VII глава Возрождение

«A force d’etre pousse’ comme ca dans la nuit, on doit finir tout de meme par aboutir quelque part, que je me disais… tu finiras surement par le trouver le truc qui leur fait si peur eux tous, tous ces salauds-la autant qu’ils sont et qui doit tre au bout de la nuit. C’est pour a qu’ils n’y vont pas eux au bout de la nuit[6]»

(Louis-Ferdinand Celine «Voyage au bout de la nuit»)

1

Федян оказался прав — я не узнал свой город, я его просто не нашёл. Стены, здания, улицы, вроде бы, остались те же, а вот города в котором я родился и вырос, как не бывало! Даже само название города изменилось. Когда я прилетел, на здании аэропорта вместо остроконечной, похожей на наши величественные горы надписи «АЛМА-АТА» красовалось пресное «Алма-Сити». По перенаселённости он начал походить на Циньгун, по степени бездушия и отчуждения он стал всё больше смахивать на англосаксонский, или американский мегаполис. У окружающих меня ныне людей напрочь отсутствовали моральные критерии и ориентиры. Отвечать за свои слова и поступки, считаться с какими-то элементарными понятиями о справедливости, считалось теперь чем-то неразумным, глупым, устаревшим и зазорным. Не говоря уж о том, чтобы входить в отмах против более сильного противника или даже против толпы. Даже у уличной шпаны теперь больше всего в цене была коллективная трусость и подлость — например, у них считалось круто толпой подсторожить, подловить какую-нибудь беззащитную жертву, вроде бомжа (а ведь в городе моих воспоминаний ещё не было бомжей), запинать до смерти и потом гордиться тем, что поучаствовали во всеобщем беспределе. Когда я разговаривал с кем-то, создавалось впечатление, что я говорил на каком-то непонятном иностранном, или, скорее даже, архаичном языке. Исчез прямой и бескомпромиссный уличный говор, в интонациях теперь преобладало жеманное нахальство. Отдельные, самые ушлые экземпляры, очевидно, решили про себя, что чем нахальнее и грубее они будут себя вести по отношению к окружающим, чем больше они будут орать и хамить, тем больше им в этой жизни достанется. Как ни странно им это сходило с рук — пока они не нарывались на раздражённого человека, вроде меня. Когда, не выдержав раздражения, ты порой выцепишь такого из общей сутолоки, наедешь на него, предъявишь за конкретное хамство, даже прилюдно унизишь, то он испугается, извинится, утрётся, и… как ни в чём не бывало, продолжит свою беготню, при этом в лучшем случае будет в дальнейшем старательно избегать тебя, а в худшем будет стараться исподтишка нагадить по-мелкому. И, опять же, при этом, абсолютно не стесняясь собственного позора, даже кичась тем, что хоть что-то сошло с рук, как бы напоминая тебе о том, что мы теперь все барахтаемся в одной помойной яме и ты тоже, хоть ты и не такой, как все, хоть ты и не сдох как твои дружки нам на злорадство, хоть ты и выбрался, как пережиток, из страшного, жестокого прошлого.

Парадоксальным образом, мы, первые панки, а до этого футбольная толпа Федяна были среди первых, кто взбунтовался против серости, узколобости, ограниченности и бессмысленной жестокости той жизни, очереченной пределами блатных районов советского времени. Именно мы, те, кто сознательно ушёл из банд, как я, или был неформалом по зову души, как Федян с самого начала, мы сами сдетонировали все эти перемены в уличных нравах и на нас же пришёлся первый удар, который мы вынесли на собственной шкуре. Но, теперь, когда всё изменилось, когда все подряд получили возможность свободно и ничем не рискуя перемещаться по территории города, с района на район, одеваться и вести себя, кто как хочет, как кому вздумается, именно теперь внезапно оказалось, что канула в лету масса достойных человеческих качеств. Ушли яркие, пассионарные личности, храбрые сердцем, а наружу повылезали сплошь и рядом какие-то мелочные, закомплексованные, обиженные на жизнь люди. В первую очередь казалось, что у людей, вместе с необходимостью ежедневно стоять за себя и за своих, отвечать за свои слова и поддерживать свою репутацию, исчезло чувство гордости за самих себя, самоуважения, а за ним, у них пропало и вообще хоть какое-либо подобие взаимного уважения. Когда не уважаешь сам себя, разве ты будешь уважать других? С ростом имущественных контрастов воцарилась холуйская мораль. Самооценка и оценка других перестали зависеть от положительных личных качеств и нравственных критериев. Я понял, что культура потребления, складывающаяся в результате развития рыночной экономики, не только разъедает и атомизирует общество, она ещё и измельчает, озлобляет и опошляет человеческую душу. Все теперь завистливо, но в то же время угодливо взирали лишь на материальные активы, скопленные десятком олигархических семей, не в силах думать о чём-либо ещё. Каждый был готов с головой влезть в долги или с лёгкостью пойти на уголовно наказуемые должностные преступления, лишь бы хоть как-то приукрасить свой жалкий социальный статус, в то же время, лютой ненавистью ненавидя ближнего своего, у которого ровно точь такой же жалкий социальный статус был позолочен на полграмма гуще. На уличном же уровне, за отсутствием какой-либо достойной альтернативы, вся власть теперь была монополизирована и жёстко скоцентрирована в руках сил правопорядка. Выглядело так, словно повывелись все свободные уличные стаи, и на их месте остались лишь свирепые волкодавы, да стадо бессловесных баранов. В то время я терпеть не мог и тех и других, ненавидя первых и презирая вторых. Нет, разумеется, я вовсе бы не хотел, чтобы время полностью повернулось вспять, к иррациональному насилию на улицах и паранойе на районах. Но нашим людям всё ещё предстояло измениться в лучшую сторону, восстановить утраченную общность, вновь обрести умение вести прямой и открытый диалог, научиться прислушиваться к другим и больше ценить друг в друге чисто человеческие качества, а не одно лишь умение вылизывать себе языком дорожку к бренным материальным благам.

Первый шок меня ожидал, когда я начал обзванивать старых знакомых, чтобы поинтересоваться что да как в городе, что здесь произошло за это время. На каждые десять номеров, которые я набирал, 8–9 человек уже покоилось на городских кладбищах, остальные сидели по тюрьмам и лагерям. Интонации голосов родителей, отвечавших мне на том конце провода, варьировались от глухого, безысходного отчаяния, до неприкрытой ненависти к незнакомцу, бестактно напомнившему о семейном горе. Вот почему всё так изменилось! На место каждого умершего ровесника, друга, брата по оружию, здесь появилось пятьдесят беспринципных провинциалов, деловито рыщущих в поисках своих собственных пошлых и иллюзорных представлений о соблазнах столичной жизни. Мы просто вымерли, как отживший своё вид, и вместо нас, со всех четырёх сторон света на земли с нашими гниющими останками слетелись, сползлись целые рои всеядных насекомых.

Я долго не мог решиться набрать последний номер. Когда я это всё-таки сделал, мне ответили, что никакой Альфии там не просто нет дома, но что там никогда и не жил человек с подобным именем. Я не знаю, как так вышло, я не мог перепутать цифры. Но факт остаётся фактом, теперь её нет. Жизнь, как ни странно всё ещё продолжается, а её нет. Она исчезла из моей жизни окончательно, безнадёжно и бесследно.

Я шёл по улицам района и не узнавал их. Это были не наши улицы. Нет, мы не сдали их, не уступили более сильному или удачливому сопернику. Они просто погибли, пропали вместе с нами, в то время как могучая, непобедимая жизнь продолжала копошиться на их руинах. Когда я снова уеду отсюда, здесь о них не останется даже воспоминаний.

У одного из подъездов околачивалась парочка наркоманов. Эти движения я узнаю, угадываю сразу, чую нутром, интуицией. Этот воздух терпеливого, томительного ожидания. Если надо по несколько часов, сутками на морозе и на жаре, в любое время и при любой погоде. Я подошёл поближе и, наконец-то, встретил хоть одно знакомое лицо.

— Мурик?! Ты! Ну, салам что ли, последний из могикан!

— Ты уже понял, да, — Мурик щерится беззубым ртом. — Не они среди нас, а мы среди них!

В Америке я не должен был менять одну хуйню на другую. Там я довольствовался мыслью о том, что я ничего не ввожу себе в вены, и при этом незаметно и плотно подсел на крэк. У меня сохранилась психологическая зависимость от сильнодействующего наркотического средства. В этом вся суть. Все, кто говорит о примате физической зависимости либо шарлатаны, подонки, либо непроходимые глупцы. Абстинентный синдром, похмелье, сегодня знаком каждому из-за повсеместного легального употребления одного из наркотических веществ средней тяжести — алкоголя. Кокаиновая абстиненция практически никак не проявляется физически, кроме бессонницы и отсутствия аппетита. Человек способен перетерпеть многие физические страдания. Мы осознанно идём на них, когда необходимо медицинское вмешательство, для того чтобы выжить или продолжить жить без болей и других проблем. Каждая нормальная женщина с радостью идёт на них, для того чтобы родить новую жизнь и новую любовь. От героиновой абстиненции не остаётся и следа через максимум две недели. Если ты сидел на метадоновой программе, т. е. регулярно получал синтетические опиаты от государства, на избавление от физической абстиненции может уйти около месяца. Но не боль и не страх перед страданиями заставляют нас снова и снова возвращаться к опьяняющим веществам. Именно психологическая зависимость является той пресловутой уродливой обезьянкой, которую якобы носит на своей спине наркоман. И её невозможно сбросить оттуда кроме как через вмешательство осознанных, целенаправленных усилий собственной воли. Именно эта зависимость на первой же неделе по возвращении привела меня сюда, за дозой героина, ведь ханки сейчас в Алма-Ате практически нет, а белым торгуют везде и все подряд.

2

Глухой ночью мы с Муриком заходим в один из центровских дворов. Внимательно осмотревшись и прислушавшись, мы начинаем по возможности тихо и сосредоточенно ломать ногами скамейку. Сколько раз мы с ним этим занимались в прошлом! Таких скамеечек советских времён и не осталось почти по городу. Но на этот раз мы ломаем её не для того, чтобы, накручивая себя и зверея, бежать на толпу врагов, судорожно сжимая в руках штафет, не для того чтобы со всей силы хуярить противника, куда ни попадя с мерзким стуком дерева о мягкое человеческое тело или о твёрдую черепную кость. Нет, на этот раз нам нужны массивные чугунные ножки скамейки, для того чтобы сдать их в пункт приёма металла и разжиться хотя бы одной дозой героина, чтобы не болеть с утра. Доломав скамейку и отдышавшись, мы поспешно уходим, переносим металлолом в другой центровской двор, где устроили импровизированный склад.

Рано утром мы встречаемся там же и со всей этой грудой металлолома, отправляемся в привокзальный район, на I Алма-Ату. Едем с постоянными пересадками, но не потому что меняем маршрут — нет, нам надо по прямой, вниз по Сейфуллина. У нас просто нет мелочи даже на проезд в «коммерческом» троллейбусе. Поэтому нас постоянно высаживают. На каком-то этапе прикидываем свои силы и решаем идти дальше пешком. По пути обмениваемся мнениями об этой ситуации.

— Заебала такая жизнь, Мурик, честно говоря, надо что-то делать.

— А что делать? Я тебе давно говорю — надо тот обменник кинуть. Я же не говорю банк там или супермаркет, например. Я реально рассуждаю. Я все входы, выходы, все подходы к тому обменнику знаю. Знаю день недели, когда там до хуя капусты скапливается — это как раз сегодня! Как уйти лучше, да сколько раз я тебе за всё это рассказывал?! Обменник — это стоящее дело. Ствол есть, я же тебе говорил.

— Ты знаешь, всё-таки ты прав. Надо кинуть этот обменник ёбаный, — соглашаюсь я, передвигаясь под палящим солнцем, изнывая под тяжестью китайской сумки на мокрой от пота спине.

— Прикинь зато сколько белого наберём! Как раз на этой же яме. Рашид же предлагал оптом. Загасимся куда-нибудь в глушь, в Киргизию, например, а как протравим всё, ещё чего-нибудь придумаем, — подмигивает мне Мурик, довольный тем, что, наконец, приболтал меня.

Сдав металлолом и получив свои жалкие деньги на дозу, мы уже налегке продолжаем свой длинный спуск через одинаковые дворы двухэтажных камышовых домов Мехпосёлка. Принятое решение воодушевляет нас, придаёт нам сил, даёт иллюзию свободы. Роскошные мечты опиомана и предвкушение дозы превращают в нашем восприятии эти жалкие дворы в дворцовые сады. Чтобы не терять времени даром, мы сразу договариваемся с барыгой, Рашидом, о покупке большой партии оптом, забиваемся на вечер, даже время приблизительное называем. Для пущей убедительности, ну и, что там говорить, из бахвальства и бравады, всячески намекаем ему на то, что обмозговали крупное дело. Как только, подлечившись у Рашида, за нами закрывается дверь, и мы пускаемся в обратный путь вверх, в город, Рашид снимает трубку и набирает номер крышующего яму следака.

Когда добираемся до района, я остаюсь ждать Мурика на той самой скамеечке у подъезда, на которой погиб Адик. Мы, к сожалению, не обращаем никакого внимания на стоящую у соседнего подъезда «Волгу» с тонированными стёклами. Мурик не заставляет себя долго ждать, ему самому не терпится осуществить свой дерзкий план. Вскоре он выходит из своего подъезда с таким сияющим видом, что становится ясно, что ствол у нас есть. Он переоделся в какие-то старые отрепья, чтобы быть как можно менее узнаваемым. Меня самого уже начинает пробирать возбуждение, хотя героин и даёт нам необходимую для дела отрешённость и хладнокровие. Но когда мы отходим от подъезда и идём по открытой части двора, из «Волги» выскакивает двое человек в кожаных куртках, которые орут нам:

— Эй вы, стойте и не вздумайте бежать, шмаляю я метко, без ног останетесь.

При этом из противоположного подъезда к нам бегут наперерез ещё двое. Нас быстро при понятых обыскивают, забирают у Мурика пистолет, составляют протокол и запихивают в «Волгу» — Мурика с собой в салон, меня в багажник. Однако, несмотря на то, что нас повязали в Бостандыкском районе, нас увозят в Семиреченский РОВД.

В КПЗ я провёл трое суток на жестоких кумарах. В первый день, когда меня вели на допрос, моего следака внезапно куда-то вызвало начальство. Он быстро крикнул своему коллеге, хачику, из соседнего кабинета посмотреть за мной и умчался, не слушая трёхэтажных матов со стороны последнего. Мент оставил меня в коридоре. Поскольку меня морозило уже не по-детски, я невольно, сидя на скамейке, подтянул ноги, попытавшись свернуться в позе эмбриона. Как назло в этот момент хачик вышел глянуть, что я делаю. Увидев меня в таком виде, с ногами на скамейке он рассвирепел. Он начал запинывать меня по самым больным местам прямо в этом коридоре, потом, выплеснув злость, он схватил меня за шкварник и втолкнул в кабинет. Там он поставил меня к стенке с руками за спиной и велел смотреть в стену и не вертеть головой. Не вертеть головой я не мог, уж слишком соблазнительным был знакомый, родной запах сырой картошки, уксуса и дыма. Я обернулся. Мент сидел на кортах и держал в руке «дрова», зажжённую газетку. На стуле мента сидел зэк. Он тщательно просушивал опиум на черпаке. На столе стояла бутыль с ангидридом и небрежно завёрнутый целлофановый свёрток с темнеющей внутри него коричневой массой. «Грамм 25 будет», прикинул я на глаз. Вслух я лишь мечтательно протянул: «Щас бы хоть третьячком подлечиться». Мент резко обернулся, побагровев от такой наглости, и, ей богу, кинулся бы на меня тут же, если бы зэк не остановил его: «Тише, тише», мол, не дёргайся, дрова держи. И мне: «Да на третьячок здесь уже и у самих в хате желающих хватает». Я понимал, что мне совсем незачем просить у кого-то третьяк, влезать в долг и всё такое. Это просто из меня моё состояние говорило, вырвалось, скажем так. Мент тем временем, уже не стесняясь меня, с каким-то странным сладострастием приговаривал: «Вот, это хорошая ханка, без крови, без кирпича, без какао, без хуйни всякой, чистая. Тут тебе ещё туда пронести хватит, загреешь там если что».

На второй день меня отвели на допрос к моему следаку. Там было несколько ментов, и всех их интересовало откуда ствол. «Я же вам говорю», повторял я им, «не знаю я ни про какой ствол. Пришёл к другу, вы меня арестовали — откуда мне знать, что за ствол?». Били слабее, чем тот хачик в коридоре — получить по фанере от ментов, это же за положняк, проформа у них такая. У меня такое даже в Циньгуне было, менты ведь везде одинаковые. Хуже было, когда пришёл тот хачик с Муриковским стволом, приставил мне его к голове и начал шипеть мне в лицо всякую галиматью. Потом оказалось, что это так, для развлечения, ничего им от меня по сути уже и не надо было. В тот же вечер из соседней камеры мне крикнули, что делюха на Мурика уже пришла из прокуратуры с санкцией, а его вместо СИЗО увезли в больничку с разорванной почкой. Расчёт ментов не оправдался, поэтому они и озверели. Дело в том, что родители Мурика уже давно эмигрировали в Башкирию, и некому было въехать за него деньгами, нечего было с него поиметь, а на мне при обыске не было никаких запретов, даже завалящей дозы героина, потому что мы уже укололись у их друга Рашида. На третьи сутки одному дедку из нашей камеры передали курочку и пачку переломанных напополам сигарет с отломанными фильтрами. После двух суток голодухи мы с наслаждением умяли мясо, оставив только косточки — «погрызть назавтра» и закурили. По истечении этих суток меня выпустили на все четыре стороны.

А Мурик умер в больнице, не приходя в сознание…

Когда я вышел на улицу, я осознал, что мне некуда идти. Дозу в этот раз я нагнал невысокую, состояние на четвёртые сутки было уже сносное (относительно, конечно), но ни денег, ни идей у меня больше не было. Даже шнурок мне вернули только один. Я бесцельно брёл по чужим, запущенным, холодным и грязным улицам в нижней части некогда цветущего города-сада. На углу Ташкентской и Софьи Ковалевской, моё внимание привлекло возвышающееся над окутанными смогом жалкими хрущёбами новое нарядное розовое здание. Подойдя поближе, я понял, что это католическая церковь. Вера моих отцов… Я вспомнил, что сегодня воскресенье, и народ собирается на Мессу. Это как перст указующий… А почему бы мне не зайти, не исповедоваться, не причаститься — вдруг легче станет? Я зашёл.

Дон Массимилиано был хорошим священником, что называется от Бога. Он не только тонко разбирался в людях, но искренне старался выполнять свою миссию, без разбора откликаясь на любые проявления человеческих страданий.

— Сын мой, — сказал мне он. — Прочитай одну молитву «Радуйся, Мария» и если хочешь, я порекомендую тебя в реабилитационный центр моего хорошего знакомого, дона Клаудио, в Италии. Дон Клаудио собирается открыть отделение в Лавразии и просил меня поискать добровольцев, которые могли бы приехать перенимать опыт в Италии, чтобы потом распространять его благое дело здесь. Все центры управляются такими же как ты… Бывшими… Сам Бог привёл тебя ко мне.

3

Мы прибыли с доном Массимилиано в Италию через пару недель. Пока мы ехали в фургончике из римского аэропорта Фьюмичино, я задремал. Сон у меня по прежнему был нарушенный, но мне было уже намного лучше. Когда мы подъезжали к земельным владениям Бесприбыльной организации социальной значимости «Comunità Insieme», дон Массимилиано разбудил меня, указал на раскинувшееся среди зелёных холмов поселение «Nido», состоящее из одинаковых желтоватых коттеджей, сгрудившихся вокруг средневекового дворянского замка и разбегающихся от него, редея, вверх по холмам и сказал с мягкой улыбкой: «Маленький рай».

Это была Умбрия, прекрасный край Св. Франциска. Возрождение, великое движение человеческого духа, тоже зародилось здесь, на землях Центральной Италии, в Умбрии и Тоскане.

На первое же утро у меня была назначена аудиенция у Дона, так что после тщательного обыска моих личных вещей, мы сразу же отправились с доном Массимилиано в замок. Приёмная была увешана фотографиями — дон Клаудио с Андреотти, дон Клаудио с Бернаскони, дон Клаудио с Кракси, дон Клаудио в ООН, дон Клаудио в Ватикане. Поймав мой взгляд, дон Массимилиано объяснил мне: «Дон Клаудио очень известная фигура в Италии и не только. О его благих деяниях знают во всём мире». Наконец, со второго этажа спустился секретарь и кивнул нам. Мы поднялись. Дон Массимилиано постучал в дверь, и оттуда раздался звучный голос: «Avanti!».

Дон Клаудио оказался маленьким, тучным, весёлым человечком. Разговаривал он громко и очень красиво. По-итальянски я тогда не знал даже «чао», но даже в переводе дона Массимилиано на русский, было понятно, что он умеет говорить — фразы ложились одна на другую, сплетаясь и образуя изысканные, зачастую трогательные, берущие за душу кружева. Но самый сильный эффект заключался даже не складности и образности его речи — послушав его ты начинал задумываться о каких-то очень важных, фундаментальных вещах. Он умел будить мысль, не оставляя равнодушным никого. Позже я неоднократно имел возможность убедиться в том, что его проповеди оказывали одинаково сильное воздействие как на рафинированных римских интеллектуалов, так и на малограмотных сицилийских крестьян.

Однажды, в один из тех случаев, когда он выбирал меня в «сопровождающие», я стал свидетелем его выступления на собрании Социалистической партии в Перудже. В ходе выступления он использовал мощный психологический ход, который буквально взорвал сонную атмосферу избитых рассуждений на тему социальной справедливости. На собрание он привёл резидентов местного центра коммуны. Во время своего выступления, он вызвал одного из них, Феделе, больного СПИДом каторжанина, к микрофону. Заикаясь и кое-как сдерживая свои приступы дрожи, вызванные регулярным потреблением прописанных ему психоактивных веществ и нет-нет сотрясавшие всё его тело, тот начал рассказывать о своём трудном детстве в убогих условиях бедных районов Бари, об участии в деятельности организованного преступного синдиката «Священная единая корона», о вымогательствах, похищениях, убийствах, вендетте, о содержании в «Небесной царице», римской тюрьме строгого режима для террористов и мафиози. Концовка была драматичной — уже не в силах сдержать судороги, сотрясаясь в жестоком припадке, Феделе с трудом, как в истерике выпалил концовку своего страшного рассказа, о том как он застрелил собственного отца.

На этой эмоциональной ноте, Дон выхватил микрофон и начал говорить о том, что социализм — это не красивая утопия, что это реальность, это действие, и что образцом этого действия может служить солидарная, социалистическая по своей сути структура нашей коммуны. Затем он призвал всех участников присоединиться к очередному маршу протеста против проекта закона о легализации наркотиков, который он со своей коммуной должен был организовать в Риме в следующие выходные. Зал не просто долгое время рукоплескал стоя, я уверен, что присутствовавшие люди ещё долго находились под впечатлением услышанного, навсегда привязавшись в своих сердцах к благородству Дона, у них на глазах по-отцовски гладившего по голове своего бьющегося в судорогах «сына любви» Феделе. На Рождество Дон любил выступать на балкончике, в стиле дуче. Он говорил нам о том, что его коммуна — это не просто центр реабилитации, а Школа Жизни, необходимых навыков выживания, солидарности, которую следовало бы проходить всем обыкновенным гражданам. Что нам выпала честь и привилегия, потому мы что мы можем и умеем больше, чем обычные современные люди, разлагающиеся в культуре потребления. Современные люди, говорил он, индивидуалисты и потребители, забыли о Церкви Духа, они знают лишь три церкви — Дискотеку, Стадион и Супермаркет. На самом деле, в чём-то не могу с ним не согласиться до сих пор.

На той первой аудиенции Дон незаметно и ненавязчиво расспросил меня о наркотиках, которые я употреблял, об истории моей зависимости, о степени дозы в последнее время, задал несколько второстепенных вопросов о Лавразии — он казался уже достаточно информированным об этой стране. Рассказал немного о своей трёхлетней реабилитационной программе. Под конец он спросил меня:

— Ты не боишься?

— А чего мне бояться? Раз уж я здесь, значит, я принял решение, — ответил я, глядя ему прямо в глаза.

— Браво! Мне нужны такие ребята, — он снял трубку. — Пусть зайдёт Мирко.

В дверь почти сразу протиснулся невероятно огромный тип — далеко за два метра, причём как в высоту, так и в ширину. Я встал, чтобы поздороваться за руку, и он сразу полез целоваться в обе щеки. Я заметил, что на шее у него вытатуирована свастика.

— Мирко знает английский, его научили американские «зелёные береты», — последние слова Дон произнёс с сарказмом и крайней неприязнью. — Первое время держись за него, он будет тебе переводить и объяснять весь распорядок жизни в коммуне.

— А вы, Дон, совсем не знаете по-английски? — поинтересовался я.

— Когда я был маленьким, никто у нас в школе не преподавал английский, — усмехнулся он. — А ещё я носил значок: «Кто говорит по-английски — тот предатель Родины». Это были слова главы государства, Бенито Муссолини, — и он дружелюбно рассмеялся. — Иди, сын мой. Ты теперь новый сын мой, потому что вы здесь все мои дети любви!

Мы отправились с Мирко болтаться по территории земельных владений. Здесь были сады, теплицы, небольшая речка с мостиками, за статуей Св. Франциска с голубями располагался зверинец, дальше конюшни, ещё дальше сельскохозяйственные угодья под огороды. Вершины холмов были опоясаны виноградниками, среди которых виднелись белые домики отдельного поселения коммуны при них. В этой же провинции находилось несколько других отдельных поселений с собственной специализацией — скотофермы, виноградники, оливковые сады, монастыри, восстановленные коммуной памятники старины. За пределами региона сеть центров Дона Клаудио простиралась по всей Италии. Кроме того, империя Дона включала в себя коммунитарные центры в Испании, итальянской Швейцарии, Словении, Боливии, Бразилии, Коста-Рике и Таиланде. Теперь он готовился к прыжку на Восток, но по каким-то политическим и конфессиональным причинам собирался начать с Лавразии, а не с России. Мирко трепался без остановки, рассказывал о себе. Хорват, прошёл войну в спецназе, командир известного подразделения. Сербские спецслужбы организовали убийство его невесты, с которой он ходил семь лет. Её расстреляли в упор прямо в центре Сплита. Уже на фронте сербскими пулями был убит и его родной брат. Он нёс его на себе, пока тот истекал кровью, бегом, больше двадцати километров, и даже не заметил когда тот умер. Попал в плен, подвергся пыткам. Уже после окончания войны начал торговать шлюхами, возил их в Амстердам, употреблял все доступные в этом весёлом городе виды наркотических средств. Тогда же у него начали проявляться признаки буйного психического расстройства, невроза. Власти новой Хорватии упрятали его в психушку, где ежедневно пичкали психоактивными фармакологическими средствами. Там ему и сожгли мозги, которые постепенно пришли в порядок только здесь, в коммуне великого Дона, за что он ему и останется бесконечно признателен до конца жизни.

По дороге Мирко знакомит меня со всеми встречающимися нам жителями коммуны. Все здороваются одинаково, тоже лезут целоваться в обе щеки. А вообще заметно, что народ очень общительный. Единственно, трудно отвечать на некоторые вопросы. Почему-то спросив про имя и возраст, каждый сразу же интересуется «правый» я, или «левый» и за какой футбольный клуб я болею. Я теряюсь и абсолютно не знаю, что на это ответить.

— Не удивляйся, — улыбается Мирко. — Здесь в Италии совсем недавно шла настоящая гражданская война между «правыми» и «левыми» на уличном уровне, и эти страсти во многом не утихли до сих пор. А футбол — это здесь больше чем спорт, это тема для ежедневных разговоров, объект страсти и поклонения, гордости и любви. Здесь в «Nido», большинство населения римляне, так что все болеют или за «Рому», или за «Лацио». А что касается твоих политических убеждений, то ты не должен их стесняться или скрывать. Это свободная страна, здесь можно открыто говорить о них, в «Nido» есть люди всех мастей: в керамическом секторе работает один такой художник Анджело Фролья, бывший левый террорист, из «Красных бригад», здесь ты встретишь бывших участников Рабочей автономии, публику из социальных центров, это коммунисты, много здесь и крайне правых, фашистов. Вот я, например, фашист. А ты кто?

— А я не за правых и не за левых, Мирко. Единственное, что я знаю про политику, так это то, что я власть ненавижу. Понимаешь, я любую власть ненавижу.

— Так ты анархист, стало быть!

— Стало быть, анархист. Это ты хорошо сказал, Мирко, чёрт побери!

4

В общем, мои ожидания в отношении коммуны более-менее сбылись. Когда колокол звонил рано утром — это означало, что надо вставать и приниматься за работу. За любую работу, которую тебе поручит Ответственный по работам. Я сразу заметил, а впоследствии и испытал на себе, что Ответственный, по поручению Дона, или по собственной инициативе, использовал распределение работ для оказания психологического давления. Особенно строптивым достаются самые бессмысленные и изнурительные работы, причём иногда это может длиться месяцами. Когда колокол звонил вечером в одиннадцать — это означало обязательный отход ко сну. Времени на чтение отпускалось около 15–20 минут, когда помоешь ноги и ляжешь в кровать, до того как погасят свет. Это было драгоценное время, за исключением, конечно, вечера во вторник, когда на чтение специально выделялось около 40–50 минут. Формально рабочий день был построен по мирскому образцу — 8 часов. Но в действительности тебя никогда не оставляли в покое от пробуждения и до отхода ко сну. Особенно на первых порах — если не Мирко, то кто-нибудь ещё ходил за мной всюду по пятам. Даже когда я шёл в туалет, кто-то обязательно шёл за мной и дежурил перед дверью. После работы ты должен был носиться туда-сюда, чтобы успеть выполнить свои специфические обязанности, а потом весь вечер проходили различные собрания. Все должны были рассказывать о том, как провели свой день, о чём они думали, что у них происходит в голове и т. д. Все докапывались друг до друга, отыскивали недостатки, во всеуслышание обсуждали их, утверждая, что якобы именно они привели обсуждаемого субъекта к героиномании. За мной основных недостатков числилось два — необщительность и упрямство. Что касается первого, то напрасно я пытался объяснять им что-то о разнице в культуре и менталитете. В массе своей это были ограниченные люди с не шибко широким кругозором. Около 40 % составляли каторжане, которые в соответствии с итальянским законодательством могли по своему выбору отбывать здесь свои тюремные сроки, кроме того, около 20–25 % были возвращенцы, люди, которые в своё время уже прошли трёхлетнюю реабилитационную программу, пожили какое-то время на свободе, вновь сорвались и вновь вернулись. Все эти или очень хитрые оппортунисты, или легко поддающиеся внушению, сломленные люди были послушным материалом в руках Дона и его секретарской администрации. В моём случае они не могли смириться с моей молчаливостью, считали её скрытностью. Между нами, т. е. между мной и любым из 80–120 человек каждый день, по несколько раз на дню происходил примерно такой диалог:

— Ты почему молчишь? Скажи, о чём ты думаешь?

— Ни о чём.

— Этого не может быть, все о чём-то думают. Если ты не будешь делиться, мы тебе не сможем помочь.

— Хорошо, я думаю о том, как лучше сделать работу.

— Это неправда. Ты думаешь не об этом.

— А о чём же я думаю?

— Ты думаешь о своём городе, о своей улице и о своей девушке.

— Да нет же!

— Да-да!

— Давай работать, а? Мы так до обеда не закончим!

— Ну, признайся честно, о чём ты думаешь?

— Хорошо, я думаю о своём городе, о своей улице и о своей девушке.

— Ты не должен думать об этом! — добившись нужного ответа, с торжеством объявляли мне.

— И о чём же я должен думать?

— Ты не должен думать, ты должен слушать и выполнять то, что тебе говорят. Слышал заповедь Дона: «Делай, что велено, потом поймёшь зачем».

— Ты же сам только что говорил, что все о чём-то думают!

— Ну, ну, ты должен думать, как исправить свою жизнь, чтобы стать нормальным человеком, устроиться на работу и завести семью.

— И что же я должен делать, чтобы исправить свою жизнь?

— Ты должен всем рассказывать о чём ты думаешь и расспрашивать других о чём они думают. Если кто-то думает что-то неправильно, ты должен рассказывать Ответственному или собранию. Вот скажи, о чём ты теперь думаешь?

— О смысле бытия и основах мироздания. А также о тройственности божественной субстанции.

— Э-э… А-а… Ну, понятно… Это ты молодец… Слушай, а может перекур устроим?

Суть в том, что в Италии люди разговорчивые как нигде и здесь считалось правилом постоянно разговаривать — за работой, за столом, на прогулке, в транспорте, везде. Во-вторых, если я был с чем-то не согласен, то никто не мог меня переубедить, и всех это бесило до усрачки. Случалось, что на общем собрании сто двадцать глоток вопило о том, что я не прав, оказывало на меня непрерывный психологический прессинг, а я всё равно упорно оставался на своём. В заключение я мог сказать им всем в лицо: «Вы занимаетесь промыванием мозгов. Это ни к чему хорошему на самом деле не ведёт!».

Впрочем, это я смог делать лишь после того как разрешил языковую проблему. Пока я этого не сделал, они пользовались этим, играли на языковом факторе. Раньше я почему-то думал, что итальянцы тащатся от Америки и поэтому все учат английский. Это оказалось абсолютно не так. По-английски здесь, кроме Мирко, никто не говорил. Так что пришлось мне самому научиться говорить по-итальянски и даже по римски. Через месяц я уже начал понимать, что они говорят, различать знакомые слова в общем потоке их быстрой речи и по ним догадываться об общем смысле контекста. Через два месяца я уже сам говорил с ними на их языке. А через три месяца я уже говорил по-итальянски хорошо. Я это понял, потому что как то раз через три месяца, Ответственные пошушукавшись на троих, специально поручили мне выступать на общем воскресном собрании в часовне, перед посетителями, политиками регионального уровня и членами семей резидентов коммуны. Я вышел к микрофону и для начала извинился за свой итальянский, объяснив, что нахожусь здесь всего три месяца, и потом, неожиданно сам для себя, отыскивая в памяти все знакомые слова, подключая все ресурсы, строя предложения и фразы, начал довольно складно рассказывать свою историю, отдельные перипетии своей судьбы в общих чертах. В зале царила тишина, меня слушали очень внимательно. Никогда в жизни я не испытывал столько внимания к своей персоне, как здесь.

По праздникам и другим случаям, мы устраивали грандиозные приёмы, на которые съезжались друзья Дона, представители аристократии и политической элиты. Он был в наиболее близких отношениях с лидерами правого и крайне правого секторов итальянской политики, Сильвано Бернаскони, Рокко Боттилья, Джанфранко Мецци, Мауро Каспарри, Алессиа Салазар и т. п. Однажды Бернаскони, накануне своих выборов в премьер-министры, привёз пожертвования «на дело Дона в Таиланде» от своей партии «Аванти Италия!», 10 миллиардов старых лир. Выступая перед нами, он торжественно напомнил Дону о своём предложении ему портфеля министра культуры в своём правительстве. Дон так же в микрофон с гордостью отказался, заявив, что его место «здесь с моими детьми любви». Восторженная реакция аудитории походила на психоз. «Идите, идите по миру, дети любви! И несите по миру это послание надежды и любви!», кричал он во всю свою лужёную глотку. Помню, как Бернаскони потом вышел и начал пожимать руки публике. Некоторые пацаны демонстративно отворачивались и не подавали ему руки.

Частыми гостями были и представители пенитенциарной системы, высшие чины карабинеров. Коммуна считалась гуманитарной альтернативой тюрьме в смысле перевоспитания граждан в духе традиционных, консервативных ценностей. Хорошо пообедав и выпив граппы, Дон любил демонстрировать нас за работой — хулиганы, бродяги, воришки, угонщики, грабители-рецидивисты, тунеядцы, люди, сданные сюда родственниками или отбывающие здесь свой тюремный срок, от бомжа до маркиза и от мафиози до отцеубийцы — так чудесно трансформировавшиеся в законопослушных, трудолюбивых граждан. Мы, естественно, при этом чувствовали себя как звери в клетке.

Через четыре месяца Дон вызвал меня к себе. Он сказал, что рад моим успехам и гордится мной. В связи с этим он решил назначить меня на место Ответственного по дому (завхоз по нашему) в небольшом «духовном центре» всё в той же Умбрии. Завхоз — третье лицо в иерархии коммунитарных центров после Первого Ответственного, или Ответственного за людей, и Ответственного по работам. Обычно на эти позиции назначают после двух-двух с половиной лет коммунитарного опыта. Я согласился бы, даже если бы у меня был выбор. Дело в том, что в «духовных центрах» много времени выделялось на медитацию и молитву, а это подразумевало часы драгоценного молчания. Молчание, возможность побыть наедине с самом собой, со своими мыслями, я к тому времени начал ценить не меньше, чем время, отпускаемое на чтение.

— Я доверяю тебе Ответственность неспроста, — сказал Дон. — Я наблюдал за тобой. Что бы ни говорили ребята о твоей скрытности и индифферентности, на самом деле твоя главная проблема лежит как раз под ней — это эмоциональность. Глубоко внутри ты крайне эмоционален, мой мальчик, и это и есть твоё главное уязвимое место.

После обеда я уже катил в грузовичке по извилистым дорожкам Умбрии, петляющим вокруг живописных зелёных холмов, на вершинах которых высились средневековые крепости и замки, а вокруг них текла неторопливая, жизнь мелких городов прекрасной, жизнелюбивой Италии наполненная верой, непринуждённым общением и любовью. Около пяти мы прибыли в Анджело-даль-Чьело, монастырь основанный в XIII веке Святым Франциском. Познакомились с ребятами. Всего, вместе со мной их было пятеро — Альберто из Бергамо, совмещавший посты Первого Ответственного и Ответственного по работам, Маурицио из Сардинии, возвращенец, Франко, водитель грузовика из Комо, и Вонг из Таиланда. Пацаны сразу повели меня показывать францисканский монастырь, на основе правил и устава которого был составлен распорядок этого «духовного центра». В самом начале это был замок, принадлежавший местной знатной семье. Франческо, то бишь Франциск, этот простодушный, святой бродяга, появился здесь, когда внутрисемейная междоусобица достигла стадии кровавой вендетты между кланами двух родных братьев. Это были как бы два района, участники которых ежедневно стремились завалить друг друга. Только такому человеку как Франческо оказалось под силу примирить братьев и положить конец этой бессмысленной распре. В благодарность братья подарили ему этот замок. То, что это в прошлом был замок, угадывалось сразу из-за расположения — северные стены выходили на неприступный утёс головокружительной высоты. Вот под этим-то утёсом и находилась пещера Св. Франциска, потому что сам он, отдав замок своему бродячему ордену никогда не ночевал в кельях, а предпочитал, как водится, свежий воздух и непритязательный ночлег на лоне природы. С подвалами, в которых сейчас, подвешенные на крюках, вялились деликатесные «панчетте», была связана романтичная любовная история. Один местный аристократ, уже много лет спустя, после смерти Св. Франческо, потерял в результате несчастного случая на охоте свою молодую, горячо любимую жену. Когда её труп раздевали, обнаружилось, что она была истово верующим человеком, потому что носила под своими нарядами власяницу. Тогда её овдовевший муж постригся в монахи. Он выбрал для себя странную форму самоистязания — подвесил у себя в келье мясо и оставил его гнить, продолжая жить и спать с запахами гнилого, разлагающегося мяса. Вскоре эти запахи начали досаждать жить всем остальным монахам. Тогда они собрались, устроили ему тёмную и заперли в подвале. В ту же ночь свершилось чудо — эти запахи превратились в сказочное благоухание, и вся братия приползла к нашему герою на коленях молить о прощении. Он также стал автором известных религиозных гимнов, сочинял музыку и писал стихи. До конца своей жизни он пронёс чувство любви к своей жене, не переставая славить Бога.

Здесь же у нас находились сельскохозяйственные угодья, огороды, обширный виноградник, из которого делают «бьянко д'Орвьето», известное на весь мир белое вино, загон с шестью свиньями, птица, дровяной сарай, прачечная, навесы для трактора и сараи сельскохозяйственной техники, а через дорогу располагался довольно большой оливковый сад.

Где-то через месяц, перед сбором винограда, «вендеммией», Дон позвонил Альберто и приказал передать мне Ответственность по работам. К тому времени, я уже более-менее ознакомился с наукой виноградных отводков и довольно успешно провёл кампанию по сбору винограда урожая 1999 года. Ещё через месяц, в ноябре Альберто закончил программу, передав мне Первую Ответственность, все ключи, документы и полномочия. Так впервые в истории коммуны Первую Ответственность получил человек, находившийся там всего шесть месяцев, к тому же иностранец. Доказательство беспрецедентного доверия со стороны Дона.

5

Это был обычный декабрьский день. С утра я созвонился с «Nido», сделал заявку о начале сбора урожая оливок и запрос о группе подмоги из «Nido» и других центров. Потом я внёс соответствующие изменения в ежедневный рацион и раскидал между нами восемью работы, включая подготовку гостевых келий и белья.

Сам же, с парой человек, с утра пораньше отправился на огороженный лесами участок здания. Мы намешали в вёдрах раствор из цемента с песком и принялись заделывать трещины на выщербленной и источенной временем лестнице, ведущей из колокольни в храм. Этот монастырь местами нуждался в некоторых реставрационных, косметических усилиях. Со мной работали Фабрицио, строитель из Пьяченцы, и Иван, местный пацанчик из «Freak Brothers», группировки «ультрас» крайне левого толка из близлежащего городка. Как это часто случалось, речь за работой зашла о наркотиках:

— Нет, вы как хотите, а я лично анашу курить никогда не брошу, — безапелляционно заявил Иван. — Это же вообще не наркотики. А то ведь, иначе жить совсем скучно станет.

— Не знаю, брат, я вот тоже считал, что достаточно не ширяться, уехал в Америку, перепрыгнул там на крэк, а как вернулся домой — так сразу побежал за ширевом на яму. Всё от человека зависит, всё у нас в мозгах.

— А что, крэк — хорошее дело, — вмешался Фабрицио. — Я его тоже курил, аж до дыр в лёгких — он ведь, оказывается, когда мы затягиваемся, собирается там на них, снова затвердевает и производит прободение, так что потом даже для того чтобы вздохнуть, мучаешься, как ошалелый. Я тогда, как дышать трудно стало, начал кокаином в вену ширяться. Тоже круто, да только все вены сжёг на хер… И всё равно хотел бы я, как закончу программу махнуть в Венесуэлу, в Маракаибо, что прямо на границе с Колумбией. Там бы я сварил себе из коки вот такущий огромный камень, целую скалу, сел бы перед ней в тишине…

— А я вот больше всего люблю экстази 89 года. Такого никогда уже наверное не будет, — перебивает Иван. — Что ж подождём 21 века и нового кайфа, потому что обязательно появятся новые, виртуальные наркотики!

— Хватает, пацаны, — я стараюсь выполнять воспитательные функции Первого ответственного. — Во-первых, не забалтывайтесь, а то кто за вас работать будет — Данте Алигьери? Во-вторых, мечтайте о чём-нибудь хорошем, позитивном.

— Что ж, если не Венесуэла, тогда уж точно Бразилия, — живо откликается Фабри. — И если не кока, тогда девочки. Вы знаете, каким королём можно быть там с парой тысяч лир в кармане? Да там же рай! Настоящий рай на земле! Выходишь с утра в вестибюль, а они уже все там, перед зеркалами сидят, прихорашиваются лениво так, как кошечки. И это вам не европейские сучки, ничего им от тебя не нужно! Только ласки и пару реалов, чтобы хорошо провести время. Там народ ведь не грузится, ни о чём не думает. Они даже если совсем бедные, всё равно счастливые. Живут сегодняшним днём, и им этого достаточно. Им лишь бы вечером оттянуться, потанцевать, повеселиться, оторваться от всей души. Вот где я хотел бы жить, вот это народ по мне!

— Именно в Бразилии?

— Да вся Южная Америка такая, это их общая культура, образ жизни, понимаете, но Бразилия круче всего, это я вам говорю. Вот, вы, например, знаете, в чём отличие Аргентины от Бразилии? Нет? Так вот, в Аргентине, например, когда поют про любовь, там содержание примерно такое: «Я тебя так люблю, так обожаю и боготворю, что если ты меня когда-нибудь бросишь, я убью тебя, а потом и себя». Сечёте? А в Бразилии, наоборот, все песни такие: «Я тебя так люблю, так обожаю и боготворю, что если ты меня когда-нибудь бросишь, то мне будет очень грустно, так грустно, что я пойду развеяться на пляж, а там, кто знает, наверное, встречу кого-то ещё, ведь жизнь должна продолжаться, а что за жизнь без любви». Поняли? Это всё равно, что разница между танго и самбой.

Мы так впечатлены познаниями Фабрицио, что тут же решаем закурить по сигарете, второй после завтрака — миски ячменного кофе, в которой так удобно размачивать чёрствый хлеб. Мечты так и уносят нас на бразильский пляж. Разговор с интересным человеком ценится здесь на вес золота, потому что он способен скрасить тебе очередной из вереницы монотонных, одинаковых трудодней, наслаивающихся в месяцы и годы.

Около пяти пополудни подъезжают фургоны с группой подмоги. Здороваясь и знакомясь с людьми, я испытываю радостный шок, узнав знакомое, родное лицо, которое не видел уже тысячу лет.

— Андреа! Брат мой!!! — я крепко обнимаю его. — Я не должен бы этого говорить, но я донельзя рад тебя здесь видеть!

— Провалиться мне на этом месте! Альберто! Ещё и говорящий по-итальянски!!!

Андреа, разумеется, был шокирован не меньше моего. Уже позже, придя в себя от первого изумления, мы делились впечатлениями.

— Трудно представить, насколько похоже мы должны были жить, чтобы, в конечном итоге, встретиться здесь! — говорил я.

— Во всяком случае, мы с тобой уж точно совершали одни и те же ошибки, — отвечал Андреа. — Наверное, всё дело в том, что в своё время мы с тобой, как многие другие, перепутали панк, как стиль, как образ жизни, с героином. Наш бунт против общества выгорел, обернулся саморазрушением.

— Да, увы, и это значит, что общество оказалось сильнее… Да и панк мы, наверное, переоценили. Не так уж много он изменил в этом мире, даже на уличном уровне…

— Однако согласись, всё-таки что-то в этом есть! Знак судьбы какой-то!

— Да не то слово!

Вечером я прошёл во главу длинного стола, прочитал вслух соответствующую молитву и предложил всем братьям провести ужин в молчании и размышлениях связанных с предстоящим предрождественским постом. Все перекрестились и сели. Ужин, как я и хотел, прошёл в молчании. Я чувствовал необходимость поразмышлять о превратностях Судьбы.

На следующий день, мы с Андреа забрались на одно и то же дерево, и, срывая и скидывая на расстеленную внизу специальную сетку грозди оливок, продолжили обмен мнениями и новостями, на этот раз несколько более по существу. Андреа начал издалека:

— Ты слышал о Лютере Блиссете?

— Об игроке «Милана»?

— Нет, это ситуационистская группа, взявшая себе его имя как коллективный псевдоним.

— Интересно.

— Пару лет назад они устроили медиа-скандал вокруг Дона Клаудио.

— Да ну! А что он им сделал?

— Они говорят, что «Comunità Insieme» — это система «hardlabour brainwashing camps», лагерей каторжных работ с промыванием мозгов.

— Не могу сказать, что они не правы. А как же они устроили скандал?

— Короче пару лет назад во Фьюмичино арестовали одного камбоджийца с тремя тайскими детьми. Он занимался контрабандой детей для сети европейских педофилов. Так вот «Лютер Блиссет» начал звонить во все информационные агентства и редакции центральных газет представляясь Марко Куриозо…

— Пресс-секретарём Дона?

— Им самым. И от его имени они начали «опровергать» якобы вовсю уже циркулирующие слухи об аресте Дона. Вернее, они говорили: «он арестован, но ему не предъявлено обвинение. Он находится лишь под временным арестом по подозрению и прямых доказательств его связей с тем камбоджийцем нет». На следующий день все газеты вышли с сенсационными заголовками:

«Дон Клаудио арестован по подозрению в педофилии».

— Хе-хе, прикольно. Не знаю, правда, насколько это оправдано с этической точки зрения.

— Они просто выдали желаемое за действительное. Они сделали «новость» из того, что могло и должно было бы произойти на самом деле.

— Погоди минутку… У меня что-то в голове не укладывается… Ты думаешь, что Дон — педофил?!

— Альберто, открой глаза! Это же все знают! Почему, ты думаешь в одном «Nido» двадцать тайцев в возрасте 12–15 лет? И все в прислуге у Дона?

— Это же бездомные дети, которых он подобрал на улицах Бангкока.

— Вот именно! А ты никогда не думал, зачем он их подобрал? Почему ему было не подобрать взрослых уличных наркоманов, которых там полным-полно? То же самое насчёт Латинской Америки. По мне, так это вполне может быть организованная сеть педофилов, и среди всех эти правых политиканов и олигархов из Доновского клуба вполне могут быть постоянные клиенты. Так что смотри, если он у вас откроет центр и действительно отправит тебя туда Первым, как бы тебя не загребли за пособничество в контрабанде живого товара.

— Если это так, он дождётся, его повесят, как Марко Агостини! — я не находил слов. — Или случайно собьют и переедут на машине, как Пазолини!

— Это вряд ли. Ты удивишься, но Пино Пелози, который переехал Пазолини на машине, тоже отбывал свой срок здесь, у Дона.

И всё-таки эта новость никак не укладывалась у меня в голове. Я привык считать этого человека, чем-то вроде полусвятого. Однако позже, после этого разговора я и в самом деле начал постепенно замечать, что вокруг действительно творится что-то странное и подозрительное. Я начал замечать зарёванных пацанят, выбегавших из комнаты Дона, его странную привычку вызывать их к себе и уединяться с ними на несколько часов. Один раз, подметая двор в летнем лагере Аспромонте, в Калабрии, я находился под окнами Дона и услышал какие-то странные шлепки по голому телу и раздражённый голос Дона, который говорил: «Не так, не так. Как я показал тебе?», и всхлипывавший голос десятилетнего Пона: «Плости, папочка». Мне стало жутко, и я отошёл. В конце того же летнего сезона, когда карабинеры увозили в наручниках обратно в тюрьму для малолетних 15-летнего Паскуалино с Сардинии, мы со словенскими пацанами, выходя с вязанками хвороста из лесочка, услышали, как он кричит в сторону окон Дона: «Старый пидар! Проклятый извращенец! Чтоб ты сгорел в аду!!!». Потом поползли слухи ещё страшнее. Микеле, земляк Паскуалино и его близкий друг, ходил на аудиенцию к Дону, и тот вдруг ни с того, ни с сего дал ему взаймы большую сумму денег. В тот же вечер Микеле нашли мёртвым в овраге, в перевернувшейся машине и со вколотой передозировкой. Через неделю в одном из центров, на Сицилии, как раз в том самом, где в своё время снимали серию телефильма «Спрут», в эпизоде о реабилитации Титти, нашли повесившегося Фабиано, ещё одного друга Микеле, с которым он, говорят, часто о чём-то шушукался перед тем, как пойти на аудиенцию, шантажировать Дона. До меня начало доходить, что я живу в довольно опасном месте. Или здесь, внутри коммуны, в заговоре с Доном действует конспиративная сеть педофилов, физически устраняющая неугодных свидетелей, или по любому здесь у людей начинает от всего происходящего ехать крыша, они ломаются психически. Ведь нет ничего хуже, чем чувствовать себя в чьей-то полной власти, особенно когда эта власть употребляется на произвол.

Когда был окончен сбор урожая, я попросил Андреа «на всякий случай» оставить мне свои координаты в Риме. Его тюремный срок заканчивался через пару месяцев, и он, понятное дело, не собирался задерживаться здесь дольше.

— Андреа, вполне возможно, что мне придётся обратиться к тебе за помощью.

— Помни, что мой дом — это твой дом. А ты брат мой навеки! — ответил он мне. — И помни, что я тебе ещё просто обязан показать Вечный город!

6

Вонг, как водится, захрапел минут через десять после отбоя. Я подождал для верности ещё полчасика, потом потихоньку вылез из-под одеяла, схватил в охапку аккуратно сложенную на стуле одежду и, стараясь не звенеть ключами, на носках вышел из кельи и спустился вниз. Фабрицио и Иван уже дожидались меня в нетерпении.

— Ну, как, есть сегодня ночью на бар?

— Надо кассу пробить, но, честно говоря, надоело. Мы так рискуем и всё ради чего? Чтобы беспонтово набухаться? Сами видели даже тёлок снять не получается, у нас же на рожах написано, откуда мы! Сидим полночи два коктейля на троих тянем, мы там одни такие. А на блядей не хватит по любому.

— А что ты предлагаешь?

— Я вот уже полтора года как мечтаю накуриться. Давай гашиша возьмём, курнём душевно, а потом, если хватит, и в баре посидим пообщаемся.

— Да я только за, — подхватывает Иван. — Отличная идея, Альберто!

— А ты подумал, сколько времени на движения уйдёт? Может лучше разнюхаемся? — предлагает Фабрицио. — Или ещё лучше вмажемся. В последний раз! Геру или коку гораздо легче сейчас найти в ночных заведениях.

— Не, парни, я пас, — решительно говорю я.

— Нет, нет, Фабри, ты чё, — быстро подхватывает Иван, перемигиваясь с ним. — Зачем мы здесь? Не для того ли чтобы завязать? Альберто правильно предлагает. Поехали, до Терни прокатимся. Там марокканцев разыщем или албанцев местных, поспрашиваем, найдем, я думаю.

— До Терни! Да туда же ехать минимум два часа!

— Ну и доедем!

— А если поедем, то надо двигаться прямо сейчас, — говорю я. — А то точно спалимся.

— Ну, вас двое против одного — поехали, — соглашается Фабрицио.

Я открываю кассу и вытаскиваю коробку с пожертвованиями прихожан для Дона. В данный момент я могу себя оправдывать только мыслью о том, что для Дона это копейки, которые он ещё неизвестно как тратит.

— Ни Бога, ни хозяина, — торжественно произносит Фабрицио старый анархистский лозунг.

— Ты, наверное, хотел сказать — ни Богу, ни хозяину.

— Да, точно! Экспроприация!

Мы снимаем фургон с ручника и выталкиваем его на несколько километров за пределы монастыря. Удалившись на достаточное расстояние, мы включаем зажигание и отправляемся в путь. Когда через пару часов мы добираемся до Терни, Иван вызванивает знакомого барыгу, мы подъезжаем на стрелку, он подбегает к остановившемуся белому «Рено», разговаривает о чём-то, и бегом же возвращается.

— Альберто, у него есть только гера! Он говорит, что ничего мы здесь больше не найдём.

Ну вот. Не могли же мы так сильно рисковать, столько проехать и ничего не получить. Когда я, подумав, киваю и протягиваю ему капусту, у меня в душе что-то обрывается. На самом деле, когда ты делаешь неправильный выбор, ты осознаёшь это сразу. И ещё как! Моё падение произошло стремительно. В тот момент, я понял, что был слишком самоуверен, считая себя готовым к выходу на свободу, в большой мир. Вслух я произнёс только одно:

— Парни, вы свидетели — я делаю свой последний укол.

Они сразу усердно закивали головами.

— Да-да! Не сомневайся, мы тоже!

— Но я раньше никогда не говорил этого и не думал ни об одном уколе, как о последнем. Так вот я говорю это в первый раз и последний в своей жизни — это мой последний укол.

Мы отъехали на пустырь и вмазались. Я почувствовал, что нахожусь на грани передозировки. На грани — потому что не отключился сразу. Но виснуть я начал по тяжёлой. Мой очистившийся за полтора года организм не воспринимал наркотик. Я куда-то отъезжал, потом опять с усилием встряхивался. Это был не кайф. Это было Memento mori, напоминание о смерти. Я понял, что теперь-то уж точно должен остаться внутри до конца трёхлетней программы.

Когда мы вернулись, нас уже поджидали пятеро остальных и специально вызванный координатор Дона — оказывается, Симоне давно спалил нас и ждал только случая сдать нас с поличным. Это был инфантильный, рыхлый толстяк — почему-то после общения с ним у всех возникало впечатление, что он попал сюда случайно, что мамаша упрятала его сюда, после того как он выкурил два-три косяка с анашой. Уж лучше бы он нас сдал в прошлые разы, когда мы слонялись по ночам по местным барам, подумалось мне. Больше всех орал именно он. Вернее, по сути, орал только Симоне:

— Да я уже двадцать месяцев внутри и Дон мне ни разу не дал, ни одной вшивой Ответственности, ни в одном самом вшивом центре! Я двадцать месяцев мою тарелки и чищу туалеты. У тебя было всё. Дон доверил тебе такую Ответственность и, вот, полюбуйтесь, как он ей пользуется. Он угнал фургон. Да ты же еле стоишь — сразу видно, что ты пьяный, — он кричал очень громко, но на этих словах он приставил руку ко рту, как будто изо всех сил стараясь вывести меня из себя. — Ах ты кусок дерьма…

На самом деле, я не ударил его, я только раскрытой ладошкой стукнул его по руке, которую он держал у рта, сбил её — это было инстинктивное движение, потому что в этот момент он наклонился ко мне и кричал прямо мне в лицо, брызгая слюной. Однако этого оказалось достаточно, чтобы Симоне закатил настоящую истерику.

— Вы видели? — вопил он, разрывая ночную тишину монастырского портика, своим срывающимся голосом, обращаясь к координатору. — Нет, вы видели? Что это за Первый Ответственный, который избивает своих людей!

Меня разжаловали и временно перевели в материнский центр «Nido». Там я около месяца работал в одиночку в прачечной. Меня можно было не грузить, мне и так никогда в жизни не было до такой степени тяжело на душе. Снова и снова я переживал своё моральное падение. «Хорошо, что это произошло здесь, внутри, а не снаружи — там бы это было необратимо», говорил я себе, стискивая зубы и, сжимая кулаки от бессильной ярости, в то же время, переполняясь решимостью никогда, ни за что и ни при каких обстоятельствах не повторять этой ошибки. Пусть эта коммуна действительно станет для меня Школой Жизни, как говорит Дон, чтобы, совершив фатальную ошибку здесь, не повторить её в Большой Жизни Снаружи. Если правда то, что на ошибках учатся, то пусть это будет именно такой ошибкой. Однако одного лишь благого намерения или раскаяния в совершённом недостаточно, как я уже говорил. Всё это время, я думал о Сандро, человеке, который пришёл к нам в центр, когда я был там Первым. Он весь шелушился от какой-то кожной болезни. Питаться он к тому времени мог только протёртыми супчиками — ни зубов, ни пищеварительного тракта в рабочем состоянии. У него была последняя стадия СПИДа, и он сидел на высокой дозе. Он попросил меня принять его. Разумеется, я его принял. Это был человек, стоявший одной ногой в могиле. Но он сделал выбор провести свои последние моменты на этой Земле свободным от героина, хотя это и стоило ему тяжелейших физических страданий. Он делал это ради своей красивой жены и своего замечательного сынишки, которых ему теперь позволялось видеть, в нормальном состоянии, каждое воскресенье. Когда я видел эту семью вместе, я понимал его мотивы. Этот человек до сих пор стоит у меня перед глазами, как образец безграничного мужества и несгибаемой воли. Кроме того, у этого человека была в жизни настоящая любовь, а это, видимо и есть самый главный духовный опыт в нашей жизни. К тому времени я уже начал склоняться к этому убеждению. Воля должна быть осознанной, и этот последний элемент в формуле моего личного спасения — осознанность воли — мне всё ещё предстояло найти в ходе дальнейшего пребывания в этих «лагерях каторжных работ с промыванием мозгов».

7

На прошлой неделе, между Рождеством и Новым 2000-м годом, мне приснился удивительный сон: легенда, которую я знал с раннего детства, но снилось мне теперь, что я был в ней главным действующим лицом — монгольским пацаном в глубине веков, и звали меня Тэмуджин…

Опять, как привык каждый день, я медленно брёл под пасмурным небом по истощённой за месяцы голодной степи, разыскивая следы юрких тарбаганов или горной крысы-кучугур. Желудок сводило от голода. Ноги с трудом, словно по инерции, волочились одна за другой. Только упрямство заставляло мои внутренности тешиться слабеющей надеждой на утоление этого мерзкого, унизительного чувства голода — голода отшитых, отверженных, изгоев. Я рухнул на колени и на мгновение припал ухом к земле. Но на этот раз вместо лёгкого шороха лапок искомой добычи я услышал дальний топот копыт нескольких пони. Недобрый топот. Резко обернувшись, издалека, я увидел как мать и братья бросились врассыпную, в сторону тайги, в сторону спасительных зарослей. За последние годы мы все привыкли бежать и прятаться, словно семейство пугливых сусликов, мы изучили все ближайшие укрытия, нам это было необходимо, чтобы выжить, чтобы спасти нашу собственную жизнь. В обоих направлениях просвистело несколько стрел. Я тоже рванул в кушары. Я уже различал, как тайчиуды вдали перекрикивались между собой: «Тэмуджин, Тэмуджин — ищите Тэмуджина. Отпустите хоть всех на хер, только пусть выдадут нам Тэмуджина».

Им нужен был только я. Такова была чёткая наводка их предводителя, тупого, заносчивого и злопамятного Таргутая-Кирилтуха. «Вот он! Вот он!», первая же заметившая меня мразь так и надрывалась, так и лезла вон из кожи, чтобы быть услышанной своей чертобратией. Теперь я бежал со всех ног, рвал когти из последних сил, чтобы спасти свою собственную жизнь. Я знал, что моё время ещё не пришло, что я ещё не реализовался как человек, как мужчина, что я не могу позволить себе уступить подлым тайчиудам в этой неравной борьбе. Оказавшись в чаще, я усилием воли заставил себя двигаться чуть медленнее, но практически беззвучно, так, чтобы за мной не шумели ветви хвойных деревьев до того хлеставшие по спине. Я петлял, как мог, хаотически запутывая траекторию своих перемещений, словно панически напуганный мелкий зверёк. Но я не был напуган. Моё тело двигалось само по себе, так, словно спинной мозг временно принял на себя все основные функции головного. Я больше не рассуждал — я двигался. Я бежал. По мере отлива чувства тревоги я спинным же мозгом чуял, как мои преследователи остаются всё дальше и дальше позади… Позади и в стороне… Ведь только я знал, как проникнуть на вершину Тергуне…

Три раза всходило солнце и три раза бор заливала своим безжизненным, мертвенным светом полная луна… Через трое суток я всё-таки решился выходить… Желудок онемел от выделяемых голодом кислот… Я уже не волочил свои ноги, это они волокли меня… Однако на выходе из укрытия я неожиданно наткнулся на огромную белую скалу, лежавшую прямо посреди той тропинки, по которой я сюда до этого вышел… «Откуда она здесь появилась?», подумал я. Она могла только упасть с неба. Я не мог найти иного логического объяснения этому загадочному феномену… Просто бог неба Тенгри бросил камешек аккурат на моём пути, чтобы маякнуть мне о засаде… Я лёг прямо под той скалой, свернулся калачиком и провалился в тяжёлый сон… Ещё девять раз всходило солнце, и девять же раз убывающая луна отбрасывала свой бледный отражённый свет на молчаливый бор… На десятые сутки я понял, что мой организм находится на грани полного физического истощения, за которым неотвратимо наступит стадия угасания жизни. Тогда я спросил себя, зачем мне спасать то, что и так уходит? Я вынул из кармана перо и начал кромсать не дающие мне прохода ветви. Будь что будет, но я не умру здесь, на вершине Тергуне, не принесу подлому Таргутаю и тайчиудам этого удовлетворения, не дам им бесславно заморить меня здесь в осаде…

Эти волки повязали меня прямо в лесочке, заломив руки за спину и нацепив мне на шею деревянную колодку, отвратительный символ утраченной свободы, тяжёлую петлю рабства…

Мне больно вспоминать это время, но я не забуду его никогда. Теперь, шатаясь от хаты к хате, я мог набить себе чем-нибудь желудок и найти себе собачье место, чтобы бросить кости на ночь. Днём меня заставляли пахать, от зари до зари, и при этом мне давали самые изнурительные и бессмысленные каторжные работы. Однако ежедневные унижения не просто озлобили меня больше, они ещё сильнее закалили мой дух, безмерно увеличивая мою тоску и удлиняя рождённую в той тоске волю до самого горизонта, до видимого края земли и небес. Воистину моя тоска больше не знала границ — хоть и был я рождён в счастливой семье, мне выпало познать все горести этого мира, дойти до низших точек отчаяния и нужды. Положение колодника гораздо хуже, чем доля вольного изгоя, пусть голодного и оставленного всеми, но вольного. Колодка на моей шее — это был предел, край беспросветной, кромешной тьмы. Я коснулся самого дна, ибо не существует ничего хуже, чем утратить свободу и попасть в полную зависимость от чужой, недоброй воли.

Вечерком 16 июня тайчиуды устроили сходняк с застольем на берегу Онона. На закате, когда все они уже накидались в слюни, до меня внезапно дошло, что наконец-то настал мой час, вот он! Меня сопровождал один из местных пацанов, который хоть и не бухал, но всё же был один. Я послушался веления своего сердца. Я просто подошёл к нему впритык и, без каких-либо торжественных вступлений, с размаху ушатал его лбом прямо в переносицу. Вместе с накатывающим вкусом железа во рту, я ощутил ликование в своей груди. При своём нападении, я ещё и зацепил его деревянной колодкой прямо по чайнику, в область виска, да так, что он пропал, просто потерялся от шока и боли. Он так и продолжал валяться на земле, когда я спрыгнул с крутого бережка и во всю прыть помчался по дорожке вдоль реки. Я досконально изучил этот маршрут, проделав эту траекторию тысячи раз в своих безумных снах и надеждах. Когда я нырнул в спасительные заросли Ононской дубравы, я услышал, как надрывается этот опомнившийся и пришедший в себя фраер: «Колодник! Колодник! Я упустил его!!!». Пьяные тайчиуды встряхнулись, и уже вскоре я вновь мог ощущать своим спинным мозгом жар новой погони и слышать частое дыхание взбешённых врагов. Я кинулся в заводь и загасился там, лёжа на спине в ледяной воде, лишь изредка высовывая наружу нос, чтобы набрать в меха кислороду. Вскоре показался один из преследователей, Сорган-Шира. Пару дней назад я кантовался по ночи в его юрте. Его сыновья тогда налили мне кумыса, и мы славно посидели с ними за пиалкой, пообщались душевно так. Редкий вечер. Ровные пацаны, надо сказать, понимают, что к чему в этой жизни. Когда Сорган увидел меня в воде, он не подал вида, лишь успел шепнуть: «Шц, не бойся, я тебя не сдам». И пошёл дальше. Он свистнул своих и увёл их в сторону. А те так и сновали туда и сюда, возвращались, уходили, но больше никому из них не удавалось меня заприметить. За эти пару часов, лёжа на изменах, одетым в холодной воде и с колодкой на шее, я пережил головокружительные взлёты и падения надежды, в то же время, ощущая крепнущую решимость продолжать свою борьбу. Когда тайчиуды возвращались к себе на поляну, по темнякам, Сорган опять шепнул мне: «Шц, повремени маленько, а потом двигай отсюда по-быстрому, они решили искать тебя с утра». Прождав ещё минут сорок, я выбрался из заводи, и побрёл в сторону хаты Соргана-Шира. Всё равно шансов уйти далеко в холодной степной ночи, вымокшим до нитки и с колодкой на шее, и при этом выжить, у меня было ничтожно мало. На этот раз очко у него съехало конкретно, но за меня кинули мазу его сыновья. «Чисто по человечески, не можем мы отшивать его в такую минуту. Это гонимый странник. Само небо велит поддерживать таких». И они отправили свою сестрёнку схоронить меня в телеге под овчиной. Ещё трое суток пролежал я под сваленной в телеге грудой шерсти. По контрасту с холодными водами Онона, здесь я едва мог выдерживать нестерпимую жару. Я задыхался все трое суток, но я знал, что после всего пережитого я обязан был вытерпеть и спастись. Я каждую секунду думал об этом. На третий день тайчиуды устроили шмон, и один из них почти уже добрался до меня, скидывая шкуры с тачки, когда Сорган сказал ему: «Слышь умник, ты по такой жаре сам выдержал бы под кучей овечьих шкур?», и тот ушёл. Тогда он сам скинул с меня овчину и говорит: «Теперь всё, братишка, тебе надо уходить». Он собрал мне в дорожку хавки и бурдюк с кумысом, а также лук и стрелы. И отправился я тогда вверх по течению Онона, искать своих. Передо мной вновь лежали дороги всей земли, но иными глазами смотрел я на них теперь. Моя тоска вырывалась теперь из моей груди далеко за пределы видимого горизонта. Моя воля достигала небес. Я не просто ещё вернусь. Я хочу, чтобы весь мир узнал о том, что никому в этой жизни не суждено носить на себе колодку рабства, если только он сам внутренне на это не согласен. Пусть всё человечество станет безмолвным свидетелем чудес, на которые способна осознанная воля. Я хочу встряхнуть всю Вселенную, чтобы запечатлеть на её лике свою судьбу — судьбу Человека, зашедшего за край тьмы и поднявшегося до облаков.

8

Вот и подошли к концу три года программы. Оставшееся время я провёл рядовым резидентом там, куда меня перевели, в другом «духовном центре», Сан Галлиано, цистерценском аббатстве в Тоскане. Это некогда роскошное сооружение, теперь монументальным колоссом высилось над тосканским пейзажем, окутанное магией и мистическим флёром. В нём всё было построено по неведомой современным архитекторам эзотерической методике, каждое окошко, каждый просвет, каждая колонна, имели своё символическое значение, были взаимосвязаны со звёздными и лунными циклами и временами года, создавая необходимое освещение и температуру внутри помещения, обладающие соответствующим сакральным смыслом. Со временем, люди его разграбили, разобрав свинцовую крышу во время войны, но это отсутствие крыши только придало ему величия и таинственного очарования. Задрав голову, вы видели над собой гигантский небесный крест, в форме которого было выстроено аббатство. Кстати, я сразу его узнал. Я видел его в фильме «Ностальгия» Тарковского, который смотрел с мамой в детстве, в кинотеатре «Целинный». Теперь, намахавшись мотыгой на огороде, и я бродил здесь в часы, отпущенные для медитации и молитв, и всё вспоминал то кино. Особенно как герой Янковского слоняется по этому аббатству, а женский голос спрашивает у кого-то за кадром: «Господи, а почему ты не даёшь ему почувствовать своё присутствие?», а мужской голос ей и говорит в ответ: «Да я постоянно даю ему почувствовать своё присутствие! Это он не может его почувствовать». Что-то вроде этого там было. Хорошее кино, душевное.

Я часы напролёт молился об Альфие, о её благополучии и о благополучии её семьи, всех её родных и близких. Это было всё, что я мог сделать для неё и для себя, для своей неувядающей любви к ней. Правда, порой до сих пор случалось, что на меня находило исступление, и я начинал истово умолять всю Святую Троицу с Приснодевой Марией, всех ангелов и святых угодников помочь мне ещё хотя бы раз в жизни, хоть краем глаза увидеть мою несравненную Альфию. Это стало пределом всех моих немыслимых мечтаний, которые всё равно были обречены остаться несбыточными — в наступавшие затем моменты прояснения я осознавал это вполне отчётливо.

Как-то раз мы стояли посреди ночи в этом здании, под этим невероятным звёздным крестом, подсвеченным специально расставленными прожекторами, с Витторио, 15-летним пацанёнком, которого вдруг, неожиданно прислали пару месяцев назад в качестве Первого Ответственного. Мы пили сворованный лимонный ликёр «лемончелло» и курили стянутые на складе сигареты, ведь рацион сигарет в «духовных центрах» мизерный — шесть штук в сутки. Витторио трясло, пока он рассказывал мне о том, что с ним случилось во время паломничества в Лурд. Поэтому он и вытянул меня посреди ночи — ему необходимо было с кем-то поделиться.

— Это невероятно, это было как в фильме ужасов, знаешь, когда всё нормально и потом вдруг сразу всё превращается в кошмар. Он вызвал меня, и не успел я зайти, он захлопывает дверь, запирает на ключ, толкает меня на стол. Знаешь, у него во всех комнатах стоит напротив двери стол. Потом ногой, пинком раздвигает мне ноги, как гестаповец, прижимается и начинает целовать в губы, взасос, в шею, облизывать своим мерзким языком, трётся об меня, так отвратительно, страшно. Сначала меня как будто парализовало, потом я стал отпихивать его, вырываться, закричал: «Отпустите! Что вы делаете». А ты видел, какая у него во всех комнатах звукоизоляция? И как далеко все его комнаты расположены от других помещений? В общем, в какой-то момент он сам отпустил меня, подтолкнул к двери и говорит: «Иди отсюда, ты плохой, глупый мальчик. А я тебя ещё и Первым ответственным назначил». Я хватаюсь за ручку, только выбегать, а он стискивает меня за плечо, за ключицу, больно так и говорит: «Только не вздумай болтать. Иначе я тебе голову отрежу», и начинает водить пальцем по горлу. «Имей в виду, я не шучу. Голову отрежу!».

— Что тебе сказать, Витторио. Ты, конечно, не первый от кого я слышу это. Ясно, что он — чудовище. Я всё никак не могу решить для себя — те жизни, которые спасаются благодаря ему, его коммуне, могут ли они быть поставлены на чашу весов и искупить эти его поступки?

— Я думаю, что нет, Альберто. Но я жертва, поэтому так говорю. Ты не представляешь себе, что я перенёс, это у меня шрам на сердце на всю жизнь. Но я не боюсь его, он ещё обо мне услышит!

— Уезжаешь?

— Да, конечно! Завтра первым же поездом. Я тебя почему позвал — хочу тебе оставить эти дубликаты ключей. Возьми эти ключи — вдруг они тебе пригодятся. Никто из тех, кто сейчас находится в центре, не знает про эти дубликаты.

— Спасибо тебе большое, Витторио! От души! Пусть тебе сопутствует удача!

— Мы ещё поборемся, Альберто…

Я добиваю бутылку и спуливаю её в один из зияющих провалов огромного окна. Мы расходимся по своим кельям.

Уже через неделю мы услышали новости. Их не мог от нас скрыть никто. Они шли по всем тележурналам, о них писали во всех газетах. Витторио написал заяву против Дона о сексуальных домогательствах и насилии. На следующий же день к нему присоединилось ещё шесть человек. Дон только отмахнулся: клевета малолетних наркоманов, не выдержавших тягот коммунитарной жизни, не захотевших завершить реабилитационную программу. Однако ещё через месяц, количество заявлений начало расти как снежный ком, достигнув пятидесяти, в основном от жертв, перенесших сексуальное насилие и отбывших в коммуне полную программу.

Крайне правые встряхнулись по всей стране. Мауро Каспарри из пост-фашистского «Национального альянса» организовал по стране «Claudio Day», «день солидарности с гражданским героем нашего времени», к этой инициативе незамедлительно присоединилась «Avanti Italia!». Бернаскони во всеуслышание заявил: «Дон, я с тобой! Скажи мне, что я должен делать?», растиражировав это заявление по всей своей медиа-империи. Страна раскололась во мнениях, «правые» объявили открытое по делу Дона следствие происками левоцентристов против знаковой фигуры их движения, последнего колосса традиционной Италии. «Кого слушать? Это же шваль, наркоманы, отбросы общества, им нельзя верить!», говорили обыватели на улицах и в кафе. Сам Дон Клаудио, для того чтобы отвести от себя подозрения и замести следы, сделал ещё более громкое заявление: «Скандал вокруг священников-педофилов в США был искусственно раздут известными кругами. Я считаю, что Ватикан сделал ошибку, приняв на себя ответственность и выплатив компенсации. Истина заключается в том, что из Соединённых Штатов идёт еврейско-масонское наступление, кампания, направленная на дискредитацию Римско-католической церкви». Напрасно — все знали, что в самом Ватикане его уже давно не жалуют, и кто знает почему.

Вероятно, я выбрал не самый удачный момент, чтобы напомнить о себе. Я позвонил Дону, сказать, что завершил трёхлетнюю программу, но вначале у меня создалось впечатление, что он не понимает о чём я говорю.

— Чего ты от меня хочешь?

— Дон, я закончил программу, мне пора выходить, строить нормальную жизнь, искать свою Судьбу.

— Да о чём ты говоришь? Куда выходить? Куда ты собрался? Да сделай ты хоть один шаг за пределы коммуны, тебя сразу же арестуют, и ты прекрасно знаешь, как с тобой будут обращаться карабинеры. Придётся тебе ох как несладко — за последствия я не ручаюсь! Ты горько пожалеешь. Ишь, собрался. Ты за мой счёт здесь три года жил, думаешь я тебя теперь хоть когда-нибудь выпущу? А если не боишься карабинеров, то советую вспомнить о Сан-Патриньяно, — сказал он, намекая на известный случай в другом центре, где пойманного беглеца свои же посадили на цепь в сарае и избивали в течение двух суток, пока он не умер. А Дон всё не унимался. — Ты понимаешь, что ты мне своей жизнью обязан, неблагодарная свинья?! Зря что ли я тебя здесь держал всё это время? Это я теперь твоя Судьба. Сиди себе и жди пока я улаживаю вопросы с твоим правительством, потом поедешь в Лавразию, и я назначу тебя Первым Ответственным. Или нет… Подожди… Вот, что не буду я открывать центр ни в какой Лавразии, ни в какой России… Вы все, советские, чересчур строптивый и глупый народ! Головы у вас у всех чересчур твёрдые! Вот, что! Лучше отправлю-ка я тебя в Калабрию! Помнишь ту деревушку на Аспромонте? — громогласно озвучил он новую гениальную идею. Я помнил. Это было высоко в горах, из той деревушки сбежала вся молодёжь, остались лишь старики, говорившие на древнегреческом и с трудом понимавшие по-итальянски. В поросших густой чащей горах вокруг, рыскали только дикие звери и «ндрангета», прятавшая и казнившая там похищенных за выкуп людей. — Так вот, я воскрешу её! Я устрою там первый семейный центр! Прообраз града божьего! А тебя я женю! Выберу бывшую наркоманку из женского центра, и женю! И отправитесь вы строить мой град божий! Знаю я, ты хочешь трахаться, вот и всё чего тебе надо… Если у тебя и была девушка, забудь о ней — два одиночества не создают даже одной маленькой любви! А сейчас оставь меня в покое, — и он бросил трубку. Разговор был окончен, раз и навсегда.

Той же ночью я едва дождался двух часов пополуночи, когда автоматически отключались прожектора. В келье после очередного дня тяжёлых полевых работ храпело пять человек — меня старались держать под усиленным надзором. Я уже давно вслушивался в этот храп и ровное дыхание, свидетельствовавшее о достаточно глубокой фазе сна. Босиком, на цыпочках я подобрался к двери и резко распахнул её. Благодаря этой бесшумной резкости движений ни кровать, ни дверь не издали ни единого скрипа. Пока что всё получалось, как я хотел, мобилизированы были все нервные клетки организма, все мышцы и суставы. Я начал красться в другое крыло здания. В часовне у меня был тайник, в котором были сложены дубликаты ключей и карта автодорог. Так же бесшумно, не сделав ни одного лишнего движения, я проделал всю траекторию, отработанную в мыслях тысячи раз. В канцелярии, не издав ни единого скрипа, я открыл сейф и изъял оттуда свой паспорт. При помощи третьего дубликата я забрался на склад, где я зацепил пару пачек сигарет. Дальше был гардероб. Там я парой движений собрал всю необходимую одежду и обувь, которые я нёс в руках. Всё так же, крадучись, я выбрался из входной двери, подошёл, скользя по острому гравию босиком, на носках, к статуе Мадоннины и выгреб оттуда всю мелочь — пожертвования паломников. Не ведая того, они пожертвовали свою мелочь гонимому страннику. Проскользнув в аббатство, под крестообразным звёздным покровом я, уже почти дрожа от напряжения, оделся и обулся. Потом в мозгу сверкнула команда «На старт!». И я рванул, не раздумывая и без оглядки. Через тёмный остов аббатства и раскинувшееся за ним широкое, скошенное поле я бежал стремглав, со всех ног, изо всех сил, потому что знал, что меня могут хватиться в любой момент. Мне светили звёзды и ухала сова. Выбравшись на трассу, я продолжал бежать, петляя вокруг холмов, лишь изредка переходя на шаг, настолько быстрый, насколько я мог, чтобы немного отдышаться. Заслышав сзади звук мотора, или завидев свет фар, я стремительно падал в канаву за обочиной и пережидал, зарывшись лицом в землю, пока не проедет машина. Когда рассвело, я старался идти сбоку от дороги, скрываясь в лесу. Сменив несколько дорог и выйдя на трассу по направлению к Риму, я начал стопить. Но автостоп в Италии — почти безнадёжное занятие. За двое суток меня подбросили два немца, один швейцарец (он накормил меня завтраком) и один пакистанец. Сна в лесу не было из-за холода, хотя я набрасывал в кучу оторванные ветки хвойных деревьев, палую листву, и закапывался в них с головой. Питался я инжиром и виноградом — всем, чем были богаты придорожные тосканские земли. Воду пил из ручьёв. Наконец, на третьи сутки я остановил машину, в которой за рулём сидел человек в «сафари» с седой бородой, чем-то смахивающий на Хемингуэя. Он ехал в Рим. Когда я сел в машину, я заметил, что, проезжая Тоскану, он слушает «Божественную комедию» Данте в оригинале, на «вульгарном», т. е. на средневековом диалекте латыни, из которого и родился современный итальянский язык.

— Это же Песнь V, история Паоло и Франчески! Мой любимый эпизод во всей «Божественной комедии», — сказал я.

Андреа, профессор литературы веронского университета, ставший с тех пор моим близким другом, до сих пор не может забыть этот случай. Весь следующий час мы проговорили о русской литературе. А через два часа, пока мы прогуливались по кладбищу британских солдат, павших в Италии во время II мировой войны, дышавшему невероятным покоем и умиротворённостью, он уже знал всю мою историю, которую я ему рассказал, без утайки и не стесняясь подробностей. Потом, перед выездом, мы устроились за мраморным столом в прилегающем парке, и с наслаждением воздали должное его бутербродам, запивая их добрым тосканским кьянти.

— Ничего теперь не бойся. Ты не одинок. Я, моя семья, мои друзья — мы не оставим тебя в беде. Считай, что ты уже выбрался из рабства этого ужасного самодура. Отныне ты свободный человек. Но ты ни в коем случае не должен повторять ошибок прошлого, — сказал Андреа.

— Я их не повторю, и знаешь почему? — с жаром ответил ему я. — Находясь внутри, я осознал, чего они меня лишили. Ведь всё это время я жил рядом со Злом. Но я ничего не мог против него поделать, потому что сам же дискредитировал себя перед всеми. Это был маленький мир и маленькое Зло. Школа Жизни. Теперь я вышел в большой мир и в большую жизнь, в которой всегда будет сохраняться большое Зло. И если я не поскользнусь, а этого я не могу себе позволить, я буду способен бороться.

В ту минуту, на этой прекрасной Земле, произошло моё второе рождение, и моя воля, наконец, стала осознанной. Теперь даже на подсознательном уровне во мне поселилось убеждённое знание о том, почему отныне я должен жить по другому. Потом мы сели в машину Андреа и продолжили свой путь по этой залитой золотистым светом закатного солнца дороге. До тех пор пока перед нами не раскинулись жаркие, волнующие объятия Матери всех городов; ослепительное, непередаваемое море огней Большой Жизни Снаружи; сумасшедшее движение мопедов, фиатов и лихих автобусов; пряные, ароматные запахи пиццы с моццареллой, орегано и анчоусами, и крепкого, дымящегося эспрессо; умопомрачительные реплики уличных шутников-златоустов, громко перекрикивающихся на своём неподражаемом грубоватом диалекте, сопровождаемые гомерическим хохотом прохожих.

Все дороги вели меня в Вечный город.

Загрузка...