать книгой в строгом смысле слова. Полусамодельное издание - без выходных данных, без сквозной нумерации страниц - представляло собой сброшюрованные журнальные тетрадки. То была скорее мечта о книге, чем сама книга, прообраз ее, макет... Но я сразу же забыл об издательских несовершенствах, едва перелистал страницы, едва вчитался в первые абзацы... Очерки об авариях и катастрофах кораблей царского флота были написаны живо, образно, почти мемуарно; язык выдавал человека слегка саркастического, но глубоко знающего историю флота, его людей, подоплеку каждого случая...

Бронзовые морские часы пробили в полутемной гостиной час ночи. Я встал из-за стола, заваленного альбомами, дневниками, газетными вырезками.

- Вот что, - сказал мне на прощание Андрей Леонидович, - попытайте-ка вы завтра счастья в отделе рукописей нашей Публички. Там хранится большая часть отцовского архива. Могут быть любопытные находки. А книгу возьмите с собой. Прочтите не спеша.

Я уходил не из квартиры, а покидал борт броненосца "Орел", незримо пришвартованного к одному из ленинградских домов.

Глава семнадцатая

"В ДОМИКЕ БЛИЗ БУДДИСТСКОГО ХРАМА..."

Спать в ту ночь я так и не смог. Включил лампу на прикроватной тумбочке и стал читать прямо в постели.

Гибели "Пересвета" была отведена в ней целая глава. Первым делом я отыскал в тексте фамилию Домерщикова. Она упоминалась много раз, и во всех случаях можно было судить о героическом поведении старшего офицера во время катастрофы. Ларионов подчеркивал, что еще на стоянке в Порт-Саиде, когда "всевозможные поставщики, преимущественно арабы, осаждали броненосец целый день, старшему офицеру приходилось вести с ними неустанную борьбу, что было нелегко, так как установить контроль было очень трудно из-за общей неналаженности дисциплины всего состава".

Ларионов подтверждал и рассказ Еникеева о том, что от Владивостока до Порт-Саида "Пересвет" дошел почти без спасательных средств. Спасательные пояса старший офицер достал из запасов англичан, с разрешения английского адмирала, в Порт-Саиде...

"...Когда основание носовой башни стало входить в воду, старший офицер скомандовал "Прыгать всем за борт!". Он строго наблюдал, чтобы, по возможности, прыгали отдельными шеренгами и попавшие в воду скорей отплывали от тонущего броненосца, не мешая друг другу. Французское командование впоследствии отметило, что благодаря распорядительности старшего офицера "Пересвета" спаслось так много команды".

Но самой счастливой находкой была едва заметная, набранная нонпарелью, сноска: "Бывший старший офицер Домерщиков, узнав в Специи, что есть слухи, направленные против Ренштке, специально приезжал в Брест и, узнав историю с термографом, рассказал матросам, как он возвращал в Порт-Саиде Ренштке сигнальный ящик для залповой стрельбы, который он брал в кают-компанию. Но Домерщикову рассеять подозрения не удалось".

Я вскочил с постели и в чем был зашагал по номеру. Эта крохотная, в четыре строки, сноска ставила большой жирный крест на всей версии Палёнова. Если бы старший офицер действительно был английским агентом и стремился прикрыться немцем Ренштке, то зачем же ему было приезжать в Брест и рассеивать подозрения насчет старшего артиллериста? Куда как проще поддержать стихийное мнение команды. Но Домерщиков не мог допустить, чтобы на имя честного офицера падала черная тень. Мертвые сраму не имут, но им и не защитить своей чести.

Утром, по совету Андрея Леонидовича, я отправился в Публичную библиотеку.

Стояла поздняя осень, но снега еще не было. Порывистый балтийский ветер гонял по сухим, подмерзшим улицам последнюю пыль и первые белые крупинки.

В читальном зале отдела рукописей я тихо порадовался тому, что бумаги Ларионова не исчезли в блокаду. Ведь хватило у кого-то сил, душевных и физических, дотащить в Публичную библиотеку саночки, груженные стопками папок и общих тетрадей.

Это был образцовый личный архив моряка-историка: гардемаринские тетради, письма, черновики, газетные вырезки, рукописи, гранки, фотографии, "вахтенные журналы" - дневники располагались по годам и рубрикам. Обширный и разнообразный "фонд" Ларионова наводил на мысль, что Леонид Васильевич умер только наполовину, исчезла лишь его телесная оболочка, сам же он, как и до войны, по-прежнему мог рассказывать, уточнять, консультировать, советовать, подсказывать с листков, исписанных четким штурманским бисером. Я чуть не поблагодарил его вслух, когда в одном из дневников наткнулся на запись, озаглавленную: "Как я собирал сведения о гибели эскадренного броненосца "Пересвет". Привожу ее полностью: "В марте 36-го года я работал над сборником. На похоронах Сакеллари* узнал о юнкере** Людевиге. В "Морском сборнике" дали справку (в 1918 году Людевиг представлял туда статью, но она не пошла).

Через яхт-клуб узнал адрес. Старая Деревня, Гороховская, 8, кв. 1. Написал Людевигу. Тот позвонил и пригласил. Живет он в скромном деревянном домике близ буддистского храма. Освещение - керосиновая лампа без абажура. На дверях надпись: "Злая собака". Был очень любезен, подробно все рассказал, я записывал до одного часа ночи. Он увлекся воспоминаниями. К офицерскому персоналу самое отрицательное отношение. Культурный и очень начитанный человек, знает языки. 25.03.36 г.".

Фамилия Людевига показалась мне знакомой. Ну конечно же, она не раз попадалась мне в ларионовской книге. Я быстро отыскал нужные места: "Свидетель всего описанного матрос-охотник Н.Ю. Людевиг пробыл в воде 21/2 часа... В состав следственной комиссии был введен и матрос-охотник Н.Ю. Людевиг... К сожалению, ввиду отсутствия возможности получить полный материал следствия, приходится пока базироваться главным образом на воспоминаниях одного из членов комиссии Н.Ю. Людевига".

Я вот о чем сразу подумал. Коль скоро глава о "Пересвете" написана Ларионовым в основном со слов Людевига, значит, тот, при самом отрицательном отношении к офицерскому персоналу, все же нашел для Домерщикова добрые слова, оценил его объективно.

Надо ли говорить, что поиск мой сразу же устремился в новое русло. Конечно, я не рассчитывал отыскать самого Людевига. Но что, если на Гороховской, 8, живет кто-то из его родственников? Что, если его сын или дочь сохранили отцовские бумаги столь же любовно, как это сделал Андрей Леонидович? Наконец, не исключена возможность, что и сам Людевиг еще жив. Юнкеру флота - хорошо бы узнать точно, кто он, матрос-охотник или юнкер флота, - в шестнадцатом году могло быть лет восемнадцать - двадцать. Значит, сейчас ему восемьдесят семь - восемьдесят восемь. Возраст отнюдь не рекордный...

Ловлю на Невском такси и мчусь в Старую Деревню по адресу, подсказанному Ларионовым. Вот и буддистская пагода посверкивает позолотой колеса Сансары. Увы, вокруг только новостройки, никаких "скромных деревянных домиков"... Как-никак, а прошло ровно полвека с того вечера, как в дверь Людевига постучался высокий худой человек с выправкой флотского офицера.

Попытать счастья на телефонной "рулетке"? Кажется, ленинградское "09" уже знает меня по голосу. Во всяком случае, к просьбе сообщить телефон любого ленинградца с фамилией Людевиг отнеслись без обычных в таких случаях возражений.

- Людевигов у нас нет.

- Ни одного? - уточняю я со слабой надеждой, что дежурная была невнимательна.

- Ни одного, - бесстрастно подтверждает телефонная трубка. - Есть только Людевич.

- Прошу вас телефон Людевича. Тут возможна опечатка...

Интуиция не подвела меня - номер в самом деле принадлежит не Людевичу, а Людевигу. Приятный юношеский голос поясняет:

- Нашу фамилию часто искажают... Людевиг с "Пересвета"? Да, это наш очень далекий родственник - Николай Юльевич. Нет ли более близких? Сейчас уточню, не вешайте трубку... Папа говорит, что в Москве живет кто-то из Людевигов, только он носит другую фамилию. Это пианист из оркестра Светланова...

Делаю пометку в блокноте и еду в гостиницу перевести дух.

Снова заглядываю в свою "лоцию". Ларионов пишет: "В июле 1917 года большая часть команды "Пересвета" прибыла в Петроград, а часть в Архангельск. У власти стояло Временное правительство, по распоряжению которого была образована особая следственная комиссия для завершения следствия по делу "Пересвета". В состав комиссии был введен и матрос-охотник Н.Ю. Людевиг. Эта комиссия собрала 400 показаний матросов и офицеров..."

Эх, заглянуть бы сейчас хоть в одно такое показание... Неужели все эти документы ушли за границу? В досье Палёнова? Похоже, что не все. "В феврале 1918 года работы следственной комиссии были ликвидированы, а материалы ею направлены прокурору Республики в Москву". И путеводная сноска: "Приказ по Походному штабу Морского министерства. В Петрограде, ноября 29 дня 1917 года, № 49".

Материалы следственной комиссии были направлены в Москву. Значит, искать надо в столичных архивах. В каком именно? Набираю код Москвы, затем телефон Историко-архивного института: "Где могут храниться такие-то документы?" Ответ краток и точен: "Только в Ленинграде. В ЦГА ВМФ".

Глава восемнадцатая

ВЗРЫВЫ ПО НЕУСТАНОВЛЕННЫМ ПРИЧИНАМ

Ленинград. Ноябрь 1984 года

На Дворцовой площади войска Ленинградского гарнизона готовились к ноябрьскому параду. Сквозь толстые стены архива прорывались звуки военной музыки. Мне хотелось ей подпевать: на рабочем столе лежала алюминиевая кассета, а в ней - широченный рулон микрофильма с материалами следственной комиссии... Протягиваю пленку через линзы проектора, и на экране бегут то корявые каракули матросских показаний, то ровные строчки офицерского почерка, то выцветшие машинописные строки... Всматриваюсь, вчитываюсь до рези в глазах... Листки из тетрадей, блокнотов, бюваров... В ушах моих стоял хор голосов. Голоса спорили, перебивали друг друга, торопились поделиться пережитым. До чего же по-разному могут воспринимать люди одно и то же событие! Одни утверждали, что слышали два взрыва, другие насчитывали три, слитых вместе, третьи ощутили лишь один мощный удар в районе носовой башни. С трудом верилось, что все они были очевидцами одного и того же взрыва. Но в том-то и дело, что очевидцами, то есть людьми, лично видевшими гибельный взрыв "Пересвета", были немногие. Большая часть команды находилась под палубой крейсера, в башнях и казематах. И в разных частях корабля взрыв воспринимался по-разному...

Многие сходились на том, что водяного столба, какой встает при взрыве плавучей мины или при ударе в борт торпеды, не было. Да и сам звук мало чем напоминал грохот минного тротила. Один из очевидцев описал его так: "Будто вспыхнула сразу большая-пребольшая коробка спичек".

Среди сотен письменных свидетельств мне попался машинописный лист, адресованный матросом-охотником Людевигом не кому-нибудь, а лично морскому министру. Я поразился дерзости матроса, обращавшегося через головы всех своих многочисленных начальников к главе морского ведомства, но, прочитав документ до конца, понял, в чем дело. Команда "Пересвета" выбрала матроса Людевига своим полномочным представителем и поручила ему, как наиболее грамотному, довести до сведения министра все странные обстоятельства гибели корабля, а также изложить министру матросские жалобы. Судя по письму, Людевиг оправдал доверие пересветовцев. Докладная записка была изложена языком интеллигентного человека - ясно, аргументировано, проникновенно.

В своем письме Людевиг убеждал морского министра в том, что гибель "Пересвета" была не просто "неизбежной на море случайностью". Корабль погубила чья-то злая воля, черная рука. Чья? От имени живых и погибших Людевиг просит министра сделать все, чтобы установить истину.

Прибыв в начале июля в Петроград, матрос-делегат направился в военную секцию Совета рабочих и крестьянских депутатов. У военной секции хлопот был полон рот, прошлогодние дела ее интересовали мало, но все же снабдили настырного матроса адресом канцелярии морского министра и нужными телефонами. Людевиг сам добился приема, но принял его не морской министр, а помощник - капитан 1-го ранга Дудоров. Все же матрос-охотник выполнил поручение команды: после его визита была назначена при военно-морском прокуроре следственная комиссия по расследованию обстоятельств покупки, плавания и гибели крейсера "Пересвет". Возглавил ее член Петроградской думы И.Н. Денисевич. Вошли в нее представители от Морского генерального штаба лейтенанты Мелентьев-второй и Кизеветтер (однокашник Домерщикова), представители Петроградского Совета депутатов Анилеев и Овсянкин, а также два делегата от команды "Пересвета" - матрос-охотник Людевиг и минный машинист Мадрус.

Комиссия начала свою работу с допроса бывшего морского министра адмирала Григоровича и его помощника графа Капниста. Вопрос был поставлен в лоб: "Знали ли вы о скверном состоянии судов, купленных у Японии?" Григорович ответил уклончиво: дескать, "Варяг", "Чесму" и "Пересвет" принимала авторитетная комиссия, она пусть и несет всю полноту ответственности.

Вызывали на допрос и бывшего начальника МГШ адмирала Русина, но он поспешно отбыл в Крым...

Тем же летом из Парижа в Порт-Саид выехала еще одна комиссия, которую возглавлял бывший свитский контр-адмирал крутоусый красавец С.С. Погуляев. Ее члены должны были опросить тех матросов, которых оставили дожидаться судоподъемных работ. Миссия Погуляева заключалась еще и в том, чтобы заставить англичан ускорить осмотр водолазами затонувшего "Пересвета". Тогда бы удалось решить главное: наскочил ли крейсер на плавучую мину или его погубила "адская машина"? Однако англичане, сославшись на "трудное положение в Палестине", водолазов так и не выделили.

Во французском городе Иере, где находилась большая часть спасенной команды, работала третья следственная комиссия под руководством младшего артиллериста "Пересвета" лейтенанта Смиренского.

Наконец, в Архангельске опрашивала возвращавшихся на Родину пересветовцев четвертая следственная комиссия...

Больше всего меня интересовало, что же показал сам командир "Пересвета" капитан 1-го ранга Иванов-Тринадцатый. Трижды просмотрев весь рулон микрофильма, я так и не обнаружил ни одной его объяснительной записки. Зато наткнулся на телеграмму, посланную председателем следственной комиссии русскому морскому агенту в Египте капитану 1-го ранга Макалинскому: "Срочно ускорьте отъезд Иванова-Тринадцатого в Петроград". Телеграмма была отбита в июне, но только в середине августа Иванов-Тринадцатый, сдав остатки команды под начало Макалинского, отправился на Родину. Путь он выбрал не самый близкий - вокруг Азии во Владивосток. Он явно не спешил предстать перед столом следственной комиссии. В Москву он прибыл где-то в октябре, остановился у родственников, а затем инкогнито выехал в Петроград. Его разыскивали, его ждали...

В дневнике он объяснил свою неявку: "По моему прибытию в Россию политические события развернулись так, что попасть в Петроград и явиться по начальству я уже не имел возможности". Но это всего лишь отговорка. Бланк с криво наклеенной телеграфной строчкой утверждает обратное:

"По сведениям комиссии каперанг Иванов-Тринадцатый находился в Петрограде 19 января 1918 года". Кто-то его узнал на улице и сообщил в комиссию...

Если бы Иванов-Тринадцатый действительно был уверен, что "Пересвет" наскочил на германскую мину, он со спокойной душой (вина на англичанах) держал бы ответ перед следствием. Но он-то хорошо видел с мостика, что никакого водяного столба не было, как не мелькала в волнах и головка перископа. Взрыв был внутренний!

К этому же выводу, итожа главу о "Пересвете", приходит и Ларионов: "Таким образом, во Франции, в Петрограде и Архангельске в разное время были даны три показания матросов, наводящие на мысль о возможности гибели "Пересвета" от заложенной, по указанию немцев, в день его ухода из Порт-Саида "адской машинки". Обстоятельства взрывов перед гибелью "Пересвета" до известной степени подтверждают это предположение: сначала взрыв без сильного звука, как бы в районе тринадцатого погреба, затем большой взрыв у носовой десятидюймовой башни".

Сегодня - в век ядерного, лазерного, космического оружия - слова "адская машинка" вызывают ироническую улыбку: эдакий допотопный атрибут старомодного детектива. Впрочем, это устрашающе-обывательское "адская машинка" на языке военных документов именовалось вполне современно "взрывное устройство замедленного действия". А вот и фотография этого полумифического и тем не менее - увы - реального устройства: черные патроны с винтовой крышкой упакованы в гнезда аккуратного ящичка. Ничего "адского" и "дьявольского". Фотография опубликована в солидной монографии бывшего офицера русского флота К.П. Пузыревского "Повреждения кораблей от артиллерии...", изданной ленинградским Судпромгизом в 1940 году.

Цепь таинственных взрывов, или, как осторожно называли их специалисты, "взрывы от неустановленных причин", началась, пожалуй, 30 октября 1915 года - с гибели английского крейсера "Нэтел". Крейсер стоял на якоре посреди гавани Кромарти, как вдруг между четвертой трубой и кормовым мостиком взметнулся столб пламени. Через минуту-другую взорвался кормовой артпогреб десятидюймовых снарядов. "Нэтел" затонул очень быстро, унеся с собой на дно гавани почти весь экипаж, в котором насчитывалось семьсот четыре человека.

Как пишет о том Пузыревский, "анализируя причины его гибели, англичане предполагали, что "Нэтел" стал жертвой атаки подводной лодки, но произведенное расследование признало причиной катастрофы взрыв боевого запаса. Точно установить причину взрыва не удалось".

Эта трагедия так бы и осталась в анналах британского адмиралтейства как прискорбный случай, если бы нечто подобное не повторилось на итальянском линейном корабле "Леонардо да Винчи", стоявшем на внутреннем рейде Тарантской гавани. В ночь на 3 августа 1916 года все, кто находился в нижних палубах, почувствовали сотрясение корабля. Одним показалось, что вытравили якорь-цепь, другим, что прогремел гром августовской грозы. Первыми забеспокоились офицеры, так как вблизи их кают из кормовой 120-мм батареи повалил едкий дым. Командир линкора бросился к месту происшествия и увидел, что дым заполнил все помещения в районе пятой башни главного калибра. Он приказал немедленно затопить погреба башни, но пожар не унимался. Пламя выбивалось из люков и всех подпалубных отверстий. Команда засовывала пожарные шланги в горловины вентиляторов, но и пожар распространялся с ужасающей быстротой. Скрепя сердце командир приказал всем покинуть кормовую часть корабля, а сам, надев противодымную маску, ринулся под палубу, чтобы понять, что происходит. Не прошло и шести минут после появления пламени, как раздался мощный взрыв. Матросы и офицеры, успевшие выбраться наверх, полетели за борт. Тогда и все остальные стали бросаться в воду и отплывать от пылающего корабля. "Леонардо да Винчи" медленно оседал на корму, кренясь на левый борт. За четверть часа до полуночи он перевернулся кверху килем и затонул на глубине десяти метров. Погибла почти четверть команды - 218 человек.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Во всю длину сухого дока вытянулась туша опрокинутого корабля. Не спасли линкор от гибели ни броневой пояс, толщиной четверть метра, ни "чертова дюжина" двенадцатидюймовых орудий, ни сорокакилометровая (22 узла) скорость...

Пока специалисты ломали голову над причиной взрыва, спустя полторы недели после гибели "Леонардо", по необъяснимому совпадению в один и тот же день (11 августа 1916 года), с разницей в полчаса, прогремели взрывы на русском пароходе "Маньчжурия" и бельгийском "Фрихандель". Первый стоял в порту Икскюль, второй - у пристани в Якобстаде (Швеция). Оба судна, несмотря на пробоины, удалось удержать на плаву, и это помогло сразу же установить причины взрывов. И на "Маньчжурии" и на "Фриханделе" сработали "адские машинки". На русском пароходе взрывной заряд был заложен у левого борта на дне трюма, сзади переборки машинного отделения; на бельгийском подвешен на медной проволоке под трапом в двух метрах от машинного отделения. Взрыву предшествовало своеобразное шипение.

Странно, что обе эти диверсии не всполошили контрразведку стран Антанты: ведь взрывались-то корабли флотов, воюющих против Германии и ее блока. Воистину, пока гром не грянет...

Гром грянул 7 октября 1916 года в Северной бухте Севастополя. Взорвался новейший и крупнейший корабль русского флота - линкор "Императрица Мария"... Выше я уже упоминал о коварных германских "сигарах" и приводил донесение русского морского агента капитана 1-го ранга Беренса...

...Музыка за стенами архива давно смолка. С легким треском выскочил из кадровой рамки конец микрофильма...

Я вышел на набережную Невы, пересек Дворцовый мост и поднялся на подиум военно-морского музея. Надо было вернуть Ларионову его книгу. Андрея Леонидовича я нашел в запасниках - в закутке, выгороженном у окна высокими застекленными шкафами с моделями баркентин, шняв, фрегатов, соколев, галер, со старинными штурманскими приборами и прочими музейными редкостями. Ларионов сидел за столом, который служил еще его отцу. Он перетащил его сюда с верхнего этажа из бывшего отцовского кабинета. Я прикинул: отец и сын Ларионовы оба отдали музею ровно полвека...

На прощание я перелистал книгу еще раз и вдруг заметил то, что всегда проскальзывало мимо глаз: в списке использованной литературы под номером 19 значилось: "Воспоминания Н.Ю. Людевиг ("Пересвет").

Вот как! Значит, матрос-охотник опубликовал книгу воспоминаний. Упустить такой факт! Пока я гонялся за призрачной зеленой папкой, меня поджидал где-то на библиотечной полке целый клад сведений о "Пересвете". И каких сведений - ведь книга написана не просто участником похода (что ценно само по себе), но и бывшим членом следственной комиссии.

Спрашиваю Ларионова, не попадались ли ему "Воспоминания", нет ли их в музее. Нет.

Звоню в Центральную военно-морскую библиотеку: "Нет ли у вас "Воспоминаний" Людевига?" - "Сейчас посмотрим... Нет. Такая книга у нас не значится".

Еду в Публичную библиотеку. Там, как в Ленинской библиотеке, всегда все есть... Увы, нет и там... Ладно, уж в нашей-то главной библиотеке наверняка есть. Отложим поиски до приезда в Москву.

Глава девятнадцатая

ОХОТНИК С "ПЕРЕСВЕТА"

Зал каталогов Государственной библиотеки СССР напоминает упрощенную модель гигантского мозга. В его ячейках спрессована память обо всем, что выходило из-под печатного станка со времен Ивана Федорова и до наших дней.

Ящичек на "Лю"... Есть Людевиг! И инициалы совпадают: "Н.Ю." - Николай Юльевич. Только название другое: "Буер. Описание и указание к постройке". 1929 год. Гидрографическое управление ВМФ РККА. Вот еще одна его же книга "Парусный спорт", только фамилия набрана с ошибкой: "Н.Ю. Людевич". Наверняка опечатка: ведь "г" и "ч" в письменном тексте легко перепутать.

Но где же "Воспоминания"? В каталоге не значатся...

И все же они должны быть! Ссылка в библиографическом списке сделана не от руки, набрана черным по белому: "Воспоминания Н.Ю. Людевиг ("Пересвет")". Ошибки быть не может. К тому же вот и каталожные карточки подтверждают - бывший матрос писал в тридцатых годах книги и издавал их.

Звоню в отраслевые библиотеки. Звоню в Военно-научную библиотеку Генерального штаба Вооруженных Сил СССР, в библиотеку Академии наук... Отовсюду - нет, нет, нет...

Последняя надежда - Всесоюзная книжная палата, эта штурманская рубка печатного океана... И "штурманская рубка" не смогла сообщить ничего утешительного: "В списках не значится". Неуловимая и с каждым отказом все более желанная книга снится мне по ночам, дразнит воображение, точно так же, как это было с "Авариями царского флота". Неужели ее выпустили таким мизерным тиражом, как и сборник Ларионова?

В поисках моих наступила затяжная пауза.

Весьма сомнительный родственник автора - пианист из светлановского оркестра уехал в Австралию на гастроли. Справка из отдела кадров Московской филармонии не внушала особых надежд: пианиста звали Петром Николаевичем Мещаниновым. Если он и в самом деле родственник матроса с "Пересвета", то уж наверняка десятая вода на киселе. Так что шансы отыскать "Воспоминания" Людевига сводились почти что к нулю...

Мой приятель - художник Геннадий Добров пригласил меня на зональную выставку, где показывалось несколько его картин. Там, за Москвой-рекой, бродя по огромным залам, я наткнулся на ничем не примечательный портрет сельского тракториста. Скользнув взглядом по авторской табличке, я глазам своим не поверил: "О.Н. Людевиг". Однофамилец? Но уж слишком редкая фамилия, да и второй инициал наводил на мысль о прямом родстве с пересветовским матросом... Я бросился в фойе выставочного центра и, сунув голову в прозрачный колпак телефона-автомата, позвонил в отдел творческих кадров МОСХа.

- Ольга Николаевна Людевиг, - ответили мне. - Живописец. Ее телефон...

Благодарю и звоню тотчас же.

Приятный женский голос подтвердил все мои самые лучшие предположения. Я говорил с дочерью Николая Юльевича Людевига, матроса-охотника с крейсера "Пересвет", члена следственной комиссии по делу гибели корабля! Тут же выяснилось, что пианист из светлановского оркестра, Петр Николаевич Мещанинов, ее сын и единственный внук Николая Людевига.

- А книга? Книга "Воспоминания" - сохранился ли у вас хотя бы экземпляр?!

- Такой книги нет в природе! - огорошила меня Ольга Николаевна. - Она никогда не выходила в свет, но готовилась к печати. Рукопись у меня есть.

- Можно было бы взглянуть на нее?

- Приезжайте.

В назначенный день еду на юго-запад столицы - в Тропарево, - затем почти бегу, то и дело оскользаясь на ледяных колдобинах проспекта Вернадского. Вот и дом художницы - высоченная жилая башня. Поднимаюсь на седьмой этаж.

Немолодая статная женщина ведет меня в комнаты. С первых же шагов попадаю в особую атмосферу старого интеллигентского дома, где старина не антураж, а гордая память рода. В современной блочной квартире нашлось место и резному книжному шкафу из отцовского кабинета (в нем сохранены книги Людевига), и массивному письменному столу с зеленосуконной столешницей. Именно за ним бывший пересветовец работал над своим походным дневником, над статьями, проливающими свет на тайну гибели корабля. Теперь внук его, Петр Николаевич Мещанинов, пишет здесь музыковедческую книгу... Все было почти так, как у Ларионовых.

Ольга Николаевна показала мне и звездный глобус "яхтенного адмирала", и часы-приз, завоеванный отцом на парусных гонках, и его бронзовый барометр. То был настоящий домашний музей...

Ее удивил мой приход и не удивил. Не удивил потому, что время от времени к ней обращаются спортивные журналисты, которых по тому или иному поводу интересует старейший русский яхтсмен, вице-командор Петроградского морского клуба, первый советский председатель Совета по делам водного спорта Николай Юльевич Людевиг; удивил потому, что впервые кто-то стал расспрашивать о матросском прошлом отца.

И я расспрашивал...

Из рассказа Ольги Николаевны, из альбомов, из расползающихся от ветхости бумаг, любовно сбереженных дочерью, вставал образ человека необыкновенного, судьбы которого хватило бы, чтобы написать роман. Впрочем, они стоили друг друга - судьбы Домерщикова, Ларионова, Людевига.

О деде матроса с "Пересвета" "Русский биографический словарь" сообщает, что пастор Генрих-Христиан-Теодор Людевиг родился в 1782 году в Ганновере. Окончив Геттингенский университет, он уезжает в Россию домашним учителем в один из богатых домов Курляндии. Затем учительствует в либавском сиротском приюте, становится пастором либавского латышского прихода, на латышском же языке пишет и издает философские трактаты. Сын его - Юлий, земский врач, - лечил прокаженных, за самоотверженную деятельность на холерных эпидемиях получил личное дворянство. Наконец, внук пастора и сын земского врача Николай Людевиг. Он родился в 1877 году во все той же Либаве, ставшей для его домочадцев второй родиной, однако семья земского врача очень скоро перебралась в Петербург.

После реформатского училища и реальной гимназии Николай поступил страховым агентом в "Русский Ллойд". Предельно честный, исполнительный, не пьющий и не курящий молодой человек был назначен вскоре начальником статистического отдела. Довольно скучная служба была лишь службой, не более того, душа Людевига рвалась в море под белым парусом. Наверное, неспроста его двухмачтовая яхта была названа "Утехой". Молодой чиновник жил в полярно разных мирах: днем - в конторе, среди статистической цифири, вечерами и белыми ночами - на морском просторе Финского залива, взнуздывая ветер в паруса и снасти. Это было не просто развлечение, это было его истинное призвание, его судьба, его вторая профессия, ставшая с годами главной.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Немолодой сухощавый матрос с аккуратными усами; взгляд прямой, с затаенной горечью. На бескозырке теснятся цифры и литеры: "1-й Балт. фл. экипаж", на плечах погончики с пестрой окантовкой вольноопределяющегося, по-флотски - охотника... (См. фото на вклейке).

Когда началась Первая мировая, Людевиг, в свои тридцать семь, призыву не подлежал. Тем не менее он оставил весьма обеспеченную столичную жизнь лакей, собака-водолаз, яхта, теплое место в страховой конторе - и отправился на фронт добровольцем. Этот решительный поступок он совершил не в ура-патриотическом угаре и не в юношеском порыве к подвигам. Людевиг много читал Толстого, видимо, сочувствовал его идеям и, повинуясь голосу совести, отправился в самое пекло народной беды - на фронт. Сначала он попал рядовым в пехотный полк, но ему, завзятому паруснику, хотелось в родную стихию - на море, на флот. Он знал, что врачи в плавсостав его не пропустят: подводило зрение, он путал коричневый и зеленый цвета. И вот тут, быть может впервые за свою безупречную жизнь страхового чиновника, Людевиг словчил: выучил наизусть цветовые таблицы и... был признан годным к службе на флоте. Так на крейсере "Пересвет" оказался весьма своеобразный матрос-охотник, который возложил на себя - опять-таки добровольно обязанности негласного корабельного летописца, точнейшего хронографа последнего похода "Пересвета".

Ольга Николаевна выложила на отцовский стол длинную голубую папку с замшевыми уголочками, подбитыми латунными шляпками. На пожелтевшей этикетке рукою Людевига было выведено: "Гибель "Пересвета". Сердце у меня запрыгало. Передо мной лежал дневник не просто очевидца загадочного взрыва корабля, но и активнейшего члена следственной комиссии по делу "Пересвета". Я почувствовал себя марафонцем, завидевшим финишную черту. Да что марафонцем... Тут разом встали перед глазами библиотеки, архивы, квартиры, все люди, с которыми свел меня розыск...

Поверх этикетки синела размашистая карандашная буква "О". Надо было понимать - Ольге, дочери... Именно ей завещал Людевиг эту папку - хранилище его совестливой памяти, увы, не тронувшей в бурные тридцатые годы ни издателей, ни историков. Почти полстолетия молчал голос человека, знавшего, как никто, обстоятельства гибели "Пересвета".

Машинописная рукопись не магнитная лента, но я вдруг явственно услышал глуховатый, чуть торопливый, питерский говорок.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. "Уже во время стоянки во Владивостоке, видя всю неблагоустроенность "эскадры особого назначения", я вознамерился разоблачить по окончании войны эту покупку старых железных коробок, а потому вел дневник и много снимал, фиксируя все мало-мальски интересное. Полагаю, что неточностей мало, так как вслед за революцией мне поручили вести расследование обстоятельств взрыва, что в свою очередь повлекло за собой выяснение состояния корабля и условий жизни на нем. Результатом этого опроса соплавателей явилось мое возвращение в Россию, где по моему докладу морскому министру была создана следственная комиссия для выяснения обстоятельств покупки, плавания и гибели "Пересвета". Я и машинист Мадрус в ней участвовали в качестве членов, присутствовали при допросе до 250 человек, в том числе нескольких высших чинов морского министерства, и просмотрели документы и дела, относящиеся до нашей эскадры. Сличение и сводка всего этого материала, дополняя и разъясняя мои воспоминания, дали, я полагаю, исчерпывающую картину нашей эпопеи. С наиболее интересных документов у меня имеются копии или выписки. Редкий приводимый мною факт не может быть подтвержден документами или показаниями нескольких лиц".

Как всегда, я отыскал в тексте сначала все, что касалось Михаила Домерщикова. Разумеется, матрос Людевиг смотрел на старшего офицера "Пересвета" несколько иначе, чем я из своего далека. Во все времена должность старшего офицера (старшего помощника командира) предписывает особую требовательность, это самый жесткий исполнитель командирской воли на корабле. Он не имеет права быть добреньким, заигрывать с командой, идти на поводу у кают-компании. И чаще всего человек в этой суровой роли особых симпатий у своих соплавателей - будь то лейтенант или матрос - не вызывает. У Людевига с Домерщиковым было одно личное столкновение, после которого матросу-охотнику пришлось спороть унтер-офицерские лычки. В дневнике Людевиг не оправдывал себя, а честно поведал об этом конфликте. Во время стоянки в Японии старший офицер застал на боевом марсе грот-мачты четырех матросов, игравших в карты. Среди этих четырех оказался и автор дневника. Наказав картежников, Домерщиков поступил так, как поступил бы и сейчас любой старпом. Людевиг, человек обостренной справедливости, зла на старшего офицера не затаил, но и любовью к нему не проникся. Тем не менее чувство объективности ему не изменило, и Домерщиков, несмотря на неприязненный авторский тон, выглядит на страницах дневника весьма достойно. Это тем более заметно на фоне остальных пересветовских офицеров, которых Людевиг оценивал в духе своего бунтарского времени - уничтожительно-резко.

Домерщиков сменил на посту старшего офицера подлинного царского сатрапа - капитана 2-го ранга Бачманова - грубияна, драчуна, матерщинника, понимавшего службу весьма просто: за узду да в морду.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "Домерщиков, новый старшой, тотчас же по прибытии на корабль произнес речи: одну перед офицерами, другую перед командой. Перед первыми он развивал мысль о необходимости воздействия на матросов не кулаком и наказанием, а личным примером добросовестного отношения к службе. Тенденция эта встретила резкую оппозицию среди офицеров. Люди, в принципе с ним согласные, но имевшие за собой жизненный и служебный опыт, предсказывали, что такая резкая перемена политики поведет к водворению на корабле анархии, и резонно говорили, что перевоспитать людей нельзя в один день и что без наказаний и Домерщиков не обойдется. Офицеры же типа Бачманова, принципиально не признающие за матросом права именоваться человеком, были в отчаянии и предсказывали бунт.

Во всяком случае, повышенные требования к офицерам, с одной стороны, и защита интересов матросов, может быть иногда в ущерб престижу офицера, с другой стороны, привели к тому, что старший офицер оказался совершенно изолированным от остальной кают-компании.

Матросам Домерщиков сказал, что он будет строго требовать службу, но зато обещал заботиться об их пище, а со своими нуждами разрешил без стеснения ходить к нему. Спич этот, очень длинный и сумбурный, произнесенный едва слышным голосом, произвел на команду какое-то нелепое впечатление.

Следуя программе, высказанной перед офицерами, он первое время ни одного взыскания не накладывал и пытался воздействовать словом. Но вожжи слишком быстро были распущены. До того незаметное, тайное пьянство на корабле стало явным, а число краж увеличилось. Число нетчиков* все росло и дошло до баснословной цифры - двадцать с лишним человек в день. Матросы в городе стали производить даже покушения на имущество японцев. Был случай похищения денег у торговца и часов в магазине. Японские власти запротестовали.

Пришлось вновь вводить строгости. При возвращении с берега стали матросов обыскивать для отобрания спиртных напитков и наказывать за опоздание с берега. Целый ряд унтер-офицеров был разжалован за пьянство, дебоши и картеж на корабле.

Мягкий и ранее говоривший тихим голосом и апеллировавший к совести людей, старшой стал пытаться орать истошным голосом и неистовствовать без толку. Так разумной дисциплины ему создать и не удалось. Кражи стали систематическими, причем в большинстве случаев виновники оставались необнаруженными, а некоторые, по мнению команды, явные воры за недоказанностью ходили на свободе и продолжали свое дело. Матросы стали расправляться своим судом, т. е. избивать подозреваемого. В одном из подобных случаев удалось самоуправцев обнаружить. Старший офицер грозил им судом, расстрелом, виселицей, но в конце концов ограничился постановкой всех преступников под ружье".

Домерщиков, прошедший суровую школу жизни - Цусима, австралийские лесоразработки, пулеметная команда Дикой дивизии, гибель госпитального судна, - принадлежал к той части русского морского офицерства, которая была воспитана на гуманистических романах Станюковича, на идеях адмирала Макарова, высоко ценившего боевые качества русского матроса. В весьма разношерстной кают-компании "Пересвета" Домерщиков действительно выглядел белой вороной, что было замечено в матросских низах и нашло отражение в дневнике Людевига.

Как я понимал этого "офицера с тихим голосом"!

Я разложил на своем рабочем столе рукописи дневника Людевига и ксерокопию дневника Иванова-Тринадцатого. Жизнь, поход и гибель "Пересвета" открывались мне почти стереоскопически: я мог рассматривать судьбу корабля глазами рядового матроса и глазами его командира, из палубных низов и с высоты мостика...

Оба дневника яростно спорили друг с другом, один то и дело поправлял другого, порой в чем-то они сходились, но чаще Людевиг уличал своего командира в выгодных ему неточностях и недомолвках, обличал его, возлагая на него всю ответственность за роковой взрыв.

После эвакуации из Порт-Саида они никогда не видели друг друга. Людевиг вернулся в Петроград, а Иванова-Тринадцатого эмигрантская судьба забросила в Лион. Но дневники они писали в одни и те же годы, ведя свой нечаянный спор, безо всякой надежды быть услышанными не только друг другом, но и своими современниками. Журнал "Морской сборник", куда в июне 1940 года Людевиг отнес свой дневник, дал понять автору, что дела минувших дней его не интересуют. А зря.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "По словам офицеров, вахтенных начальников, командир был предупрежден английскими властями о том, что в Порт-Саиде предполагаются германские агенты и что необходимо принять строжайшие меры к охране корабля от проникновения посторонних лиц. На словах были даны строжайшие распоряжения, чтобы абсолютно никто без специального на то разрешения на корабль не пропускался, но на деле было вовсе не так. Разные прачки, портные, торговцы свободно разгуливали не только в офицерских палубах, но даже и в обеих командных. Рабочие одного из порт-саидских заводов, работавшие по ремонту мусорных эжекторов, всходили на корабль, иногда даже не спрашивая разрешения вахтенного начальника. Часовые у трапов, привыкшие к халатному отношению к своим обязанностям и к беспрепятственному посещению корабля посторонними лицами, даже не всегда вызывали вахтенного унтер-офицера. Однажды было установлено, что какие-то темнокожие производили с шлюпки торговлю вином с матросами через открытые минные полупортики. В другой раз был задержан лодочник, принявший от матроса через иллюминатор на тарабарском языке записку (буквы русские, но содержание понять было нельзя). Кто был этот матрос, установить не удалось. Что сделали береговые власти с задержанным, осталось в неизвестности.

День отхода держался от экипажа в секрете, и даже в последние сутки в точности не было известно, когда мы выходим. Как это всегда бывает, лучше всех были осведомлены поставщики, и от них-то мы узнали, что уходим 22-го, в четыре утра. Но около двух часов дня от начальника обороны Порт-Саида и Суэцкого канала - французского адмирала - пришло распоряжение выходить в три часа, т.е. на час раньше.

В последние минуты, когда сообщение с берегом было уже прекращено и отдавались последние перлини, неожиданно на палубу вышли каких-то два "вольных человека". Никто их не остановил. Они сели в шлюпку и съехали. По словам кондуктора Николайчука, это были два брата, русские подданные, один из них служил когда-то фельдфебелем. Они были приглашены в кондукторскую кают-компанию баталером Пален. Он их угощал".

Глава двадцатая

ТОЧКИ НАД "Е"

Пален? Пален, Пален... Эта фамилия показалась знакомой. Стоп! Венский юрист - Иван Симеонович Палёнов. Может быть, Людевиг написал его фамилию в сокращенном виде?

Изучаю текст - Пален. Без намека на сокращение. И потом с какой стати ему понадобилось сокращать именно эту фамилию, когда все остальные выписаны полностью? Нет, случайное созвучие: Пален и Палёнов. Одна - какая-то французская фамилия, другая - чисто русская. Ничего общего, кроме первых трех букв... А может, все-таки Паленов, без "ё"?

Роюсь в самом нижнем ящике стола, там, где обычно храню старые записные книжки... Вот и венский блокнот. Записи, второпях сделанные в клубе "Родина", - куцые, с полупонятными сокращениями. Палёнов сам написал в блокнот свой телефон и фамилию по-немецки: Palenoff. Никаких точек над "е". Это уже я сам перевел фамилию на русский манер: Палёнов. Значит, все-таки Паленов? Тогда совпадают все пять букв. А окончание "off" - "ов"? Но ведь вполне допустимо, что носитель фамилии мог сам по какой-либо причине русифицировать свое имя. Может быть, он написал русское окончание специально для меня, чтобы фамилия его звучала для уха соотечественника более привычно, более располагающе?..

На этой же блокнотной страничке под телефоном Палёнова - Палена я обнаружил свою маловразумительную теперь пометку: "мавз. Гриб." Расшифровать ее удалось довольно быстро: "мавзолей Грибоедова". Но по какому поводу она возникла и как связана с моим венским знакомым, это я вспомнить не мог. Я напрягал свою память и так и эдак, я пускался на хитрость, отвлекался, а потом пытался вспомнить врасплох. Все безуспешно...

Я почти ничего не знал о человеке, который навел меня на след "Пересвета", и даже эта пустячная пометка могла бы о нем что-то рассказать.

Я промучился несколько дней, пока не приехал в гости к Павлу Платоновичу Домерщикову, и тот, к слову, предложил мне полистать прекрасно изданный фотоальбом "Старый Тбилиси". Вот тут-то на глаза попался фотоснимок мавзолея Грибоедова. Надгробие поэта венчала бронзовая женщина, припавшая к подножию распятия. Вспомнил!

Там, в клубе "Родина", Палёнов упомянул о своем не то деде, не то прадеде - герое Отечественной войны, на могиле которого поставлен тот же памятник, что украшает и мавзолей Грибоедова.

Звоню в Институт искусствоведения, без особой, впрочем, надежды узнать что-либо по "делу Палена". Задаю один-единственный вопрос: "Кто автор скульптуры на мавзолее Грибоедова?" После нескольких телефонных переадресовок получаю исчерпывающую справку: "Автор мемориальной фигуры известный русский скульптор Демут-Малиновский. В Москве имеются три авторских повторения этого памятника: одна копия в некрополе Донского монастыря, две другие - на Введенском кладбище".

Визит в Голицынскую усыпальницу Донского монастыря доставил лишь эстетическое наслаждение, и ничего более. Дева, припавшая к подножию распятия, как две капли воды походила на свой тбилисский оригинал. Однако оплакивала она некоего флигель-адъютанта В. Новосильцева, убитого в 1825 году на дуэли.

Еду в Лефортово, на Введенское кладбище, бывшее Немецкое. Обошел все аллеи, все тропинки, но нигде характерный силуэт монумента так и не попался на глаза. Неужели в Институте искусствоведения ошиблись?

Спрашиваю о памятнике пожилую женщину в черном служебном халате - не то привратницу, не то сторожиху.

- Есть такой, да только признать его трудно. Распятие-то злодеи спилили, а женщина осталась. От главных ворот по центральной аллее пойдете, там ее и увидите.

Я так и сделал.

На саркофаге красного мрамора бронзовая дева сжимала в руках спилок креста. Я не успел придумать достойной кары кладбищенским ворам, как в глаза мне ударила надпись: "Генерал от кавалерии Павел Петрович фон дер Пален"*. Так все-таки Пален! Не Палёнов, а Пален. И не француз, как мне казалось, а немец - фон дер... Подозрение на старшего артиллерийского офицера Ренштке пало во многом из-за его немецкой фамилии. Но мало кто знал на "Пересвете", что и баталер Пален тоже был выходцем из немцев. Если к Ренштке наведывался какой-то араб с чемоданом (то мог быть и коммивояжер с образцами товаров), то к Палену за два часа до взрыва приходили двое штатских. Вроде бы свои...

"В Порт-Саиде, - свидетельствует командир "Пересвета", - находился агент пароходного общества РОПиТ господин Пахомов, тип очень небольшого удельного веса, и еще каких-то двое русских, темные типы, избравшие себе знакомство с кондукторами и нижними чинами, пускаемыми на берег".

То, что агенты РОПиТа в Египте занимались по меньшей мере промышленным шпионажем, ни для кого не секрет**.

От промышленного шпионажа к военному путь короткий. Порт-Саид кишел разведчиками воюющих блоков, и перевербовка агентов была делом обычным. Даже если господин Пахомов состоял на службе русской разведки, его подчиненные по РОПиТу - двое братьев - могли работать на германцев. Встретив в одной из порт-саидских кофеен своего давнего знакомого кондуктора Палена, братья-ропитовцы могли повести такую игру: начали бы оплакивать молодую душу Палена, идущего на верную гибель в Средиземное море. Война-де кончается, бессмысленно губить сотни матросских жизней ради того, чтобы перегнать на Север ржавую, никому не страшную коробку. Было бы в высшей степени гуманно, если бы какой-нибудь смельчак сумел так повредить корабль, чтобы он надолго застрял в Порт-Саиде - до конца войны, тогда все остались бы живы.

При такой обработке Палена, когда речь шла не о диверсии на благо Германской империи, а о человеколюбивом деянии, участники сделки ничем не рисковали, если бы они открыто предложили Палену от имени его соотечественников солидный куш за подрыв крейсера. Деньги могли быть обещаны и в первом случае, как плата за риск.

Пален согласился. Он нашел способ подбросить "сигары"-воспламенители в бомбовый погреб носовой десятидюймовки. Не рассчитал только время взрыва, промедлив на час.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. "Шифрованная записка, посторонние на корабле, распущенность экипажа, доступность к погребам, вообще порядки, которых ни один капитан торгового, грузового парохода у себя не допустил бы, - писал Людевиг, - делали на "Пересвете" вполне возможным устройство взрыва со злым умыслом. Если предположить, что в задание, полученное германским агентом, входило не только утопить корабль наш, но и загородить Суэцкий канал, то картина будет ясна.

Адская машина, в виде часового механизма, имеющая, скажем, внешний вид термографа Ришара или барографа, приборов на военных кораблях обычных, с парой фунтов взрывчатого вещества и ударным приспособлением, была внесена на корабль и помещена или в одном из носовых погребов, или же вне его, у тонкой переборки, отделяющей его от соседнего помещения.

Для воспламенения наших 10-дюймовых полузарядов (не патронов), хранившихся в медных цилиндрах с неплотными крышками, многого не нужно. Загорелось сначала несколько штук, затем пожар увеличился. Характерного "взрыва" не было, иначе разворотило бы всю носовую часть корабля.

Часы поставлены на момент, когда корабль должен быть, по расчету, еще в канале. Если адский прибор закладывал кто-либо из экипажа корабля, то искусители могли его убедить, что он наверняка спасется. "Ведь тонуть "Пересвет" должен, - могли им говорить, - на глазах у десятков французских, английских, итальянских и других военных и коммерческих судов. Сотни шлюпок и паровых катеров бросятся к месту катастрофы".

Соображение о возможной гибели массы людей для подлеца необязательно, да, кроме того, при взрыве в погребе, когда по команде "Все наверх! С якоря сниматься!" в носовом отсеке под палубой почти никто не должен оставаться, число погибших было бы минимальным.

Если финал построенной мною гипотезы разбивается и, может, виновник взрыва погиб вместе с кораблем, тому виною наш выход на час раньше, чем предполагалось".

После небольшого открытия, уточнившего фамилию Палёнова, версия Людевига в моих глазах стала еще более вероятной.

Пален, Пален... Надо узнать о нем все, что только можно. Но как? Личные дела и послужные списки кондукторов в архивы не сдавались. В ЦГА ВМФ искать бесполезно...

Я начал с Центрального адресного бюро и вскоре получил оттуда неутешительную справку: на территории Советского Союза не проживает ни один гражданин по фамилии Пален. Листаю справочно-адресные книги Москвы и Ленинграда. Нет, нет, нет... Последний том "Весь Ленинград" датирован 1933 годом. Пробегаю длинные столбцы убористого шрифта: Павловы, Палкины, Палев, Пален И.С.!

Итак, в 1933 году венский юрист Палёнов, он же Пален, жил в Ленинграде на Социалистической улице (бывшая Ивановская), записываю номер дома и квартиры.

Вот и кончик нити! Да только не истлела ли эта нить за минувшие полвека?

Ищу на схеме Ленинграда примерное местоположение дома Палена. Вот здесь. В какой-то сотне шагов от дома в Графском переулке, где жил Домерщиков. А рядом здание театра имени Ленсовета, где в годы НЭПа находилось казино - там в Управлении государственной карточной монополии работал одно время Людевиг. Как тесно - на одном пятачке - сошлись судьбы трех пересветовцев: человека, взорвавшего корабль, человека, спасавшего корабль, и человека, искавшего виновника катастрофы. Сойтись-то они сошлись, но как потом разошлись?

Глава двадцать первая

КОНСТРУКТОР "ЧЕРТОГОНОВ"

Золоченый штык Петропавловской крепости потускнел от мороза. По желтоватому льду Невы бродили вороны, выклевывая что-то в трещинках. Стояла обычная январская стужа, но, странное дело, чем ближе я подходил к дому Палена, тем ощутимее пробирал мороз. Казалось, все происходит как в детской игре, когда по мере приближения к цели кричат: "Тепло, теплее, горячо"; разница была в том, что мне с каждым шагом к ничем не примечательному угловому дому становилось "прохладно, холодно, ледяно", как будто именно там располагался полюс холода.

У двери с четырьмя звонковыми кнопками - ни под одной из них таблички с фамилией "Пален", разумеется, не было - я дал общий звонок. Дверь открыл коренастый мужчина лет шестидесяти. Тяжелые, вросшие в переносицу очки, коротко стриженные усы, вместо правой брови - лысый рубец шрама. Должно быть, он куда-то собирался - на голове сидел каракулевый "пирожок", с шеи свисал теплый вязаный шарф.

Я представился и объяснил, что ищу людей, знавших Ивана Симеоновича Палена, жившего до войны в этой квартире.

- Про-хо-ди-те, - нараспев от удивления протянул человек в "пирожке". Он стянул шарф, и на пиджаке его открылась весьма внушительная орденская колодка, где алели ленточки двух "Отечественных войн" и трех "Красных Звезд". - Проходите, - еще раз повторил он свое приглашение. - Гость запоздалый... Как вас звать-величать?.. Ну а меня - Виктор Иванович Новиков... Урожденный Пален. Так-то... Сейчас свет включу... Моя дверь вторая справа. Толкайте смелее, закрыть не успел...

Я вошел в небольшую, но высокую комнату, обставленную скучной мебелью середины века. Под новеньким линолеумом потрескивал старый паркет.

- Может, вы об отце какие сведения имеете, раз меня разыскали? спросил хозяин комнаты, усаживаясь в кресло.

- Вы... сын Ивана Симеоновича? - Я чуть не вскрикнул.

- Сын, сын... Да вы успокойтесь, присаживайтесь... Фамилии у нас, правда, разные. Я, как война началась, стал по матери писаться. Решил, что непатриотично немецкую фамилию носить, раз война с немцами. Да мы уж тут так обрусели, что во мне немецкой крови и с наперсток не наберется. Ну а все же... Батя под своей ушел. В сорок втором пропал без вести где-то здесь же, под Ленинградом. Он в народном ополчении воевал... Я всю войну прошел от звонка до звонка, знаю, как без вести пропадают. Кого снарядом на клочки, кто под лед ушел, а кого без документов так - в братскую могилу. Сорок четыре года прошло. Был бы жив - объявился...

Я с трудом удержался от мгновенного искуса раскрыть судьбу его отца. Удержался и не пожалел об этом... И еще я подумал: хорошо, что Виктор Иванович носит другую фамилию, дело не в том, немецкая она или польская, а в том, что мрачная тень венского юриста не упадет на его честное имя.

Я спросил, не рассказывал ли Пален-старший о походе на "Пересвете".

- О службе на царском флоте он вспоминать не любил. Правда, тельняшку носил всегда... И татуировка у него на плече была: дракон японочку обвивает. Это он на память о Японии выколол... О "Пересвете" он рассказывал, что взорвали его англичане и что не то в двадцать пятом, не то в двадцать седьмом ему удалось разоблачить бывшего старшего офицера, который-то и оказался английским наемником.

Я не стал его опровергать, доказывать обратное, тем более что при мне не было никаких документов, удостоверяющих мою правоту и версию Людевига. Я думаю, что рано или поздно эти строки попадутся на глаза Виктору Ивановичу и он узнает всю правду, как бы горька она ни была...

Итоги своей последней ленинградской вылазки я подводил в Москве. Но прежде чем сесть за стол, я еще раз побывал у Ольги Николаевны Людевиг. Она собиралась в свое "имение", в псковскую деревню Ямище, где у нее что-то вроде мастерской. Во всяком случае, портрет тракториста, который сослужил мне столь добрую службу, был написан именно там.

Мы сидели за старинным ломберным столиком. Ольга Николаевна извлекала из шкатулки спортивные регалии отца - значки необычайной ныне редкости, раскладывала их на зеленом сукне...

Вспоминая жизнь Николая Юльевича, она обмолвилась, что в году тридцать пятом с ним произошел несчастный случай. Людевиг работал тогда на осоавиахимовском судостроительном заводе имени Каракозова начальником ОТК. По разгильдяйству ли, по злому ли умыслу во время обхода верфи на него упала кувалда. Пострадавшего отвезли в больницу с сотрясением мозга. Потом инсульт...

Мысль о том, что это могло быть покушение, упрочилась, когда Ольга Николаевна рассказала, как в тридцать седьмом году к ним в дом на Гороховской приходил сотрудник из одной очень строгой организации и подробно расспрашивал ее об отце. Все обошлось благополучно: биография бывшего матроса была чиста. Но ведь кто-то же пытался его очернить?

Для меня это вопрос почти риторический.

Гражданская война прервала работу следственной комиссии по делу гибели "Пересвета". Протоколы свидетельских показаний ушли в архив.

Но баталер Пален был отнюдь не уверен, что о гибели "Пересвета" забудут раз и навсегда, что следствие не возобновится... Лучший способ обороны - нападение. А лучшим объектом для такого нападения был бывший старший офицер "Пересвета" Домерщиков, человек с биографией весьма сложной. Палену удалось его оклеветать и на несколько лет отвести от себя какие-либо подозрения. Но оставался еще этот матрос-охотник, не просто очевидец, а член бывшей следственной комиссии. Он-то больше чем кто-либо тревожил Палена, так как продолжал расспрашивать пересветовцев об обстоятельствах гибели крейсера, собирался писать книгу об этом и был убежденным приверженцем версии умышленного взрыва.

Если убрать Домерщикова оказалось довольно легко, то Людевиг, с его кристально чистым матросским прошлым, оставался неуязвим. Не это ли обстоятельство заставило Палена "пропасть без вести" в сорок втором? Быть может, оно сопутствовало желанию вырваться из блокадного кольца, еще раз спасти свою жизнь, как это ему удалось в Порт-Саиде. Как-никак, а он, фольксдойче, мог рассчитывать на особое к себе отношение, даже если немецкая разведка и забыла о той услуге, которую он оказал ей в шестнадцатом году. А если не забыла?

Среди новых документов, которые отыскала Ольга Николаевна к моему приходу, я обнаружил любопытную бумагу - удостоверение, датированное августом 1917 года: "Дано сие

Н.Ю. Людевигу в том, что он уволен от военной службы как неправильно призванный из запаса, так как означенного срока службы (1889 г.) ратники во флот не призывались".

Значит, страховой агент действительно сам выбрал себе судьбу, "ступив на зыбкое лоно морей", уйдя в гибельный рейс "Пересвета", будто нарочно, за тем, чтобы пролить потом свет на тайну взрыва корабля.

СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ. Этот снимок сделан за год-два до гибели Людевига. Немолодой, тертый жизнью человек в черном пальто. Подзапущенная борода. На голове форменный картуз с "крабом" морского яхт-клуба. Под навесом широкого кожаного козырька поблескивают металлические - грибоедовские - очечки. Глаза сквозь стекла смотрят чуть грустно, прямо и строго.

Старый яхтенный капитан, "яхтенный адмирал", как зовут его в шутку друзья, мастер спорта, конструктор деревянного судостроения, Дон Кихот-ветроход...

"Вам мало было самим заниматься парусным спортом. Вы готовы были приобщить к нему весь мир", - писали друзья в почетном адресе по случаю 25-летия спортивной деятельности Людевига.

Во время Кронштадтского мятежа Людевиг гонял по льду Финского залива на буерах - ледовых яхтах, поддерживая связь красноармейских частей с Петроградом.

После Гражданской войны он целиком отдался любимому делу: организовывал речной яхт-клуб, учил осоавиахимовцев, писал популярные брошюры, конструировал, строил... Он увлекся буерами, "чертогонами", как их в шутку называли в народе.

Его не очень-то понимали: уж очень диковинный спорт - мчаться по льду под парусами. Находились и такие, которые заявляли: буер - отрыжка буржуазного спорта, пустая забава аристократов. А этот неистовый чудак со всклоченной бородкой уверял всех, что буер надо взять на вооружение Рабоче-Крестьянского Красного Флота.

Никто тогда ни сном ни духом не ведал, что первый мешок муки в умирающий от голода Ленинград будет доставлен по льду Ладоги именно на буере. Буеристы первыми - еще по тонкому льду - произвели разведку будущей Дороги жизни. Обратно из Кобон в Осиновец они возвращались отнюдь не налегке - на платформы "чертогонов" были уложены мешки с драгоценной мукой. И позже, когда на лед, еще недоступный автомашинам, вышли санные обозы, ледовые яхты, обгоняя выбивающихся из сил коней, летели по глади замерзшего озера, перевозя в осажденный город тонны и тонны ржаной, пшеничной муки.

Скольким женщинам, детям, раненым бойцам спас жизнь тот самый первый хлеб! Лишь конструктора Людевига не успели спасти его ветролеты. Он умер от голода в жестокую зиму сорок второго.

Его ученик, известный ленинградский яхтсмен Николай Евдокимович Астратов, сообщил мне в письме некоторые подробности:

"Быть может, он бы и пережил ту страшную зиму, но его обворовали. Из подвальчика на его огороде кто-то выгреб весь картофель...

Боже, какой был человек! Умный, добрый, радушный, глубоко интеллигентный. При нем не ругался даже наш шкипер, бывший боцман с "Громобоя". Николай Юльевич был гонщик от бога. Для нас он был больше чем тренер. Учитель!

И когда в отряд буеристов пришла его открытка с едва нацарапанным словом "Помогите", мы тут же собрали пакет с продовольствием. Саша Кукин встал на лыжи и двинулся в Новую Деревню. Увы, Людевига уже два месяца как не было в живых..."

А "чертогоны" старого романтика продолжали служить городу на Неве. И как служить!

Сбылось предсказание Людевига: Военно-Морской флот взял буера на вооружение. По приказанию командира Ленинградской военно-морской базы контр-адмирала Ю. Пантелеева в самом начале первой военной зимы были сформированы два буерных отряда. Оснастили их тяжелыми буерами "русского типа", построенными по чертежам Людевига. Каждая из 19 ледовых яхт несла паруса площадью до шестидесяти квадратных метров. На решетчатой платформе размещались шесть - десять автоматчиков. Вместо десанта можно было брать пять-шесть мешков муки (400-600 кг). При хорошем ветре буер успевал за день сделать от четырех до шести рейсов (3500 кг муки - семь тысяч буханок хлеба - двадцать восемь тысяч накормленных по блокадным нормам людей).

Ходили буера и ночью, доставляя в город не только муку, но и медикаменты, патроны и даже бензин.

Участник тех героических рейсов ленинградский яхтсмен Николай Астратов вспоминал на страницах журнала "Катера и яхты".

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА: "Приходилось перевозить и обессиленных голодом ленинградцев, часть - с детьми. С большим недоверием садились пассажиры на невиданный транспорт. И радостно благодарили, очутившись через какие-нибудь 20-30 минут на Большой земле".

Конструкторские разработки Людевига обеспечили Дорогу жизни самым быстрым транспортом: буера при попутном ветре развивали скорость до 80 километров в час. Их так и называли - ветролеты.

Буеристы отряда зимней обороны ходили и в разведку, и в дозоры, доставляли боевые донесения... Вступали в рисковую игру с немецкими батареями и даже самолетами - выручали скорость, маневренность, сноровка шкотовых и рулевых...

"В блокадные зимы буера хорошо послужили флоту. Может, стоит отыскать или воссоздать буер тех лет? - вопрошает бывший начальник отряда зимней обороны В. Чудов. - Может, стоит установить его на пьедестал, скажем, в Центральном яхт-клубе города? Ведь это еще одна страница военной истории Ленинграда, и страница славная!"

Конечно, стоит... Только не забыть бы при этом назвать и имя конструктора - Николая Юльевича Людевига, матроса-охотника с "Пересвета".

Лион. 1930 год

Врангелиада забросила контр-адмирала Иванова-Тринадцатого во Францию. С женой, двумя сыновьями и дочерью он сразу же оказался на мели. И если бы не случай, который свел бывшего командира "Пересвета" с капитаном 1-го ранга Бенуа д'Ази, приятелем по стоянке в Порт-Саиде, где тот командовал французским броненосцем, семейству Ивановых пришлось бы весьма туго.

Бенуа д'Ази посоветовал перебраться в Лион, на свою родину, и снабдил его адресами людей, могущих помочь с жильем и работой. Так Иванов-Тринадцатый до конца дней своих осел в "шелковой столице" Франции.

Иванов-Тринадцатый работал в местном ломбарде - сначала приемщиком вещей, потом счетоводом. Хозяину ломбарда, отставному сержанту колониальной полиции, льстило, что у него под началом настоящий русский адмирал. Порой, куражу ради, он покрикивал на "их превосходительство" и грозил увольнением.

В мае тридцатого года в окошечко ломбарда заглянул смуглый узкоглазый человек.

- Могу ли я видеть контр-адмирала Иванова-Тринадцатого?

- С кем имею честь? - вопросом на вопрос ответил приемщик вещей с замысловато изогнутыми усами.

Посетитель представился сотрудником японского консульства в Лионе и передал приглашение на званый ужин. Он же рассказал, как найти консульство: площадь Толозан, дом с гербом в виде золотой хризантемы.

Только за столом, накрытым в японском вкусе, Иванов-Тринадцатый понял, что его пригласили на празднование годовщины "победы в Цусимском проливе". Он уже хотел встать и уйти, но тут японский консул весьма церемонно преподнес ему шелковый Андреевский флаг.

- Япония умеет чтить мужество своих бывших врагов, - сказал консул. Этот флаг изготовлен из японского шелка в знак уважения к последнему командиру "Рюрика".

Иванов-Тринадцатый подарок принял. Спустя три года сине-крестным полотнищем флага накрыли тело последнего командира "Рюрика" и "Пересвета"... Его зарыли на загородном сельском кладбище. И хотя на надгробии и выбито его имя, его никогда не прочтут соотечественники. Они сюда не приходят...

Мурманск. 1986 год

Я стоял на палубе рейсового катера, резавшего гладь Кольского залива, как вдруг навстречу - курсом в Баренцево море - вышло из-за скалистого островка могучее судно с высокой современной рубкой, с явно ледокольным развалом бортов. Низкое предвесеннее солнце золотило славянскую вязь на корме - "Пересвет".

Ледокол "Пересвет" шел на Новую Землю. Шел он из Мурманска - оттуда, куда не смог дойти его тезка-крейсер.

То было обыкновенное флотское чудо, когда погибший корабль воскресал в новом судне.

"Пересвет" воскресал не впервые. Это имя носило до 1918 года сторожевое судно, переименованное в "Борец за коммуну". "Пересвет"-"Борец" воевал на Гражданской и захватил три года Великой Отечественной.

Красный флаг реял на гафеле нового "Пересвета".

А что же "Пересвет" порт-артурский и порт-саидский? Его останки так и покоятся на дне Суэцкого залива.

Жарким летом 1974 года к берегам Египта пришли, повторив путь старого броненосца, тральщики Краснознаменного Тихоокеанского флота, пришли по просьбе египетского правительства, чтобы обезвредить в Суэцком заливе минные поля, выставленные израильтянами. И снова громыхнул взрыв и вздыбилась вода и пламень у борта одного из тральщиков. И снова моряки-тихоокеанцы геройски спасали корабль. И спасли. И разминировали залив.

Увы, спустя десять лет в этом горячем районе снова загремели таинственные взрывы. Неизвестные террористы выставили в Суэцком канале и Красном море мины, на которых за полтора летних месяца 1984 года подорвалось восемнадцать судов из четырнадцати стран. На сей раз коварные воды канала очищали американские вертолеты-тральщики.

ДУША КОРАБЛЯ

(Вместо эпилога)

Белые пятна новейшей истории не отличаются девственной белизной. Они либо залиты кровью, либо пепельно-серы, как выжженная земля...

Судеб морских таинственная вязь... Вязь - это и узор, это и письмена. Быть может, и в этих арабесках судеб проступают письмена истории обрывочно-ясные, нерасшифрованные до конца, сбивчивые, и оттого каждый прочтет в них то, что он хочет прочесть.

Никто не знает, как влияют на нашу жизнь ничтожные события прошлого. А они влияют с такой же непреложностью, как и величайшие катаклизмы вроде геологических катастроф или социальных потрясений.

Нити, нити... Все сплетено, все связано. Если рвется что-то сейчас, то чем это отзовется лет через сто? А ведь отзовется, и как отзовется! Каждое наше слово, каждый наш шаг...

СУДЬБА КОРАБЛЯ. "17 июня 1919 года, - доносил в своем рапорте последний командир крейсера "Олег", бывший каперанг, а ныне военмор А.В. Салтанов, - вечером для наблюдения за морем был выдвинут к Толбухину маяку крейсер "Олег" при охране из двух эсминцев и двух сторожевых судов. Крейсер, находясь в полной готовности, стоял на якоре, на створе выходных маяков.

В 4 часа крейсер был атакован... быстроходным моторным катером, который выпустил в крейсер торпеду и быстро стал уходить. Торпеда попала в левый борт у кочегарки, приблизительно около 36-го шпангоута. От взрыва крейсер начал довольно быстро крениться. После первого момента паники, которая была ликвидирована минуты через три, команда стала по боевому расписанию, и был открыт огонь по удалявшемуся катеру из орудий левого носового плутонга...

Все попытки выровнять крен не увенчались успехом, и через 10-12 минут после взрыва крейсер, затонувши, лег левым бортом на грунт. Личный состав был снят миноносцами. Погибло 5 человек, и 5 человек было ранено".

То, что моряки одушевляют свои корабли, - это объяснимо, и в этом нет ничего необычного. Но корабли, оказывается, если верить старым морякам, могут любить друг друга, равно как и ненавидеть. Я сначала улыбнулся, когда услышал, что "Аврора" была влюблена в "Олега", что у них был свой "корабельный роман".

"Олег" и "Аврора"... Они родились на одной и той же верфи - Нового Адмиральства. Она - постарше, он на год младше. Впервые встретились они в феврале 1905 года у острова Мадагаскар, когда "Олег" догнал свою белоснежную стройную красавицу, ушедшую с Тихоокеанской эскадрой раньше его. В Цусиме приняли они свое огненное венчание.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. "Лихо, отважно вел себя наш головной корабль "Олег", писал в воспоминаниях старший судовой врач "Авроры" В.С. Кравченко. - Он не прятался за броненосцы, не избегал стрельбы, а сам первый торопился начать ее. Заметив приближение крейсеров, он тотчас же шел им навстречу, вдвоем с "Авророй" на десятерых, и схватывался с ними на контркурсах. От окончательного расстрела "Олега" и "Аврору" спасла быстрота и частая смена ходов: мы сбивали этим неприятеля, не давали ему точно пристреляться. За весь бой верная "Аврора" ни на одну пядь не отстала от своего флагмана. Один раз, когда "Олег" почему-то вдруг сразу застопорил свои машины, "Аврора" вышла вперед в сторону неприятеля и грудью прикрыла "Олега". (В Маниле всеведущие японцы припомнили авроровцам этот момент.) Около четырех часов с "Олега" стали кричать в рупор и семафорить: "Мина! Мина!" Впереди по левой стороне наш курс пересекала мина... "Олег" успел положить руля, "Аврора" - нет: все замерли на своих местах, глядя на приближавшуюся по поверхности воды мину. Нас спас хороший ход. Мину отбросило обратной волной, и все видели, как она прошла вдоль судна в двух саженях от левого борта".

Борт о борт пережили они тоску полуплена в знойной Маниле. Вместе вернулись на родную Балтику. Вместе сожгли не одну тонну угля на германской... После Октября "Аврора" ушла в Кронштадт и встала там на долгий отдых в старой Военной гавани. "Олег" охранял покой возлюбленной в дозорах у Кронштадта. Там, у Толбухина маяка, он и погиб от английской торпеды. "Аврора" взяла на память о верном спутнике его якоря, которые носит и доныне. А когда, очнувшись от долгого сна, она впервые вышла в море, то не захотела уходить от могилы суженого. В этом и в самом деле было что-то мистическое.

РУКОЮ ОЧЕВИДЦА. "Этот выход запомнился мне на всю жизнь, - писал командир "Авроры" в 20-е годы Л.А. Поленов, - особенно эпизод при проходе фарватера около погибшего крейсера "Олег"...

Подходим к затонувшему "Олегу". И вдруг совершенно неожиданно, без всякой причины, крейсер, миновав "Олега", круто покатился влево.

- Стоп средняя машина! Обеим бортовым полный назад!..

Остановились вовремя, обойдя на циркуляции "Олега". Подошли почти вплотную к зюйдовым вехам, ограждающим отмель. Звоню по телефону в машину. В первый момент мне показалось, что механик остановил левую машину без моего разрешения и крейсер бросило влево. Оказалось, что нет. Начинаю работать машинами назад и кладу лево руля, чтобы выйти задним ходом на фарватер. Выхожу хорошо. Ложусь на створ и опять даю передний ход. Машины работают ровно, руль по показателю перекладывается как следует, но, несмотря на это, опять, пройдя "Олега", крейсер катится влево на то же место. Опять даю назад, выхожу, как в первый раз, задним ходом на фарватер. Даю ход вперед, теперь уже кладу право руля. Машины, средняя и левая, работают вперед, правая остановлена. И опять вылезаю к тем же зюйдовым вехам. Уж не "Олег" ли мстит за отнятые у него якоря?

Был момент, когда показалось, что поломаю винты на заднем ходу начинало ветром наносить на "Олега". Долго мы бились на том "заколдованном" месте.

Все выяснилось после тщательного осмотра руля. Оказывается, от сотрясения разъединилась шестерня, соединявшая головку руля. Никто этого не заметил. Головка руля вращается, а руль не перекладывается. Поправили это очень быстро, и все пошло как полагается".

Я пришел к "Авроре" в сумерках. Крейсер стоял на "мертвых якорях", и от этой вечной его стоянки веяло чем-то музейно-скорбным. Высокая зеленая ватерлиния яснее ясного говорила, что угольные бункера пусты и что корабль уже не корабль, а действительно памятник, такой же бездвижный, как если бы его сразу отлили из бронзы.

- Встать к борту! - громыхнула вдруг стальным человечьим голосом "Аврора". - Флаг и гюйс - спустить!

Бодро закурлыкал горн. Едва полотнища коснулись матросских рук, как "Аврора" вместе со всеми кораблями дважды Краснознаменного Балтийского флота зажгла якорные огни. И тут я заметил, как из средней трубы курилась рыжеватая струйка дыма. Корабль жил! Правда, горели топки лишь вспомогательных котлов, но вот колокола громкого боя во всю свою звонкую мочь созывают авроровцев на учения по борьбе за живучесть. По субботам, как и на всех кораблях флота, на "Авроре" расплескивает свои струи большая приборка...

То, что на легендарном крейсере правится флотская служба, впечатляет не менее, чем медь памятных досок. Это тоже своего рода Вечный огонь... Пока на корабле есть команда - жива его душа.

Особая судьба этого корабля даровала ему пережить всех своих собратьев и недругов. Пережил он и своего безвестного мичмана, младшего артиллериста, начинавшего на крейсере свою долгую одиссею.

В конце концов они оба - и человек, и корабль - вернулись в свой город, а в сорок первом оба встали в общий строй... "Аврора" била из Ораниенбаума по фашистским самолетам точно так же, как по японским крейсерам в Цусиме. И все события этого романа укладываются в жизнь одного корабля, ибо все это, в сущности, было недавно - и тогда, и сегодня. Мы все современники по двадцатому веку.

Книга Судеб... Она скрыта от нас за семью дверями, за семью печатями, за семью графами... Нам дано заглянуть лишь на ее уже перелистанные страницы. Перелистанные прошедшими поколениями. И, вглядываясь в них, вчитываясь в их не всегда понятные знаки, мы пытаемся предугадать, домыслить свое будущее.

Начиная первые главы этого романа, я, разумеется, не знал, куда приведут меня и как сплетутся нити судеб моих непридуманных героев. Я писал его, как пишут вахтенный журнал... Записывал то, что узнавал в ходе поиска. Но время, время больших перемен правило его. Оно открывало архивы, оно срывало черные чехлы с "государственных тайн", оно вернуло голоса благоразумно онемевшим людям. И я узнал о Корабле и о Человеке то, что лучше бы не знать. Но я обязан дописать и эти горькие страницы...

Ленинград. Февраль 1942 года

Он лежал и смотрел поверх воротника шинели, наброшенной на одеяла, в замерзшее окно.

Окно - камин зимы, холода, смерти. Заиндевелые стекла лили в комнату потоки стужи. Тепло печурки встречало холод где-то посредине комнаты. Граница этого фронта все время гуляла, а ночью, когда печка начинала стыть, подползала к ногам спящих и продвигалась к поясу, к плечам, к ртам, чтобы затопить их холодом, как вода - корабельные люки.

Ледяной воздух подползал к подбородку. Домерщиков прятал голову в скудный ореол печного тепла.

Железную печурку топили словарями - англо-, франко-, немецко-русскими... Оставался последний - итальянский...

Смерть входила в дом через окно. Он сжался и затаился, как когда-то в детстве, прячась от ранней побудки с утлой надеждой: а вдруг не найдут?

Если совсем не дышать, то Страшная Старуха, может быть, не отыщет его под грудой тряпья?..

Но тут стукнула дверь, и Смерть отступила к окну, присев на обледенелый подоконник.

Судьба улыбнулась ему даже умирающему... В тот день Екатерина Николаевна с трудом дотащилась до дома и выложила из старой хозяйственной сумки сокровища: осьмушку сыра, банку сгущенного молока, пачку печенья, плиточку шоколада и бутылку портвейна.

Он знал, откуда это.

Он знал, что утром Кити отправилась на прием к командующему Балтийским флотом вице-адмиралу Трибуцу. Она шла сказать ему, что умирает Домерщиков. Наверное, эта фамилия о чем-то говорила Трибуцу, и он распорядился выдать спецпаек.

Он цедил жизнетворный, согревающий напиток по каплям и знал, что Страшная Старуха пьет с ним на брудершафт.

Ну что ж, не каждому так удается попрощаться с жизнью.

Ему шестьдесят. Не много. Но и не мало. Право, за эти годы он пережил, испытал и прожил столько, что иному не выпадет и на две жизни.

Все, все, все было: роскошь и нищета, бои и благоденствие, заморские страны и любимый до слез, до тихого обожания Питер, воля открытого моря и неволя за колючей проволокой, лучшие вина и красивейшие женщины, отцовское счастье и боль навечной разлуки...

Все было.

И слава Богу!

С тем он и умер.

И первый корабль его - он же последний из пощаженных войнами и временем всех прочих его кораблей - крейсер "Аврора" тоже умер. Остуженный, покинутый, израненный, набрал сколько мог студеной балтийской воды и впечатал киль свой в дно Ораниенбаумской гавани.

Но одиссея их - человека и корабля - престранным образом продолжилась и после смерти.

Труп бывшего мичмана "Авроры" и "Олега", старшего офицера "Пересвета" и командира "Млады", бывшего капитана "Рошаля" был отвезен вдовой на набережную реки Карповки и там оставлен по причине малосилья. Рядом - и справа, и слева - лежали десятки, сотни других заледеневших тел. Земля, убитая морозом, не принимала их. Не пухом была она им - тверже мрамора в этом морге под открытым небом. Кто оказался рядом с ним в том загробном, точнее, безгробном бытии его тела? Быть может, такой же скиталец морей, каких по сю пору немало в этом городе? Или ученый, не успевший подарить миру свое открытие? Старуха, некогда блиставшая на балах фрейлина, чудом не загремевшая в Соловки? Мастер, унесший с собой секреты дедовского ремесла? Юная дева из отряда МПВО?.. Цвет Петербурга и крепь Ленинграда лежали там.

Зима одела их всех в снежные саваны, вьюги отпевали их, небо зажигало им звезды вместо поминальных свечей.

Так лежал он и девятый свой день, и сороковой. Так лежали они все на берегу реки-оборотня: простецкая Карповка обернулась вдруг легендарным Стиксом. И все они терпеливо ждали ладью Харона.

Харон не приплыл, а приехал на бортовом грузовике. И не один. Их было несколько, этих печальных перевозчиков бренных тел. И везли они свой скорбный груз через весь город, за Обводной канал, на Среднюю Рогатку к воротам Кирпичного завода.

ГЛАЗАМИ ОЧЕВИДЦЕВ. Мария Семеновна Федоряк, старейшая работница бывшего Кирпичного завода:

- Почему их только у нас жгли? Другие заводы города для этого не подходили. У них печи не те - круглые, а у нас туннельные были, сквозные. Технология позволяла.

Жгли весь сорок второй, сорок третий, а в сорок четвертом уже умирали меньше. А в сорок втором у завода очередь из машин стояла. Выгружали на транспортер...

...Определили меня на другой конец печи, где зола выходила. Счищали ее в ящики и свозили по узкоколейке в пруд, где сейчас кинотеатр "Глобус" стоит... Помню это, как сегодня: золу в воду свалили, а головы не прогорели, плавают...

Сейчас там метро "Парк Победы" - аккурат на этих печах стоит. А надо бы там памятник поставить...

Евдокия Сергеевна Гриненко:

- Мой муж, теперь уже покойный, в войну был старший лейтенант. Мы тогда, по правде сказать, расписаны и не были. Просто стояли военные рядом с заводом. Как дым потянет, солдаты говорят: "Ну, пошли работать наши девчата". Ветер стелет дым прямо на них. А запах-то чувствовался. На Пискаревку-то возить далеко, да и не на чем. К тому же эпидемий боялись.

Это, конечно, было очень ответственно. Во-первых, печи надо было подготовить. Во-вторых, людей нужных подобрать. Отбирали девчат покрепче и понадежней. Чтобы, значит, ни на что с покойников не позарились. Да ведь некоторые в городе уже к этому времени баловались - ели мясо. Были случаи. Мы даже ловили таких у себя.

Я была комсомолка, вот и отобрали меня в первую команду. Правда, вначале нам ничего не говорили. Знали мы только, что будем выполнять какое-то особое задание, под которое и надо готовить печи к работе. Одежду нам выдали - обмундирование. Комбинезоны брезентовые, под них - белье. Сапоги, перчатки резиновые. В один из дней сообщили: завтра в ночь выходить на работу. Но не объяснили ничего. А наутро собрали, сказали, что вот, хотят для пробы, для эксперимента сделать у нас крематорий. Врач с нами беседу провел. Объяснил, что в городе опасаются эпидемии. Просил быть спокойными, не расстраиваться. Главный инженер добавил, что хороший спецпаек нам дадут.

Ну, нам тогда ничего было не страшно. Да и нельзя было ни на что обращать внимание. Ведь что творилось потом! Машины в очередь стояли у проходной. Сжигали-то грубым отоплением - не газом. Трупы на ту сторону непрогоревшие выходили. И опять их - на вагонетки, на загрузку. На вагонетке помещалось до тридцати человек.

В первые дни решено было загружать по ночам, чтоб никто не видел и не знал. Все-таки на других работах тоже были рабочие. Вдруг они прибегут, смотреть станут? А на кого и подействует...

Работали мы в зиму сорок второго в три смены. Я потом спрашивала у директора, сколько у нас сожжено. Он ответил, что без малой цифры миллион.

У нас специально женщина для учета была, не от нашего завода. Сидела у проходной, принимала у шоферов накладные, где было указано: сколько, из какого морга. Она и после войны еще какое-то время оставалась, эта женщина. Ведь родственники приходили, по спискам сверялись. Я и сама как-то по ее поручению людей на завод приводила, показывала им тот карьер, в который пепел ссыпали.

Хотя ведь - без малой цифры миллион лежит. Никто не поверит в жизни в то, что у нас творилось. Как привозила милиция мертвецов из вскрытых квартир и тут же, в кастрюлях, в корытах... А мы все это тоже на вагонетки вытряхивали. Нет, никто не поверит... Столько людей полегло, а помина им нет.

* * *

...А помина им и в самом деле нет...

Сколько раз проходил я асфальтированными аллеями Парка Победы, не слыша, не чуя, как стучит в асфальтовую коросту пепел моего героя, миллиона его соблокадников. Не скажут о том здесь ни камень, ни крест. Хотя и пытались ленинградцы отметить это место. Но в Смольном решили иначе. К чему сантименты? Зачем городу еще один мемориал? Хватит и Пискаревки.

Как порешили, так и сделали. Приказали забыть, но память не подвластна чиновным приказам. И страшную правду о Кирпичном заводе поведала ленинградская "Смена", как поведал другую горькую правду скромный детский журнал "Юный техник". Правду об обновленной после "восстановительного ремонта" "Авроре".

Там, в доке-эллинге Адмиралтейского завода, стоя на новехонькой палубе легендарного крейсера, мне и в голову не приходило, что нов не только деревянный настил, нов и сам корпус корабля, в котором прежнего, первородного, подлинного, исторического металла осталось не более тысячи тонн.

После полуторагодичного докования "Аврора" как бы раздвоилась. Одна сверкающая свежей краской на новодельных бортах с неродными пушками, полукопия в натурную величину - была прикована к стенке мощными шарнирами, другая - без труб, мачт, надстроек, стодесятиметровый остов крейсера, названный для успокоения общественного мнения "днищем", - перегнана с глаз долой в Лугу. Когда я увидел ее там, она все еще держалась на плаву, как не тонули в пруду Кирпичного завода "непрогоревшие головы". Что, если среди них была и голова Михаила Михайловича Домерщикова?!

Мысль эта лишает меня сна.

Утешит ли многомудрый Хайям?

Не сетуй! Не навек юдоль скорбей.

И есть в веках предел вселенной всей.

Твой прах на кирпичи пойдет и станет

Стеною дома будущих людей.

Но, Боже, если на стене этой вдруг проступит узор хотя бы одной такой жизни, какую прожил Домерщиков!

"Летучий Голландец" был обречен на вечные скитания по вине капитана. За что же "Авроре" уготовили ту же участь?

И, повторяя вопрос пересветовского матроса, спрошу - где же душа корабля: в старом корпусе, брошенном на произвол Вторчермета, или в новодельном носителе боевой рубки, нескольких котлов и других подлинных частей "Авроры"?

Хранить память предков, реликвии Истории - не только нравственный долг, но и великое профессиональное умение. Владельцам "Авроры" не хватило ни того, ни другого. Они оказались из того разряда "ценителей искусства", которые могут откромсать ножницами полотно драгоценной картины, если оно не лезет в облюбованную раму.

Побыстрее и подешевле.

В конце восьмидесятых информационные центры мира, "банки электронной памяти" охватила сущая паника. В каналы ЭВМ попал "компьютерный вирус" дикая, блуждающая программа, которая уничтожала все, что хранилось в ячейках памяти, - цифры, факты, имена, даты.

"Компьютерный вирус" вел себя так же, как и его биологические сородичи, которые, проникая в клетку, вторгаются в ее святая святых - в код генетической информации - и начинают репродуцировать себе подобных. Клетка, лишенная собственной генетической памяти, перестает развиваться, делиться и в конце концов погибает.

Природа вирусов до конца не изучена, но ясно одно, что тот же компьютерный пожиратель памяти отнюдь не хаотический набор помех. Это хорошо организованное зло, зло в электронной ипостаси.

"Изображение бриллианта, неожиданно появившееся на экранах сразу 25 дисплеев, - сообщали газеты мира, - повергло в панику даже видавших виды чиновников. "Драгоценный камень" начал стремительно метаться по экранам, уничтожая все созданные на них с помощью электроники графики, таблицы, статистические сводки... Одновременно "взбунтовались" и сами ЭВМ, которые принялись самопроизвольно тиражировать испорченные электронные программы. Управление экономикой страны было парализовано".

Нечто подобное произошло с памятью нашей истории, когда в двадцатые годы некий "бриллиант" стал метаться по архивам, редакциям, библиотекам, издательствам, энциклопедиям, стирая имена, даты, факты, цифры вместе с носителями их и хранителями, "тиражируя испорченные программы". На них, на исторических фальшивках, взросло не одно поколение, питая свою память духовными суррогатами "вируса беспамятства", запущенного в умы и души людей.

Распалась связь времен? Она распадалась порой за нашими спинами, порой на наших глазах. Она и сейчас еще распадается, эта кровная связь. Но она не распалась. Еще не поздно многое спасти, восстановить, соединить оборванные нити и звенья. Еще не поздно создать Гавань исторических кораблей и отвести туда брошенный корпус "Авроры" вместе с другими историческими судами, доживающими свой многотрудный век на задворках портов и корабельных кладбищах. Еще не поздно восстановить чугунный крест на братской могиле двухсот восемнадцати моряков с "Императрицы Марии", могиле, снесенной несколько лет назад бульдозерами севастопольского стройтреста вместе со старинным Михайловским кладбищем. Что скажет учитель ученику, когда тот поднимет с грядки школьного участка череп русского матроса?

Грядущим поколениям еще меньше, чем нам, будет понятно, зачем понадобилось взрывать храмы Христа Спасителя с васнецовскими фресками и Спаса на водах, воздвигнутый на народные деньги в память моряков, погибших в Цусиме, зачем надо было выбрасывать из гробниц мощи Александра Невского и прах Багратиона? Зачем надо было уничтожать цвет русской культуры в Соловках и отвалах Беломорканала, развеивать его по зарубежью?

* * *

Судеб морских таинственная вязь... В общую ткань нашей истории вплетена она.

С печалью гляжу я на сей холст. Бреши, бреши, бреши...

Подобны изрешеченному в бою флагу - скрижали русского флота в уходящем веке. Одни и в самом деле прожжены-пробиты войнами. Другие... Тихо и тайно проела их черная моль... В лагерную пыль осыпались знаки славы и доблести.

Санкт-Петербург. Июль 1991 года

Ну вот, пока писались эти строки, как принято оговариваться в газетах, Ленинград стал снова Петербургом, обретя первородное имя - то самое, с каким с младенчества знали сей град мои герои.

...Живу в кольцевых лабиринтах старой Знаменской гостиницы, в номере с видом на часовую башню Московского вокзала, ворошу рукопись. Пора ставить точку. Ставлю ее уже в который раз, и... в который раз она на глазах превращается в многоточие.

Вдруг громыхнуло, да так, будто все пушки Питера - от полуденной в Петропавловке до бакового орудия на "Авроре" - пальнули разом. Сверкнула молния, и трепет ее повторили все шпили и кресты цареизбранного града. Так с корабельных мачт репетуют светом сигналы флагмана.

Гроза!

Их град жил без них. Без них все так же окунал он свое поднебесное злато то в зори, то в сумраки, кутался в снега, плескался в дождях, а порой, подобно их кораблям, тонул в морской воде по брюхо каменных сфинксов и бронзовых коней, когда разгневанное чем-то или кем-то море вдруг поднималось и само входило в улицы, как врывалось оно в погреба и трюмы их крейсеров и эсминцев...

Только в грозу мог раздаться этот телефонный звонок. Снимаю трубку: голос старого знакомца, моряка-историка Владимира Фотуньянца, вчерашнего капитана 2-го ранга, а ныне ночного сторожа в каком-то питерском кооперативе.

- Тебя еще интересуют бумаги Домерщикова?

-?!!

- Видишь ли, кто ищет, тот иногда находит. Правда, не то, что искал сам, но зело полезное для другого.

- Не томи душу!..

- Тогда пиши шифр - В-8429 - и приезжай на Стрелку. В музей... Я там отложил кое-что в рукописном фонде.

- Но я же там искал!

- А это совсем в другой папке оказалось. Случайно наткнулся.

Боже, которая же по счету счастливая случайность?! Когда их столько они выстраиваются уже в некую закономерность...

С некоторых пор я стал бояться ходить в архивы. Там спрессованное многажды время. Клетки мозга там сгорают втрое, вдесятеро быстрее, как сталь в чистом кислороде. Воистину - много будешь знать - скоро состаришься, ибо много печали во многом знании...

Вот и папка, точнее, большой конверт, а в нем общая тетрадь в черном дерматине, с резким запахом скипидара. Документы только что обработаны от жучка. В дневник вложено и заявление Домерщикова в адрес Президиума Верховного Совета СССР. В нем, как на последней странице журнала, все ответы на головоломный кроссворд в начале. Но кто же позаботился о том? Заглядываю в регистрационную карточку. Ну конечно же это она, верная Китца! И совсем не все сожгла Екатерина Николаевна перед отъездом в дом престарелых. Только самое личное... А это она принесла в 1970-м сюда специально для меня, хотя в тот год ни я, ни она не подозревали о существовании друг друга. И все же пусть кто-нибудь возразит, что не для меня.

- С чего это вы взяли, что именно для вас? - бесстрастно вопрошает завфондом.

- Но ведь вероятность того, что кто-то еще будет писать роман о Домерщикове, ничтожно мала. Это мой герой. Я его нашел. Кому, как не мне, публиковать его дневники?!

- Пожалуйста, публикуйте. Платите 50 рублей* за страницу копии, и нет проблем!

- Проблема есть. Я уже подсчитал. Тут набегает такая четырехзначная сумма, что она превышает будущий гонорар за весь роман.

- Это не мы придумали такие расценки. Нам спустили их из Минкульта. Стоимость одной страницы копии любого ранее не публиковавшегося документа полста рублей.

- А если я перепишу от руки?

- Все равно. Ксерокс это или рукописная копия. Вы, писатели, наживаетесь на наших материалах, а мы - ни с чем...

- Но, позвольте, какая же это нажива, если я на одной только копии теряю сразу все? И потом, Домерщикова передала вам дневник мужа бесплатно, в надежде, что он когда-нибудь увидит свет. Если бы она знала, что вы упрячете его под финансовый пресс...

- Не я это придумал. Идите к начальнику музея.

Но и начальник музея бессильно развел руками. И старейший сотрудник его, мой добрый знакомый, сын героя этой книги, Андрей Леонидович Ларионов, вволю повозмущавшись, ничего не смог сделать. Не его фонд...

- Хорошо. Но выписки-то я могу сделать?

- Выписки можете. Только немного.

И чтобы перо мое не очень-то разбегалось, мне выдали несколько узеньких бумажных полосок, вроде закладок.

Вот уж где были танталовы муки! Каждая строчка просилась в книгу. Все было важным и необходимым. На все про все мне было отпущено полтора часа. Потом фонды закрывались, а вечером, точнее, ночью мой поезд уходил в Москву.

От отчаяния и обиды я стал переписывать весь дневник, обозначая слова одной-двумя буквами, отчего бумажные полоски стали походить на обрывки телеграфной ленты, на которой спятивший телеграфист стал выстукивать первые попавшиеся буквы: "По в. из к., з. ав. уб. як., я п.с. о.а." Расшифровывалось это так: "По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, я приказал сыграть отражение атаки".

Расшифровывал я эти криптограммы на Кирочной, в гостях у Елены Сергеевны Максимович, той самой, что жила в девичьей квартире Екатерины Николаевны Домерщиковой и которая сохранила "английское фото" Михаила Михайловича, его итальянскую подорожную... Я коротал у нее вечер перед поездом и, голодный, злой, усталый, попал на воистину королевский ужин. Она поставила передо мной тарелку молочной лапши и макароны с китайскими консервированными сосисками и ушла, чтобы не смущать гостя. Я работал ложкой с престранным ощущением, как будто я не один в этой большой старинной комнате, как будто в тарелки с яствами заглядывают души умерших здесь голодной смертью людей. И когда хозяйка принесла кофе с пирожными, выяснилось, что в этой комнате и в самом деле умерла в блокаду няня Китцы, Екатерины Николаевны... Ее ли дух или чей-то другой, растворенный в этих многоведных стенах, помогал превращать разбросанные по ленточкам буквы в слова, но только дневник Домерщикова перелился в блокнот почти весь...

Свои записи старший офицер "Пересвета" вел в Порт-Саиде через несколько дней после взрыва корабля и спасения.

Порт-Саид. 1 января 1917 года

Из дневника Домерщикова

"...Встал как будто весело, страшно болит спина, трудно разогнуться. Вчера брал ванну в первый раз после купания, сопровождавшего гибель "Пересвета". Посмотрел на себя в зеркало и, несмотря на десятидневный промежуток, увидел неимоверное количество синяков, ссадин, о существовании которых и не знал.

Молебен в 11 часов, затем здорованье с командой командира.

Почему-то сегодня тошно. Приезжал английский генерал - командующий Восточным фронтом и Египетской армией. Молодой симпатичный человек. Но у его штаба, Боже, выраженье то же, что и у всех штабных на свете самодовольство и сознание собственного превосходства над всеми.

...Как легко иметь дело с англичанами! Благодарю судьбу, что удалось изучить язык и главным образом понимать англичан. Нашим, конечно, труднее.

...Сначала принимал дам с подарками для матросов. Надоели мне ужасно, как-то не до них. Издергали меня, ибо никакого интереса к обществу дам не испытываю, хотя и слыл бабником. Устал как собака, хотел прилечь, но нужно делать выписки и прочее и прочее. Чувствую себя кисло, а тут прибежали из портовой конторы и требуют найти капитана. Последнее нелегко. Когда же наконец его увидел, то толку не добился, ибо выпитый им алкоголь препятствовал соображению. Невозможно столковаться, все он знает и понимает... "Где, дорогой Мишук, как ты думаешь?" Не спится, болит голова.

Помню хорошо последний наш с ним крутой разговор, когда он в порыве величия начал произносить столь знаменитые фразы вроде: "Я устрою каторгу, и всем будет плохо. Меня хорошо знали на "Жемчуге".

- У нас, Константин Петрович, и есть настоящая каторга...

...Начну с выхода из Порт-Саида. Как будто все шло хорошо. Солнце скрылось, и море встретило нас не так мечтательно. Встретили английский пароход с гидропланом, третьего дня пришвартованный у Эль-Ариша. Дипломат из Каира, некто Разумовский, стоял у таможни, сняв шляпу. Как только ему ответили с мостика, он тотчас же ушел. Было слишком заметно, что его присутствие вызвано необходимостью соблюдать корректность, однако вышло, по-моему, совсем некорректно - уйти раньше, нежели мы прошли мимо. Впрочем, об этом дипломате распространяться не стоит, слишком он неинтересен и, по-моему, пуст, и пригоден разве что для карточной игры. Нашу бедную голытьбу он обыгрывал в карты, заманивая их, и для этого приезжал на корабль.

По выходе из канала, закончив аврал с уборкой якоря, приказал сыграть отражение атаки и стал распределять людей для наблюдения. Не знаю точно, сколько времени заняло это занятие и что происходило кругом, ибо спешил раздать бинокли и расставить людей до наступления темноты. Только успел сделать это и собирался пойти вниз проверить закрытие непроницаемых дверей, как вдруг раздался звук взрыва, а за ним другой и грохот. По левому борту увидел столб пламени и дыма, шедших из-за борта. Огонь был колоссального размера, и я ожидал с секунды на секунду другого взрыва, когда корабль разлетится на части.

Тотчас же направился к месту взрыва, но давка на юте задержала меня...

Команда бросилась за поясами, лежавшими на юте в рубке. Услыхав голос батюшки, я скомандовал "Смирно". Отец стал на шканцах, пытаясь успокоить команду. Увидев, что его внешний вид и дрожащий голос не способствуют цели, я обратил внимание окружающих на прикрепленные на мостике матрацы, которые тут же были расхватаны.

...Спустившись с мостика, увидел взволнованные лица команды, надевавшей пояса и расстегивающей койки. Здесь же стояли, снимая с себя платье, ревизор Отрышков и доктор Семенов.

Вспомнив о часовом, я немедленно спустился к сундуку и снял часового именем командира. Не дойдя до верху, вернулся обратно и, разбив шкапчик с ключами, послал их к артиллерийскому офицеру, чтобы затопил носовые погреба, взрывов которых в ту минуту больше всего боялся. Пошел по дороге наверх в каюту. Темнота, тишина, точно могила. Зажег спичку, взял два электрических фонаря и отправился осматривать крейсер. Встретил кого-то, кто умолял дать ему фонарь. Дал... Огонь и дым из палубы, куда я в ту минуту спустился, ошарашили меня.

Лейтенант Ивановский с обезумевшими глазами бежал тушить пожар. На мои увещевания бросить это дело и идти наверх не ответил ни слова, а, издавая невнятные звуки, бросился в моем направлении.

Попробовал спуститься вниз, попал рукой и ногой в распоротый живот убитого... Огонь, стоны, глаза слезятся, ничего не видят. Пробыв в этой обстановке несколько минут, я отправился наверх, где встретил трюмного механика Гедройца.

- Что делать? - спрашивает меня.

- Ничего. Идите на ют. Внизу вода, огонь, дым, и не в наших силах сделать что-либо.

Через полупорт смотрю: болтает катер и на нем пара людей, выбившихся из сил, чтобы выбраться наверх.

Отправил второго посланца к командиру за приказаниями. Но ответа все еще нет. Чья-то рука надевает на меня пояс... Иду вниз, чтобы взять карточку жены и мои документы. За мной прибегает вестовой Лыков.

- Боже, на кого ты похож?! - спрашиваю. Бедняга весь обгорел, все лицо, руки, ноги, голова - все черное. - Иди спасайся и плюнь на меня!

- У меня есть матрац, - говорит он. - А вот вам пояс.

Его вид и самопожертвование вывели меня на несколько секунд из равновесия. Запер дверь на ключ и вышел на ют.

- Оставь, ради Бога, бросайся, - говорю ему. А он все за мной. Слава Богу, удалось спихнуть его в воду.

Корма задралась... Стоять на палубе трудно. Николай Совинский надевает на меня пояс.

- Ради Бога, Михал Михалыч, у всех уже надеты...

- Зачем вы делаете это? - Я устал отвечать милому юноше, со слезами уговаривавшему меня надеть пояс. Дюжина рук с тем же предложением... Приказываю: - Скорее бросайтесь и отплывайте!

- Что же мне делать? - говорит повар. - Я плавать не умею.

- У вас есть пояс и матрац. Спасайтесь!

- Разве не утону?

- Нет, нет... И с Богом!

Бух, и он отплывает.

Один пояс держу в руках, кто-то сунул. Что делать? Да нечего ждать своей участи пойти ко дну.

- Бросайтесь, боцман! Вам делать здесь нечего!

- Что прикажете делать? - спрашивает трюмный механик, надеясь на спасение крейсера.

- Немедленно отправляйтесь за борт. Бросайтесь дальше, а то ударитесь.

- Есть.

Боцман поплыл.

Глухой звук, удар в голову, и вдруг лечу куда-то очень далеко, выныриваю, и вновь удар... Всплываю, вижу крейсер и сотни голов на плаву.

В воде матросы кричали: "Гляди, старшой тонет!" Один дал вцепиться в свой пояс: "Держитесь, ваше высокоблагородие... Выплывем!"

Плыли к дрейфующему английскому тральщику. Его проносит мимо. Закричал по-английски: "Бросайте якорь!" Кажется, услышали. Загрохотала якорь-цепь. Но тральщик оказался французским...

Втащили на борт.

...Иду на мостик к командиру. Хочу сказать слово - ничего не выходит: дрожь ужасная. Спускаюсь опять на палубу.

- Ваше высокоблагородие, помогите, там наши ребята!

Вытащили одного, другого...

- Ой, не трогайте рукой, кожи нет! Дайте я сам!

Срывается и падает в воду, тащу за шиворот, не слушаю стонов. Ну вот ты и спасен.

- Иди внутрь!

- Но... Та... Не...

Бедняга, нога у него сломана, сам обожжен, а плыл.

- Гардемарин Смирнов, это вы?

- Т-так, т-точно, господин старший офицер! Нога сломана, идти не могу, терпеть буду.

- Орел!.. Несите его в камбуз.

- Ваше высокоблагородие, граф Гейден плывет!

- Давай тащить...

Вытащили. Ноги не держат.

- Холодно... Согрейте!

Глажу по голове, бедный мальчик, совсем измотан, у него отнялись от судороги ноги.

- Кто это? А, ну вот...

Втащили командира. Голенький, только в одном капковом жилете.

Еще, еще... Боже, сколько обгоревших! Обхожу, смотрю, а говорить не могу. Зуб на зуб не попадает. Ходим кругами.

Захожу в какую-то каюту, всех тошнит, дрожат, сидят обгорелые и мучаются! Даже стать негде, на полу какая-то слизь. Трясет неимоверно.

Пойду посмотрю, как дела.

Всюду стоны и дрожанье. На лицах написано только одно желанье: скорее бы дойти до Саида, а то, не ровен час, напоремся на мину.

Наконец показался Порт-Саид. Стою у трубы, греюсь. Подходим к землечерпалке. Слышны голоса англичан.

Вывожу обожженных и раненых.

- Вы что же не зажигаете огней? - говорит мне какой-то кэптен. - Огни и кранцы?

- Какие, - отвечаю, - вам огни? Я не знаю, где они!

- Какой же вы в таком случае капитан?!

- Откуда вы взяли, что я капитан? Я старший офицер погибшего крейсера.

Извинился.

- Большое вам спасибо за распорядительность. Вы тут так командуете, что я принял вас за командира тральщика.

Отвел офицеров в госпиталь, иду назад смотреть команду.

Три часа ночи. Кого-то несут. Это лейтенант Кузнецов: "Умру, Михал Михалыч... Не выдержу. Очень все болит".

И действительно, час только и выдержал, бедняга.

К четырем утра попадаю в палату. Проверяю офицеров - шестерых нет. И все мои фавориты. Бедняги замерзли либо пошли ко дну с кормы.

Раздеваюсь, ложусь. Подходит сестра и приносит три одеяла. Начинаю забываться...

6 часов утра. Не спится, все болит... Надо вставать. Хрипит в углу командир. Надеваю свое мокрое платье, и начинаются дела.

После обеда - похороны. Какой-то консул жмет руку. Приходят английские офицеры. Перевожу. Греюсь. Устал.

"Пожалуйста, - говорит командир, - делай все, как найдешь лучшим. А я пойду к консулу насчет денег".

Давно бы так! Наконец-то дал мне карт-бланш! Хвост трубой - и пошел писать. Вспомнил человек десять... Одним словом, практика - лучше, наверное, не придумаешь.

Хожу, хожу и хороню, хороню без конца...

Приглашали офицеры в город встречать Новый год. Не до этого. Да и удобно ли перед командой? Лучше уж пусть он пройдет без встречи. Авось будет спокойней...

...Капитан все пишет какие-то донесения и носится со словом "вализа", которое недавно узнал. Будто обуяло его наваждение! Тычется с "вализой" всюду, куда надо и не надо.

Постоянно сталкиваюсь с ним по-чиновничьему... Хочется ему все сдать в Генштаб и только исполнять их приказания. Мило и хорошо. Но не для нас. Никакой инициативы и боязнь рассердить штаб. Приятно иметь такое начальство.

Противно, с утра до вечера похороны, волнение не отступает, нервная раздраженность. Вот так потом из огня да в полымя.

Не могу вразумить этого хлюпика делать дело, а не думать о своих "орлах" на погонах.

С утра совместный осмотр лагерей. Ругаюсь с офицерами. Проверка команды, опять похороны. Распределение в лагере по палаткам. Опять скулеж офицеров, нервы не выдерживают. Что это, каторжные работы, что ли?! Эгоизм. Не удивляет меня ничего, кроме ужасной узости взглядов. Вижу, что мы все разные люди.

Послал три телеграммы жене. Но ответа еще нет. Где она, бедняжка?! Тяжело ей будет узнать о гибели "Пересвета". Ожидается появление младенца, боюсь, новость моя отразится печально".

В эту же черную тетрадь был вложен и листок письма Домерщикова с собственноручно написанной биографией. Из него мне тоже удалось сделать выписки, и таким образом легендарная поначалу одиссея мичмана Домерщикова оказалась распяленной на точных датах, словно крылья экзотической бабочки на булавках. Я узнал, что родился он 13 марта 1882 года, то есть под знаком "морского созвездия" Рыб. Рос, воспитывался и учился сначала в Туле, в городской гимназии. Отец умер в 1908 году, мать - в 1912-м. После выпуска из Морского корпуса, перед Цусимой, успешно закончил сначала офицерские классы, - штурманские, затем артиллерийские.

20 августа 1904 года списан с крейсера "Аврора" для посылки на покупаемые у Аргентины крейсера. Однако из-за несостоявшейся сделки назначен был на "Олег".

10 февраля 1906 года был назначен командиром подводной лодки "Сом" с одновременным исполнением обязанностей ревизора на "Жемчуге".

"В январе 1907 года, - пишет о себе Домерщиков, - эмигрировал за границу в связи с создавшейся тяжелой обстановкой после революции 1905 года, в которой я принимал участие в качестве члена городского офицерского комитета г. Владивостока...

...Около года жил в Нагасаки, работая наборщиком в типографии, выпускавшей русские революционные издания. После этого переехал в Австралию, в г. Сидней. Четыре месяца работал на ферме в Новой Зеландии.

Семь месяцев плавал матросом на парусном барке, три с половиной года жил на заработки физическим трудом. Работал в нотариальной конторе, вольнослушателем вечернего университета...

...Военно-морской суд приговорил к 6 годам арестантских рот. Наказание заменили разжалованием в рядовые. Послан в IX армию Юго-Западного фронта. 9 месяцев на передовой. Контужен. В конце 1915 года произведен в офицеры. 10 сентября 15-го года назначен комендантом парохода, перевозившего русские войска во Францию.

15 сентября - послан в Одессу на Транспортную флотилию. Участвовал в операциях армии и флота на Анатолийском побережье.

В ноябре 15-го года зачислен офицером в подводное плавание. Назначен помощником начальника Батумского отряда по морской части, в должности начальника базы высадки войск в Ризе.

15 мая 1916 года получил золотое Георгиевское оружие за высадку десанта и знак Красного Креста за спасение погибавших на море. В июне 16-го года переведен в Одессу начальником базы высадки войск".

Затем был печальный поход на "Пересвете", первое командирство на "Младе"... Право, стоит набраться терпения, чтобы проследить, в какую бешеную чехарду превратилась карьера флотского офицера после 1917 года.

С октября рокового года по 19-й - Домерщиков начальник сразу двух отделов в Морском генеральном штабе: статистического и иностранного. Затем начальник службы связи Коммерческого флота, начальник Экономического отдела МГШ. В 20-м переехал в Москву, так как здесь находился НКПС - Народный комиссариат путей сообщения, куда 38-летнего моряка назначали заместителем начальника морского транспорта всей РСФСР.

Но вот поворотный пункт в судьбе:

"В 1925 году я посетил английское посольство в Ленинграде по просьбе жены, разошедшейся со мною и уехавшей в Англию для возвращения на родину, в Австралию. Ей нужна была справка из консульства о причине задержки личных документов, оставленных ею в консульстве при получении визы. Без них она не могла оформить поездку в Австралию".

Факт посещения английского консульства в разгар "холодной войны" с Великобританией был тут же взят на заметку в ОГПУ. Новоиспеченного "шпиона чемберленовской разведки" арестовали 7 июня 1927 года, а в коне января 1928-го постановлением ОСО - Особого совещания - Домерщикова по статье 58б отправили в ссылку на три года в Западную Сибирь. Срок окончил в Новосибирске и там же получил "продление" еще на столько же. Правда, на сей раз его ожидала "шарашка" на новосибирском "Сибкомбайне". Работал там техником, плановиком, преподавателем английского языка. Раз пять увольняли с работы как бывшего ссыльного.

В родной Питер вернулся лишь в мае 1936 года. Колди, наверное, так и не узнала, что визит за ее справкой в английское посольство обошелся ее бывшему мужу в девять лет сибирской жизни и еще в три года хождения "по кадрам".

Таковы точки над "i", расставленные рукой самого Домерщикова. А в сущности, это мог бы быть роман из жизни воспитательницы детского сада и скромного совслужащего - переводчика из ЭПРОНа.

Порт-Саид. Март 1990

Вот уж и подумать не мог, начиная этот роман, что судьба дарует мне возможность поклониться могиле матросов "Пересвета". Полет в Египет и поездка в Порт-Саид удались благодаря стараниям ближневосточного корреспондента "Правды" Владимира Белякова и сотрудников советского посольства в АРЕ.

В один из жарких весенних дней машина нашего консульства в Порт-Саиде подкатила к воротам греческого православного кладбища, обращенным к морю, что синело через дорогу. Вице-консул Алексей Рыбальченко сделал приветственный знак пожилому арабу, у которого ноги были скручены полиомиелитом. Сторож Камель Махмуд Хавиль лихо разъезжал по кладбищенским дорожкам на допотопной велоколяске. За особую плату консульства он обихаживал могилы русских моряков. На цементированной, обнесенной цепями площадке их оказалось три: одна - братская под обелиском и при двух сломанных по обычаю якорях, другая - мраморное надгробье старшего артиллериста лейтенанта Ивана Ренштке, чью фамилию выбили неверно "Рентшке", уж так ему до гробовой доски везло со своей мудреной фамилией; наконец, третья плита, под которой лежал советский матрос, умерший во время рейса. Одинокая пальма топорщила поодаль чахлые ветви. Африканское солнце слепяще дробилось на гранях белых плит, белых постаментов, белых крестов, белых гробниц, белых саркофагов, белых склепов, теснота и обилие которых делало это печальное подворье похожим на каменоломню.

Загрузка...