Знойный, жгучий день. С полудня хлынули потоки солнечного огня и залили всю дорогу, всю даль, все поле. Желтая дорога лежит сухая и грозная.
Каблуки солдат стучат, как о камень. И голубое небо, спускаясь на землю, бледнеет, желтеет и встает на горизонте бледным туманом. И в поле так грустно и зловеще — как будто великий гневный меч архангела рассек небо и оттуда льются безмолвные, жгучие потоки судного огня.
Устали солдаты. Еще долго идти до станции. И говорить никто не хочет, и песен никто не поет. И унтер-офицер Самойлов, молодой и стройный, уже не окрикает, не одергивает. Ему грустно что-то стало. Кажется ему, что идти долго-долго еще надо под этим суровым, не летним огнем и встречи теплой, нежной уже не будет.
Ни путника, ни проезжего не видать. Даже птиц нет. И когда вдали показалась фигура прохожего, как-то радостнее и легче вдруг всем стало. Наконец, поравнялись, встретились. И улыбка слабая и радостно-усталая мелькнула у солдат: то была молодая цыганка, пробиравшаяся в город. Зной на ее молодое, страстное лицо бросил строгие тени; утомленно и жутко смотрели черные глаза. Она пить очень хотела и с робкой надеждой, такой неуверенной, обратилась к Самойлову. Тот молча протянул ей фляжку и строго наблюдал, как трепетало черное горло у цыганки, жадно глотавшей теплую воду.
Возвращая фляжку, цыганка сказала:
— Даст тебе много награды Господь Бог. Дай, друг, погадаю.
Ленивые, усталые солдаты сдвинулись в кружок.
А цыганка грудным, глубоким голосом убежденно и торопливо-радостно говорила:
— Ай, хорошо тебе скоро, солдат. Счастливо и радостно будет.
И, проведя смуглым тонким пальцем по белым крестам, сверкавшим на груди солдата, сказала:
— И еще этого ты скоро получишь.
Все слушали ее внимательно и строго и верили и ждали, что она скажет еще. И многие завидовали Самойлову, а он стоял, обжигаемый солнцем, и не радовался. Он также верил всему, что сказала ему цыганка, и знал, что скоро все это сбудется, по не было никакой радости в сердце.
И долго оглядывались солдаты на яркую, пеструю фигурку, удалявшуюся от них. Солнце все жгло и жгло.
Эта ночь была нежная, легкая. Влажный, страстный ветер приносил откуда-то удушливый и томный запах акаций, а с черного, глубокого неба как будто кто-то стряхивал редкие теплые капли дождя. И тихо было. Безмерная, грустная и страшная тайна повисла над лесом и ночь чутко прислушивалась.
И никогда не было такой странной тревоги в сердце Самойлова, как сегодня. Недавняя встреча в поле припомнилась и чудилось ему, что скоро, очень скоро его призовут за наградой.
И вот в этом молитвенном безмолвии ночи — черной и жуткой, огненный, золотой кнут ракеты прорезал черное небо, и золотой веер раскрылся вверху, озаряя макушки леса. И другая ракета сверкнула и третья. Тишины не стало. Ночь свернула темные свои крылья и неслышно ушла.
Ночи не стало. Но и дня не было — великий губительный огонь, ревущий и потрясающий, наполнил собою все, все заглушил. Пролетали откуда-то проклятья гигантские и губительные, огненные вихри со злобой безмерною и ужасающею сметали леса и горы. Страшные нитки пулеметов пронзали воздух, сплетались в клубки и выхватывали из тьмы свои жертвы. И в этом невыразимом огне, ужасе явственно слышно было ничем не заглушаемое ярое уханье, как будто чьи-то гигантские шаги сокрушали землю. И это шла Смерть. И приблизилась. И ночь смутилась и побежала прочь, роняя на хмурое небо обрывки своих темных одежд. В эти страшные часы и день смутился и медлил взойти над местом ужаса. А Смерть посылала свои мечи, и уханье ее шагов было все громче и громче.
Прошла теперь тревога у Самойлова и был покоен он. Он знал, что награда будет сегодня и, всматриваясь в горящую даль, ждал.
У опушки леса, под купой изломанных и спаленных сосен, стоит желтый бугорок. И крест. Крест желтый. Когда пылает закат, то бросает украдкой из-за щетины угрюмого леса несколько золотых лучей, и деревянный крест золотится и светится…
В газете было напечатано: «Г. губернатору препровожден георгиевский крест 2-й ст. для вручения родным старшего унтер-офицера 62 №-ского пехотного полка Василия Самойлова, павшего в бою 19 июля 19…г.»