10

Бывший преподаватель техникума имени Альтшуля Павел Штальман умер в 2009 году от рака легких.

«Легкого рака» – в ужасе пошутил он, когда узнал диагноз, но шутка вышла несмешной. От официального лечения Павел отказался – уж очень тоскливыми были государственные больницы – все деньги в итоге потратил на шарлатанов, потратил заодно и время. Последние месяцы жизни прошли в мучениях, что, впрочем, имело один-единственный положительный момент: страдания настолько замутили голову, что только один раз за время умирания Павел попытался вспомнить прошедшую жизнь и как-то оценить ее с точки зрения удачливости. Ему хватило сил на единственный вывод, да и тот он не смог укоренить в лишенной кислорода голове.

Никто на свете не оценил жизнь Павла: никому на свете он не был интересен. Все мечты, с которыми он вступил в жизнь, были забыты даже им самим, и некому было сопоставить их с окончанием жизни, а ведь только таким сопоставлением и можно оценивать жизнь. Впрочем, нам жаль Павла – он был хоть маленький, но человек – и мы здесь, на этих страницах можем милосердно назвать его жизнь неудачливой и тем самым хотя бы на мгновение вызвать его из небытия.

Больше всего на свете Павел мечтал написать великие стихи. Сын уборщицы, мальчик с московской окраины, он услышал волшебные звуки в восемь лет, когда прочитал у Блока: «Как под утренним сумраком чарым лик, прозрачный от страсти, красив» – ох, сколько еще невинных душ погубила блоковская дудочка…

От несуществующего в русском языке слова «чарый» заболело сердце и облило горячим грудь: слово было хоть и несуществующее, но несказанно прекрасное. Оно к тому же вместило в себя все, что вообще можно было сказать о сумраке определенного часа, места и освещения. Несуществующее слово сделало все это гораздо лучше, чем любые существующие слова. Это было чудо.

И Павлик это понял!

В следующую секунду он догадался, что обладает поэтическим слухом. Потом наступила еще одна секунда, именно она испортила Павлику жизнь. В эту злосчастную секунду он сделал вывод, что сможет писать стихи. Ошибка распространенная, о ней даже нет смысла говорить подробно.

Поэтический слух сделал его лидером школьных уроков литературы. Особенно удавались сочинения. Они были умные, тонкие, Павлик писал «афористично», вот как. Он был словно Тютчев, и это вгоняло в священный трепет одиноких учительниц литературы. Мальчику пророчили великое будущее.

И он без всяких проблем поступил в Литературный институт имени Горького.

Здесь мечта Павла вспыхнула солнечным бликом: он словно вступил в бескрайний океан и осознал, что он – рыба. У него есть жабры, есть плавник, есть хвост, а в голове у него особый прибор, знающий, как ориентироваться в синих просторах. Пора плыть, пора писать, как Бродский.

Хотя бы как Бродский.

Павел Штальман видел, что музыка сфер открыта ему с рождения, она звучит в голове так мощно и внятно, что это не может не означать избранности.

«И он возлюбил этот мир, обольстительно-невыносимый» – прочитал он в «Махабхарате»: да, все верно, я тоже так чувствую. Я не только слышу, как надо, я еще знаю, о чем надо: восторг перед миром переполняет мою душу. Теперь я овладел и формой, и содержанием. Моя сердечная боль есть свидетельство обнаженных нервов гения. Я передатчик божественных откровений, и скоро передача начнется.

Но передача не началась.

Правда, его стихи напечатали в стенной газете, а одно даже победило в конкурсе журнала «Юность», это были неплохие стихи, афористичные, в них были рифмы, метафоры, ритмы и милые созвучия, но поэзии в них не было.

И он это, разумеется, слышал, ведь у него был поэтический слух.

Ужасная ситуация… Вначале понять, что океан открыт, потому что имеются жабры, имеется хвост и прибор в голове, а потом догадаться, что в этом океане нужны крылья. Или, скажем, ступни. На фига, казалось бы, рыбе ступни – а вот, пожалуйста, без них ты в этом океане никто.

Так что обнаженные нервы остались с Павлом до смерти, изо рта Павла, пока этот рот не забили глиной, вырывалась лишь благодарность, и мир казался Павлу обольстительно-невыносимым, но это никак не свидетельствовало о поэтическом таланте Павла Штальмана.

Он не написал ничего стоящего, а с окончания Литературного института вообще ничего не написал. Закончив престижный вуз, он отправился преподавать в школу, потом поработал редактором в одном техническом издательстве, потом перешел в техникум имени Альтшуля, откуда ушел очень быстро, испугавшись романа со студенткой.

Следующие двадцать лет Павел провел в районном, а потом и в окружном комитете образования. Он там был «ведущим специалистом», то есть мелким чиновником. Всю жизнь Павел прожил с одной женой, которая его не любила. Детей у них не было.

В 2008 году диагноз Павла стал ему известен, и он начал готовиться к смерти.

Вначале, правда, верил в чудо, трепыхался, пил какую-то черную смоляную гадость, купленную за огромные деньги, и ему полегчало, но потом все стало очень плохо, голову заволокла муть, и сил уже не было ни на действия, ни на мысли.

Только один раз, ранним утром за месяц до смерти, этот человек неохотно заглянул в пыльные провалы прошлого: тихонько постоял в палисаднике родительского дома, потом первый раз прочитал в потрепанной книжке без обложки: «Я проснулся на мглистом рассвете неизвестно которого дня», выпил первую бутылку водки после победы в литературном диспуте, первый раз поцеловал жену, первый раз ее ударил, пролил яростные слезы отчаянья, а потом – тихие слезы смирения, прошел босыми ногами по дорогам обычной судьбы – и неожиданно осознал, что самое яркое воспоминание его жизни – это история любви к нему одной студентки, чье имя он забыл навсегда.

Эта мысль очень удивила Павла. Будь он здоров, он, возможно, придумал бы этой мысли какое-нибудь красивое продолжение, вывел бы из мысли мораль, превратил бы ее в историю, а потом и поплакал бы над ней – как плакал когда-то над невыносимой обольстительностью мира.

Но болезнь уже съела почти весь воздух в его организме: сил не хватило. Воспоминание о крупной навязчивой девушке кануло без следа, он не стал ни развивать свое открытие, ни тем более что-то выяснять о ней, он даже имени ее не вспомнил.

И уж конечно, умирающий Павел никогда не узнал, что от любви навязчивой девушки его избавил Гитлер.

В утро, следующее за сексом на полу, Верка выехала из дома пораньше. Все в ней бурлило от новых ощущений. Она женщина! Вокруг сияет розовым светом весна, сочатся сладким соком деревья – и Верка так же сочится сладким соком, и набухает, и становится липкой, как леденец.

Она ехала в техникум и все представляла: вот Павел войдет в аудиторию, такой черноволосый, такой большеглазый, их глаза встретятся, и они за секунду переживут вчерашнее. Переживут во всех подробностях, переживут еще слаще и как бы снова соединятся…

Как хорошо любить!

– Какой ужас, – тихо сказала женщина, сидевшая у окна, другой женщине, сидящей напротив. – Неужели это правда?

– Мой зять работает в милиции, – значительным шепотом ответила другая. – Они вчера всю ночь дежурили! И было три знака на стенах.

– Ай-я-яй!

Первая отчего-то сильно разволновалась и даже полезла в карман за валидолом.

– Да-да, – подтвердила другая, как бы намекая, что валидол – это вовремя. – Их очень много. Говорят, что у Васичевых… – Она совсем понизила голос и даже посмотрела по сторонам, а потом наклонилась поближе к своей собеседнице. – Говорят, что у Васичевых сын – из этих. И даже вроде как ихний главарь…

– Боже!

– И каждое двадцатое апреля они собираются где-то в подвале, а потом рисуют эти знаки на стенах… И знаете, как их можно отличить от обычных людей?

– ?

– Они бреют головы, – торжественно объявила другая и выпрямилась.

Наступила пауза, только дробно стучали колеса.

– Но с другой стороны, эти ведь тоже… Не сахар… Они везде… Куда ни посмотришь, особенно в искусстве. Вы титры смотрели у фильмов? Фельдман, Кацман, одни «маны»…

– И «берги».

– У меня сосед – тоже из этих «манов». Два года как в Москве – и вот уже, пожалуйста, работает в музее. Заместитель директора. Не рабочий, обратите внимание. А заместитель директора!

– Рабочий! – прыснула другая. – Где вы видели, чтобы они были рабочими? Они в музеях, в кино, какие рабочие, что вы – издеваетесь?

Загрузка...