Детские годы

География детства …Помню намерзшие сосульки на штанах. Мокрые рукавицы…

Запах кофе на террасе летом, чашки толстые на даче. Дивный прозрачный свет, особенно утренний.

Вспоминаются отдельные предметы или некие их очертания, казалось бы, не очень связанные между собой, но какая-то деталь может потянуть за собой целую историю…

Блики на паркете в квартире московской… Мы жили на улице Воровского (возвращено название Поварская), до этого на улице Горького (теперь Тверская). На Воровского я прожил большую часть детства и юности, а потом переехал – стал жить отдельно.

Но основные ощущения детства – это дача и московская квартира.

Дача на Николиной Горе – это то, что называется малой родиной. Я там жил почти с рождения, с пяти лет…

Когда мои дети были маленькими, я повел их от нашей дачи вниз, в поле, и там за рекой, на другом берегу, за церковью, садилось солнце. И я просто без всякой патетики сказал: «Вот, ребятки, это ваша родина». И после этого почти каждый вечер, пока мы жили там до переезда в город, они просили меня, чтобы мы пошли посмотреть на родину.


Никита и Андрей Михалковы с воспитательницей Никиты испанкой Хуанитой. 1946 г.


До двенадцати лет я круглый год жил на Николиной Горе с нянькой-испанкой, воспитательницей Хуанитой, попавшей в СССР на пароходе с детьми, которых увозили от гражданской войны 1937 года в Испании. Она появилась в нашем доме еще до моего рождения. И почему-то очень любила именно мальчиков. Сказав, что «если будет девочка – я не останусь, если мальчик – останусь у вас». Родился я – и она осталась.

До двенадцати лет я говорил почти все время по-испански, так что иногда отец не мог понять, что я от него хочу. Затем мой язык превратился в какую-то смесь испанского с русским.

Хуанита была испанкой совсем маленького роста и, как сейчас помню, с очень жесткой ладошкой. Ее запомнили мои детские ягодицы, когда она меня наказывала. Она была очень строгой, как мне казалось, и невероятно любящей. Ее любовь была настолько сильной и по-испански горячей, что, как я потом понял, она даже ревновала меня к моей маме. Мама и отец приезжали на дачу не так часто. А весной мы вовсе были отрезаны от дороги, и, пока не налаживался при разливе паром, они жили в Москве, а мы – на даче. Все детство – это бесконечное ожидание приезда родителей. Сельский магазин, поселок РАНИС – работников науки и искусства. Я переименовал аббревиатуру РАНИС в «Утомленных солнцем» в ХЛАМ: поселок художников, литераторов, артистов, музыкантов.

С самого раннего детства моя жизнь была связана с собаками. На Николиной Горе жили овчарки, сменяя одна другую. Первая собака, которую я помню, была серая большая овчарка Найда – невероятного ума и любви ко мне. Однажды Хуанита, я, четырехлетний, и жившая в нашем строящемся доме портниха Шура начали играть зимой в прятки. Шура водила, а мы с Хуанитой прятались. «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать». В поисках меня Шура прошла мимо, и я выскочил из-за дерева и побежал к тому месту, чтобы «застучаться». Шура кинулась за мной. Это увидела Найда и, выскочив из будки, кинулась мне наперерез, повалила, схватила зубами и потащила за воротник шубы к себе в вольер. Бросившиеся было за мной Хуанита и Шура были отогнаны ее страшным рычанием и лаем. Они отступили.


Никита и Найда на даче на Николиной Горе. 1952 г.


Найда затащила меня к себе в вольер, потом втянула к себе в будку и села у входа. Бедные женщины кричали, ругались, требовали от Найды, чтобы она отошла от будки. В ответ овчарка лишь рычала. В этой теплой собачьей будке, застеленной сеном, я и уснул. Самое интересное, что, когда она меня тащила, я не испытывал никакого страха, а даже наоборот – мне нравилось, что она меня тащит, отпугивает Хуаниту. Не было у меня никакого желания вскочить и от нее убежать.

Приехали родители, и только маме Найда разрешила меня забрать. Когда отец, испуганный и возмущенный, пытался Найду наказать, я заплакал, умоляя не трогать ее.

И как сейчас помню, я впервые уговорил пустить Найду в дом. Она сидела с нами у печки и чувствовала, что за то, что она сделала, ее не только не будут наказывать и ругать, наоборот, оценены ее любовь и верность.

Веревочки

Как сейчас помню, стою с мамой в Столешниковом переулке в самой знаменитой кондитерской. Большая, вся какая-то белесая тетка в белом халате укладывает в коробку из тонкого картона разнообразную «красоту». А «красота» эта слагается из двух «корзиночек» с вишенкой в середине, двух «картошек», эклера с заварным шоколадным кремом и белой глазурью сверху и многослойного «наполеона». Стою и глотаю слюни, кажется, уже сладкие, предвкушая неземное удовольствие. Наконец белая тетка накрывает полную коробку белой крышкой и начинает завязывать бумажной бечевой. Но тут ее кто-то отвлекает, она начинает разговор, автоматически продолжая затягивать все новые и новые узлы.


Никита с мамой. Конец 1940‑х гг.


Вот вяжет она узлы и вяжет, а я стою и ужасаюсь: «Мама дорогая, что же ты делаешь?.. Вот принесем мы эту коробку, которую ты завязала, наверное, узлов на сорок, домой. И что?!»

Казалось бы, возьми ножницы или нож, разрежь бечевку, и все – полный рот пирожного. Ан нет. Нам с сестрой и братом дома категорически запрещалось резать бечевки и ленты, которыми были завязаны покупки и подарки. (Я помню, на кухне в буфете открывался ящик, и в нем лежали пробки, на которые были намотаны эти самые ленточки и бечевочки.) И вот ломались ногти, доставались иголки, чтобы все это поддевать и развязывать.

Для чего? Почему?!

А потому что, как говорил Серафим Саровский: «Паче поста и молитвы есть послушание». Это была для нас настоящая школа, урок терпения – всегда доводить начатое дело до конца.

Вот и развязывали мы эти веревочки. За это время много чего передумаешь. Даже и пирожное есть порой расхочется, пока эту коробку развяжешь…

О воспитании

Моя мама часто говорила: «Воспитывать надо, пока поперек лежит, лег вдоль – уже поздно!»

Поэтому надо водить детишек в церковь, в воскресную школу, читать им русские сказки. Тогда, подрастая, они будут ощущать себя частью великой Родины, ее истории и культуры.

Так и воспитывается самое главное – национальный иммунитет. Если он с детства прививается, потом никакие «прыжки и гримасы» жизни не страшны. Ты всегда в минуты сомнения и неуверенности сможешь обратиться к тому бесценному опыту семьи, детства.

Я думаю, какими бы методами «сознательно» нас ни воспитывали, та особенная атмосфера, которая витала в доме, непроизвольно высветлила и ту атмосферу, которую мы потом любовно пестовали и в других домах – в тех, где мы растили уже наших детей. И надеюсь, которую теперь наши дети создают в своих домах. Неуловимая аура…

Вообще, о воспитании много спорят – то ли так воспитывать, то ли эдак. Либо разрешать все и жалеть, либо не разрешать и жестко управлять становлением ребенка. Но мне кажется, главное, чтобы это было абсолютно органично во всех смыслах. Часто возникают споры: пороть, не пороть, наказывать, не наказывать? Я не знаю общего правила.

Если говорить про мою жизнь, то да, меня пороли. И довольно больно и обидно. Но уже тогда я понимал: меня никогда не наказывали просто так, из желания доказать превосходство взрослого над ребенком. Самые серьезные наказания полагались за вранье, что, собственно, осталось уже и в моей семье.

Здесь важно, чтобы в основе всех взаимоотношений (включая самые строгие наказания) лежали уважение и любовь.

Помню, как однажды я пришел домой (наверное, мне было лет четырнадцать или тринадцать). И отец унюхал запах, не свойственный ребенку, – запах алкоголя. Я не был пьян и действительно почти не пил. Во дворе мне дали глоток пива. Я его попробовал и больше пить не стал. И когда отец спросил меня: «Что ты пил?» – я ответил: «Просто пиво».

Со словами: «А что, в пивных ш-школьники сидят?» – я получил затрещину, которая в моем сознании теперь прочно связана с великой русской литературой. Я летел мимо книжного шкафа, и там мелькали фамилии: Толстой, Достоевский, Чехов, Ахматова…

Потом, в течение жизни, я довольно часто вспоминал эту оплеуху. Не потому, что она меня навсегда связала с русской литературой, а потому, что, иногда оказываясь в таком же положении, как мой отец, – уже по отношению к своим детям, я понимал, что бывают ситуации, при которых вопрос надо решать сразу – резко и неожиданно, для того чтобы дать понять ребенку, насколько важно и значимо для меня и для него то, что он сделал.

На мой взгляд, в подобных методах нет ничего дурного. Русский человек так устроен. У нас же не свободы, у нас – воля, а это совсем разные вещи. Поэтому такие вещи, как чередование кнута и пряника, – неоценимо важны. Но еще важнее знать, вернее, интуитивно чувствовать, когда что применить.


Никита и Сергей Владимирович Михалковы на концерте


Сергей Владимирович и Никита Сергеевич Михалковы за работой


Главное, помнить всегда: существует доверие и недоверие. Существует уважение или отсутствие его. Существует душевно-духовная связь… Тогда ты можешь месяцами и даже годами не видеться с родными людьми и при этом не испытывать тоски. Невольное сознание того, что где-то они есть, живут, улыбаются, смеются и продолжают быть частью тебя… – наверное, и есть самое главное. Это несоизмеримо больше, чем просто писать открытки на именины и все дни рождения и обижаться, когда не получаешь такие же в ответ.

В этом случае постоянное присутствие рядом и опека совершенно не требуются. Ты должен появиться в тот самый момент, когда ты необходим, когда это действительно нужно.

Это касается не только отношений в семье. Это касается и дружбы, серьезной, длинной. Когда тебе совершенно достаточно того, что человек, которого ты помнишь и любишь, живет, пусть даже и далеко от тебя, но и ты продолжаешь жить в его душе, во всем его существовании. Наверное, это самые крепкие и самые искренние связи между людьми.

Еще одна важная вещь, которую я понял с возрастом, – значение гармонии. Наша мама старалась воспитать нас гармоничными людьми. А гармония – это определенный внутренний строй, лад. Это когда в человеке то, что он хочет, сочетается с тем, что он может. Мы знаем множество примеров, когда люди становились несчастными именно оттого, что, хотя они и занимались тем, что им хотелось, они не понимали, что делать это хорошо им не под силу. (По каким причинам – это уже другой разговор.)

Думаю, само понятие «воспитание» – не что иное, как воспитание иммунитета к окружающему миру и тем опасностям, с которыми человек может столкнуться в течение жизни. И зиждется этот иммунитет на корневой системе семьи, дома, страны…

Йод

Это тоже из памяти детства. Причем не в связи с разбитыми коленками и содранными локтями.

Коричневые капельки закапывались мамой в маленькую рюмочку молока и принимались ежедневно. Наверное, для щитовидной железы… (Прежде чем взять на вооружение рецепт, следует посоветоваться с лечащим врачом. – Примеч. ред.)

Детская вера

…Это мама.

Мы ежедневно читали утренние и вечерние молитвы и 90‑й псалом «Живущий под кровом Всевышнего…», а каждый Великий пост, как и положено, перечитывали все четыре Евангелия.

Отец никогда этому не мешал. И не ехидствовал: мол, дома – православие, а на партсобрании – персональные дела за религиозные пережитки. Все было поставлено таким образом, что мама, памятуя о высокой должности, которую отец занимал в иерархии системы, «оберегала» его от всего того в нашей жизни, что было связано с церковью. Когда приходил духовник, который исповедовал нас и причащал, отца, как правило, не было дома. И он никогда не вступал ни с кем в спор по поводу веры, хотя по всем остальным вопросам (коммунизм, Хрущев, Брежнев) в семье случались «жестокие баталии»…

Мама (она была беспартийной) тоже никогда никому не навязывала своих воззрений в области религии. Все шло само собой. У мамы был прекрасный вкус и замечательное чувство меры, которые гарантировали от пошлости.

Дома вера была в безопасности, но я знал, что для внешнего мира – это подполье. И когда я уходил в армию и мой духовник подарил мне замечательный образ священномученика Никиты, я прятал его, зашивал в вещи. Было ощущение, что мир вокруг будто двоится. Я с ужасом думал о том, что папу выгонят из партии, а меня – из комсомола. Ощущение постыдное, но оно было.

Я помню себя восемнадцатилетним на Пасху в храме Воскресения Словущего на улице Неждановой. Помню ужас от того, что мне даже в храме перекреститься было очень непросто.

А для моих детей это уже совершенно естественно. Когда мы как-то в Питере зашли на службу в храм Николы Морского, наш шестилетний Тёма исчез. Я нашел его среди нищих, он сидел у одного из них на коленях. Такой абсолютный выплеск чувств – и никакого страха, что ему за это что-то будет. Меня это поразило.

Мое чувство страха усугублялось еще и тем, что профессия моя – публичная, многое на виду. Мне это всегда мешало, особенно на службе, где и так довольно трудно бывает объяснить себе, особенно в молодости, зачем всё это делаешь – зачем стоишь на службе, молишься, читаешь Евангелие?

Конечно, со временем этот вопрос отпадает сам собой. Потому что каждый раз открываются совершенно невероятные вещи. И это всеобъемлюще: Господь дает тебе именно в эту минуту услышать то, что является ответом на твой вопрос, и ты словно впервые слышишь те бесценные слова, которые, казалось бы, давно знакомы.

Скажем, после выхода новой картины искушения просто наваливаются. Вдруг в Евангелии от Матфея читаешь притчу о зависти: помните, работники в винограднике, нанятые хозяином последними, пришли получать плату за свою работу. И первые говорят: мол, как так? «Мы работали с раннего утра, а эти последние работали один час, а получают столько же, сколько и мы». А хозяин им отвечает: «Не о том вы беспокоитесь, что я вам мало плачу, а о том, сколько я им плачу».

Учеба в школе

Если уж мне снятся страшные сны, так именно о школе…

Однажды (это было в 20‑й школе, где потом учились и мои дети) меня вызвали к доске. Я отправился, по словам классика, с легкостью в мыслях необыкновенной. Подошел к доске, увидел уравнение, взял мел. И тут почувствовал, что не только не могу решить, но просто не понимаю, что написано. И когда за спиной услышал бодрый скрип перьев одноклассников, со всей очевидностью ощутил ту пропасть, на краю которой стоял. Причем наибольшее впечатление произвело не то, что я не знаю, а то, что ребята знают, а я нет!

И от этой безысходности я потерял сознание. Очнувшись, увидел над собой ироничное лицо учительницы, которая была убеждена, что это «липа». Тем не менее меня отпустили домой. Потом, много лет спустя, я узнал, что вся учительская в окна смотрела мне вслед и ждала: вот сейчас Михалков даст стрекача. А я действительно плелся, едва передвигая ноги, ничего не соображая, держась за стену.


Никита Михалков в 1954 г.


Причем до четвертого класса я учился довольно хорошо. До тех самых пор, пока не возникла необходимость «разворачивать мозги» в сторону точных наук. Сначала просто упустил какие-то важные «системные моменты», и трудно было наверстать, дальше – больше.

В последний раз у меня было просветление в седьмом классе, когда я вдруг понял теорему по геометрии, выучил ее, поднял руку, но… вызвали другого, который получил «пять».

С тех пор «шторка» над математикой для меня навсегда опустилась…

По математике же мне достаточно было тройки, главное – скорее закончить школу и стать артистом! Даже выбора никакого не существовало. Я с детства был приговорен к этому по собственному желанию.

Хотя почти все, кроме математики, скажем, литература, география, история, даже биология, давалось легко. А уж когда начались общественные науки, я «пудрил мозги» педагогам со скоростью невероятной. И надо признаться, с немалой фантазией.

Как-то, не зная абсолютно ничего из заданного материала, я выдал преподавательнице по истории партии, что Буденный дошел с Первой Конной до Белграда! И брякнув такое, по изумлению педагога тут же понял, что попал пальцем в небо, но отступать было некуда, и потому я уверенно добавил, что «вот только-только вышла книга». Преподавательница даже записала выходные данные этого несуществующего издания. Но это было уже в студенческие годы. Там куража было больше.

Первые влюбленности

Что-то более или менее серьезное возникло, наверное, лет в двенадцать.

Как я писал выше, «первый раз в первый класс» я не пошел, поскольку рос на даче на Николиной Горе, откуда выбираться каждый день на занятия в Москву было нереально – на дорогу уходило бы полдня. Поэтому поначалу я брал частные уроки у местной учительницы, ходил к ней на дом.

Когда переехал к родителям в Москву, попал в школу для мальчиков возле американского посольства на улице Чайковского, ныне Новинском бульваре. В ту пору еще практиковалось раздельное обучение, но вскоре нас объединили с девочками, и это стало настоящим откровением, даже шоком. До последнего момента не верилось, что будем сидеть за одними партами, вместе ходить по коридорам…

Мы разглядывали их, они – нас. Тогда и появились первые влюбленности, еще лишенные каких-либо эротических стремлений. Объекты увлечения менялись, но оставалось терпкое ощущение соперничества, борьбы за внимание дамы сердца. Более осязаемые привязанности возникли позже, года через три…

В то время меня потянуло к девочкам постарше. Был влюблен во внучку легендарного героя Гражданской войны Щорса. Она опережала меня на два класса. Соответственно, и все ее друзья были старше меня. Но так как мне не хотелось уступать им ни в чем (в том числе и в возрасте), «пришлось» приписать себе лишнюю пару лет. В связи с этим, находясь в их компании, пришлось многое выдумывать.

Они были детьми именитых, уместнее даже сказать, высокопоставленных родителей.

Мы часто собирались у нее в квартире в известном Доме на набережной, на одиннадцатом этаже.

Обычно я находился в довольно большом напряжении, так как не мог соответствовать их разговорам даже на темы школьной программы (мне-то и с программой своего класса тяжело было управиться, а уж имитировать, что учусь на два класса старше, было совсем не под силу). Поэтому я брал другим: пел песни под гитару, рассказывал какие-то истории, но, в принципе, отношение ко мне было довольно снисходительное.

Однажды я, совсем забыв, что среди нас находится сын легендарного маршала, спел песню Гены Шпаликова:

У лошади была грудная жаба,

Но лошади послушное зверье.

Она с ней на парады выезжала

И маршалу молчала про нее.

А маршала сразила скарлатина,

Она его сразила наповал,

Но маршал был выносливый мужчина

И лошади про это не сказал.

Я без всякой задней мысли пропел эту песню…

Воцарилась тишина, а затем очень спокойно сын маршала и два его приятеля, тоже из очень высокопоставленных семей, поднявшись со своих мест, попросили меня выйти из гостиной. Я вышел в прихожую, там они всучили мне мое пальтишко и очень деликатно, в общем, без насилия, выставили за дверь.

Состояние мое трудно вообразить, врагу не пожелаю. Передо мной зиял квадратный лестничный пролет, казавшийся с одиннадцатого этажа бездонным. Зияло смертельное унижение, и… как же его пережить?! Вот так уйти? Сесть в лифт, вернуться домой и лечь спать?.. Я просто представить себе не мог, как дальше жить!

Дальше все происходило достаточно сомнамбулически. Я не знал еще, что буду делать, когда нажал кнопку звонка в квартиру. Открыла дверь домработница, я вошел в прихожую, повесил пальто. Прошел в гостиную. Они сидели за столом по своим прежним местам и на мое появление отреагировали достаточно спокойно, без всякого негодования. Просто с интересом наблюдали, что я буду дальше делать.

Как по приборам, я прошел через эту гостиную, вышел на кухню. Там, как я помнил, был небольшой балкон. Я открыл балконную дверь…

Над Москвой занимался рассвет. Была ранняя весна…

И, сказав вышедшим за мной на кухню: «Ну а так кто-нибудь из вас сделает?» – я вышел на балкон, перелез через перила и… повис на руках – причем не наверху на перекладине, а внизу – там, где особенно неудобно держаться, потому что там были довольно тонкие четырехугольные прутья.

А после этого я еще отпустил одну руку – и остался висеть на одной руке над пустым пространством, высотой в одиннадцать этажей.

Ужас, который я увидел в их глазах, был несоизмеримо больше, чем тот ужас, который испытывал я. Потому что я его пока вообще не испытывал.

Они кинулись на балкон, стали протягивать мне руки. Я сказал: «Отойдите! Иначе я отпущу руку».

Они отошли…

Я потом долго анализировал – как же я мог удержаться? Каким образом меня удержала эта мальчишеская кисть с врезавшимся в ладонь четырехгранником?

Перехватив второй рукой балконный прут, я подтянулся и перелез обратно на балкон.

Там все были в шоке, конечно же. Я же еще находился словно под наркозом своих кипящих чувств, среди которых, впрочем, ощущение победы уже неудержимо становилось главным!

Я прошел через кухню в гостиную. Взял со стола еще непитый стакан с чем-то довольно крепким. Ахнул его… И не простившись, прихватив свое пальто, вышел из этого дома и больше там не появлялся никогда.

Позднее я припоминал с большей отчетливостью те или иные моменты данной ситуации. Например, то, что в лицах людей, выскочивших за мной на балкон и тянувших ко мне руки, ясно читалось, что их волнует, собственно, не столько то, что я сорвусь и разобьюсь, сколько то, что я выпаду из квартиры известного Дома на набережной, которая принадлежит потомкам легендарного героя. И то, что в этой квартире в этот злосчастный момент находятся все они. Думаю, сама возможность оказаться участниками столь скандальной истории тогда виделась им наибольшей неприятностью.


Легендарный Дом на набережной


Спустя несколько лет (я уже снимался в кино, учился в Щукинском училище) все та же команда приехала на пляж Николиной Горы. Я читал какую-то книжку, когда они проехали мимо. Меня не заметили, я же невольно наблюдал за ними…

Абсолютно те же шутки, те же тусклые и барственные разговоры, та же расстановка сил и взаимоотношений… Мне оставалось только еще раз порадоваться тому, что я тогда сделал. Как и тому, что я, к великому счастью, так и не влился тогда в ряды их «доблестной компании», а, выйдя навсегда из квартиры в Доме на набережной, пошел своей дорогой.

Выпускной экзамен

Смешная случилась история в школе рабочей молодежи для танцоров, которую я окончил.

Да-да, я опускался, опускался и докатился до школы, где учились рабочие-танцоры, которые, впрочем, часто выезжали на гастроли за границу. Им просто надо было получить среднее образование.

Там же училась тогда Таня Тарасова – девушка с замечательной точеной фигуркой. В нее все были влюблены…

Директор школы Галина Ивановна, прекрасная женщина, ко мне нежно относилась. Но и она понимала, что выпускной экзамен по математике мне не осилить. Я сам ей честно признался: «Галина Ивановна, клянусь, я не сдам!.. Галина Ивановна, – говорил я, – ну зачем мне понадобится эта математика? Зарплату сосчитать? Я ее правильно сосчитаю и так». Я уже работал в театре Станиславского, играл на сцене и полагал, что судьба моя уже решена… Однажды она вызвала меня к себе в кабинет и спрашивает: «Ты можешь один билет выучить?» Я говорю: «Один могу». – «Какой ты хочешь?» – «Седьмой». (Семь – мое любимое число.)

Я его выучил от первой до последней фразы, как молитву. Тем не менее я насовал еще во все карманы шпаргалки – а вдруг забуду. Она меня предупредила: твой билет будет лежать третьим слева.

И вот я вхожу на экзамен в первой пятерке, чтобы седьмой билет никто до меня не взял. Рядом с учительницей сидит инспектор РОНО, старичок-бодрячок с бородкой, такой старорежимный профессор из кинокартины «Весна».

Солнечный день, открыты все окна, волнуются как ученики, так и преподаватели. И моя учительница по математике говорит: «Михалков, может быть, все-таки ты придешь попозже? Ну зачем же нам портить образ школы?» Я говорю: «Нет, я пойду первым».

Она вся побелела.

Я иду к столу. Третий билет слева беру: седьмой. Сажусь. Выписал все формулы, решил упражнения, все проверил по шпаргалкам. Выхожу отвечать. Как все было написано в книге, так я и чешу. Потом уравнение, задача. Инспектор говорит: «Никита, для того чтобы получить твердую пятерку, нужно будет ответить на дополнительные вопросы». Я без раздумий говорю ему: «Не надо». Он: «Как?! Вы же так блистательно отвечали! Вы согласны получить“ четыре”?» Я: «Нет». Инспектор ошалел: «А чего же вы хотите?» У меня невольно вылетает: «Я хочу скорее отсюда уйти!»

И тут моя учительница математики выходит из ступора, в который впала от моего блестящего ответа, и врывается в наш разговор. Она кричит профессору, что все, что здесь сейчас свершилось, как минимум невероятная случайность! Что я не знаю ее предмет и на три балла!.. Это у меня не вызывает ни малейших возражений.

Ничего не понимая, ужасно расстроившись, старичок ставит мне тройку, и я выхожу со счастливым лицом.

Вот так я учился.

Брат

Старший брат – это серьезная штука, тем более если он старше на целых восемь лет. Ты родился, а он уже идет в школу. Тебе восемь – ему уже шестнадцать. Тебе шестнадцать – ему уже двадцать четыре, и он уже почти женат…

Это всегда рождало неизбывный потаенный интерес к нему самому и его жизни, тем более что с его стороны отношения преимущественно строились по принципу необходимости в тебе: принести, унести, покараулить, наврать что-нибудь по телефону. Но меня это ничуть не тяготило, поскольку такая зависимость позволяла оказываться в компании его друзей и знакомых неоправданно часто.

Представьте эти годы: первые магнитофоны «Днепр», первые джазовые пластинки, первая в СССР американская выставка в Сокольниках, волшебное слово «пепси-кола», запретный для меня неведомый напиток – виски, который возник на журнальном столе в комнате брата. Это время огромных надежд и какой-то таинственной «свободы», о которой все говорили. И которая, хотя меня лично никак не касалась (я просто не знал, что под этим подразумевали взрослые), манила своей неизведанностью…

Мне было бесконечно интересно находиться в комнате брата, когда там собирались его товарищи. Конечно, я не все понимал, не осознавал того значения, которое имели (или совсем скоро будут иметь) эти люди для нашего общества. Но само присутствие этих людей, неповторимая харизма каждого, юмор, их шумные споры совершенно завораживали. А спорили там ни много ни мало Женя Урбанский, Юлик Семенов, Андрей Тарковский, Люся Гурченко, Таня Лаврова, Иннокентий Смоктуновский, Эрнст Неизвестный, композитор Слава Овчинников, оператор Вадим Юсов, пианист Коля Капустин, даже, извините меня, – Примаков, который дружил тогда с Юликом Семеновым. Думаю, присутствия и одного из перечисленных с избытком хватило бы, чтобы сделать невероятно интересной и значимой любую компанию, вне зависимости от наличия иных участников.


Братья – Андрей и Никита Михалковы. 1949 г.


Когда они собирались вместе и я бывал допущен, я невольно насыщался этой атмосферой – дружбы и сотворчества, импровизационного юмора и абсолютной открытости… Причем я впитывал все это совершенно бессознательно. Если бы меня спросили, о чем шел разговор, я бы не вспомнил.

…Вот Женя Урбанский красиво ухаживает за Таней Лавровой… Юлик Семенов еще не был женат на моей сестре, но я уже смутно чувствовал, что между ними протянута незримая нить, и ревниво разглядывал этого человека, явно замышляющего увести мою сестру из дома…

Вспыхивают эпизоды, запавшие в душу выразительные зарисовки, самой жизнью поставленные с блеском этюды…

Вспоминаются неторопливые, но завораживающие рассказы Эрнста Неизвестного, который по солдатской привычке курил не как все, а в кулак.


Андрей Тарковский и Андрон Михалков-Кончаловский обсуждают сценарий фильма «Андрей Рублев». 1964 г.


Можно представить, насколько я дорожил отношениями с братом, боясь, что, если я их как-то испорчу или нечаянно что-то нарушу в атмосфере вечера, меня больше не пустят в эту компанию и я не смогу наслаждаться, тихо сидя в углу и наблюдая за этими невероятно интересными малознакомыми людьми. Культ старшего брата для меня был основополагающим во всех смыслах. И конечно же, ему было позволено – да и он сам позволял себе по отношению ко мне – намного больше, чем мне бы хотелось. Тем не менее я никогда не воспринимал это как унижение, причиненную сознательно обиду или желание надо мной повластвовать, хотя… теперь думаю, это, последнее, отчасти тоже было.


Еще одна важная, может быть, самая главная вещь определяла наши отношения – это верность. (Конечно, его обязательства по отношению ко мне были достаточно условны, но мои перед ним – совершенно отчетливы и непререкаемы.)


Андрон Михалков-Кончаловский. 1962 г.


Помню, однажды мой брат сказал, что придет не один, и так как дома оставался только я, он попросил меня пойти погулять. Конечно, мне было невероятно интересно, кого он приведет, но, так как я обещал уйти раньше, чем они окажутся в квартире, я и отправился на вынужденную прогулку, с которой должен был вернуться через полтора часа. Но… когда я вернулся домой, дверь мне никто не открыл. Я снова вышел на улицу, решив позвонить брату из телефонной будки. Стоял жуткий мороз. Сняв одну варежку, я накручивал свой номер на ледяном металлическом диске. К телефону никто не подходил. И как назло, аппарат проглотил две копейки. У меня осталась последняя монета. Я позвонил еще. Тщетно. Длинные гудки в трубке. В последний раз я набрал номер и, сунув трубку под шапку-ушанку, завязал под подбородком тесемки. И так, стоя и слушая протяжные тоскливые гудки, я глубоко заснул, привалившись к заиндевевшим стеклам телефонной будки… Вдруг сквозь сонное забытье я услышал испуганный голос брата, сразу очнулся и невероятно обрадовался. Оказалось, что он ушел провожать девушку, забыв оставить мне ключи, и только вернулся домой. Самое удивительное, что я не испытывал ни обиды, ни злости по отношению к брату. Напротив, меня переполняли гордость и радость оттого, что сумел выполнить все, о чем он меня попросил: и ушел, и не помешал, и терпеливо ждал, не сломленный ни долгим ожиданием, ни зимней стужей.


Сергей Владимирович Михалков с сыновьями


Я был так растроган его заботой обо мне, что моя благодарность ему, кажется, была даже больше, чем его – по отношению ко мне. Когда он обнял меня, отогрел уши и руки, напоил горячим чаем и с улыбкой попросил прощения, для меня это его извинение было дороже всего остального.

И еще… именно брату я писал из армии обо всем, что меня волновало в то непростое время. А волновало меня, заброшенного волею судеб на Дальний Восток, очень многое. Самое интересное, что я писал не для того, чтобы получить ответ. Мне важно было выговориться, чувствуя и зная: то, что пишешь в своих письмах, не улетает в пустоту, а остается в памяти и сердце любимого тобой человека.

Загрузка...