Я БЫ НАЗВАЛ ТЕБЯ слегка депрессивной, но ведь я пишу девушке, которая оставляет письма на кладбище, так что в этом нет ничего удивительного. Тебе было интересно, испытываем ли мы одинаковую боль. Я не знаю, как на это ответить. Ты потеряла свою маму. Моя мама жива.
Тебе не кажется странным то, что люди называют смерть потерей? Как будто человек просто куда-то подевался и ты никак не можешь его найти. Или, говоря о смерти, они вкладывают в это слово другой смысл? Мол, человек ушел, а ты не знаешь куда и возможно ли его еще когда-нибудь встретить.
Мой лучший друг верит в Бога, рай и вечную жизнь, а я вот даже не знаю, что и думать об этом. Мы умираем, наши тела поглощает земля. Обычный круговорот веществ в природе, разве нет? А наша душа (или что там) вроде как должна жить вечно. Но тогда где она была раньше? Моего друга хватит удар, узнай он, что я говорю с тобой об этом, потому что с ним подобные вещи я не обсуждаю.
Выкладывая сейчас тебе все начистоту, я уже готов смять этот лист бумаги и начать все сначала. Но нет. Как ты сама заметила, когда пишешь незнакомому человеку, чувствуешь себя в некоторой безопасности. Я мог бы броситься к компу, погуглить имя твоей мамы и, наверное, найти какую-нибудь информацию о тебе, но пока меня устраивает все как есть.
Четыре года назад у меня умерла сестра. Ей было десять. Услышав, в каком юном возрасте она умерла, все приходят к выводу, что последние дни с ней мы провели в окружении онкологов и медсестер. Это не так. Мы даже не знали, что это были ее последние дни. Она прямо-таки излучала здоровье.
Ее убил не рак. А мой отец. Я мог это предотвратить, но ничего не сделал. Поэтому, когда ты пишешь, что чувствуешь себя фотографом, который может лишь наблюдать за происходящим со стороны, я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду.
Я уже часа два сижу на солнце. Воскресным днем на кладбище царит суета, и я полдня наблюдаю за тем, как приходят и уходят горюющие. Я прочитала письмо семнадцать раз. И читаю снова. Он потерял сестру. Мне вспоминается первое письмо с ответом, где он написал: «Я тоже».
Он надеялся найти обо мне информацию в Интернете. То есть о моей маме. Не мне его судить, учитывая то, что я практически караулила его у могилы мамы. Однако никакие поисковые системы не помогут ему узнать обо мне. Мама еще до замужества стала известной фотожурналисткой, поэтому, конечно же, менять фамилию не стала. Поиск в Гугле «Зои Торн» никак не приведет к Джульетте Янг. Мое имя даже не упоминалось в некрологе:
«Зои навсегда останется в сердце ее мужа Чарльза и ее дочери Джульетты».
«Останется в сердце». Этот парень прав. Насчет слов, которыми окружены разговоры о смерти и послесмертии. Словно мы все что-то друг от друга скрываем.
Наверное, некролог выглядел бы странно, будь в нем написано: «Зои умерла по дороге домой из аэропорта после девяти месяцев работы в зоне военных действий, оставив мужа Чарльза и дочь Джульетту с домашним приветственным пирогом, который с месяц еще пролежит в холодильнике, прежде чем кто-то из них найдет в себе силы выбросить его в мусорку».
Может, мы и правда что-то скрываем.
Теперь понимаю, почему он не может сравнить нашу боль. Я единственный ребенок в семье и не представляю, каково это – потерять брата или сестру. Со смерти мамы мы с папой словно обитаем на разных планетах печали, практически не взаимодействуя. Мы общаемся только по крайней необходимости. И все же я уверена, что папа не одержим мыслями о смерти. В последнее время он будто живет чисто машинально и вряд ли вообще о чем-то задумывается.
«Ее убил не рак. А мой отец».
Четыре года назад. Я ломаю мозг, пытаясь вспомнить, не мелькало ли в новостях информация об отце, который убил свою дочь. Четыре года назад мне было тринадцать. Отец бы точно не стал обсуждать со мной такую тему за ужином, а мама скорее обсуждала бы мировые новости, если бы вообще была дома. Мама бы говорила о борьбе между главами государств. Обычное преступление? Забудьте. Она бы сказала, что ей за это не платят.
Стоп. Четыре года назад его сестре было десять. Значит, сейчас ей было бы четырнадцать. Переписывающийся со мной парень – старший брат или младший? Может, я обмениваюсь письмами с двенадцатилеткой? Или с кем-то, кому уже за двадцать? Для двенадцатилетки мы с ним ведем слишком взрослый разговор. Письмо он написал на тетрадном листке, как и я. Значит, он учится в школе или университете. Он пишет карандашом, и это наводит меня на мысль о том, что все-таки он – старшеклассник[5]. Но точно я знать не могу.
Недалеко от меня пожилой мужчина кладет у надгробия розы. Пластмасса отражает солнечный свет. Он зря потратил деньги. Эту часть кладбища убирают по вторникам, и, уверена, работники выбрасывают все, что оставляют родственники усопших. Поэтому я никогда не оставляю ничего, кроме писем. Они выбрасывают все.
Письма. Тот мужик с воздуходувкой. Как там его звали? Мистер Меландес?
Я вдруг чувствую себя обнаженной и беззащитной, хотя сегодня воскресенье, а по воскресеньям тут никогда траву не косят. Фу! Ему же около сорока. Это же не может быть он? Да? Не похоже, чтобы письмо писал настолько взрослый мужчина. К тому же разница в возрасте между братом и сестрой была бы необычайно большая. Такое, конечно, бывает, но довольно редко.
Мужчина, принесший розы, уходит. Может, он и заметил меня, но здесь никто ни на кого не смотрит. Ни они на меня, ни я на них. Горе объединяет всех нас и в то же время разъединяет.
«Четыре года назад у меня умерла сестра».
Идиотка. Парень по переписке, скорее всего, посетитель кладбища. И он почти прямым текстом сказал мне, как найти могилу его сестры. Она должна быть похоронена где-то поблизости. Как иначе он мог найти мое письмо?
Я прохожусь между разворачивающимися спиралью рядами могил, вглядываясь в слегка обтрепанные погодой надгробия. Несколько раз встречаю подходящий год смерти, но то возраст не тот, то пол. Под ногами хрустит трава. Постепенно я дохожу до железных ворот на краю кладбища. Уже довольно поздно, и все посетители ушли домой ужинать к своим семьям. Я совсем одна.
Я стою за сотню шагов от могилы мамы. Расстояние довольно значительное, поэтому оставленное на могиле письмо отсюда вряд ли бы кто увидел. Хм.
У бедра вибрирует мобильный. Выуживаю его из кармана, ожидая получить сообщение от Роуэн. Оно от папы. Он прислал фото. Я хмурюсь. Не помню, когда он писал мне сообщения в последний раз. А тут снимок послал. Я провожу пальцами по экрану, разблокировав телефон.
На фотографии кухонный стол. Я не сразу понимаю, что на нем разложено. А когда понимаю, у меня останавливается сердце. Мамины принадлежности для фотосъемки. Все. Послать мне такую фотографию – точно выкопать скелет мамы и разложить его на столешнице.
Я знаю каждый лежащий на нем предмет. Покажите мне любой сделанный мамой снимок, и я скажу, с каким фотоаппаратом она работала. Ее сумки висят на спинке одного из стульев, и я буквально чувствую исходящий от них запах кожи с примесью крови, пота и слез. Вес этих фотоаппаратов и запах этих кожаных сумок прочно запечатлены в моей памяти, так как каждый раз по возвращении мамы я помогала ей их разбирать. Каждый раз, кроме последнего. Я не притрагивалась к этим сумкам со дня ее смерти. Я не притрагивалась к ним. Это ее вещи. Ее вещи.
Мы всегда разбирали их вместе. Она рассказывала мне тайные истории из своих путешествий, а после того как папа уходил спать, мы засиживались допоздна за просмотром какой-нибудь мелодрамы. В морозилке все еще стоит нетронутая пинта мороженого, покрытая плотным слоем льда. Я купила ее для наших вечерних посиделок. Сейчас я понимаю, что больше не возьму в рот вишневое мороженое.
Папе никогда не было дела до маминых историй. Никогда. А теперь он роется в ее вещах! У меня дрожат пальцы. Ладони вспотели, и я чуть было не уронила мобильный. Под снимком появляется текст:
«Иэн предложил забрать все это у нас. Он заедет обсудить детали. Ты хочешь, чтобы я оставил для тебя какие-то вещи?»
Что?!
Я не могу набрать номер. Кажется, у меня паническая атака. Из горла вырываются сдавленные хрипы. Каким-то образом мобильный оказывается у щеки, и я слышу в трубке голос папы.
– Что ты делаешь? – спрашиваю я. Мне хочется кричать, но мой голос тонок, слаб и дрожит от сдерживаемых слез. – Прекрати! Убери все обратно!
– Джульетта? Ты…
– Как ты мог?! – Теперь я плачу. – Ты не можешь! Не можешь! Не можешь! Как ты мог?!
– Джульетта…
В его голосе слышится потрясение. Это первая эмоция, выказанная им со дня смерти мамы.
– Джульетта, пожалуйста, успокойся. Я не…
– Это ее вещи! – Колени ударяются о землю. Я прижимаюсь лбом к кованой ограде. – Не делай этого… это ее вещи…
– Джульетта! – Его голос приглушен. – Я не буду. Я не знал…
Он убивает меня. Боль раздирает меня на части. Я с трудом держу телефон. Ненавижу его. Ненавижу его за это. Ненавижуненавижуненавижуненавижуненавижу.
Успокойся, Джульетта.
Перед глазами все расплывается, кружится. Кажется, проходит целая вечность, прежде чем я осознаю, что лежу на траве. Из мобильного доносится металлическое эхо голоса папы.
Прижимаю телефон к уху. Перед глазами пляшут пятна.
– Джульетта! – кричит папа. – Джульетта, я вызываю службу спасения. Ответь мне!
– Я здесь, – выдавливаю я. Всхлипываю. – Не отдавай ее вещи. Пожалуйста.
– Не буду, – тихо говорит он. – Хорошо. Не буду.
Солнце припекает, высушивая на моем лице дорожки от слез и стягивая кожу.
– Хорошо.
Нужно извиниться, но слова не идут. Для меня это равносильно тому, чтобы просить прощения у человека, загнавшего мне железный шип в грудь. Я надрывно дышу, не в силах успокоиться.
– За тобой приехать? – спрашивает папа.
– Нет.
– Джульетта…
– Нет.
Я не могу пока уйти отсюда. Не могу пойти домой и увидеть ее разложенные на столе вещи.
– Убери их, – прошу я.
– Может быть, нам стоит поговорить…
Меня сейчас стошнит.
– Убери их!
– Уберу. Уберу. – Он некоторое время молчит. – Когда ты вернешься домой?
Отец не задавал мне этого вопроса со дня ее смерти. И впервые за все это время дал понять, что не забыл о моем существовании. Он даже удосужился спросить, нужны ли мне какие-нибудь ее вещи. Сам-то он, наверное, до чертиков жалеет об отправленном мне сообщении.
– Когда буду готова.
Я нажимаю на отбой.