Лицо и лицемерие

1

Ливия встретила Тиберия с царственной величавостью истинной матроны. Поза изображала приличествующую моменту скорбь, модная прическа пряталась под траурным покрывалом, но в глазах сияло ликованье. Да, она торжествовала, и это было настолько ясно всем присутствующим, что их попытки не замечать ничего предосудительного выглядели карикатурно. Однако Тиберия пугал ее взгляд, страшило это циничное торжество с притязанием на его будущее.

Мать была самой значительной личностью в жизни Тиберия. Хитростью, коварством и целеустремленностью она превосходила всех. Сам Август, сумевший укротить прежде непокорный Рим, приручить сенат и оскопить дух народа римского, разговаривал с нею по конспекту. Она умела сильнее всех любить и ненавидеть, и единственной добычей этой ненасытной требовательной любви — после смерти младшего сына Друза — был он, Тиберий. Благодаря этому Тиберий постоянно ощущал особый накал жизни, но такая неистовая страсть угнетала его. В чувствах матери было нечто неестественное, неженское.

Ливии шел семьдесят второй год, но в душе она оставалась молодой, потому что много лет ее цель призывно сияла впереди. Лишь теперь начали сбываться чаянья этой женщины.

Ее выдали замуж, по обычаю римлян, совсем юной, в возрасте пятнадцати лет, и к двадцати одному году она уже была матерью двоих сыновей. Мужем Ливии был видный сенатор знатного древнего рода Тиберий Клавдий Нерон. С ним она испытала многие невзгоды, так как он являлся заметной фигурой в полыхавшей тогда гражданской войне. С наступлением мира жизнь Ливии вошла в русло традиций римской аристократии, но тут ее увидел Октавиан, принцепс сената, а фактически первый римский монарх после древней эпохи царей. В тот период Ливия, несмотря на миловидность лица и округлость форм, никак не годилась в невесты, и не только потому, что рядом с нею торжественно проплывал в облаке белоснежной тоги законный супруг, весьма внушительный и статью, и годами. Ливия пребывала на шестом месяце беременности. Однако прозорливый Октавиан рассмотрел в этой особе родственную душу, и никакие преграды не могли воспрепятствовать его внезапной страсти. Он повелел Клавдию Нерону развестись с женою, и бывший сподручный Гая Цезаря, потом его ярый обвинитель, далее соратник Марка Антония, а затем и самого Октавиана, безропотно подчинился. В лице Ливии принцепс получил истинную императрицу, ставшую эталоном царицы на все времена. Его новая, третья по счету жена, смело выхваченная из огня чужого ложа, обсуждала с ним государственные дела, давала здравые советы. Она разделила с ним власть, однако столь гармонично, что это произошло в интересах единенья. Но вот разделить любовь с необычным человеком Ливия так и не смогла.

Ее первый муж Клавдий Нерон имел взрывной темперамент и не знал удержу в излиянии страстей. Вспышки его любви доходили до ярости. Он был слишком агрессивен для юной девы, и она в то время не нашла в себе сил полюбить его по-настоящему. Похотливый же, но расчетливый даже в страстях Октавиан не мог достичь той планки в силе оргии, которую ей установила юность. Он вполне удовлетворял ее тело, но память о дикой ярости объятий Нерона заставляла тосковать душу. Клавдий соответствовал ее природе, но по складу ума и ввиду зрелости возраста остался ей чужим человеком. Октавиан, напротив, был ей близок и понятен как брат, между ними было всего четыре — пять лет возрастной разницы. В первом случае мужчина слишком возвышался над нею, а во втором — находился на одном уровне. Если бы не ранний опыт, возможно, муж-друг показался бы ей идеалом, но извращенная преждевременной, чуть ли не насильственной страстью душа требовала чего-то запредельного и одновременно боялась этого. Ливия была слишком горда, чтобы искать утех на стороне, да и не испытывала особой тяги к другим мужчинам, полагая, будто ей довелось познать двух виднейших в своем роде представителей этого пола. В итоге Ливия утратила надежду реализовать свою требовательную натуру в любви к мужчине и обратила интерес в иную область.

Природные силы любви преобразовались в ее ненасытной душе в жгучую желчь властолюбия. Как болезнь печени окрашивает все тело в желтый цвет, так и одержимость господством придавала специфическую окраску всем поступкам Ливии, а заодно меняла ее облик: искажала улыбку, грозно блистала из глаз, тормозила мимику, придавала резкость движеньям. Эта женщина сделалась жрицей демона власти, отдалась ему всецело, как любимейшему мужу. В какой-то степени она была подобием самого тогдашнего Рима.

И вот теперь она стала вдовой, а значит, владычицей! Однако женщина как существо, призванное рождать людей, живет чужою жизнью. Величие Ливии — в скипетре ее сына. Его трон вознесет ее над Римом, провинциями и всем человечеством!

Вот какие чувства мерцали на дне ее глаз и пугали Тиберия зловещей отчужденностью. Она неистово любила сына, но любила для себя, а не для него. Ее любовь была тиранией. Однажды родив младенца, она словно продолжала рождать его потом день за днем, год за годом, чтобы в конце концов произвести на свет властелина, законченного римского монарха. Преступное желание для римской цивилизации, в которой слово «царь» до тех пор являлось худшим проклятьем и тягчайшим обвинением!

— Мужайся, мой дорогой Тиберий, свершилась та беда, предчувствие которой столь долго угнетало нас, — произнесла Ливия.

Тиберий молчал, борясь с эмоциями. Присутствующие — а здесь находились некоторые приближенные ко двору сенаторы, но в основном были рабы и привилегированный обслуживающий персонал из вольноотпущенников — затаились и исподлобья следили за матроной. Предвидя кончину Августа, Ливия оцепила дом в Ноле, где мужа застала болезнь, надежной охраной, допустив внутрь только самых преданных и послушных ее воле лиц.

— Мой возлюбленный супруг, твой выдающийся отец, увы, скончался… И боги смертны, если им приходится жить среди людей, — продолжала Ливия, делая паузы после каждой фразы. — Я преклоняюсь пред глубиною твоей скорби, но призываю тебя подумать о народе римском. Ведь вместе с тобою осиротел весь Рим! Наш божественный Цезарь Август был отцом всех римлян. Подобно Атланту, державшему небесный свод, он нес на своих плечах остов государства. Ты, Тиберий, должен превозмочь собственные страдания, дабы принять на себя великую ношу забот о Римском государстве, ибо ты — Его сын!

— Тиберий Юлий Цезарь должен отдохнуть после дальней дороги и уединиться со своим горем, чтобы собраться с силами, — произнесла Ливия официальным тоном, поведя взглядом по головам окружающих. — Пойдем, мой Тиберий, простишься с отцом. А ты, Биант, от моего имени вели магистратам Нолы еще раз объявить народу, что Август выздоравливает и в настоящее время ведет беседу с сыном о неотложных государственных делах.

Ропот пробежал по залу, но сразу был усмирен строгой матроной.

— Да, мы должны поддерживать иллюзию благополучия, пока не примем всех мер по пресечению возможных беспорядков, — твердо сказала она. — Не забывайте, этот час определяет судьбу всей цивилизации, помните также, что нас окружают толпы свирепых варваров, для которых магическое имя Августа могущественнее легионов.

В сопровождении всего лишь двух рабов престарелые мать и сын двинулись в глубь дворца. Пройдя несколько комнат, они оказались перед ложем почившего монарха, охраняемого безмолвными, окаменевшими в недвижности стражниками.

Август немного не дожил до семидесятишестилетнего возраста, и облик его теперь соответствовал долгой многотрудной жизни. Накануне, прощаясь с друзьями, он спросил, хорошо ли, по их мнению, ему удалось сыграть комедию жизни, и процитировал греческий стих: Коль хорошо сыграли мы, похлопайте И проводите добрым нас напутствием.

Смерть ему выпала легкая, поэтому изможденное тяготами жизни лицо в смерти обрело умиротворенное выражение. Это состояние удовлетворения человека, выполнившего свою миссию на земле, схваченное и зафиксированное смертным мгновеньем, стало предметом размышлений Тиберия. Угадав, как обычно, его мысль, Ливия пояснила:

— Я поправила и подвязала отвисшую челюсть, поэтому теперь его вид приличествует божественному статусу — не стыдно показать толпе.

Отдав долг смерти, мать и сын обратились к насущным делам, для чего уединились в спальне Ливии.

Тиберий много раз представлял себя в сегодняшнем положении и готовился к этому моменту. Однако, воочию узрев могущество смерти, только что повергшей во прах великую личность, в силе своего духа и интеллекта казавшуюся несокрушимой, он был подавлен. Однако его шок не вызвал сочувствия Ливии.

— Нельзя медлить, мой Тиберий, нужно действовать, — жестко призвала она.

Эта суровость испугала Тиберия коварною догадкой.

— Надеюсь, все свершилось волею богов? — настороженно спросил он.

— Конечно, — чуть скривив губы в движении, которое у другой женщины читалось бы как улыбка, произнесла матрона.

— Впрочем, как ты знаешь, боги воплощают свои замыслы через деяния людей, — добавила она после паузы, словно дразня его.

Лицо Тиберия исказилось гримасой брезгливости.

— Ты слишком мрачно мыслишь, я говорю о другом, — насмешливо пояснила Ливия. — Я напоминаю тебе, что ты принадлежишь к числу избранников богов. Ты — проводник небесной воли и вершитель судеб земных. Взойди на вершину, определенную тебе бессмертными, и ты узреешь тысячи тысяч людей, подвластных твоему разумению. Они ждут тебя, яви им свой царственный лик! Забудь о прошлом, думай о будущем!

— Мне почти пятьдесят шесть лет, — мрачно заметил Тиберий. — Для себя мне уже ничего не нужно.

— А мне нужно!

— Моя жизнь позади.

— Нет, только теперь мы начинаем жить! Но, впрочем, наша жизнь может очень быстро оборваться… Монарший трон высок: с него хорошо повелевать, но больно падать.

Она заглянула ему в глаза, и он будто хлебнул ледяного рассола после хмеля.

— Германик имеет под началом восемь легионов. Солдаты любят его и сделают для него все, — жестко констатировала Ливия.

— Он мой сын, — заметил Тиберий.

— Да, по требованию Августа ты усыновил племянника, своего главного соперника, но ты же понимаешь…

— Понимаю. Власть родства не признает.

— Вот именно. Мы должны лишить Германика инициативы. А это возможно только в том случае, если мы все чисто обстряпаем здесь, в Риме. Коли столица не даст повода, провинция не восстанет. На наше счастье Германик — слишком порядочный человек.

— А для того, чтобы обеспечить единодушие Рима, — продолжала она, — мы должны лишить оппозицию и всех проходимцев, охочих до перемен, знамени. Смуте нужно звонкое имя. Агриппа Постум — кровный внук Августа — вот кто может стать яблоком раздора. Ты, конечно, знаешь, какой ценой мне удалось сорвать его примирение с Августом. Это повлекло ряд самоубийств видных лиц, но все же Агриппа остался в опале. Однако толпа любит возвышать изгнанников. Мы должны избавиться от него немедленно. Начальник его охраны — мой человек, по крайней мере, теперь, после смерти принцепса.

Тиберий тяжело задумался.

— Август бывал жесток, когда этого требовала государственная необходимость, — заговорил он наконец, — но он никогда не расправлялся с родственниками.

— Конечно, за него это делала судьба! — самодовольно заметила Ливия, и ее глаза расширились от избытка эмоций. — Но пусть плебс думает, что напоследок он изменил своему правилу.

Сверкнувшая мысль, способная облегчить избавление от ответственности за преступление, так возбудила Тиберия, что он даже забыл испугаться циничной откровенности матери.

— Правильно! — воскликнул он. — Дадим понять сенату и народу, будто так распорядился сам принцепс.

Мать внимательно посмотрела ему в глаза, оценивая степень его готовности к действиям, слегка пожевала нижнюю губу и вынула из складок траурной столы маленький свиток.

— На, подписывай и ставь свою печать.

— Почему я?! — инстинктивно устрашился Тиберий.

В данной ситуации его поразила не столько необходимость подписывать смертный приговор, сколько расчетливая предусмотрительность Ливии.

— Потому, что ты теперь царь, — четко произнося слова, пояснила матрона.

— Не надо говорить вслух таких слов, мы в Риме!

— Теперь это уже не Рим, а болото. Сначала Гай Цезарь, а потом Октавиан с Антонием уничтожили всех мало-мальски толковых людей, осталась только мразь.

— Ты заговорила как республиканка.

— Нет, упаси Юнона, я просто хочу тебе напомнить, кто нас окружает. Каков народ, такова должна быть и власть. Не с кем тут церемониться.

— И все же, дурной знак — начинать правление с такого поступка.

— Мой Тиберий, ты же полководец и знаешь, что, прежде чем идти в наступление, необходимо укрепить тыл.

Тиберий еще помедлил.

— Отвернись, — попросил он.

Ливия не отвернулась, но подняла взор и посмотрела над его головой. Тиберий оформил свиток, и Ливия тут же вышла с ним в соседний зал.

Нарождающегося римского монарха обступила тишина, которая могла бы послужить хорошим фоном для размышлений. Однако он никак не мог обрести деловой настрой. Мыслям было тесно в голове, переполненной эмоциями. Им овладели воспоминания, одно тягостнее другого. Много завидного произошло в его жизни, но над ним всегда довлел вот этот, сегодняшний день, непрестанное ожидание которого окрашивало все события в особые тона. Каких бы успехов он ни достигал, каких бы побед ни одерживал, трон Августа все равно заслонял от него солнце. Гигантская гора возвышалась над ним, манила его извилистой тропой к сияющей вершине и угнетала недоступностью. Дети природы могли просто резвиться у ее подножия, радуясь жизни, но он изначально был болен этой высотой, и его болезнь постоянно усугубляли нашептывания матери и витиеватые изречения астролога Фрасилла.

Когда-то этот Фрасилл довел Тиберия до отчаяния. Будучи унижен судьбою, римлянин посчитал себя обманутым пророчествами коварного халдея, которые всю жизнь терзали его запретною надеждой, а тогда выглядели будто бы совсем пустыми. В гневе Тиберий устроил астрологу поистине царскую проверку. Прогуливаясь с ним по живописной холмистой местности, он надумал столкнуть обманщика с обрыва, но прежде поинтересовался, каким видится халдею собственное будущее. Вглядевшись во мрак глаз Тиберия, Фрасилл замахал руками и запричитал о грозящей ему опасности. Надменный римлянин посчитал, что грек узрел свою судьбу в звездах, и сохранил ему жизнь. Произошло это на Родосе, некогда самом любимом острове Тиберия, который, однако, принес ему самые грубые унижения.

Незадолго перед тем Тиберий стал второй после Августа фигурой в Римском государстве. Он был лучшим во всем земном круге полководцем, проницательным политиком и, наконец, пасынком принцепса. Но судьба устроила ему западню. Август не имел сыновей, однако усыновил своих внуков от дочери Юлии. Когда те были еще подростками, он уже выговорил у сенаторов право на их досрочное консульство в ближайшем будущем. Все значение и все таланты Тиберия разом из достоинств превратились в недостатки. Римляне еще не привыкли к монархии, и им было странно видеть предпочтение, отдаваемое Августом несмышленым юнцам, а не умудренному опытом и увенчанному лаврами великих побед государственному мужу. Это означало, что Тиберий стоял на пути императорских сынков-внуков к счастливому восхождению на вершину. Тогда полный сил и амбиций Тиберий сказался больным и уставшим от дел. Он попросил отпустить его куда-нибудь подальше, где он мог бы обрести покой на лоне природы. Ливия была в гневе, Август не менее эффектно демонстрировал несогласие с тем, чтобы мудрейший муж лишил государство своего попечения. Он даже произнес в сенате плаксивую речь, сетуя на неуступчивость Тиберия, вразрез его просьбам оставляющего его, принцепса, наедине с множеством проблем.

Родос Тиберий присмотрел давно, еще тогда, когда останавливался там на пути из далекой Армении, возвращаясь из победоносного похода. Однако этот земной рай оказался населенным не только говорливыми птицами и пугливым зверьем, но и людьми.

Тиберий родился в эпоху жесточайшего кризиса античной цивилизации, когда Римская республика билась в предсмертных конвульсиях, когда в гражданских войнах гибли лучшие люди и торжествовали худшие, а основная масса прибегала к моральной мимикрии, чтобы истребить в себе все человеческое и приладиться к оголтелому индивидуализму победителей. Менялось общество, а вместе с ним изменялись и люди, как животные — на изолированных островах, только в социальном плане, а не физиологически. Поэтому у Тиберия не было оснований любить и уважать сограждан. Он знал о благородстве лишь понаслышке, из древних сказаний, да еще по приглушенному рокоту внутреннего голоса, свидетельствующему о былых подвигах гордых Клавдиев, запечатлевшихся в его генетической памяти. Однако там, на Родосе, низость современников предстала в такой омерзительной наготе, что видавший виды Тиберий погрузился в трясину человеческой подлости гораздо глубже, чем мог предполагать ранее.

Вначале благодатный остров показался ему просторнее всего остального римского мира, в котором ему повсюду грозили змеиные жала дворцовых интриг. Здесь он как частный человек, без охраны и своры подхалимов, прогуливался по живописному побережью и с наслаждением вдыхал воздух свободы своего добровольного заточения. Ум он занимал беседами с местными греками и участием в семинарах философских школ. Однако ему не всегда удавалась светлая жизнь простого человека, в одних случаях потому, что к этому не были готовы окружающие, в других — он сам оказывался неспособным переварить плоды собственного демократизма. Так, однажды он обмолвился местным властям о желании почтить своим вниманием всех больных жителей города, а наутро с удивлением обнаружил, что ближайший портик превращен в гигантский лазарет, куда собрали несчастных со всей округи, дабы представить их могущественному римлянину. Тиберий смутился такому конфузу, когда его доброе побуждение обернулось неприятностями для тех, о ком он хотел позаботиться. Он терпеливо обошел всех больных, у каждого попросил прощения за беспокойство и с каждым поговорил о его проблемах. Тиберий всегда проявлял сочувствие к больным и раненым, и во время его бесчисленных военных походов пострадавшие в битвах обязательно были окружены вниманием полководца. А в другой раз во время спора на философские темы какой-то грек, забывший этику мудрецов, осыпал римлянина площадной бранью. Это нанесло мучительную рану гордости достойного представителя патрицианского рода Клавдиев. Он привлек обидчика к суду и упек его в темницу.

Подобные недоразумения показывали, что окружающие не были способны понимать его добрые намерения. Однако это не являлось для него неожиданностью. Но, когда Тиберий, убедившись, что фамильные отпрыски Августа набрали силу, попросил принцепса позволить ему возвратиться в столицу и получил отказ, моральный цвет людей резко потемнел. Сначала Тиберия стали сторониться, как чумного больного, затем начали презирать и высмеивать, а потом взялись угрожать его жизни. Многие полагали, что на травле опального колосса им удастся заработать политические очки. О нем распускали слухи, будто он рассылает по всему свету центурионов с бунтарскими призывами к знатным людям. В некоторых городах усердные власти разрушали его статуи и другие памятники побед. На пирушках осмелевшие во хмелю сенаторы били себя в грудь на радость потомкам Августа и клялись поехать на Родос за головою ссыльного негодяя, смеющего до сих пор оставаться в живых. Узнав о распространяемых о нем слухах, Тиберий написал Августу, чтобы тот приставил к нему наблюдателей, которые следили бы за каждым его шагом, прислушивались к каждому слову, читали письма, заглядывали бы в рот во время сна в надежде извлечь застрявшее там дурное слово. Реакции, конечно же, не последовало. Никого не интересовало, что на самом деле говорил и думал Тиберий, было важно, какие слова и мысли хотел бы услышать от него Август и его родственники в свете своих планов. Видимо, принцепс серьезно негодовал на пасынка за то, что тот упредил его ненависть и загодя укрылся от монаршего гнева на далеком острове. А тем временем провинившийся подвигами и талантами на службе Отечеству изгнанник переселился с густонаселенного побережья в глубь острова. Однако и там его преследовала и находила людская ненависть.

Так он провел еще два года, сам удивляясь собственной живучести. А потом на крышу его дома сел орел, птица крайне редкая в тех местах. У римлян было широко распространено гадание по полету и поведению птиц, и они оказывались весьма суеверными всякий раз, когда пернатые посланники небес своими виражами льстили их тщеславию. Все эти два года Тиберий просил своих друзей о заступничестве перед Августом, но больше прочих старалась, естественно, мать. Ливия использовала все женские средства, неженский ум и дьявольскую волю, чтобы должным образом воздействовать на мужа. И вот теперь массивная птица, спустившись с заоблачных высот на чашу весов Фортуны, наконец-то покачнула эти весы в пользу Тиберия. Старший внук Августа и по усыновлению его сын Гай поссорился со своим другом Марком Лоллием, который более других науськивал его против опального отчима, и в пику ему простил Тиберия. С согласия милостивого Гая Август сообщил Тиберию, что отныне его достоинства, авторитет и значение более не являются преступлением, если только он не посмеет пустить их в ход. Тогда, спустя более семи лет ссылки, Тиберий возвратился в Рим, но и там еще три года оставался фактическим изгнанником, поскольку строгий принцепс не допустил его к государственным делам. Тиберий даже переселился из центра города в тихое место.

Однако те времена прошли, осев на дно его души едкой желчью обид и унижений. Орел, некогда пометивший крышу родосского убежища Тиберия, теперь расправил могучие крылья и воспарил в вышину, увлекая его за собою в головокружительный полет. Все те, кто некогда клеветал на него, кто оскорблял, ненавидел, низко льстил или грубо угрожал, с этого дня становились его подданными. Жестокая своенравная безумная толпа была в его власти.

Тиберий неприятно поежился, но тут вошла Ливия, своим появлением избавившая его от мучительного осмысления соотношения прошлого и настоящего, вновь выручившая сына, как то случалось не раз прежде.

— Дело сделано. Я передала твой приказ Саллюстию Криспу, он отдаст его трибуну, надзирающему за Агриппой, а тот поручит исполнение центуриону, — бодро объявила Ливия.

Тиберия укололо словосочетание «твой приказ», но он промолчал, понимая, что отныне надо привыкать отвечать за все происходящее в государстве: за хорошее и дурное, за свои дела и за поступки подданных, за действия друзей и даже — врагов.

— В таких вопросах нужно, чтобы цепочка была как можно длиннее, а след — как можно извилистее, — деловито продолжала Ливия.

— Саллюстий — человек надежный, — отозвался Тиберий. — Надо подумать, кому еще мы можем довериться. Промедление опасно. Власть — особа женского рода, ею нужно овладевать решительно и быстро, иначе она уйдет к другому.

— Великолепно сказано, сын мой, но само намерение действовать еще лучше. Пока жив ссыльный внук Августа, мы не можем открыться толпе, но должны хорошенько подготовиться к тому моменту, когда ты останешься единственным наследником государственного империя.

— До сей поры империй по наследству не передавался, — задумчиво изрек Тиберий. — Я не могу сам захватить его.

— Что такое ты лепечешь?

— Власть я должен получить от живого сената, а не от мертвого Августа. И пусть ее одобрит народ. Мы должны показать всем, что не столько Рим нужен Тиберию, сколько Тиберий нужен Риму. Пусть меня попросят управлять государством, и тогда я, может быть, соизволю согласиться. Но соглашусь я не взять власть над народом, а отдать себя народу, отдать свой опыт, полководческий талант, умение разгадывать людей…

— Твои коварство, надменность, мстительность, — продолжила за него Ливия, частенько с помощью едких сарказмов бравшая верх над разумом сына. — Ты слишком тонок в своих политических изысках, мой Тиберий, а народ слеп; он тебя, такого тонкого, не увидит, не поймет. Его нужно оглушать громкими лозунгами, да пустыми и оттого звонкими обещаньями.

— Женщина все примитивизирует, ей ведомы лишь крайности. Жизнь сложнее. Цель у нас общая, но разреши мне двигаться к ней собственной поступью.

Зрачки Ливии сузились, как у голодной тигрицы, боящейся, однако, покинуть свою засаду. Она навсегда запомнила эту обиду.

— Рим не терпит рабства монархии, но уже не в состоянии совладать со свободой республики. Он ненавидит царей, но привык к Августу, — продолжал свои рассуждения Тиберий. — Пусть я не хуже Августа, но я другой. Он приручил римлян к себе долгой дрессировкой, используя при этом кнут и пряник, меч и проскрипции, стишки Вергилия, собственное изображение на монетах, мрамор парадных фасадов столичных дворцов. Но теперь хозяин умер, и в клетку к зубастому хищнику входит другой… Тут важно не делать резких движений.

— Я думаю, что сейчас даже труп в соседней комнате заерзал на смертном одре от нетерпения. К чему ты клонишь? К чему эти бесконечные рулады? Может быть, ты решил оставить трон Германику и податься в трубадуры, дабы воспевать его подвиги?

— Успокойся, трон будет нашим, но он должен сиять в глазах народа солнцем в вышине, а не мерцать факелом в тюремном мраке, а для сенаторов моя власть пусть явится избавлением от трудов, а не ущемлением их прав.

— Безродный Сей Страбон для нас сейчас важнее всего твоего гнилого сената! — зло перебила Ливия. — А несколько тысяч его головорезов в окрестностях города значат гораздо больше многомиллионной толпы безмозглой черни!

— Да, префект преторианцев — нужная фигура, — согласился Тиберий. — Однако он наш по самой своей природе: республике преторианцы не требуются, а простой всадник — не указ сенаторам. Только, опираясь на трон и в свою очередь подпирая его мечами своих гвардейцев, он может быть значимым лицом в государстве.

— Так пошлем к Сею.

— Нет, пусть к нему обратятся консулы.

— Ты фантазер!

— Сегодняшние консулы — ничтожные люди, и это хорошо, но они — лицо, точнее вывеска государства. Мы будем управлять ими, а они сенатом. Пусть плебс ощущает себя в рамках республиканской традиции. Я выйду к римлянам из недр республики, а не свалюсь им на головы сверху. И давай же обсудим, кого еще из совета принцепса, помимо консулов, мы уже сейчас можем привлечь к делу, чтобы они расчистили нам путь к цели.

— Ну, наконец-то, после долгих блужданий в дебрях старомодной риторики ты заговорил о деле, — произнесла примиряющим тоном Ливия.

Сообщники совещались весь остаток дня и большую часть ночи. К утру у них были готовы письма с секретными распоряжениями к видным сенаторам, а также к влиятельным вольноотпущенникам и клиентам Августа из числа той, как бы личной бюрократии принцепса, которой он в значительной мере подменял официальные республиканские институты управления. Тайно отправив эти послания, Ливия во всеуслышанье повторила даваемые ею ранее сведения о том, что принцепс будто бы выздоравливает. Одновременно к «выздоравливающему» принцепсу она под видом врачей пригласила специалистов по бальзамированию, так как телу усопшего предстояло еще постранствовать по миру, прежде чем обрести, наконец-то, покой.

Всеми делами заправляла Ливия, сам Тиберий в открытую пока ничего не предпринимал, якобы все еще оставаясь под фамильной властью отца — Августа. Однако он уже забрал себе стражу принцепса, его писцов и некоторых чиновников. Как император он отправил в войска и провинции послания с тем, чтобы упредить волнения, которые могли бы возникнуть, когда распространится весть о смерти принцепса.

Подпольное правление государством продолжалось еще некоторое время. Потом в Нолу прибыл центурион, убивший Агриппу Постума, и сообщил Тиберию об исполнении его приказа. Тогда Ливия явилась народу сияющей от счастья в траурном одеянии и объявила сразу о прискорбной кончине Августа и о том, что его сын и фактический соправитель последних лет Тиберий Юлий Цезарь принял на себя бремя государственной власти. В Ноле, а затем в Риме и по всей центральной Италии началась суета подготовки к помпезному погребению почившего столпа Отечества и одновременно — к торжествам по случаю восхождения на престол нового идола. Печаль и радость, слезы и смех смешались в единый липкий поток лицемерия.

В этой карусели показных чувств и демонстративных поступков затерялся след убийцы Агриппы. Центуриону, принесшему весть о кровавой расправе, Тиберий заявил, что он ничего на этот счет не приказывал.

— Но я же сам видел у трибуна свиток с твоей печатью, император, — изумился растерянный центурион.

— Я ничего не приказывал, — повторил Тиберий. — Доложишь обо всем сенату, пусть сенатская комиссия проведет следствие.

Конечно же, никаких докладов об этом деле в сенате никто не услышал, и ответственность за него негласно возложили на беззащитного покойника — Августа.

Убийство внука принцепса открыло дорогу к погребенью телу старца. С великодушного позволения Ливии и Тиберия декурионы, то есть члены городского совета Нолы, водрузили гроб с почетным прахом на плечи и возглавили шествие к столице. Процессия с самого начала была внушительной как обилием высоких лиц, несших на себе скорбные гримасы, так и богатством, чуть ли не роскошью траурных нарядов и атрибутов. Однако по пути следования колонна обрастала все новыми толпами страждущих. Простой люд, высыпающий из многочисленных придорожных селений, в своей наивности искренне предавался горю.

И впрямь, Август был фактическим правителем Рима более сорока лет. В глазах народа он являлся избавителем общества от междоусобиц, кровавых гражданских распрей, восстановителем государства, даровавшим истерзанным римлянам желанный мир, борцом за оздоровление нравов, охранителем границ от посягательств варваров. Все положительное в государстве усилиями современных поэтов, историков, скульпторов, архитекторов, риторов в общественном мнении было связано с фигурой Августа, мудрого правителя, власть которого якобы зиждилась только на его разуме и авторитете. Если же все доброе в обществе основывалось лишь на гениальности одного человека, то как жить людям после его смерти, как не рухнуть обветшалому римскому миру, державшемуся на одной единственной опоре? Простолюдинам казалось, что солнце сорвалось с небес и упало в этот гроб; сейчас они проводят его в последний путь и наступит ночь, непроницаемая мгла и холод поглотят их, и сгинет жизнь в бездне черного безвременья.

Римляне имели рациональный практичный ум, но в то же время были очень темпераментны. Они не расплескивали эмоции по мелочам, как представители некоторых малокультурных народов, чья невоспитанность наивно почитается за горячий темперамент, но уж если предавались страстям, то это был безудержный шквал. При виде траурной процессии, уносящей в Плутоново царство воплощение божественной формообразующей идеи их цивилизации, простые римляне глотали рыдания. Но стоило кому-то не сдержаться, всхлипнуть, проронить слезу на руку соседа, и эмоции волной проносились по толпе, нарастая как снежный ком. Женщины рвали на себе волосы и одежды, падали ниц, карабкались за гробом на коленях, мужчины в отчаянии наносили себе раны, давили друг друга в стремлении протиснуться ближе к центру событий. Толпа неистово страдала на все лады, и это грозило перерасти в масштабные беспорядки.

Наблюдая нездоровые страсти, Тиберий все более хмурился. Причем он сам не сознавал, чего в нем больше: опасений государственного мужа за массовый психоз подданных или недовольства, что, слишком горько сожалея о мертвом, люди унижают живого. Вот он, Тиберий, во всей своей красе, мудрый, проницательный, опытный явился толпе, а она, словно не видя его, такого выдающегося, убивается по чьим-то костям, которые вскоре сгорят и обратятся в тлен. В конце концов он остановил шествие и объявил, что летнее солнце пагубно воздействует на божественные останки, а потому процессии надлежит двигаться ночью. Настроение Ливии было иным. Ей нравилось находиться в центре внимания. Чрезмерная скорбь народа льстила ей, ведь она полагала себя важной составляющей того образа Августа, каковой ныне оплакивал народ. Почтенную матрону рассердило решение Тиберия и особенно ее возмутило то, что сын проявил самостоятельность, не испросил ее мнения. Однако, поскольку он сразу вслух объявил о смене порядка следования процессии, она не стала спорить на виду у публики, но припасла ссору на будущее.

С тех пор похоронное шествие скрывалось под покровом темноты. Днем тело принцепса прятали в общественных зданиях или даже — в виде почетного исключения из религиозных правил — в храмах встречавшихся на пути городов. Так, черной ночью в звездном мерцании факелов Тиберий и Ливия во главе змеившейся по италийским дорогам колонны скорбящего люда подкрадывались к Риму.

В городе Бовиллы честь носильщиков праха у декурионов муниципиев и колоний приняли столичные всадники — сословие, любимое Августом, которое он пытался противопоставить сенаторскому. Они и внесли его в Рим.

У храма Юлия Цезаря, обожествленного его преемниками во избежание толков о незаконности деятельности этого клана, Тиберий велел остановиться, дабы успокоить страсти столичного плебса традиционной похвальной речью усопшему. Из его выступления народ, как и полагалось, узнал о неисчислимых достоинствах покойника, о тяжести утраты, понесенной всем римским народом, а также о почтительности к приемному отцу и прочих достоинствах самого Тиберия. Такие речи уже давно стали у римлян трафаретными. Их разучивали в риторических школах, с них многие юноши начинали ораторскую карьеру. Однако Тиберий в свойственной ему тяге к витиеватости, насильственной образности и многозначности фраз излишне напустил тумана, что не понравилось народу. Глядя на этого оратора, данного им судьбою на место Августа, люди невольно проводили сравнение, которое Тиберий, конечно же, проигрывал, как проиграл бы его и любой другой из тогдашних римлян. Чутко улавливая недоброжелательство публики, Тиберий нервничал и оттого его речь становилась еще более расплывчатой.

Достигнув старого форума, процессия вновь остановилась. На площади и прилегающих холмах собралось особенно много различного люда. Обычай требовал, чтобы высокого человека почтили добрым словом и здесь, в сердце Рима. С неприязнью глядя на разношерстную толпу, кипящую эмоциями, как ему казалось, по далекому от нее поводу, Тиберий поручил выступление своему сыну Друзу. Для Друза происходящие события не были чем-то насущным. Ему еще нужно было дождаться смерти отца, Германика и, может быть, многих других конкурентов, чтобы, наконец-то, испытать такой стресс, какой теперь мучил Тиберия. Все это казалось почти нереальным, и помочь ему могло разве только счастливое стечение всевозможных несчастных случаев, каковые, например, способствовали возвеличиванию его отца, когда под пронзительным оком властолюбивой Ливии один за другим скончались все претенденты на трон из рода Августа. Поэтому Друз говорил перед народом спокойно, обстоятельно, в меру возвышенно, в меру буднично и своей речью примирил плебс с происходящим.

С форума всадники лучших фамилий принесли тело Августа в его дом и водрузили на постамент в вестибюле. Ливия стала давать распоряжения относительно похорон. А Тиберий созвал сенат. При этом он сослался на свою трибунскую власть, так как по республиканским законам заседания сената мог организовывать только магистрат, но никак не частный человек, сколь авторитетным он бы ни был. Таким образом Тиберий демонстрировал свой пиетет к официальному государственному укладу и будто бы ставил себя в ряд с прочими гражданами. Однако он уже дал пароль преторианским когортам и частным порядком надоумил консулов, как им надлежит служить Республике в сложившейся ситуации.

Идя в курию, Тиберий испытывал противоречивые чувства. Будучи человеком, от природы наделенным талантами, требовавшими реализации на общественном поприще, он естественным образом стремился верховодить людьми. Успехи в командовании войсками в многолетних войнах в Армении, Иллирии, на берегах Дуная и в Германии выработали в нем привычку повелевать. Уже в молодости он в своем воинском лагере короновал иноземных кандидатов на царство. Льстивое словоблудие прорицателей, коварные призывы окружающих и подзуживания матери распалили его властолюбие. Находясь долгие годы рядом с Августом, деля с ним государственные заботы, он примерял на себя тогу принцепса, и полагал, что она приходится ему в пору. Однако затянувшееся ожидание власти подорвало духовную основу его мечты, запачкало ее унижениями. Исходное стремление облагодетельствовать сограждан дарами своих талантов, свойственное человеческой природе, теперь было затушевано жаждой мести тем, кто его оскорблял, не понимал, преследовал и более всего — самой судьбе, истерзавшей душу десятилетиями тщетных надежд. Он был похож на влюбленного, который в опьянении страстью долгое время томился у порога спальни красавицы, манившей его откровенными призывами, но всякий раз пускавшей к себе других; предвкушая возвышенное наслаждение красотой, несчастный был вынужден лишь слушать звуки чужих любовных игр, рвущиеся из двери; и, когда, наконец, дошла очередь до него, он уже не мог испытывать ничего, кроме усталости, брезгливости к запачканной возлюбленной и отвращения к жизни. Тиберия более не привлекала власть, но и отказаться от нее он не мог, так как в этом случае и его самого, и близких ожидала бы насильственная смерть, а государство, по всей видимости, постиг бы новый виток гражданских войн, абсолютно бессмысленных в тогдашних условиях. В такой ситуации он с надеждой смотрел на сына.

Друз Юлий Цезарь был единственным сыном Тиберия от любимой жены Випсании Агриппины, с которой его впоследствии разлучил Август, чтобы женить на своей дочке Юлии. Сын унаследовал нрав отца, но лишь фрагментарно. Он обладал энергией и страстностью Тиберия, но без его воли, умения обуздывать или хотя бы скрывать чувства. Отец любил дружеское застолье, но вынужден был отказывать себе в радостях задушевного общения с окружающими, опасаясь зависти и коварства, господствовавших при дворе, сын же простодушно предавался утехам веселого времяпрепровождения. Тиберий пренебрегал кровавыми плебейскими зрелищами в цирках и на ристалищах, а Друз, не имея аристократической утонченности чувств, упивался созерцанием крови на арене. При поддержке отца он давно приобщился к политической и отчасти к военной деятельности. У него был опыт выступлений в сенате и столь успешный, что Август даже запретил ему и его двоюродному брату Германику официальные речи, так как сенаторы принимали их слова как исходящие от самого принцепса. В общем, Друз являлся заурядным продуктом своей среды и эпохи, но как обычный представитель римской знати он был способен на многое и вполне мог питать надежды отца на продолжение правящей династии.

Приблизившись вместе с Друзом к курии и взглянув на сенаторов, столпившихся у входа в зал заседаний, Тиберий понял, что терзавшие его противоречия не более тягостны и менее унизительны, чем страсти, обуревавшие нобилей. Кто-то из сенаторов подходил к нему для приветствия и выражения соболезнования, кто-то кивал издали, опасливо поглядывая на громадных германцев, составлявших императорскую охрану, которые грифами озирали высокое собрание в поисках добычи. В республиканскую эпоху появление в городе с оружием считалось тяжким преступлением, но теперь отчаянные головорезы грозно мерцают здесь отточенными лезвиями мечей, охраняя первого из сенаторов от остальных шести сотен. Правда, входя в курию, Тиберий оставил охрану за дверью.

Почтенные патриархи наперебой демонстрировали свою скорбь по упокоившемуся принцепсу, но старались делать это как можно оптимистичнее, дабы явить Тиберию пример верно подданничества. В Риме актерская профессия не была в почете, а для представителей высших сословий считалась и вовсе позорной, однако с утверждением монархии сенаторам пришлось освоить все тонкости лицедейства. И они достигли вершин мастерства, поскольку наградой им были не аплодисменты публики, а сама жизнь. В какой еще театральной пьесе, помимо сенатских заседаний, требовалось столь трагически ломать комедию! О, сенаторы, конечно же, были удручены кончиною Августа, но какое счастье им доставило появление в курии хмурого Тиберия! Чего в них больше: скорби или ликования? Всего с избытком — черпай властитель, сколько тебе надобно: в каждом из них хватит лицемерных страстей и для награды и для казни — повелевай же!

Как человек, наделенный истинными способностями, Тиберий чурался фальши. Лицемерие всегда претило ему, тем не менее, он был вынужден терпеть его повсеместно и, хуже того, должен был сам прибегать ко лжи, чтобы скрыть свои достоинства и добрые чувства. В том был парадокс времени, что ныне люди стыдились лучших проявлений человеческой натуры и старались упрятать все доброе на дно души, подальше от чужих глаз.

Республиканское общество оценивало граждан по их непосредственным качествам и одаряло уважением, почетом и славой. Качественные оценки всегда персональны, их нельзя присвоить или украсть постороннему, потому что сами качества не отделимы от личности. Доблесть может принадлежать только доблестному. Количественные же факторы престижа — деньги или собственность — проявляют полное безразличие к личности, нивелируют и в конечном итоге отрицают индивидуальность. Богатство с равным усердием служит любому, кто только изловчится его заполучить. Впрочем, здесь уместно задаться вопросом: кто кому служит? Смена системы оценок общества привела к изменению политической организации общества. Монархия же явилась антиподом исконного римского социума. Все, что было в людях великого и славного, здесь попиралось и преследовалось. Особенно рьяно искоренялись доблести в среде сенаторского сословия. Вот и усердствовали теперь эти умные, высокообразованные, некогда гордые люди в низкопоклонстве очередному претенденту на власть. Причем самые знатные и заслуженные государственные мужи чувствовали себя и самыми виноватыми перед будущим принцепсом, а потому яростнее всех прочих бичевали себя унизительным пресмыкательством.

Подобное зрелище было хорошо знакомо Тиберию, поскольку он не раз стоял на ораторском возвышении рядом с Августом. Однако сегодня трагикомедия человеческого унижения превратилась в совсем уж откровенный фарс. Это свидетельствовало о том, что Тиберия актеры в сенаторских тогах ценят ниже Августа, потому и позволяют себе столь безвкусно переигрывать. Но более всего возмутило Тиберия другое. При созерцании привычной картины он вдруг обнаружил в себе новые чувства. Глядя на того или иного сенатора, Тиберий невольно оценивал его как соперника. За маской лицемерия он стремился узреть оскал покушающегося на его трон узурпатора, за сладкими речами ему слышались угрозы. Все эти люди внезапно, в один миг, сделались его врагами. У Тиберия потемнело в глазах от осознания этого превращения, и он проникся презрением к себе за столь низменные переживания, но с еще большей энергией возненавидел сенаторов, потому что они заставили его испытывать постыдный страх.

Смотря в глаза расположенных напротив него людей, он читал в них ответную ненависть, нечаянно мерцающую в гримасах и ужимках подобострастной угодливости. Как и он, они ненавидели его не за какие-то личные пороки, а за собственное унижение. Выходило, что причиной страданий всех этих людей были не они сами, а некий злой демон, посеявший в их среде раздор.

Наступила пора открыть заседание и обратиться к собранию с речью. Однако Тиберий под впечатлением от постигшего его дурного наваждения потерял контроль над собою и не мог сосредоточиться. Тогда он вспомнил утро. «Не сутулься, мой Цезарь, сегодня твой самый лучший день, — сказала, похлопывая его по плечу, Ливия. — Иди и возвращайся с победой!» В самом деле, ныне ему предстоит сражение, пусть и политическое, а не военное, но оно так же решает вопросы господства и подчинения, жизни и смерти. А перед битвой непозволительно предаваться эмоциям. Чтобы победить врага, нужно прежде всего одолеть его в самом себе, перешагнуть через собственные чувства и страхи. Его мысленному взору предстал римский лагерь в Паннонии и неисчислимые толпы одурманенных призраком свободы варваров за его пределами. Он выводит легионы на жестокую сечу, и вскоре на гигантской равнине неистовствует вакханалия злобы, где правит пиршество смерть. Однако этот хаос является проявлением высшей организации, через которую реализовывалась его стратегическая идея, в конце концов приведшая римлян к победе. Так же обстоит дело и здесь. Тиберий все рассчитал, и оставалось лишь добросовестно исполнить задуманное. Причем сегодняшнее сражение, по его плану, должно было стать всего лишь разведкой боем.

Тиберий посадил рядом с собою консулов Секста Помпея и Секста Апулея и как трибун открыл заседание.

«Я позволил себе собрать вас здесь, отцы-сенаторы, — заговорил он, — для обсуждения одного-единственного, но необыкновенно важного вопроса. Казалось бы, это касается только меня, ибо я говорю об устройстве похорон моего отца, Гая Юлия Цезаря Августа, и об определении покойному меры посмертных почестей. Однако когда речь идет о человеке, который своим попечением облагодетельствовал весь народ римский, кто мыслил своим домом все наше государство, кто стал отцом целого Отечества, то я полагаю себя не в праве распоряжаться посмертной участью такой личности. Если гражданин вырос до государственного масштаба, то и его кончина является государственным вопросом».

Сенаторы привыкли к занудным речам Тиберия и автоматически подыгрывали его фразам жестами и мимикой. Они даже не пытались искать зерна смысла в этой рыхлой груде словес, приберегая силы для решающей схватки.

Вскоре оратор начал затягивать паузы, сбиваясь с ритма, тембр его голоса завибрировал, и аудитория, наконец, поняла, что его душат эмоции относительно обсуждаемого предмета. Тогда сенаторы принялись приглушенно вздыхать и всхлипывать. Тиберий сделал вид, будто поверил страданиям аудитории, и дальнейшим поведением призвал ее оказать ему ответное доверие.

Он потупился и вовсе замолчал, только нервно жевал нижнюю губу в духе привычек его матери.

Наконец срывающимся голосом он воскликнул: «Лучше бы мне не только голоса, а и жизни лишиться!» Тут он сгорбился и, закрыв покрасневшие глаза ладонью, сошел с ораторского возвышения.

— Пусть мой сын, пусть Друз Цезарь вместо меня произнесет эту речь. Ведь Цезарь Август был ему таким же заботливым и мудрым дедом, как мне отцом, — выдавил из себя, словно через силу, Тиберий после некоторой паузы.

С этими словами он вытолкнул вперед двадцатисемилетнего оболтуса, и тот резво подхватил прерванную речь. Друз был вполне готов к такому обороту событий, так как все было спланировано заранее. Тиберий не желал занижать свою персону трафаретными выступлениями, а вот Друзу лишний раз показаться сенату было полезно. Правда, Тиберий наметил три варианта передачи слова сыну, рассчитанных на различную обстановку в зале. Благодаря податливости Курии реализовался простейший из задуманных сценариев.

После того, как оратор на трибуне и зрители на скамьях слаженно исполнили высокопарную песнь скорби, началось самое интересное. Весталки передали хранившееся в их храме завещание принцепса. Тиберий добросовестно провел процедуру освидетельствования печатей. При этом он сделал реверанс высокому собранию, допустив в курию только лиц сенаторского сословия, остальные свидетели подтвердили свои печати в вестибюле.

«Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь», — начал читать царский документ глашатай.

Эти слова больно резанули душу Тиберия, еще раз показав ему и всем прочим, сколь не любил его Август, усыновивший пасынка только под давлением обстоятельств и происков Ливии, что, впрочем, как многие полагали, было одним и тем же. Однако он ничуть не изменился в лице, по-прежнему выдерживая позу скорбящего прилежного сына. Сенаторы внутренне злорадствовали, но виду тоже не подали.

Оставшуюся треть наследства получала Ливия, причем Август посмертно проявил к жене отеческие чувства и удочерил ее. «Теперь Ливия стала сестрою собственного сына», — перешептывались сенаторы, прилежно сохраняя скучнейшую серьезность на лицах. Однако насмешки насмешками, а Ливия отныне должна была именоваться Юлией Августой.

Далее глашатай зачитал длинный перечень наследников второй и третьей очереди. В целом наследство, полученное Тиберием и Ливией, не превышало состояний, оставляемых другими богатыми римлянами. Зато гигантскую сумму Август передавал казне, народу и солдатам. Все граждане огромного государства в той или иной степени были облагодетельствованы почившим принцепсом.

К завещанию прикладывались еще три свитка. В первом содержались распоряжения относительно погребения, во втором — список деяний великого человека, а в третьем — подробный отчет о состоянии государства, в котором указывалось, сколько в той или иной провинции воинов, сколько денег в государственной казне и сколько — в императорской, перечислялись чиновники канцелярии принцепса, ведающие финансовыми вопросами. Все это еще раз показало сенаторам, сколь заботливым хозяином государства был Август, а заодно вновь заострило вопрос о том, каким же правителем будет Тиберий. Однако, что бы ни гадали на сей счет нобили и простые граждане, все сходились в одном: Август гениален, значит, Тиберий в любом случае будет хуже. И эта оценка довлела над собранием, форумом, где толпился плебс в ожидании вестей из курии, Римом, Италией и всем Средиземноморским миром.

После рассмотрения завещания принцепса Тиберий возвестил о последнем вопросе повестки — погребальных мероприятиях вдобавок к тем, которые определил себе сам Август, и почестях почившему. Сенаторы от массовки перешли к сольным номерам и принялись со всею возможной фантазией высказывать предложения во славу мертвого принцепса, но так, чтобы угодить живому. Тиберий, ссутулившись, сидел в своем кресле и исподлобья брезгливо посматривал на говоривших. Однако против воли его взгляд временами становился болезненно пристальным, он мучительно пытался проникнуть сквозь завесу словес в глубь души того или иного оратора, чтобы извлечь оттуда истину. И чем больше в чьих-то высказываниях было помпезности и лести, тем худшая подоплека виделась Тиберию, тем больнее в его мозгу зудело сомнение. Порой ему хотелось вызвать стоящую за дверью охрану, выхватить меч у одного из германцев и вонзить в грудь говорившему, чтобы вывернуть ему нутро и увидеть его черную кровь, разносящую по организму преступное намерение.

Тело принцепса должно проследовать через Триумфальные ворота — считали сенаторы — перед гробом надобно пронести статую победы, доски с текстом законов, установленных им при жизни, песнь плача должны исполнять дети лучших фамилий. Предлагалось учредить историческую эпоху под названием «Век Августа» и многое другое в таком роде. Когда воображение сенаторов оскудело, Тиберий вернул себе инициативу. Он сказал, что не стоит пытаться великое возвеличивать мелочным, не следует горный пик украшать дурашливыми статуэтками. Из всех предложенных почестей Тиберий с гордой скромностью выбрал наиболее пристойные. И тут же по залу пополз шепот: «Смотрите, он завидует славе Августа и хочет принизить авторитет отца Отечества». Тиберий не слышал этого, но уловил зловонный душок сплетни, загрязнивший и без того тяжкую моральную атмосферу Курии. Лицо его омрачилось. Это не осталось незамеченным; сенаторам почудилось, будто над их головами смыкается свод Мамертинской тюрьмы. Тогда, спасая положение, Валерий Мессала вдруг предложил, чтобы ежегодно приносилась присяга на верность Тиберию. Сенаторы, как дети, открыли рты, и даже у непроницаемого Тиберия округлились глаза и отвис подбородок. Отвечая на это безмолвное недоумение, Валерий пояснил, что из всего богатого наследия Августа Тиберий является самым главным даром государству, а потому почтение к нему будет лучшим прославлением почившего титана.

Тиберий понял, что столь дурное низкопоклонство компрометирует его, провоцирует сенаторов подозревать сговор. Это было тем более неприятно, что он действительно вступил в сговор с консулами и некоторыми аристократами. Бесшабашный Мессала не принадлежал к их числу, однако по неловкости как бы выдал реальную тайну.

— Ты нас немало удивил, дорогой Мессала, — с учтивой улыбкой на надменном лице заметил Тиберий. — Поясни же нам всем, в равной степени захваченным врасплох кавалерийским наскоком твоего остроумия: ты выступил с этим предложением по моей просьбе?

Сенаторы затаили дыханье в предвкушении расправы, совсем как простолюдины в цирке, когда меч «самнита» занесен над запутавшимся в собственной сети ретиарием. Сильнее землетрясений и наводнений они страшились гнева Тиберия, но их извращенные души более всего на свете жаждали спровоцировать предполагаемого тирана на вожделенный акт кровавого преступленья.

— Увы, Цезарь, — заявил Валерий, — сколь ни досадно мне вызвать твое нерасположение, должен все равно признаться, что я выступаю исключительно по собственному разумению. Более того, и впредь я намерен высказывать только те мысли, которые продиктованы мне моею совестью и понятиями о благе народа римского и сената, чем бы мне это ни грозило.

Сенаторы застонали от разочарования. Мессала оказался победителем, хуже того, он застолбил за собою самую оригинальную разновидность лести, позволяющую пресмыкаться перед правителем в позе гордой независимости. Тиберий невольно улыбнулся и сказал:

— Ну, если ты говорил по совести, то пусть это забавное предложение и останется на твоей совести.

На том спектакль для сенаторов завершился, и они отправились в свои дворцы, чтобы крепко выпить, обильно закусить и едко поострить в кругу друзей о злонамеренности нового тирана и низкопоклонстве деградировавших аристократов. Тиберий же вышел к народу и еще долго говорил об Августе и завтрашнем мероприятии, увещевая граждан не омрачать последний земной день великого государственного мужа беспорядками, аналогичными тем, какие потрясли город при сожжении прямо на форуме трупа Гая Цезаря.

Дома Тиберий обнаружил, что уже все слуги, друзья и льстецы с усердием величают матрону Юлией Августой и что она вообще осведомлена о всех перипетиях сенатского заседания. Сам Тиберий тоже мог именоваться Августом, однако предпочел остаться Тиберием Цезарем.

Похороны Августа стали первым общественным мероприятием Тиберия в роли правителя, и он постарался организовать все должным образом. По всему городу и, конечно же, на Марсовом поле, где происходило сожжение тела, были выставлены внушительные караулы преторианцев. Такие предосторожности вызвали насмешки пожилых людей, помнивших хаос и погромы во время похорон основателя династии Цезарей. Те римляне являлись детьми республики. В них был жив дух свободы, они сознавали свои общественные права и обязанности и активно боролись за социальную самореализацию, понимая, что, только отстояв за собою гражданский статус, могут сохранить себя как личности. Предосторожности властей против подобной бурной реакции сегодняшнего населения Рима выглядели смехотворно.

Гражданский и моральный уровень новых римлян продемонстрировал сенатор преторского ранга Нумерий Аттик. Он во всеуслышанье заявил, что видел, как из грязного пламени погребального костра вырвался светлый образ Августа и величаво воспарил в небеса. Когда его, уже на форуме, попросили подтвердить свое видение, он повторил историю с вознесением духа принцепса в мир богов и поклялся, что так все и было на самом деле. Это трогательное откровение верноподданного гражданина послужило консулам поводом, чтобы еще раз собрать сенат и выставить на обсуждение вопрос об обожествлении покойника, дабы задним числом узаконить его самовольное вознесение в сонм богов. А вечером того же дня глаза Нумерия вновь горели экспрессией, но уже совсем иного рода: вольноотпущенник великолепной интриганки Августы отсчитывал ему миллион сестерциев. Так и осталось неясным, заработал он миллион предприимчивостью или же послушанием.

Благополучно предав земле прах предшественника, Тиберий, наконец-то, мог вплотную подступить к делу всей своей жизни. Однако его деятельность по захвату власти состояла в создании видимости отказа от этого захвата, сгущении тумана неопределенности и всемерного нагнетания напряженности в обществе. Поэтому на заседании сената, созванном консулами по его тайному указу, государственные проблемы вновь обходились молчанием.

Разговоры шли о почившем принцепсе. Ввиду отсутствия реального смысла обсуждения этой темы, ей придавался мистический смысл. Многомудрые сенаторы усматривали божественный промысел в том, что Август умер в тот же день года, в который пятьдесят семь лет назад впервые получил консульские фасцы. Еще более важным для государства патриархи находили другое совпадение: оказалось, что Август изволил испустить дух в том же доме, где прежде скончался его отец. Между прочим, это совпадение из века в век реализовывалось в семьях бедных римлян, и никто не обращал на это внимания.

Тут на расчувствовавшихся сенаторов и свалилось предложение консулов об обожествлении Августа и соответственно о создании посвященных ему культа и храма. Конечно же, все были за почитание нового бога, тем более что многие надеялись получить титул фламинов Августа. Следом за первым консулы пробубнили занудными голосами и второе постановление, которым Тиберий объявлялся принцепсом сената. Размягченные умы сенаторов никак не отреагировали на это заявление. Сам Тиберий тоже проявил пассивность. Теперь он почему-то не стал допытываться у докладчиков, по его ли просьбе они выступили с этим предложением.

Хитрость Тиберия состояла в том, что оспорить консульское постановление не представлялось практической возможности. Звание первого сенатора являлось только почетным титулом, не несущим в себе юридической значимости. Оно свидетельствовало лишь об авторитете данного лица. Тиберий же в настоящее время, бесспорно, имел наибольший авторитет из всех римлян как благодаря своим заслугам, так и по опыту ведения государственных дел. И, поскольку значившийся первым в сенаторском списке Август покинул мир, документ нуждался в корректировке. Внесение на первое место имени Тиберия казалось формальным, всего лишь канцелярским актом. Но на самом деле все обстояло по-иному. Учтя печальный опыт тщеславного Гая Цезаря, Август в свое время отказался от формальных атрибутов монархии и добился единовластия в рамках республиканских форм правления путем изменения содержания ряда магистратур и почетных титулов. Именно свой авторитет он сделал главным нравственным обоснованием власти, а право первого сенатора предлагать и рекомендовать превратил в мягкий диктат. В свете этой трансформации звания принцепса сегодняшнее постановление консулов можно было рассматривать как возведение Тиберия на царский престол. Однако лицемерие форм, в которые был облечен сей факт, позволило примириться с ним всех присутствующих.

Так завершилось еще одно сенатское собрание, но политическая ситуация не стала прозрачнее. И знать, и плебс недоумевали, кто ими правит. Постановления издают магистраты и сенат, Тиберий отмалчивается, отнекивается либо углубляется в непроницаемую для мысли чащобу словес. Тем не менее, над всем и всеми незримо витает воля нового принцепса и направляет события в нужное ему русло. Однако далее государственная жизнь не могла продвигаться в клубах тумана неопределенности. Приближалось время магистратских выборов. Все последние десятилетия кандидатуры определял Август и любезно рекомендовал их сенату и комициям. Те же из учтивости всегда соглашались с мнением самого авторитетного гражданина. Причем Август был весьма тонок в политических изысках и порою проводил на государственные посты своих недругов, чем существенно подкреплял кредит доверия к себе. А как быть теперь? У высокопоставленных подхалимов возникло жгучее желание предложить в консулы самого Тиберия и его сына Друза. Но, увы, натура Тиберия была слишком сложна и темна для сенаторов, поэтому они опасались, что лобовая лесть не принесет желаемого результата. Но разве они могли выставить иных кандидатов? В такой ситуации необходимо было добиться, чтобы сам принцепс разверз царственные уста и изрек ключевые слова к разгадке предвыборного ребуса. Кроме того, из Иллирии просочились первые слухи о солдатских волнениях, и это также требовало немедленных и решительных действий властей.

В накале политических страстей сознание граждан созрело для очередного, теперь уже решающего сенатского заседания, и консулы вновь призвали патриархов в курию. Тиберий прибыл наравне со всеми и, как обычно, оставил за дверью своих грозных «церберов», но сел между консулами.

Первым выступал Секст Помпей. Однако Помпей отнюдь не был помпеянцем. Потомок виднейших республиканцев завел пространную речь о сложности и опасности для государства состояния безвластия, а в качестве спасительной меры в открытую предложил Тиберию как принцепсу принять управление на себя.

Что бы произошло с Фабиями, Фуриями, Сципионами, Эмилиями — столпами настоящего, республиканского Рима — если бы они услышали, как законный консул сетует на безвластие и в присутствии шестисот сенаторов предлагает империй частному лицу? Увы, сегодняшние римляне не сознавали саркастического парадокса ситуации и с полной серьезностью стали подпевать горе-консулу славословия в адрес Тиберия. Тот вначале отбивался от назойливых приставаний репликами с места.

— Вы даже не представляете себе, какое это чудовище — власть, — говорил он.

— Вот именно, мы не представляем, а ты нам как раз и покажешь.

В этой будто бы льстивой фразе Тиберию почудились насмешка и даже вызов. Он резко обернулся к говорившему и, пронизывая его взглядом, изменившимся голосом спросил:

— Показать тебе чудовище, Приск?

Несчастный старик схватился за сердце и упал навзничь. Писцы бросились на помощь и вынесли его из курии. Тиберий, будто бы провожая их, вышел следом за дверь и приказал начальнику стражи выяснить, а потом доложить, действительно ли у Приска обморок или он симулирует.

— Неужели диковинные рыбки на вилле этого отъявленного богача останутся сиротками? — зло сострил кто-то на галерке.

— А самым неприятным будет, если ты не успеешь отдать ему долг, — отозвался его сосед.

— Зато тебе станет легче блудить с его дочкой! — бросил третий.

Тиберий брезгливо скосился в ту сторону, откуда исходил этот шум и, нетерпеливо побарабанив пальцами по рукоятке кресла, встал, прошел на ораторское возвышение и заговорил:

— Государство наше, хвала богам и славным предкам, необъятно, силы же человеческие ограничены. Невозможно в одиночку управиться с таким хозяйством… — он сделал паузу и внимательно обозрел зал.

Фраза была провокационной, рассчитанной на выявление республиканских настроений в Курии. Сенаторы это поняли, особенно те, кто действительно имел республиканские идеалы. Однако школа лицедейства, пройденная в марионеточном сенате Августа, позволила им скрыть глубинные чаянья души. С остекленевшими глазами и приторными физиономиями, как у женщины, прячущей под юбкой любовника, сенаторы принялись петь гимн во славу мудрости Тиберия.

Принцепс помолчал, небрежно трогая взглядом эти угодливые лица. «Однако несколько лет назад, когда я томился на Родосе, вы были совсем иного мнения о моем уме», — хотел сказать он, но удержался и поспешил прикрыть даже мысленный след этой фразы на лице, надев на него такую же глупую маску, какая была у тех, кого он только что осудил за неискренность.

Проведя этот тест и убедившись, что сенаторы не смеют в открытую говорить о возвращении республиканских порядков, Тиберий начал выстилать себе дорогу к трону витиеватыми фразами.

— Только великому Августу была по силам эта грандиозная задача. Деля с ним его заботы, я на собственном опыте убедился, сколь тяжким бременем является власть.

— Если с задачей справился один, то ее одолеет и другой! — эхом отозвались слова Тиберия в зале. — Ты уже познал эти заботы, кому же как не тебе взвалить их на свои могучие плечи.

Тиберий примолк, как бы исчерпав доводы, а сенаторы задрожали от страха, что он в самом деле уступит их лживым уговорам и станет тираном. Но, благодаря таланту проницательности государственного мужа, Тиберий понял, что время притворства еще не минуло. Он велел принести и прочитать приложенную к завещанию Августа записку со справочными данными по состоянию государства. После того, как прозвучал длинный перечень провинций, легионов в них, флотилий, зависимых царств, статей налогов и расходов, принцепс воздел руки к потолку и вопросил послушную публику, мыслит ли она, чтобы с этой невообразимой массой дел управлялся один человек.

«А может быть, он и впрямь согласен потесниться на троне и приютить обиженную изгнанницу республику?» — воспряли просветленные сенаторы.

— Нет, — разочарованно ответил самому себе, а также всем оптимистам, Тиберий. — Эту задачу надобно разделить между несколькими достойными мужами.

Глаза сенаторов потухли, но они продолжали преданно таращить их на своего будущего мучителя. Наиболее подвижные тянули руки к изваяниям богов, взывали к изображению Августа и молили, молили Тиберия принять власть.

— Уступая вашим настоятельным просьбам, а также исходя из своего опыта и воли божественного Августа, который, назначая меня преемником, конечно же, имел в виду более значимое и ответственное наследство, чем хозяйство его дома, но более всего — ради сената и народа римского я, пожалуй, согласился бы принять на себя управление какой-либо частью государственных дел.

Тут к нему обратился Азиний Галл, сын знаменитого историка Азиния Поллиона:

— Прошу тебя, Цезарь, указать, какую именно часть государственных дел ты предпочел бы получить в свое ведение?

Тиберий недобро вздрогнул при первых звуках прозвучавшего голоса. От этого человека он не мог ожидать ничего хорошего. Из множества людей, которых он не любил, Азиний был для него самым неприятным. Именно Галл женился на Випсании Агриппине, после того как Август отобрал ее у Тиберия, и, казалось, он до сих пор злорадствует, полагая, что имеет особую власть над Тиберием, обладая его любимой женщиной. При всякой встрече с этим человеком Тиберий испытывал гадливое чувство, будто тот фамильярно шарит у него под тогой ниже пояса.

— Любую часть дел, которую мне поручит сенат, — по возможности спокойно отвечал Тиберий. — Я не откажусь ни от одной общественной обязанности, которая была бы мне по силам.

— Но все же назови, Цезарь, какую именно долю государства ты охотнее принял бы под крыло своего гения? — с тонкою улыбкой настаивал Галл.

Предложение выглядело весьма коварным. Сенаторы понадеялись, что принцепс угодил в собственную ловушку, и теперь его тиранию действительно удастся ограничить. Однако еще большую радость их измельчавшим душам доставляло затруднение, в котором оказался Тиберий. Они едва удерживали на лицах маску серьезности, наблюдая замешательство принцепса.

Однако Тиберий молчал вовсе не потому, что будто бы не нашелся, чем парировать каверзу. Его душу теснили нахлынувшие переживания. Ему вспомнилось, сколь любвеобильна при всей своей стыдливости Випсания, какими нежными ласками она благодарит мужчину за доставленное наслаждение. Вглядываясь в отталкивающую улыбку Азиния, являвшуюся смешением самодовольства, коварства и лести, Тиберий искал на его губах следы поцелуев Випсании. Ему казалось, будто они яркими звездочками горят на всем лоснящемся от жирного пота лице соперника, и у него сыпались искры из глаз.

За двадцать шесть лет разлуки с любимой женой Тиберию лишь однажды посчастливилось повстречать в городе Випсанию. И он проводил ее таким взором, полным любви и тоски, что Август тут же предпринял меры, чтобы она никогда не попадалась на глаза его зятю. Теперь ей было далеко за сорок, но Тиберий слышал от столичных повес, что приятностью черт лица и особыми брызжущими из нее, как фонтан, флюидами женственности она до сих пор зажигает взоры мужчин и отягчает их чресла вожделением, ее внимания домогаются двадцатилетние юнцы и семидесятилетние богачи, чьи деньги не позволяют им предаваться радостям спокойной старости и гонят на рискованные приключения. Лишь он один не имеет возможности вступить в это состязание… Может быть, теперь? Тиберий бросил быстрый взгляд на Азиния, и его передернуло от отвращения. Нет, он не унизится до того, чтобы следовать тропою, утрамбованной этим героем.

— Скромности не пристало выбирать или отклонять что-либо из того, от чего в целом мне было бы предпочтительно отказаться, — наконец произнес Тиберий через силу.

Между тем взгляд принцепса пробил броню самодовольства Азиния Галла, и тот едва не повторил кувырок Приска. Его прошиб озноб, мгновенно иссушивший пот, обычно покрывавший рыхлую кожу красного лица. Страх за эту самую, некачественную кожу заставил его правильно сориентироваться в ситуации и проделать блистательный дипломатический вираж.

— Своим вопросом я хотел показать, что невозможно разделить неделимое, — пояснил он. — Нельзя выделить в управление лишь часть государственных дел, ибо все в этом гигантском организме взаимосвязано. Только одна мысль гениального принцепса может пронизать собою все сферы общественной жизни и связать их воедино.

Любой, кто хотел бы возразить Азинию, мог бы привести в опровержение его заявления многовековой опыт Римской республики, но таких желающих не нашлось. Все облегченно, хотя и не без некоторого разочарования, выдохнули. Назревавший конфликт в очередной раз разрешился карикатурной лестью. Только Тиберий с очевидной досадой принял слова Галла, но лишь потому, что ему слишком нравилась его жена, а значит, не могло понравиться ничто другое в нем.

Чувствуя близость победы, Азиний Галл в очередной раз привел в пример Августа, отлично управлявшегося со всем государством, а далее рассыпал бисер похвал Тиберию за его былые успехи. Он долго перечислял его победы на восточных и северных рубежах государства, а также в политической жизни. Потерявшие терпение сенаторы вновь начали перешептываться, обмениваясь остротами, — единственным утешением в их рабской доле, оставленным им республиканской культурой.

— Пожалуй, он сейчас поблагодарит Цезаря за жену, — бросил соседу внушительный Луций Аррунций, однако тот сделал вид, будто у него зачесалось ухо, и закрылся от крамольной шутки пухлою ладошкой.

Когда Азиний завершил феерическую лесть и водрузил массивное тело обратно на скамью в зале, Тиберий сказал, что был чрезвычайно рад услышать добрые отзывы о своей деятельности, но мнения о существе дела не изменил.

— Успехи, о которых здесь говорилось, — заметил он, — были достигнуты благодаря тому, что я верно оценивал собственные силы и не брался за то, чего я не достоин. Легко говорить тем, кто не может поставить себя на мое место.

— Мне нелегко говорить, Цезарь, но я должен это делать ради блага Отечества, — вставая, зычным приятным голосом возвестил Луций Аррунций. — Ты достоин высшего, Тиберий Август.

Тиберий посмотрел на нового говоруна с неприязненным изумлением. Незадолго до смерти Август, обсуждая возможных кандидатов в принцепсы, сказал: «Марк Лепид достаточно одарен, но откажется, Азиний Галл алчет, но это ему не по плечу, а Луций Аррунций и Гней Пизон достойны этого и, если представится случай, дерзнут». И вот теперь Аррунций словно в издевку затевает речь как раз тогда, когда он, Тиберий, обронил фразу о том, что никто из них не мыслит себя на его месте.

— Извини, любезнейший Луций Аррунций, что перебиваю тебя, — остановил напористого оратора Тиберий, — но я хочу раз и навсегда договориться с вами, отцы-сенаторы, чтобы доставшееся мне в наследство имя Августа мы использовали только в обращении с иноземцами в качестве свидетельства достоинства римской власти. Здесь же, в курии, делать этого не следует, ибо мы все слишком привыкли мыслить под этим именем другого человека, и вытеснить его образ из наших сердец никому не удастся.

Аррунций был блистательным оратором, потому он, ничуть не смущаясь остановкой, успешно продолжил прерванную речь. Он говорил легко, пышно и остроумно, являя залу прекрасный образец яркого, но пустого риторства своей эпохи. По содержанию его выступление ничуть не отличалось от прочих, но привычные лесть и лицемерие в его устах окрашивались в приятные тона, а легкая подсветка тонкой иронии и вовсе сделала речь изящной и почти что интересной.

Чем большее любопытство к этому артистическому номеру проявлял зал, тем ревностнее прислушивался к происходящему Тиберий. Ему вдруг представилось, будто боги и впрямь поменяли их местами. Какими бы словами в такой ситуации он, Тиберий, восхвалял бы Аррунция? Он не мог вынести такой трансформации даже в воображении. Этот человек был сейчас ему враждебней Ганнибала. Каждое его слово казалось смертоносным кинжалом, в каждом намеке виделась чаша яда.

А между тем Аррунций звонко, по всем правилам риторики нахваливал принцепса, полагая, что сегодняшней речью он добыл себе безопасность при дворе на многие годы, если только судьба не предоставит ему случая вскарабкаться еще выше.

Тиберий, все сильнее раздражаясь, приходил в неистовство. Он уже готов был подозревать в злостном заговоре не только сенаторов, но и изваяния богов, он ревновал к мраморному Августу, беспристрастно взирающему на происходящее резными глазами без зрачков. «Коль хорошо сыграли мы, похлопайте и проводите добрым нас напутствием», — вспомнил Тиберий предсмертные слова своего предшественника, переданные ему Ливией. Да, он отыграл свой спектакль с великою славой на все времена. А для него, Тиберия, вся эта гнусная карусель только начинает раскручиваться. Зачем ему такие заботы на склоне лет? Однако демон власти уже схватил Тиберия за горло, и разум его помутился от недостатка свежего воздуха. Он не мыслил иного исхода, да ему никто и не позволил бы живым уйти из власти. Еще раз посмотрев вокруг, он убедился, что эти люди способны быть либо рабами, либо господами, равноправное же сотрудничество, свойственное гражданам республики, с ними невозможно.

А великолепный Аррунций продолжал заливаться соловьем, изысканными похвалами принцепсу выпрашивая себе монаршие милости на будущее. Метнув в него ненавидящий взгляд, Тиберий едва не вскричал, что он хочет, страстно желает, жаждет властвовать, чтобы повелевать такими вот пронырливыми пустозвонами. Именно их испорченность, лживость, жадность, коварство вынуждают его стремиться к трону.

Тиберию захотелось прервать словоизлияния ненавистного ему оратора, но он в очередной раз сделал над собою усилие и сдержался. Сенаторы старались потопить в море словес волю своего соперника в притязаниях на гегемонию в обществе, заставить его ошибиться, сорваться, совершить неблаговидный поступок, чтобы дискредитировать его и за счет этого попытаться устранить с пути. Но он почти того же самого добивался от сената. Здесь шла война измором. Он тоже намеревался словесными баталиями изнурить оппонентов, размягчить их упорство и принудить сдаться, дабы они добровольно повесили себе на шею ярмо. Многоречивые и будто бы бессодержательные споры были сильны подтекстом.

Напряжение этой борьбы трудно оценить стороннему наблюдателю. Через несколько десятилетий римские же историки назовут те события «постыдной комедией», но они будут принадлежать уже иной эпохе, и им невозможно будет понять, что там было больше драмы, нежели комедии.

Особенность ситуации заключалась в противоречии, состоящем в том, что власть принцепса являлась необходимостью, но не имела под собою никакой юридической основы. Тогда казалось, что Август приспособил республику исключительно под себя, и никто другой не способен повторить его путь.

Когда-то Юлий Цезарь попытался воцариться в Риме как обычный восточный деспот. Сначала он воспользовался социальной болезнью общества, чтобы путем демагогии, жонглирования демократическими лозунгами, получить войско, затем применил войско для выколачивания денег из ничем не повинных галлов, потом с помощью денег развратил сенат и, наконец, пошел войною на собственное Отечество. Уничтожив в кровавой бойне всех сколько-нибудь по-римски мыслящих римлян, он посчитал дорогу к трону расчищенной. Однако слишком глубоко укоренился республиканский дух в недрах этого народа. Подобно тому, как в стае некоторых видов рыбешек в ответственный момент наиболее крупные самки превращаются в самцов, так и среди приспешников Цезаря, оставленных им в живых по их ничтожеству, его тирания в конце концов пробудила римский характер. Ближайшие сподвижники диктатора изрешетили кинжалами того, кто пытался обратить в рабство все человечество. Причем они придали этому убийству вид чуть ли не религиозного акта очищения мира от скверны хамского индивидуализма.

Но, увы, воскресить исконный образ жизни, принесший римлянам успех на мировой арене, уже не представлялось возможным. Республика была вытеснена не только из государства, но и из экономической и повседневной жизни общества. Деньги — носители бациллы эгоизма — заразили римлян частнособственнической страстью, этим раком души, и люди утратили исконную человеческую способность с свободному сотрудничеству. В то время римляне, по наблюдению их историка, не могли ни выносить своих пороков, ни средств против них. Это неразрешимое противоречие привело к эпохе новых войн. За неимением свежих идей одна из противоборствующих сторон использовала прежний лозунг — возрождение республики; другая же — не смея вслух объявить о своих целях, прикрывалась патриархальной добропорядочностью в отношении погибшего Цезаря. Только исходя из сыновней любви к посмертно усыновившему его Цезарю Октавиан вел огромное войско на Рим и требовал себе консульство в обход законов. Только из чувства протеста против убийства Цезаря безмерно обогащенный им Антоний резал в битвах десятки тысяч соотечественников.

Лозунги лозунгами, но сильнее оказались легионы цезарианцев. Однако победители тоже не принадлежали себе. Их нес бурный поток событий, и им оставалось только лавировать в бесконечной борьбе за существование. Первым делом они сняли клеймо проклятья со своего предшественника. Правда, им не удалось добиться общественного осуждения тираноубийц. Получилось, что теперь одураченные римляне одновременно чтили и Цезаря, и тех, кто с ним расправился. Один был велик победами своих последователей, а другие — святостью идеалов. Тем не менее, оправдание, а потом и обожествление Цезаря послужили шаткими мостками цезарианцам через пропасть гражданских раздоров на пути к миру. Но мир оказался недолгим. Индивидуализм еще раз показал свой агрессивный нрав. Теперь всемирная грызня велась ради выяснения отношений между недавними друзьями Октавианом и Антонием. Простоватый разгульный малый Марк Антоний попал в рабство к собственной власти, и та слепила из него типичного тирана, такого, каким пытался стать Цезарь. Однако то, что в силу политической необходимости почиталось божественным в Цезаре, было без промедления осуждено Октавианом в Антонии. Таким образом, Октавиан выступил в этом противостоянии в качестве вождя римского государства, а Антоний оказался в роли какого-нибудь Антиоха, оттяпавшего у римлян половину страны. Грамотное идеологическое оформление кампании позволило Октавиану добиться перевеса, и после жесточайших битв на море и на суше Антоний был повержен. Однако главным итогом всех гражданских войн стало крайнее истощение государства, оскудение его материальных и людских ресурсов. Потоки крови и слез унесли с собою и римские идеалы. Рим уподобился инсультному больному, впавшему в прострацию от чрезмерного кровопускания. Протестный потенциал иссяк, мир стал неизбежным следствием произошедших событий, несмотря на то, что исходные противоречия так и остались неразрешенными.

Изворотливый Октавиан использовал такую ситуацию, чтобы примирить непримиримое. Он создал из государства некоего идеологического кентавра: в существующие республиканские формы им была втиснута монархия. Чтобы прикрыть обман, Октавиан привел в действие могучую силу искусства и пропаганды. Его друг Меценат взял на себя идеологическое управление литературой, живописью, подчинил государственной идее скульпторов и архитекторов. Под руководством и при материальной поддержке Мецената появились на свет эпические произведения о римской истории, единой и неделимой, якобы изначально ориентированной на превращение римской общины в мировую империю. Октавиан в этих сказаниях выступал в роли последователя легендарных героев Отечества, а его власть представлялась закономерным итогом неуклонного поступательного развития Республики. Идеологическим апогеем этого возвеличивания стало наделение его трудно переводимым, но, безусловно, почетнейшим именем — Август. Одновременно отстраивался сам город, В конце жизни Август говорил, что, получив Рим кирпичным, он оставляет его мраморным.

Октавиан Август поборол тщеславие, сгубившее некогда Цезаря. Он определил свою власть как влияние авторитета первого среди равных и выступал перед согражданами в качестве принцепса, то есть лидера сената. Однако уже без лишнего шума он взял себе титул императора, превратив почетное наименование победившего врага полководца, претендующего на триумф, в звание командующего войсками, а также присвоил себе права пожизненного народного трибуна, чтобы иметь возможность налагать вето на любые постановления официальных должностных лиц. Он ничего не приказывал, а лишь рекомендовал и советовал. Но благодаря его авторитету эти советы почитались согражданами как наимудрейшие. «Я бы возразил тебе, Цезарь, если бы это было возможно», — однажды бросил реплику кто-то из сенаторов. Впрочем, всерьез возражать принцепсу было просто некому. Все республиканцы погибли в гражданских войнах и в ходе свирепых репрессий. Сторонники Антония также были уничтожены. Сомнительных персон принцепс изгнал из состава сената при проведении чистки высшего сословия, в результате которой из тысячи человек в сенате осталось шестьсот.

Таким образом, Октавиан сохранил за государством видимость республики, но, благодаря концентрации в своих руках, так сказать, контрольного пакета республиканских магистратур и умелой, а подчас жестокой кадровой политике, превратил его в фактическую монархию. Однако его власть носила, казалось, персональный характер. Это было правление именно Августа, а не монарха вообще. Причем все хитроумное сцепление противоречий, созданное им из обломков погибшей республики и густо замешанное на пороках современного Рима, было обернуто блестящей мантией лицемерия, придающей эклектичному государственному порядку помпезный, оптимистичный вид.

Вот под этой мантией лицемерия и копошились сейчас Тиберий и сенаторы, пытаясь разобраться с замысловатыми узлами наследства Августа, но более всего страшась разорвать спасительный покров лжи и обнажить былые противоречия. Это сенатское заседание на самом деле решало те проблемы, которые прежде обязательно приводили к гражданским войнам и проскрипциям. Однако после благ Августова мира никто не желал погружаться в хаос междоусобицы, тем более что достойной цели для войны уже не существовало. Все сенаторы носили в душе ностальгические мечты о республике, но против воли сознавали обреченность на неудачу любых попыток возродить исконные порядки в нынешних условиях. Значит, война может служить лишь корыстным интересам отдельных персон. Позднее историк о подобной ситуации написал: «Решался вопрос не о том, быть ли римлянам в рабстве или нет, а о том — у кого». Естественно, что покупать тронное право для одного ценою страданий всех большинство сенаторов не желало. А отдельные личности, способные питать такие надежды, с неудовольствием обнаружили, что Тиберий фактически уже правит государством. Ему служат преторианцы, подчиняются префект по снабжению столицы продовольствием и другие городские службы. Он руководит чиновничьим аппаратом принцепса и располагает императорской казной. Тут только выявилось, что Август втихомолку уже создал параллельный республиканскому аппарат управления государством.

Но, при всем том, положение Тиберия не было прочным, так как он не имел законных прав ни на преторианцев, ни на аппарат принцепса. Более того, и сами властные структуры Августа не являлись легитимными, и могло случиться так, что Тиберия призвали бы к ответу не только за фактическую узурпацию власти, но и за последствия противоправной деятельности Августа. Вот почему ему было так необходимо обожествление умершего принцепса, вот что придало необыкновенную зоркость глазам Нумерия Аттика, обнаружившего воспаривший к небесам образ Августа.

Деклассировавшему за годы войн, репрессий и идеологического одурачивания плебсу были неведомы все эти тонкости. Но сенаторы отлично понимали двусмысленность положения и нового принцепса, и самого сената, и Римского государства вообще. Поэтому Тиберию необходимо было добиться с сенаторами некого «джентльменского» соглашения о сохранении сложившегося порядка. Для достижения этой цели он должен был продемонстрировать почтение к аристократии, но не выказать перед нею слабости. Следовало обнадежить сенаторов в плане сохранения существующих привилегий и даже перспективы расширения их полномочий и свобод. Но в то же время надлежало внушить им страх, показать, что он, Тиберий, достаточно силен, чтобы даже против их воли утвердить свое первенство.

Сенат, в свою очередь, должен был тонко лавировать, чтобы не спровоцировать тирана на кровавую расправу, но выторговать у него как можно больше прав, показав свою лояльность, убедить в целесообразности сотрудничества. Поэтому под прикрытием лести нобили норовили всячески урезать власть принцепса. Ситуация осложнялась еще и тем, что сенат не был единым органом, и каждый здесь, помимо магистральных целей своего сословия, старался решить еще и личные задачи. У кого-то они были мельче, у кого-то крупнее, а кое-кто готовил почву для будущих переворотов. В самом деле, почему бы не дерзнуть видным и истинно талантливым людям, ведь Тиберий все-таки — не Август? Он пробрался к власти происками Ливии, обольстившей, будучи еще замужем за Клавдием, влюбчивого Октавиана, а затем, как многие считали, уничтожившей всех его прямых потомков мужского пола — «матери опасной для государства и плохой мачехи для семьи Цезарей», — как сказал Тацит. Ну, и конечно же, сенаторы мечтали хотя бы на горизонте увидеть зарю возрождающейся республики. При Августе нормализовалась хозяйственная жизнь государства, почему бы теперь не взяться за восстановление и его политической системы. Многим все еще казалось, что принципат Августа — не новая эпоха, а лишь переходный, реставрационный этап на пути к обновленной республике. Причем последняя мысль не была чужда и самому Тиберию.

Между тем накал страстей в курии нарастал. И сенат, и принцепс давно провели разведку боем, затем показали фронты своих войск. Теперь день уже клонился к закату, наступал решающий час. Аррунций упивался собственным красноречием. Сегодня его речь была главным оружием сената. Он должен был вывести принцепса из равновесия, заставить его раскрыться, чтобы потом в открытой дискуссии принудить к капитуляции, либо к заключению перемирия на выгодных нобилям условиях. От его проницательности не укрылось нервозное состояние Тиберия в начале выступления. Он видел, как злобно стискивал зубы этот кукушонок из гнезда Августа, и внутренне торжествовал. Аррунций верил в могущество своего интеллекта и не сомневался, что раз уж он заставил принцепса слушать себя, то в дальнейшем сумеет заворожить его волшебной песнью и подчинить своей воле.

Когда же, наконец, Аррунций смолк и, продолжая оставаться на ораторском возвышении, упивался произведенным эффектом, Тиберий действительно присмирел. Он пребывал в глубокой задумчивости, постепенно сменявшейся в его облике озабоченностью и сомнением, но уже с проблесками некоего просветления. Черты лица Тиберия были красивы, но в нем отсутствовало обаяние. Необходимость скрывать мысли и чувства придала этому лицу вид отчужденной замкнутости, которую окружающие с подачи недоброжелателей считали надменностью. Теперь же маска нелюдимости спала с него, и даже циничным сенаторам Тиберий показался весьма приятным человеком, внушающим доверие. Если бы они знали, каких усилий стоило ему это лицедейство! Однако Тиберий в который раз совершил насилие над своей природой, желая внушить сенаторам обманчивую надежду.

— Благодарю тебя, Луций, — как можно дружелюбнее сказал он, но, фамильярно назвав Аррунция по одному только имени, едва не задохнулся от презрения к самому себе. — Ты заставил меня о многом задуматься…

Тиберий намеренно сделал паузу, и зал послушно наполнил возникшую тишину ободряющими репликами.

— Доколе же ты, Цезарь, будешь терпеть, что государство не имеет головы? — воскликнул Квинт Гатерий.

— Однако, если Цезарь не отменил своею трибунской властью постановления консулов о наделении его статусом принцепса, то, значит, нам стоит надеяться на удовлетворение наших коленопреклоненных просьб! — заметил Эмилий Скавр.

Раздались и другие голоса.

Тиберий мгновенно изменился в лице.

— Извини, Квинт, если я как сенатор возражу тебе, — обратился он к Гатерию в подчеркнуто вежливой форме, но угрожающим тоном, и далее начал говорить об умалении им величия сената и римского государства вообще. Высказывание Эмилия при этом он оставил без ответа, так как оно слишком явно уличало его в лицемерии.

Постепенно, от фразы к фразе нагнетая экспрессию, он обрушился на Гатерия, а по делу на весь сенат с гневной критикой, суть которой все более терялась в зыбких дюнах двусмысленностей.

Сенаторы, полагавшие, что спектакль закончен и начался торг, теперь опешили. Кто-то растерялся, кто-то устрашился, а некоторые взъершились и забыли об осторожности.

— Пусть он правит или пусть уходит! — воскликнул один смельчак.

— Иные медлят делать то, что обещали, а ты медлишь обещать то, что уже делаешь! — дерзко бросил другой.

Бунт нарастал, в зал выбрасывались самые противоречивые реплики.

Вдруг Тиберий усмехнулся и немигающим взглядом обвел сенатские ряды. Все разом замерли, словно узрели лик Медузы Горгоны, внезапно явившейся сюда из греческого мифа. Тиберий узнал все, что ему требовалось, и расстановка сил теперь для него была ясна. Он четко представлял, чего можно ожидать от этих людей всех вместе и чего — от каждого порознь.

— Мне все понятно, — вставая, объявил принцепс, но голосом облек свое заявление в такие тона, чтобы окружающим ничего не было понятно, и в холодном мраке неизвестности им бы чудились химеры.

Сенаторы сознавали лишь свой провал и чувствовали вину перед страшным непредсказуемым тираном, но не могли представить последствий происшедшего.

— По сути мы говорим об одном и том же, — продолжал Тиберий. — И вы, почтенные отцы-сенаторы, и я, ваш слуга, отмечаем сложность и многогранность задачи государственного управления.

Далее принцепс в своем стиле полчаса плел паутину словес, топчась на одном смысловом моменте, а когда сенаторы уже готовы были взмолиться о пощаде на любых условиях, он вдруг круто подытожил:

— Мы должны действовать совместно. Я понял, что обязан помочь вам, дабы не пропал даром богатый опыт божественного Августа, заботливо переданный им мне. Я вверяю себя со всеми своими знаниями и практикой сотрудничества с Цезарем Августом, вам, отцы-сенаторы, и обещаю, что приму должные меры к тому, чтобы ни одно из начинаний Августа не осталось в пренебрежении. Я буду служить Отечеству до тех пор, пока вы, отцы-сенаторы, не решите, что настало время дать покой и моей старости.

Этой речью Тиберий накинул петлю на шею сенату, но последней фразой вдруг резко ослабил узел и воскресил хилую надежду.

Итак, Тиберий занял место Августа, волею сената он оказался признанным столь же авторитетным и значимым для государства лицом. Кроме того, ему удалось внушить сенаторам представление, будто он хитрее их всех вместе взятых, а также зародить в них чувство вины перед ним за неразумность исходных предложений и несдержанность, злостные выкрики в ходе прений. Эту виновность своих оппонентов он в дальнейшем мог использовать, как школьный учитель — чуб непослушного ученика, за который его можно ухватить, чтобы задать трепку. В Риме у Тиберия более нет конкурентов, так как народ уже не являлся самостоятельной политической силой, а всадническое сословие изначально тяготело к принцепсу, тем более что Август создавал свой управленческий аппарат преимущественно из всадников.

Возвращаясь из курии, Тиберий мог быть вполне доволен и ходом, и результатом заседания, однако на душе у него было гадко. Он действительно хотел сотрудничать с сенаторами, быть для них лидером, а не царем. Они же вели себя, как трусливые собаки из уличной своры: когда к ним поворачиваешься лицом, они заискивающе повизгивают и льнут к земле, а стоит отвернуться и двинуться вперед, они бросаются сзади и злобно кусают за пятки. Его удручала перспектива взаимодействовать с этими людьми. Столкновение с ними не только тушит его творческий запал, но и вовсе убивает желание жить.

Когда Тиберий спустился по мраморным ступеням помпезного здания курии вниз, где его ждали охранники и роскошные крытые носилки — лимузин того времени, к нему робко приблизился Квинт Гатерий и незамедлительно дал яркое свидетельство силы того чувства сенаторской вины, о котором только что размышлял принцепс. Гатерий начал многословно извиняться за свою неосторожную фразу и униженно клясть себя за нечаянно нанесенную обиду.

— Человека я бы простил, — презрительно бросил ему в ответ Тиберий, — но ты ведешь себя, как червяк, готовый ползать.

Страх лишил несчастного не только гордости, но и рассудка, он не понял суть недовольства принцепса и в самом деле распластался по-червячьи. Потом он привстал, но лишь за тем, чтобы по-восточному броситься в ноги Тиберию и в позе мольбы припасть к коленям.

Угадав его намерение, Тиберий содрогнулся от отвращения и со всей силой своего презрения отшатнулся от этой атаки низкопоклонства. Его движение было столь импульсивным, что он не устоял на ногах и размашисто упал навзничь.

В следующий миг свирепые германцы императорской охраны схватили Гатерия, словно преступника, покусившегося на убийство. Он едва остался в живых, а впоследствии вымолил прощение благодаря заступничеству Августы.

Произошедший инцидент показался Тиберию дурным знаком и еще раз продемонстрировал, что эти люди способны видеть в нем только дурное и превратно истолковывать доброе. Его настроение совсем испортилось.

Так началось правление принцепса Тиберия.

2

На первом собрании сената, на котором Тиберий присутствовал уже в качестве монарха, он вел себя так же, как и раньше: уважительно обращался с сенаторами, спрашивал их мнения, с чем-то соглашался, пропускал консулов вперед и даже вставал с их приближением. Все это казалось сенаторам проявлением изощренного коварства. «Он хочет вызнать наши мысли, чтобы потом преследовать нас и мстить», — думали они и от этого делались еще более лицемерными и льстивыми. Получалось, что чем серьезнее Тиберий относился к сенаторам, тем фальшивее они себя вели. Это вызывало его раздражение, а они находили в нем подтверждение своим худшим опасениям.

При обсуждении порядка предстоящих выборов принцепс заявил, что все останется так, как было при Августе: государство процветает, и нет нужды что-либо менять. Сенаторы просили его увеличить число преторов, но он пресек эту попытку карьеристов облегчить путь наверх. Когда разговор зашел о конкретном составе кандидатов, Тиберий предложил в консулы Друза, и зал тут же с восторгом подтвердил, что лучшего консула никто не мыслил. Сенаторам было предоставлено право самостоятельно подобрать ему пару, однако Тиберий попросил дать пожизненную проконсульскую власть Германику. Из двенадцати преторских кресел принцепс определил для своих выдвиженцев только четыре, а остальные отдал на усмотрение Курии.

Закрывая тему о выборах, Тиберий сказал, что считает целесообразным отказаться от комиций и передать избирательные права сенату.

— Все равно народ, поглощенный зрелищами и охотой за сестерциями, собственного голоса не имеет, их глотками говорите вы, точнее ваши деньги: голоса простонародья просто покупаются, — сказал он. — Так давайте же проявим бережливость и не будем более тратиться на взращивание пороков плебса.

Сенаторы охотно согласились с принцепсом. Так Римское государство уже и формально перестало существовать как республика. Некогда сенат в качестве собрания старейшин был только совещательным органом, хотя и очень влиятельным. При Августе он получил законодательные права, а теперь заменил собою еще и избирательное собрание. По букве закона Рим стал олигархическим государством, а фактически, конечно же, являлся монархией.

Затем Тиберий попытался обсудить с сенаторами некоторые хозяйственные дела: о налогах, ремонте старых зданий и постройке новых, о раздаче подрядов на эти и другие работы. Но почтенные патриархи на все вопросы отвечали уклончиво, тщательно скрывали за словесной бутафорией собственное отношение к предлагаемым мероприятиям и свои аморфные речи вдобавок еще разрыхляли восхвалениями в адрес принцепса. Настроенный на решение реальных проблем Тиберий, постоянно сталкиваясь с ложью и лестью, приходил в раздражение, но сдерживался и вновь старался призвать сенаторов к серьезному деловому настрою преувеличенно вежливыми фразами.

— Добрый и благостный правитель, — говорил он, — обязанный вам столь обширной и полной властью, должен быть всегда слугою сенату, порою — всему народу, а подчас — и отдельным гражданам. Однако, дабы иметь возможность правильным образом послужить вам, я должен знать ваши истинные взгляды на существо дело.

«Каково загнул! — думали сенаторы. — Он норовит залезть к нам в душу, чтобы выпотрошить наши мысли, а потом и кишки!» Если вспомнить, сколько сотен сенаторов изничтожили Юлий Цезарь, потом Марк Антоний, а за ним и божественный Август, то реакция почтенного собрания на слова принцепса становилась вполне понятной и оправданной.

Помучившись какое-то время в тщетных поисках диалога, Тиберий в конце концов сам решил основные, самые насущные вопросы, хотя и не был уверен, что во всех случаях поступил правильно. А сенаторы, видя его разочарование, вновь попытались подсластить ему жизнь лестью. На том основании, что Тиберий согласился воцариться над ними и при этом до сих пор никого из них не казнил, они объявили его великим и даже попытались сделать божественным. Однако римляне тогда еще не опустились до такой степени, чтобы сотворить бога из живого человека. Поэтому их попытки были весьма неуклюжими. Тиберий все их категорически отверг.

— Унижение одних людей не возвышает других, — сказал он.

Отклонил Тиберий и другие предложения по возвеличиванию его персоны. Он вновь запретил присягать на верность своим делам — ежегодное мероприятие, введенное Августом для узаконивания плодов его произвола, — отказался называть сентябрь «тиберием», а октябрь «ливием», не принял прозвание отца Отечества, а Ливии не позволил присвоить титул матери Отечества. «Не следует баловать женщин чрезмерными почестями, их тщеславная натура с этим не справляется», — пояснил он свой отказ.

Возвращаясь вечером домой, Тиберий испытывал неприятное чувство, будто ему пришлось на брюхе перелезть через кучу навоза, хотя в целом дела пока шли нормально.

Однако самая большая неприятность ожидала его дома. Ливия была в гневе от того, что, сделавшись Юлией Августой, она происками сына не стала матерью Отечества, а также тем, что Тиберий не захватил себе консулата. Тиберий молча стоял перед разъяренной старухой, пока она язвила его своими упреками, и лишь зло смотрел ей в глаза.

— Тебе важно царствовать на самом деле или на словах? — через силу произнес он, когда она стала выдыхаться. — Если бы сегодня я стал богом, а ты — матерью Отечества, ну и свежеиспеченного бога, конечно, тоже, то завтра нас засмеяла бы римская толпа, включая даже уличных попрошаек, а послезавтра казнила бы при всеобщем ликовании и сбросила тела с Тарпейской кручи! «Тиберия в Тибр!» — каково звучит?

Последняя измышленная им фраза произвела на него магическое действие, и он согнулся под гнетом тягостных мыслей. Ливия увидела на лице сына такую неизбывную тоску, что забыла на время о своем уязвленном тщеславии и отошла в сторону.

— Тиберия в Тибр… — повторил он и почувствовал, что эти слова лишают его сил и воли к борьбе. — А может быть, всех их! Кто из нас занимается делом, а кто — краснобайством!

— Кстати, о деле, — встрепенулась Августа. — Я вижу, что ты устал, милый Тиберий, но есть проблема, решение которой не терпит отлагательства… Ты слышишь меня, Тиберий?

— Хочешь предложить прорыть для Тибра новое русло, чтобы отвести его воды подальше от Тарпейской скалы? — с надменной усмешкой бросил он.

— Только что приходил Элий Сеян, это сын префекта преторианцев, ты его знаешь. Он перехватил гонца Либона в Регий к проклятой Юлии. Та змея полагает, что настал ее час, который она, конечно же, готова разделить с Либоном, как делила твое супружеское ложе с бесчисленными любовниками.

— О, я вижу, что, лишившись возможности позаботиться обо всем Отечестве в качестве его матери, ты решила по-матерински облагодетельствовать падчерицу?

— Она опасна, Тиберий. Через ее постель прошли все видные сенаторы, из одних только любовников она способна создать целое войско. А вдобавок ее имя!

— Но ты же любила Августа, как же ты можешь расправиться с его единственным чадом? Мне она действительно причинила столько зла, сколько вам и в царстве Орка не увидеть… Столько боли… Из-за нее я ненавижу весь женский пол, весь род людской!

Тиберий обхватил голову руками, и некоторое время молчал.

— Однако даже я, даже я не хочу ей смерти… Лишь бы только никогда ее не видеть, — с трудом закончил он мысль.

— О, ты ее увидишь! Она мечтает вернуться и справить суд над тобою прямо на форуме, где она устраивала ночные оргии, когда ее прелестей наряду с аристократами дозволялось отведать и простолюдинам! Она еще будет повелевать стражами, ведущими тебя в Туллианум!

— Августа, я сегодня весь день из кожи лез вон, чтобы быть хорошим. И действительно был им. А ты хочешь сделать меня хуже, чем даже предполагают эти злобные завистливые льстецы в курии!

— Нельзя оставаться хорошим среди дурных! — остудила Августа чувства сына. — Обстоятельства диктуют нам правила поведения. Юлия — развратная высокомерная дрянь и сама по себе заслуживает наказания. Но в нашем деле это не главное. Важнее то, что она дочь Августа, теща Германика. Твоим врагам нужно имя, я тебе уже говорила это. Недруги распускают о нас сплетни, упрекают нас в насильственном проникновении в род Августа, а Юлия — его родная кровь!

— Между прочим, сам Август — всего лишь Октавий, а никакой не Юлий Цезарь!

— Кто об этом теперь помнит? Все знают, что настоящий Цезарь в подметки не годился Октавиану. Если бы не посмертное заступничество Октавиана, то Цезарь числился бы теперь в преступниках, как какой-нибудь Катилина! Ныне все знают Августа… и его дочь.

— Завтра, — устало сказал Тиберий. — Сегодня не могу. Буду думать всю ночь.

Посмотрев в глаза озадаченной Августе, он зло повторил:

— Завтра.

Утром Тиберий сказал поджидавшей его с самого рассвета матери:

— Пусть Элий добудет доказательства.

— Какие еще тебе нужны доказательства? Она имеет все основания, чтобы чинить нам козни, а если есть мотив, то, значит, будет и преступление.

— Хорошо, что женщин не избирают преторами и консулами. Итак, я повторяю: пусть Сеян представит доказательства заговора, а какие именно — его дело.

— А ты становишься царем, мой дорогой сынок.

— А не представит — буду считать его доносчиком! — крикнул он вдогонку повернувшейся, чтобы уйти, Августе.

Через несколько дней прилежный Сеян действительно добыл доказательства. Он сумел выкрасть письма, свидетельствующие о попытках Юлии навести контакт с видными аристократами в столице.

С брезгливостью взяв эти письма из рук торжествующей Августы, Тиберий прочитал их внимательнее, чем хотел бы.

— Но здесь нет прямых сведений о заговоре?

— Мой Тиберий, мой Цезарь, мой Август! Когда она представит неоспоримое доказательство своей вины, ты этого уже не увидишь, так как единственным абсолютно достоверным доказательством преступного замысла является его исполнение. Монарх же, чтобы править, чтобы выжить, должен уметь читать будущее между строк настоящего, определять грядущее по его зародышу. Август это умел.

Тиберия более всего раздражало, когда ему ставили в упрек несоответствие Августу. Последнее замечание матери окончательно испортило его настроение. Однако он заставил себя сосредоточиться и думать о деле.

— Возможно, она всего лишь хлопочет о помиловании и ищет ходатаев? — высказал он вполне вероятное предположение.

— Это Юлия-то будет молить тебя о пощаде? — насмешливо воскликнула Августа. — Она привыкла повелевать, а не просить. Тебя же она и вовсе всегда презирала. Надеюсь, ты этого не забыл?

— Я хочу сам переговорить с твоим осведомителем.

В ближайшее время мать устроила ему встречу с Сеяном. Тот сумел убедить Тиберия в виновности Юлии. Он дал особые трактовки некоторым фразам из писем и дополнил обвинение своими наблюдениями за поведением самой Юлии и ее адресатов.

После аудиенции с Сеяном Тиберий сказал Августе:

— Пусть ее истомят голодом, а потом дадут гнилую пищу. Она умрет от истощения или отравления… по нерадивости слуг.

— Прекрасно, мой принцепс, ты мыслишь истинно по-царски! — обрадовалась Августа.

— А Элия Сеяна я сделаю коллегой его отца — префекта преторианцев, — добавил он.

Оставшись в одиночестве, Тиберий погрузился в воспоминания. Впервые он увидел Юлию, когда ему было восемь лет, а ей около пяти.

Почти на пятьдесят лет назад перенесла его память, и такое путешествие не могло оставить душу в покое. Сквозь обиды унижений и непонимания, боль утрат в ней пробилась на поверхность и зажурчала веселым ручейком мелодия детства. Каким ярким было тогда восприятие жизни, сколь оптимистичным виделось будущее, несмотря на преследовавшие их семью неудачи. В то время он был никем, но в своих ощущениях обладал всем миром, теперь же ему в самом деле принадлежит весь мир, но он чувствует себя ущербным и зависимым от всего и всех. Длинный извилистый путь восхождения к социальной вершине оказался усыпанным оскверненными мечтами, осмеянными надеждами, растоптанными идеалами, попранной верой. Поднимаясь вверх, преодолевая препоны судьбы, он терял самого себя. Вот и теперь ему предстоит очередная потеря.

Маленькая Юля была подвижным лучезарным существом. Ее миловидностью и обаянием восхищались и патриархи, приходящие на прием к Августу, и иноземные послы, и бесчисленные клиенты, и слуги. Причем она уже тогда ощущала себя принцессой и сочетала в себе детскую непосредственность с королевской грацией и надменностью. Ей доставляло удовольствие находиться в центре внимания, вызывать всеобщие восторги, быть объектом обожания и поклонения. Она ничуть не сомневалась, что ее привилегированное положение в обществе является выражением основополагающего закона мироздания. Поэтому ее удивило появление в их доме красивого серьезного мальчика, который был погружен в какие-то свои переживания и совсем не замечал, как она хороша и важна для всех людей земных, богов небесных, солнца и звезд.

Тиберий попал в дом Августа после смерти отца, Клавдия Нерона. В то время он был угнетен кончиной родителя, но рад встрече с матерью после четырех лет разлуки, хотя и таил обиду на нее. Его удручала необходимость расстаться с отчим домом, но вселение в семью первого человека страны манило особыми, пока еще плохо осознаваемыми перспективами.

Правда, палатинский дом Августа не был дворцом. Когда-то здесь жил оратор Квинт Гортензий, и принцепс в основном удовольствовался уровнем комфорта знатного человека прошлой эпохи. Тут не было мрамора и мозаичных полов, не было длинных колоннад. Август жил интересами дела, и истинный дом этой личности беспредельно превосходил все царские дворцы вместе взятые, он дорожил величием мысли, потому презирал роскошь вещей.

Тиберий от природы был вспыльчивым и горячим. Но, разделив с родителями жизнь изгнанников, поскитавшись по всему Средиземноморью, побывав в рискованных переделках, когда даже его младенческий плач мог привлечь убийц, он привык обуздывать чувства и скрывать мысли. Однако контроль над собою требовал от него концентрации сил, чем и объяснялась его необычная для ребенка серьезность, внешне похожая на угрюмость. Оказавшись в чужом доме, он все время был настороже, привычно опасаясь каверз судьбы. Очень скоро ему стало ясно, что далеко не все здесь рады его появлению. Родственники Августа, друзья, клиенты и даже слуги недолюбливали надменную хитрую Ливию, стремившуюся прибрать мужа к рукам. Недоброе отношение окружающих к матери пало тенью на сына. Его называли кукушонком, в его сосредоточенности усматривали проявление злобного нрава. Но в присутствии могущественной Ливии те же самые люди улыбались ему и расточали похвалы. Эта ложь губительно действовала на юную душу, разрушала в ней основы человечности.

В такой обстановке мальчику было не до Юлии, тем более что возрастная разница в три года позволяла ему смотреть на нее свысока. Тогда она принялась мстить ему за невнимание. Девочка была хитра и остра на язык. Она создавала в доме конфликтные ситуации и ловко выставляла их виновником Тиберия. Несмотря на все это, вначале он относился к ней по-братски: играл с нею, мастерил для нее куклы, утешал, если она плакала. Но потом ее насмешки стали больно колоть его самолюбие и в конце концов она взрастила в нем ненависть.

Отношение Юлии к Тиберию определялось не только тем, что он ей нравился, а она ему нет, но и особой ревностью к его матери. Юля уже тогда понимала, что ее соперницей в доме, а значит, и во всем мире является Ливия. Именно в тот день, когда она появилась на свет, Октавиан бросил ее мать, Скрибонию, и привел в дом Ливию. Что могло быть худшим предзнаменованием несчастной судьбы! Девочка быстро распознала неискренность мачехи в отношении к ней и повела против нее тайную войну. Она пыталась настраивать против Ливии отца, других родственников и слуг. Эти усилия как раз и помогли ей развить обаяние, умение обольщать, пусть пока еще и детским кокетством. Тиберия же она считала важным призом в этой борьбе. Ей хотелось подчинить его себе, чтобы отнять у Ливии. Конечно, она не ставила себе такую задачу в четкой логической форме; по этому пути ее вела обычная женская интуиция, как нюх ведет собаку по следу дичи.

Но однажды язвительная Юлия не рассчитала силу удара и убила остатки его доброго отношения к ней. Хмурый мальчик оказался столь рассеянным, что не заметил ее новых сережек, туники из мелитской ткани и подрисованных ресниц. Возмущение юной красавицы вышло из берегов ее детского терпения, и она упрекнула Тиберия в низком происхождении, назвала его приблудным кукушонком в их семье. Насмешка попала в ахиллесову пяту его самолюбия и навсегда отравила душу.

Вообще-то, Тиберий и по отцовской, и по материнской линии принадлежал к Клавдиям, одному из самых аристократических родов республиканского Рима, а вот сама Юля фактически была плебейкой Октавией и лишь благодаря усыновлению своего отца диктатором Цезарем стала Юлией. Однако об этом никто не задумывался, так как, во-первых, Октавиан являлся принцепсом, правителем страны, а во-вторых, при усыновлении, по римским понятиям, на нового члена семьи распространялось благоволение духов предков и богов — покровителей рода, образующее не только формальную, но и реальную духовную связь с этой фамилией.

Тиберий никогда не плакал и не просил о пощаде, если его наказывали за настоящую провинность, но он с ума сходил от обиды и злобы, когда его подвергали осмеянию и издевательствам на основании неких условностей, которые он не понимал и не мог признавать справедливыми. Он никак не считал себя хуже других мальчиков, приходящих сюда в гости с родителями или окружающих его в школе, однако все время сталкивался с унижениями и оскорблениями. Получилось так, что в доме Августа его считали низкородным чужаком, а за его пределами сверстники, наоборот, завидовали его положению. Поэтому Тиберий всегда старался доказать всем другим и самому себе, что он действительно лучший. Его упорство в освоении школьных знаний и физических упражнений в конце концов вывело его в лидеры среди сверстников. Он был одним из лучших наездников, хорошо владел мечом и копьем, далеко и точно бросал дротик, быстро писал, причем левой рукой, произносил замысловатые речи. Первым его официальным выступлением стала похвальная речь умершему отцу, вызвавшая одобрение патриархов. Эти успехи позволили ему выделиться на всевозможных детских состязаниях как физических, так и интеллектуальных, во множестве устраиваемых римлянами для воспитания подрастающего поколения. Нередко на таких мероприятиях он возглавлял какой-либо отряд мальчиков или был распорядителем.

Но при всех своих достоинствах он в итоге все-таки оказался вторым, потому что права лидера изначально принадлежали племяннику Августа Марцеллу. Марцелл был на год старше Тиберия, но в очных поединках рослый, хорошо сложенный и очень упрямый Тиберий часто одерживал верх над ним, однако это все равно ничего не меняло. Во время триумфа Августа Тиберий ехал верхом на левой пристяжной в колеснице триумфатора, а Марцелл — на правой, что считалось почетнее. И так же дело обстояло во всем.

Когда Юлии исполнилось четырнадцать лет, она расцвела и в самом деле стала прелестной, как принцесса из сказки. В Риме девочек с двенадцати лет считали невестами. Некогда еще совсем маленькую Юлю Октавиан определил в жены сыну своего соправителя Марка Антония. После того как с Антонием удалось расправиться, отпала необходимость в любви их отпрысков. В сложный для государства период Октавиан даже предполагал расплатиться своей дочкой с вождем придунайских варваров, а себе взять в жены его дочь вместо Ливии. Однако любовь победила: Ливия осталась на своем боевом посту, а следовательно, и Юле перестала грозить участь превратиться в лесную царицу. Вся эта возня вокруг нее воспринималась Юлией как свидетельство ее значимости: она — козырь государства, ее домогаются, за нее борются по всему свету. А теперь даже Тиберий рассмотрел в ней красавицу, и из смешения любви и ненависти в его душе образовалось некое тягостное, как бы постыдное влечение. Однако едва он стал проявлять к ней интерес, как ее отдали замуж, и не за кого-нибудь, а за Марцелла. Так Август воплощал в действительность свои мечты по созданию монархической династии.

Для Тиберия это был тройной удар. Вновь над ним восторжествовал его всегдашний соперник — Марцелл, и вновь не собственными заслугами, а благодаря дяде — принцепсу. Но теперь дело не ограничивалось уязвленным самолюбием, этот брак был политическим заговором против него, Тиберия. Мать давно пробудила в нем мечту о власти на том основании, что у Августа не было сыновей. Кроме того, честолюбие Тиберия разжигали обиды со стороны родственников принцепса, той же Юлии и того же Марцелла. И вот Август, демонстративно игнорируя пасынка, создает брачный союз для производства наследников трона в лице своих внуков. И наконец, пострадало его юношеское чувство. Он уже начал видеть в Юлии эстетический идеал своей души, но любовь еще не проникла в его тело, потому оставалась чистой и светлой. Она только восходила солнечным заревом, чтобы осветить и согреть его жизнь, и тут вдруг все резко оборвалось. Грубая внешняя сила вторглась в его мир, вырвала из лона светлой мечты хрупкое лучезарное создание и бросила в объятия другого мужчины. Так, в муках ревности, пробудилась чувственность Тиберия, и в будущем его половое влечение всегда было мучительным, потому что изначально содержало в себе страдание.

Марцелл же ко всему относился проще. Слишком легко доставались ему победы, а потому он не умел ими дорожить. Четырнадцатилетняя девушка была всего лишь одним из подарков судьбы, пришедшимся весьма кстати созревшему восемнадцатилетнему самцу. Однако роль сексуальной игрушки преуспевающего самоуверенного юнца показалась Юле слишком узкой для ее амплуа принцессы. В муже ей не хватало той глубины, которую она угадывала в сводном брате. Поэтому именно в браке с Марцеллом Юлия поняла, что ей нужен Тиберий.

Август воспитывал дочь, а потом и внучек в духе суровой старины. Он приучал их к рукоделью и ведению домашнего хозяйства — женским доблестям прошлой эпохи — оберегал от общения с посторонними. Он строил новое государство, новый мир и хотел, чтобы его семья была образцовым звеном этого мира. Он пытался оздоровить нравственность общества и ввел жестокие запретительные законы против супружеской измены, потому стремился сделать свою семью идеалом добрых нравов. И ему действительно удалось добиться, чтобы его воспитанницы стали точным нравственным портретом времени, правда, этот результат оказался для него обескураживающим.

Обычно родители думают, будто учат детей словом, тогда как на самом деле они воспитывают их своим образом жизни. Это легко объясняет эволюция: слово появилось лишь на последнем этапе развития живой природы, тогда как весь предшествовавший период ее существования потомство училось жизни, так или иначе подражая родителям, тонко улавливая все нюансы их поведения. Август говорил дочери, что совершать можно только такие поступки, о которых не стыдно заявить во всеуслышанье. Юля кивала в ответ и вспоминала, как сам ее благостный учитель водил в спальню чужих жен, иногда даже не скрываясь от Ливии. Став взрослее, она узнала, что отец подчас выбирал любовниц по политическим мотивам, совершая как бы двойную измену: и жене, и самой любви. В постели он выведывал у сенаторских жен мысли их мужей. Юлия отлично видела, сколь различно вели себя Август и Ливия в семье и на людях, более того, как они хитрили друг с другом. Когда же полученное ею понятие о двойных стандартах совместилось в ее сознании с представлением о своей избранности, в силу которой ей позволено все, характер Юлии можно было считать сформированным.

Этот характер позволил ей не слишком озадачиваться сложившейся ситуацией. Пожелав Тиберия, она тут же заявила на него свои права, права императрицы, для которой все люди являются подданными, имеющими назначение служить ее благу, усладе, потехе. Блистательная Юля в раскованной манере предложила свои прелести избраннику и потребовала удовлетворения.

Семнадцатилетнего Тиберия разрывало зверское желание. Ему думалось, что для насыщенья хищника, сидящего в нем, не хватит всех женщин Рима, Италии и всего земного круга. От его огненного взгляда, казалось, должны были вспыхивать зады служанок в доме, почтенных матрон на городских улицах и в базиликах. Мамаши, завидев его горящие глаза и нервно вздрагивающие губы, заслоняли собою дочек, боясь, что он лишит их девственности даже на расстоянии. Но напрасно они опасались, Тиберий был слишком горд, чтобы удовлетворять аппетит, где попало. Во-первых, он очень дорожил своими чувствами, считая их отнюдь не рядовым явлением, а во-вторых, его сдерживало болезненное самолюбие. Многие годы окружающие предполагали в нем дурное и усиленно искали это дурное. Защищаясь, он выработал в себе внутреннюю потребность в чистоте. Сознание своей правоты и добропорядочности оказалось лучшим средством против наветов и оговоров. Он инстинктивно понимал, что недруги бессильны, пока его жизнь безупречна. Эти две причины не позволяли ему пользоваться рабынями или ходить в публичные дома — распространенные в то время клоаки для слива моральных нечистот, где проститутка на ночь стоила меньше, чем буханка хлеба. Эти же причины вынуждали его отвергнуть домогательства Юлии. Но еще более его оттолкнуло ее поведение. При пылкой чувственности Юлия оказалась неспособной к любви, она могла лишь хотеть, повелевать и владеть. Даже некоторые женщины противятся, когда их воспринимают как вещь, каково же должен чувствовать себя в подобном положении мужчина, да еще такой, как Тиберий, который выпестовал свою гордость в постоянном противостоянии враждебному окружению! Кроме того, он просто брезговал брать женщину из-под ненавистного ему человека. Когда же домогательства Юлии стали еще более настойчивыми, Тиберий вновь возненавидел ее, как прежде.

Окружающий мир был подобен котлу злого колдуна, в котором добрые плоды переваривались в яд. Все лучшие порывы его души при столкновении с действительностью приносили противоположный желаемому результат, вызывая в ней боль и в конце концов оборачивались своим антиподом. Так и зарождавшаяся любовь к Юлии, даже не будучи отвергнутой, превратилась в ненависть.

Юлия будто бы тоже исходила из доброго побужденья; поскольку мужа ей навязали, она вправе была искать любви с тем, кто ей нравится. Однако и для нее итогом стало разочарование и девальвация чувств. Получив отпор от Тиберия, она поклялась ему отомстить, а свои красоты и желания отдала менее капризным любовникам. Август строгим оком надзирал за нравственностью огромной страны, но у себя под боком пригрел гнездо разврата.

Через два года Марцелл внезапно умер, словно в роге изобилия Фортуны, выпотрошенном над ним добрым дядей, более не нашлось ничего достойного. Август проклинал жестокую судьбу, а кто-то полагал, что свет на темную загадку кончины крепкого преуспевающего молодого человека могла бы пролить Ливия, но свет не являлся ее стихией, и тайна навсегда сгинула во мраке. Два года заботливый отец подыскивал жениха для своей великолепной принцессы. Правда, этот цветок уже подгнил снизу, но не это являлось препятствием для счастливого союза. Брак по-царски основывался на иных критериях. Увы, гигантская империя не породила достойного юноши, способного притязать на это сокровище. Тогда монарший перст указал на Випсания Агриппу, незнатного, но очень талантливого и порядочного человека. Именно Агриппа в эпоху гражданских войн и в течение нескольких последующих лет одерживал для Августа все военные победы, а теперь являлся столпом его режима. В тот период Агриппа имел более чем двойное превосходство в возрасте над дочкой принцепса и был женат на его племяннице, сестре покойного Марцелла. Однако ради благородной цели получения прямых наследников Август согласился принести в жертву счастье племянницы и отдал лучшего друга и соратника за свою дочь.

Юлия уже знала, что делать, и вскоре ее супружеское ложе скрипело от наплыва любовников на весь Рим. Не было для сплетников более плодотворной темы, чем развлечения развратной дочки главного борца за добродетель. За нею охотились папарацци того времени, и легенды о ее похождениях так же наполняли умы римлян, как теперь журнальные и телевизионные сплетни о всяческих «звездах» — головы наших несчастных современников, и так же отвлекали внимание плебса от реальных проблем своей жизни. Но при всем том, любвеобильная Юля в полной мере смогла угодить отцу. За девять лет она родила пятерых детей, причем трех мальчиков. И все они на удивление целой стране походили на Агриппу. Плодородная красавица не смущалась своей славы и без лишней скромности остроумно объясняла эту загадку природы, заявляя, что она никогда не берет на борт пассажиров, не заполнив предварительно трюма. Видимо, Агриппа не вынес такого счастья и отошел в более спокойный мир. Тогда настал черед Тиберия вкусить плода чресл принцепса.

К тому времени личная жизнь Тиберия устроилась. Он был счастливо женат на Випсании Агриппине, дочери мужа Юлии, имел сына, ждал дочь, но предусмотрительный Август повелел ему развестись. Что было для Тиберия большей трагедией: расставание с любимой женой или необходимость жить с высокопоставленной потаскушкой, которая еще в детстве и юности причинила ему многие страдания? А мог ли он ослушаться принцепса? Только ценою государственного переворота! Проще все-таки было перевернуть собственную душу. Правда, Юлия поспешила успокоить новую жертву относительно своей нечистоплотности: она такая же, как все, только знаменитая. По ее суждению, все женщины, как и мужчины, развратны, просто публика знает лишь о похождениях великих. Бывают такие гнилые времена, когда подобные лозунги находят доверие и даже принимаются на ура. Но Тиберий на собственном опыте жизни с Випсанией знал, что это не так. Ему хотелось покончить с собой, но Ливия требовала от него царствованья, и он подчинился ей и Августу, подчинился так же, как некогда его отец, как подчинялись «советам» доброго принцепса все люди необъятного римского мира.

В результате произошедшей смены состава, семья Тиберия существенно выросла. Вместо выбывшей Агриппины явилась блистательная Юлия в окружении сонма бравых поклонников ее таланта, а малолетний Друз обрел трех братиков и двоих сестричек. Так Тиберий стал отчимом будущих соперников в притязаниях на трон. Ему тогда было тридцать лет, и он уже обрел опыт придворного лицемерия. Помогала ему освоиться в новой роли и Ливия. Она приветствовала произошедшие изменения, хотя всегда ненавидела Юлию, как существо, из-за которого она не могла целиком завладеть сердцем Августа и которое плодило конкурентов ее Тиберию. Однако теперь, помимо того что сама она была женою принцепса, ее сын стал мужем дочери монарха, а опасные внуки государя оказались в их семье. Такой расклад позволял Ливии надеяться, что если не сын, то хотя бы ее будущий внук станет правителем, и она всячески поощряла Тиберия наладить отношения с Юлией.

Хитрая Юля правильно сориентировалась в сложной сексуально-политической обстановке. Она поняла, что, оказавшись под надзором такого сурового цензора, как Ливия, не может позволить себе прежнюю развеселую жизнь. В слепой любви к единственной дочурке Август игнорировал народный эпос, воспевавший ее постельные подвиги, но Ливия умела достучаться до разума мужа и заронить туда семя нужной мысли. Раздражать грозную мачеху было опасно, и Юлия решила всерьез сыграть роль жены Тиберия.

Видя, сколь неприязненно относится к ней новый муж, Юлия исполнила перед ним душераздирающую драму с заламыванием точеных рук, закатыванием больших красивых глаз и с выдиранием пушистых локонов. Она кляла свою никчемную жизнь и молила богов поразить ее молнией праведного гнева. «Никто меня не любит и никогда не любил! — стонала она. — Отец думает обо мне только как о производительнице наследников, а все остальные пользуются моей доверчивостью для достижения своих целей! Страдая от удушья в этом подлом мире сухого расчета и корысти, я была вынуждена искать искренних чувств на стороне. Но даже любовники сходились со мною ради выгоды или славы! Тогда я возненавидела их так же, как и мужей!»

Таранная атака женской истерики разрушила редуты брезгливости, охранявшие Тиберия от этой женщины, и в нем пробудилась опасная жалость. Тонко уловив изменение стратегической обстановки на фронте этой психологической войны, Юля перешла к отчаянному штурму. Она заявила, что ее разврат был женским протестом против обид, чинимых ей грубыми мужчинами, не способными понять и оценить чувствительную женскую душу. Вновь и вновь сталкиваясь с мужской бездуховностью, она в отчаяньи бросалась в распростертые объятия очередного негодяя, чтобы в который раз претерпеть разочарование.

Но более всех виноват перед нею, оказывается, был он, Тиберий. Именно его одного она любила с детства и все последующие годы. А он сначала не замечал бедную девочку, а потом и вовсе возненавидел, не поняв по своей мужской неотесанности, что ее остроты и колкости являлись всего лишь отчаянными попытками привлечь его внимание. А между тем девичья страсть была столь сильна, что несчастная, презрев супружеский долг, бежала под носом сурового принцепса к нему, Тиберию, но, как выяснилось, лишь за тем, чтобы быть грубо отвергнутой на глазах у всего Рима. «Тем, как ты выказал мне пренебрежение, — говорила Юлия, — ты ославил меня перед всеми столичными негодяями. Ты сначала погубил мою любовь, а потом и репутацию. После этого я пыталась быть честной супругой Марцеллу, но молва все равно выставляла меня блудницей. Мне ничего не оставалось, как стать такою, какою вы уже сделали меня в своем воображении!» Эту тираду Юлия завершила особенно прочувствованными рыданиями. «И все-таки я сумела выполнить свой женский долг! — надрывно возвестила она, глотая слезы. — Я подарила хорошему, хотя и не любимому мной человеку пятерых детей и заодно порадовала отца. Я надеялась, что за это боги простили меня и, наконец-то вняв моим мольбам, привели меня к единственному мужчине, которого я любила, чтобы дать мне утешение, но, оказалось, они лишь продлили мою пытку, потому что ты ненавидишь меня. Ты презираешь меня за то преступление, которое сам совершил в отношении меня!»

После этого многообещающего объяснения Юлия отправила всех своих любовников в долгосрочный отпуск, полностью посвятив себя мужу. Тиберий был столь поражен резким преображением известного ему с детства человека, что проникся к жене уважением и, сколько мог, старался быть ей примерным супругом. Но, как только Юлия при помощи Тиберия «загрузила трюм», она вновь привела в каюту свою развеселую компанию. Тиберию пришлось почтительно обслуживать ее оргии. А она смеялась в лицо и ему, и Ливии, поскольку знала, что теперь они не посмеют покуситься на нее, ибо она носит в себе их потомка царской крови. Юлия вновь называла Тиберия безродным подкидышем в отместку за свое недавнее унижение, издевалась над Ливией, а злобная свекровь маслено улыбалась в ответ на откровенные оскорбления. Над Тиберием потешался весь Рим, но более всего — любовники Юлии, особенно видный сенатор знатного рода Семпроний Гракх.

«Гракх! — со стоном воскликнул Тиберий, прервав воспоминания. — Еще остался Гракх! Если сживать со света Юлию, то надо немедленно уничтожить и его». Тиберий озаботился новой проблемой. Одно политическое убийство обязательно влечет за собою веер других, и преодолеть железную логику этого закона невозможно. «Потом, завтра», — устало отмахнулся он и снова погрузился в дрему воспоминаний.

Юлия родила Тиберию мальчика. Радости Ливии не было предела, а подозрительный Тиберий с брезгливостью разглядывал розовую личинку, копошащуюся в дорогих простынях, и мучительно искал в ней черты Гракха. Однако младенец вскоре умер, словно угадав, что ему не под силу сгладить противоречия этой семьи.

Похоронив выстраданного сына, Тиберий уже не мог прикасаться к жене. Он спал отдельно, и подкупленные слуги доносили об этом Августу. Раздельное существование с дочерью принцепса при дворе приравнивалось к государственному преступлению. Тучи монаршего гнева сгущались над головою Тиберия. Ливия, в страхе утратить завоеванные позиции, на все лады кляла сына за то, что он не может через силу удовлетворить дочку принцепса, дабы унять его гнев. Но Тиберий не поддавался ни уговорам, ни угрозам. Он испытывал запредельное отвращение к жене и считал себя повинным в смерти младенца, так как не следовало даже и думать, что они с Юлией могут произвести на свет нечто жизнеспособное. «Змея веревки не родит», — звучала у него в голове не совсем подходящая к случаю поговорка. Юлия же в отместку настраивала против него старших сыновей: Гая и Луция, которых Август с детства начал ориентировать на трон. Тиберий оказался вытесненным из жизни. Юлии он не нужен, Августу неприятен из-за неладов с его дочерью, Гаю и Луцию мешает как конкурент. Тогда он отправился на Родос, предпочтя изгнание оскверненному ложу с ненавистной женой.

Сполна отомстив Тиберию за его непокорность, Юлия уже не могла остановиться в своем увлечении и тогда, когда изменять было некому. Пытаясь восполнить отсутствие настоящих чувств умножением количества любовников, она не обрела постельного счастья, но пробудила гнев Августа. Любящий отец с героическим упорством не замечал развлечений дочери, но встрепенулся, когда ее любовники начали искать в объятиях Юлии политических выгод. Выдавив из Рима Тиберия, Гракх, Юл Антоний и другие лидеры Юлиной гвардии возмечтали пошатнуть трон самого принцепса. Опасаясь, как бы под юбкой дочери не вызрел республиканский заговор, Август вспомнил собственные законы против прелюбодеяния и свершил суд над Юлией и ее особенно успешными соратницами, не раз торжествовавшими победу на поле боя среди нагромождений пьяных тел и потоков красного вина.

Август тяжело переживал позор своей семьи, сторонился людей, опускал глаза, тогда как прежде, наоборот, всех, даже самых тщеславных людей смирял взглядом. Когда одна из подружек Юлии, вольноотпущенница Феба, не вынеся стыда судебного процесса, повесилась, он воскликнул, что предпочел бы быть отцом Фебы. А в другой раз он процитировал Гомера: «Лучше бы мне безбрачному жить и бездетному сгинуть!» Однако в своем представлении о позорном и славном Август отстал от времени. Подменив монархией республику, он, так сказать, интеллектуально и нравственно кастрировал римлян, лишив их исконного римского смысла жизни, все это прикрыл патриотической риторикой, научил общество лицемерию, и, тем не менее, продолжал считать, будто человек остался прежним в столь искалеченном мире. Но люди, как всякие живые существа, адаптируются к новым условиям, преобразуя свою социальную природу согласно требованиям общества. И это продолжается до тех пор, пока изменения не затронут ядра человечности. При разрушении же ядра, сформированного коллективным отбором в процессе становления человека, люди деградируют, общество тогда держится на насилии: внутреннем или внешнем, обращенном на соседние народы, а потом и вовсе рушится вслед за распадом личности. В ту эпоху римляне решительно вступили на этот гибельный путь, правда, падение их цивилизации задерживалось инертностью провинций, отстающих в моральной деградации от столицы. Но именно на семи холмах люди уже мыслили по-иному, совсем не так, как предполагал Август. Его Юля была для тогдашних римлян тем, что сейчас называется секс-символом. Истории о ее похождениях наполняли эротические сны простолюдинов и служили желанным ориентиром для богачей. Знатные повесы мечтали обучаться у этой всемирно знаменитой искусницы мастерству превращать любовь в оргию. Ей старались подражать юные красотки лучших фамилий. Легенды о придворных пирах и разврате создавали для опустошенных римлян сказочную страну роскошной, а значит, по их мнению, счастливой жизни, мысленное погружение в которую позволяло им отвлечься от серой реальности и забыться в наркотическом сне извращенных фантазий. Поэтому основная масса столичных жителей, хотя и злорадствовала по поводу развенчания царственных особ, но сочувствовала Юлии, и неоднократно пыталась заступиться за нее перед Августом.

— Вам бы таких дочерей и таких жен! — обиженно отвечал в подобных ситуациях принцепс и спешил скрыться с глаз толпы.

Суд, действовавший на основании законов Августа, приговорил его дочь к изгнанию. Август от имени Тиберия дал ей развод и отправил ее на остров недалеко от Неаполя, а через несколько лет перевел на самый юг Италии в город Регий. Семпроний Гракх, как один из главных героев блуда, отправился на островок у африканского побережья. Юл Антоний облегчил задачу властям, покончив с собою.

С тех пор прошло шестнадцать лет. Юлия все их провела в изгнании. За это время умерли усыновленные Августом Гай и Луций. Тогда Август оформил усыновление младшего сына Юлии Агриппы Постума и Тиберия. Но Постум вскоре отбыл в ссылку под невнятным предлогом дурного характера. Одна из дочерей Юлии, будучи тезкой прославленной матери, повторила ее подвиги и, ославленная не менее своей родительницы, тоже оказалась на острове. Другая дочь, Агриппина, неуемную родовую сексуальность сублимировала в жажду власти и, взяв под уздцы своего мужа Германика, понукала его карабкаться к трону. По нраву и повадкам она походила на Ливию, за что та, естественно, ее ненавидела, полагая, что двух Ливий государство не выдержит.

Убив Агриппу Постума, Тиберий сделал положение старшей Юлии совсем отчаянным и потому вправе был ожидать от нее агрессивных действий. Это обстоятельство решило ее участь.

Для легализации преступного замысла Тиберий велел сообщить чиновникам казначейства, что в связи с отсутствием в завещании Августа распоряжений в пользу его дочери и внучки Юлии, их содержание легло тяжелым бременем на государство. На этом основании бережливый принцепс приказал сократить расходы на изгнанниц и таким образом уморил некогда гордую и блистательную дочь великого Августа голодом. Младшую Юлию, формально оказавшуюся в таком же положении, по взаимному согласию сына и матери, поддержала личными средствами Ливия, чтобы продемонстрировать плебсу свою сердобольную душу и благодетельную заботу о внучке ее мужа.

Во избежание упреков в слишком явной жестокости, Тиберий не стал трогать Семпрония Гракха лично, а тайно обратился с соответствующей просьбой к проконсулу Африки Луцию Аспренату, обещая в ответ позаботиться о карьере его сына. Аспренат тут же приказал зарезать Семпрония. Общественности это дело было представлено так, будто проконсул немного переусердствовал в угодливости принцепсу, по собственному почину уничтожив его врага, не подозревая о беспредельном милосердии правителя. За такое якобы самоуправство Тиберий заочно в сенате слегка пожурил ретивого служаку. Оставил в покое принцепс и столичных аристократов, связанных перепиской с Юлией, поскольку не чувствовал в себе достаточной силы для расправы со всеми недругами сразу. Занозой в его мозгу засела мысль об Агриппине с ее Германиком. Но пока они были для него недосягаемы.

Перед Германиком Тиберий решил предстать добрым наставником, который готовит своего подопечного к великому поприщу. Он выторговал у сената пожизненное проконсульство для любимого приемного сына и отправил к нему сенатскую делегацию, чтобы сообщить об этом небывалом звании. Но настоящей целью посольства была добыча информации и доставка дезинформации. Доверенным лицам принцепс поручил выведать истинные намерения Германика и при этом ввести его в заблуждение относительно самого Тиберия. Послы должны были в приватной беседе сообщить Германику, сколь неохотно Тиберий принял власть, и принял лишь на время, на переходный период. Помимо этого, им было рекомендовано намекнуть проконсулу о якобы тяжелой болезни здоровяка Тиберия, чтобы тот спокойно дожидался его кончины и не затевал рискованных мероприятий.

3

Германик Цезарь был сыном Друза, младшего брата Тиберия, и Антонии, дочери Марка Антония и сестры Августа Октавии. То есть он являлся племянником Тиберия и внучатым племянником Августа. Даже в эпоху скептицизма, зависти и злобы никто не мог сказать об этом человеке ничего дурного. В то время ему шел тридцатый год, но ни одной сплетне до сих пор не удалось паразитировать на событиях его жизни. Он был верен своей единственной жене Агриппине, как и она ему; к тому моменту они произвели на свет восьмерых детей, правда, трое умерли в младенчестве, а впоследствии еще одного сына. Его любил плебс, солдаты, даже сенаторы испытывали просветление при общении с ним. Он был красив лицом, статен, силен, в битвах нередко возглавлял атаку и лично разил врага, имел склонность к наукам, сочинял комедии на греческом языке и, конечно же, преуспевал в красноречии. Помимо этих, рациональных достоинств, Германик обладал еще талантом располагать к себе людей, чему очень завидовал его угрюмый дядя.

Сам Тиберий никогда ни у кого не вызывал чувств светлой радости; какие бы подвиги он ни совершил, сколь благородно ни поступал бы, окружающие все равно относились к нему сдержанно. Поэтому Германик казался ему баловнем судьбы. Причем зависть к племяннику в какой-то мере была наследственной. Столь же успешным выглядел и его отец Друз, пока не умер от повреждения, полученного в сражении. Тиберий любил младшего брата, но, когда тот начал обходить его популярностью, червь ревности прогрыз его душу, сделав в ней глубокий изъян. Однажды старший брат даже жаловался на младшего Августу за его республиканские взгляды, и молва долго наслаждалась неблаговидным поступком Тиберия. Однако, когда Друз умер, Тиберий тут же пустился в дальний путь за телом брата и, сопровождая его на родину, всю дорогу из Германии до Рима шел пешком. Этот эпизод не имел тухловатого душка моральной ущербности, поэтому не вызвал интереса у народа и вскоре был забыт. Тиберий считал, что плебс испорчен лицемерием, вследствие чего падок до лести и позерства. Сам же он никогда не заигрывал с толпой, не расточал ей фальшивые улыбки, не размахивал приветственно руками, не бил себя в грудь, но всегда старался быть полезен государству на деле. Друз же, а потом и Германик, по его мнению, злоупотребляли актерскими жестами, и их популярность была поверхностной, как и сознание самого народа в ту эпоху.

На склоне жизни Август все более терзался проблемой преемника. В разное время он делал ставку на племянника Марцелла, на своих внуков Гая и Луция. Однако его реальным помощником в государственных делах после смерти Агриппы был только Тиберий. Август доверял ему самые ответственные предприятия, и тот никогда его не разочаровывал. Но при всем том он не любил пасынка, как не любили его и все другие люди. Поэтому даже после усыновления Тиберия Август продолжал искать ему альтернативу. Он пытался примириться с Агриппой Постумом, но эта затея была сорвана интригами Ливии. Тогда надежды принцепса обратились на Германика. Однако молодой человек еще не имел ни достаточного опыта, ни веса в государстве. Поразмыслив, Август остановил свой выбор на Тиберии, но постарался заложить фундамент для будущего правления Германика. Он заставил Тиберия усыновить племянника и отправил того, уже в качестве Цезаря, в Германию, назначив командующим самой сильной армией. Восемь отборных легионов, по мысли Августа, должны были вначале уберечь Германика от возможных происков Тиберия, а затем добыть ему славу, достаточную для смещения престарелого правителя.

Легионеры были своего рода пролетариатом того времени. Именно они орудовали главным средством производства императорской эпохи. Их потом и кровью росло и преуспевало государство нахлебников и кутил. И они отлично сознавали собственную значимость, потому заставляли считаться с собою правителей, а впоследствии просто сажали на трон своих ставленников. В ходе многочисленных солдатских восстаний властям предъявлялись не только экономические и социальные, но и политические требования.

В императорское время армия была наемной со всеми вытекающими из этого последствиями. Отечеством для солдат являлся войсковой лагерь, государством был полководец. Главное общественное зло они видели в центурионах, жестоко гонявших их на учениях, обиравших в остальное время и издевавшихся над ними всегда и по любому поводу, а добро заключалось в войне, которая либо одаряла их добычей, либо навсегда избавляла от хлопот. Но, с другой стороны, поскольку вся жизнь легионеров была связана с армией и проходила в напряженных и рискованных трудах, они дорожили честью легиона, когорты, центурии, гордились победами своих подразделений и личными наградами. И как патриоты армии — важной составляющей государства — они ощущали себя в какой-то степени хозяевами страны. В общем, легионеры представляли собою грозную силу, они были хороши в своем деле, но крайне опасны в безделье. Такой экстремальный излом в жизни страны, как смена правителя, не мог не всколыхнуть самую подвижную социальную силу того времени.

Весть о смерти принцепса моральным землетрясением прокатилась по всему огромному государству, подвергнув испытанию прочность его связей. Едва возникла трещина в монолите власти, как через нее рванулся пар долго сдерживаемого недовольства масс, предвещая извержение лавы гнева. Однако угнетенным классам не хватило организованности, чтобы превратить это «землетрясение» в вулкан революции. Там, где появлялась позитивная идея, происходил социальный взрыв, как, например, в случае с возникновением христианства. Армия была как раз наиболее организованной частью народа и, несмотря на привилегированное по сравнению с рабами, крестьянами или городским плебсом положение, имела достаточно оснований для выступлений протеста.

Начиная с Юлия Цезаря пошла практика заискивания полководцев перед солдатами. В эпоху гражданских войн легионеры проводили свои собрания, издавали постановления, выбирали депутатов, которые потом объяснялись с императорами. Однако Август постепенно вернул прежнюю дистанцию между полководцем и солдатами. Укрепляя дисциплину, он в то же время целенаправленно реализовывал программу по удовлетворению интересов воинов. Поэтому формальная суровость принцепса лишь повысила его авторитет. К концу гражданских войн римская армия насчитывала более полумиллиона человек. Август сократил ее до двухсот тысяч. Ветеранам он, как и обещал, дал землю в Италии, а также в провинциях. Поселения ветеранов стали проводниками идеологии принцепса в массы. Службу оставшихся воинов он упорядочил, регулярно платил жалованье, создал отпускной фонд, куда вложил огромную сумму из личных средств. Легионы теперь были расквартированы только в приграничных областях, там, где грозило вторжение варваров. Именно эти территории Август сделал своими, императорскими провинциями. Со стороны казалось, будто он ничуть не покусился на владения сенаторов, оставив им старые, республиканские провинции, а себе взяв то, что завоевал он сам и его предшественники в процессе и после развала республики. Из этих новых территорий принцепс создал как бы буферную зону, предохраняющую сердцевину страны от внешней опасности, и вполне логично разместил там легионы. Получилось, что, приняв на себя из добрых побуждений заботу об охране границ, Август, по необходимости, стал и командующим всеми войсками государства. Именно поэтому из множества его званий главным в конечном итоге оказался титул императора. Армия составляла основу его власти, но это чисто по-августовски было скрыто от глаз современников изысканно лицемерной формой организации дела. Лишь со смертью Августа стали обнажаться хитросплетения его политики, и именно Тиберию предстояло распутать их либо, наоборот, запутать еще сильнее, чтобы не развалилось огромное, эклектически склеенное государство.

После реформ в армии прошло уже несколько десятилетий. За это время накопились новые проблемы. В частности, легионеров возмущало неравенство их положения в сравнении с преторианцами и столичными когортами. Отряд гвардейцев полководца республиканского времени с переходом к монархии вырос в десятитысячный контингент, существенно подкреплявший «авторитет» принцепса своими мечами и копьями. Затем Август создал еще городские когорты для охраны порядка и борьбы с пожарами. Условия службы в этих подразделениях были гораздо лучше, риска — значительно меньше, а жалованье — в два — три раза выше. Однако имя Августа завораживало солдат, и простые легионеры не смели роптать. В течение пятидесяти лет Август внедрял в их умы мысль, что всем хорошим они обязаны ему, причем не только как военачальнику, но и как заботливому гражданину. Он словно бы стал для них всех патроном. Каждый год войска приносили присягу на верность лично Августу, исполняли культ почитания Августа. И вот теперь этого человека, объединяющего своим именем все и всех, не стало, а противоречия сохранились.

Первыми заволновались легионы в Паннонии. Пять лет назад в этой местности происходили жесточайшие битвы с восставшим населением. Число восставших доходило до восьмисот тысяч, а их армия составляла триста тысяч воинов. Римляне в ответ с трудом собрали сто пятидесятитысячное войско. Для комплектования легионов не хватало граждан, поэтому в армию зачислялись рабы, предварительно выкупленные на свободу, и лица с темным прошлым. Конечно же, римляне в конце концов одержали верх, но сами непосредственные победители до сих пор не получили благ за свои достижения, что вызывало недовольство. Брожение в легионах усугублялось их пестрым составом. Пикантность ситуации придавало то обстоятельство, что руководил паннонской кампанией именно Тиберий.

Как только нашелся лидер, способный сформулировать требования массы, восстание обрело четкие формы. Таким лидером оказался рядовой солдат Перценний. Когда-то он был в Риме предводителем клакеров.

Общественное лицемерие в конечном итоге лишает людей способности самостоятельного суждения в любой области жизни. Навязывая народу псевдо ценности, власти приучают его ориентироваться по ярлыкам, по вывескам, но никак не по сути происходящего. Так толпе преподносятся лидеры политики, звезды цирковой арены и театральной сцены. Клакеры были, так сказать, рекламными агентами видных актеров и политиков. Своими аплодисментами они создавали и поддерживали популярность ораторам и актерам, а также устраивали обструкцию их конкурентам. На этом поприще Перценний приобрел опыт организаторской деятельности, что и позволило ему сплотить вокруг себя подобие стачечного комитета.

Все три паннонских легиона решили объединиться. Легионеры снесли знамена и значки всех подразделений в одно место и возвели свой трибунал. Солдатский комитет выработал пакет требований к властям, затвердил его на общей сходке и предъявил легату Юнию Блезу.

Солдаты добивались, чтобы срок их службы сократили с двадцати лет до шестнадцати, как у преторианцев, и не принуждали их оставаться в войсках в качестве сверхсрочников, чтобы им повысили стипендию, а по завершении службы выдавали денежное вознаграждение вместо земельного участка, предоставляемого, подчас в диких местах на краю света. Кроме того, они жаловались на произвол центурионов и на изнурительные труды при выполнении всевозможных строительных работ. Дело в том, что почти все дороги, мосты, акведуки в римских провинциях были сооружены руками легионеров. Больше того, многие древние европейские города возникли из военных лагерей, возводившихся как поселки городского типа, которые быстро становились центрами сосредоточения жизнедеятельности местного населения.

Блез, как всякий римский аристократ, умел логично мыслить и красиво говорить. Вначале он разыграл экспрессивную сцену страдания за проступки своих любимых солдат, потом предложил им убить его, чтобы он ценою собственной жизни искупил их вину, своею кровью смыл с их душ скверну дурных помыслов. Посмотрев этот яркий, хотя и неновый спектакль, суровые воины испытали нечто вроде катарсиса и смягчились. Завладев инициативой, Блез попробовал убедить солдат в несвоевременности их претензий к новому принцепсу. Однако Перценний и его соратники не позволили товарищам стать жертвой доверчивости. Тогда Блез предложил действовать цивилизованно и отправить солдатских представителей в Рим. В конце концов он уговорил легионеров поступить таким образом. Но, пока военный трибун в качестве посла путешествовал по Адриатическому морю и дорогам Италии, неустойчивый мир в лагере нарушился. Солдаты начали грабить окрестности и избивать ненавистных им центурионов. Настала пора вмешаться Риму.

Тиберий хорошо знал паннонские легионы, но он опасался оставить Рим без своего надзора, потому снарядил в путь сына, придав ему две тысячи преторианцев во главе с Сеяном и часть германцев из личной стражи. Сохраняя видимость республиканских порядков, принцепс отправил вместе с Друзом нескольких видных сенаторов. Это было сделано еще и для подстраховки. В случае успеха миссии народ будет восхвалять Друза, поскольку плебс уже давно ориентировался в политике по ярлыкам, а «сын принцепса» — весьма броский ярлык. Но при неудачном исходе посольства умелые демагоги представят виновниками сенаторов.

Восставшие легионы впустили Друза и его спутников в лагерь, но сразу же выставили у всех ворот усиленные посты, словно взяв делегацию под стражу. На солдатской сходке после долгой прелюдии, состоявшей во взаимных угрозах, Друз прочитал послание принцепса. Тиберий в свойственной ему замысловато высокопарной манере писал, что заботу о доблестных легионах, с которыми им проделано столько походов, он считает своей первейшей обязанностью и, как только душа его оправится от печали по отцу, доложит сенаторам о положении воинов. Пока же он якобы дал распоряжение Друзу удовлетворить самые насущные нужды легионеров, если только это не будет противоречить установлениям государства и может быть принято без обсуждения в сенате.

Послание оказалось гораздо длиннее заключенного в нем смысла. Когда голос чтеца смолк, солдаты погрустнели. Тиберий сумел запутать след своей мысли, и они ничего не поняли, но на душе у них стало скверно. Им хорошо был известен этот стиль, знали они также, что в ответственные моменты, например, в битве Тиберий мог выражаться коротко и ясно. Тем не менее, их депутат деловито расположился перед трибуналом и четко изложил солдатские требования.

Друз задумался, прошелся взад-вперед по площадке трибунала с видом императора, решающего судьбу грядущего сражения, и наконец стал держать ответ. Он не обладал софистическим даром громоздить непроницаемые для разума частоколы слов, поэтому излишне обнажил суть своей позиции. Такая нескромность оказалась некстати, поскольку легионеры догадались, что от Друза они ничего хорошего не добьются. Затем взялись поговорить прибывшие с младшим Цезарем сенаторы. Они слегка напустили тумана, но неприглядная истина по-прежнему зияла черным провалом отрицания. Деликатность миссии Друза и его спутников состояла в том, что они ни при каких обстоятельствах не могли идти на уступки солдатам, так как невозможно было улучшить условия службы трем легионам, а остальным двадцати двум сохранить все как есть. Если же удовлетворить запросы солдат всей армии, то потребуется столько средств, что столичный плебс может остаться без хлеба и зрелищ. А это в свою очередь чревато опасностью превращения безмозглой черни в римский народ, который будет способен потребовать реального возрождения республики.

Расходясь после сходки по своим палаткам, солдаты роптали и бросали на пришельцев угрюмые взгляды. Вечером они подловили одного из сенаторов и побили его камнями. Лишь вмешательство преторианцев остановило расправу. Наступающая ночь обещала стать богатой на сюрпризы. Это было ясно обеим противостоящим сторонам, но одни ждали темноты с надеждой, а другие со страхом. Однако действительность превзошла все ожидания. Ночь поразила всех, она восторжествовала над людьми и подчинила их своей воле.

Едва восставшие начали разворачивать боевые действия против представителей несговорчивой столицы, как вдруг полная, сочная луна стала ущербляться посреди чистого звездного неба. «Богиня Селена не одобряет наши действия», — в расстройстве решили легионеры. Но вожди призвали их поговорить с луною и добиться от нее оправдания своим планам. Тогда солдаты принялись бить в барабаны и греметь мечами о щиты, выкликая светило из таинственной тьмы. Когда казалось, что они вот-вот добьются успеха и круглолицая принцесса ночи одарит их сияющей улыбкой, набежала неизвестно откуда взявшаяся туча и окончательно скрыла богиню. Легионеры приуныли. А Друз, отлично осведомленный о природе затмений, как и все образованные римляне, воспользовался ситуацией, чтобы завладеть инициативой.

На следующий день Друз собрал растерянных солдат и примиряющим тоном объяснил им, что такие вопросы, какие они поставили перед государством, с ходу не решаются. «Все это надо сверить с документами, произвести расчеты, найти деньги, увязать с планами набора рекрутов, — объяснял он. — Но я обязательно добьюсь для вас положительных сдвигов, только не сразу, постепенно, поэтапно». Солдаты не особенно верили Друзу, но очень боялись луны, поэтому вели себя тихо и в итоге согласились отправить еще одно посольство в столицу.

Во время ожидания ответа из Рима в лагере установилась расслабленная атмосфера. Пользуясь снижением бдительности восставших, Друз вызвал к себе в шатер Перценния и его главного помощника якобы для приватных переговоров. Он попросил их не придавать дело огласке, дабы пообщаться в спокойной обстановке, без ажиотажа и вмешательства посторонних. В ходе этой непринужденной беседы бесстрастные германцы из императорской охраны тихо закололи солдатских вождей и похоронили их тут же, в шатре полководца.

Исчезновение лидеров вовсе расстроило ряды восставших. Вскоре пошли осенние дожди, условия быта в лагере осложнились, и остатки энтузиазма солдат растворились в повседневных заботах. Протестный потенциал войска сошел на нет, и Друз победителем вернулся в Рим. Однако столица не встретила его особой радостью, так как на горизонте событий возникла более страшная опасность — бунт германских легионов.

В Германии находились восемь легионов, которые были разделены на два равных войска, стоящих лагерями в нижнем течении Рейна и в — верхнем. Первыми активизировались солдаты так называемого Нижнего войска. Германская армия римлян была самой могучей силой в мире, и это соответствующим образом отражалось в сознании легионеров. Здесь солдатским лидерам не требовалось произносить длинные зажигательные речи, их понимали с полуслова. Всеобщая увлеченность идеей восстания привела к слаженности и решительности действий. Легионеры жестоко избили центурионов и выбросили их полумертвыми за лагерный вал на съедение хищникам, затем разогнали трибунов. Командующий Авл Цецина сохранил свою жизнь лишь потому, что не противился восставшим и послушно выдавал им на расправу просивших у него защиты офицеров и центурионов.

Наместник провинции Германик, в чьем подчинении находились оба войска, узнал о мятеже, будучи в Галлии по вопросу сбора налогов. Он тут же оставил все прочие дела и устремился в лагерь восставших. Из почтения к своему любимому полководцу солдаты выслушали его с терпеливым вниманием. Германик красно говорил о величии Отечества и достоинстве тех, чьей мудростью это величие сохраняется. Начав с прославления Августа, он попытался распространить его авторитет и на Тиберия. Однако солдатам это не понравилось. Да, с Тиберием они совершили немало славных деяний в здешних краях, но теперь принцепс был далеко и как бы не особенно зависел от них. Им же хотелось иметь собственного, карманного правителя. Поэтому они предложили Германику самому добиваться трона и пообещали свою помощь в свержении Тиберия.

Если Германик и мечтал о власти, а с такой женой, как Агриппина, он не мог не мечтать об этом, то желал стать добрым правителем. Тиберий был очень сильной фигурой, и, чтобы составить ему конкуренцию, Германику надлежало иметь собственные козыри. Тиберия считали надменным, мстительным, угрюмым, значит, Германику следовало быть улыбчивым и человеколюбивым. Если бы он напрямую воспользовался государственным войском в собственных целях, то сразу стал бы хуже своего соперника. И Тиберий, пожалуй, сумел бы мобилизовать силы страны для отпора германским легионам; неспроста ведь он загодя отправил в Паннонию своего сына. Нет, Германику необходимо действовать осмотрительнее и хитрее. Не стоило форсировать события, ситуация в государстве и без того сулила ему трон в скором будущем.

Поэтому в ответ на предложение захватить власть Германик изобразил праведное возмущение и с чувством оскорбленного благородства спрыгнул с трибунала, намереваясь покинуть стан зараженного крамольным замыслом войска. Однако солдаты попытались его задержать, и это у них получилось, поскольку уходить ему, по сути, было некуда. После непродуктивной стадии логического общения настал черед эмоций. Солдаты показывали полководцу израненные тела, беззубые рты, разбитые старостью суставы. Многие из них отдали на благо бесящихся с жиру нобилей и сумасшедшего столичного плебса более тридцати лет жизни, а их по-прежнему держали в этих диких лесах на краю света. Они неистово просили и даже требовали, чтобы он повел их на Рим и затем в качестве правителя положил предел страданиям своих солдат. Германик всячески отбивался, позволяя страстям достичь точки кипения, а затем выхватил меч и приставил его к мужественной благородной груди с возгласом, что он скорее пронзит себя смертоносным клинком, чем нарушит долг верности государству и принцепсу. Многих из присутствующих этот жест заворожил и подчинил полководцу, но не всех. Германские легионы повидали всякое. Дух солдат возмужал во многих переделках и лишениях, а разум достаточно созрел, чтобы не покупаться на театральные эффекты. Группа легионеров со скептическими усмешками начала поощрять Германика в исполнении его намерения. А один даже подал ему свой меч, сказав, что он острее. Однако неспроста Тиберий опасался Германика, тот был весьма удал. Он обменялся быстрыми взглядами со своей свитой и отчаянным рывком вонзил меч себе в грудь, то есть вонзил бы, если бы приближенные в то же мгновение не спасли его, не остановили бы его смертоносную руку. Причем спасители бросились к нему одновременно с разных сторон и увлекли за собою солдат. Создалось впечатление, будто все войско, раскаявшись в неразумном упрямстве, в едином порыве пришло на помощь страдающему полководцу. После этого Германик уединился в претории, предоставив воинам терзаться угрызениями совести.

На следующий день он собрал легионеров, заставив их выстроиться под своими знаменами, как подобает солдатам римского войска. Дождавшись, когда на плацу установился порядок, полководец объявил, что без промедления проведет увольнение ветеранов и составит смету для Рима, предусматривающую повышение жалованья. Во втором обещании солдаты усмотрели намерение затянуть дело проволочками, но не подали виду. Они предоставили возможность командующему и его чиновникам оформить отставку ветеранов, а уж потом потребовали немедленной выплаты денег. Германик давно понял, что у него достойные соперники, поэтому не стал рвать на себе волосы и приставлять кинжал к шее. Он решительно выволок из шатра злобно грюкающие денежные сундуки и извлек оттуда серебро, отчасти государственное, собранное в виде дани с галлов, отчасти его собственное, и начал раздавать солдатам.

Удовлетворив первоначальные аппетиты, легионеры слегка присмирели. Пользуясь затишьем, Германик отправил два легиона в другой лагерь под предлогом обострения ситуации на границе, на самом же деле, для того чтобы разделить силы восставших. После этого он без промедления отбыл на юг к Верхнему войску. Там солдатский лагерь походил на сложенный костер в ожидании фитиля, в качестве которого должна была выступить весть об успехе восстания Нижнего войска. Но тут вдруг в лагерь ворвался, опережая все вести, сам полководец, отнюдь не выглядевший побежденным. Солдаты растерялись. А Германик незамедлительно начал приводить легионы к присяге на верность Тиберию. С тремя легионами эта процедура удалась, но четвертый проявил строптивость. Тогда Германик выполнил в нем те же процедуры, что и в Нижнем войске: уволил ветеранов и выплатил жалованье. Оперативно предотвратив волнения, он поблагодарил солдат за добрую службу и снова устремился к низовьям Рейна, поскольку там опять вспыхнули беспорядки.

Туда, в главную ставку Германика, где находилась и его семья, прибыли послы из Рима. Их появление спровоцировало всплеск новой волны солдатского гнева. Легионеры начали преследовать сенаторов как представителей класса, ставшего в императорское время абсолютно паразитическим. Они гоняли избалованных комфортом богачей по всему лагерю, заставляли их забиваться в палатки легатов, бросаться в ноги знаменосцам, ища спасения у армейских святынь, припадать к алтарям. Германик попытался вступиться за сенаторов, но это получалось у него лишь днем, когда он охранял их своим присутствием, по ночам же солдаты издевались над ними по-прежнему. Своеволие легионеров грозило вновь вылиться в полномасштабное восстание. Поскольку небесные светила на этот раз не проявляли интереса к земным делам, Германику пришлось самому отдуваться и за людей, и за богов. Однажды тревожной ночью, под периодические крики терзаемых жертв Германик провел длительное совещание со своим главным легатом — Агриппиной.

Наутро лагерь огласился женскими причитаниями и детским плачем. Эти непривычные звуки пробудили солдат быстрее зычных команд центурионов и завываний командных рожков. Они с удивлением выходили из палаток и, раскрыв рты, смотрели на горестную процессию женщин и детей, покидающих лагерь.

— Что случилось? Куда они направляются? — в растерянности вопрошали легионеры, только что присоединившиеся к толпе зрителей.

— В земли треверов, — отвечали те, кто подоспел к месту событий раньше.

— Только женщины и дети или кто-то еще? — слышались новые голоса.

— Да, только гвардия Агриппины.

— Почему? Эпидемия или германцы?

— Мы.

— Что, мы?

— Они уходят от нас!

— И ищут защиты у галлов?

— Да, мы теперь хуже варваров.

— Неужели Агриппина могла подумать, будто мы посмеем ее обидеть?

— А почему, нет? Ведь мы же едва не позволили зарезаться ее мужу!

— Глядите, как она прижимает к лону нашего Сапожка!

— Что это? Она увидела, как мы смотрим на маленького Калигулу, и гневно переложила его на другую руку, словно пряча от нас, словно мы хищные звери!

— Жена Германика, дочь Агриппы, внучка Августа с маленьким ребенком, любимцем всего лагеря, уходит без охраны, лишь в сопровождении рыдающих жен и дочерей офицеров! Уходит от нас! Уходит к варварам!

— А взгляните на Цезаря. Он стоит удрученный, в одной тунике… Видели бы его теперь германцы!

— Мы обидели своего полководца, самого доблестного мужа государства, обидели его жену, самую добропорядочную женщину страны.

— То-то будут злорадствовать германцы, всеми своими полчищами не сумевшие добиться того, что натворили мы нашими неуемными притязаниями.

— А как будет торжествовать старуха Ливия! Она всегда завидовала доброй славе Агриппины!

— Вы лучше подумайте о галлах. Они теперь возгордятся оказанным им доверием, а на нас будут смотреть с презрением.

— Когда молва об этом печальном исходе женщин из нашего лагеря достигнет всех уголков страны, нас станут презирать все римские граждане и даже инородцы.

— Вы посмотрите на Агриппину! Как она идет! Сколько гордости, и ни одной слезинки.

— И даже Калигула, наш Сапожок, не плачет, словно напитался величием духа матери!

— Зато у солдат в глазах слезы — вон у тех, напротив.

— Я и сам сейчас расплачусь.

— Как мы теперь будем смотреть в глаза нашему полководцу?

Парад Агриппины прошел с величайшим успехом. Пристыженные легионеры со словами раскаяния бросились к трибуналу и стали молить Германика вернуть жену и сына под защиту их доблести. Однако он будто не замечал просителей, продолжая смотреть вслед удаляющейся процессии женщин и детей. Когда же мантия Агриппины в последний раз взвилась порывом ветра у распахнувшихся лагерных ворот и защитный вал скрыл шествие от глаз зрителей, находящихся внутри укреплений, Германик ушел в свой шатер. Через некоторое время он, уже в императорском облачении, возвратился к терпеливо ожидавшим его воинам и произнес нравоучительную речь.

— Жена и сын мне не дороже отца и Отечества, — начал он и далее обрушил на солдат шквал упреков. Затем он от упреков перешел к логическим выводам из дурного развития обстановки и привел легионеров к печальному выводу, что более всего они навредили самим себе.

— Могущество Рима не поколеблет измена двух легионов, — уверял полководец, — а вот себя вы лишили всяких перспектив на будущее.

Римское красноречие довершило победу Агриппины и повергло солдат в разгром. Семена мысли, посеянные расчетливой речью Германика в набухшие эмоциями души воинов, быстро проросли и дали долгожданные плоды. Легионеры тут же провели облаву на зачинщиков мятежа, связали их и притащили к трибуналу. Сейчас Германик мог сделать все, что угодно, его власть над солдатами была беспредельна. Если бы он казнил половину войска, вторая половина все равно боготворила бы его. Однако Германик был римским аристократом, значит, прирожденным политиком. Он знал, что настроение массы мечется из одной крайности в другую подобно маятнику. Сегодняшнее благо завтра будет признано преступлением и наоборот. Поэтому он организовал расправу над лидерами восстания так, чтобы ответственность полностью лежала на самих солдатах. Пленников по одному выводили на трибунал, а толпа голосом выражала свое отношение к каждому из них. Подобным образом в некоторых диких племенах проходили выборы вождя. Если большинство легионеров кричало, что обсуждаемый персонаж виновен в разжигании бунтарских настроений, то его сталкивали вниз, и солдаты тут же сами приканчивали осужденного.

Затем Германик аналогичным способом провел чистку среди центурионов. Они поочередно представлялись солдатской сходке, и большинством голосов определялось, кого оставить на службе, кого уволить.

В Риме же настроение было близким к паническому. Восставшие легионы и сами представляли угрозу государству, но еще большую опасность несла в себе возможность германского вторжения через границы, лишенные охраны. Пять лет назад племя херусков заманило в ловушку войско Квинтилия Вара и почти целиком уничтожило три легиона. И хотя после этого Тиберий сбил гонор с варваров, нанеся им чувствительное поражение, душевная рана римлян была свежа и кровоточила страхом перед косматыми германцами.

В столь тревожной обстановке народ вспомнил, что Тиберий умеет не только исподлобья неласково смотреть на простолюдинов, но и управляться с легионами, и бить этих страшных германцев. Плебс вышел на улицы и принялся митинговать, призывая вдруг ставшего хорошим и желанным принцепса отбыть к Рейну, чтобы воздействовать на бунтовщиков силой своих достоинств и авторитетом первого лица государства.

Однако Тиберий отмалчивался. Он не мог оставить Рим потенциальным заговорщикам. Если уж восстали солдаты, много лет воевавшие под его началом, то чего ожидать от сенаторов, по самой своей социальной природе враждебных монарху! Может так случиться, что он выйдет из Рима правителем, а прибудет в лагерь германского войска уже изгнанником. То-то Германик позабавится! А в такой ситуации Друз повернет паннонские войска против Германика, и начнется гражданская война. Воспользовавшись междоусобицей римлян, в страну вторгнуться германцы, иллирийцы, восстанут галлы. Опрометчивый шаг Тиберия может ввергнуть в омут несчастий всю цивилизацию. И это после четырех десятков лет относительно мирной жизни при Августе! Каким словом помянут потомки такого принцепса! Но, даже если предоставленный самому себе сенат сохранит верность принцепсу, как встретят его, Тиберия, в войсках? Не посчитает ли Германик этот визит покушением на свои права? Устоит ли он против соблазна втихую разделаться с соперником в собственных владениях, чтобы потом списать все на мятежников? Пока Тиберий восседает в Риме, любое выступление против него в провинции будет выглядеть покушением на официальную власть, изменой государству. Но, организовав «несчастный случай» с неосторожным принцепсом в своем лагере, Германик избежит необходимости идти войною на Рим.

Нет, Тиберий не мог рисковать, ведь его жизнь, порядком опостылевшая ему самому, принадлежала всему государству. Его благополучие было нужно им всем: и Друзу, и сенаторам, которые в противном случае перегрызутся друг с другом, и променявшему разум и совесть на всевозможные подачки и поп-шоу плебсу, чтобы он не стал жертвой кровавых авантюр очередного Цезаря, и даже самому Германику — во избежание преждевременного заражения души чумою власти. «Что за бессмысленные существа! — думал Тиберий. — Сейчас они ненавидят меня, жаждут моего смещения, моей гибели, но, если их чаянья сбудутся, они же сами захлебнуться в крови. Однако попробуй, скажи им об этом! Засмеют и растерзают! По одиночке они хитры и рассудительны, но все вместе — дурнее овечьего стада!»

Тиберию довелось множество раз смотреть в глаза смерти в дебрях германских лесов и в живописных верховьях Дуная. Он не боялся славной смерти в лучших римских традициях, но страшился пасть жертвой заговора, чьей-либо интриги. У некоторых народов считается позорной смерть от руки женщины. Тиберию же, насмотревшемуся подлости при дворе, самой ужасной казалась предательская смерть в результате измены. Это все равно, что быть заеденным навозными мухами. Ему живо представлялось злорадство его убийц. «Мы же говорили, что он ничтожен, и мы доказали это», — будут заявлять они. А толпа станет кричать в ответ: «Да, он не справился с властью! Он не Август!»

Вдобавок ко всему, еще и Ливия требовала, чтобы он срочно отбыл к восставшему войску и силой вырвал власть над легионами у Германика.

— Август даже в преклонных летах ездил на Рейн, — говорила она. — А ты вцепился в курию и выискиваешь подвохи в словах трусливых сенаторов, вместо того, чтобы заняться настоящим делом. Не бойся за Рим. Здесь остаюсь я, а у меня тут все схвачено!

— Вмешательством в дела Германика я лишь спровоцирую его к неповиновению, к чему располагает вся обстановка в мятежном войске, — пытался объяснить свою позицию Тиберий, — тогда как, будучи предоставленным самому себе, Германик не решится напасть на нас. Он еще слаб для открытой охоты за властью. Поверь, затронуть его сейчас — это то же самое, что напасть на противника из невыгодной позиции. Я взвесил «за» и «против», я знаю.

— Ты просто трус, ты слишком мал для трона принцепса! — насмешливо реагировала на это Августа. — Ты не Август. Может быть, ты боишься, что я сама в твое отсутствие воцарюсь тут? А что, выйду замуж за вздорного юнца Либона и посажу его на трон! Он хоть и правнук Гнея Помпея, но я сделаю из него монархиста.

Тиберий добросовестно прислушивался к критике, но не терпел насмешек. Еще в молодости он жаловался отчиму, что в народе распространяются сплетни, порочащие их семью. «Пусть говорят о нас дурное, лишь бы не могли сделать нам дурного», — примиряющим тоном успокаивал его мудрый Август. Но Тиберий продолжал терзаться от всякой хулы, брошенной в его адрес или в сторону его близких. Тон матери вызывал в нем отторжение смысла ее слов. Из одного только духа противоречия он готов был остаться при прежнем мнении. Впрочем, в данной ситуации эмоции толкали его в том же направлении, что и разум, то есть призывали никуда не двигаться. Однако, желая утихомирить страсти сограждан, принцепс все-таки собрал сенат и выставил на обсуждение вопрос о мерах по борьбе с мятежом в войсках.

Сенаторы обладали большой собственностью, имели роскошные дворцы и виллы, богатую утварь, образованных рабов и красивых рабынь. Поэтому они очень боялись вторжения варваров или новой гражданской войны и, конечно, хотели, чтобы принцепс совершил миротворческий рейд по хорошо знакомому ему маршруту. О том, к чему это может привести на деле, они не задумывались. Их поведение было подобно реакции человека, увидевшего, как горит сундук с его скарбом, и спешащего бросить в огонь горсть песка или земли, оказавшихся под руками. Но при всем том, сенаторы не смели выступить перед хмурым принцепсом со столь радикальными предложениями. Попробуй-ка, скажи подозрительному, мнительному человеку, чтобы он убрался от них прочь подальше! Поэтому опытные ораторы цветистыми фразами разметили смысловое поле обсуждаемой темы на всевозможные фрагменты и параграфы, зазывая принцепса самостоятельно начертать требуемый узор на этом подготовленном полотне. Но мог ли Тиберий заявить сенаторам, что боится оставлять их без строгого надзора, усматривая в них более злостных мятежников, чем восставшие солдаты? Мог ли он признаться им в своем страхе конкуренции со стороны Германика? Увы, Тиберию в ответ пришлось прибегнуть к длинной бездарной импровизации, как джазовому музыканту в отсутствие вдохновения, которому даже хорошая ритм-секция не способна помочь найти плодотворную идею. Так, скрывая друг от друга собственные мысли, сенаторы и принцепс ораторствовали до заката солнца. По древнему обычаю вместе с заходящим светилом римлянам следовало отправляться на покой. В завершение заседания Тиберий все же намекнул, что он, может быть, выступит в поход, как только это позволит состояние дел.

На следующий день принцепс распорядился о подготовке к путешествию. Начались сборы обоза, слуг и всяческого скарба. Однако «состояние дел» долго не позволяло Тиберию тронуться в путь. Потом случились дурные знамения, затем вмешалась непогода. А народ и сенат все ждали, с надеждой взирая на масштабные сборы.

Тиберий тоже пребывал в неприятном напряжении, но не из-за затянувшегося снаряжения обоза, который не был ему нужен вовсе, а вследствие противоречивых вестей из провинций. Относительно Паннонии у него с самого начала была уверенность в благоприятном исходе событий, он лишь волновался за сына, гадая, насколько успешно ему удастся использовать шанс отличиться. А в Германии события могли развиваться по нескольким сценариям, и все они сулили осложнения Тиберию.

Первоначальный успех Германика, конечно, был благом для государства. Продлись мятеж дольше, перекинься его пожар на Верхнее войско, германцы могли бы воспрянуть духом и открыть боевые действия на территории провинции, взбунтовать галлов и даже идти на Рим, который охранялся только преторианцами и городскими когортами. Однако, туша пожар, полководец пошел на уступки бунтовщикам, а это наносило экономический ущерб государству и было чревато опасностью распространения мятежных настроений по всей армии. С другой стороны, потакая солдатам, Германик простейшим способом увеличивал свою популярность. Но непомерное возрастание авторитета периферийного полководца несет в себе зародыш гражданской войны. Пока легионеры выступали сами по себе, это было только мятежом, но их излишнее послушание Германику могло привести к гораздо худшим последствиям.

Дальнейшее осложнение обстановки в легионах Нижнего войска склонило Тиберия к мысли, что действия Германика были оправданны. Когда же в дело вступила Агриппина и блистательным маневром принесла государству бескровную и бесплатную победу, принцепс испытал полное удовлетворение. Он мысленно поблагодарил жену Германика за проявление истинно римского нрава. При этом ему вспомнилось ее суровое волевое лицо с совсем не женскими глазами, и он тут же представил свою бывшую жену. Сколь различны эти две Агриппины, сестры по отцу, но от разных матерей!

Однако Августа, узнав о подвиге жены Германика, впала в бешенство.

— Что за царские замашки! — кричала она в лицо Тиберию. — Спекулируя на добрых чувствах людей, Агриппина вербует себе солдат для захвата власти! Она одна сумела сделать то, чего не смогли все твои легаты и сам Германик! И ты думаешь, муж такой жены будет служить тебе верой и правдой?

— Пока ведь служит, — попытался урезонить не в меру энергичную женщину Тиберий.

— Ты знаешь, что весь Рим гудит восторгом? Кругом восхваляют эту самоуверенную девку!

— Она заслужила это.

— Радость брызжет из плебса, как гной из язв пораженного смертельной болезнью!

— И мы должны радоваться, чтобы быть вместе с народом.

— Опомнись, ты только что распорядился убить ее мать!

Тиберий запрокинул голову, и лицо его исказилось гримасой мучительного недовольства.

— Она — наш враг! — продолжала Августа. — И все вокруг — наши враги. Они должны веселиться или рыдать только по нашему повелению. Только так мы сможем править!

Тиберий не мог возразить, мать была права. Но у него не хватало сил слушать ее, поэтому он встал и молча вышел из собственного кабинета.

Никого более не присутствовало при этом разговоре матери и сына, но его факт и конфликтный характер каким-то образом стали известны за пределами дворца. По городу поползли сплетни о зависти надменной матроны к Агриппине и о ее неладах с сыном. Появились стишки, изображавшие Тиберия несмышленышем, смотрящим в рот строгой наставнице. На стенах общественных зданий красовались надписи: «Я создала Тиберия! Владея им, я владею и государством!», «Тиберий, ты только сын!»

Эти сведения принес принцепсу Луций Элий Сеян, человек, очень старавшийся помочь ему правильно сориентироваться в обстановке. В своем неуемном трудолюбии он обходил улицы совместным патрулем городских когорт и преторианцев. Во время этого рейда он обнаружил крамольные надписи и выловил декламаторов пасквилей.

— Благодарю тебя, Элий, — сказал Тиберий, глядя в честные глаза главного преторианца. — А этих подонков отпусти, пусть на собственном опыте убедятся в ошибочности своих лозунгов в отношении меня.

— Ты мудр и великодушен, император, — почтительно, но без видимой лести заметил Сеян.

— А против их надписей сделай свою: «Кто поверил в это, пусть идет ловить сестерции в брызгах фонтана». Или что-нибудь подобное.

— Остро, но стоит ли ввязываться в перепалку с уличным сбродом? Велика честь этим оборванцам. Они обрадуются и еще что-нибудь напишут.

— Правильно, вели все стереть, и дело с концом.

Несмотря на абсурдность и низкопробность этих нападок, Тиберий стал сторониться матери, чтобы не давать плебсу повода подозревать его в несамостоятельности. Естественно, у Августы такое поведение сына, только что поставленного ею у власти, вызвало крайнее недовольство. С той поры они уже не были ни сыном и матерью, ни друзьями, ни соратниками. Между ними начались скрытая вражда и соперничество.

Пока в столице проходил фарс по дискредитации и деморализации принцепса, драма на окраине государства вступила в новую фазу. После жестокой расправы с зачинщиками восстания в двух легионах, Германик, не позволяя солдатам опомниться, снарядил их в поход против двух других легионов, в которых волнения были лишь притушены уступками. Но, конечно же, он не собирался воевать, а предпринял только психическую атаку. С марша полководец послал командиру мятежных легионов Авлу Цецине письмо с ультиматумом. Если до его прибытия войско само не расправится с главарями заговора — предупреждал Германик — то он обрушит на них всю мощь римской армии, и уж тогда будет казнить всех подряд, не разбирая виновных и правых.

Цецина собрал офицеров, центурионов, знаменосцев и прочих благонадежных людей, чтобы ознакомить их с грозным посланием полководца. Те потом поделились тревожными сведениями со своими друзьями. Так в лагере произошел раскол. Большинство осознало, что может уйти от ответственности за восстание, откупившись жизнью своих лидеров. Офицеры умело руководили процессом моральной трансформации в легионах и в подходящий момент спровоцировали конфликт. Дело было ночью, поэтому солдатские разборки вылились в жестокую беспорядочную резню. Утром оставшиеся в живых в растерянности смотрели друг на друга, не понимая, кто они: герои или преступники. При виде тел растерзанных товарищей, разбросанных по всему лагерю, как после варварского нашествия, они никак не могли считать себя героями, значит…

Тут в лагерь явился сам Германик с мощным эскортом усмиренных легионов. Акцентировав внимание на трупах, он изобразил ужас и залился слезами. Пронзительные страдания полководца повергли солдат в шок. А он воскликнул: «Что вы наделали! Почему не дождались меня! То, что произошло, — не целительное средство, а бедствие! Нет прощенья вам, и себя я не прощу за то, что допустил такое!»

Однако уже на следующее утро Германик нашел спасительный ход, призванный очистить от скверны солдатские души. Он объявил по лагерю, что проступок можно искупить кровью, пролитой за Отечество, позор покрыть славой подвига. Осененные этим прозрением легионы начали подготовку к походу за Рейн. Так произошло превращение чувства собственной вины в ненависть к безвинным германцам.

Внезапно обрушившись на ничего не подозревавших варваров, которые вдобавок к обычной беспечности еще перепились во время своего традиционного празднества, римляне уничтожили все живое в радиусе сорока километров. Остатки некогда большого племени хаттов подчинились цивилизованным головорезам. Чтобы окончательно забылись трагические последствия мятежа, Германик двинул озверевшие полчища на херусков, самый непокорный германский народ, гордившийся победой пятилетней давности над легионами Квинтилия Вара. Внеся разлад в ряды врага и воспользовавшись помощью своих сторонников в стане германцев, римляне совершили успешный набег на поселение варваров и с богатой добычей возвратились к себе на левый берег Рейна. При этом была взята в плен жена Арминия, успешного вождя херусков.

Тиберий по этому поводу сделал доклад в сенате с многоречивыми похвалами Германику. А в завершение предложил присудить ему титул императора и триумф. Его предложение было принято, но вызвало массу кулуарных толков. Причем говорили не об успехах Германика и не о достойной оценке его дел принцепсом, а о том, сколь больно ранено самолюбие Тиберия. В характерной для принцепса тяжеловесности речи и напыщенности комплиментов приемному сыну сенаторы усматривали скрытую досаду. В присужденных герою наградах им виделось желание Тиберия отвести от себя подозрения в неприязни к Германику. А в это время в уличной толпе скандировались стишки о том, что Германик нанес поражение не столько варварам, сколько Тиберию, а Агриппина утерла нос Ливии.

Тиберий действительно был не совсем искренен в обосновании предложенных мероприятий по чествованию Германика. Он хорошо знал обстановку за Рейном и понимал, что войны с германцами имеют смысл только в качестве сдерживающего фактора, предохраняющего римские границы от агрессии. Попытки подчинить Германию и сделать ее очередной провинцией не имели смысла как из-за требуемых для этого затрат людских и экономических ресурсов, так и ввиду отсутствия реальных плодов в случае успеха кампании. В отличие от галлов германцы даже не имели городов, они жили в основном в деревнях из землянок, крытых навозом. Местность была болотистой и лесистой. Строительство там дорог и городов потребовало бы огромных усилий и не могло дать должного экономического эффекта. Подчинить этот народ также представлялось делом, весьма проблематичным. Германская знать мало отличалась по материальному достатку от прочих соплеменников. Ее значимость заключалась в доблести, а не в собственности. Отсутствие собственности делало германских лидеров неуязвимыми для римлян, ибо именно собственность высшего сословия завоеванных стран римляне использовали в качестве хомута, чтобы впрячь местное население в свою колесницу. Поэтому Тиберий еще несколько лет назад, будучи в Германии, начал возводить линию оборонительных укреплений, стремясь отгородить земли страны от неспокойных соседей. Оборонительной политики в отношении Германии под конец жизни придерживался и Август.

Присуждая Германику триумф, высшую почесть у римлян, Тиберий тем самым давал ему знать, что продолжать военную кампанию не следует. Пока молодой полководец действовал в высшей степени грамотно и ловко. Уступками солдатам он сбил первый шквал восстания, потом разделил силы мятежников, расправился с ними по частям, а затем вновь объединил войско идеей борьбы с внешним врагом. При этом он дал острастку варварам, понадеявшимся, что бунт в войсках ослабил римлян. Но Тиберий угадывал в поведении Германика намерение продлить войну. А исполнение этого замысла потребовало бы огромных государственных расходов, было крайне опасно и даже в случае успеха не оправдало бы затрат, усилий и загубленных жизней.

Надо сказать, что римляне тратили большие средства на воспитание каждого легионера. Его обучали, тренировали, закаляли, снаряжали, содержали, лечили. Зимние лагеря легионов представляли собою целые города с развитой инфраструктурой.

Но, как обычно, Тиберий не мог сказать окружавшим его людям правду и был вынужден ловчить. Они же не понимали ни того, что он говорил, ни того, что скрывал, но зато активно осуждали его за собственные домыслы.

Наконец вернулся из Паннонии Друз. Сын был единственным светлым явлением в жизни Тиберия. Он являлся плодом его страстной любви с Випсанией Агриппиной и воплощал в себе все надежды отца, который сам уже давно потерял вкус к жизни.

Тиберий подробно расспросил Друза о развитии событий в Паннонии. В целом он одобрил его действия, но пожурил за жестокую расправу над главарями мятежников.

— Ты бы видел этих самоуверенных мерзавцев! — сразу вспыхнув, воскликнул Друз. — Как они угрожали мне, сыну принцепса!

— Я видел. Я многое видел и вижу сейчас. Однако нам нужно руководствоваться рассудком, а не страстями. Учись у Германика: он чувства подчинил расчету, а не наоборот.

— Ну что же, я не пошел на уступки, как он.

— А если бы не луна? — усмехнувшись, спросил отец.

— А если бы бабка не добилась для тебя усыновления Августом? — дерзко отреагировал Друз.

«Даже ты попрекаешь меня Ливией», — мысленно возмутился Тиберий.

— Тогда ты не стал бы Цезарем, а я все равно был бы Тиберием, — нехотя сказал он вслух.

На ближайшем сенатском заседании принцепс воздал благодарность усмирителю паннонских легионов, но сделал это в гораздо более скромной форме, чем в отношении Германика, в полном соответствии с уровнем заслуг каждого из них. Однако по залу вновь пополз недобрый шепот. «Родного сына он хвалит сдержаннее, чем приемного, зато куда как более искренне», — переговаривались сенаторы. Тиберий с присущей ему чуткостью уловил недоброжелательство Курии и привычно нахмурился. Увидев, как омрачилось его лицо, сенаторы торжествующе отметили: «Смотрите, он злобствует, что мы разоблачили его лицемерие! О коварный тиран!»

4

Уладив, как ему казалось, текущие дела, Тиберий понадеялся, что теперь сможет заняться государственными задачами. Наконец-то он начнет править. А дел в огромной пестрой стране накопилось множество. Еще при Августе резко ухудшилось финансовое состояние государства. Хотя Италия производила лучшие в мире оливковое масло и вино, шедшие на экспорт, все же импорт преобладал. Деньги утекали из центра в провинции, монеты не хватало. Кровавые и непродуктивные войны с германцами и придунайскими народами также нанесли удар экономике. Большим ущербом оборачивалось хищническое, потребительское отношение римской знати к провинциям, коррупция управленческого аппарата. Долгое время проблемы решались путем повышения налогов. Однако теперь этот метод стал давать противоположный результат, приводя к упадку экономики провинций и к росту недовольства масс. В данный момент в Рим прибыли посольства из Ахайи и Македонии, которые жаловались на непомерный пресс налогового бремени и злоупотребления магистратов из сенаторской среды. Они просили Тиберия взять эти области под свою опеку в качестве императорских провинций, чтобы спасти их от краха. Солдатские мятежи также привели к большим расходам, тем более что принцепсу пришлось распространить все уступки, сделанные Германиком своим легионерам, и на паннонские войска. А теперь еще вновь развязанная война с Германией, как чудовище из мифа, пожирала все новые средства, истощая не только столицу, но и соседнюю Галлию. При этом казалось, что никого в Риме такая ситуация не волнует. Аристократы и толстосумы заняты исключительно пигмейскими заботами своего тщеславия и денежного мешка. Общество разрывают силы отталкивания в виде частных интересов, вся система стремится к хаосу и распаду. Можно было подумать, будто одному Тиберию нужно государство, будто виллы и дворцы богачей смогут блистать роскошью, а цирки и театры давать зрелища толпам плебса сами по себе в условиях развала всей системы, среди варварских нашествий.

Тиберий направлялся в курию в надежде на серьезный деловой разговор. У него не было готовых решений по большинству проблем, и он намеревался основательно обсудить ситуацию со знающими и опытными в вопросах управления людьми, чтобы вовлечь их в круговорот государственных дел как персоналий, а не только в качестве исполнительных звеньев. Ему давно стало ясно, что принудительные и запретительные меры, предпринимавшиеся Августом, например, в части нравственности и ограничения роскоши, не приносят нужного результата. Законы реализуются через деятельность людей. И часто корень зол бывает сокрыт не в законодательстве, а в трансформации граждан под действием других законов: экономических и социальных. По наблюдению Цицерона, с упадком общества количество юридических актов общественного регулирования возрастает, но это не спасает больное государство. Поэтому Тиберий хотел не просто заставить сенаторов работать, а сделать их единомышленниками, творцами своего государства, как то было во времена республики.

На подступах к зданию курии носилки принцепса встречали величавые патриархи, радовавшие праздную толпу на форуме благородною осанкой и колыханием белых аристократических тог. Но, едва увидев выглянувшее из-за шторы лицо Тиберия, они разом преобразились из сенаторов в слуг и в льстивом порыве ринулись к носилкам, чтобы приветствовать монарха. Он с брезгливостью отшатнулся и инстинктивно задернул штору, однако в следующий момент, подчинив эмоции воле, снова раскрылся.

— Отцы-сенаторы, прошу вас позволить мне выйти, дабы я мог общаться с вами как равный с равными, а не будучи согбенным в лектике, — по возможности дружелюбно обратился он к встречающим. — И впредь попрошу соблюдать это правило. Пусть рабы угодливо бросаются нам навстречу, а мы с вами свободные граждане.

— И не надо забывать, что наш пример воспитывает плебс, — добавил он после паузы.

«Ага, он боится покушения, — подумали сенаторы, — потому и не подпускает нас к лектике. Он подозревает нас в недобрых намерениях. О темная личность!»

Этот эпизод испортил настроение Тиберия. С первого дня правления он пытался возвратить достоинство людям. Когда кто-то назвал его «господин», он тут же прервал говорившего и потребовал, чтобы больше его так не оскорбляли. Потом, немного успокоившись, пояснил: «Я господин для рабов, император для солдат, принцепс для всех остальных». В другой раз докладчик в сенате сказал, что обращается к сенату по воле принцепса, и назвал его дела «священными». Тиберий поправил льстеца, подсказав, что надо говорить: «по его совету»; а вместо «священные» употреблять слово «важные».

Едва началось заседание, как претор Помпоний Макр принялся сетовать, что в условиях обвального нарастания моральных преступлений государство ведет себя слишком пассивно, позволяя осуществлять подрыв своих духовных основ. Добившись одобрительного гула в зале, он спросил Тиберия, не возобновить ли дела об оскорблении величия римского народа. Принцепс задумался в поисках подвоха, но потом ответил утвердительно. Он сказал, что законы должны исполняться неукоснительно.

Настроение Курии резко изменилось. Сенаторы испугались, что с ними согласились. «О тиран!» — застыл в их напряженных лицах немой возглас.

Закон, о котором шла речь, был введен Луцием Корнелием Суллой около ста лет назад. Он был направлен против предателей в войске, мятежников, нередких в то смутное время, и, наконец, против магистратов, дурным управлением вредящих Республике. Впоследствии признанный мастер извращать суть республиканских установлений — Август исхитрился применить этот закон для борьбы с оппозиционной его режиму пропагандой. Таким способом он подверг осуждению неугодных ему писателей и поэтов. Причем сам Тиберий в молодости привлек к суду по этой статье злоумышлявшего против Августа сенатора и добился обвинительного приговора.

В мучительных потугах как-нибудь угодить страшному принцепсу сенаторы и подкинули ему этот отравленный клинок для политических разборок. Однако едва их затея удалась, как они испугались, что будут сами сражены тем же оружием.

В складывавшемся монархическом государстве исконно правящему сословию сенаторов объективно не было места. Поэтому аристократы толпились у трона, расталкивая друг друга локтями, чтобы пробиться к месту под солнцем. Магистратуры теперь стали марионеточными. Сенаторам более не были доступны задачи всего общества, и они всю свою политическую ловкость, ораторский дар обратили на конкуренцию друг с другом. В этой борьбе закон об оскорблении величия, в трактовке Августа, предоставлял им смертоносное средство в борьбе против бывших коллег, ныне ставших соперниками. Но шансы выжить в этой войне каждого против всех представлялись призрачными. И весь ужас сложившейся ситуации для сенаторов был олицетворен в принцепсе, поскольку именно его именем должны были вестись все эти разборки. Он персонифицировал в себе общественное противоречие, принял на себя порок системы.

Увы, Тиберий забыл о грандиозных планах, направленных на поиск путей оздоровления экономики, с которыми вошел в сенат. Едва он подтвердил непреложную истину о том, что законы должны исполняться, как ему тут же начали выкладывать всяческие кляузы на власть имущих. Больше всего порочащих стишков и цитат, подслушанных и подсмотренных вездесущими угодниками, было направлено, конечно же, против Тиберия, Августы и Друза. Принцепса укоряли в надменности, жестокости, скупости, пьянстве, в зависти к Германику, в уступчивости матери. Его называли убийцей Юлии, Постума, Гракха, а заодно — десятков других людей, которых он даже не знал. По адресу Августы и Друза тоже хватало моральных оплеух. И сенаторы под видом доброй услуги принцепсу с нескрываемым наслаждением смаковали остроумные и не очень нападки на него и его близких. Причудливое смешение лжи и правды придавало этому пропагандистскому оружию сильнейшие отравляющие свойства, и Тиберий задыхался от морального удушья. Однако он видел, как упиваются его унижением сенаторы, потому терпеливо молчал, не желая давать лишнего повода для злорадства.

— Все хорошо, — наконец сказал принцепс. — Собранный вами с похвальной кропотливостью материал, отцы-сенаторы, свидетельствует о проявлении народом интереса к делам государства. А что касается качества этого интереса, то тут мы с вами сами виноваты: не доработали. Относительно себя я скажу следующее: если кто неладно обо мне отзовется, я постараюсь разъяснить ему мои слова и дела; если же он будет упорствовать, я отвечу ему взаимной неприязнью.

Он сделал паузу, давая разочарованным сенаторам время усвоить его слова, затем подытожил:

— В целом же, скажу, что в свободном государстве должны быть свободны и мысль и язык.

Зал попытался протестовать и многочисленными репликами стал призывать принцепса провести следствие хотя бы по самым вопиющим нарушениям этикета в отношении персоны правителя.

— У нас слишком мало свободного времени, чтобы ввязываться в эти бесчисленные дела, — ответил на это принцепс. — Если вы откроете эту отдушину, вам уже не придется заниматься ничем другим.

Про себя Тиберий отметил, что все нападки имеют персональный, поверхностный характер. И это его порадовало. Ведь он отобрал даже видимость власти у народа, лишив его избирательных прав, а недовольство плебса абсолютно не затрагивает устои государства, и лишь преследует ненавистью конкретного правителя. Тут сказалась деградация общественного сознания с политического масштаба до рефлексирования на уровне ярлыков.

— Но есть свидетельства прямого оскорбления наших святынь, — не сдавались упорные борцы за чистоту идеологии. — В первую очередь, памяти божественного Августа.

Тиберий насторожился. Он не хотел выглядеть неблагодарным по отношению к своему предшественнику. Кроме того, имя Августа теперь было вывеской его режима. Можно критиковать живого человека, даже правителя, если он чувствует себя достаточно сильным, но затрагивать основоположника — значит, делать подкоп под фундамент государства.

Принцепс дал слово обвинителям, и выявились следующие возмутительные факты: всадник Фаланий пригласил к исполнению культа Августа мима Кассия, имеющего телесное уродство, затем продал сад вместе со статуей божественного принцепса, а всадник Рубрий оскорбил священное имя Августа клятвопреступлением.

— Не допустимо, чтобы уродцы служили культу безупречного героя! — возмущались сенаторы с мест. — Ведь даже в авгуры не берут людей с телесными изъянами!

— Кощунство! Фаланий торганул изображение божественного Августа!

— А клятвопреступление пред памятью святого героя!

— Необходимо положить предел этому злу! Надо сурово покарать осквернителей наших святынь!

Дружно возмущаясь неблаговидным поведением упомянутых сограждан, сенаторы со страхом вспоминали, где и как стоят скульптурные изображения почившего принцепса в их собственных усадьбах, не садятся ли на них птички, не святотатствуют ли легкомысленным чириканьем воробьи на соседних деревьях.

Казалось, мнительному, самолюбивому Тиберию не миновать западни, но он вновь разочаровал Курию, лишив публику возможности стать зрителями, а то и участниками остросюжетного триллера с кровавым разгулом низменных страстей.

— Моя мать регулярно приглашает мима Кассия с его коллегами участвовать в зрелищах, посвященных памяти мужа, — заметил он. — Неужели Августа не знает, что нужно Августу? Нет, отцы-сенаторы, непотребства души надобно страшиться, а не телесных изъянов. Кто оспорит, что ветеран, испещренный ранами, полученными за Отечество, прекрасен?

Эта тирада далась Тиберию нелегко, потому что сам он ненавидел Кассия, как и всех прочих мимов вместе с их плебейскими забавами.

— А что касается продажи статуи Августа, то я не мыслю другого варианта. Она ведь ушла к новому хозяину вместе со всей усадьбой, вместе с изображениями других богов. Разве вы, продавая свои дома или виллы, разрушаете архитектурный ансамбль, изымая статуи небожителей? А если боги представлены в виде рельефа на фризе? А если статуи подпирают потолок, вы, что же, развалите весь дом? Или, может быть, вы сдираете мозаики со стен? Нельзя торговать богом в душе своей! — вот что я вам отвечу.

— Теперь, клятвопреступление, — продолжал он. — Гнуснейший порок. Рубрий запятнал им, в первую очередь, самого себя. Но он оскорбил Августа! — говорите вы. Что же, Август бог, как и Юпитер, и Марс. Мы ли им указ? Оскорбление богов — забота самих богов.

— Нет, не для того мой отец был признан небожителем, чтобы воздаваемые ему почести кто-то обращал на погибель гражданам, — подытожил Тиберий.

После этого он почувствовал, что ввиду морального истощения уже не способен к рассмотрению серьезных дел, и хотел закрыть заседание. Но сенаторам удалось втянуть принцепса в омут очередной склоки.

О чем-то важном взялся поведать высшему собранию Цепион Криспин, недавний квестор в малоазийской провинции Вифинии. Тиберий знал его лишь как низкородного, но энергичного молодого человека, сокрушающего социальные преграды плебейским напором.

Криспин возвел обвинение на своего претора Грания Марцелла. Он описал, как то водилось у римлян, дурной образ жизни наместника, сообщил о его непочтительности к богам и наконец о похабном зубоскальстве по отношению к Тиберию. Тут он, войдя в раж, дал от имени своего бывшего начальника такой гнусный портрет принцепса, о котором даже не могли помыслить ненавидевшие его сенаторы.

Зал затаился и тихо торжествовал. Криспин мало добавил к тому потоку брани и оскорблений в адрес Тиберия, какой изливался здесь в начале заседания, когда обсуждались произведения современных поэтов и настенных живописцев, но его красноречие придало площадной брани обличительную силу яркого художественного произведения. Тиберий сидел, потупившись, и сверлил глазами пол у ног лихого оратора. Его лицо с застывшим выражением тупого страдания постоянно меняло цвет, охватывая собою весь световой спектр. Оно краснело, желтело, зеленело, становилось сизым и снова краснело, а на душе было беспросветно черно. Сенаторы жадно шарили трусливыми взглядами по этому лицу, мерцающему, словно маяк в ночной буре, предвещающий беды и разрушения, и упивались страданиями тирана. Как они были благодарны оратору, наконец-то сумевшему пробить брешь в непроницаемой долгое время выдержке принцепса и унизить его под предлогом защиты! Столь недальновидными сделались римские аристократы, что, радуясь чужой беде, никто из них не подумал об опасностях, которыми грозит это красноречие им самим.

— Не довольствуясь словесным поношением наших лучших людей, Марцелл в своей разнузданности, вскормленной безнаказанностью, облек, так сказать, оскорбление в камень: он поставил собственную статую выше изваяний Цезарей, — продолжал Криспин. — А у одной скульптуры Августа отбил голову и заменил ее болванкой с лицом нашего почтенного Тиберия Цезаря.

Тут Тиберий встал во весь свой немалый рост и расправил плечи, ширина которых обычно скрадывалась манерой наклонять голову и слегка сутулиться.

— По этому делу я выскажусь официально, — глухим от переживаний голосом заявил он. — И, клянусь, испрошу мнение у всех. Никому не позволю отмолчаться.

Гнев Тиберия усугублялся тем, что Марцелл, как недавно выяснилось, был отъявленным негодяем и запятнал имя римского магистрата противозаконными поборами с населения провинции. В настоящее время он находился под судом за вымогательства.

Следом за принцепсом поднялся с места Гней Кальпурний Пизон и, с упреком глядя на Тиберия, спросил его:

— Когда же, Цезарь, ты намерен высказаться? Если первым, я буду знать, чему следовать; если последним, то опасаюсь, как бы помимо желания я не разошелся с тобою во мнении.

Тиберий смутился. Это был вежливый упрек ему в попытке использовать вес титула принцепса для давления на Курию в стремлении навязать свои взгляды всем остальным, упрек, тем более весомый что Пизон слыл порядочным, уважаемым человеком.

— Я выскажусь сейчас, — ответил Тиберий примиряющим тоном. — Я выскажусь, чтобы прервать поток этих бесплодных прений, отвлекающих нас от государственных дел и пробуждающих в нас дурные страсти, которые, каюсь, затронули и меня. Так вот, по моему мнению, будет великой честью зубоскальству и пустому бахвальству человека, запятнавшего себя пороком стяжательства, придавать видимость политического преступления. Слишком ничтожен обсуждаемый нами персонаж, чтобы усматривать в нем угрозу величию римского народа. Пусть с ним разбираются рекуператоры!

С этими словами он закрыл заседание и быстро пошел к выходу из здания курии, на каждом шагу брезгливо шарахаясь от поклонов великосветских подхалимов и отворачиваясь от их ненавидящих глаз.

«Скорее бы взрослел Друз, — думал Тиберий во время бессонной ночи после дня, похожего на бредовый сон. — Быстрее бы он взвалил на себя груз власти. Сын молод, может быть, он найдет общий язык с этими людьми. А я бы ему помогал советами».

Тут он недобро усмехнулся и произнес: «Как мне — Ливия».

«Впрочем, я не стал бы превращать свою помощь в диктат, и все было бы нормально», — решил Тиберий, и эта мысль возвратила его к прежнему меланхолическому настроению мечты об избавлении.

Однако вскоре Друз омрачил последнюю надежду отца.

Занимая высшую в реестре государства должность, Друз вместо грандиозных дел по возвеличиванию Отечества, как то было свойственно консулам республиканской эпохи, занимался устройством зрелищ для избалованного праздной жизнью плебса. И это считалось достойным занятием — столь изменилось римское общество. В амфитеатре он давал гладиаторские игры, причем, по настоянию отца, не только от своего имени, но и от лица сводного брата Германика. С отцом в данной ситуации приходилось считаться, поскольку деньги на устройство развлечений давал именно он.

Традиция гладиаторских боев перешла к римлянам от этрусков. Однако зрелищем они стали не сразу. У этрусков это был погребальный ритуал, бравший начало в обряде человеческих жертвоприношений. Римляне поначалу тоже использовали показательные бои на мероприятиях, посвященных каким-либо трагическим событиям. Однако, с изменением сущности римского государства, разворачивался и вектор ценностных ориентиров в обществе, а следовательно, менялись и люди. Вытеснение качественных оценок количественными привело, в частности, к утрате способности чувствовать трагическое. Ему на смену пришли: ужасное, шокирующее, кровавое, грандиозное. Недостаток глубоких духовных переживаний теперь компенсировался животным страхом перед насилием и смертью. А поскольку замена была отнюдь не равноценной, то присутствовала тенденция постоянного количественного наращивания этих примитивных эмоций. Римская повседневность превращалась в имитацию жизни. Так же, как сенаторское сословие с установлением монархии утратило исконные функции управления, и народ в свою очередь лишился основы сознательного существования. Теперь римской массе не нужно было тяжелым трудом добывать пропитание — их кормило государство, не требовалось защищать Отечество — это делали наемники, не приходилось отстаивать на форуме гражданские права — все решал один принцепс, не было необходимости отличать истинных героев от авантюристов и поддерживать серьезных политиков в борьбе с демагогами, потому что в римской жизни не осталось места истинным героям и политикам. Так некогда самый активный в истории народ выродился в плебс без смысла жизни, без глубоких чувств, но с неуемной энергией потребления хлеба и зрелищ. В отсутствие реальных страстей он жаждал искусственных, поднесенных ему на блюде, как хлеб. Он наполнял опустошенную душу чужими чувствами так же, как чужим хлебом набивал свое чрево. Вот тогда гладиаторские бои и сделались зрелищем. Смерть человека на глазах у толпы других людей, упивающихся его страданиями, кормящихся его болью и отчаяньем, стала острейшим блюдом эмоциональной кухни империи.

Гладиаторы того времени были высококвалифицированными профессиональными спортсменами. Ими становились военнопленные, физически одаренные рабы, преступники, а иногда и добровольцы из граждан. Воспитание такого спортсмена стоило дорого. Его тренировали, вдоволь кормили жирной калорийной пищей, давали женщин, хорошо лечили, раненым делали сложнейшие операции. Именно в лазаретах при гладиаторских школах врачи той эпохи успешнее всего совершенствовали свое мастерство и развивали медицину. Естественно, что такие дорогостоящие игрушки римского общества нельзя было ломать запросто, мимоходом. Кровь настоящих гладиаторов в амфитеатрах и цирках лилась гораздо реже, чем красная краска в голливудских иллюстрациях к деградации сегодняшней цивилизации. Тем не менее, песок на римских аренах то и дело приходилось перепахивать и присыпать новым, чтобы скрыть следы крови. Но то, в основном, была кровь животных и преступников, для которых гибель в амфитеатре являлась разновидностью казни.

Для цирковых развлечений в Рим свозились тысячи африканских зверей: львов, тигров, леопардов, пантер, носорогов, гиен, крокодилов, бегемотов, слонов, жирафов, страусов. Из других краев доставляли медведей, быков, буйволов, косуль, зайцев. Иногда на арене устраивалась охота на зверей, в других случаях их стравливали друг с другом. При этом организаторы применяли различные ухищрения, чтобы разжечь ярость животных, например, связывали вместе короткой веревкой двух быков, льва и тигра, леопарда и медведя, и те после бесплодных попыток отделаться от противника приходили в неистовство и разрывали друг друга в клочья. Но чаще животных сталкивали с людьми. Существовал специальный вид гладиаторов, бестиариев, предназначенный для битв такого рода. Бестиарий с легким вооружением выходил против льва, медведя или пантеры. Устраивались и групповые бои. Самым жестоким действом была сцена расправы с преступниками, которых травили хищниками.

В промежутках между кровавыми номерами этого представления зрителей развлекали дрессированные животные. Тогда быки разъезжали на стремительных колесницах, вставая на дыбы, как настоящие возницы, львы дружили с зайцами, пантеры ходили в упряжке, слоны танцевали, ударяя в цимбалы, и проделывали различные фокусы. Нередко изображались сцены из мифов с жестокими расправами над сказочными героями или насилием над женщинами, которых, например, заставляли совокупляться с быком, представляя греческую извращенку Пасифаю. Впрочем, мифическая развратница стала таковой не собственной волей, а происком богов, а вот римляне шутили над собою сами.

Преступники погибали на арене не только от зубов и когтей своих эволюционных прародителей, но и от рук царя зверей — человека. Их заставляли биться друг с другом или с хорошо вооруженными гладиаторами, Тогда кровь лилась рекой. А затем на арену выходили служители из конторы подземного извозчика Харона в соответствующих масках и протыкали поверженные тела острыми штырями, пробуя качество смерти. Следом за ними веером рассыпались по полю битвы шустрые удальцы из команды Меркурия и крючьями утаскивали трупы с арены, чтобы сторговать их Харону. После расчистки поляна разравнивалась и предоставлялась следующим участникам празднества.

Однако для настоящих римских эстетов не было в мире ничего прекраснее, изящнее, изысканнее, чем гибель красавца гладиатора, высокого мастера во всем, что касается смерти, как чужой, так и своей собственной. Эти спортсмены профессионалы умели не только драться, но драться красиво, не только — убивать, но — убивать красиво, не только — умирать, но — умирать красиво. Неспроста они были любимцами толпы и петушиной осанкой вызывали женский визг.

Следуя своей общественной природе, люди обязательно должны кого-то любить, а кого-то ненавидеть. В восходящих цивилизациях они восторгаются лучшими согражданами и слагают о них мифы, дурных же позорят и проклинают. Но если общество теряет способность рождать героев, то оно создает псевдо героев из заурядных людей, удалых только в какой-либо декоративной области деятельности.

Такими персонажами римской жизни, которые пребывали на виду у масс и в то же время не были опасны властям в силу своей ничтожности, как раз и являлись гладиаторы, а также возницы колесниц, актеры, в том числе мимы. Восстание под руководством Спартака уже забылось, оно произошло в другую эпоху, теперь же лучшие гладиаторы были довольны своей участью. Один из таких кумиров толпы выражал порицание режиму Тиберия только в том плане, что стали реже проводиться гладиаторские игры и его лучшие годы пропадали даром. Поэтому властители позволяли плебсу преклоняться перед этими людьми, лишь бы только народ не рассмотрел истинных героев в крупных личностях оппозиции. И толпа неистовствовала в амфитеатрах, извергая холодную лаву пустой, лишенной сути любви на формализованных выставочных героев, не имеющих реального значения для общества. На них ходили в цирк зрители, о них говорил плебс на форуме, чиновники в базиликах и праздные богачи за пиршественными столами, из-за них устраивались потасовки на трибунах. Грозящая, настигающая энергия вздутых мышц гладиаторов пробуждала чувственность созревающих девочек, а восторги окружающих заставляли их пылко влюбляться в тех, кого будто бы любили все. Богатые матроны, которых лишние деньги делали не в меру озабоченными, покупали ночи всеобщих кумиров и получали несказанное наслаждение, бахвалясь потом перед подружками дорогими и престижными любовниками. Подобно тому, как сами кровавые зрелища выполняли функцию сточной канавы для дурных страстей толпы, их действующие лица являлись отдушинами, через которые испарялись в пустоту лучшие чувства людей.

Гладиаторы подразделялись на множество классов по типу вооружения и тактики. Некоторые из них представляли, так сказать, национальные школы рукопашного боя, например: самниты, фракийцы, германцы, галлы, а то и вовсе британцы. При этом, конечно же, в роли самнитов выступали не только именно самниты. Ими могли быть и фракийцы, и африканцы. Бои устраивались как между воинами одного класса, так и между представителями различных групп. Здесь было все: поединки героев, сражения отрядов и целых войск, пеших и конных.

Благодаря высокой технической оснащенности римских амфитеатров арена могла в краткий срок превратиться из поля боя в лес для травли животных или в озеро для морской битвы, на ней могла быть воздвигнута крепость или насыпан лагерный вал.

Такие зрелища продолжались по несколько дней. А всего число праздничных дней, в которые помимо гладиаторских игр устраивались состязания колесниц в Большом цирке и театральные представления, в императорское время доходило до половины года.

Август широко использовал такие зрелища, чтобы утопить сознание народа во хмелю развлечений и старательно изображал заинтересованность происходящим, но не без некоторой аристократической чопорности. Тиберий же гнушался плебейских забав. Подобно Сенеке, который высказался об этом позднее, а в то время был еще молодым человеком, он считал, что наблюдать за подобными зрелищами не менее унизительно, чем участвовать в них, и зло падает не только на головы тех, кто убивает на арене, но и на зрителей. Став правителем, он позволил себе привилегию не скрывать своей антипатии к тогдашней масскультуре. Народ не простил ему отсутствия лицемерия хотя бы и всего лишь в одном вопросе. Неприязнь плебса к принцепсу выразилась во враждебности к его сыну.

От распорядителя игр зависело многое. Он определял состав участников действа, виды боев, их условия, решал судьбу побежденных. Регулируя ход схватки, он мог влиять на ее характер, придавать ей большую ярость или, наоборот, смягчать жестокость.

Друз был типичным продуктом своего времени и социального положения. Эпоха эгоизма внушила ему, что суть жизни состоит не в созидании и творчестве, а в потреблении, не в том, чтобы запечатлеть себя в мире через реализацию своих талантов, а в поглощении созданного другими. «Бери от жизни все!» — вбивают в голову молодежи все агонизирующие в моральных конвульсиях цивилизации. И Друз брал, брал все, что щекочет нервные окончания во рту, руках, ногах, половых частях и чреве, а также и то, что ласкает самолюбие, тешит тщеславие, развлекает, позволяет бесследно убить время. Словосочетание «духовное потребление» — абсурдное в своей противоречивости, так как любое движение души порождает созидание, даже если исходным импульсом является переживание чужих эмоций — удачно подходило к занятиям золотой римской молодежи первого века именно ввиду абсурдности самого ее существования. Тем, кому было позволено потреблять больше, чем способно вместить тело, оставалось наверстывать упущенное посредством потребления культурных блюд, самыми калорийными из которых являлись театральные и цирковые представления. Потребительский акцент в восприятии зрелищ заставлял несчастных зрителей желать видеть как можно больше гладиаторов, схваток, смертей. Представляете, если молодой повеса на ночной пирушке сообщает, что наблюдал в амфитеатре бой тысячи гладиаторов, из которых сотня отправилась прямиком к Харону, а сосед с усмешкой отпарирует его заявление двумя тысячами участников и тремя сотнями трупов! Не исключено, что после этого флейтистка, ласкающая слух красавца нежной мелодией, а его торс — влажным взором, переместится к ложу удачливого соседа. Каковы же были чувства Друза в ходе игр, судьба которых находилась в его полной власти, где он мог казнить и миловать по собственному произволу?

Друз постарался и себя потешить, и произвести впечатление на других. Он сотворил славное пиршество смерти, которой удалось вдосталь испить неразбавленной крови и сытно закусить парным мясом. Он старался доводить поединки до смертельного исхода и редко щадил побежденных, а истомленных победителей ввергал в вихрь новых битв. Выжившие могли почитать себя любимцами Фортуны почти в той же мере, что и сам Друз. При этом распорядитель лично подавал пример зрителям, как следует наслаждаться зрелищем и получать удовольствие от чужой смерти.

Однако то, что в другом случае обрадовало бы плебс, теперь возмутило его. Народ выразил неодобрение кровожадности сына принцепса. Ненавистники Тиберия воспользовались ситуацией и провокационным поведением легкий ропот зрителей превратили в шквал негодования. Игры закончились скандалом, Друз оказался опозоренным, и Тиберию пришлось вынести официальное порицание сыну за некорректность поведения и жестокость организованного им зрелища.

— Болван, ты даже этого не сумел сделать! — кричал на него дома отец, сбросив привычную узду с эмоций. — Тебе был дан шанс произвести доброе впечатление на плебс, заработать очки в борьбе с Германиком, а ты все обратил против самого себя! Когда же ты поймешь, что являешься моим сыном, претендентом на трон, а не простолюдином? Ты принадлежишь своему великому поприщу, а не собственному узколобому «я». Да если бы я дал себе волю, то немедленно перерезал бы всех сенаторов, как ты — безмозглых гладиаторов! А я им улыбаюсь, потому что так надо, потому что я — принцепс и отвечаю за все государство, в том числе, и за этих сенаторов, на чью порочность смотрю как на собственную болезнь, как на язву своего тела.

Немного успокоившись, Тиберий более сдержанно сказал:

— Участь нормального человека, живущего собственными мыслями и чувствами не про нас. Хорошо это или плохо, но обратной дороги нет. Мы должны царствовать или погибнуть. Помни, Друз, если ты не сможешь быть царем, станешь прахом. И тогда плебс, который ты вчера забавлял чужой смертью, завтра будет потешаться — твоей.

Тиберий старательно заглянул в глаза насупившегося Друза.

— Ты понял?

— Понял. Я давно понял то, чего не понимаешь ты, — нехотя отозвался сын.

— Что же? — удивился отец.

— Народ не любит тебя за твою надменность и презрение к людям. Зная, как ты брезгуешь их чувствами, они не поверили и в мою искренность.

— Ты не политик, — угрюмо и почти с отвращением сказал Тиберий. — Ты должен думать не о том, как бы изловчиться в диалоге, чтобы уйти от ответа, свалив вину на другого, а о своем пути к победе, искать средства, а не оправдания.

Молва и в самом деле возложила ответственность за неприглядное происшествие на принцепса. Прежде всего, плебс был обижен тем, что сам Тиберий не изволил отведать их развлечения. «Он побоялся сравнения с Августом, который всегда выглядел снисходительным и благожелательным», — говорили на форуме. «Он знал, что при виде крови выкажет свою природную свирепость, перед всеми откроет грязную душу», — заявляли другие. «Это все так, — соглашались третьи, — но, кроме того, он не явился в цирк, чтобы предоставить сыну возможность продемонстрировать дурной нрав и заслужить неприязнь народа. Ведь он боится Друза так же, как и Германика! Тиран в каждом видит соперника, потому и жаждет всех очернить!»

В ответ на эти речи, достигающие и палатинских высот, Тиберий сказал Друзу, хотя у него пропало желание с ним разговаривать, что он добьется уважения порядочных людей делами, а не словами и лицемерием.

И он пытался действовать. Много жалоб раздавалось в адрес судов. Судопроизводство деградировало еще в прошлом веке, несмотря на развитие теоретических основ права, придания ему философской основы на базе стоицизма. Упадок судопроизводства как государственной меры по защите справедливости и порядка в обществе был вызван изменением морального окраса граждан. Трансформация личностных приоритетов произошла вследствие перехода от качественных оценок в общественном регулировании к, преимущественно, количественным. Деньги же, как универсальное воплощение количественных оценок, проникали во все области взаимоотношений людей и заменяли собою естественные межличностные связи. Применительно к судопроизводству это проявилось в том, что, по выражению Цицерона, судьи превратились в соучастников преступлений, требующих свою долю награбленного. А в результате, как сказал еще раньше Катон Старший, мелкие воры сидели в тюрьме, а крупные ходили в золоте и парче. При Августе этот процесс несколько упорядочился под его зорким оком, и в «золоте и парче» щеголяли те, кого хотел видеть таковыми принцепс. Но коррупция по-прежнему процветала под всеобщим покровом лицемерия режима принципата, как огромная вонючая раффлезия — в густых зарослях джунглей. Тиберий не был новатором, да и трудно было изобрести в тех условиях новацию, способную оздоровить смертельно больное общество. Поэтому он просто пытался заставить работать законы, личным контролем ограничивая произвол людей.

Тиберий приходил на судебные процессы и садился в углу или напротив претора. Обычно он молчал, но чутко следил за происходящим. Когда проницательность подсказывала ему, что в дело встревают посторонние силы в виде чьих-то корыстных интересов, он поднимал взор на претора и гипнотизировал его требовательным взглядом. Если молчаливого призыва к справедливости оказывалось недостаточно, Тиберий вставал и произносил нравоучительную речь в духе суровой старины. Он говорил о величии римского государства, о святости прав граждан, сформированных длительной историей борьбы, страданий и побед, и о высоком назначении суда как органа, охраняющего моральные устои общества и основополагающие завоевания римского народа. «Наши законы, — говорил он, — позволили нам стать такими, какие мы есть. Наши законы оказались лучшими во всем земном круге, благодаря чему мы теперь господствуем над миром. Если же мы утратим способность следовать своим законам, мы утратим, все, мы потеряем государство, друзей и самих себя».

При этом Тиберий не затрагивал темы конкретного процесса, не вмешивался в рассмотрение дела. Сам он нисколько не нарушал закон. Зато он вмешивался в людские души и производил на них хирургическую операцию, вживляя им гордость свободных римских граждан. В подобном духе Тиберий выступал ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы заставить золото отступить. Потом он замолкал и как бы впадал в прострацию, отрешаясь от всего земного.

Благодаря активному контролю принцепса на многих судебных процессах справедливость посрамила коррупцию. Однако пострадавшее богатство инициировало давнюю априорную ненависть плебса к Тиберию. И в народе пошли толки о том, что, защищая справедливость, принцепс ущемляет свободу. «Тиберий даже добрые дела творит отвратительным образом, — ворчал Форум. — Он нарушает свободное волеизлияние судей и тем самым ущемляет исконное право граждан. О злодей! О тиран!» О том, что без вмешательства Тиберия «свободного волеизлияния» судей лишают взятки преступников, толпу никто не надоумил, так как это было невыгодно господствующим в обществе «ворам в золоте и парче». Поэтому в ущемлении свободы упрекали только Тиберия, но не преступные деньги, идущие на покрытие преступлений.

На одном из заседаний Курии, бесплодном, как и большинство предыдущих, принцепс, желая побудить сенаторов к гражданской активности, завел речь о роли высшего совета республики в становлении и развитии государства. Он напомнил, сколь мудро и твердо руководил сенат римским народом в эпоху нашествий Пирра и Ганнибала, привел в пример слова эпирских послов о том, что Курия показалась им собранием царей или богов. Рассказал еще кое-что из школьной программы риторики, а потом подробно остановился на двух цензах Августа, в ходе которых тот существенно ощипал высшее сословие, и намекнул, что может продолжить его традицию. А в завершение этой помпезной, но довольно внятной речи принцепс призвал сенаторов не уронить свой высокий статус и подтвердить его славными делами на благо государства. После этого сенаторы столь многословно выражали восторг принципиальностью его выступления, что на дела, как обычно, времени не осталось.

Тиберий был раздосадован бесплодностью своих усилий и не скрывал плохого настроения. Но тут вдруг оказалось, что его слова проросли в душе одного из сенаторов удивительным цветком. В то время как другие разбегались из зала заседаний, словно ученики из школы, спешащие к своим игрушкам, сенатор преторского ранга Проперций Целер подошел к принцепсу и попросил об исключении его из списка высшего сословия. Тиберий, привыкший сталкиваться с хитростью, озадачился, в чем же тут Целер усматривает выгоду.

— Я беден, — пояснил тот. — Помимо формальной причины невыполнения условий ценза, недостаток средств не позволяет мне должным образом справляться со своими обязанностями. Я теряю клиентов, не вкладываю деньги в публичные мероприятия, не способен на высоком уровне содержать семью.

— А почему же ты обеднел? — подозрительно спросил Тиберий. — Я не помню, чтобы ты был уличен в особом разгуле.

Целер потупился, словно готовясь сделать тяжелое признание, но потом распрямился и с достоинством обреченного пояснил:

— Я прилагал усилия, чтобы выйти из позорной нужды, но моих способностей не хватило. После твоего, Цезарь, сегодняшнего выступления о достоинстве статуса сенатора, я окончательно пришел к убеждению о своем несоответствии ему.

— Ладно, я удовлетворю твою просьбу, я исключу тебя из сената, — с подчеркнутой холодностью сказал Тиберий и испытующе заглянул в глаза Целеру.

— Благодарю тебя, Цезарь, — с почтительным поклоном ответил тот и спокойно удалился.

Тиберий выждал несколько дней, полагая, что Целер как-то заявит о себе и тем самым выдаст корысть своего замысловатого хода, но ничего не произошло. Тогда принцепс, наконец-то, понял, что перед ним просто честный человек. Он навел справки и выяснил, что бедность Целер унаследовал от отца, и его собственной вины в упадке фамилии нет. Тщательно разобравшись в этом деле, принцепс выдал честному сенатору миллион сестерциев из императорской казны и ободрил его, сказав, что именно такие порядочные люди, как он, нужны высшему сословию и государству в целом.

Этот случай получил известность, и Тиберий понадеялся, что он послужит воспитательным примером для развращенных корыстью соотечественников. Но действительность обошла его ожидания. Эффект и вправду оказался велик: к принцепсу выстроилась длинная очередь, змеившаяся далеко за порог курии. Почтенные мужи внезапно не досчитались в своих состояниях ровно по миллиону и теперь взывали к великодушию монарха. Этот рев жадности заставил Тиберия пожалеть, что дворец курии находится не на берегу Авернского озера, откуда, по преданию, существовал кратчайший путь нисхождения в загробный мир. Он согласился бы возглавить жаждущее миллионов шествие дорогой Энея в царство Орка, единственного из богов и людей, кто был способен избавить тогдашних римлян от недуга алчности. Однако Тиберий привычно совершил над собою насилие и принял дипломатичную позу сенатора, беседующего с собратьями по классу, только наклонил голову больше обычного, отчего казался ссутулившимся.

— Я не могу брать на себя решение столь масштабной государственной задачи, — не без сарказма заметил он в ответ на разноголосый хор, поющий одну и ту же молитву о миллионе.

Дальше он запнулся. Нужно было как-то обратиться к этой толпе просителей, но назвать их отцами-сенаторами, как велось с республиканских времен, у него не поворачивался язык, тем более что они будто бы сами признали собственную несостоятельность, а — квиритами — было бы жестковато. После некоторой борьбы дворцовая школа лицемерия все же уступила брезгливости, и Тиберий никак не назвал этих людей.

— Будет справедливо, если проблемы сенаторов, возникшие столь внезапно и в большом числе, решат сами сенаторы, — сказал он. — Думаю, будет правильно, если вы подадите свои прошения в сенат. Однако полагаю, что собрание потребует от вас обоснования этих заявлений, подтверждающего ущербность ваших состояний.

Дав неуклюжий, но категоричный ответ, Тиберий избавил казну от человеческой саранчи, поскольку никто из просителей не сумел представить доказательства свой бедности. Но всеобщая ненависть к принцепсу возросла еще больше. «Он специально спровоцировал этот фарс, — говорили сенаторы, оставшиеся при прежних миллионах. — Он хотел поиздеваться над нами, унизить нас! А мы-то, наивные, поверили, будто Тиберий способен на благородный поступок!» Плебс не понял, что сохраненные деньги в конечном итоге послужат его благу, он, как обычно, ничего не понял, но вынес категоричный приговор: «Добро в исполнении отвратительного Тиберия — это то же самое зло!»

Вскоре Тиберий еще сильнее разгневал сограждан. Сенатор Аврелий Пий обратился к собранию с жалобой, что прокладка у его дома дороги и водопровода расшатала строение и привела жилище в полную негодность. Он просил у государства материальную помощь на ремонт. Но либо Пий был недогадлив, либо слишком благочестив в соответствии со своим именем, только он не вызвал интереса у преторов казначейства и получил отказ. Тиберий же, расследовав дело, убедился, что Пий прав, и выделил ему деньги. Сей поступок он усугубил дерзким заявлением, что и впредь все выплаты из казны будут производиться по-честному.

Граждане вновь возроптали: «Принцепс подавляет свободу, творит произвол!» Однако наиболее богатые тут же ринулись к принцепсу с плачем о своих покосившихся дворцах, надеясь отхватить себе долю «произвола». Увы, им не удалось обмануть проницательность Тиберия, которую окружающие все чаще называли подозрительностью.

Тиберий руководствовался простым и ясным, как ему казалось, принципом: поддерживать честных людей, попавших в объективные затруднения. Но понятие о справедливости было утрачено его соотечественниками. Это понятие подразумевает комплексную оценку ситуации в каком-либо социуме, что возможно, если система координат личности совпадает с общей системой. Но морально измельчавшие люди живут исключительно в частной системе координат, ориентированной на индивидуальный интерес, воспринимаемый в узком смысле. Здесь тесно понятию справедливости, тут тиранически господствует «мое». Но для Тиберия ввиду его статуса правителя целой страны «мое» в значительной мере совпадало с общественным. Различие в ценностных системах координат и приводило к недоразумениям и непониманию между ним и гражданами. «Кому-то принцепс что-то дает, — размышляли эти люди, — но когда к нему обращаюсь я, то получаю отказ». Поскольку «мое» для них «добро», а «не мое» — «зло», то и получалось, что Тиберий зол. В то же время римляне подспудно ощущали ущербность своих оценок. Но они не по собственной прихоти утратили способность воспринимать общие интересы, их лишила этого система. Однако система для них олицетворялась в принцепсе, а значит, Тиберий был дважды виноват перед ними. Так каждая из сторон «несла свой крест», страдая за чужие «грехи».

Тиберий выходил на площадь, смотрел на толпу и не видел людей. Ему чудилось, будто у всех одинаковые лица, один голос, одна и та же мысль злобно блестит в глазах. Что бы он ни сделал: дурное или хорошее — все встречалось ропотом недовольства и ненавистью эпиграмм. «Где вы, римляне? — спрашивал самого себя Тиберий. — Такие, как сейчас, вы не могли создать великую цивилизацию, вы способны только разрушать. Значит, существовали другие римляне… Неужели их всех порезали Цезарь, Антоний и Октавиан?»

Последнее имя укололо его давней занозой ревности и повернуло мысль в другую сторону. «Августа вы нахваливали. Он заставил любить себя, глядя на вас с монет, вызывая почтение гордым обликом бесчисленных статуй по всему городу, умиляя трогательными картинами на барельефах, где его окружают прелестные детишки и толпы счастливых сограждан. Он улыбался вам с трибуны амфитеатра, и вы были счастливы оттого, что сидели рядом с ним. И это все, что вам нужно? Я же действую исключительно рационально, без показухи. Однако этот рационализм вынудил меня расправиться с конкурентами. Может ли народ любить меня, если я убил Постума, Юлию, Семпрония? — испугался внезапному сомнению Тиберий. — Хорошо было Августу: все его соперники полегли в гражданской войне и в ходе проскрипций. После такого кровопускания легко править обессиленным народом. Но теперь выросло новое поколение, наглое и своевольное, потому что не знает той бойни, и притом не до конца утратившее дух республиканской свободы. Оно не боится меня, поскольку не может оценить блага мира. А ведь, устранив конкурентов, я всю страну избавил от гражданской войны. Получается, что я поступил правильно, но любить меня все равно нельзя. Выходит, эта толпа несправедлива ко мне и в то же время по-своему права».

5

Когда пришло время проведения очередных празднеств, Тиберий почел своей обязанностью разделить радость общественных увеселений с народом. Однако он решил посетить только бега в цирке и театральные представления, как наиболее культурные виды зрелищ, но не битвы гладиаторов. Такой избирательностью он хотел заставить сограждан задуматься об эстетическом уровне поглощаемых ими продуктов масскультуры и собственным примером задать им хоть сколько-то приемлемые ориентиры.

Ристания, как вид развлечений, возникший из боевого искусства, был известен в Риме еще со времен древних царей. Уже тогда в длинной лощине между Палатином и Авентином устраивались гонки колесниц, за которыми наблюдали зрители со скамей, установленных на склонах этих холмов. Деревянные строения нередко уничтожались пожарами, но возводились вновь, каждый раз в виде все более масштабного сооружения, получившего название Большого цирка. Когда Тиберий изволил в качестве принцепса посетить Большой цирк, тот представлял собою стадион длиною шестьсот метров и шириною — сто пятьдесят, вмещающий более ста тысяч зрителей. Продолговатая арена с одной короткой стороны заканчивалась едва заметной дугой, а с другой — была полукруглой. Вдоль ее делила пополам стена со всевозможными архитектурными украшениями, группировавшимися вокруг египетской колонны, привезенной Августом в качестве трофея из края фараонов. На этой стене также обозначалась нумерация заездов. По периметру арены возвышались многоярусные трибуны, отделенные от нее трехметровым рвом для обеспечения безопасности зрителей при проведении представлений с участием хищных животных. В дальнейшем ров был заменен ограждением со свободно вращающимися барабанами, которое звери никак не могли преодолеть, поскольку сваливались при проворачивании этих барабанов.

В Большом цирке проходили некоторые торжественные мероприятия, например, парад при триумфе, но чаще всего он использовался для устройства увеселительных зрелищ. Здесь бывали и гладиаторские игры, и травли животных, выступали борцы, скороходы, кулачные бойцы, но основным развлечением являлись ристания.

В Риме существовали как бы четыре спортивных общества: красные, белые, зеленые и синие. Соответственно в заездах участвовали четыре, восемь или двенадцать колесниц. Управляли ими профессиональные возницы низкого происхождения. Однако своим спортивным искусством и удачей они добивались богатства и безумной популярности.

Популярность возниц действительно была безумной, то есть исходила от инстинктов, а не из сознательной оценки их деятельности. В республиканское время, когда люди оценивали друг друга в основном по личным качествам, к спортсменам предъявлялись требования в плане их мастерства и удали. Зрители находили в состязаниях эстетическое удовольствие, возвышающее спортивный азарт до уровня переживаний свойственных искусству. Но с утратой способности воспринимать суть событий и людских характеров, римляне в зрелищах, как и в политике, стали ориентироваться по ярлыкам. В ристаньях это было просто: если ты болеешь за «зеленых», то все возницы в зеленых туниках — прекрасные спортсмены и замечательные люди, а прочие, всякие там «синие», «белые», «красные» — негодяи, не умеющие обращаться с лошадьми, которые могут победить в заезде только посредством каверзы, если им удастся «подсечь» «нашу» колесницу на повороте. В общем, тошнотворный голливудский расклад на «хороших» парней и «плохих», где «хорошим» позволяются любые низости для достижения успеха. У каждого общества был фан-клуб, который ретиво приветствовал «своих» в цирке и не давал им проходу за его пределами, терроризируя «героев» слепым восхищением. Нередко на трибунах возникали потасовки между «фанатами» различных цветов. Истерия вокруг возниц усугублялась тем обстоятельством, что среди публики было много женщин, которые располагались вперемежку с другими зрителями, а не на отдельной трибуне, как на других видах зрелищ. Женский визг являлся существенным компонентом в шквале любви и ненависти, обрушивавшемся сверху на головы возниц. Естественно, темпераментные римлянки любили всеобщих кумиров тем экспрессивнее, чем меньше в сравнении с мужчинами понимали хитрости их ремесла. Для них не имели значения ни способности возницы, ни даже его внешность, страсть в их трансцендентных сердцах возгоралась исключительно в результате рева толпы. Кого будто бы любят все, того будто бы любит и женщина, пока массовый психоз не направит ее внимание на новый объект.

Преуспевающие возницы, расфранченные, павлиньей походкой шествовали по городским улицам в окружении толпы поклонников, среди которых были всадники, а то и сенаторы, и снимали урожай народной любви, как в былые эпохи — полководцы, спасшие Отечество от вражеского нашествия. Их дружбой похвалялись юные отпрыски знатнейших фамилий, их небрежные ласки осчастливливали салонных красавиц, немало рассеянных сенаторов выкармливало в своих роскошных дворцах пустоголовых кукушат, подброшенных им незадачливыми героями хлыста и вожжей. Правда, вульгарное ремесло этих людей было весьма опасным, и ежегодно несколько десятков их гибло на италийских аренах. Однако поклонники не оставляли вниманием своих любимцев и после их смерти. Ни один оратор или полководец не мог мечтать о такой чести, какая выпадала возницам, слишком рьяно врезавшимся во вражеский экипаж. Однажды во время кремации тела гонщика его фанат сам следом бросился в костер.

Любопытно, что в эпоху заката эллинской цивилизации греки питали столь же неистовую, но еще более слепую любовь к спортсменам, этим поп-звездам угасающей античности. Однако, что же может сделать людей еще более слепыми, чем римляне императорских времен в поклонении возницам и гладиаторам? Лишает людей зрения то же, что порабощает их ум и душу, — деньги — универсальный заменитель человеческих свойств, способностей и чувств. Греки восторгались не возницами, а владельцами колесниц. С полной серьезностью греки могли объявить олимпийским чемпионом горбатого старца с дряблой грудью и отвислым животом только за то, что он, например, в молодости провел удачную торговую спекуляцию или выдал патриота македонским владыкам; ибо ничто не может обогатить быстрее, чем предательство!

Если же вернуться к римлянам, то следует отметить, что на третьем месте по популярности, после возниц и гладиаторов, у них были лошади, ну а на четвертом, наверное, такие светские знаменитости, как Юлия. Многие области Италии специализировались на выращивании скаковых коней для развлечений столицы. Особенно преуспевали Апулия и Калабрия. Иногда везло с лошадиным бизнесом Сицилии, Африке, Мизии, Фессалии, Каппадокии и Испании. Римляне знали лошадей лучше, чем консулов. Им были известны их родословные, возраст, характер, особенности бега. Накануне скачек отряды воинов-полицейских отгоняли от конюшен запоздалых прохожих, дабы те не мешали четвероногим «звездам» почивать. Впоследствии Нерон установил пенсии скаковым лошадям, а Калигула норовил произвести коня в консулы. В общем, лошади являлись уважаемыми членами римского общества императорской эпохи.

Естественно, что хмурый Тиберий со своим грузом государственных забот странновато смотрелся в гуще этих страстей, воскурявшихся чесночно-луковым ароматом из сотни тысяч широких глоток над огромной котловиной Большого цирка. Не желая оказаться в центре внимания этой публики, он явился на трибуну ранним утром. Однако его хитрость не удалась. Очередь в цирк выстраивалась с ночи. Та неуемная энергия плебса, которая прежде бушевала на форуме, выплескиваясь в политических баталиях, и в конечном итоге сотрясала весь Средиземноморский мир, теперь направлялась на развлечения. Ажиотаж был столь велик, что провинциалам было так же трудно пробиться на хорошие места в столичных цирках, как их предкам — устоять против мощи римских легионов. Конечно, принцепс не знал такой проблемы, он имел собственную ложу, но вот проникнуть на нее незаметно для толпы он не смог. Тиберию пришлось долго стоять с простертой в приветственном жесте рукой и, слегка поворачиваясь в направлении дальних трибун, терпеть необузданную радость народа, который внезапно полюбил еще вчера ненавистного правителя.

Вдруг он поймал себя на том, что подражает Августу, которого часто сопровождал при посещении подобных мероприятий. У него теперь была та же поза, аристократическая искусственная улыбка, те же плавные, подчеркнуто величавые движения. Он даже тянулся вверх, как невысокий Август. Тиберий подумал о том, насколько все это не идет его стати и противоречит характеру. Он смутился и попробовал изменить стиль поведения, но такая нарочитость сделала его неловким, не соответствующим праздничной обстановке и ликованию зрительских масс.

Вообще-то Тиберий умел вести себя на людях и не только в сенате. Он, например, отлично управлялся с войсками. Но там ему не приходилось играть роль. Вместе с легионерами он занимался одним и очень важным делом. Здесь же все только внушали друг другу и самим себе, будто участвуют в чем-то значительном, заслуживающем внимания и эмоций. Это было всеобщее грандиозное по своим масштабам и абсурдности притворство, помпезная имитация жизни, вакханалия псевдострасти, псевдолюбви и псевдовосторга. Но тут Тиберий не мог прогнать прочь толпу, как он отгонял от своих носилок льстивых сенаторов, а должен был играть по правилам плебса.

Заметив сдержанность в поведении принцепса, зрители вспомнили, что перед ними не Август. «Он нас не любит», — подумали они и, будучи для самих себя эталоном добрых качеств, незамедлительно сделали вывод о его порочности. Тиберий тоже уловил изменение настроения публики и поспешил сесть. Однако гул недовольства заставил его вновь подняться и совершить еще несколько неуклюжих полувращений в ответ на оказываемые со всех сторон простоватые знаки внимания титулу принцепса. Его все время тянуло копировать манеру Августа заигрывать с плебсом, и он понимал, что следование привычному образцу лучше всего удовлетворило бы публику, но с тем большим отвращением подавлял в себе эту подражательность. Толпа оказалась в положении посредственного актера, тупо заучившего роль, но столкнувшегося на сцене с отклонением от сюжета. Все это создало неприятное впечатление. Народ чувствовал себя обиженным, ведь сегодня был его день, он пришел сюда развлекаться, и его должны были радовать и забавлять, но никак не озадачивать нарушением стандартов. Рим знал, что настоящим принцепсом был Август, если же Тиберий чем-то отличается от него, значит, он плохой принцепс, и раздумывать тут не над чем.

Но вот на арену вышли парадом участники состязаний, и все встало на свои места. Зрители сразу увидели, где «красные», «синие», «зеленые» и «белые». Любовь и ненависть легли на свои цвета.

Шествие возглавлял магистрат, распорядитель игр, изображающий триумфатора. Его колесницу окружали музыканты и пышная свита, далее следовали жрецы и караван с изображениями богов. Когда на арену внесли портрет Августа, трибуны взорвались торжествующим ревом. Тиберию показалось, что в этот момент зрители смотрели не столько на портрет, сколько на него, и демонстративным восторгом изображению мертвого принцепса порицали живого. Потом на глаза публике явились сами спортсмены в коротких туниках цветов своих обществ, с карикатурной гордостью торчащие на колесницах, в которые были впряжены по четыре, пять, шесть и даже семь лошадей. Тут общий шум обрел более высокие тона за счет голоса восхищенных до самых глубин своих душ женщин.

Тиберий со стыдом наблюдал, как унижаются знатные римлянки, многие из которых были столь прекрасны, что смотреть на них было труднее, чем на солнце. Ему вспомнилась конная схватка с ретами, где он сражался против косматых германских гигантов в одном ряду со всеми. Какие глаза были бы у этих красавиц, если бы они стали свидетельницами той, настоящей, а не игрушечной битвы? Впрочем — никакие, ведь те воины не были «раскручены» рекламой, как эти всегда и везде позирующие «звезды».

На колесницах и лошадях трепыхались колокольчики, чтобы отвести нечистую силу, так как на трибунах сидели специальные колдуны, буравившие их злобными взглядами. Религия и магия тоже внесли свой вклад в раздувание ажиотажа. За лошадей молились, искали подсказки у прорицателей, обращались за помощью к магам. Ну и, конечно же, такое шоу не могли обойти своим пронырливым вниманием деньги. Именно деньги, а не возницы, управляли симпатиями и антипатиями многих зрителей благодаря тотализатору.

Наконец парад завершился, и на арене остались только участники первого забега. Победить в этом заезде считалось особенно почетно, потому что лошади были несколько утомлены и перевозбуждены парадным шествием, вследствие чего хуже поддавались управлению. Распорядитель театральным жестом уронил платок, и это стало сигналом к началу гонок. Колесницы сорвались с мест и понеслись в ряд под резкие возгласы возниц и ободряющие шлепки их кнутов. По правилам придерживаться своей дорожки следовало только на начальном участке трассы, а далее разворачивалась борьба за более короткий путь, приводящая к красивым столкновениям и захватывающим авариям.

Уже во втором круге колесница белых, удачно «подрезанная» «зеленой», перевернулась, и возница, не удержавшись за обод, оказался под копытами «красных». Его, окровавленного, с болтающейся сломанной рукой унесли с арены. Зрители бурно приветствовали столь удачное начало зрелищ и гадали, останется ли пострадавший в живых или им представится возможность похвалиться перед теми, кто не попал в Большой цирк, пикантной деталью состязаний. Ликовали все, кроме, естественно, «белых». Последние обвиняли «зеленых» и проклинали «красных», а заодно грозили им местью в последующих заездах. Гвалт скандала усиливался и обещал перерасти в потасовку «фанов», но, видимо, присутствие строгого принцепса стесняло еще не вошедших в раж болельщиков, потому страсти улеглись и общее внимание вернулось к событиям на арене.

«Красный» оказался очень ловким парнем и, с изысканной смекалкой лавируя своим экипажем, к седьмому кругу обошел остальных почти на целую длину арены. Глядя, как он управляется с лошадьми, Тиберий подумал, что мог бы взять его в поход в составе вспомогательных войск. Однако публика была разочарована столь очевидной развязкой интриги заезда, и ни мастерство возницы, ни даже тяжелое увечье «белого» не могли компенсировать им отсутствие жестокой борьбы.

Два следующих заезда отличались напряженным соперничеством, но зато не было жертв. Зрители заскучали и попытались скрасить блеклое представление обменом тумаками с соседями. Но они действовали слишком вяло, и наряды преторианцев успевали тушить все конфликты в зародыше.

Тиберий давно потерял интерес к зрелищу. Только победитель первого заезда своим мастерством произвел на него впечатление как на военного человека, разбирающегося во всем, что касается обращения с лошадьми. Поэтому он смотрел не на арену, а на трибуны. «Это и есть мой народ, — думал он. — Ну и зачем он мне? Ливию бы на мое место! Женщинам нравится, когда на них все глазеют и показывают пальцем. А мне в этом какое удовольствие, если толпа поклоняется не моим делам и уму, а только титулу? Посади вместо меня любого фигляра из этих возниц, и плебс будет в восторге. Правда, он скоро почувствует такую подмену в упадке государства. А ведь о государстве эти люди как раз и не думают. Они полагают, что обязанность правителя — улыбаться им, да устраивать зрелища. Но случись государственный кризис, и беда придет не только в дворцовые палаты, но и в каждый дом, в каждую лачугу».

Многие сенаторы предавались страстям арены ничуть не меньше простолюдинов. Они так же кричали, восторгались, бранились, жестикулировали и вдобавок избавлялись от эмоций, отвешивая оплеухи беззащитным слугам. Наблюдая за их поведением, Тиберий терял к ним остатки уважения. «И с этими людьми я должен править гигантским государством, в хозяйстве которого отнюдь не все так замечательно, как это пытался представить Август», — думал он. Впрочем, кое-кто из аристократов держался весьма достойно. Прилично смотрелся Луций Аррунций, сидевший в стороне от Тиберия, шагах в тридцати, и на несколько рядов ниже. Он был сдержан, но приветлив, не потворствовал инстинктам толпы, но и не обижал народ брезгливой отстраненностью, как принцепс. Видя, сколько внимания уделяют ему окружающие и даже люди с противоположной трибуны, указывающие друг другу на его осанистую фигуру, Тиберий начинал терзаться ревностью. «Что за проклятая жизнь, — думал он, — я презираю низких людей, но вынужден страшиться порядочных».

В четвертой гонке участвовали двенадцать колесниц. Тут были столкновения, отлетающие колеса, падающие лошади, но трупов зрители опять не получили. Даже носилки не понадобились, все потерпевшие аварию возницы уковыляли с арены без посторонней помощи. Правда, сама гонка получилась захватывающей по своему сюжету и напряжению, и, возможно, при других обстоятельствах публика отдала бы должное спортивной стороне зрелища за отсутствием прочих. Однако у нее уже сложилось мнение, что мероприятие вышло скучным, и вывести ее из состояния гипнотического скепсиса было сложно.

Тиберий поймал на себе несколько недовольных взглядов, и ему подумалось, что плебс винит в своем плохом настроении его. Все хорошее исходит от богов, а все плохое — от принцепса. Он уже привык к такому раскладу. «Противна чернь мне, чуждая тайн моих», — вспомнился ему стих Горация. «Они не ценят, что я избавил их от гражданской войны, успокоил волнения на Балканах, усмирил бунт в войсках, они даже утратили способность видеть искусство в исполнении своих кумиров — возниц! — думал он. — Крови им нужно! Мало трупов в амфитеатре, они жаждут бойни еще и здесь!» Ему вдруг мучительно захотелось согнать всех этих зрителей на арену и затравить их африканскими хищниками. Он живо представил себе такую картину, и в его глазах потемнело, а в голове гулким молотом застучала боль. «Уж тут вам хватило бы трупов, тут бы вы захлебнулись кровью!» — зло думал Тиберий, и сам себя ненавидел за эти мысли, но все же не мог избавиться от навязчивого наваждения.

Тем временем организаторы, чутко реагирующие на настроение публики, провели лотерею. На трибуны просыпался благодатный град жетонов с обозначениями выигрышей. Наиболее шустрые зрители могли, поймав жетон, получить продукты, одежду, драгоценности, произведения искусства, домашний скот, корабли, квартиры, дома, виллы. Но многие призы были шутливыми, например, простолюдин, живущий в каморке на шестом этаже доходного дома, мог выиграть свирепого тигра или доброго слона, другому доставался павлин или поцелуй танцовщицы. Естественно, такое мероприятие всколыхнуло разомлевшую на солнце толпу. Кого-то оно порадовало, кого-то огорчило, кто-то вступил в спор с соседями. Чтобы сгладить возникшие противоречия, по рядам пошли красиво заголенные рабыни, несущие корзинки с даровыми, как и все здесь, угощениями.

Устроители подобных игр выдумывали великое множество всевозможных мероприятий и эффектов для возбуждения интереса толпы. Если в республиканскую эпоху увлечь за собою народ можно было патриотической речью на форуме или, верша справедливый суд, то теперь у магистратов и богачей осталось только одно верное средство добыть популярность — задобрить плебс зрелищами. Поэтому Август специальными постановлениями ограничил масштабы увеселительных мероприятий, проводимых должностными и частными лицами, с тем, чтобы никто не мог тягаться в этом средстве воздействия на массы с ним самим и с членами его семьи. Кстати, такую же монополию он ввел на строительство общественных сооружений, которые в Риме издавна служили популяризации имен своих создателей.

Во втором отделении представления подобревшие зрители нашли для себя много интересного. Кто-то радовался победе своего цвета, кому-то щекотала нервы авария, в результате которой пострадавшая лошадь взбесилась и ринулась на трибуны, но рухнула в защитный ров и переломала ноги. Одних осчастливил выигрыш в лотерее, других — тот факт, что его сосед ничего не выиграл. Были тут и кровь, и слезы, и радость, и отчаяние, и сытая апатия разбогатевших вольноотпущенников, ничего не понимавших в римских забавах, но считавших своей обязанностью посещать мероприятия того народа, в который они теперь влились или втерлись.

Тиберий испытывал беспредельную брезгливость, будто его вываляли в навозе и окунули в помои. «За какие провинности я должен подвергаться столь мерзостному зрелищу? — думал он. — И за что все эти люди так наказывают себя, губят собственные души, зверски истребляют в себе лучшие чувства?»

Благодаря способности сопереживать себе подобным, определяемой общественной природой человека, люди могут испытывать возвышенный катарсис при восприятии высокого искусства, но таким же образом дурное зрелище заражает их души пороком и делает зрителей соучастниками преступления.

Тиберий мучился сомнениями, идти ли ему в театр на следующий вид программы празднеств. В конце концов он посчитал, что не имеет права отсиживаться во дворце в столь важный для нынешнего Рима день, и должен перестрадать развлечения вместе со своим народом. С тем он решительно направился в, так называемый, театр Марцелла, выстроенный Августом, но названный им в честь племянника, которого он собирался сделать наследником власти.

За две сотни лет до этого у римлян были популярны греческие трагедии и еще больший успех имели комедии. Латинские авторы создали множество собственных пьес на базе греческого материала, в основном, мифов. Однако, как и все римское, они были ближе к реальности, поэтому производили более сильное художественное впечатление. Но с упадком общественной жизни при переходе к монархии и с заменой межчеловеческих связей меркантильными интересами духовная жизнь римлян существенно упростилась. Теперь трагедии с их глубокими переживаниями действительно стали для этих людей мифом, как их сюжетная канва, чем-то запредельным, потусторонним и неестественным. Руки с мозолями от пересчета монет не способны аплодировать высокому искусству. Комедии, любимые дедами и отцами, казались их потомкам слишком долгими, замысловатыми и тоже утратили былые позиции на сцене.

Ныне в театре господствовал мим, вид народного италийского творчества. Первоначально мим представлял собою импровизацию одного или двух актеров на бытовую тему с гротескной жестикуляцией, песнями, плясками и скабрезными шутками. Мимические сценки обыкновенно заполняли паузы между настоящими театральными постановками. Но в императорскую эпоху «пауза» возобладала над действием, и мим стал самостоятельным и весьма затребованным театральным зрелищем. Правда, спрос на мимы привлек к ним внимание лучших поэтов, и эти мини-пьески обрели литературную форму.

Персонажами мима были ремесленники, рыбаки, рабы, ловкие пройдохи, простофили, хитрые любовники, а иногда правители и даже философы. Актеры не надевали масок, женские роли исполнялись женщинами. Мим был шутовским или сатирическим представлением с множеством сальных шуток и непристойностей. Но иногда в ходе действия проскакивали колкие насмешки над богачами и даже правителями. И это столь бурно приветствовалось зрителями, что диктаторам и принцепсам приходилось мириться с самыми едкими остротами в свой адрес. Так, например, к Юлию Цезарю со сцены были обращены следующие пророческие фразы: «Кого многие боятся, тот также должен многих бояться», «Глядите, свобода уходит!». А в одной пьеске высмеивалась гипотеза Пифагора о переселении душ. По ходу действия возвышенный дух философа переселился в боб, весьма неуважаемое пифагорейцами растение.

Благодаря своей малой форме и импровизационному характеру этот вид театрального творчества был динамичен и живо откликался на злободневные вопросы. Он мало поучал, но позволял простолюдинам посмеяться над своими повседневными заботами. Тем он и был мил народу. Однако его вульгарная форма отпугивала аристократов, а острословие по адресу сильных мира сего настораживало правителей. Тем не менее, мимические актеры и актрисы имели бешеный успех вообще и у представителей знати — в особенности. Актерская профессия, да еще с импровизационным оттенком, развила в них интеллект и способность к общению. Поэтому в светской компании они выгодно отличались от популярных гладиаторов и возниц. На пиру у богачей актеры могли и позабавить публику, а не только служить модным аксессуаром. Даже Цицерон водил дружбу с мимом Росцием, а Марка Антония в честь актрисы Кифериды — одной из его ранних клеопатр — называли Киферием. Но если на закате республики таких «кифериев» презирали, то после Цезаревой победы они стали задавать тон в светском обществе, которое, пожалуй, будет вернее назвать «тусовкой». Там же, где общество превращается в тусовку, а тон задают киферии, царят, естественно, кифериды. Чопорный в отношении внешних приличий Август терпел такое положение дел ради своего друга и помощника Мецената, который был серьезно болен мимами.

Тиберий любил утонченную поэзию, особенно греческую. Сам сочинял стихи и занимался изысканиями в области мифологии. На досуге, например, когда прозябал на Родосе, он с удовольствием общался с греческими грамматиками. За одного из них он даже ходатайствовал перед Августом с просьбой пожаловать ему римское гражданство, но получил отказ. Кроме того, Тиберий, как всякий римский аристократ, был высокообразованным оратором. Будучи ценителем изысканной словесности, он с особой брезгливостью относился к грубым шуткам мимов. Не менее его коробило от вульгарного смеха зрителей, подчас несвоевременного, характеризующего не столько представление, сколько саму публику. Ну, и конечно же, он знал, что с театральной сцены обязательно пустят стрелу ненависти в него и его близких. И вообще, Тиберию было неприятно терпеть на себе внимание праздной толпы, неприятно бессмысленное людское сборище, не объединенное полезным делом. Даже в молодости, при Августе, когда Тиберию в силу своего положения при дворе приходилось давать игры для завоевания любви плебса, сам он на них не присутствовал. Теперь же власть сделала его более зависимым, чем прежде — положение пасынка принцепса.

Тиберий бесстрастно смотрел на сцену и старался думать о своем. Но резкие взрывы смеха, поощрительные выкрики или, наоборот, поношения актерам, а то и просто неестественно звонкие голоса самих мимов разбивали тонкую вязь его мыслей. Он вздрагивал и нервно кривился тогда, когда другие смеялись. Наблюдательный актер тут же отреагировал на одну из его гримас и процитировал чей-то давний стих, а может быть, выдал за таковой собственную стилизованную под старину импровизацию. «Ты, который злобствует, что твой народ еще способен веселиться…» — начал он, и толпа разразилась рокотом аплодисментов, на фоне которого периодически раздавались одобрительные возгласы.

Тиберий побледнел, и по его белому лицу пошли красные пятна. Однако более он ничем не выдал волнения, поскольку понимал, что за ним следят и жаждут увидеть его в гневе.

Актер замысловатой тирадой «въехал» в прежний сюжет и теперь в нем трудно было узнать того, кто только что нанес пощечину самому могущественному человеку в мире. Но, как только страсти улеглись, последовала сцена, где мать журила сына-недотепу. Текст был вполне безобидным, но зато актриса так живописно изображала осанку и походку Ливии, говорила нарочито повелительным тоном, а ее партнер столь точно копировал манеры Тиберия, что публика хваталась за животы и задыхалась от смеха. Далее подобные издевательства над принцепсом сделались регулярными, словно актеры устроили состязание, кто сильнее уязвит угрюмую, поникшую головою фигуру, сидящую в почетной ложе.

А Тиберий, чтобы не сойти с ума от бешенства, повторял про себя собственную фразу, сказанную им в сенате: «В свободном государстве должны быть свободны и мысль, и язык». Но периодически его мозг вскипал, и тогда ему виделось чудовищное землетрясение, сокрушающее многоэтажное сооружение, обрушивающее скамьи с этими вопящими, озверевшими от безделья и ненависти людьми и погребающее всех их под обломками.

Тем временем актеры совсем распоясались и в своих репликах стали нападать друг на друга. На самом деле принцепс интересовал их гораздо меньше, чем коллеги по ремеслу, соперники по славе, враги, отвоевывающие у них поклонников. Зрители тут же разделились во мнениях, согласно своим пристрастиям, и принялись яростно поддерживать любимцев и освистывать их конкурентов. Вскоре театрализованный конфликт на сцене спровоцировал драку на трибунах, переросшую в настоящую битву.

Тиберий с отвращением смотрел на эту бойню, но не мог отделаться от чувства злорадного удовлетворения. Словно боги вняли его скрытым желаниям и, сняв покровы лицемерия с толпы, представили ее в настоящем свете. Тайное вдруг сделалось явным. Духовная грубость, низость и злобность плебса вырвались на поверхность и предстали оку небес чудовищным побоищем в огромной получаше театра. «Надо бы привести сюда гладиаторов и поставить их на сцене, — подумал Тиберий. — Пусть бы они посмотрели, как их зрители отрывают друг другу головы».

В конце концов нарядам преторианцев удалось разогнать безумную толпу. Многих при этом арестовали. На трибунах валялись трупы, истерически вопили раненые, по лестничным проходам лилась кровь. Театр!

В этом «представлении» погибли не только зрители, но и солдаты, был убит центурион, тяжело ранен военный трибун. Таковы были развлечения богатейшего и еще совсем недавно просвещеннейшего народа в мире.

После празднеств Тиберий несколько дней ходил молчаливый, вынашивая какую-то мысль. Вообще-то, он все решил еще в театре, но, будучи верным своему нраву, не торопился с принятием мер, вновь и вновь обдумывая каждую деталь. Затем собрал сенат.

Открывая заседание, он сказал: «Я полагаю, отцы-сенаторы, что сегодня ваши умы, как и мой, занимает факт бесчинств в театре, а также в амфитеатре и цирке. Нет, я говорю не о том, что происходит на сцене или арене: если плебс столь испорчен, пусть карает себя такими зрелищами. Но преступление с арены перебросилось на трибуны, а завтра оно может захлестнуть весь город.

Недавно мы боролись с мятежом в войсках. Бунт легионеров представлял серьезную опасность для государства, но дело происходило на периферии. Теперь же кровопролитие свершается в центре столицы. Нравственная болезнь переросла в физическую. Считаю, нам нужно всерьез подумать над этой проблемой».

Далее принцепс витиевато в духе своего учителя красноречия Мессалы Корвина, но без его блеска и чистоты слога, поговорил о добрых нравах былого Рима, извлек из его богатого исторического наследия поучительные примеры и, полагая, что ему уже удалось разбудить сенаторов, предложил им высказаться.

Полилась вода речей. Тиберий тужился отфильтровать суть, чтобы добыть крупицы золотого песка идей из мутного словесного потока. Эта смышленая публика быстро уловила, чего он от нее хочет, и наперебой предлагала меры борьбы с беспорядками на массовых мероприятиях. Однако все это облекалось в такую форму, чтобы никак не могло быть принято.

«Они очень стараются угодить мне, — думал Тиберий, — но боятся ответственности так же, как и я. Однако я один, и мое имя — вывеска государства, мне не пристало брать на себя непопулярные решения. А их много, им — можно, имена инициаторов затеряются в общей массе. Но они совсем отвыкли от реальной деятельности. А туда же: свободу им подавай! Вот она, свобода, — действуйте. Интересно, однако, беспокоит ли их самих сложившаяся ситуация с цирками и театрами, или все их мысли очерчены вопросами кулуарных интриг в сенате? Отцов города не смущает, что рядом кого-то убивают. Они думают: авось пронесет, и их беда не коснется».

Тем временем сенаторы, забыв о Тиберии, который ушел в тень, распалились до такой степени, что стали выступать с весьма резкими заявлениями. Интенсивную полемику вызвало предложение ввести для актеров порку розгами. По законам розге были недоступны только истинно римские тела. Актеры же не являлись полноправными римскими гражданами и избегали такого наказания только в силу особой привилегии. Когда мнение большинства склонилось в пользу торжества розги над кумирами толпы, один из народных трибунов наложил запрет на это предложение. Возобновился спор. В защиту мнения трибуна стали выдвигаться ссылки на Августа, который якобы не позволял хлестать актеров. Это было не совсем точно. Август не раз подвергал неугодных актеров порке, но, благодаря своему таланту покрывать неприглядные поступки лоском лицемерия, утвердил за собою репутацию охранителя актерских ягодиц. Самым яростным противником трибуна был Азиний Галл, который ревностно выслуживался перед принцепсом, стараясь таким угодничеством искупить перед ним вину своих чресл. Однако протесту трибуна мог воспротивиться только другой трибун, каковым и являлся принцепс. Поэтому, когда Тиберий встал, чтобы высказаться, все ожидали от него именно этого, но, как всегда, ошиблись.

— Отцы-сенаторы, — начал он, — прошу извинить меня за вторжение в ваш в высшей степени ученый, насыщенный идеями диспут. Но, по моему скромному разумению, большую пользу могут дать профилактические меры, нежели наказывающие. Зрелища обрели излишнее значение отчасти потому, что мы позволили возвыситься актерам, возницам, гладиаторам. Это люди второстепенные для общества, так как они не строят жизнь, а лишь слегка ее приукрашивают. Мозаика на стене, хотя и радует глаз, но не греет и не спасает от дождя, она имеет меньшее значение для дома, чем сама стена. Вот государство, полагаю, и должно поставить их на место. Приструним актеров, поутихнут и зрители.

Самые находчивые сенаторы, раскусив ребус принцепса, тут же начали предлагать меры, направленные на понижение актерского статуса. В конце концов было принято решение уменьшить мастерам сцены жалованье, запретить сенаторам посещать мимов у них на дому, а всадникам — толпиться вокруг них в общественных местах и, вообще, встречаться с ними где-либо, кроме театра. Помимо этого, сенат постановил сократить количество гладиаторов и уменьшить финансирование на устройство зрелищ. Всех арестованных за драку в театре приговорили к изгнанию. И впредь преторам предоставлялось право карать нарушителей порядка удалением из Рима.

Против всякого ожидания, собрание получилось весьма плодотворным. Сенаторы были так довольны собою, что даже не спешили к злату и порфиру своих дворцов. Их глаза светились особым блеском, и они с удивлением рассматривали друг друга. Впервые им удалось забыть, что над ними довлеет коварный тиран, впервые никто из них не подставил под удар соседа, потому что они не конкурировали, а действовали совместно. Но тут вдруг Тиберий напомнил о себе, и все сразу съежились и задрожали.

— Отцы-сенаторы, мы сегодня славно потрудились над задачей оздоровления нравов граждан, — заговорил он, — но при этом совсем забыли о себе. А ведь народ руководствуется не только нашими указами, но и нашим примером.

Принцепс сделал паузу, а курия в этот момент походила на аллею героев в Дельфах, иссеченных из холодного мрамора.

— В своей вежливости и демонстрации благорасположения мы зашли так далеко, что стали смешить даже варваров, — продолжал он. — Хорошим людям для выражения доброго отношения достаточно взгляда в глаза и рукопожатия, а дурной — проницательного никаким ритуалом не обманет. Отцы-сенаторы, я предлагаю отменить приветственные поцелуи. В конце концов, этого требует не только порядочность, но и гигиена, извините за греческое словцо. Недавно у нас таким путем распространилась азиатская зараза.

В другой обстановке сенаторы, возможно, усмотрели бы в предложении Тиберия желание сделать их взаимоотношения более сухими, согласующимися с его угрюмым нравом. Но теперь они расслабились, заулыбались и охотно поддержали принцепса.

С тех пор почтенные патриархи перестали потешать народ показными лобзаниями, а актерам пришлось больше думать о сцене, чем о светских балах.

6

Тиберий своевременно достиг некоторого взаимопонимания с сенатом, потому что накопившиеся в государстве проблемы требовали от властей активности. Деловой настрой Курии позволил справиться с ситуацией.

Из-за длительных дождей Тибр вышел из берегов и затопил низины между холмами Рима. Когда вода спала, обрушились многие здания. Велик был ущерб от разрушений, но еще большими бедами грозили панические настроения среди населения. Стремившийся по каждому поводу заявлять о себе Азиний Галл предложил обратиться к трансцендентной помощи небес. Во время национальных трагедий, вражеских нашествий римские жрецы листали книги древней пророчицы Сивиллы и в сумбуре абстрактных фраз отыскивали какое-либо изречение, подходящее к случаю, которое после умелой трактовки становилось программой действий. Божественная осененность проводимых мероприятий сплачивала людей. Так небо помогало земле. Азиний Галл как раз и признался в том, что нуждается в мудрости древней старушки. Но принцепс этому воспротивился.

Тиберию был чужд дух авантюризма. Неизвестно, что могли выдумать жрецы на писаных строках ветхой книги. Он предпочитал действовать рационально. Кроме того, ему не хотелось придавать ситуации характер чрезвычайности. В общем, Тиберий желал все держать под своим контролем. Поэтому он завел нудную речь о доблести предков, которые всегда находили нужный выход из положения, и так утомил Курию, что сенаторы догадались о его оппозиции Галлу. Они тут же отвергли рисковое предложение и попросили принцепса указать надежный путь к выходу из ситуации. Тиберий высказался за то, чтобы создать комиссию по ликвидации последствий наводнения и выработке мероприятий для обуздания стихии в будущем. В качестве кандидатов в руководители этой комиссии он назвал Луция Аррунция и Атея Капитона. Они нередко надували щеки в сенате, изображая свою значимость, теперь им предоставлялась возможность проявить себя в деле.

Сенаторы слегка поторговались, показали независимость и глубину своих суждений, а затем все, как один, согласились с принцепсом. Войдя во вкус, они вознамерились поговорить еще и дали замечательные образцы пустого красноречия, восхваляя мудрость принцепса. От неумеренности этих восторгов им самим стало тошно, и они вновь возненавидели Тиберия. Однако эти люди уже не могли жить без унижений, которыми они питали свою ненависть к режиму, ставшую их политическим кредо. Поэтому ими вновь был предложен принцепсу титул отца Отечества. Прими он эту почесть, и у них появится повод проклинать его за властолюбие и зазнайство. Но Тиберий отказался. Тогда сенаторы с новой силой возненавидели его за то, что он препятствует им его ненавидеть. В отместку Курия вынесла постановление, чтобы в конце года все римляне присягнули на верность делам принцепса. Тиберий проголосовал против, но к нему никто не присоединился.

— Я стараюсь совершать такие поступки, которые люди поддерживали бы, основываясь на разуме, а не благодаря клятве, — заявил он. — Поэтому я не позволю давать такую присягу. Все человеческое непрочно. Чем выше вы меня вознесете, тем более скользким будет мое положение. Пусть же граждане хранят верность делам, пока они того заслуживают.

Это разногласие по формальному поводу не особенно помешало совместной работе властей.

Аррунций и Капитон действительно потрудились на славу и вскоре представили сенату пакет мероприятий по восстановительным работам в городе и профилактике наводнений. В многолюдном Риме часто случались пожары, аварии, нередки были и разливы Тибра, поэтому римляне умели устранять последствия таких бедствий. В части восстановительных работ все предложения комиссии были одобрены. Но, для того чтобы обезопасить столицу от вольностей Тибра, требовалось запрудить часть рек и озер. Верный своей осторожной тактике Тиберий поручил авторам проекта проработать этот вопрос с властями соответствующих городов и поселений. Когда его задание было выполнено и в курию прибыли представители заинтересованного населения, выяснилось, что изменение русла рек и вмешательство в водный баланс озер приведет к запустению плодороднейших земель, высыханию одних территорий и заболачиванию других. Абсолютно все жители окрестностей Рима были категорически против насильственного вторжения в природу.

В тех случаях, когда Тиберий не мог найти заведомо выигрышного решения, он предпочитал вообще не вмешиваться в ситуацию. Эту позицию принцепс и внушил сенаторам, которые после длительных дебатов оставили все как есть.

Безболезненно удалось урегулировать конфликт в Греции и Македонии, где население было доведено до отчаяния притеснениями римских чиновников. Эти провинции передали в управление доверенному лицу Тиберия Поппею Сабину, добавив их к его области Мезии. Сабин был сравнительно честным человеком и сумел договориться с греками. Правда, столица осудила принцепса за пособничество своим любимцам.

Проницательный Тиберий умел находить порядочных людей даже в навозной куче такого гнилого общества, каким было население императорского Рима. Им он поручал ответственные посты в войсках и провинциях и сменял их весьма неохотно, что, в общем-то, противоречило римским традициям, вытекавшим из республиканских принципов выборности и ротации магистратов.

Однако чем больше разрасталось Римское государство, тем меньше в нем оставалось честных людей. На все провинции добрых магистратов не хватало и приходилось довольствоваться не сильно плохими. Но и в этих случаях Тиберий подолгу оставлял власть в одних руках. Когда его попросили объяснить такую политику, он ответил притчей.

«Раненый лежал на дороге не в силах подняться, и множество мух село на его раны, — повел он свой рассказ. — Какой-то прохожий из сострадания решил отогнать зловредных кровососов. Но раненый возразил: „Ты причинишь мне еще большие страдания, если отгонишь этих мух. Так как они успели насытиться моей кровью, то уже не с такой силой кусают меня. Если же затем явятся новые рои голодных мух и найдут меня уже истощенным, то я окончательно погибну“.

У постоянных наместников поневоле появляется чувство хозяина вверенной им земли, временщики же думают только о своем обогащении».

Но плебс не задавал вопросов принцепсу. Молва судила его по собственному произволу. «Он слишком ленив и туп, чтобы затруднять себя государственными делами, потому и держит в должности одних и тех же людей», — приглушенными голосами говорили на столичных площадях и рынках простолюдины, а также богачи в роскошных салонах, только что предлагавшие принцепсу титул отца Отечества. «Нет, — поправляли другие, — просто в своей злобе тиран не позволяет, чтобы почет доставался многим. Он ненавидит людей и не хочет расточать милости». «Скорее всего, — предполагали третьи, — он пребывает в рабстве у своей нерешительности. Он всегда медлителен в своих суждениях, вот и не решается активизировать политическую жизнь».

Однако, несмотря на шипенье таких упреков, раздающееся из всех темных закоулков Рима, Тиберий в очередной раз показал пример уверенного принятия решений, причем даже весьма непопулярных. Народ через трибунов обратился в сенат с ходатайством отменить однопроцентный налог с оборота, введенный после гражданских войн, средства от которого направлялись на поддержание армии. Сенаторы в силу традиций республиканского Рима не желали противоречить плебсу, и Тиберию при всей его хитрости не удалось вытянуть из них нужного постановления. Тогда он сам объявил народу, что налог не может быть отменен, поскольку у военной казны нет других источников пополнения. Это суровое заявление он подтвердил числовыми выкладками по сведениям, скрупулезно собранным им в казначействе.

Одновременно Тиберий сообщил, что, согласно уточненным расчетам, государство не выдержит расходов, если легионеры будут служить меньше двадцати лет, и отменил уступки солдатам, сделанные во время мятежа.

В том году подтвердились опасения Тиберия относительно Германика. Несмотря на то, что принцепс писал ему письма с призывами к осторожности, тот уже ранней весной вторгся в пределы недружелюбной страны. Разделив войско с Авлом Цециной, он взял местные народы в клещи и уничтожил множество деревень. Однако, когда германцы консолидировались под началом Арминия, им удалось завести легионы Цецины в болота и разгромить их в пух и прах. Лишь недисциплинированность германцев, рано уверовавших в окончательную победу, позволила римлянам вырваться из окружения и спастись. Поражение было столь серьезным, что на левом берегу Рейна распространилась паника. Все ждали вторжения победоносных варваров. Местные жители бросали скарб и эвакуировались из пограничных областей. Солдаты охраны военного лагеря принялись разрушать мост через Рейн. Но тут вновь заявила о себе Агриппина. Она действовала как полководец. Сначала яркой речью жена императора утихомирила страсти в лагере, затем с подчинившимися ей легионами захватила мост и взяла его под охрану. Проявив крутой нрав в экстремальной ситуации, она в дальнейшем действовала с женской мягкостью и милосердием. Солдатам, отступающим из германских лесов разрозненными группами, она оказывала материальную, врачебную и психологическую помощь. Когда вернулась основная часть войска Цецины, Агриппина стояла на мосту во главе колонны своих солдат и приветствовала возвращающихся как император, благодарила их за службу и ободряла надеждами на будущую победу.

Армия самого Германика действовала успешнее. Но во время переброски солдат по морю шторм потопил много судов, что также обернулось для римлян большими потерями. Для возмещения гигантского ущерба от этой кампании были организованы дополнительные поборы с Галлии, Италии и Испании. Ввиду отсутствия средств у обнищавших провинций, налог взимался лошадьми и снаряжением для войска.

Тем не менее, Рим сделал «хорошую мину при плохой игре». Тиберий вдобавок к императорскому титулу Германика прибавил триумфальные знаки отличия Авлу Цецине и еще двум легатам. Внеплановые сборы дани были объявлены добровольными пожертвованиями передового населения в качестве выражения его крайнего энтузиазма. Всеми своими действиями принцепс призывал Германика прекратить бесполезную войну и возвратиться в столицу, чтобы справить триумф, пока он не превратился в траур. Тиберий не хотел приказывать приемному сыну, учитывая двусмысленность их положения, когда, с одной стороны, они являются родственниками, а с другой — соперниками, причем их пока несуществующее противостояние раздувается недоброжелателями и падким до сплетен плебсом. Он пытался добиться от Германика добровольного следования своим решениям и логике дела, но тот по-прежнему игнорировал принцепса и готовился к новой войне.

Яркий поступок Агриппины, конечно же, возмутил Августу, и она закатила сыну очередной скандал. На этот раз Тиберий не стал спорить с матерью. Некоторое время он безучастно молчал, давая женщине возможность выговорить накопившуюся злобу, а потом, сославшись на дела, удалился. Но ее последние слова ядом проникли в его мозг. «Ты только представь, как должна ненавидеть тебя эта женщина, чью мать ты уморил голодом, а мужу препятствуешь властвовать!» — бросила ему в спину Августа, когда он уходил.

Тиберию не хотелось ненавидеть Агриппину. Он жил в такое время, когда трудно было встретить порядочного человека, а значительная яркая личность вовсе была редкостью. Тем большего уважения заслуживало присутствие стольких достоинств в женщине. Однако ситуация складывалась так, что он обязан был видеть в ней злейшего врага. Над ним и Агриппиной, над ним и Германиком, над сенатом, народом, над всеми римлянами довлел жестокий рок, вынуждавший их всего бояться, всех подозревать, во всем выискивать дурное.

Когда об Агриппине заговорил и Сеян, Тиберий уже не пытался найти повод, чтобы скрыться. С угрюмым вниманием он слушал своего советника.

— Конечно, ты император, Цезарь, тебе виднее, но меня беспокоит, что женщина ведет себя словно полководец, — делился своими опасениями Сеян. — Неспроста ведь она посещает солдатские шатры, устраивает смотры манипулам, заискивает раздачами. Для чего она обрядила маленького сына в солдатское обмундирование и выражает желание, чтобы его называли Цезарем Калигулой? Чего она добивается?

Тиберий вскинул голову и пронизывающе посмотрел на собеседника. Тот не опустил глаз. Мало кто выдерживал прямой взгляд принцепса. Тиберий позаимствовал манеру смущать людей взглядом у Августа.

Склеив разваливавшееся общество лицемерием, Август пытался прорубить брешь в непроницаемом покрове лжи, отделившем людей друг от друга, гипнотизируя их светлыми сияющими глазами. Может быть, его взор действительно имел магическую силу либо на людей воздействовала слава его обладателя, но, как бы то ни было, многие поддавались этому эффекту и пускали Августа в тайники своей души. «Словно пред сиянием солнца люди опускают взор пред твоими очами», — говорила ему Ливия, как настоящая женщина умевшая польстить тщеславию мужчины.

Мимика была эволюционным предшественником речи. Некогда лицо являлось главным инструментом общения, потому столь выразительны его движения. Глаза же — самый яркий элемент лица. Взгляд таит в себе тайны древних эволюционных достижений в поиске взаимопонимания. Чувства, передаваемые в речи, фильтруются сознанием, но глаза «говорили» уже тогда, когда сознания еще не было, потому взгляд является кратчайшим путем в душу.

Следуя примеру Августа, Тиберий тоже прощупывал людей этим первозданным инструментом человеческого общения. Однако ввиду своего угрюмого нрава он чаще не прощупывал, а подавлял собеседника взглядом, и в таких случаях усматривал фальшь там, где была всего лишь слабость. Но глаза Сеяна никогда не замутнялись пред оком принцепса, в них, так сказать, не выпадал осадок ложных чувств. Поэтому Тиберий все более доверял этому человеку, тем более что он умел выражать его сокровенные мысли, таящиеся в таких глубинах души, куда сам Тиберий боялся заглядывать.

Правда, у принцепса был еще один способ проверки надежности людей. Тиберий выглядел угрюмым и неприветливым в окружении чуждых ему лиц, то есть почти всегда и везде. Но в кругу друзей он преображался. Любил выпить, поговорить о литературе, истории, особенно — о легендарной, смыкавшейся с мифологией. Когда представлялся случай, он пил много, и не давал послабления сотрапезникам, а хмель использовал в качестве отмычки людских душ. Выдержавших такой экзамен он назначал на ответственные посты. Именно этим способом он выбрал Луция Кальпурния Пизона в префекты Рима. Пизон являлся его другом, одним из тех немногих людей, с которыми он позволял себе быть самим собою. Иногда они в задушевной беседе даже пировали за полночь на зависть признанным римским кутилам. Но если для Тиберия такое времяпрепровождение было редкостью, то Пизон, обычно, пьянствовал большую часть ночи, и его утро начиналось около полудня. Однако со своими обязанностями он справлялся прекрасно, был честен и верен Тиберию. Другому любителю попоек, Коссу, которого нередко выносили из сената, где он засыпал с перепою, принцепс доверял самые опасные сведения, и тот ни разу его не подвел.

В отношении Сеяна тестирование вином давало не совсем такие результаты, каких хотел бы Тиберий. Сеян тоже пил немало, но никогда не расслаблялся до состояния детского простодушия.

— Впрочем, понятно, чего она добивается, — популярности в войсках, — между тем продолжал Сеян. — Вопрос: зачем ей это? Для чего ей власть над душами солдат? Вспомни, как в свое время божественный Юлий там же, в Галлии, аналогичным образом перевербовал государственные легионы и обратил их против самого Рима. Но Цезарь был хорошим человеком, он истреблял своевольных сенаторов во имя порядка. А как распорядится своим влиянием в армии Агриппина?

7

Став принцепсом, Тиберий совсем редко позволял себе участие в дружеских пирушках. Отчасти потому, что опасался шпионивших за ним повсюду недругов, которые, заметив нечто неблаговидное, удесятеряли дурной эффект своим злоязычием и распускали по городу ядовитые слухи. Но, вообще-то, у него просто не хватило времени и сил на такие развлечения, да и озабоченность гигантским хозяйством не оставляла ему возможности предаваться легкомысленному настроению. Его постоянно угнетал груз ответственности за великое государство, который ему никак не удавалось разделить с сенатом. Все почему-то считали, что это не груз, а великое счастье, которое он отнял у других и присвоил себе. Однако народ давным давно утратил способность справляться с этим «счастьем» и при Августе лишь торговал голосами. А сенату Тиберий предлагал приобщиться к управлению, но аристократы усматривали в его поведении только коварство и провокацию.

И даже тогда, когда ему удавалось возлежать за столом с друзьями, он бывал грустен и молчалив. Однажды во время такого обеда, переходящего у римлян в ужин, Помпоний Флакк, в чьем доме происходило дело, желая развеять меланхолию принцепса, подсадил к нему на ложе самую красивую из своих флейтисток.

Та персонально развлекала Тиберия. Она тихонько играла ему нежные мелодии, исполняла нечто вроде приватного танца, тонкими пальчиками вкладывала в его рот кусочки редкостной рыбы и потом розовым язычком слизывала с ноготков пряный соус, вертела над ним опахалом, ажурным полотенцем отирала с него пот. Сначала Тиберий, отвыкший от женщин, дичился, затем стал нервничать и наконец распалился до того, что едва не порадовал угодливую девушку тут же, среди длинных рыбин, разлапистых крабов и жареных поросят. Но вдруг разом остыл, оттолкнул ее и сделался совсем мрачен.

Помпоний отозвал свой авангард, досадуя из-за раздражения принцепса, но втайне радуясь, что красотка нетронутой осталась в его распоряжении. А через некоторое время к Тиберию подсел Луций Пизон.

— Прости мне по-дружески, Цезарь, прямой вопрос, — сказал он, — почему ты не женишься? Я на шесть лет старше тебя и то порою развлекаюсь с молодушками. А тебе сегодня никто не указ, можешь взять себе любую. Знатнейшие семьи почтут за счастье породниться с первым мужем земного круга. Хочешь, выбирай аристократку, хочешь — красавицу, богачку или добродетельную — все в твоей власти.

Тиберий отмахнулся от этих советов, но сам крепко задумался. Нет, он думал не о женитьбе: власть сделала его настолько одиноким, что он не мог представить рядом с собою человека, притязающего на абсолютную близость. Он анализировал свое душевное состояние и удивлялся, что его даже не посещала мысль об устройстве личной жизни. Это свидетельствовало о сугубой ненормальности его нынешнего положения. Мимоходом ему подумалось, почему Ливия ни разу не заикнулась о его возможном браке, ведь матерям присуще стремление пристроить детей. Ответ был ясен: она жаждет властвовать и над сыном, и над Римом, ей не нужна соперница. «Вот была бы потеха, коли я объявил бы ей о свадьбе», — грустно усмехнувшись, сказал самому себе Тиберий.

Его отвращали от женщин две причины: любовь к первой жене и ненависть — ко второй. Тиберий имел страстную и чувственную натуру, но холодный расчетливый ум. Поэтому женщины не вызывали в нем мгновенного легкого влечения. Его чувства раскалялись медленно, как чрево вулкана, но зато потом следовал взрыв. Однако женщин пугало его неистовство. Как человек сложный и глубокий он вообще был им неудобен. Тиберий никогда не прибегал к ритуалам животной игры. Не строил сальных улыбок, не таращил глаз, начиняя их «мужественной» энергией, не изображал раба или повелителя. Он инстинктивно чурался женщин, которых легко заполучить петушиным позерством, угадывая, что такие в принципе не способны оценить силу его чувств. Он сознавал значимость своих эмоций, ощущал в себе великие силы, призванные дать женщине счастье, а не просто удовлетворить физический зуд. Даже в действии, известном каждому, он мог принести любимой умопомрачительное наслаждение, и не размерами или количеством — как полагают люди, лишенные страсти — а, насытив чувством каждое прикосновение, одухотворив отношения. Но было ясно, что столь особенное чувство можно подарить лишь особенной женщине, ибо, брось свинье жемчуг — она затопчет его в грязь.

Все попытки юного Тиберия разделить счастье любви закончились разочарованием и осквернением святынь его души. Он с недоумением наблюдал, как самые, казалось бы, прекрасные и даже умные женщины покупаются на самые грубые и фальшивые знаки внимания, как легко они отдаются презреннейшим из мужчин, которым он не подал бы руки, а затем надрывно страдают оттого, что негодяй и недоумок действительно оказался негодяем и недоумком. Выискивая худших, потворствуя низости, они потом проклинают весь мужской род.

Но все вышло по-другому с Випсанией Агриппиной.

Ее отец, Марк Випсаний Агриппа, был одним из величайших людей своего века. Талантами он превосходил даже Августа. Возможно, что важнейший талант Августа как раз и состоял в умении находить и использовать таких людей, как Агриппа и Меценат. Марк Агриппа был лучшим полководцем того времени. Именно он разгромил Антония и Клеопатру. В мирное время он активно занимался созидательной деятельностью: воздвиг храм всех богов Пантеон, который впоследствии пострадал от пожара и был перестроен Адрианом, возвел общественные термы и два водопровода. При этом он еще занимался литературными трудами и науками, причем особенно преуспел в географии: его карта римского государства стала лучшей за всю эпоху античности. Агриппа в простой форме, без всяких философских изысков, сформулировал самую главную мысль античного знания об обществе и людях. Убеждая Августа возродить республику, он сказал: «Равноправие хорошо звучит на словах и является в высшей степени справедливым на деле. Разве не справедливо, чтобы решительно все было общим у тех людей, которые имеют общую натуру, общее происхождение, выросли в одних и тех же нравах, воспитаны в одних и тех же законах и отдали на благо Родины все силы души и тела?! Быть почитаемым ни за что иное, кроме как за превосходные личные качества — разве это не самое лучшее?!

Если люди управляются таким образом, то они, считая, что и блага, и беды для всех одинаковы, не желают, чтобы с кем-либо из граждан приключилось несчастье, и сообща молятся о том, чтобы всем им выпало на долю самое лучшее. Если человек обладает каким-либо выдающимся качеством, то он легко проявляет его, активно развивает и с очень большой радостью демонстрирует перед всеми. А если он замечает хорошее качество в другом, то он охотно его поощряет, усердно поддерживает и высоко чтит. Но если кто-нибудь поступает плохо, то всякий его ненавидит, а если случится несчастье, то всякий сочувствует, считая, что проистекающие от этого урон и бесславие являются общими для всего государства.

Так обстоит дело при республиканском строе.

При единовластии все обстоит иначе. Сущность заключается в том, что никто не хочет ни видеть, ни иметь никаких достойных качеств, ибо имеющий высшую власть является врагом для всех остальных. Большинство людей думает только о себе, и все ненавидят друг друга, считая, что в благоденствии одного заключается ущерб для другого, а в несчастии одного — выгода для другого».

Однако эти слова, доведенные до нас Дионом Кассием, не подействовали на Августа. Остались они не поняты и сегодняшней цивилизацией вследствие информационного порабощения масс. Впрочем, Август и не мог восстановить республику, потому что она умерла в самих людях. Агриппа указал сущностные причины упадка римского общества, не сводимые к образу правления. Он представил модель функционирования двух систем общественных оценок: качественной и количественной. Первая — ориентирована на раскрытие человеческих талантов в процессе коллективного созидания. Вторая же — позволяет одним членам социума присваивать выраженные в количественных, обезличенных факторах плоды жизни других людей и таким образом делает возможным скрытое, косвенное рабство. Вторжение эксплуатации во внутреннюю жизнь общины разъединяет людей, утверждает ориентацию на индивидуализм, что в конечном итоге приводит к развалу социума и гибели как тех, кого угнетали, так и самих угнетателей. Естественно, что скопление взаимоотталкивающихся, нацеленных лишь на присвоение чужого индивидов не способно к самоуправлению. Поэтому такое, раздираемое противоречиями общество может сохранить цельность только за счет сильной централизованной власти, которая узаконит сложившуюся иерархию и создаст условия подчинения одних классов другим. Господствующий класс пестрого римского государства не был однородным, способным вырабатывать единую идеологию, следовательно, спасти этого неуклюжего «динозавра» от вымирания могла только монархия. Так что, можно считать Агриппу самым умным и порядочным человеком своей эпохи, а Августа — самым расчетливым и практичным.

Матерью Випсании была Помпония, дочь Аттика, известного интеллигента, эстета, друга Цицерона, который чурался государственной деятельности ввиду грубости эпохи, и жил, так сказать, в свое удовольствие. Истории нет дела до таких людей, и она их не помнит, но в данном случае ею было сделано исключение ради Цицерона.

Випсания Агриппина унаследовала порядочность и одухотворенность отца, а также эстетическую утонченность и женственность матери. Что может быть прекрасней одухотворенной женственности? Випсания не выглядела красавицей, но являлась таковой во взаимоотношениях. Стоило мужчине обратить на нее внимание, и она светилась феерическим сиянием. Она преображалась, как земля с восходом солнца. Глаза ее увлажнялись нежностью, как утренние цветы — росою, она казалась окрыленной, как пальмовые рощи, распахивающие перистые крылья ветвей навстречу жарким лучам. Ее щеки и грудь розовели словно созревшие плоды и наливались соком желания будто виноградные гроздья, набухшие хмельною сладостью. Она жаждала принести дары своей любви и всем своим существом обещала счастье. Рядом с нею любой мужчина чувствовал себя самым сильным, умным и великим человеком на планете. Обостренная, как обнаженный нерв, женственность требовала себе немедленного дополнения в лице мужественности, и как любая способность, достигшая масштаба таланта, вскрывала тайники лучших чувств в тех, с кем соприкасалась.

Нельзя сказать, что Випсания Агриппина поняла и оценила Тиберия, но она прочувствовала его как женщина и окружила атмосферой любви, фосфоресцирующей флюидами пьянящей женственности. В ее присутствии ему казалось, что сама земля обретала пол, стройные деревца представлялись застывшими в ожидании любви девушками, вода в ручье журчала ласковым признаньем, движенье воздуха ощущалось как нежные прикосновения любящих рук. Чарующая атмосфера бесхитростных чистых, словно родниковых чувств очищала душу от мирской скверны, избавляла от гнета властолюбия отчима и матери, придворной ненависти и зависти. Женской слабостью Агриппина объяла его истерзанный борьбою с внешним миром дух и помогла ему ощутить свои границы и формы, сконцентрироваться и обрести силу. Глядя в ее светящиеся первозданной радостью жизни глаза, он чувствовал себя более могущественным, чем тогда, когда во главе войска обращал в бегство орды германцев или паннонцев. Всякий раз при виде него она восторженно замирала и всем своим трепещущим существом просила ласк, являя собою жгучую смесь стыдливости и вожделения. Тиберий освобождался от груза земных забот, и дух его взмывал в небеса, когда он склонялся над ее распростертым телом. Она чутко откликалась на каждое его движение, на всякое прикосновение, она говорила с ним дыханьем и дрожью в теле, и с такою искренней радостью предавалась наслаждению, что он испытывал высочайший восторг, переживая ее удовольствие. Когда она, обессилев от ласк, сияла счастьем, слегка стыдясь своей радости, он ощущал себя титаном, взошедшим на Олимп и взявшим в руки солнце.

Будучи почти стопроцентной самкой, потенциально вожделеющей ко всем мужчинам, Випсания, благодаря воспитанию в честной семье, всю свою необъятную сексуальность воплотила в любовь к мужу. Потому ее любовь и творила с ним чудеса, и потому она была безусловно верна ему даже в мыслях. Она создала из него гения любви и не нуждалась ни в ком другом. Они стали друг для друга судьбой, но политический расчет Августа разлучил их.

Юлия внешне была эффектнее Агриппины и, что немаловажно, умела подать себя как красавицу. Кроме того, она казалась умнее и развитее скромной Випсании Агриппины. Но лицемерное воспитание обратило ее достоинства в пороки. Из наблюдений за отцом и мачехой она сделала вывод о том, что плохо не дурное само по себе, а то, за что следует расплата, но безнаказное зло есть добро. Поскольку же положение принцессы делало ей позволительным все, она ни перед чем не останавливалась в удовлетворении капризов. Освободившись от ответственности перед людьми, она сделалась рабыней своих прихотей. Но прихоти не выражают глубинных течений души, потому следование им придает жизни поверхностный характер. Недостающее качество в таких случаях пытаются компенсировать наращиванием количества. Поэтому все дурные страсти не знают удержу. Это гонка без финиша, когда тело стремится убежать от души.

Чем больше Юлия получала удовольствий, тем меньше их чувствовала. И в этом она упрекала других. Люди, по ее мнению, столь ничтожны, что даже женщину не могут порадовать. Именно циничное отношение к окружающим сблизило Юлию с Семпронием Гракхом, который был ее любовником дольше других. Вкушая фальшивые ласки светской дамы, он платил ей ядом презрения к людям. Этот яд казался ей сладостным нектаром, поскольку позволял видеть зло в других и не искать его в себе, но тем разрушительней он воздействовал на ее душу. Язвительными насмешками Гракх подогревал ненависть Юлии к мужу. От ее имени он сочинял доносы и кляузы на Тиберия и во многом способствовал его опале во время пребывания на Родосе.

В общем, Юлия стала воплощением своей эпохи, где под блистательным внешним обличием скрывалось уродливое нутро, таилась смертельная болезнь, прикрытая светскою улыбкой. Но в женщине пороки времени предстают в особенно обнаженном и гнусном виде. В жене Тиберий в концентрированном виде обнаружил все то, что он страстно ненавидел в обществе, отчего пытался отстраниться, чего стремился избегать. А придворная судьба вновь и вновь окунала его в эту клоаку. Кроме того, Юлия постоянно унижала его потребительским отношением. Все люди, за исключением отца, были для нее лишь предметами для удовлетворения ее нужд. Даже в постели она не чувствовала партнера, ориентируясь исключительно на собственные ощущения. В ее отношении к мужчине не было ничего индивидуализированного, обращенного именно к этому мужчине. Что иное может так зло ранить мужское самолюбие? Любовь Випсании позволила Тиберию почувствовать свою значимость, ощутить себя особой, неповторимой личностью, а Юлия уничтожала в нем персону, нивелировала личность. В итоге два брака Тиберия напрочь забраковали его отношение к женщине. Обаяние Випсании Агриппины оказалось опошленным вторым замужеством, когда она попала в руки самого неприятного для Тиберия человека. Всякий раз, наблюдая назойливое самодовольство примитивно-лукавого Азиния Галла, он угадывал в его жизнерадостности плоды усилий Випсании, и память о былой любви чернела. Юлия, воплотив в себе все зло, терзавшее Тиберия в ненавистном мире, прочно связала в его представлении это зло с женской природой.

8

В новом году проблем прибавилось. Начались волнения на Востоке, зачинщиками которых стали парфяне. А Германик опять вторгся в дремучие леса правобережья Рейна, мечтая достичь Альбиса. При этом он в очередной раз оставил без внимания письменный совет Тиберия отказаться от покушений на скудные земли, богатые, однако, сильными защитниками. В сложной ситуации принцепс полагался на установившееся в последнее время сотрудничество с сенатом. Тиберий был хорошим аналитиком, но не имел особой изобретательности, поэтому он нуждался в подпитке идеями. Причем он находил это вполне естественным и справедливым, поскольку во все века римские лидеры взаимодействовали с сенаторами, а подчас и с плебсом, за исключением разве что Юлия Цезаря, который не терпел рядом с собою значительных личностей. Но надежды Тиберия снова не оправдались. Ему пришлось заниматься не государственными делами, а совсем другими вопросами, подброшенными ему сенаторами.

Немало столичных моралистов, жуя чужой хлеб, каждый вечер осуждало жестокость свирепого тирана, в своей ненасытной кровожадности уничтожившего ни в чем не повинных Агриппу Постума и Юлию. Лишь сытая отрыжка иногда снижала пафос их обличительных речей. Но вдруг эта, ставшая канонической тема, получила неожиданное развитие. Оказалось, что Агриппа чудом остался жив, так как вместо него якобы убили подставное лицо, и уже собирает войско для священной мести тирану. Он выступает в муниципиях, агитируя народ подняться на борьбу с узурпатором, коварными интригами проникшего в семью славного Августа. Воскресший внук божественного деда и одновременно отца наряду с задачами личных счетов с Тиберием пропагандирует идею свободы для многострадального римского народа. Столица тихо ликует, предвкушая освобождение, по ночам коптят светильники на тайных собраниях подпольных кружков, тревожно позвякивают монеты взносов на правое дело. Сенаторы подмигивают друг другу и незаметным движением потирают руки под складками тоги, мысленно смакуя грядущие неприятности принцепса.

Однако сам Тиберий, узнав об этих событиях, почему-то подумал не о своих неприятностях, а об угрозе гражданской войны, о гибели десятков, а может быть, и сотен тысяч сограждан, о нехватке хлеба для болтливых ртов, о неизбежной активизации врагов на границах огромной державы. Если бы Тиберий был объят страхом за собственную жизнь, то немедленно призвал бы войска и пошел бы войною на зачинщиков смуты, но он поступил совсем по-иному.

Первым делом принцепс призвал Саллюстия Криспа, отвечавшего за исполнение тайного поручения о ликвидации претендента на престол. Тот поклялся, что Агриппа действительно мертв. Но Тиберию не были нужны клятвы. Он поручил Саллюстию провести расследование и подготовить план устранения мятежа, причем мирным способом. «У нас хватает проблем и без войны», — сказал он, а про себя подумал, что, может быть, таким образом действий, наконец-то, заслужит признательность сограждан.

Пока шло тайное расследование, принцепс ничем не выдавал тревоги, не заговаривал на тему мятежа с официальными лицами. На людях он вел себя так, будто ничего особенного не происходит. Однако в действительности Тиберий изнемогал от тягостных размышлений, потерял аппетит, лишился сна.

Девять раз он переходил Рейн, девять кампаний вел с самым сильным и беспощадным в то время противником Рима. Именно ему пришлось усмирять германцев сразу после их шумной победы над Квинтилием Варом, достигнутой, между прочим, коварством и изменой, ведь Арминий считался римлянином и был произведен Августом во всадническое сословие. Эта победа разрушила усилия римлян по созданию провинции между Рейном и Альбисом и придала германцам такую самоуверенность, что они уже помышляли о Галлии, а возможно, и об Италии. Август вскакивал среди ночи от мерещившихся ему кошмаров и стонал: «Квинтилий Вар, верни легионы!» И в то тревожное время Тиберий привел оробевшее войско в густые леса, где за каждым кустом мог скрываться враг, где была враждебна сама земля, засасывавшая римлян с их громоздкими обозами и тяжелым снаряжением в болотные топи. Тогда полководец спал на голой земле рядом с солдатами, по любому вопросу лично давал разъяснения каждому сомневавшемуся в чем-либо. Его поднимали во время обеда, будили глухою ночью, потому что он сам вел все дела, персонально проверял любые поступающие сведения о противнике. За пределами укрепленного лагеря, на вражеской территории, никто не смел сделать шага без ведома Тиберия. Он каждый свой поступок тщательно просчитывал, каждое его слово было выстрадано. Ошибись он в тот момент, и, наверное, Европа имела бы иную историю, но Тиберий не ошибся, и наградой за все это стала победа.

Однако тогда враг находился по другую сторону лагерного частокола, было ясно, где свои, а где чужие, на кого можно положиться, а с кем надлежит сражаться. Теперь же линии фронта не существовало, противник потенциально присутствовал везде и незримо грозил отовсюду. В самом деле, кем бы ни был этот Лжеагриппа, очевидно, он опирается на могущественные круги столичной знати и их денежные мешки, иначе попытка переворота не имеет смысла. Однако, кто же он сам? Тиберий в уме перебрал видных сенаторов. Почти все они находились в Риме, но некоторые скрылись от его мысленного взора в своих имениях, а у большинства из них было по несколько усадеб. Он подумал, что в дальнейшем нужно будет наладить контроль за перемещением сенаторов, запретив им отлучаться без его ведома. Затем он проанализировал состав наместников провинций и наметил ряд лиц, за которыми следует установить негласную слежку.

«По-видимому, это не аристократ, а подставное лицо, чей-нибудь клиент или вольноотпущенник, — подвел итог размышлениям Тиберий, но тут же пошел на новый виток мучительных рассуждений. — В таком случае голова заговора в Риме. И эта голова почти каждый день улыбается мне с сенаторских скамей в курии… Кто же? Азиний Галл достаточно подл, но слишком ничтожен для столь смелой авантюры. Луций Аррунций вполне способен на риск, но его аристократический апломб не позволит ему опуститься до такого низкого шага. А, впрочем, как еще он может действовать, если хочет свергнуть меня? Гатерий? Нет, это мразь! Хотя дело-то как раз мерзкое. Но кто бы ни замыслил переворот, он должен иметь в виду войска. На какие же легионы зарится этот Агриппа? Что, если он в сговоре с Германиком? Сам Германик пока не решится напасть на Рим, но, если здесь случится заваруха, вполне может „прийти на помощь“, чтобы подтолкнуть меня и Друза в могилу. А может, Друзу надоело ждать своей очереди? Или Ливия сводит счеты с вышедшим из повиновения сыном? В это легко поверить, если вспомнить ее злобный взгляд во время последней встречи… Так можно сойти с ума. Однако необходимо решить эту задачу. Нельзя подозревать всех, но нельзя и никого не подозревать, нужно вычислить негодяя. Именно его одного! А почему одного? Вероятнее всего, это группа, а может быть, и союз различных кланов».

Вскоре опасения Тиберия будто бы получили подтверждение. К нему поступил донос на Либона, взбалмошного самоуверенного молодого человека, потомка Помпея Великого, подозрительная активность которого давно питала дурные слухи. Теперь сообщалось, что он впрямую готовит переворот. Конечно, Либон был еще не достаточно опытен, чтобы стать мозгом серьезного заговора. Вероятно, его используют более сильные политики. И, естественно, напрашивалась мысль, что эти два антигосударственных выступления являются звеньями одной цепи. Внутренний политический заговор и военная агрессия отлично дополняют друг друга, совсем как в деле Катилины. Тиберию казалось, что враги обступили его со всех сторон, он окружен, и отовсюду грозит предательство. Поскольку он был суеверен, как и многие римляне, на него дополнительное неприятное впечатление произвел тот факт, что дело происходило в консульство другого Либона, правда, не имеющего ничего общего с заговорщиком. А, впрочем, как знать?

Принцепс собрал сенат. Но вопреки всеобщим ожиданиям, завел речь о налогах с провинций и прочих мирных делах государства. Рим полнился слухами, и даже самые инертные члены Курии знали об опасности, грозящей Тиберию, правда, они, почему-то, не распространяли угрозу на самих себя. Напряжение было таково, что сенаторам изменила риторика, и они временно утратили способность часами говорить ни о чем. Лишь один принцепс выглядел уравновешенным и, казалось, искренне заботился о налогах, ремонте обветшалых построек и о создании святилища Августа в Испании. Как ни испытывали его трусливыми взглядами сенаторы, заметить чего-либо особенного не могли. Впрочем, он всегда был угрюмым и сосредоточенным.

Однако самому Тиберию внешняя невозмутимость давалась нелегко. Исподлобья он озирал напряженные лица сенаторов, выискивая в сытых физиономиях этих избалованных людей следы преступления. Несомненно, кто-то из них причастен к заговору и, более того, является его организатором. Кто же? Вот один тревожно оглянулся, а те двое перемигнулись, а у третьего в глазах блеснуло торжество, четвертый смутился под тяжестью взгляда принцепса и опустил голову. Кто? А может быть, все? «Вот сейчас они толпою окружат меня, как когда-то Гая Цезаря, — думал Тиберий, — и вонзят в меня двадцать три кинжала. Но Цезарь преступил закон, развязал жесточайшую гражданскую войну, унесшую сотни тысяч жизней. При этом он не скрывал презрения к римлянам: за убийство соотечественников платил солдатам вдвое дороже, чем за галлов, развлекался в объятиях иноземок, пока мир захлебывался в крови. А я-то что дурного им сделал? Убил никчемного Агриппу во имя общего спокойствия. Да и то, как выяснилось, не добил. Вот если бы я развернул террор и уничтожил всех, с кем как-то поддерживали отношения Агриппа и Юлия, то теперь было бы спокойно, и все здесь послушно смотрели бы мне в рот. Неужели люди ныне таковы, что ценят лишь насилие, уважают только тех, кто их презирает и казнит?» Ему снова, как недавно в театре, захотелось согнать всех присутствующих в амфитеатр и затравить хищниками на той самой арене, где они для потехи подвергают гибели других людей. «Чудовищные чувства, и как мучительно и страшно таить их в себе! Нет ничего тягостнее, чем жить среди людей, которых не можешь уважать. Но почему они стали такими? Где же римляне?»

В этот момент он посмотрел на Либона. Тот сидел с независимым видом и, слегка запрокинув голову, подражал осанкою Помпею. Смешное и жалкое зрелище! «Что же я тебе сделал плохого, мальчик?» — мысленно спрашивал он его.

Параллельно с этими пессимистическими размышлениями его мозг работал над главной задачей. Принцепс собрал сенат, чтобы провести психологическое следствие, и теперь он произнес двусмысленную фразу по адресу одного из подозреваемых. Тот растерялся и сник. «Ага, попался! — подумал Тиберий. — Однако, что я с ним буду делать — улик нет? Да и другие тоже притухли от моих слов… Нет, это ничего не значит». Он провел еще несколько подобных экспериментов, всех напугал, сам испугался, но ни к какому выводу не пришел.

Когда заседание завершилось, и сенаторы, едва веря в свое избавление, стали расходиться из дворца, к принцепсу с преувеличенно спокойным видом подошел Либон и попросил аудиенции. «Вот оно, началось! — подумал Тиберий, даже обрадовавшись приближению развязки, столь измучили его бесплодные подозрения и абстрактные страхи. — Однако он смел. Вот тебе и римлянин! Хотя и дурачок, но характер есть. Кто другой на его месте отважился бы на такое?»

— Да, конечно, — между тем сказал Тиберий вслух, — когда и где пожелаешь. Всегда рад способствовать продвижению молодых дарований. Ведь ты хочешь просить моего ходатайства относительно твоей претуры?

— О Цезарь! Твоя проницательность потрясает! — с искренним изумлением воскликнул Либон.

— Или ты задумал нечто иное? — с низкими нотами в голосе переспросил принцепс, пронзая собеседника взглядом.

— Нет, Цезарь…

— Так, нет или да?

— Нет, то есть да, я хочу, я мечтаю… я надеюсь принести пользу тебе и Отечеству на высоком посту претора…

— Ты хочешь быть судьею или получить легионы в провинции? Пожалуй, тебе больше подойдет суд.

— Как распорядится твоя мудрость, Цезарь.

— Да, ты обязательно окажешься в суде, я тебе обещаю!

Либон совсем растерялся и вспотел от напряжения, как пахарь на поле.

«Тоже не римлянин, — решил принцепс. — Впрочем, точно так же передо мною дрожат и все другие просители».

Тиберий был крепок физически. Особую силу имели руки, пальцем он протыкал яблоко. Но все же он не решился сойтись с Либоном один на один. Уж слишком отчаянным казался поступок молодого авантюриста. Возможно, его замысел, помимо прямой угрозы покушения, нес в себе еще и скрытую опасность. Поэтому Тиберий, страшась западни, подстроил так, что в саду, где они встретились с Либоном, в последний момент к ним, будто случайно, подошел Друз. Тот передал принцепсу какую-то, якобы срочную информацию, и остался на аллее чуть позади беседующих, естественным образом поджидая отца, чтобы вместе возвратиться домой. Конечно, Тиберий мог привести и охрану, но ему было унизительно выказывать страх перед мальчишкой, хотя, по всей видимости, бояться нужно было не его. Кроме того, это испортило бы образ демократичного правителя, который он культивировал в обществе. И, наконец, отгородившись от Либона стражей, он ничего не смог бы выведать о его планах, болезнь перешла бы в хроническую стадию.

Как и предполагалось, Либон завел речь о надеждах на претуру. Он подробно рассказывал о себе и предках, обосновывая свое право на почетную магистратуру, а также делился планами относительно исполнения должности. Его поведение соответствовало римским традициям и не содержало в себе ничего подозрительного.

«Он усыпляет мою бдительность, — думал Тиберий. Будучи на грани нервного срыва от переживаний последних дней, он уже усматривал крамолу в самом отсутствии чего-либо сомнительного. — Прекрасно же он маскируется! Надо быть настороже».

Едва Тиберий это подумал, как лицо Либона вздрогнуло, он резко повернулся, щегольские складки тоги, способные скрыть десяток кинжалов, встрепенулись и замерцали переливами света и тени. Неизвестно, что могло бы произойти в следующий момент, но Тиберий схватил левой рукой правую руку молодого человека и стиснул ее железной хваткой. Поскольку принцепс был левшой, Либону показалось, будто в него вцепилась клешня мифического чудовища. Он едва не вскрикнул, однако Тиберий вовремя успокоил его приветливой улыбкой.

— Извини, дорогой мой Скрибоний, меня сегодня с самого утра пошатывает. Сказываются годы… Видно, не долго мне осталось ходить по этой земле. Как полагаешь, дойду я до конца этой аллеи или паду раньше?

С этими словами Тиберий вперил жесткий взгляд в Либона. Неестественная улыбка все еще висела на суровом лице принцепса, словно привязанная к его губам, и создавала жутковатый контраст с выражением глаз. Бедный Либон сам едва не упал и слабо пролепетал:

— О Цезарь Август, ты так силен, что чуть ли не отсушил мне руку. Это позволяет мне и всем нам, римлянам, надеяться на продление твоих лет, столь благостных… — у него не хватило сил закончить фразу.

— Хорошо. Коли благостных, я тоже позабочусь о продлении своих лет, а потому позволю себе, если ты не возражаешь, периодически искать в тебе опоры, дабы сэкономить силы. Не вижу ничего зазорного в том, что старость ищет поддержки у молодости. Только прошу тебя, не называй меня Августом. Так пусть меня величают иноземцы, враги. А ты ведь мне друг.

В дальнейшем Тиберий еще несколько раз сдерживал руку Либона, делая вид, будто опирается на нее, но в этом уже не было необходимости. Замышлял ли молодой аристократ покушение или нет, в любом случае выходка принцепса деморализовала его, и он уже ни на что не был способен.

Вечером Скрибоний Либон все еще дрожащим голосом поведал друзьям о свидании с принцепсом. «Представляете, напоследок он пригласил меня к себе на обед в будущие иды», — закончил молодой человек душераздирающий рассказ. По городу поползла молва о злодейском хладнокровии принцепса. «Неслыханно, ему со всех сторон грозят беды, а он ведет себя так уверенно и расчетливо, — шептались простолюдины. — Это какую же нечеловеческую, свирепую натуру нужно иметь!»

А тем временем Тиберий держал совет с Саллюстием.

Саллюстий Крисп был сыном известного историка и консуляра Гая Саллюстия Криспа, который своими нравоучениями пытался пробудить совесть диктатора Юлия Цезаря — смехотворно грустное занятие! Сын понял тщетность усилий отца и, как многие знатные римляне того времени, отказался от общественного поприща. Несмотря на уговоры Августа, а потом и Тиберия, призывавших его к активной политической деятельности, он остался частным лицом. Однако при этом он оказывал принцепсам помощь в решении важных вопросов на дружеских началах.

В тот день Саллюстий принес Тиберию первые сведения о новоявленном Агриппе.

— Пока силы его невелики, — говорил Гай, — но он ведет бурную агитацию в муниципиях…

— И эргастулах, — мрачно сострил принцепс. — Извини, что перебил, но ты слишком напряжен. Расслабься.

— Сам он действительно похож на Агриппу, продолжал Саллюстий. — Только зарос весь, как варвар, степень сходства установить сложно. Величав, подает себя аристократом, но на самом деле не нобиль — я точно установил.

— Как?

— Моим людям удалось проникнуть на одну сходку, где он вещал о твоей, извини, Цезарь, тирании и о грядущей свободе.

— Если не извиню, то дам подтверждение его словам. Так что, при всей своей свирепости, вынужден пожаловать тебя снисхождением.

— Да, — усмехнулся Саллюстий. — Так вот, он говорил очень ярко, образно, логично и даже чуть было не перевербовал моих клиентов. Но когда я прочитал записанную ими речь этого оратора, то понял, что настоящего образования у него нет. Признаюсь тебе, он талант, но законы риторики ему неведомы. Скорее всего, чей-нибудь вольноотпущенник.

— Я как раз и полагал, что его хозяева заседают в курии. Пошарь на Палатине, поищи связей с сенаторами. Потом я тебе дам имена подозреваемых.

— Я пытался разобраться с источниками финансирования его предприятия. Установил, что большую часть денег он получает не от каких-либо производственных или торговых компаний, а напрямую из Рима. То есть нельзя сказать, чтобы его очень поддерживало население Италии, хотя плебс и волнуется. Граждане истосковались по большим делам, потому и ведутся на всякую фальшивку. А вот в столице кто-то очень заинтересован в нем и не жалеет средств.

— Хорошо, Гай, продолжай в том же духе. Скажи, сколько нужно людей и денег — все получишь. Полагаю, что твоим ловким клиентам следует и впредь держаться поближе к этому самородку, пока не удастся сорвать с него маску. Дай им в помощь преторианцев, переодетых простолюдинами. Пусть Сеян отберет тебе самых смышленых. Я распоряжусь.

После того как в ставку Лжеагриппы внедрились шпионы, которые с помощью денег и дезинформации, получаемых от принцепса, стали искать благоволения главаря, развитие этого заговора оказалось под контролем Тиберия. Теперь он мог более спокойно заняться Либоном.

Первый донос на этого молодого повесу поступил от сенатора Фирмия Ката. Но, поскольку Тиберий не водил дружбу с кем попало, Кат не отважился лично подступиться к мрачному принцепсу и передал свое сообщение через человека, имевшего доступ во дворец. При этом он просил аудиенции у принцепса, дабы персонально явить ему образец служебного рвения. Сколь ни манила Тиберия перспектива что-либо выяснить о проделках Либона, он в свойственной ему манере не торопил события. Его нарочитая медлительность нередко угнетала противников и побуждала к неосторожности.

Есть такая детская игра: группа мальчишек становится за спиною одного, и кто-нибудь дает ему пинка, а он должен угадать, кто именно к нему приложился. Так вот, в этой игре Тиберий в свое время всегда побеждал. Когда его намеренно пытались ввести в заблуждение, он бывал особенно проницателен.

И в этой ситуации Тиберий поступил не так, как от него ожидали. Он продолжал общаться с Либоном, приглашал его на пиршества, дружелюбно с ним беседовал. Правда, во время их совместного жертвоприношения в коллегии понтификов, по его требованию, Либону подали свинцовый нож вместо железного. Это можно было бы расценить как шутку или очередную проверку. Однако, скорее всего, таким жестом он предостерегал Либона, давал ему понять, что его замысел раскрыт. Но зато Тиберий всерьез занялся Катом. Он навел о нем справки и выяснил, что Фирмий Кат слыл другом Либона, приобщившим его к разгульному образу жизни, ввергшим в долги и заморочившим ему голову сеансами у магов. Причем, сделав донос на своего друга, Фирмий, не ожидая за собою слежки, открыто похвалялся надеждами на будущее. Он заявлял, что скоро его карьера резко пойдет в гору, а погреба наполнятся богатствами.

Тиберий очень негодовал, когда с ним хитрили, стремились использовать его положение принцепса в корыстных целях, спекулировали на государственных проблемах. Поэтому он отказался допустить к себе Ката. Не желая выслушивать и соответственно награждать доносчика, он решил самостоятельно разобраться с подозреваемым и добрым отношением даже пытался заставить его отказаться от злоумышлений. Но тут дело Либона выплыло на поверхность с другой стороны.

Когда общественное устройство становится чуждым социальной человеческой природе, люди лишаются возможности реализовывать свои способности, воплощать свою сущность в жизнь естественным образом. Тогда место былых ценностей занимают фетиши ложных ориентиров, манящих людей все дальше от самих себя вплоть до полной личностной деградации. В такие эпохи, помимо погони за миражами фальшивых, то есть враждебных человеческой природе факторов престижа, люди стремятся компенсировать духовную ущербность своей жизни, погружаясь в наркотические грезы иррациональности. Больное общество страдает галлюцинациями всевозможных суеверий, в нем распространяются диковинные культы и экзотические религии.

В то время Рим был полон египетскими и иудейскими верованиями, а значение магов и колдунов возросло до того, что они норовили вмешиваться в политику, предрекая, естественно, за хорошее вознаграждение, престол наиболее активным просителям. Особую силу придавало им то, что они затрагивали еще не познанный пласт природы и, спекулируя на своих практических находках, облекали непознанное в фантастическую мантию всеобъемлющего абсолюта.

Скрибоний Либон как раз и стал жертвой таких людей, умевших таращить глаза и говорить дурными голосами. Они высасывали из него деньги, а взамен впрыскивали яд несбыточных надежд, верно оценив уязвимое место тщеславного юнца. Но один из хозяев его души возжелал большего вознаграждения, чем мог предложить промо-тавшийся Либон. Он донес на него Фульцинию Триону, оратору, слывшему выдающимся обвинителем. Трион тут же отправился к консулам и, стращая их потусторонними кошмарами, добился сенатского расследования.

Сенаторам было сообщено, что они созываются для рассмотрения неотложного государственного дела, важного и ужасного. В мутном свете последних событий, слухов и домыслов жутковатая формулировка повестки дня схватила отцов города за животы спазмами страха. Впервые им подумалось, что мятежи и заговоры — проблема не только принцепса, а гражданская война не только дает повод позлорадствовать относительно чужих бед, но и позволяет сполна вкусить собственных.

Тиберий был доволен, что борьба с заговором обрела общественный характер, и молчаливо поощрял организаторов расследования. Однако его пассивность многим, как обычно, казалась выражением коварства. В бесстрастной позе принцепса кто-то читал затаенное торжество, а другие выискивали в его глазах угрозу.

Либон накануне в траурном одеянии обходил дома родственников и друзей с мольбами о заступничестве, но никем из этой доброй публики не был принят. «Ну и тиран же наш принцепс», — думали они, шарахаясь от Либона, как от зачумленного. Тогда Либон и впрямь занемог. Однако его внезапный недуг вызвал подозрения, и его на носилках доставили в курию. Он вошел в зал заседаний, опираясь на брата, и сразу простер свободную руку жестом отчаянной мольбы к принцепсу. Но тот, верный своему образу поведения, остался безучастен.

Еще несколько дней назад Тиберий, глядя в глаза этого человека, задавался вопросом, как он может возлежать за его обеденным столом, поглощать его яства, восхвалять его деяния и добрые качества, одновременно готовя покушение на своего гостеприимца. Он изучал это общественное явление, пытался выискать корни зла, определить движущие силы души, заставившие молодого человека прибегнуть к столь изощренному лицемерию и жестокому коварству, но безуспешно. «Почему он меня ненавидит? — вновь и вновь спрашивал Тиберий себя, а также смеющиеся глаза Либона. — И почему все так поощряют его ненависть?» Смутно угадывая, что разгадка этого секрета является также ключом к его судьбе, Тиберий все-таки не мог найти ответ, и от собственного бессилия в свою очередь возненавидел Либона. Тот представлялся ему олицетворением рока, довлеющего над ним, обращающего в прах все его добрые начинания, преследующего его всеобщей слепой злобой, не разбирающей дурного и хорошего. Мог ли после всего этого разжалобить принцепса скорбный вид юнца, вызванный либо слабостью характера, либо притворством? Кроме того, Тиберий видел себя в роли гаранта общественной справедливости и почитал за долг объективно взвесить доводы как враждебных его режиму группировок, так и сочувствующих ему. «Пусть сойдутся в поединке две общественные силы и разберутся друг с другом цивилизованным, законным способом, а я посмотрю, — думал он. — И все пусть посмотрят, дабы не винить меня в произволе».

Консулы возвестили, что речь идет о государственном заговоре и, испросив взглядом одобрения Тиберия, дали слово свидетелям и обвинителям; защитников же Либон не нашел.

Трион объявил, что подсудимый обращался к магам с просьбой вызвать заклятьями тени из подземного царства. Все тут же представили, как Либон общается с душами прадеда — Помпея Великого, и тетки — Скрибонии, отвергнутой жены Августа, матери Юлии. Ясно, что такие советчики не научат молодого человека смирению и послушанию. Да и сам обряд представлялся чудовищным, противоречащим рациональному характеру римской религии. В качестве свидетеля суду был представлен маг, нарушитель спокойствия почивших героев, носивший римскую фамилию Юний. До того дошло в своих безобразиях римское общество, что даже покойники ныне оказались лишенными покоя.

Этот момент и попытался обыграть в своей речи титан сутяжной риторики Фульциний Трион. Но после эффектного вступления ему пришлось приостановить галоп скачущих из его уст слов, так как в дело вмешался Фирмий Кат. Кат стоял у истоков заговора. Руководя действиями неосторожного Либона, он добыл множество улик против него и собрал целую армию свидетелей. Эта армия, алчущая боевых действий в расчете на добычу, теперь и потеснила Триона. Однако тут на поле брани с бранью выскочили Фонтей Агриппа и Гай Вибий Серен. Они заявили, что тоже уповают на щедрость принцепса и потому хотят быть обвинителями.

Римская история породила народ энергичный, жизнедеятельный и патриотичный. Но напряженная общественная жизнь, воспитавшая римский нрав, в какой-то период пошла на убыль и была потеснена бизнесом. Однако это прибежище серой души и плоского ума не особенно захватило римлян, и в нем преуспевали бывшие рабы — вольноотпущенники. А затем общественная деятельность и вовсе утратила реальное содержание в связи с утверждением монархии. Но римляне по-прежнему были образованными, деятельными и честолюбивыми людьми. Куда же они могли направить свои способности и силы? Кто-то топил себя в вине и пачкал развратом, кто-то сушил душу стяжательством, массы променяли жизнь на развлечения, а тщеславные и даровитые аристократы состязались в угодничестве принцепсу и в нападках друг на друга. В самом деле, им была недоступна слава Цицерона, громившего речами Катилину, Марка Антония и других врагов государства, но в красноречии они не уступали ему. «Ружье само раз в год стреляет», — утверждает пословица, а что сказать о таком оружии, как римское красноречие? Именно оно в борьбе идей и интересов сформировало сложную и жизнестойкую политическую систему, оно в трудные времена одолевало несчастья и панику, оно сплачивало и воодушевляло граждан на победы, оно завораживало иноземцев и подчиняло их римской идеологии, оно стало разумом и волей великого народа, оно создало цивилизацию. Но эпоха созидания сменилась распадом, и теперь это оружие обратилось на разрушение. Талантам более негде было проявить себя, кроме суда. Но самый громкий и плодотворный с точки зрения наград суд — это расправа над недругами принцепса, которые теперь играли роль государственных преступников. Если же таковых обнаружить не удавалось, то можно было подловить неосторожных простофиль. Потенциально все сенаторы являлись врагами монарха, поскольку он монополизировал функцию управления государством, прежде принадлежавшую всему сенаторскому сословию. Поэтому найти объект для обвинения было нетрудно, а конкуренция между аристократами интенсифицировала процесс взаимного доносительства.

Запутавшийся в своих амбициях и долгах Либон представлялся легкой добычей, потому он и пробудил аппетит у целой своры обвинителей. После непродолжительной, но злобной грызни эти убийцы репутаций и пожиратели чужих состояний вдруг опомнились и разом посмотрели на принцепса. Тот сохранял видимость спокойствия небожителя, взирающего с заоблачных высот на суету неразумных существ. Однако для заряженных разрушительной энергией обитателей курии его натужное бесстрастие было подобно тишине снежного ущелья, готового обрушиться лавиной в ответ на робкий шепот. В наступившей паузе Кат, как зачинщик всей склоки, решил, наконец-то, выступить перед принцепсом и сделал шаг вперед. Но, взглянув в большие глаза Тиберия, он испытал чувство, будто перед ним пугающей чернотою разверзлось жерло вулкана, и отшатнулся с видом, едва ли не более жалким, чем у Либона. Воспользовавшись его заминкой, слово взял Вибий Серен. Этот имел опыт выступлений даже перед божественным Августом; а вот станет ли богом Тиберий — пока не известно, поэтому Вибий находил, что робеть перед ним преждевременно. Следом за первым выговорились и остальные обвинители. В их речах «важное и ужасное государственное дело» наконец-то предстало вниманию истомленного ожиданием зала.

Следствие установило, что во время развеселых попоек Скрибоний Либон клялся проституткам стать достойным потомком Помпея Великого и требовал от них бесплатной любви на правах будущего героя, что не раз с удовольствием выслушивал от предсказателей пророчества о своем грядущем могуществе и богатстве, а однажды даже специально запросил мага, сможет ли он когда-нибудь покрыть деньгами всю Аппиеву дорогу от Капенских ворот до Брундизия. Перечень свидетельств крамольного настроения подсудимого был весьма длинен и вполне соответствовал амбициям четырех обвинителей. Но самой тяжкой уликой было письмо, где против имен принцепса и членов его семьи стояли магические знаки, призванные навести порчу.

Тиберий был знаком с примерами подобного колдовства, и злая проделка испорченного юнца всерьез возмутила его. Однако Либон поклялся, что эти знаки сделаны не им. Кто-то предложил допросить его рабов с пристрастием. Дознания с пытками нередко применялись в римских судах по отношению к рабам, но в данном случае такая мера не допускалась. Было запрещено пытками вырывать у рабов показания против их хозяев. Тогда Тиберий подал государственным чиновникам идею выкупить этих свидетелей у Либона и таким образом обойти запрет. В связи с этим дело было отложено.

Вечером Либон прислал к принцепсу родственника с просьбой о прощении. Тиберий, демонстрируя свое невмешательство в ход дела, велел передать прошение в сенат. Однако молодой человек пал духом и отказался от борьбы. Он собрал пиршество, чтобы забыться в веселье. Между тем его дом окружили преторианцы — это усердствовал Элий Сеян. Нагрузившись вином и яствами, Либон покончил с собой.

Все это произвело дурное впечатление на Тиберия. Ему было досадно, что человек, которому он уделил столько внимания, оказался пустым тщеславным ничтожеством. В то же время он был разочарован поверхностным разбирательством дела. Суть преступления оказалась нераскрытой, не были выявлены сообщники и их конкретные планы. Тиберий оставался при мнении, что Либон являлся марионеткой в руках настоящих заговорщиков, а многочисленные обвинители вели процесс так, словно хотели скрыть корни заговора. Они просто затравили безвольного человека, устранили его с пути и таким образом замели все следы.

Но в одном вопросе польза от этого расследования была несомненной. Тиберий вынес из него твердое убеждение о вредоносном характере распространившихся в Риме чужеземных культов и магии. Поэтому он решил продолжить разбирательство дела, надеясь докопаться до сердцевины этой мафии. Кроме того, самоубийство Либона могло вызвать в народе новую волну ненависти к властям. Оно допускало две трактовки: раскаянье виновного либо отчаянье, протест невинного. Очевидно, что недоброжелательное к принцепсу общественное мнение склонится ко второй из них, и молва вновь выставит Тиберия чудовищем.

Собрав на следующий день Курию, принцепс сказал, что очень сожалеет о трагическом событии, поскольку имел намерение сохранить жизнь подсудимому, сколь бы виновен тот ни был. В доказательство своего благорасположения к Либону Тиберий напомнил о том, как, будучи оповещен о заговоре, он предпринимал неоднократные попытки добрым отношением освободить его от злостных замыслов.

— Но мы с вами, отцы-сенаторы, судим здесь не какое-то лицо, а сам порок, поразивший наше общество. Конкретными преступниками занимаются преторы, но наша задача — не устранить отравленный плод, а выкорчевать сами корни древа зла. Поэтому я полагаю целе-сообразным продолжить процесс.

Сенаторы изобразили восторг и пропели дифирамбы принципиальности своего лидера, а консулы, конечно же, постановили возобновить дело.

Вновь пугали воздух речи обвинителей, лепетали нечто бессвязное свидетели, вопили истязаемые рабы. В конце концов покойный Либон был признан виновным по статье об оскорблении величия римского народа и приговорен к смерти. Так государство как бы узаконило его самоубийство. Итогом же стал раздел конфискованного имущества осужденного между обвинителями. Много потрудившийся Фирмий Кат ныне овладел золотыми кубками друга, из которых совсем недавно пил с ним ароматное вино. Кому не хватило драгметаллов, тот получил претуру, обещанную ранее Либону. А сенаторы, оказавшиеся в этой битве в роли рядовых бойцов, сделали заявку на моральные призы, раз уж не досталось материальных. Так, Котта Мессалин вынес предложение, чтобы впредь на похоронах родственников Либона его изображение не допускалось к участию в торжественном шествии — мера, означавшая проклятие в веках. Гней Лентул подверг анафеме имя несчастного злодея, потребовав изъять его из употребления в роде Скрибониев. Помпоний Флакк выдвинул идею возблагодарить богов за счастливое избавление государства от ужасной напасти, и сенат постановил провести благодарственные молебствия с подношениями даров Юпитеру и Марсу. Всегда активный Азиний Галл не растерялся и после того, как оказались разобраны традиционные меры проклятия памяти неугодного усопшего. Он догадался сделать день самоубийства Либона государственным праздником. За это на Азиния набросились сразу трое сенаторов и едва не побили его, так как он якобы украл плодотворную мысль о праздновании дня самоубийства у них. Вот где проявилось единодушие сената!

Принцепс не противился этой шумихе, полагая полезным для своей репутации, чтобы сенаторы взвалили на себя груз ответственности за все происходящее. Однако он добился исполнения собственного замысла: сенат постановил изгнать из Италии астрологов и магов. Наиболее деятельных даже казнили. По вопросу борьбы с засильем восточных культов и религий было решено провести дополнительное следствие.

Тиберий не отличался динамичной смекалкой, и многое приходило ему на ум уже после свершения события. Этим отчасти объясняется его напряженность в курии, многими воспринимавшаяся как угрюмость и враждебность: он опасался упустить нечто важное. Вот и на этот раз Тиберий уже дома, ночью, сообразил, что непомерная активность некоторых сенаторов в осуждении Либона весьма походила на стремление отвести подозрения от самих себя. В ночном мраке память рисовала ему их лица со всей отчетливостью, он слышал голоса, улавливал интонации. И все в поведении этих людей казалось неестественным, преувеличенным, показным. Тиберий не мог связать свои наблюдения с противоестественностью самого общественного устройства, а потому искал разгадку в злобных помыслах сенаторов. «Либон уничтожен, но заговор остался», — думал он и терзался бессонницей.

Утром принцепс призвал в свой таблин Саллюстия Криспа и велел доложить, как идет расследование заговора Лжеагриппы. Саллюстий с удовольствием поведал о разработанном плане захвата главаря во время тайного свидания, подстроенного его людьми якобы для передачи большой денежной суммы. В ходе расследования были выявлены высокопоставленные персоны, сочувствующие заговору и поддерживающие его деньгами. Однако уличить этих людей как организаторов смуты не удалось. Тиберий похвалил своего изобретательного помощника и отпустил его для завершения начатого дела. Однако, оставшись в одиночестве, он грустно задумался.

Если к сенаторам, подозреваемым им в кознях после процесса над Либоном, прибавить тех, кого назвал Саллюстий, то в курию ему можно входить только в сопровождении когорты вооруженных стражников. «Пожалуй, вскоре я стану подозревать самого себя, — думал Тиберий. — Но почему они жаждут моего падения, моей гибели, ведь после меня им будет хуже? Никто другой не сможет найти в себе столько терпения, никто не заставит себя видеть в них людей. О, они еще вспомнят…»

А Рим роптал. Сенатские постановления, брошенные вслед отправившемуся к знатному прадеду Либону, словно камень, пущенный в спину убегающему, вызвали возмущение в народе. «Это тиран заставил нас так поступить, — оправдывались сенаторы и, переглядываясь друг с другом, чуть ли не искренне удивлялись: — И как ему только удалось довести нас до такой низости». Столица страстно проклинала Тиберия и с надеждой взирала на того, кто называл себя Агриппой. Однако внезапно разговоры о нем прекратились за отсутствием каких-либо оснований. Мятеж бесследно растворился, словно был всего лишь сладким сном чего-то желающих и к чему-то стремящихся римлян.

Но беспричинных событий не бывает. В один из дней напряженного периода ожидания перемен в кабинет принцепса четыре преторианца ввели рослого, гордого человека, который сразу немигающим взором будто пригвоздил Тиберия к спинке кресла. Тот едва не потупился, что с ним бывало только в общении с Августом, да и то в далекой молодости; позднее Тиберий старался не встречаться с ним взглядом во избежание конфликта, так как дворцовым этикетом предписывалось робеть пред светлым сиянием Августовых глаз, а он уже не чувствовал себя настолько ущербным.

— Вот он, раб Клемент, — с насмешкой над узником и гордостью за свой успех произнес стоящий слева от принцепса Саллюстий Крисп.

Справа располагался Друз.

— Как же ты стал Агриппой? — в том же тоне, каким говорил Саллюстий, поинтересовался Тиберий.

— Так же, как ты — Цезарем, — ответил Лжеагриппа, хлестнув Тиберия по лицу надменным взглядом.

Друз в припадке бешенства дернулся к арестованному, но Тиберий удержал его своей железной клешней. А Саллюстий тайком торжествовал. «Вот какого отъявленного злодея я вам выловил», — как бы говорила его лукавая физиономия.

У Тиберия от слов самозванца глаза налились гневом, но привычным усилием воли он подавил чувства.

— Неплохая карьера для раба, — заметил он снисходительно. — Однако ты просчитался. Ты взял за образец покойника и тем самым уготовил себе его судьбу.

— А все же она лучше твоей! — отреагировал Клемент.

Тиберий представил этого человека в курии рядом с такими людьми, как Либон, Фирмий Кат, Вибий Серен и Азиний Галл, и он будто бы сделался еще крупнее. «Почему мир перевернулся, ведь раньше все было наоборот? — мучительно подумал он. — А теперь раб выше сенатора».

Возвращаясь к теме разговора, принцепс вопросительно посмотрел на Саллюстия, и тот дал пояснения:

— Он раб Агриппы Постума. Когда умер Цезарь Август, этот прощелыга каким-то образом пронюхал о том, что тогда хранилось в тайне, и тут же пустился на остров Планазию в надежде выкрасть господина и воцариться с ним в Риме. Но наша оперативность… В общем, волею богов он опоздал, но все же не отказался от преступного замысла. Прячась в горах, он дождался, когда у него отрастут волосы, чтобы скрыть отличия от хозяина, и выдал себя за Агриппу.

— Ты сам не мог на это решиться, — снова обратился Тиберий к арестованному, — кто тебя надоумил?

— Конечно, я сам не мог совершить такого, — подтвердил Клемент, наслаждаясь напряжением Тиберия.

— Так кто же руководил тобою? — поторопил его принцепс.

— Боги и настоящий Цезарь, — торжествуя, заявил допрашиваемый.

Тиберий, перед этим в нетерпении подавшийся вперед, теперь откинулся на спинку кресла и сказал:

— Все понятно. Он ничего не скажет. Друзья мои, этот человек всю жизнь был унижен судьбою, но, прорвавшись на краткий миг к свободе, он возжелал восполнить себе страдания многих лет рабского существования. Раб почувствовал себя человеком. Теперь его звездный час! Он пытается доказать самому себе и тщится внушить нам, будто он не хуже всех нас. Нет, он ничего не скажет, и, может быть, это к лучшему: не придется возиться с десятком других либонов.

Тиберий уловил во взгляде арестанта интерес, показывавший, что он — единственный из всех присутствующих — по достоинству оценил сказанное, и впервые отвел глаза, чтобы не выдать неподобающего ситуации уважения. «Вот и этого человека судьба сделала моим врагом», — с горечью подумал Тиберий, а вслух сказал:

— Не мучайте его напрасно. Просто убейте, а труп вынесите по частям, когда стемнеет.

— Вот и я, Друз, последовал твоему дурному примеру, — мрачно обратился он к сыну. — Нельзя зарекаться. Судьба-насмешница любит опровергнуть человека.

«А ведь, пожалуй, он жаждал суда, — подумал Тиберий, оставшись в одиночестве, — собирался обличать меня и красоваться перед всем миром… Испортил я ему „звездный час“, но так нужно».

Слухи о расправе над Лжеагриппой, конечно же, просочились в город, и сенаторы, а заодно с ними многие всадники в страхе ожидали лавину судебных преследований и репрессий. Однако все было спокойно. Тогда страшившиеся возмездия осмелели и перешли к обвинениям. «Видимо, тиран боится правды еще больше, чем мы», — шептались они. А эхо народной молвы подхватило: «Тиран боится правды!»

9

На следующий раз сенат обсуждал вопросы нравственности и борьбы с роскошью. Римляне уже более двухсот лет пытались сдержать наступление богатства на человека. Они отлично сознавали, кто тот монстр, который пожирает в людях все лучшие качества и оставляет лишь смердящую аморальностью алчность. Богатство овеществляет в себе выраженные в общественно значимом эквиваленте результаты жизнедеятельности множества людей. Когда эта гигантская пирамида возлагается на плечи одного человека, она сплющивает его, сколь богатырского телосложения он бы ни был. Внешний мир ему более не доступен. Этот человек погребен под руинами богатства. У раба, прикованного к галере, свободна мысль, раб богатства подчинен своему господину и душой, и телом, его разум — лишь арифмометр на службе у капитала, а душа — страх и тщеславие. В мире тотального рабства утратившие себя люди вступают во взаимоотношения уже не в качестве личностей, а только как собственники и состязаются друг с другом не талантами, а богатством.

Злорадный оскал богатства, называемый роскошью, всегда раздражал римлян. Но они не могли изменить социально-экономические условия, питающие корень зла, и лишь с негодованием срывали тухлые цветы с древа порока.

Еще во время Второй Пунической войны римляне ввели ограничения на использование драгоценностей и богатых одеяний. После победы развернулась кампания по расчистке дороги потоку роскоши. Причем самое активное участие в ней приняли женщины. Тысячами они сходились в Рим со всей Италии, чтобы вступить в войну с консулом Катоном Старшим. Несмотря на то, что Катон был выдающимся сутягой, способным очернить луну и солнце, эту битву он проиграл. Женщины добились права изводить друг дружку завистью к своим побрякушкам и лоскутам. Правда, и среди римлянок еще долгое время оставались Римлянки. Например, Корнелия, дочь Сципиона Старшего и мать трибунов Гракхов, говорила, что ее лучшие украшения — сыновья.

И всю свою последующую историю римляне пытались осадить взбесившегося дракона, однако безуспешно. Сила, которую они презирали, заставляла их презирать самих себя, но подчиняться ей вновь и вновь. Об отношении к богатству аристократии во времена Тиберия можно судить по высказываниям его современника Сенеки.

«Деньги не сделают тебя равным богу, у бога ничего нет… Все, что тебе достанется, непременно у кого-то отнято. А я желаю тебе распоряжаться самим собой», — пишет он, четко сознавая внешний по отношению к человеку и чуждый ему характер собственности.

Сенека и в открытую говорил об этом: «У такого-то красивая челядь и прекрасный дом, он много сеет и много получает барыша: но все это — не от него самого, а вокруг него. Хвали в нем то, что нельзя ни отнять, ни дать, что принадлежит самому человеку». «Есть ли что безумнее, чем восхищаться вещами, которые немедленно могут перейти к другому? Лошадь не становится лучше, если узда у нее из золота».

Критерием разграничения полезного для человека, его нормы, и вредоносного излишества римляне вслед за греками считали соответствие человеческой природе. Правда, само осмысление человеческой природы было далеко от истинного знания. Греки в объяснении сути человека исходили из идеализма. Римляне в республиканский период приблизились к пониманию социальной сущности морали, разума и стремлений личности, но затем, с деградацией общественной жизни, в империи, возвратились к идеализму. Испортив жизнь на земле, люди стали кивать на небеса.

«Если ты хочешь сделать Пифокла богатым, нужно не прибавлять ему денег, а убавить его желания», — цитирует Сенека Эпикура для интерпретации своей мысли. И еще: «Бедность, живущая по закону природы, большое богатство»; «Кому не кажется верхом изобилия то, что есть, останется бедняком, даже сделавшись хозяином всего мира».

«Нет разницы, положишь ты больного на деревянную кровать или на золотую: куда его ни определи, он понесет с собою болезнь. Так же не имеет значения, окажется больная душа в бедности или в богатстве: ее порок всегда при ней», — утверждает Сенека приоритет естественных ценностей. «Пусть вошедший в наш дом дивится нам, а не нашей посуде» — призывает он. Порочность собственности как регулятора общественных отношений также нашла отражение в его высказываниях. «Пока ты будешь на все зариться, все будут зариться на тебя» — предостерегал он.

Римляне, как никакой другой народ, возвышались над золотом и затмевали его хищный блеск сиянием своей славы. «Я предпочитаю не иметь золота, а повелевать теми, кто его имеет», — сказал Курий Дентат самнитам в ответ на предложение взятки. Но в результате грандиозных побед римлян к ним, как в сточную канаву, стеклись презренные металлы со всего Средиземноморья. Золото не корродирует, но подвергает коррозии все, с чем соприкасается. Золото имеет всех, кто его имеет. На закате республики Римское государство населяли отнюдь не такие люди, какие его создавали, и, разграбив Галлию, Юлий Цезарь купил двести сенаторов. А с утверждением монархии путь аристократам к славе оказался окончательно перекрыт. Им в утешение осталось только богатство. Но если слава сияет, то богатство только «пускает пыль в глаза». Отсюда и стремление к роскоши, которая неизменно возвращалась в Рим после каждой попытки изгнать ее.

Однако проблема порабощения людей вещами угнетала общество, и в сенате давно созрело мнение о необходимости ограничения роскоши. Тиберий никому ничего не навязывал, предоставив решить участь богатства самим богачам, показав тем самым, насколько они еще принадлежат самим себе. Впрочем, в то время многие вольноотпущенники были богаче сенаторов. Не выделялся в этом плане и сам принцепс. Даже враждебные Тиберию историки отмечали, что его имения были невелики.

С критикой роскоши выступили консуляр Гатерий и преторий Октавий Фронтон. Они пространно импровизировали на темы, позднее запечатленные Сенекой. После прений было принято постановление, воспрещавшее употреблять на пирах массивную золотую посуду и «унижать мужское достоинство шелковыми одеждами». Фронтон мечтал о консулате, поэтому был настроен радикально. Он требовал установить предельную меру для серебра, утвари и числа рабов домашней прислуги. Но за серебро заступился Азиний Галл. По-своему его речь была логичной. Но при соблюдении логики решающее значение приобретает система координат. Стоики соотносили потребление с человеческой природой, а Галл — с богатством государства. Поэтому первые сделали вывод о вреде роскоши, а последний пришел к заключению о ее пользе. «Людей, наиболее выдающихся, которые должны брать на себя и больше забот и подвергаться большим опасностям, чем кто бы то ни было, — говорил Азиний, совершая легкий подлог отождествлением богатых с выдающимися, — не следует лишать средств, приносящих смягчение этих забот и опасностей».

Лишив себя права на золотую посуду и шелк, сенаторы заткнули рот совести, как сегодняшние богачи избавляются от чувства морального дискомфорта благотворительностью, и потому с удовольствием приняли от Азиния возвращенное серебро. Фронтон остался наедине со своей принципиальностью, а все сенаторы примкнули к Азинию Галлу. Тиберий понял, что на сегодня ресурс моральности высшего сословия исчерпан, и высказал мнение о несвоевременности дальнейших мер по ограничению роскоши. Он внес только одну поправку в постановление. Там, где говорилось о запрещении использования дорогих сосудов с накладными табличками, этот борец за чистоту родного языка попросил заменить греческое слово «эмблема» каким-нибудь латинским аналогом. Однако, выказав в целом несвойственную ему мягкость, принцепс тяжеловесно заключил, что если нравы общества хоть в чем-то пошатнутся, то найдется кому заняться их исправлением.

Но на этом заседание не кончилось. На ораторское возвышение взошел видный сенатор Луций Кальпурний Пизон, младший брат Гнея, и изъявил желание уже сейчас вступиться за нравы. Гневным словом он ударил по червю коррупции, разъедающему остов государства. При ведении общественных дел магистраты и чиновники руководствуются лишь частной выгодой, суды продажны, а любого, вступившегося за правду, дерзкие ораторы шантажируют сфабрикованными обвинениями — утверждал он. Прогремев раскатами грома праведного возмущения, Луций Пизон заявил, что покидает порочный Рим с намерением поселиться в самой дальней италийской деревне. С этими словами он направился к выходу из курии. Однако ему навстречу бросился Тиберий и принялся упрашивать его остаться, даже взял за руку, чтобы удержать. Принцепс был очень почтителен и сладкоречив в отношении Пизона, но в душе испытывал совсем иные чувства.

Выходка Пизона являлась прямым ударом по Тиберию как правителю. В государстве абсолютно все плохо, кругом торжествует порок и надеяться на улучшение при такой власти не следует — вот что утверждал его поступок. Абстрактный характер критики свидетельствовал об отсутствии желания действительно что-либо улучшить, а демонстративный уход из курии выглядел как плевок в лицо Тиберию. Причем этот демарш был произведен именно тогда, когда сенат предпринял какие-то шаги по исправлению нравов, и очевидно имел целью зачернить оптимистичный тон сенатской политики последнего времени. Упоминание об ораторах — обвинителях выглядело намеком на дело Либона и также было направлено на дискредитацию Тиберия. Являлось ли это выражением желания просто насолить принцепсу или же Пизон действовал в интересах старшего брата Гнея, потенциально претендующего на первенство в сенате, сказать было трудно. Но в любом случае Тиберий не мог оставить без внимания этот выпад, тем более что в своей политике он пока ничуть не отклонился от курса всеми восхваляемого Августа, только несколько улучшил финансовое положение государства за счет подбора более честных чиновников и экономии на массовых зрелищах.

Однако Тиберий сделал вид, будто не понимает, куда направлен удар Пизона, и предполагает в нем союзника, разуверившегося в победе их общего дела. Принцепс не противостоял оппоненту, а как бы утешал его, уговаривал не отчаиваться, верить в их совместный успех и способствовать ему. Это произвело доброе впечатление на собрание, и если бы Пизон продолжал упорствовать в намерении покинуть Рим, то выглядел бы уже не обличителем, а слабовольным человеком, избегающим трудностей.

— Твои собственные слова, дорогой Луций, должны убедить тебя остаться с нами, — вкрадчиво, мягко говорил Тиберий. — Нельзя лучшим воинам покидать строй в битве за Отечество. Ты справедливо указал, сколько у нас еще недостатков, как велик фронт борьбы за очищение нравов. Да, сегодня мы сделали лишь первые шаги в этом направлении, но мы движемся. А для того, чтобы идти дальше, нужно сплотить наши ряды. Против дурных людей должны подняться честные, порок стяжательства не уйдет сам собою, его необходимо вытеснить добродетелью, отбросить за границы государственной жизни. А кто же у нас честнее тебя и твоего брата? Если такие люди, как вы, падут духом и прекратят борьбу, то восторжествуют те, кого ты критиковал.

Пизону пришлось остаться, однако он носил протест на лице и вскоре вновь совершил наскок на Тиберия. Он выступил с обвинением против весталки Ургулании и привлек ее к суду.

Жрицы богини Весты были очень уважаемыми в Риме дамами. Они поддерживали священный огонь в храме своей богини, который символизировал очаг всего государства. Таким образом, они, как бы являлись хозяйками самого города Рима как единой семьи. Следовательно, весталки не могли иметь собственную семью и вообще должны были блюсти обет целомудрия, дабы не изменять с конкретным мужчиной целому государству. Естественно, выполнение этого требования делало их весьма строгими, принципиальными и несговорчивыми.

Ургулания не явилась в суд, а вместо этого направилась домой к Тиберию. Однако ей был нужен не принцепс, а его мать. Ургулания дружила с Августой.

Пизон нанес удар с Ганнибаловым коварством, он поставил Тиберия между двух огней. С одной стороны, тот как поборник справедливости и блюститель законности должен был наказать строптивую женщину, а с другой — не мог допустить столь явного демонстративного унижения матери. Весь Рим злорадствовал, готовясь наблюдать нравственные конвульсии принцепса, бессильно бьющегося в капкане.

Августа, выслушав Ургуланию, устроила сыну скандал, упрекая его в том, что своим либерализмом он распустил сенат, который уже в открытую покушается на семью принцепса.

— Растоптав мою репутацию, сведя на нет мое влияние, они следом возьмутся и за тебя! — возмущалась она.

— Спокойнее, Августа, — говорил Тиберий, — они хотят поссорить нас с тобою. Не будем же поддаваться провокации. Подумаем вместе, как выйти из положения.

— Меня преследуют и унижают! Мы не можем идти на уступки! Нужно заткнуть рот Пизону!

— Хорошо, я поговорю с его друзьями и родственниками, а ты воздействуй на них через жен.

— Само собой, но будет лучше, если ты придумаешь встречный иск. Осуди его, отправь в изгнание!

— Это станет началом политической войны, которая в конце концов приведет к кровопролитию. А я только наладил отношения с сенатом и заставил его работать.

— Ты принцепс, фактически царь. Ты должен держать их в повиновении, а не «налаживать отношения». Сегодняшние люди — не Сципионы и не Фабии, они никогда не оценят ничего доброго, их нужно усмирять силой. Если они не боятся, то устрашают.

— Я принцепс для государства, а не для самого себя или тебя.

— Пафос правителя — первый признак потери рассудка.

Ничего более не придумав, они попытались повлиять на Пизона через родственников и друзей, но безуспешно. Бескомпромиссный обвинитель не сдвинулся с мертвой точки формальной правоты. Ургулания, конечно, тоже не собиралась сдаваться, хотя неявка в суд могла быть расценена как признание своей вины и, следовательно, не избавляла от приговора. Помимо всего прочего, сам факт осуждения весталки был дурным знаком для общества, свидетельствующим о его серьезной болезни.

Чувство безысходности усугублялось для Тиберия знанием характеров задействованных в инциденте лиц. Ургулания, например, однажды уже игнорировала повестку в суд, куда ее вызвали в качестве свидетельницы. Претору пришлось самому отправиться к ней и допросить ее на дому. Об уступчивости Августы не стоило и мечтать. Позиция Пизона была беспроигрышной, он четко исполнял задуманное и, конечно же, не мог остановиться на полпути.

И все-таки Тиберий придумал меру воздействия на обвинителя. Он подослал к нему верного человека с деликатной миссией. Тот, будучи в хороших отношениях с Пизоном, завел с ним доверительную беседу и высказал мысль, что, выиграв настоящее дело, он, Пизон, на некоторое время станет героем Курии, но мстительный Тиберий затаит злобу и, когда страсти улягутся, нанесет ему ответный удар. «Тиран умеет ждать, — уверял он. — Однажды, во время пребывания на Родосе, он не был принят грамматиком Диогеном. Грек сказал, что следующее занятие он будет проводить через семь дней. Тиберий долго искал шанса для мести. И вот случилось так, что Диоген прибыл в Рим с прошением и обратился к нему. Тиран насмешливо объявил, чтобы тот пришел через семь лет. Следует также отметить, что он не только изощрен в своей мести, но и жесток. Например, во время похорон видного гражданина, последовавших вскоре после смерти Августа, один шут, кривляясь, громко, на всю площадь призывал покойника передать Августу, что обещанных им денег народ не получит. Тогда Тиберий велел страже схватить крикуна, отсчитать ему положенную сумму и отправить на тот свет доложить Августу, что деньги им получены сполна. Так вот он мстит. Лучше, Пизон, не связываться с этим чудовищем!»

Болезненно щепетильный в отношении своей репутации Тиберий ради дела согласился выдать эти истории Пизону, ничуть не сомневаясь, что они будут немедленно преданы гласности. Но, увы, даже такие «страшилки» не оказали желаемого действия на сенатора. «Неужели он так уверен в себе, — думал Тиберий. — И кто стоит за ним? Без надежного прикрытия он не осмелился бы на такое поведение. Если он не боится возмездия, значит, рассчитывает свалить меня совсем. Может быть, именно Пизоны руководили Лжеагриппой и Либоном?»

Проведя бессонную ночь в ставших уже традиционными страхах перед заговором, ударом из-за угла или судебным подвохом, измученный очередной битвой с призраком неведомой опасности, Тиберий утром все честно рассказал матери и признался в собственном бессилии. Августа смягчилась, узнав, что сын рисковал добрым именем ради нее, и вместе они разработали еще один план. Они решили предпринять психическую атаку.

В день начала судебного процесса Тиберий объявил друзьям и клиентам, что пойдет в суд, и, будучи верным родственным и дружеским связям, выскажется в пользу Ургулании. Естественно, что через полчаса весь Рим знал о намерении принцепса, и улицы огромного города залились людским потоком. В назначенный час Тиберий вышел из дома и отправился к зданию суда. Однако толпа мешала ему двигаться. Он шел пешком. Стража намеренно отстала, и принцепс оказался пленен народом. Сталкиваясь лицом к лицу с первым человеком государства, простолюдины стремились переки-нуться с ним несколькими словами. Тиберий был, как никогда, дружелюбен и приветлив. Он участливо вникал в проблемы сограждан, давал советы, обещал помощь, кого-то хвалил, и никому не сказал дурного слова. А время шло. Судьи и обвинитель, бросившие вызов самому принцепсу, изнемогали от волнения. Наверное, многое передумал за эти часы Луций Пизон, наверное, он терзался страхами и сомнениями не меньше, чем накануне ночью его противник. Однако и теперь он не отступил, не отказался от иска. Тогда Августа внесла за Ургуланию деньги, и процесс завершился.

Народ и сенат вознесли славу Пизона выше Капитолийского холма, но снисходительно похвалили и принцепса, сумевшего загладить конфликт. Однако Тиберий и Августа ощущали себя исполосованными розгами, их щеки горели от моральных пощечин.

Вскоре после этого и Гней Пизон совершил нападение на принцепса. Тиберия часто критиковали за то, что он третий год не покидает столицу, не посещает провинции, не устраивает смотра войскам. Его упрекали и в нерадивости, и в трусости, болезненном страхе за свой трон. Желая сбить волну недовольства, он объявил о намерении объехать отдаленные области государства. При этом возник вопрос, как вести дела во время его отсутствия. Тут-то Пизон и продемонстрировал свободолюбие и независимость. Он выступил с заявлением, что сенат вполне справится с любыми проблемами и без принцепса. Но Азиний Галл тут же возразил, высказав мнение, что без Цезаря ничего великого сотворить невозможно, потому будто бы следует отложить рассмотрение важных задач до его возвращения. Разгорелся спор. Тиберий молчал, ни словом, ни жестом не выказывая отношения к обсуждаемой теме. В этой битве погибло немало красивых фраз, одинаково патриотичных с обеих сторон. В конце концов победил Азиний Галл. Но его успех, как и вся полемика, имел лишь теоретическое значение, так как Тиберий никуда не поехал.

Однако хитрый Галл решил использовать политические очки, добытые самоуничижением перед принцепсом, в собственной атаке на единовластие. Будто бы в угоду Тиберию, практикующему постоянство в выборе должностных лиц на государственные посты, находящиеся в его ведении, Азиний Галл предложил и сенатские магистратуры сделать долгосрочными, продлив их действие с года до пяти лет. Но форма подачи этой идеи являлась полной противоположностью сути. Увеличение продолжительности пребывания сенаторских выдвиженцев у власти в пять раз существенно повысило бы их влияние, что соответственно привело бы к ослаблению централизованной власти. Поэтому Тиберий сделал вид, будто речь идет о возвеличивании его персоны, и в своем ответе, полном свидетельств его скромной само-оценки, отстоял прежний порядок, обеспечивающий единодержавие.

«Отцы-сенаторы, — говорил он, — всякий раз перед выборами вы просите меня рекомендовать кандидатуры на места преторов и консулов. И каждый раз я оказываюсь в затруднении, ибо сложно отобрать нескольких человек из множества достойнейших мужей. Если же количество магистратов сократить в пять раз, то, признаюсь вам, моих способностей не хватит, чтобы сделать правильный выбор, никого не обидев. Кроме того, трудно угадать, каков будет тот или иной человек через несколько лет. Путешествие по реке времени меняет и облик, и нрав людей даже при спокойном ее течении, а бурные волны власти переворачивают их и играют ими по собственному произволу. Именно поэтому мудростью предков был определен годичный срок магистратур, как период, доступный предвидению смертных. На сменную власть ориентированы и все наши законы. Таким образом, увеличение продолжительности магистратур слишком завышает требования как к избирателям, так и к избранным, оставляет не у дел большую часть высшего сословия, затрудняет контроль над должностными лицами ввиду их длительной недоступности судебной ответственности, и в конечном итоге ведет к упразднению исконного римского порядка. Не знаю, как вы, а я не готов выполнять свою координирующую функцию в таких условиях».

Сенаторы поняли, что Тиберий не допустит столь кардинального сдвига государства в пользу олигархии. А многие были согласны с ним по существу, предпочитая принципат Тиберия господству двух — трех десятков Азиниев Галлов. Поэтому большинство поддержало принцепса, но при этом, как обычно, не удовольствовалось логикой и прибегло к лицемерию. Речь Тиберия расхвалили до тошноты, отчего все вновь возненавидели друг друга и покидали курию с чувством гадливости.

В том году Тиберий оказал материальную помощь еще нескольким сенаторам. Это опять спровоцировало эпидемию попрошайничества. Зловонье, изрыгаемое широко раскрытым зевом алчности, вызывало брезгливое недовольство принцепса. А если этот зев еще сопровождался прищуром хитрости, Тиберий впадал в гнев.

Презрев принципиальный нрав правителя, сенатор Марк Гортал решил слукавить, чтобы поставить его в неловкое положение и принудить к подачке. Он привел с собою в сенат четверых малолетних детей и выстроил их у порога курии на виду у всех: и народа на площади, и сенаторов, входящих в зал заседаний. Затем, когда во время обсуждения государственного вопроса до него дошла очередь высказать свое мнение, он заговорил не по теме собрания, а по собственному, частному делу. Гортал напомнил о том, что является внуком знаменитого оратора, консула Квинта Гортензия, и потомком других выдающихся людей. Его род был столь уважаемым, что в свое время Август выдал Горталу деньги, дабы поддержать эту фамилию. И вот теперь хилый потомок могущественных предков, сделав все, что он мог, то есть сотворив когорту детей, предлагал Тиберию последовать примеру предшественника и великодушно звякнуть серебром.

Сенаторы, получив возможность отвлечься от опостылевших государственных дел, вновь и вновь выдумываемых зловредным принцепсом, выразили сочувствие плаксивому оратору и глотали слезы умиления, вспоминая прелестных деток у порога курии. А Тиберий, конечно же, был в бешенстве. Его возмутила как сама просьба Гортала, так и форма, в которой она была подана.

«Если все станут выпрашивать у государства деньги, то алчущие все равно не насытятся, а казна разорится, и пополнить ее можно будет только преступлениями, поскольку все честные способы добычи средств для государства мы исчерпали, — говорил он. — И должен обратить ваше внимание, отцы-сенаторы, что не для того мы собираемся в курии, чтобы обстряпывать личные дела и умножать свои состояния, не для того, чтобы разбирать частные просьбы, навлекая на принцепса и сенат равную неприязнь и при их удовлетворении, и при отказе им. А в данном случае это даже не просьба, а вымогательство, попытка взломать государственную сокровищницу, используя в качестве отмычки добрые чувства сенаторов, давя на них числом и малолетством своих детей. Да, Август выдал тебе, Гортал, деньги, но он сделал это добровольно и, не беря на себя обязательства обеспечивать твою семью впредь. Государство взяло на содержание плебс и тем самым отучило его заниматься полезными делами. Может быть, теперь нам принять на себя еще и заботу о богатстве высших сословий? Обслуживать казною роскошные пирушки знати, возведение их дворцов, обустройство вилл, рыбных садков? Что еще измыслит хитрый рассудок, чтобы помочь нерадивым рукам?»

Тиберий остановился и хотел сесть на место, но почувствовал недовольство Курии, зловещим молчанием контрастирующее с отдельными льстивыми одобрениями прозвучавших слов. Поэтому, немного помедлив, он сказал, что изложил собственное мнение, если же сенаторы с ним не согласны, то он распорядится выдать по двести тысяч сестерциев каждому отпрыску предприимчивого просителя.

В конце концов Гортал получил восемьсот тысяч сестерциев. Однако со временем эти деньги тоже кончились, и семья Гортала разорилась.

На исходе года пришло известие о трагических событиях на севере государства. Германик, затевая новую кампанию против местного населения, учел, казалось, предыдущий опыт. В прежних походах римляне страдали не столько от оружия врага, сколько от особенностей местности. Наибольшие трудности создавали большие необжитые пространства, леса и болота. В этот раз Германик решил преодолеть сложный путь морем. При постройке флота римляне проявили присущую им нестандартность мышления. Они сделали плоскодонные суда, с передним и задним ходом, пригодные для лавирования в прибрежной полосе с многочисленными отмелями.

Поход начался успешно. Римляне застали германцев врасплох и нанесли ополчению Арминия серьезное поражение. Остатки разбитых племен укрылись в лесах. Поскольку здесь не было городов, закрепить успех не представлялось возможным. Победители не могли установить тут свою власть, потому что ее просто негде было устанавливать. Победоносное настроение оказалось единственной добычей, с которой римляне возвращались в зимний лагерь. Однако за германцев вступилась природа. Флот был атакован бурей и почти полностью уничтожен. Легионы понесли чудовищные потери. Воодушевленные германцы вышли из лесов и опять подступили к границам римских владений. Германик наскоро собрал новое войско и отбросил врага. На том дело и закончилось со славой для римлян и с огромными потерями для них же.

Тиберий, едва сводивший баланс казны, не мог более латать гигантские бреши в бюджете, наносимые государству «победными» войнами Германика. Поэтому он с особой настойчивостью призывал его оставить бесплодные попытки завоевать леса и болота и возвратиться в столицу, где его ожидали триумф и новое консульство. «В высшей степени успешными действиями ты дал острастку наглости варваров и надолго отбил им охоту зариться на чужое добро, — писал он. — Цель войны достигнута, остальное целесообразно вверить дипломатии. Я провел, по поручению Августа, девять кампаний против германцев и разумной, взвешенной политикой добился там большего, чем оружием. Если же от костра войны и остались еще дымящиеся головешки, то предоставь их усердию другого полководца, например, брата твоего, Друза. Ведь, благодаря нашей справедливой политике, на всех других границах, кроме германской, царит мир, и Друзу более негде отличиться. Теперь, когда твоей славе победителя Германии уже не грозят чьи-либо сомнения, можно снизойти к честолюбию других, а самому получить, наконец-то, заслуженную награду».

Возможно, Германик не внял бы и этим призывам, но у него просто не было средств для продолжения кампании. Новые поборы в истощенной Галлии могли привести к восстанию, а Рим выделил деньги только на поддержание мира, но не на войну. Поэтому Германик принял образ послушного сына. Он простился с верным ему войском, готовым ради него идти против Тиберия, и с несколькими подразделениями, отобранными для триумфа, отбыл в столицу.

Возвратившись на родину, Германик стал лагерем на Марсовом поле и начал подготовку к триумфу. Туда к нему для приветствий направились сенаторы, родственники и толпы простого люда. Тиберий в сопровождении Друза, Сеяна и других придворных лиц тоже навестил героя.

Германик обладал талантом общения, он располагал к себе окружающих приятной внешностью, осанкой, манерой поведения, дружелюбием, излучающим теплые волны симпатии, приветливой речью. Тиберий тоже поддался его обаянию, и ему показалось, что этот человек искренне рад встрече. Сквозь густой мрак многолетних подозрений жизнеутверждающим лучом пробилась вера в силу дружбы и родственной любви. А когда он увидел, как истинно по-братски обнимаются Германик и Друз, его сердце зарделось теплым чувством, словно отогреваясь после долгой стужи.

Германик доверительно рассказал дяде и двоюродному брату о своих успехах. При этом он был менее сдержан, чем в официальных донесениях, что, казалось, также свидетельствовало о его искренности. Тиберий в свою очередь поблагодарил племянника за службу Отечеству, подтвердил высказанное ранее намерение сделать его консулом, причем в паре с ним, Тиберием, поведал о других надеждах на совместную деятельность.

Если бы их в тот момент увидели все римляне, то это вызвало бы разочарование в сенаторской среде и недоумение в народе. Однако беседа высокопоставленных родственников проходила в узком кругу. Поэтому, когда тронная семья вышла из шатра полководца и двинулась по лагерной аллее, солдаты и толпы плебса поодаль увидели то, что хотели видеть. Людская масса приветствовала Германика и неодобрительно шикала в сторону Тиберия. Из соседней палатки появилась Агриппина, держа за руку карапуза Калигулу, и направилась к принцепсу. Она почтительно раскланялась с Тиберием и представила ему сына. Однако при этом она повела глазами в сторону плебса, как бы говоря: «Видишь, кому отдает предпочтение народ?» — и губы ее надменно дрогнули. А шустрый мальчуган сверкнул на принцепса хитрыми глазками и неожиданно сильно дернул его за полу тоги, отчего тот вздрогнул. Стоявшие поблизости легионеры одобрили поведение бойкого мальчишки громким смехом, подхваченным и теми, кто ничего не видел и не знал причины этого оживления. Сенаторы из свиты принцепса злорадно заулыбались.

У Тиберия возникло чувство, будто над ним издеваются. Толпа постоянно ищет, а если не находит, выдумывает повод, чтобы выказать ему недоброжелательство. Его настроение испортилось. Он еще раз посмотрел на Агриппину, и ему вспомнились предостережения Августы и Сеяна относительно этой женщины. Она, поймав на себе взгляд принцепса, будто вся внутренне, психологически, ощетинилась и посмотрела на него в упор. «Убийца, ты и сам не вечен!» — прочитал Тиберий в ее глазах и на миг потупился. Когда же он вновь поднял взгляд, то ничего зловещего в лице невестки не обнаружил. «Притворство? — подумал он. — Или мне это показалось?»

А между тем все вокруг торжествовали. Народ радовался возвращению своего кумира, любовь к которому римляне как бы получили в наследство от Августа, открыто отдававшего предпочтение Германику перед Тиберием. Активно симпатизируя главному герою, простые люди также умилялись проявлениям добрых чувств в тронной семье. Друз улыбался Германику, Германик — Тиберию, Тиберий — Агриппине, Агриппина — всем и в то же время никому. В Рим пришел праздник.

Потом был триумф. В победном шествии везли картины, изображавшие пейзажи германских земель, лесов, рек, вели пленных, маршировали самодовольные легионеры. Но главным украшением колонны выглядел сам триумфатор и сопровождавшая его колесница, в которой стояли пятеро детей.

Плебс столь громко восхищался героем дня и его потомством, что Тиберию хотелось оглохнуть. Его первоначальная радость от встречи с близким родственником, приятным человеком, талантливым сподвижником в государственных делах с каждым часом, с каждым мгновеньем умирала. Ее ранили слова неумеренных похвал Германику, она увядала от восторженных взглядов, обращенных на молодого триумфатора, задыхалась в атмосфере чужой демонстративной любви. Все это казалось отобранным у него, Тиберия. В его чувствах не было зависти, которую приписывали ему окружающие. Он выиграл гораздо больше сражений и справил больше триумфов, чем кто-либо из тогдашних римлян. То, что происходило вокруг Германика, не затмевало славу Тиберия, но выглядело покушением на его власть, на дела, которые он совершил, и будущие планы, на саму его личность. Это походило не столько на триумф Германика, сколько на антитриумф Тиберия. «Плебс восхваляет его, чтобы унизить меня, — думал Тиберий. — Если бы не было меня, то и он остался бы рядовым легатом. На самом деле все это — не любовь к Германику, а оборотная сторона ненависти ко мне».

Однако Тиберий старался подавлять в себе недобрые мысли, вызываемые шумихой вокруг имени его племянника, и следовать намеченной ранее программе действий. Он роздал народу деньги от имени Германика и выдвинул его кандидатуру в консулы. Но чем сильнее принцепс сопротивлялся чувству вражды к Германику, тем упорнее его обвиняли в этой вражде. Все дурные поступки Тиберия, естественно, осуждались, а все добрые — воспринимались как проявление лицемерия и коварства и осуждались еще яростнее.

Высокообразованный артистичный Германик быстро освоился в сенате и стал одним из его лидеров. Правда, сам Тиберий и в этих условиях сохранил свое первенство. Когда-то он равнялся на Августа и тянулся за ним. Следование такому ориентиру возвысило его личность над окружением. На политическом фронте он мог переиграть кого угодно. Но вот Друзу приходилось туго. Появление в столице двоюродного брата стимулировало его к росту и в целом положительно отразилось на нем. Но Германик был опытнее и развитее Друза, потому в большинстве случаев смотрелся интереснее.

Сенат и весь Рим вообще разделились на два лагеря: приверженцев Друза и Германика. Повсюду обсуждались и их личные качества, и свершенные поступки, и родословные. Так, народ придавал большое значение тому факту, что если по отцовской линии род братьев был един, то по матери Германик приходился внуком Марку Антонию и внучатым племянником Августу, тогда как мать Друза принадлежала всаднической фамилии. Сравнивали и их жен. Тут, конечно же, знаменитая Агриппина, внучка Августа, командовавшая легионами и сама родившая чуть ли не легион наследников, была вне конкуренции. Женою Друза являлась Ливилла, сестра Германика, и иных достоинств за ней не значилось. Таким образом, с точки зрения манов, пенатов и родовых гениев предпочтение отдавалось Германику. Но некоторым его поклонникам и этого оказалось мало, потому они попытались сделать своего любимца кровным внуком самого Августа. Отец Германика Друз родился через три месяца после свадьбы Августа и Ливии. Еще тогда многие предполагали, что Ливия блудила с принцепсом до развода с первым мужем и прижила второго ребенка от него. Острые на язык римляне немедленно пустили по городу стишок: «Везучие родят на третьем месяце…» Теперь этой сплетне дали вторую жизнь. Идея о прямом происхождении Германика от Августа добавила ему симпатий плебса. А кто-то любил Германика потому, что ненавидел Тиберия, другие же, наоборот, благоволили Друзу из-за его кровного родства с принцепсом. Вот такие страсти бурлили в столице мирового государства!

Естественно, Тиберий, упорно стремившийся объединить высшие сословия вокруг государственных проблем, не приветствовал новый раскол в обществе, и без того раздираемом противоречиями. Вскоре для сыновей нашлось достойное поприще. На юге Германии вновь началась война, а в Азии возникла чехарда с правителями соседних царств и, кроме того, забастовали некоторые провинции, истомленные налоговым бременем. Поэтому принцепс созвал сенат и, сделав доклад о положении в горячих регионах страны, предложил направить туда специальных полномочных представителей центра. Все отлично понимали, кого имеет в виду Тиберий, потому сразу заговорили о Германике и Друзе. Особенно запутанной казалась ситуация на Востоке. Тиберий повинился, что сам находится в преклонных летах, Друз же, наоборот, слишком молод и недостаточно опытен, поэтому лучшей кандидатурой для восточной миссии, по его мнению, является Германик. Сенаторы с показным восторгом поддержали этот выбор и наделили Германика полномочиями правителя всех заморских территорий, поставив его выше конкретных наместников тех или иных провинций. Друз был отправлен в Иллирию для контроля ситуации на южной границе с Германией.

Напутствуя своих сыновей, приемного и родного, Тиберий сказал, что старается воспитывать их так, как сам был воспитан Августом. «Меня божественный Август направлял в сердцевину самых опасных конфликтов, в гущу политических баталий, — говорил он им. — Большую часть жизни я провел в провинциях, в войсках, и не жалею об этом. Я занимался делами, пока мои сверстники растрачивали себя в пустых развлечениях столицы, потому я и сейчас могу содержать гигантское государство в образцовом порядке. А это, поверьте мне, намного сложнее, чем вы можете думать. Вот и вас я стремлюсь достойно подготовить к высокому поприщу. Чем труднее ваша миссия, тем больше пользы она вам принесет, конечно, при условии, что из любой ситуации вы выйдете победителями. Ну а уж быть победителями — это непременная обязанность всех римлян».

Когда Германик, а следовательно, и Агриппина отбыли на Восток, Августа, наконец-то, могла вновь почувствовать себя царицей Рима. Однако ее томили поистине царские заботы, а настоящая царица не потерпит соперницу даже на другом краю Вселенной. Поэтому ей и теперь до счастья было, как до луны. Она явилась к сыну, угнетенная грузом государственных проблем. В последнее время такие визиты случались редко ввиду охлаждения отношений между сыном и матерью под влиянием сплетен и наговоров недоброжелателей. Поэтому Тиберий насторожился.

— Ты дал Германику едва ли меньшую власть, чем та, которой он обладал, возглавляя восемь легионов. Поздравляю с такой самоубийственной щедростью! — в саркастическом духе, как обычно, начала она разговор.

— Германик — твой внук, почему же ты так настроена против него? — нехотя отозвался Тиберий.

— Он муж Агриппины, а не внук! Впрочем, не это главное. Политический расклад сегодня таков, что они — наши враги.

— Таковыми их стараются сделать наши истинные противники. Но теперь и Германик послужит на пользу делу, и завистники уймутся за отсутствием предмета для подстрекательств.

— Как ты близорук, мой принцепс! А ты не подумал, что через два — три года он вернется сюда трижды усилившись? К нему благоволят германские легионы, а благодаря твоему поручению он добьется популярности еще и в Азии.

«Ты-то чего томишься, к тому времени тебе будет под восемьдесят?» — неприязненно подумал Тиберий, удивляясь неиссякаемому властолюбию матери.

— Друз тоже при деле, — сказал он. — Пусть каждый из них проявит себя в полной мере, а время выберет лучшего.

— Передо мною, хотя бы, не лицемерь! Не притворяйся, будто тебе все равно, кто из них восторжествует.

— Как отец я, конечно, за Друза, но как правитель — за Германика, — тяжело признался Тиберий.

— А о себе или обо мне ты не подумал? Ведь Германик может потеснить и нас с тобою!

— Я сделал все, что мог: пусть он будет в Азии, а не в Риме. По крайней мере, в ближайшей перспективе он нам не опасен.

— А если заглянуть чуть дальше собственного носа?

— Что ты предлагаешь?

— Он должен быть у нас под контролем, — быстро, приглушенным шпионским тоном заговорила Августа, обрадованная возможностью навязать сыну собственный план. — Мы должны создать ему в Азии противовес. А то ведь сейчас, обрати внимание, наместником Сирии является свойственник Германика.

— Ну? — ободрил ее Тиберий, когда она таинственно замолкла.

— Кого бы ты хотел удалить из Рима?

— Тебе назвать имена шестисот сенаторов? — кисло усмехнулся Тиберий.

— С кем ты едва управляешься, кто едва подчиняется тебе и презирает всех остальных, и кто мог бы стать крепким орешком для Германика?

— Пизон? — удивился своему прозрению Тиберий.

— Ну, наконец-то! А его жена, Планцина, между прочим, будет достойной соперницей Агриппине.

— Да-да, я вижу, что ты не прощаешь обидчиков и готовишь месть Пизонам за их преследование твоей Ургулании.

— Это само собой. Но первоочередной задачей является разрушение клана Пизонов и нейтрализация Германика.

— Да, Гней Пизон не станет марионеткой в руках Германика. Благодаря ему мы сохраним за собою ядро Азии. Если же, наоборот, Пизон начнет одолевать Германика, тогда мы поддержим народного любимца. В любом случае у нас будет возможность вмешаться в их дела… Мудро придумано. Должен отметить, что неспроста ты зовешься Августой.

— Вспомни же, кто твоя мать, и впредь не забывай этого! — наставительно изрекла Августа и гордо удалилась.

Тиберий передернулся от приступа неприязни, но идею строптивой матери реализовал, и Гней Пизон, естественно, по велению сената в качестве проконсула отправился в Сирию.

Между тем земля Азии, словно протестуя против дурных помыслов людей, содрогнулась от природного катаклизма. Мощное землетрясение разрушило двенадцать городов Малой Азии и погубило множество людей. Бедствие случилось ночью, поэтому застало жителей врасплох. Те, кто успел избежать гибели под обломками своих жилищ, находили еще более страшную смерть, проваливаясь в бездонные расщелины разверзающейся земли, из которых, вдобавок, еще вырывалось пламя. В ту ночь обрушились не только городские постройки, возведенные людьми, но и горы, созданные природой, а прежде спокойные равнины встали на дыбы и воздвигли крутые утесы.

Рим огласился плачем посольств пострадавших народов. Тиберий отнесся с сочувствием к их беде и предложил в сенате меры помощи жертвам землетрясения. Столичные богачи с поддельным воодушевлением одобрили щедрость принцепса. Города, потерпевшие наибольший ущерб, получили из государственной казны по десять миллионов сестерциев и освобождение от налогов на пять лет. Размеры помощи другим поселениям было решено определить на месте, для чего в Малую Азию отправился представитель сената преторского ранга. Экономически окрепшее государство могло позволить себе быть щедрым к нуждающимся гражданам. Правда, столица роптала, сожалея о вбуханных в восстановление провинции деньгах, на которые можно было бы не раз организовать превосходную резню в амфитеатре или пополнить закрома страдающих от нехватки лишних миллионов олигархов. Однако в открытую упрекнуть за это принцепса молва не посмела, поэтому привычным образом обвиняла его в надменности, подчинении матери, происках против Германика, а также в ущемлении свободы, гонении инакомыслящих, тирании. В общем, использовалась вся та идеологическая щелочь «лжи, рожденной от правды», по выражению Сенеки, которая применялась во все века для разжижения народного характера и загрязнения моральной атмосферы общества.

Но Тиберий старался не слушать молву, а руководствоваться своими принципами. Так, игнорируя прикрепленный к его имени ярлык скряги и корыстолюбца, он отказался от нескольких наследств. Со времен проскрипций у сильных мира сего вошло в обычай присваивать имущество испустивших дух богачей под любыми поводами. Многие аристократы сами вписывали принцепсов в число наследников, чтобы расположить их к своим родственникам. В тот год Тиберию выпал случай пополнить императорскую казну несколькими наследствами, оставшимися как бы бесхозными. Однако он провел расследование, разыскал родственников умерших и передал эти наследства им. При этом он поставил себе в заслугу, что поддержал знатные фамилии и хороших людей.

Но в то же время Тиберий изгнал из сената пятерых разорившихся распутников, чем вновь вызвал недоумение сограждан. «Почему он одним помогает, а к другим тиранически жесток?» — ломали голову и простолюдины, и аристократы, но разгадать сей ребус не могли, что еще более усугубляло их неприязнь к странному правителю.

Сенат отблагодарил принцепса за добрые поступки очередным судебным процессом по статье об оскорблении величия. Некий языкастый сенатор решил ускорить свою карьеру и сделал донос на Аппулею, внучку сестры Августа. По его словам, эта высокородная особа грязнейшим образом поносила Тиберия, его мать и самого Августа. Он, конечно же, на радость всей сенатской ватаге со смаком поведал, как именно глумилась обвиняемая над принцепсом и Августой. Тиберий в который раз в подобной ситуации кусал губы и таращил невидящий взгляд в пол. А в завершение блистательно похабного спича обвинитель сообщил, что Аппулея позорила римское достоинство не только словом, но и телом. Далее он вознамерился оповестить высокое собрание о деталях этого процесса, чем вызвал неподдельный интерес Курии, но красный от унизительных переживаний Тиберий перебил его и сказал, что прелюбодеяние должно расследоваться установленным порядком по закону Августа и к оскорблению величия отношения не имеет. Докладчик умолк, и постельные победы Аппулеи остались невоспетыми. Используя паузу, Тиберий высказал свое мнение по рассматриваемому делу.

— Непочтительность к божественному Августу необходимо строго осудить, — заявил он резко. Затем, немного помедлив, уже спокойнее сказал: — За поношения в мой адрес я не буду преследовать Аппулею по суду.

Пока сенаторы соображали, как им в этой ситуации лучше выказать угодливость принцепсу на словах и больнее уязвить его на деле, проявил свою находчивость консул.

— А как быть, Цезарь, с оскорблениями по адресу Августы? — глубокомысленно озадачился почтенный государственный муж.

Этот вопрос поставил Тиберия в тупик. Он не ответил и предложил высказываться остальным сенаторам. Однако те пока не поняли, отдал ли принцепс им на растерзание испорченную высоким положением женщину или нет. Поэтому говорили уклончиво. Кто-то вспоминал добропорядочных предков, кто-то норовил уколоть принцепса, перепевая кляузы Аппулеи, другие риторствовали о необходимости строгого поддержания нравственности вообще. Все это было бы скучно, если бы не страдания принцепса. Очередные поношения застали Тиберия врасплох, и он не успел заковать свою душу в броню волевого беспристрастия, потому стал объектом потехи отцов-сенаторов.

На следующий день принцепс сообщил Курии, что его мать просила не вменять в вину кому бы то ни было дурное слово, брошенное в ее сторону. А вот покушение на добрую память об Августе разбиралось долго и скрупулезно. Однако в конце концов Аппулея была оправдана. Тиберий заступился за злоязычную развратную бабенку и на суде по статье о прелюбодеянии. Благодаря этому наказание ограничилось высылкой блудницы за двухсотую милю от Рима.

В тот год в Африке восстали нумидийцы, организованные на борьбу их соотечественником Такфаринатом, служившим, подобно германцу Арминию, в римском войске. Постепенно их поддержали другие племена, в результате чего восстание обрело угрожающий масштаб. Однако проконсул Африки решительно вывел свой легион на бой с превосходящим противником и разгромил его. Тиберий высоко оценил этот успех и определил победителю триумфальные знаки отличия. Принцепс не любил грохота литавр бесплодных побед, таких, какие, например, одерживал Германик, но бывал очень доволен, если одним сражением сразу решалась участь всей войны. А еще выше он ставил стратегический успех, когда умелым маневрированием полководец загонял противника в тупик и принуждал к капитуляции практически без жертв. В этом плане ему угодил сын Друз, уладивший конфликт с германцами и вовсе дипломатическим путем.

Едва римляне прекратили тревожить германцев, как те стали враждовать друг с другом. В борьбе за первенство сошлись херуски под предводительством Арминия и могучий конгломерат племен с общим названием свебы во главе с не менее знаменитым вождем Марободом. Когда непричесанная германская Фортуна обратилась лицом к Арминию, Маробод развернулся в сторону римлян и запросил у них помощи. Это дало возможность Друзу вмешаться в дела соседей.

Задача римлян состояла в том, чтобы поддерживать равновесие противоборствующих сил во вражеской стране. Арминия они уже побеждали в ходе кампании Германика, а вот одолеть Маробода им не удалось. Четверть века назад он создал сильный союз племен, который всерьез угрожал гегемонии Рима в центральной части Европы. Обеспокоенный этим Август направил против царства Маробода Тиберия во главе двенадцати легионов. Однако восстание в Паннонии помешало римлянам расправиться с германцами. Теперь же, в условиях относительного бездействия, энергия воинственных народов обратилась на самих себя. Князья союзных племен составили оппозицию Марободу, что и привело к ослаблению государства маркоманнов, как называлось племя, образующее его ядро.

Выяснив, что у свебов нет другого лидера крупного масштаба, Друз с помощью дипломатической игры довел Маробода до полного краха и только после этого принял его к себе, но уже в качестве беженца. Германского вождя с почетом препроводили в Италию и поселили в Равенне. Тиберий написал Марободу, что охотно предоставляет ему убежище на любой срок, но отпустит его на родину, как только тот сочтет ситуацию подходящей для возвращения на трон. Однако в сенате принцепс произнес речь, в которой утверждал, что Маробод является самой опасной для Рима фигурой. Поэтому вождь маркоманнов так и состарился в почетном италийском плену.

Римляне достигли своей цели. После того, как сошел со сцены Маробод, свебское государство распалось. Арминий удовлетворился ликвидацией конкурирующей силы и утихомирился. В то же время ожерелье из свебских племен, окаймляющее юг Германии по берегу Дуная, создало буферную зону, предохраняющую римлян от активности херусков.

Несколько лет назад Тиберий заманил в Италию царя другого приграничного государства, Каппадокии. Теперь тот умер, и принцепс присвоил его царство. Благодаря образованной таким образом провинции удалось сократить однопроцентный налог с оборота в два раза. Народ уже обращался к принцепсу с просьбой об отмене этого налога, но тогда Тиберий был вынужден отказать. Однако он не забыл о пожелании своих граждан и терпеливо искал возможность облегчить их участь. Пока царь Каппадокии пребывал в Италии, римляне фактически прибрали его страну к рукам. Поэтому теперь включение ее в состав римского государства прошло безболезненно.

Мирным путем Тиберий урегулировал конфликт и во Фракии. Эта страна была поделена между двумя братьями. Но сила разрушения, таящаяся в царской короне, превзошла прочность уз родства, и началась война. Принцепс не стал прибегать к помощи легионов. Некоторое время он переписывался с победителем в междоусобице, соревнуясь с ним в хитрости. Однако тот сумел избежать ловушки римлян. Тогда Тиберий подослал к нему своего человека, который, заручившись доверием фракийского царя, заманил его в западню и в оковах привез в Рим. Там Тиберий придал делу законный вид и подверг узурпатора суду, обвинителем на котором выступила жена убитого им брата. Зачинщик междоусобицы, конечно же, был осужден и приговорен к изгнанию из своей страны. Фракию Тиберий отдал в управление сыновьям обоих повздоривших братьев. Получив власть от принцепса, они, естественно, во всем зависели от римлян. Так был потушен еще один очаг напряженности.

10

Угроза римским границам на Востоке исходила от Парфии. Это многолюдное пестрое царство являлось очень неудобным соперником для римлян ввиду большого различия в их нравах и культуре, а также — в вооружении и тактике боя. Обычно парфяне завлекали легионы в бесплодные степи, а потом просто расстреливали их из луков, ловко маневрируя на конях вне пределов досягаемости римского оружия. Однако азиатам тоже не удавалось добиться решительного перевеса в противостоянии с римлянами, поскольку они не могли выдержать фронтального боя с фалангой легионеров. В конце концов обе стороны предпочли поддерживать нейтралитет под прикрытием дружеской дипломатии. Правда, Август сумел завлечь к себе царских отпрысков и дать им римское воспитание. Но попытка посадить на парфянский трон такого латинизированного царя закончилась провалом: дикий народ отторг чужеродный элемент. Тогда изгнанник бежал в Армению. Эта страна была буферной зоной между Римом и Парфией, потому заигрывала и с теми, и с другими, но не хранила верности никому. Сначала отвергнутый парфянский царь был, в угоду римлянам, посажен армянами на свой трон, а потом, в угоду парфянам, изгнан.

Германик действовал в том же ключе, что и его дядя. Он внедрял римские интересы в жизнь Азии с любезнейшей улыбкой. Не сумев вернуть на армянский трон римского ставленника, он короновал избранника самих армян, но сделал это так, что обязал его благодарностью к Риму. Армяне в свою очередь улыбались Германику, так как на их границе стояли его легионы. Парфяне тоже услышали бряцанье римского оружия и поняли серьезность намерений своего грозного соседа. Их действующий царь выразил в письме Германику наилучшие чувства к нему лично и к римскому народу вообще и в завершение цветистого послания высказал лишь несколько скромных пожеланий, например, чтобы в Азии и духу больше не было его конкурента, присланного из Рима. Германик сделал вид, будто просьбы парфянина являются пустяком, и легко их удовлетворил. Мир был восстановлен, однако войска по-прежнему пребывали в боевой готовности.

По случаю этих мирных побед Тиберий произнес в сенате помпезную речь и попросил присудить его успешным сыновьям триумфальный въезд в столицу. Сенат принял соответствующее постановление, но не особенно охотно, так как все понимали, что речь идет о триумфе политики самого Тиберия. Действительно, принцепс сумел, пребывая в тени, стать хозяином положения внутри государства, а теперь добился большого успеха и во внешней политике. И все это как-то незаметно, неброско, неэффектно, но в итоге очень эффективно.

Однако не все на Востоке было благополучно. Противостояние Германика и Пизона оказалось более жестким, чем предполагал принцепс. С самого начала они заявили себя восточному миру как антиподы, несущие людям противоположную философию.

Германик по пути к месту назначения посещал прославленные города грекоязычного мира и приятным обхождением словно воскрешал светлые времена Квинкция Фламинина. Он всем старался понравиться и всех воодушевлял надеждами на обновление. От общения с ним у людей создавалось впечатление, будто он сошел в этот истерзанный мир с высот римских холмов, чтобы принести всем успокоение и отдохновение от забот. Пожалуй, Германик вел себя, как принц, готовящийся принять эстафету царствования у одряхлевшего патриарха. А многие даже видели в нем мессию, посланника небес, пришедшего к людям, чтобы очистить их от собственных пороков и ввести в новый мир, устроенный по божественным канонам.

В ту эпоху мироустройство настолько противоречило человеческой природе, что люди отчаялись спасти положение своими силами и уповали на богов. Восточные религии, менее рациональные, чем римская, позволяли местному населению ожидать непосредственного появления мессии, сотворенного из плоти и крови. Желаемое, как всегда у слабых людей, выдавалось за действительное, и весь Восток жил надеждой на спасительное явление божества.

А по следам Германика тяжелой поступью шел Гней Пизон и проклинал греков последними словами. Германик заигрывал с афинянами, отдавая дань прошлому их города, а Пизон поносил их за расправу над Сократом, Фемистоклом, Аристидом, за измену римлянам в войне с Митридатом и, наконец, за утрату былого достоинства, некогда присущего их великим предкам. В людской порочности он упрекал самих людей и пытался развеять их иллюзии в отношении Германика. Прибыв в Сирию, Пизон начал чистку в армии, внедряя в нее своих ставленников. Он отлично понимал, кто является главной движущей силой эпохи, потому всячески потакал легионерам, добиваясь у них популярности любой ценой. Солдаты оценили его старания и дали ему прозвание «отец легионов». Планцина не отставала от мужа и вела себя как «мать легионов». Она присутствовала на ученьях всадников и маневрах когорт и всячески настраивала солдат против Германика и Агриппины. Понося их, она намекала, что надменностью и царскими замашками этой четы недовольны в столице.

Германику докладывали о злоязычии Пизона и Планцины, причем «доброжелатели» многое добавляли от себя, чтобы усилить драматический эффект. Такое стремление акцентировать внимание на всем худшем соответствовало нравам того времени. Германик оказался в положении Тиберия, которого подобным образом провоцировали ненавидеть самого Германика. С одной стороны, Германик чувствовал себя достаточно сильным, чтобы не принимать всерьез нападки конкурента, но с другой — непрестанные подзуживания свиты вынуждали его все время думать об этой проблеме, терзаться сомнениями, испытывать ненависть, желание злоупотребить своей властью. Постоянное ожидание худшего, ощущение преследования дурными силами подействовало на его психику. Теперь он уже больше походил на мрачного подозрительного Тиберия, нежели на блистательного преуспевающего молодого человека, который совсем недавно очаровал Рим. Ему тоже начали мерещиться заговоры, он стал присматриваться к своим приближенным, предполагая в них лазутчиков Пизона. Неспроста же тот ведет себя столь нагло и агрессивно, очевидно, он располагает достаточной силой для переворота. Германик почувствовал такой моральный дискомфорт, что решил обо всем написать Тиберию и испросить его совета. Дядя и формально отец не был особенно симпатичен Германику, но вызывал его уважение. Наверное, он относился к нему примерно так же, как в свое время сам Тиберий к Августу. Но едва он задумал письмо в Рим, как ему доложили, будто Планцина на какой-то пирушке проговорилась, что исполняет здесь секретную миссию Августы, которую негласно поддерживает и сам принцепс. После этой вести мир для Германика сделался непроницаемо черным. Он не хотел верить в то, что его ненавидят родная бабка и дядя, но зато все остальные очень хотели уверить его в этом. Так же, как в Риме сенаторы тешили свои извращенные души страданиями Тиберия, здесь штабные офицеры и чиновники смаковали страхи и терзания своего командующего.

Но при всем том Германик оставался римским политиком, поэтому он преодолел посеянные в нем дурные чувства и совершил грамотный ход. Отправляясь с миссией в Армению, он подтянул к ее границам войска. Тогда же он приказал прибыть в лагерь и Пизону. Однако тот не подчинился. Проконсул Сирии сделал вид, будто опоздал, и со своими легионами присоединился к войску Германика уже на обратном пути из Армении.

В Риме Пизон на равных спорил с самим принцепсом, поэтому подчиняться здесь мальчишке было для него невыносимо. «Доброжелатели», конечно же, не обошли своим вниманием и его. Пизон вдосталь наслушался сплетен о том, как Германик якобы обещался обуздать и усмирить его, Пизона, которого боялся даже Тиберий. Гнев переполнял мощный торс Гнея Пизона и неудержимо влек его в пекло битвы.

Встреча конкурентов прошла в предгрозовой атмосфере. Германик процедил сквозь зубы порицание проконсулу за опоздание, а тот угрюмо повинился перед ним, сопровождая извинения на словах угрозой в голосе. Совместное их пребывание в лагере наэлектризовало атмосферу до предела. Напряжение передалось солдатам, и уже казалось, будто даже воробьи, копошась в луже пыли на плацу, спорят не за пшеничное зернышко, оброненное легионером, а выясняют, кто лучше: Германик или Пизон. В общем, ситуация обоих их сделала Тибериями, только без выдержки и мудрости опытного государственного человека, свойственных настоящему Тиберию.

Пизон игнорировал приказания Германика и не являлся к нему на совет в преторий. Вообще-то он имел на это основания. По римским порядкам никто не мог приказывать проконсулу в его провинции. Назначение Германика как бы старшим проконсулом, строго говоря, не было легитимным. Но с другой стороны, о какой законности могла идти речь, если республиканские порядки служили лишь ширмой для прикрытия единовластия? Когда же Пизон все-таки посещал преторий, то всячески выражал несогласие с любыми словами главнокомандующего.

Однажды на приеме у кого-то из многочисленных азиатских царьков Германику и Агриппине были вручены массивные золотые венки, а Пизону и всем остальным гостям — маленькие и легковесные. Сенатор Катоновой закваски с презрением отверг этот дар и выступил с резкой критикой неравенства и роскоши вообще.

Несмотря на все эти разногласия, Германик благополучно уладил азиатские дела и отправился в Египет. Там он, как и в других провинциях, старался подавать себя обновителем мира. Подражая Сципионам, он участвовал в культурной жизни местного населения, на равных общался со знатью и простолюдинами, в то же время исподволь давая им понять свою значимость. Он посетил многие древние развалины, отдал должное пирамидам и другим творениям эпохи фараонов.

По этому поводу Тиберий послал ему письмо с выражением своего недовольства. Он снисходительно пожурил его за слишком вольное для римлянина поведение и греческие одежды, но в жесткой форме выразил ему упрек за самовольное появление в Египте. Эту страну подчинил римской власти Август, и он же сделал ее первой императорской провинцией. Египет являлся житницей Италии, и достаточно было малыми силами блокировать его порты, чтобы оставить римлян без хлеба. Именно поэтому Август не допускал никакого вмешательства в дела Египта со стороны сенаторов и сам управлял им через своих доверенных представителей. Кроме того, он строго запретил кому-либо из римлян вступать в пределы этой провинции без его позволения. Поэтому поступок Германика с формальной точки зрения являлся грубым нарушением установленного порядка, а по сути был покушением на власть принцепса и выглядел некорректной по отношению к нему демонстрацией своих далеко идущих надежд.

Однако Германик не придал значения недовольству старика и неспешно продолжил свой вояж. Но когда он возвратился в Азию, то понял, что совершил гораздо большую ошибку, чем проявление непочтительности к принцепсу. В его отсутствие Гней Пизон не терял времени понапрасну. Он укрепил свой авторитет в легионах и среди местного населения, а заручившись их поддержкой, отменил во вверенной ему провинции все распоряжения Германика.

Началась открытая конфронтация. Германик официально разорвал с Пизоном узы дружбы, что было равносильно объявлению личной войны. Римская дружба являлась одним из факторов, принесших успех этому народу на мировой арене. С упадком общественной жизни, все межличностные связи претерпели ущерб. «Раньше искали дружбы, а теперь ищут выгоды», — сетовал Сенека. И все-таки дружба еще оставалась связующем элементом в распадающемся на индивиды социуме.

Германик обрушился на Пизона с резкими обвинениями, но в ответ получил столь же категоричные упреки. Старший проконсул попытался восстановить свои порядки на территории провинции Пизона, но этот процесс шел туго. Пока Германик тряс греческим плащом и пылил сандалиями по александрийским улицам, ситуация в Азии изменилась. Теперь он сталкивался с оппозицией среди местной знати и даже в своем ближайшем окружении. Ему казалось, что весь мир вступил в заговор против него. В его доме находили подметные письма с угрозами и поносными стишками, в толпе вылавливали провокаторов, распускавших о нем гнусные небылицы и настраивавших против него народ. Агриппина была вне себя от гнева, но попытками протестовать только подтверждала слухи о ее надменности и властолюбии.

Наверное, с чем-то подобным столкнулись и Пизон с Планциной, поскольку испорченный народ вовсю потешался ссорой сильных мира сего и всячески раздувал их ненависть. Но эти бойцы политического фронта побывали в различных переделках, и их закаленный характер не поддавался ухищрениям психологической войны. А вот Германик впал в депрессию. Он верой и правдой служил Отечеству. Сколько ума и силы духа им проявлено в Германии, чтобы обезопасить свое государство от агрессивных соседей! Как хитро и с риском для жизни он усмирил мятеж, устояв против соблазна власти, и тем самым спас соотечественников от жестокой гражданской войны! И здесь, в Азии, его тонкая дипломатия позволила бескровно разрешить все проблемы. Кроме того, он был хорошим другом, верным мужем, примерным отцом. И за все это наградой ему стали злоба и преследование темных сил. Неблагодарность — самая жестокая обида для талантливых и честных людей. Только теперь Германик по-настоящему понял, в какое подлое время довелось ему жить.

Почувствовав его моральный надлом, недруги усилили психическое давление. Однажды Агриппина нашла свинцовую пластинку с начертанными на ней магическими знаками и заклятьями вокруг имени Германика и показала ее мужу.

— На тебя наводят порчу! — объявила она.

— Нас сживают со света! — подхватил он. — Меня убьют из-за угла или отравят! И что тогда станется с тобою и детьми?

После этого эпизода Германик стал бояться есть и пить, повсюду ему мерещились призраки. Подкупленные рабы тут же сообщили о его состоянии своим тайным хозяевам. С тех пор в доме Германика то и дело находили брошенные на полу или подвешенные на стенах остатки человеческих трупов, извлеченные из могил, таблички с проклятьями, полуобгорелый прах, сочащийся гноем, и другие орудия колдовства. В конце концов он заболел и слег.

У Германика не было сомнений в том, что его отравили или околдовали по прямому поручению Пизона и Планцины, поэтому он издал приказ, предписывающий Пизону покинуть Азию. Тот с проклятьями на устах собрался в путь, но его задержала весть о болезни обидчика. «Поделом тебе!» — злорадно воскликнул он, не тая своего торжества. Однако вскоре выяснилось, что состояние Германика улучшилось, и во многих храмах по этому поводу стали приносить жертвы и воздавать благодарственные молебствия богам. Пизон пришел в бешенство и послал солдат опрокинуть жертвенники. Но, побуянив некоторое время, он все-таки был вынужден отбыть в Рим. В то время суда редко пересекали моря и в основном ходили вдоль берега. Поэтому Пизон на пути в Италию еще не раз останавливался в азиатских портах. Находясь у острова Кос, он узнал, что Германик умер, и молва ставит это в вину ему, Пизону.

Чувствуя приближение смерти, Германик призвал жену, друзей и обратился к ним с последней речью. Он высказал уверенность, что погублен Пизоном и Планциной, и просил не оставлять этого преступления безнаказанным. «Подайте в сенат жалобу, — говорил он, — покажите народу мою жену — внучку Августа, детей. И сочувствие будет на стороне обвиняющих, и люди не поверят и не простят тем, кто станет лживо ссылаться на какие-то преступные поручения». Затем он обратился к жене и принялся уговаривать ее смирить свою непомерную гордыню ради детей и больше не раздражать сильных, соревнуясь с ними в могуществе. После этого он попросил выйти всех, кроме Агриппины, и простился с женой наедине.

Впоследствии предполагали, что в те мгновения Германик открыл ей великую тайну черной интриги двора и указал на опасность, исходящую от Тиберия. «Иначе, зачем он велел удалиться всем остальным?» — вопрошали знающие люди сомневавшихся, и те прозревали. И впрямь, о чем еще могли говорить наедине любившие друг другу муж и жена, расставаясь навсегда, как не о тирании коварного принцепса?

Когда проконсул умер, его легаты стали держать совет. Противостояние с кланом Пизона зашло слишком далеко. Примирение было невозможно ни здесь, в Азии, ни в Риме, продолжение вражды являлось неизбежностью. Либо штаб Германика добьется осуждения Пизона, и тогда эти люди предстанут римскому народу героями, либо виновником конфликта будет объявлен Германик, и в таком случае Пизон, усилив свое могущество, сживет со света всех сторонников поверженного конкурента. Поэтому легаты выбрали Гнея Сенция, как самого опытного сенатора из своей среды, исполняющим обязанности наместника и развернули подготовку к грандиозной политической акции — похоронам доблестного Германика.

Сотни рыдающих простолюдинов вышли на улицы Антиохии и облекли имя Германика ореолом страдания. Смех, как известно, заразителен, плач — тем более. Это еще раз подчеркивает общественную природу человека: древнейшие проявления особенностей человеческого поведения ориентированы на единение с себе подобными, значит, они и возникли из потребности этого единения. В данном случае единение произошло. Крупнейший азиатский город, наследник Вавилона, отчаянно скорбел о кончине светлого героя. В массы была запущена мысль о сходстве судеб Германика и Александра Македонского, завершившего свой феерический кровавый жизненный путь в тех же местах. В самом деле, оба они были прекрасны внешне, располагали к себе людей, имели яркие лидерские способности, легко побеждали врагов на поле боя, и оба умерли в возрасте тридцати трех лет. Но в контексте происходящего такое сравнение представляло особый интерес потому, что предание сохранило гипотезу о гибели Александра в результате козней своих приближенных. Таким образом, посмертные почести Германику имели два полюса и обратной стороной разили Пизона. Это активизировало сторонников опального проконсула, и вскоре людская масса распалась на два враждующих лагеря. От былого единения не осталось следа.

При сожжении тела множество глаз с пристрастием следило за химией процесса. Считалось, будто под действием жара на трупе пятнами проступают следы отравления. Впоследствии многие из присутствовавших на погребальном обряде заявляли, что совершенно отчетливо видели эти зловещие пятна, а другие столь же категорично уверяли, будто никаких пятен не было. Тогда первые с пеной у рта доказывали, что на месте траурного костра было найдено сердце Германика, которое столь пропиталось ядом, что не поддалось пламени, а их оппоненты с такой же яростью их опровергали. Все это говорило о том, что в тот день на антиохийской площади находились только обвинители и защитники, но не было ни одного свидетеля. Так Германик и после смерти оказался обделенным искренним состраданием народа. При жизни им восхищались в пику Тиберию, точнее — самому режиму принципата, а теперь его оплакивали, чтобы осудить Пизона. Наверное, это не являлось случайностью. По-видимому, в те времена добрые чувства людей можно было обнаружить только на изнанке их ненависти и злобы.

Весть о смерти Германика преобразила Гнея Пизона. Он высадился на берег и в ближайшем храме принес жертвы богам в благодарность за избавление от конкурента. А Планцина сняла траур по своей почившей сестре и облачилась в праздничный наряд. Следует отметить, что поведение этой четы было слишком вызывающим для тайных отравителей.

К Пизону тут же стали прибывать делегации от солдат, сообщавшие о готовности войск вступиться за своего проконсула. Даже такой самоуверенный человек, каким являлся Гней Пизон, был подвержен влиянию традиций римского коллективизма. Он так же, как недавно его враги, собрал совет из своих друзей, чтобы выработать стратегию дальнейших действий.

Мнение одной группы выразил его сын Марк. Он сказал, что, пока ими не совершено ничего непоправимого, следует отправиться в Рим с докладом обо всем происшедшем принцепсу. «Нас могут невзлюбить в столице за разлад с Германиком, — говорил Марк Пизон, — но состава преступления в этой ссоре нет. Если же мы возвратимся в Сирию, то нам придется вступить в боевые действия с легионами Сенция. А это уже гражданская война, и тут без виновных и пострадавших дело не обойдется». Другая сторона настаивала на решительных действиях. «Тебе, Пизон, а не Сенцию, вручена власть над провинцией, незаконно отнятая Германиком, — напоминали представители воинственной группировки. — Так пойди же и возврати силой то, чего тебя лишили кознями! Если же ты теперь пустишься в бегство, как бы признав себя справедливо наказанным, то в Риме Агриппина со своим сопливым выводком утопит тебя в слезах, а народ растерзает прежде, чем сенат устроит разбирательство!»

В силу своего темперамента Гней Пизон выбрал вариант более энергичных действий. Он отправил Тиберию письмо, в котором обвинял Германика в высокомерии, роскошном образе жизни и в подготовке государственного переворота, первым шагом в исполнении которого стало изгнание из провинции законного магистрата. Там же он заверял принцепса, что не допустит произвола и подавит мятеж. Под таким лозунгом — борьбы с мятежниками — Пизон и вступил в Киликию, по пути собирая всех недовольных и вербуя сторонников.

Пизон развернул бурную деятельность по организации широкого фронта борьбы с последователями Германика. В другой ситуации он, наверное, добился бы успеха, но в этом случае ему противостоял не менее опытный и энергичный римский военачальник. Сенций со своим войском оперативно выступил навстречу противнику и дал ему бой раньше, чем тот успел собраться с силами. Разноплеменный плоховооруженный сброд Пизона был разбит, после чего самого предводителя посадили на судно и отправили в Рим.

11

Дурные вести с Востока пришли в столицу студеным северным ветром и развели в людских душах осеннее ненастье. Уныние повергло римлян в тяжкую апатию, периодически взрывавшуюся приступами гнева.

— Недолговечны народные любимцы! — сетовали простолюдины. — Их преследуют тайной ненавистью властелины, против них настроена сама судьба! Нелепая смерть постигла Друза, отца Германика, а теперь и его самого одолел неведомый недуг!

— Зато проклятый Тиберий, который никому не нужен и которого никто не любит, жив и здоров, как бык! — эхом отзывалась толпа на плач по Германику.

— Теперь уж, точно, нужно забыть о надеждах на свободу и равноправие! — приговором звучал итог народных размышлений.

Некоторые грустили, молча впав в прострацию, другие же выплескивали негативные эмоции в буйствах. Такие осыпали камнями храмы и опрокидывали алтари богов, мстя коварным небожителям за несправедливость к людям. А некоторые выбрасывали на улицу новорожденных детей, как появившихся на свет в несчастливый день. Общее горе примирило многих недругов, беда сплотила римлян, сообщив народу невиданную ранее силу, но ее некуда было направить, так как пути созидания оказались закрыты.

Оплакивая Германика, Рим окончательно прощался с мечтой о возрождении республики. Иллюзия о справедливом общественном устройстве, соответствующем человеческой природе, наивно персонифицированная в одном лице, погибла насильственным путем, так и не успев рассеяться. И это задним числом придавало ей видимость реалистичности. Люди действительно верили, будто один человек, явившись на сцену в ходе дурной трагикомедии, как бог из машины в греческой пьесе, способен повернуть историю вспять и спасти разлагающуюся цивилизацию.

Но если почивший Германик олицетворял в себе все лучшие чаяния римского народа, то Тиберий виделся ему носителем самого худшего, что было привнесено в римский мир за последнее столетие. Однако несчастный Германик унес это лучшее с собою в могилу, а Тиберий водрузил все худшее на трон. Вот таков был расклад добра и зла в понятии римлян того времени, оказавшихся лишенными не только надежды на прогресс, но и иллюзии.

Впрочем, даже потерянные поколения, которые деградирующие общества презрительно выплевывают на свет, состоят из физически здоровых людей, желающих жить и радоваться. Поэтому римская мечта все еще содрогалась в предсмертных конвульсиях. Какие-то купцы привезли привет от Германика, которого они оставили в Азии еще живым, и Рим воспрянул. Волна ликования захлестнула столицу. Казалось, даже трон Тиберия пошатнулся от напора народной радости. Но придуманным счастьем можно опьяниться, однако им невозможно жить. Запал пустого оптимизма развеялся, и Рим снова погрузился в пучину отчаяния. В городе начался несанкционированный траур. Общественная жизнь остановилась. Даже неугомонная торговля притихла, перекрестки и площади больше не оглашались настырными призывами к пешеходным монетам. Смолк голос правосудия, опустели судебные залы. Форум был тих, как звездная ночь, хотя людей на нем толпилось не меньше, чем небесных светляков, изливающих печальное сиянье на этот город после заката. Пришлось сенату издать постановление о трауре, дабы народ скорбел с ведома властей. В честь Германика были придуманы самые разнообразные мероприятия по увековечиванию его светлой памяти в этом темном мире. Отныне его имя должно было провозглашаться в песнопениях жрецов салиев, его изображение из слоновой кости — проноситься в торжественной церемонии открытия цирковых представлений, повсюду устраивались места поклонения памяти героя, воздвигались статуи, возводились триумфальные арки.

Тиберий безучастно внимал этому фейерверку почестей, извергаемых впавшими в пафос сенаторами. Лишь однажды он вмешался в обсуждение, когда было предложено поместить в галерее библиотеки Палатинского дворца большой щит с изображением Германика среди портретов столпов римского красноречия. Тиберий заявил, что красноречие оценивается не по высокому положению в государстве, и поэтому он посвятит Германику такой же щит, на каких запечатлены другие римские писатели и ораторы.

Когда Тиберий впервые услышал о смерти Германика, он поспешил к матери. Та не удивилась столь редкостному в последние годы событию, как визит царствующего сына, и, поднявшись ему навстречу, спокойно сказала:

— Вижу, мой Тиберий, что ты уже все знаешь.

Обо всех окологосударственных новостях она узнавала раньше, чем он.

— Мужайся! Свершилась беда, — заговорила она теми же словами, какими встретила его после смерти Августа, — но нам не следует унывать. Многие великие отцы теряли сыновей. Однако жизнь продолжалась. Может быть, боги будут к нам милостивы, и Ливилла порадует нас новым потомством.

Тиберий пытливо заглянул в ее глаза и, как обычно, ничего не увидел. В этих двух бездонных колодцах утонуло немало страшных тайн. Одной больше, одной меньше — не разглядишь.

Выслушав еще несколько каменно-мертвенных фраз Августы, он возвратился к себе в кабинет, так ничего и не поняв. Несомненным было одно — Августа радовалась происшедшему. Зато сам Тиберий теперь боялся показываться на глаза людям. Он чувствовал себя, как человек, которого застукали наедине с трупом. В такой ситуации никакие слова, никакие оправдания не заставят свидетелей забыть то, что узрели их глаза. Тиберию казалось, что все сверлят его испытующими взорами. В лицах окружающих ему виделись упреки и обвинения. «Мы всегда знали, что ты самый гнусный преступник на свете, и вот теперь тайное стало явным! — говорили эти экспрессивные физиономии. — Ты на весь мир заявил о своей порочности!» Их взгляды проклинали его, бросали в него камни, язвили душу отравленными стрелами! Эти взгляды были подобны плевкам! «Знай же, тиран, что физическая смерть Германика стала твоей нравственной гибелью!» — постоянно звучал у него в мозгу непроизнесенный вслух приговор его подданных.

Но, как бы он ни прятался от людей, от одного человека ему укрыться было никак не возможно. И встреча именно с этим человеком грозила Тиберию наибольшими душевными муками. В сложившейся ситуации ему вменялось в обязанность нанести визит невестке, вдове его брата Друза и матери Германика.

Антония была единственной женщиной, которую Тиберий уважал наряду с матерью. Но, в отличие от Августы, Антония представлялась ему чистым и светлым существом. Он не только ценил ее за конкретные достоинства, но и симпатизировал ей как человеку. Она рано овдовела, однако всю жизнь хранила верность Друзу. Тиберий уговаривал ее выйти замуж во второй раз и вернуться к полноценной жизни, но Антония отказалась и вот уже почти тридцать лет жила, как девственная весталка, все еще скорбя по мужу. Чего стоили заявления развратной Юлии о том, что женщина по самой своей природе является блудливым животным, когда рядом с нею была Антония, которая, помимо прочего, превосходила дочку Августа еще и красотой! Тиберий даже признавался Антонии, что завидует покойному брату. «Я бы согласился умереть, если бы меня кто-нибудь так любил и помнил», — говорил он. А про себя думал: «Лучше быть мертвым, да любимым, чем живым, и всем ненавистным». Несколько детей Антонии умерли в младенчестве. Удалось вырастить троих. Старшим сыном был Германик, дочь Ливилла сначала была отдана за Гая Цезаря, племянника Августа, а после его смерти стала женою Друза, сына Тиберия, младшего сына Антонии звали просто по фамилии Клавдием. Он уродился странным, считался слабоумным, хотя в некоторых делах вел себя весьма разумно. Гордая Антония его не любила и считала позором семьи. «Природа его начала и не кончила», — презрительно отзывалась она о младшем сыне, не подозревая, что ему доведется стать монархом, да еще божественным, как Август: столь стремительно катилось римское общество к карикатуре на цивилизацию. Вообще, насмешница судьба устроила так, что несчастная при жизни Антония была посмертно вознаграждена в потомстве. Римскими правителями стали ее сын, внук и правнук. Но этот, будто бы счастливый для нее расклад оказался крайне несчастливым для Рима и явился римским позором на все времена.

Несмотря на то, что Антонии доложили о визите принцепса, она не вышла к нему навстречу, как делала это обычно. Но Тиберий не был в обиде, сейчас он простил бы ей даже серьезные прегрешения, столь сильно страшила его эта встреча. Служанка провела его через пустой угрюмый атрий в женские покои. Антония сидела на жестком стуле у маленького столика, который сейчас назвали бы журнальным, и лишь подняла навстречу гостю взор. Тиберий остановился у порога и с волнением смотрел в ее глаза. Она словно ухватила его за этот взгляд и долго не отпускала.

— Я… — попытался заговорить Тиберий, но осекся и вспотел от напряжения.

Еще какое-то время длилась пауза, потом Антония встала, подошла к нему и, обняв, грустно припала лицом к его плечу.

— Я верю тебе, — сказала она тихо, но твердо.

Многое пережил в тот момент Тиберий. Слова этой женщины перевесили для него слепую злобу всей римской толпы.

Затем она снова села, сославшись на слабость, и предложила ему другой стул напротив себя. Но он по-прежнему стоял и смотрел на нее во все глаза. Так они еще некоторое время общались без слов, потом Антония медленно произнесла:

— Зло заключено во мне самой. Судьба изначально задумала меня как источник несчастий для всех близких. Смотри сам: мой отец — Марк Антоний, а дядя — Август, я совмещаю в себе несовместимое, в моих жилах течет не кровь, а яд противоречия. Мое рожденье — итог лицемерной политической сделки. На какую же я могла рассчитывать жизнь? Меня одинаково ненавидели и отец, и дядя, для каждого из которых я была вражеским плодом. Я принесла несчастье любимому мужчине — Друзу, любимому сыну — Германику. Внутренний разлад, заложенный в меня природой, в открытую проявился в уродстве Клавдия. За тем он и жив, чтобы быть мне наказанием и свидетельствовать перед всеми об изначальном изъяне в моей душе. И этот еще долго будет жить, а вот Германик…

Тиберий предпочел бы промолчать и теперь, но почувствовал, что надо оказать помощь женщине. Не в его силах было отвлечь ее от горя, но он мог хотя бы избавить ее от необходимости говорить, взяв инициативу на себя.

— Я был справедлив к нему, — начал он. — Ты же видела, Антония, что я оказывал ему почет на столько же больший, чем Друзу, на сколько он превзошел делами моего… то есть младшего сына. И поручения я ему давал наиважнейшие, чтобы он мог отличиться.

— Я тебе верю, — повторила Антония спасительную формулу.

Тиберий ушел от невестки просветленным и, будучи успокоенным, начал обдумывать новую политическую обстановку, сложившуюся со смертью главного наследника и потенциального конкурента, как любой наследник. Он со стыдом признавался себе, что чисто практически ситуация для него значительно упростилась, и старался побороть в себе невольную радость. «Впрочем, мне особой разницы нет: Германик или Друз. Для меня важнее, что все эти события дискредитировали Гнея Пизона, — подвел он итог своим размышлениям. — Но как судьба благоволит моему Друзу!»

Впервые за несколько последних дней Тиберий уснул спокойно, без терзаний. Но вдруг среди ночи его разбудил громкий клич торжествующего народа: «Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!»

«Что это? Как такое может быть? — вопрошал себя потрясенный Тиберий. — Не иначе как боги наказали меня за неблаговидные мысли. Но в таком случае боги — не природные силы, не духи различных стихий, а такие же существа, как и мы, люди, со своими страстями, ненавистью, завистью, злорадством и, между прочим, чувством юмора! Совсем, как в мифах наивных греков! Нет, не может быть! Но ведь есть?!»

Тиберий вышел на веранду дворца и увидел факельное шествие у подножия Палатина, двигавшееся вдоль Священной улицы. А далее весь форум был запружен толпами ликующих граждан.

«Жив, здоров, спасен Германик: Рим спасен и мир спасен!» — гремел жизнерадостный хор в центре огромного города, а окраины отзывались: «И мир спасен!»

Оказалось, что именно в тот день в Риме распространилась ложная весть о выздоровлении Германика. Лишь к следующему вечеру удалось разобраться в ситуации и выявить ошибку. За это время едва не произошла революция, лишь отсутствие лидера уберегло принцепса от расправы. Однако некоторые группы агрессивных граждан забросали дом Тиберия и других аристократов камнями, а кого-то из нобилей даже побили, застав на улице.

Этот драматичный день изменил оценку Тиберия в отношении про-изошедших сдвигов в римском обществе. «Германик не был мне соперником живой, но стал таковым мертвый, — сделал он неутешительный вывод. — Иногда мертвые сильнее живых, их легче обожествлять».

Вторично похоронив Германика в своих душах, народ был безутешен и скорбел даже после истечения срока траура. Уныние, как эпидемия, поразило огромное государство и почти парализовало его жизнедеятельность. Стараясь реанимировать поникшее духом общество, Тиберий активизировал работу сената и добился нескольких постановлений по очищению нравов.

Много шума наделал процесс по делу распутницы Вистилии. Она была дочерью претора, то есть принадлежала довольно знатному роду. Когда эдилы застукали ее в самый сладкий момент горького нравственного заблуждения и налицо были все орудия преступления, она прилюдно опустошила кошелек любовника и объявила себя проституткой. Эдилы испытали моральное удовлетворение и удалились, предоставив разудалой красотке возможность завершить начатое и благодаря отсутствию морали получить то, что находилось за ее гранью.

Испокон веков страшнейшей бедой у римлян считалось бесчестие. Поэтому предельным наказанием для падшей женщины являлось признание в своем позоре. Теперь же нравы изменились, а обычаи и законы не успевали отслеживать их деградацию. В возникший зазор между жизнью и законом проникла хитрость. И те женщины, которые были проститутками в душе, легко объявляли властям и народу о своем низком статусе, позволявшем собирать высокий доход, и таким образом уходили от ответственности.

Тиберия более всего возмущала именно такая, ползучая хитрость. Поэтому он вознамерился перекрыть пороку прямой доступ к прелестям знатных римлянок. С этой целью он превратил процесс в отношении Вистилии в дело государственной важности.

Если по-старинке считалось, что с проститутки спроса нет, то очень строго спрашивалось с ее мужа. Римские законы закрепляли за мужьями обязанность блюсти честь жен, а тех, кто не справлялся с этой задачей, обвиняли в сводничестве. У мужа Вистилии потребовали объяснений, почему он сам не подал в суд на жену за попрание супружеского долга. Тот со змеиным хладнокровием, позволившим ему в дальнейшем достичь преклонного возраста, напомнил, что установленным порядком обманутым мужьям предоставляется шестьдесят дней на обдумывание своей несчастной судьбы. Поскольку в его случае минуло только пятьдесят девять или вовсе пятьдесят восемь дней, он якобы еще не оценил степень измены жены, не решил, в достаточной ли степени она проститутка. После долгих прений сенат постановил невозмутимого мужа оставить в покое, а Вистилию выслать из Рима. Но главным итогом этого дела стал указ, запрещавший промышлять телом тем женщинам, чьи деды, отцы или мужья принадлежали сословию всадников. Охранение чести женщин сенаторских семей имелось в виду как само собою разумеющееся.

Следующим государственным актом принцепс ввел дотацию на хлеб из средств своей, императорской казны. Цены для народа, естественно, снизились, но плебс, страдая по утраченной политической мечте, потерял аппетит. Правда, усердствующие подхалимы инициировали волну восхвалений правителя и вновь попытались объявить его отцом Отечества. Но Тиберий опять отказался.

Тогда же принцепсу пришло письмо из Германии от вождя племени хаттов. Тиберий велел зачитать его в сенате. После изгнания Маробода, междоусобица в Германии лишь усилилась. Арминий яростно боролся за власть. По-видимому, он намеревался создать единое Германское царство, что, конечно же, было крайне опасным для Рима. И вот теперь один из его конкурентов предлагал Тиберию услугу: он обещал отравить обидчика римлян, если ему передадут хороший яд. Едва только письмо было оглашено в курии, Тиберий поспешно взялся его прокомментировать. Он опасался, как бы кто-нибудь из сенаторов не запятнал себя дурною речью.

— Уже не только мы сами, но и наши соседи стали забывать, что мы — римляне, — сказал он. — Напомним же им об этом, чтобы впредь никто не смел унижать нас предложением предательства.

После такого начала обсуждение оказалось недолгим. Сенаторы с негодованием отвергли гнусную услугу, как не раз делали в подобных случаях их предки.

Гордый ответ римлян не намного продлил жизнь Арминия. Он на собственном опыте убедился, что создавать гораздо сложнее, чем разрушать. Германские племена не хотели терять свою автономность, и претендент на царство встретил ожесточенное сопротивление. Война шла с переменным успехом, битвы сменялись интригами, в результате одной из которых Арминий погиб. Римляне, будучи единственным народом, способным ценить доблесть своих врагов, запечатлели его в истории как героя, освободителя Германии.

Однако Тиберию не удалось отвлечь внимание народа от его страданий. Что бы ни сделал принцепс, массы все встречали неодобрительным гулом. Сограждане не могли простить Тиберию двух вещей: смерти Германика и того факта, что сам он все еще жив. В общем, по мнению римлян, Тиберий был «плохим римским парнем» и исправлению эта ситуация не подлежала. Зато боги, кажется, не имели к принцепсу особых претензий и сделали ему превосходный подарок. Ливилла, жена Друза, родила двойню, причем оба ребенка были мальчиками.

Тиберий очень радовался доброму событию и даже, забыв официальный тон, похвалился своим счастьем в сенате. При этом он обратил внимание на то, что прежде ни у кого из высшей римской аристократии не рождалась двойня. Пополнение в семействе Цезарей казалось тем более желанным явлением, что оно последовало сразу за несчастьем, постигшим этот род, ведь младенцы приходились племянниками Германику. Кроме того, Тиберий придавал происшедшему мистический смысл. «Дурного человека судьба не облагодетельствует таким образом, — говорил он друзьям. — Народ не верит ни моим словам, ни делам, так пусть же поверит небесам!» Клиенты принцепса пытались внедрить эту мысль в народное сознание, но плебс встретил радость Тиберия с угрюмым осуждением. И даже сам факт прибавления в царствующей фамилии огорчил простолюдинов. «Теперь Друз, обогатившись потомством, совсем оттеснит семью Германика», — сетовали они.

В начале следующего года к италийскому берегу причалила эскадра, которая доставила Агриппину с прахом Германика. Под стон тысяч собравшихся со всей округи людей она сошла на пирс в Брундизии с подросшим Калигулой и младенцем, родившимся уже во время командировки мужа. Агриппина сама несла урну с прахом. Едва ступив на берег, она остановилась, словно с этим шагом иссякли ее последние силы, и вперила страдальческий взор в землю. Некогда она одним своим видом смирила солдатский бунт, несколькими словами воодушевила обескураженное поражением войско. Вот и теперь она сразу приковала к себе всеобщее внимание и овладела душою огромной толпы. Глядя на эту женщину, люди поняли, что ныне их земля, на которую так горестно взирала Агриппина, совсем осиротела, лишившись своего последнего героя. Но, когда всеобщее отчаяние достигло предела и кто-то начал сходить с ума и рвать на себе одежды, Агриппина слегка подтолкнула вперед Калигулу. Вид заносчивого семилетнего мальчугана, с младенчества привыкшего позировать перед толпой, пробудил в людях угасавшую надежду. «Только бы судьба уберегла потомство Германика! — взмолился народ. — Только бы жестокая длань тирана не коснулась славной семьи!» Затем Агриппина приподняла повыше погребальную урну, и народ снова зарыдал.

Так, дирижируя народным хором, с искренним надрывом исполнявшим песнь скорби, Агриппина начала свой траурный поход на Рим. Тиберий прислал ей для сопровождения две преторианские когорты и дал указание властям областей, через которые пролегал путь колонны, организовать все необходимые мероприятия для воздаяния посмертных почестей Германику. Перед прахом героя склонялись войсковые знамена, опускались фасцы магистратов. Народ прибывал даже из отдаленных поселений и, весь в черном, вливался в черное шествие. Друз специально возвратился из Паннонии и, захватив в Риме остальных детей Германика, а также Клавдия, выступил навстречу колонне. Сам Тиберий коснулся урны с прахом приемного сына у ворот Рима. Когда шествие вступило в черту города, все граждане высыпали на улицы и залили их слезами. Тут же рыдали консулы и другие должностные лица. Скорбели все: простолюдины, всадники, аристократы, женщины, дети, и даже торговцы, наверное, потому, что торговля впервые спасовала пред людской бедой и слезы не дали барыша.

Возвратившись после захода солнца домой, Тиберий чувствовал себя посрамленным всеобщей тоской по ушедшему в небытие Риму, олицетворенному в Германике, и презрением к Риму сегодняшнему, его Риму. Он, может быть, тоже предался бы печали по прошлому, будь его воля, но ему приходилось создавать настоящее и прокладывать путь будущему. Для этого требовалось много сил: и физических, и духовных. А народ весь день бросал в него ненавидящие взгляды. Злоба сограждан, как щелочь, вытравляла в его душе остатки добрых чувств.

Зато на виду у принцепса плебс ластился к Агриппине еще сильнее, чем раньше. И она сумела этим воспользоваться, она постаралась! Агриппина словно объявила Тиберию войну, словно вызвала его на битву. Находясь рядом с ним, она всячески привлекала внимание народа к себе, норовя оставить его в тени, а то и вовсе — бросить на него тень недобрым взглядом, понятным массе. Германик был племянником, а формально сыном принцепса. Поэтому Тиберий имел ничуть не меньшие основания скорбеть об умершем, нежели его жена. Но стоило ему сказать слово, как Агриппина его перебивала, стоило сделать красноречивый жест, Агриппина выступала вперед, заслоняя его от народа, или страдальчески заламывала руки. Если этого оказывалось недостаточно, то вдруг пронзительно вскрикивал Калигула, которому по его малолетству прощалось все. Естественно, Тиберий негодовал, сталкиваясь с такой неуместной, как ему казалось, оппозицией. Но лишь только его лицо искажалось недовольством, Агриппина отступала назад, и плебс с возмущением наблюдал брюзгливую мину на лице ненавистного тирана. «Он даже не скрывает своей злобы к Германику, Агриппине и ко всем нам, — шептались простолюдины. — Зато взгляните на внучку Августа! Как глубоко она страдает, а все равно смотрит ласково на нас». «А мне, так вовсе, улыбнулась!» — отзывался кто-то рядом. Аналогичные пересуды волною разносились по всей толпе, как круги на воде, расходясь от брошенного камня. Сенаторы, ориентируясь на вкусы публики, тоже почтительно склонялись перед Агриппиной и заигрывали с малолетним хулиганом, поворачиваясь спиною к Тиберию.

Для незадачливого плебса все здесь было ясно и четко раскладывалось по лицам и знакам: тяжкое горе, которое обозначено черной урной, добро в образе великолепной Агриппины, и зло в обличии отвратительного, вечно всем недовольного принцепса. Народ вел себя в соответствии с таким пониманием обстановки. А многолюдство, всегда умножающее эмоции, и траурная атмосфера, нивелирующая приличия, делали выражение страстей толпы особенно откровенным. Даже на Родосе, будучи всеми гонимый, Тиберий не испытывал такой муки, как в этот день. Провожая урну с пеплом Германика, он нес в себе пепел собственной души, отравленной людским непониманием и сожженной ненавистью.

Когда же ночь позволила Тиберию, наконец-то, скрыться от толпы в своем дворце, он в мраморной тишине атрия ощутил себя, как в склепе. Гложущая боль униженья усилилась, едва только он остался в одиночестве. От оскорбления не спрячешься в четырех стенах, его всегда придется носить в себе.

— Я говорила тебе, что не следовало идти к разъяренной черни, — раздался из темноты голос Августы.

Тиберий вздрогнул и неприязненно поежился при звуках знакомой речи, но в следующий момент едва не бросился в объятия матери, как в далеком детстве. С трудом удержав эмоции в кулаке воли, он сказал:

— Как же было не идти?

— Может быть, ты пойдешь и на погребенье?

— А разве есть шанс избежать…

— Будешь выдавливать слезинки из холодных старческих глаз, когда они поволокут горелую пыль в мавзолей?

— Августа, как ты выражаешься? Ведь он был твоим внуком!

— Да, очень давно, до того, как он стал мужем Агриппины. Август изменял мне телом, а этот изменил душой. Он всецело предался ей! Она его околдовала и подчинила. Но зато ты, Тиберий, целиком мой! Даже когда ты гневаешься на меня, когда ненавидишь — все равно мой!

— Давай пройдем в таблин и зажжем светильник, — нервно сказал Тиберий, чтобы сменить тему.

Когда они расположились в кабинете и их разделил бледный свет масляного фонаря, Тиберий с надеждой спросил:

— Августа, ты не бросаешь слов на ветер. Скажи, что ты придумала во спасение от злобы разъяренной толпы?

— Мы никуда не пойдем. Мы не будем участвовать в триумфе Агриппины!

— Но разве отец может отсидеться во дворце, когда хоронят сына?

Августа не спешила с ответом, наслаждаясь мгновеньями торжества над ним, столь явно обнаружившим зависимость от нее.

— Если мы скажемся больными, никто не поверит. Это будет дурно выглядеть, — натужно размышлял Тиберий.

— А разве сегодня ты выглядел не дурно?

В этот момент с улицы донесся рев страдающего плебса, словно рык раненого зверя. Там снова было факельное шествие.

Тиберий совсем сник.

— Я всегда находил выход, но сегодняшний день отнял у меня все силы, лишил меня последней уверенности…

Августа высокомерно усмехнулась и царственным тоном изрекла:

— Да, отец может прятаться дома во время похорон сына, если там же будет находиться и мать.

— Что ты сделала с Антонией? — испуганно воскликнул Тиберий и даже вскочил с места, проявив редкую прыть при его извечной, можно сказать, профессиональной сдержанности.

— Я убедила ее остаться, — с наигранной простотой разъяснила Августа, втайне наслаждаясь своим триумфом, точь-в-точь, как Агриппина несколько часов назад. Сколь схожи все женщины и в торжестве, и в горести!

— Это невероятно! Что ты с нею сделала?

— Успокойся, мой мальчик, мое великовозрастное порочное дитя, все честно и добровольно. Я всю жизнь управляла мужчинами, что же против меня какая-то женщина, пусть и твоя любимица? Мне подчиняются все, а она ничуть не лучше других, напрасно ты ее так боготворишь.

— Я ее увижу? — неуверенно спросил Тиберий.

— Да жива она! — зло крикнула Августа и, резко взмахнув подолом, встала и ушла, не попрощавшись.

Тиберий всю ночь думал, что же хуже: предстать ненавистному оку плебса и материализовать в собственной персоне все недовольство римлян, накопившееся за столетие гражданских войн, репрессий и подавления свободы самореализации людей, или же быть проклинаемым за глаза? На каком бы варианте он ни остановил выбор, тот казался наихудшим. А в тех случаях, когда Тиберий не мог найти положительного решения проблемы, он предпочитал избегать активности. И Тиберий остался дома, как и Августа. Они якобы утешали впавшую в отчаянье и слегшую от душевного недуга Антонию. Отсутствие на похоронах матери умершего будто бы оправдывало и дядю, и бабку.

Народ был в гневе на властителей за то, что они игнорировали такое событие, но в то же время многие вздохнули с облегчением, поскольку теперь им никто не мешал искренне предаваться горю. Принцепс и его мать воспринимались плебсом, как чужие люди, чье присутствие сковывало и угнетало. Агриппина была рада отсутствию врагов. Она считала это своей победой, причем Тиберий был повержен ею в борьбе за народную любовь в очном поединке, а ненавистная Августа и вовсе не осмелилась вступить в бой. Сегодня никто не помешает ей, Агриппине, править римлянами, властвовать над их чувствами, готовить их к грядущему возмездию!

Активное участие в погребальном ритуале принимал Друз, но Агриппина сумела затмить и его. В конечном итоге она солировала в исполнении Римом песни скорби по ушедшей доблести, а все остальные лишь вторили ей, подпевали, подражали. Когда шествие с погребальной урной вышло на Марсово поле и направилось к гробнице Августа по дороге, размеченной пылающими факелами, все: и магистраты, и воины, и плебс, распределенный по трибам, как во время комиций, — разразились рыданьями и стали восклицать, что Римское государство погибло и надеяться больше не на кого. Сейчас никто не боялся соглядатаев и доносчиков свирепого тирана. Не явившись сюда, к ним, он признался в собственной слабости, выказал страх перед нравственным судом сограждан. Так им ли, победителям, страшиться трусливого злодея? Нет, сегодня они достигли дна пропасти, дальше падать некуда и можно, наконец, поднять голову, чтобы посмотреть в лицо пороку. А лицом порока общественной системы был, конечно же, Тиберий. В адрес этого отвратительного, никогда не улыбающегося лица и выплевывались теперь все проклятия.

Когда же плебс на стихийном народном собрании таким образом затвердил свою ненависть к принцепсу, Агриппина встала на возвышение и выразила людям благодарность. Нет, не за ненависть к ее врагам, а за любовь к Германику и всей его семье. Она отлично понимала, что воодушевление народа — явление недолговечное, как порыв весеннего ветра, и расходовать его нужно рационально, поэтому ее слово было кратким. Произнеся несколько чеканных, летучих фраз, она будто поперхнулась горем, осеклась, потом вскинула голову выше прежнего и, хлопнув ресницами, широко распахнула глаза, в которых сердобольные граждане увидели слезы. А на лице ее засветилась грустная, но теплая улыбка — словно солнце проглянуло на исходе дождливого дня. Для дальних зрителей, не имеющих возможности увидеть ее игру глазами, Агриппина сделала синхронный перевод жестами и взмахнула руками, как крыльями, заставив чувства людей воспарить ввысь.

«Агриппина — украшение отечества!», — воскликнули в восторге простолюдины, радуясь поводу продемонстрировать и добрые чувства.

«Поистине так! Ведь она — единственная, в ком струится кровь Августа!» — запели рядом.

«Агриппина — непревзойденный образец древних нравов!» — гремела толпа, очищая душу неумеренным ликованием после неумеренной ненависти.

«Внемлите горестному гласу Рима, счастливые небеса! Мы отдали вам душу лучшего из граждан, так подарите же добрую жизнь его чадам! Спасите, бессмертные боги, отпрысков Агриппины, пусть они здравствуют на радость всем нам! Пусть они переживут своих недоброжелателей и восторжествуют над ними!»

Агриппина внимала этому хору в позе жрицы в момент апогея экстатического обряда. Ее фигура изображала устремление к небесам и, казалось, из нее вот-вот стартует душа, чтобы белым лебедем воспарить к багровым закатным облакам. А лицо Калигулы, как всегда, стоящего рядом, осклабилось широкой улыбкой, и в его смышленых глазах блеснул озорной огонек. Старшие дети блюли предписанную обстановкой серьезность. Другой будущий правитель, Клавдий, страдавший несварением, неосторожно испустил газы. Это случалось с ним в самых неподходящих ситуациях. Сенат в свое время даже примет по этому поводу специальное постановление, придающее побочному следствию дурного пищеварения статус приличного, вполне светского процесса.

Тиберию доложили о триумфе Агриппины во всех подробностях. Особенно живописную картину нарисовал Элий Сеян, по долгу службы находившийся вблизи охраняемого им семейства. Как всегда, он сумел сделать акцент на тех деталях события, которые особенно волновали принцепса.

— Ладно, главное, что все осталось позади, — сказал Тиберий после долгого молчания, последовавшего за рассказом префекта преторианцев.

— Боюсь, Цезарь, что, наоборот, все только начинается, — угрюмо или вкрадчиво предупредил Сеян.

— Ты думаешь? — вновь встревожился Тиберий.

— Зато ты можешь рассчитывать на меня, Цезарь. Я всегда с тобой.

Подобные заверения Тиберий слышал от многих людей, но они редко радовали его так, как в этом случае. Правда, на том все доброе для него и закончилось, поскольку волнения в народе не улеглись и после захоронения праха Германика. Кто-нибудь вновь и вновь поднимал очередную волну сожалений об утраченной мечте, которая тут же пробуждала недовольство существующей властью. «Похороны такого героя, сына принцепса могли бы быть и более пышными, — ворчал народ. — Вспомним, какие почести отцу Германика Друзу оказал Август!» Упреки Тиберию в несоответствии уровню Августа были любимой темой плебса, которой, пожалуй, исчерпывался весь его интерес к политике. «Август выехал навстречу Друзу и встретил его тело у самого Тицина, — с почтением говорили люди, — а Тиберий едва доплелся до городских ворот. Да какое там может быть сравнение! Тиберий, конечно же, не Август! Не умеет править, так хотя бы уважение к добрым людям проявлял! Он не любит сына, не любит народ римский! Он никого не любит!»

Подобные пересуды продолжали будоражить столицу, и Тиберий обратился к гражданам с особым эдиктом. В этом воззвании он напоминал, что множество великих римлян погибло или скончалось преждевременной смертью и соотечественники всегда отдавали им должное, почитая их память. Но ни о ком народ не страдал так безутешно, как о Германике. А все чрезмерное не нормально. Принцепс призвал сограждан помнить, что они, будучи народом-повелителем, должны вести себя сообразно своему статусу. Потенциал Рима велик, и сколь ни тяжела была бы утрата, его мощь не поколеблется. «Правители смертны — государство вечно! — чеканно вещал Тиберий. — Пора возвращаться к нормальной жизни».

После этого пессимистический ропот на форуме поутих, однако люди продолжали скорбеть в душе. Но тут произошло событие, вновь пробудившее народный гнев. В Рим возвратился Гней Пизон.

Будучи высланным из своей провинции, он не спешил в Италию, где ему грозил суд. Всячески затягивая путешествие, Пизон надеялся дождаться, когда в толпе улягутся страсти, чтобы его дело рассматривалось холодным рассудком, а не трепещущим от гнева сердцем. Прибыв, наконец, на Адриатику, он отправил в столицу сына Марка, а сам завернул к Друзу в Паннонию, куда тот возвратился после завершения погребальных мероприятий.

Друз теперь был самым явным претендентом на престол, и этому так или иначе посодействовал Пизон. Если даже бывший наместник Сирии не совершал отравления Германика, то он косвенно способствовал его болезни, препятствуя его начинаниям и создав вокруг него нервозную моральную атмосферу.

Гней Пизон надеялся на признательность прямодушного, бесхитростного принца. Однако Друз принял незваного гостя холодно и заявил ему, что если обвинение в его адрес справедливо, то, значит, он принес ему самое большое горе. Выждав, пока эта фраза уляжется в сознании легатов и других должностных лиц, присутствовавших на встрече, Друз дипломатично добавил: «Впрочем, я надеюсь, что все слухи и обвинения в твой адрес, почтенный Пизон, окажутся лишь вздорными наветами, и несчастье, постигшее нашу семью, не навлечет бед на других». На этом прием завершился, а от дальнейших встреч Друз отказался.

Римляне тут же прокомментировали такое «взрослое» поведение Друза как результат наущений Тиберия. «Не мог простофиля Друз действовать столь грамотно и ловко, — шумела толпа на форуме. — Не в его характере прибегать к стариковским уловкам». Никому почему-то не пришло в голову, что молодой человек посерьезнел именно в силу своего нового статуса, что он начал примерять на себя титул принцепса. В конечном итоге все это навлекло очередные подозрения на Тиберия. «Тиран дистанцируется от своих вчерашних пособников, — думали добропорядочные граждане, — заметает следы преступления».

А в это время Тиберий выслушивал исповедь Марка Пизона. Принцепс держался с Марком подчеркнуто приветливо, стараясь продемонстрировать согражданам свою беспристрастность перед лицом предстоящего судебного разбирательства.

После такой «разведки боем» в столицу явился и сам Гней Пизон. Он прибыл по Тибру и высадился с корабля в центре Рима в час наибольшего многолюдства, гордо проследовал с Планциной в сопровождении толпы клиентов сквозь озадаченную толпу и восшел на Палатин, где возвышался его дворец, подготовленный к пиршеству. Всем своим видом он хотел показать, что ни в чем не виноват и чувствует себя вполне комфортно. Однако Пизон переиграл. Он заботился лишь о том, как бы посолиднее подать себя, но не подумал о чувствах народа. Его поведение стало вызовом людской скорби, и плебс не замедлил с ответной реакцией.

«До чего же распоясался порок, средь бела дня на глазах у всех празднует свою победу над доблестью и честью! — возмущались горожане. — Пизон посмел причалить у самой гробницы Августа! С непристойной усмешкой убийца прошествовал мимо праха своей жертвы!»

Дом Пизона на склоне Палатина был празднично украшен лентами. Слуги в парадной форме встречали хозяина у порога. Тут же толпились гости, поглаживавшие животы в предвкушении яств аристократического стола. Пизон намеренно переобнимался с многочисленными гостями прямо у входа, чтобы это видели задравшие головы простолюдины на форуме. Затем грянул пир, и шум пьяной радости обрушивался с палатинских высот на головы возмущенного плебса.

На следующий день Фульциний Трион вызвал Гнея Пизона в суд. Добыча от победы над Либоном лишь разожгла аппетит этого хищника, промышляющего красноречием в дебрях форума, а если доведется, то и среди внушительных колонн зала курии. Но ему преградили дорогу бывшие легаты Германика. Они заявили, что Трион не достоин выступать солистом в главной драме последних лет как человек посторонний. Сами они будто бы тоже не берутся быть обвинителями, и намерены лишь предъявить свидетельские показания. Правда, они тут же дали понять, что в данном случае честное свидетельствование одновременно является и самым тяжким обвинением. По их предложению, вести этот процесс надлежало самому принцепсу. Пизон согласился с их мнением, полагая, что Тиберий в своих суждениях менее зависим от воли толпы, чем сенаторы.

Тиберий почувствовал себя в ловушке. Народ требовал крови, следовательно, не осудить Пизона было невозможно. Кроме того, в случае оправдания обвиняемого, принцепс, по представлению плебса, подтвердил бы подозрения в собственный адрес. Но для того, чтобы осудить Пизона, требовалось доказать факт отравления. Это представлялось крайне сложным даже в случае, если отравление имело место. Однако важнейшим в этом деле был не технический аспект, а политический. Признание Пизона отравителем опять-таки усугубило бы подозрения в причастности к преступлению самого Тиберия, поскольку никто не поверил бы в то, что проконсул осмелился на такой шаг, как устранение наследника престола, без ведома принцепса. Помимо прочего, аристократия обвинила бы Тиберия в гонениях на высшую знать. Но уйти от ответственности, уклониться, ему тоже не представлялось возможным; как лидер сената он должен был взвалить этот груз на себя.

Итак, любое слово принцепса по рассматриваемому вопросу делало его врагом плебса или нобилитета, либо народа и знати одновременно. Поэтому он предпочел не говорить, а слушать. Как обычно, Тиберий подошел к делу обстоятельно и повел его неторопливо. Он вызвал свидетелей и опросил их в присутствии своего ближайшего окружения. Затем также в узком кругу он переговорил со сторонниками обвиняемого. Глубокомысленно помедлив еще день, Тиберий объявил, что предстоящий процесс слишком сложен, требует большой подготовительной работы, а потому без помощи сената ему не обойтись. Под таким благовидным предлогом принцепс передал это дело сенату. Постепенно он совсем ушел в тень. При этом получилось, что от его имени ход следствия контролировал Элий Сеян, который располагал осведомителями во всех кругах римского общества.

Вначале Сеян сам выступал в роли информатора принцепса. Но однажды он дал знать Тиберию о своем возросшем значении.

— Тебе не стоит волноваться, Цезарь, я вошел в доверие к Пизону и, внушив ему надежду на нашу поддержку, тем самым надел на него узду, — с заметным самодовольством сообщил Сеян. — Теперь он не пойдет в открытое наступление и не скажет ничего лишнего.

Изумленный Тиберий посмотрел на него неприятным взглядом. «Ты смеешь меня подозревать, когда мне верит даже Антония!» — мысленно воскликнул он и уже собрался урезонить своего служаку, но осекся, едва раскрыв рот. В последний момент ему подумалось, что Сеян, возможно, имеет в виду причастность к делу Августы.

В эти мгновения Сеян изучал работу мысли принцепса по его лицу и теперь, подведя итог, усмехнулся. Тиберию в этой усмешке почудилась демонстрация чувства превосходства, и он тоже пристально посмотрел на собеседника. Но тот уже всем видом выражал послушание и собачью готовность служить.

— Хорошо, Луций Элий, — сказал Тиберий, — ты выбрал верный способ действий. В условиях всеобщего недоброжелательства любое слово обвиняемого может стать поводом для клеветы на нас. Пусть меньше болтает.

— Я стараюсь поступать так, как поступал бы ты сам, император, если бы тебя не стеснял в действиях высокий сан.

— Пока это у тебя получается, — с ударением на первом слове мрачновато сказал Тиберий.

— У меня это будет получаться всегда! — отпарировал Сеян скрытое сомнение принцепса. — Ты еще увидишь, насколько я могу быть тебе полезен.

«Он все время опережает меня на один ход, — подумал Тиберий. — Смышленый малый. Впрочем, так выходит потому, что он видит цель в угодничестве, а я думаю только о деле».

После этого Тиберий в свою очередь попытался хитрить с Сеяном, чтобы выведать, какие-либо сведения о возможной виновности Августы. Но ему не удалось ни узнать что-либо определенное, ни избавиться от тягостного подозрения.

После разговора с префектом преторианцев Тиберий мог порадоваться, что обрел инициативного помощника, который освободил его от неприятного и хлопотного дела. Но зато смутные прежде опасения относительно матери, теперь, не став более четкими, вдруг обрели силу. Сеян ни единым словом не подтвердил их, но Тиберий видел, что сам для себя тот уверен в виновности Августы, и эта уверенность, помимо воли, передалась ему. Тиберий начал следить за матерью, взвешивать ее слова, исследовать настроение. И это отнимало у него последние душевные силы. Если Августа стала инициатором отравления Германика, то, значит, она всегда была не тем человеком, которого знал Тиберий, значит, ошибочны все его прежние представления о матери, а следовательно, и о самом себе. Ее виновность означала, что вся жизнь Тиберия зиждилась на преступлениях.

Но если Августа имеет отношение к смерти Германика, то об этом известно Планцине и, соответственно, Пизону. Новые подозрения заставили Тиберия по-особому всматриваться в лицо обвиняемого. Род Кальпурниев Пизонов имеет большой вес. Если Гней Пизон сможет взвалить вину за несчастье, постигшее Германика, на Августу, то тем самым подтвердит вообще все недобрые домыслы римлян относительно принцепса и его матери. В таком случае плебс, радуясь разоблачению нелюбимого правителя, способен простить Пизона. Тогда у оппозиционной аристократии появится шанс захватить власть, а его, Тиберия, постигнет позорная смерть и Гемонии.

Обо всем этом думал Тиберий, глядя на суровое лицо гордого Пизона во время бесконечных выступлений всевозможных свидетелей. Сколь страшно самому могущественному человеку в мире сознавать свою зависимость от того, кто фактически уже обречен на смерть! Как ненавидел Тиберий свою мать за то, что она подвергла его такой унизительной и крайне опасной зависимости! Он ненавидел единственного близкого человека, тогда как все остальные были ему просто врагами!

Но, может быть, дело не столь безнадежно, ведь пока нет никаких доказательств самого факта отравления, а уж тем более, причастности Августы? «А он знает», — думал Тиберий и сверлил Пизона пронизывающим взглядом. «Поговорить с ним наедине? — рассуждал принцепс. — Но это вызовет подозрения. А главное, Пизону не выгодно разглашать правду. Если он подтвердит участие Августы в убийстве, то навлечет на себя беду как опасный свидетель. Если — опровергнет, то, наоборот, перестанет нас интересовать и обесценит свою жизнь. Народ жаждет расправы, его свирепости Пизон может противопоставить только мою власть, следовательно, ему необходимо морочить мне голову, чтобы держать на крючке».

Гней Пизон поймал на себе взгляд принцепса и в свою очередь задержал на нем внимание. Столько во взоре подсудимого было всего непередаваемого словесно, что Тиберий потупился.

Между ним и Гнеем Пизоном существовала особая связь. Двадцать семь лет назад они вместе исполняли консулат. По римским понятиям это означало дружбу или, по меньшей мере, единство взглядов и деловое сотрудничество. История знает примеры, когда даже личные враги во время совместного консулата забывали о неприязни и взаимодействовали с пользой для общего блага. Кроме того, отправление консульства являлось не только государственным делом, но и религиозным актом. Высшие магистраты наделялись правом ауспиций, то есть получали возможность запрашивать волю богов. Они становились связующим звеном между римским народом и небесами. Поэтому консулов объединяла не только общность деяний и ответственности за Отечество, но также иррациональная нить, ведущая в заоблачную высь.

И вот теперь один из них находился в положении подсудимого, а другой — высшего судьи, но подоплека истории была такова, что в любой момент они могли поменяться местами. Причем лишь один из них обладал ключом к тайне и реально владел ситуацией, а другой имел право действовать, но был безоружным ввиду недостатка информации.

Вновь и вновь встречаясь взглядом с Пизоном, Тиберий терзался, гадая, чего в его глазах больше: мольбы или угрозы. В эти мгновения он вновь проклинал мать, хотя и понимал, что сам является всего лишь ее частью, причем не только физически, но и как политик.

Тем временем расследование шло своим чередом. Фульциний Трион все-таки добился права обвинять Пизона. Он заявил, будто высмотрел в нем преступника еще задолго до его проказ в Сирии. Запретить ему говорить о тех давних проделках Пизона никто не мог, и Фульциний взгромоздился на ораторское возвышение. Он сполна покрасовался перед сенатом и принцепсом, живописуя тщеславие и корысть Пизона, проявленные им в пору наместничества в Испании. Однако всем было ясно, что словесная суета вокруг таких, ставших обыденными злоупотреблений властью, которые приписывались оратором обвиняемому, не могла решить дело. Но, когда слово получили друзья Германика, ситуация стала еще более запутанной. Финиша не просматривалось. Обсуждение проходило агрессивно. Клокотали страсти в курии, а на форуме бесновался плебс в ожидании, когда ему бросят на растерзание преступника. Однако логике не за что было ухватиться в этой шумихе. Эмоции захлестывали разум, дело зашло в тупик, и Тиберий решил вмешаться.

«Гней Пизон был легатом и другом Августа, — начал он речь ссылкой на сотрудничество обвиняемого с бывшим, ныне уже божественным принцепсом, но умалчивая о собственном совместном с ним консулате. — И по вашему совету, отцы-сенаторы, я дал его в помощь Германику. Молодость я подкрепил зрелостью, талант — опытом. Но доброго взаимодействия не получилось. И вот тут мы должны разобраться и четко разделить: строптивость и неповиновение, недоброжелательство и преступление, выявить, где предосудительное, а где наказуемое. Если Пизон только радовался смерти моего сына, то я возненавижу его и порву с ним отношения, но не стану преследовать его по суду. А вот в случае совершения им преступления, пусть его постигнет возмездие, и тогда торжество справедливости даст удовлетворение детям Германика и мне. То же самое надо иметь в виду и в вопросе о противостоянии проконсула и главнокомандующего. Если Пизон лишь пытался соперничать с Германиком за любовь солдат и авторитет в провинции, то это можно считать неуместным честолюбием и попенять ему за такое поведение. Но его обвинители утверждают, будто он разлагал войско, потворствуя дурным страстям легионеров, и не выполнял приказания военачальника, будто он пытался силой вернуть провинцию, из которой его выдворил приказом Германик. Эти заявления уже указывают на поступки, заслуживающие наказания. Однако нам надлежит определить, где здесь истина, а где чрезмерное усердие обвинителей».

Далее Тиберий высказал недовольство откровенно пропагандистским характером погребальных мероприятий в Азии. Особенно он подчеркнул, что не следовало порочить римские нравы перед иностранцами. «Зачем было утверждать, будто Германик отравлен, если это еще и сейчас не доказано? — говорил он. — В общем, для того, чтобы справиться со сложной ситуацией, не усугубить беду, мы должны заставить смолкнуть чувства, тогда будет услышан голос разума. Пусть никто не обращает внимания на слезы Друза, на мою печаль, пусть никто не руководствуется клеветой, распускаемой о нас, и рассматривает дело так же, как и всякое другое. Единственную уступку, которую мы, я полагаю, можем допустить в память о доблести и особом статусе Германика, это вести процесс в сосредоточенной тиши курии, а не на шумном форуме, и поручить его сенату, а не судьям».

После данных принцепсом разъяснений относительно того, что считать подлежащим наказанию, а что — нет, в обсуждении появилась некоторая системность. Тогда выяснилось, что доказать факт отравления невозможно. Правда, нашлись такие свидетели, которые утверждали, будто видели, как во время обеденной трапезы Пизон, возлежа выше Германика, подмешал ему в чашу отраву. Однако при подробном воссоздании обстановки того пиршества выяснилась невозможность подобного действия. Рядом находились другие гости, а непосредственно возле Пизона и Германика стояли прислуживавшие им рабы Германика, которые никак не могли просмотреть столь подозрительного поступка гостя в отношении их хозяина. Пизон предложил допросить рабов под пыткой, но сенаторы сочли, что в этом нет необходимости. Мнительные свидетели были выдворены из курии.

Изначально существовал один человек, способный бросить луч света в темные недра этой интриги. Сразу после смерти Германика Сестий приказал арестовать известную на Востоке смесительницу ядов Мартину. Говорили, что Планцина общалась с нею. Поэтому Сестий без промедления отправил арестованную в столицу. Однако, едва ступив на италийский берег, Мартина внезапно скончалась прямо в Брундизии. Следов отравления найдено не было, но, тем не менее, все это выглядело очень подозрительным. Причем смерть возможной свидетельницы или даже участницы преступления находили подозрительной как обвинители Пизона, так и его защитники. «Убийца убрал ту, которая послужила ему орудием преступления, чтобы замести следы!» — заявляли одни. «Не имея никаких улик против Пизона, Сестий прибег к провокации, чтобы косвенно опорочить невинного человека! — утверждали другие. — Иначе он сам допросил бы Мартину, прежде чем посадить ее на корабль. К тому же она находилась под охраной его людей, и посторонним доступа к ней не было». Однако споры спорами, но истину выявить уже не представлялось возможным.

А вот примеров невыполнения приказов главнокомандующего оказалось немало, и Пизон с трудом искал оправдания. Защита вообще чувствовала себя неуверенно. Обвиняемый обращался с просьбой стать его адвокатом ко многим видным аристократам, но безуспешно. Все они под разными предлогами отказались. Среди них были и такие обычно говорливые личности как Луций Аррунций и Азиний Галл. В конце концов защиту возглавил брат Гнея Пизона Луций, а помогали ему два друга.

Но самым убедительным стало обвинение Пизона в попытке вооруженного захвата провинции. Соответствующие факты были неопровержимы. Защита могла состоять только в доказательстве правомерности таких действий, а в этом случае нужно было возложить вину на Германика. Пизон понимал, насколько мертвый Германик опаснее живого, потому отказался от борьбы. Возможно, его надоумил не идти против народного любимца Сеян, пообещав ему защиту иного рода.

Принцепс с готовностью поддержал обвинение в насаждении раздоров в провинции. В отличие от бессвязных толков, догадок и домыслов об отравлении, в вопросе о междоусобице можно было определенно утверждать, что вооруженный конфликт действительно произошел. А если есть преступление, то должен быть и преступник. Кроме того, развернув следствие в этом направлении, удалось бы увести внимание народа от опасной темы возможной виновности Августы.

Последнее соображение имело особую актуальность, так как с самого начала плебс принимал активное участие в событиях, сопровождавших смерть Германика. И теперь толпа запрудила все подходы к зданию курии, громко требуя наказания Пизону. Затянувшееся заседание сената исчерпало терпение народа, и разгневанные массы, решив ускорить дело, хлынули по улицам, сметая все на своем пути. Простолюдины срывали с пьедесталов статуи Пизона, установленные в разное время по случаю его побед, и волокли их к Гемониям, каменной лестнице, ведущей с Капитолийской кручи к берегу Тибра, по которой обычно крючьями стаскивали тела казненных в Мамертинской тюрьме. Сенату доложили о безобразиях в городе, и Тиберий отправил Сеяна навести порядок. Преторианцы отбили у граждан каменных и медных «Пизонов» и водрузили их на прежние места. Когда страсти были притушены, живого Пизона посадили в крытые носилки и в сопровождении военного трибуна доставили домой. Плебс, провожая это шествие взглядами, терялся в догадках, что означает преторианский конвой: стражу арестанта или же охрану пособника тирана. Каждый выбирал ответ исходя из собственных пристрастий.

Тиберий всю ночь терзался сомнениями и страхами, что уже стало для него нормой. Он попытался прояснить ситуацию в беседе с матерью, но безрезультатно. Уста Августы были только рупором ее интересов, а глаза говорили на чужом для Тиберия языке. Лишь одно она заявила определенно.

— Можешь делать, что захочешь со своим Пизоном, но мою Планцину я не отдам на растерзание злобе римского сброда! — обрубила она все попытки сына о чем-либо договориться с нею.

Тиберия мучило не только сознание тупиковости самого дела Пизона, но и пугала загадка необыкновенной активности масс. Он знал, что толпа превращается в народ, способный к совместным действиям, лишь при наличии лидера. В прежних волнениях в государстве, выразившихся в заговоре Либона и восстании под предводительством Клемента, он мог предполагать руководящую роль аристократии, тех же Пизонов. Но теперь, очевидно, действовали иные силы. Может быть, Аррунций и Азиний, которые отказались выступить защитниками Гнея Пизона? Или все же — Агриппина со своими подрастающими сыновьями? Но женщина может играть роль в политике, только если владеет могущественным мужчиной. На кого же опирается Агриппина? Ее сыновья пока еще не имеют веса, они могут быть поводом для раздора, но не его причиной. Легаты Германика не столь сильны, чтобы взбунтовать весь Рим. Значит, кто-то еще? Но кто он, этот могущественный человек, и как смогла подчинить его себе Агриппина? Любовников у нее нет; если же она никому не предложила себя, то, следовательно, вознамерилась поделиться с кем-то будущей властью, наверное, под видом опекунства. Но такой расчет не надежен, поскольку сыновья скоро войдут во взрослую жизнь. Каждый вариант ответа в этой изнуряющей ум загадке в результате анализа рассыпался на множество новых вопросов.

Единственным, кто понимал, а точнее, сам угадывал и разделял с ним эти тревоги, был Элий Сеян. Тиберий все более сближался с начальником преторианцев, и тот оправдывал доверие. Он добывал для принцепса множество сведений, которых тот без него никогда не получил бы. Правда, все эти сведения были удручающе безрадостными и неизменно подтверждали самые худшие предположения Тиберия. Пропасть между принцепсом и народом росла, и на одном с ним берегу оставалось все меньше людей. Сеян был в их числе, и, по мере того как редела свита правителя, он оказывался все ближе и ближе к нему. Помимо деловых качеств в этой фигуре Тиберия привлекала ее изначальная социальная ничтожность. Сеян принадлежал всего лишь всадническому роду и своим возвышением был обязан исключительно принцепсу. Но при любом возвышении он все равно не мог стать конкурентом Тиберию и его потомкам. В условиях, когда приближение к трону мутило рассудок всем высокородным друзьям принцепса и обращало их во врагов, Сеян оставался и всегда мог оставаться лишь привилегированным слугою. Этот человек был чуть ли не единственным в окружении Тиберия, кого ему не приходилось ревновать к власти. Следовательно, в общении с ним Тиберий был свободен от подозрительности и имел возможность оставаться самим собою.

Вот и в этот раз Сеян, словно почувствовав затруднения принцепса, пришел к нему утром и известил его о новой тенденции, наметившейся в деле Пизона.

— Раньше Планцина во всех общественных местах клялась в любви и верности мужу и заявляла, что в любом случае разделит его участь, — поделился он своими наблюдениями. — Но в последние дни она заметно отдалилась от него. Теперь Планцина, отвечая на упреки и нападки толпы, говорит только о себе, в защите ведет собственную линию.

Тиберий слушал его молча.

— Я усмотрел разгадку в изменении настроения Августы, — продолжал Сеян, довольный внимательностью принцепса. — В беседе с Веранией почтенная Августа обронила такую фразу: «Усмирить зверя можно двумя способами: либо убить его, либо накормить». Я думаю, Цезарь, что Августа решила заткнуть вонючую глотку плебса, бросив ему на растерзание Гнея, дабы спасти Планцину. По-видимому, теперь Планцина взвалит всю вину на мужа, и нам в любом случае не удастся его защитить.

— Да, нечто подобное Августа говорила и мне, — подтвердил Тиберий.

Сеян удалился, восприняв последние слова принцепса как руководство к действию.

На форуме с ночи шумела толпа. Тиберий побоялся смотреть в глаза этим разгоряченным людям, видевшим в нем источник всех зол, поэтому отправился в курию в лектике. Когда его «лимузин» проплывал по многолюдной площади, граждане смолкали в страхе пред явлением страшного тирана, но, едва лектика начинала удаляться, ей в след неслись угрозы. «Негодяй не уйдет от ответственности! — кричали активисты Форума. — Если принцепс и сенат станут укрывать преступника от возмездия, мы сами учиним над ним расправу!»

Утренние события укрепили Тиберия во мнении не вступаться за Пизона. Он давно склонялся к такой мысли, но страшился упреков совести. Однако Сеян, озвучив его скрытые чаянья, как бы легализовал их, перевел из разряда постыдных в самые обыденные. А выкрики плебса на форуме позволили Тиберию оправдаться перед самим собою ссылкой на волю народа.

В этот день Пизон, введенный в заблуждение Сеяном, смотрел на принцепса с особой выразительностью, а тот, как никогда, убедительно демонстрировал свою ледяную беспристрастность. Сенаторы уловили настроение Тиберия и сделали вывод, что Пизон обречен. Это их воодушевило. Они обрушили на жертву сокрушительную мощь римского красноречия. Каждый торопился застолбить за собою звание обличителя врага Германика, чтобы потом рисоваться перед плебсом, а если повезет, то и перед правителем, своей принципиальностью, непримиримостью по отношению к пороку. Их речи сверкали молниями, гремели громом, хлестали градом. Буря слов разметала в клочья репутацию подсудимого, и тот вновь сделался отравителем, разрушителем воинской дисциплины и мятежником.

Но и Пизон принадлежал племени римлян, причем являлся далеко не последним из них. Он достойно отражал все выпады и даже переходил в контратаку. Ярлык отравителя никак не приклеивался к его широкому морщинистому лбу, а в ответ на упреки в захвате провинции он сказал: «Приказ главнокомандующего я исполнил и покинул Сирию. Но с его смертью провинция осталась без управления, ведь легат — это не проконсул. А на границах волнуются варвары. Парфяне только и ждали удобного момента для грабежа наших территорий. Мог ли я бросить вверенную мне принцепсом и сенатом страну в угоду какому-то Сенцию? Тем более что сам приход его к власти подозрителен, а права весьма сомнительны. Обратите внимание, отцы-сенаторы, что я отплыл с Востока, когда состояние Германика улучшилось. Но едва я отчалил от берега, как он тут же умер, и, прежде чем я успел возвратиться, в Сирии уже воцарился Сенций. Тут, и впрямь, поверишь в отравление, только вероятный преступник почему-то не призван к ответу!»

Огрызаясь таким образом, Пизон вызвал новый шквал страстей. Так, в эмоциональных перепалках прошел и этот день. Истина не любит шума, она является ищущим в тишине, наполненной флюидами раздумий. Но, похоже, сенаторы и не стремились ее узреть. Порою ответ к задаче не ищут в ее решении, а определяют путем навязывания, декларирования того, что выгодно хозяевам положения. Уж если в науке доказательства подменяются постулатами, то политика подавно должна «химичить», дабы поддерживать свою репутацию грязного дела. Ничего не выяснив, ничего не доказав, Курия, тем не менее, фактически осудила Гнея Пизона. Последующие заседания высокого собрания должны были лишь подогнать закон под заранее «постулированный» результат. Однако подсудимый в курию больше не явился. Наутро его нашли в своем кабинете с пронзенным горлом. Окровавленный меч валялся рядом.

Весть о самоубийстве Пизона застала принцепса еще дома. Он тут же распорядился провести дознание и подробно выяснить, как несчастный провел вечер. Одновременно Тиберий хотел призвать Сеяна, но решил, что именно в эти часы не следует встречаться с такими людьми. В окружении множества рабов, клиентов, чиновников, мнимых друзей его жизнь была прозрачна для недоброжелателей, над ним постоянно довлела угроза сплетни. Очевидно, смерть Пизона враги попытаются связать с именем принцепса, значит, ему нужно лишить их любой информации, способной возбудить молву. Единственное, что он себе позволил, это навестить мать. Но, по словам служанки, Августа еще изволила почивать. Добропорядочный сын потоптался у двери, глядя в лукавые глаза рабыни, и пошел в свои покои. Ему очень хотелось допытаться у служанки, действительно ли Августа спит или же притворяется. Однако он был уверен, что мать, в свою очередь, допросит ее и вызнает, как вел себя и чем интересовался сын, поэтому промолчал.

Когда вернулся гонец от Пизонов, Тиберий узнал, что накануне в поведении главы семьи не было ничего подозрительного. Правда, перед сном он что-то писал в таблине. Затем поужинал, порадовал жену и, выпроводив ее, заперся в спальне, откуда вскоре донесся его раскатистый храп. Инцидент, по-видимому, произошел утром.

Вместе с гонцом прибыли некоторые родственники погибшего. Они передали принцепсу последнее письмо Гнея Пизона. Тиберий затаил дыхание, чтобы не выказать волнения. От чрезмерных усилий самоограничения сузились его зрачки. В остальном он казался абсолютно невозмутимым. Принцепс произносил установленные формулы выражения соболезнований, говорил еще что-то об агрессивности некоторых сенаторов, о собственном недосмотре, о нетерпеливости самого Пизона, не пожелавшего дождаться окончания процесса. Но при этом он думал только о письме. Что содержало в себе последнее обращение к живым того, кто уже тогда считал себя мертвецом? Раскаянье, обиду, угрозу, разоблачение? «Он понял, что я не буду его защищать, и пал духом или, наоборот, вздумал отомстить? — гадал Тиберий, попутно объясняясь с окружающими. — Может быть, Планцина сообщила ему о безнадежности дальнейшей борьбы, и он решил спасти хотя бы семью? Но письмо? Зачем письмо? Сам факт этого письма порочит меня!» Тиберий периодически косился на небольшой рулон в своей левой руке. Свиток казался ему то неподъемно тяжелым, то вдруг нестерпимо горячим. Рука вспотела и обессилела от напряжения, будто он удерживал занесенный над ним вражеский клинок. «Письмо адресовано мне. Никто не упрекнет меня, если я прочту его дома, — рассуждал Тиберий. — Но все осудят, осудят независимо от содержания. Укрыв письмо от государства, я сам себе вынесу приговор. Однако если оно разоблачает Августу или клевещет на меня — а в данном случае клевета не уступит разрушительной силой фактам — то предание его гласности опять-таки означает катастрофу…»

В конце концов Тиберий решил прочесть письмо в сенате. Он так устал от всеобщих поношений, домыслов, кляуз, что предпочел пойти в бой с открытым лицом, надеясь в случае победы раз и навсегда избавиться от гнусных подозрений сограждан. Его пугала только ответственность перед матерью. Но если Августа заперлась от него, то, значит, таков ее расчет, эта женщина ничего не делает опрометчиво.

Явившись в курию, Тиберий выразил сожаление, что правосудие в государстве все время отстает от порока, оно не только не успевает предотвращать преступления, но и запаздывает с возмездием. Нездоровый ажиотаж давит на психику подсудимых, и моральный террор творит такие же бесчинства, какие во времена проскрипций совершались физическим насилием. Наказание следует прежде, чем установлена виновность. Все это создает тягостную моральную атмосферу в обществе. И буйство народа, и агрессивность обвинителей подтолкнули подсудимого к отчаянному шагу. И все это устроено будто специально, чтобы посеять в гражданах сомнение в нравственной силе государства, в его способности блюсти справедливость. После этого вступления Тиберий прямо заявил, что такою смертью хотели вызвать ненависть к нему. Но было не ясно, кого имеет в виду принцепс: гонителей Пизона, его самого или, может быть, тайного убийцу. И от этой неопределенности похолодело сердце у всех присутствующих.

— Однако в данном случае у нас есть возможность приблизиться к разгадке тайны, — сказал принцепс другим тоном, который взволновал сенаторов еще больше, чем неопределенные упреки, звучавшие ранее. — Вот он, этот ключ к секретному ларцу! — возвестил Тиберий, поднимая вверх свиток Пизона и держа его так, чтобы из зала можно было разглядеть печать автора.

«Что он задумал? — боязливо озаботились сенаторы. — Если это действительно письмо самого Пизона, то как он решился нераспечатанным представить его нам? А если совершен подлог, то с какой целью? Не иначе как он вздумал прибегнуть к гонениям на неугодных лиц!»

Тем временем принцепс передал свиток чиновнику, и тот, взломав печать, начал читать.

«Сломленный заговором врагов и ненавистью за якобы совершенное мною преступление и бессильный восстановить истину и тем самым доказать мою невиновность, — писал Пизон, — я призываю в свидетели бессмертных богов, что вплоть до последнего вздоха, Цезарь, я был неизменно верен тебе и не менее предан твоей матери; и я умоляю вас, позаботьтесь о моих детях, из которых Гней решительно не причастен к моим поступкам, какими бы они ни были, так как находился в Риме, а Марк убеждал меня не возвращаться в Сирию».

Далее в духе римской риторики следовало нагнетание эмоций, а завершалось послание с того света еще одним призывом к принцепсу: «В память сорокапятилетнего повиновения, в память нашего совместного консулата, ценимый некогда твоим отцом, божественным Августом, и твой друг, который никогда больше ни о чем тебя не попросит, прошу о спасении моего несчастного сына».

Тиберий торжествовал, одновременно изображая скорбь. Впрочем, ему действительно было жаль этого большого человека, но его участь обрисовалась давно. Теперь же имело значение то, что письмо подводило итог шумному делу без ущерба для принцепса и его матери, хотя многие пытались использовать судебный процесс для дискредитации властей и, возможно, их ниспровержения. Никакого компромата в письме не было. Упоминание Августы являлось формулой вежливости, принятой в то время. Тиберий вздохнул с облегчением, так, как не дышал, наверное, со дня вступления на престол, и ему захотелось побежать в дом Пизонов, чтобы расцеловать несчастного покойника.

Однако заседание продолжалось, и вскоре принцепсу стало не до поцелуев. Расправившись с главою рода, сенаторы воодушевились успехом и набросились на остальных членов знатного семейства, дабы учинить ему полный разгром и разграбить лагерь поверженного противника. Принципиальность аристократов эпохи беспринципности особенно громко заявила о себе теперь, когда виновные и правые были легализованы, утверждены в своем статусе законом, то есть виновные оказались бесправными. И если имя Планцины в речах обвинителей возникало лишь в намеках, как мираж, поскольку сенаторы знали, что Августа сильнее законов, а их принципы может разметать и вовсе одним чихом, то сыновьям посмертного подсудимого в курии было не лучше, чем их отцу в подземном царстве Орка. Великое множество наказаний измыслили изощренные умы, и все предложенные меры выглядели весьма изысканными, утонченными под стать высокому римскому духу, лишь одна смотрелась несколько вульгарно: конфискация имущества. Но сенаторы простили друг другу это частное отступление от стиля хорошего вкуса.

А вот принцепс был менее благодушен к обвинителям. Он заступился за опальных молодых людей ввиду их очевидной невиновности, а также, следуя последней просьбе старшего Пизона. Тиберий добился сохранения им высокого общественного положения и наследства, хотя мог бы крупно поживиться за их счет. Высказался он и против проклятия имени Гнея Пизона, сославшись на то, что история многих фамилий сохранила имена преступников похуже, например, Марка Антония. Правда, под напором сената старшему сыну Пизона пришлось все-таки поменять личное имя, и он стал Луцием, как его дядя.

Разобравшись с сыновьями, сенаторы наметили темой следующего заседания определение степени виновности Планцины. Это была самая деликатная тема, и Тиберий предполагал немало подводных рифов на пути расследования.

Его домашний совет оказался коротким. Августа заявила, что к Планцине никого не подпустит и допрашивать ее никому не позволит.

— Но государственный порядок требует хотя бы формального рассмотрения дела, — попытался возразить Тиберий.

— Государственный порядок в монархии заключается в том, что царь всегда прав, пока его не зарезали или не отравили! — жестко отреагировала Августа. Она обычно не церемонилась с сыном, тогда как перед посторонними всегда изображала приветливость и лояльность.

— С нашим царем так и поступили Брут и Кассий. Ты хочешь, чтобы я повторил его путь?

— Сам затеял эту показуху, сам и выкручивайся!

— Но как же без показухи? Да, римляне утратили добрые качества, однако они еще не способны признаться себе в этом. Лицемерие как раз и служит прокладкой между действительностью и их ранимым самолюбием. Причем это не моя выдумка, а ваша с Августом.

— Ты с Августом не равняйся! Он бы не развел такой потехи для толпы! Мы были вынуждены хитрить, а сейчас другое время. Неужели я и к старости не заслужила право быть самой собой!

— Дай мне Планцину. Я лично допрошу ее и подготовлю к встрече с сенаторами.

— С сенаторами! Смешно звучит! Послушали бы тебя Сципионы да Фабии! Если сброд в твоей курии — сенаторы, то ты, наверное, — Фурий Камилл! Нет, не мни себя великой личностью, ты — упырь, паразитирующий на людской порочности да моем могуществе!

Тиберий сверкнул глазами и нервно закусил губу. Ярость не позволяла ему произнести нечто членораздельное, он лишь рыкнул в ответ.

— Усмиряй, как хочешь, это распущенное стадо, — продолжала Августа, обретавшая все большую уверенность по мере того, как ее терял сын. — Сам виноват, что таковы твои подданные. Ты позволил им под видом Пизона осудить самого себя! А теперь они покусились на меня; не Планцина им нужна, а я!

После встречи с матерью Тиберий почувствовал необходимость вдохнуть свежего воздуха. Он вышел в перистиль и расположился на скамье у периферийного фонтанчика. Однако журчание чистых струй то и дело покрывалось рокотом форума, преследующим Тиберия повсюду. Этот шум имел четкую эмоциональную окраску: толпа всегда была недовольна. Заразная злоба форума взорвала душу Тиберия, и он застонал. Ему нестерпимо захотелось окружить агрессивную площадь когортой преторианцев и истребить всех этих крикунов, в которых не осталось ничего, кроме жадного чрева и большой глотки. Воображение нарисовало ему картину избиения, и он упивался зрелищем. Будучи унижен матерью, он жаждал отомстить всему остальному миру.

Наконец Тиберий разобрался в своих чувствах, и это помогло ему справиться с ними. Однако гам, доносящийся из римской низины, все же раздражал его, и он ушел под защиту стен. Там он начал обдумывать предстоящую речь в сенате, но тут его снова побеспокоили. Пришел один из доверенных советников принцепса и сообщил об очередных пропагандистских находках врагов. Оказалось, что по городу пущен слух, будто Пизон погиб насильственной смертью с имитацией само-убийства. Кто-то даже якобы видел поутру преторианцев у его дома. Говорили, будто он собирался выступить с сенсационными разобла-чениями. Некоторые заверяли, что в последние дни видели в руках обреченного сенатора какие-то записки. По словам друзей Гнея Пизона, в них содержались указания принцепса относительно Германика.

— А письмо? — гневно воскликнул оскорбленный Тиберий. — Письмо все это опровергает!

— Вот они и шепчутся, будто его принудили написать это письмо, шантажируя расправой над сыновьями, — невозмутимо пояснил советник, готовый к такому вопросу. — Ты, Цезарь, якобы слишком явно похвалялся им перед сенатом и сам возбудил подозрения.

Выпроводив информатора, Тиберий велел слугам разыскать Сеяна. Через некоторое время выяснилось, что того нет в городе; он прибудет только утром. Тогда принцепс осознал, как необходим ему этот человек. Своей собственной испорченности Тиберию уже недоставало для понимания современников; у Сеяна это получалось лучше.

Тиберий, конечно же, не спал в ту ночь. Почва уходила у него из-под ног. За что бы он ни ухватился в стремлении выбраться из топи глобального проклятья, все оказывалось предательски ложно. Клокочущее болото всеобщей ненависти, хлюпающее волдырями клеветнических измышлений, отравляющих мозг, безнадежно засасывало его глубже и глубже. Вот они, результаты Цезарева насилия и Августова лицемерия! Чтобы править, они убили людей изнутри, превратили их в нравственных слепцов, лишенных способности к ориентации в обществе. Все чувства этих социальных калек трансформировались в злобу и зависть.

Плоды нового озарения, постигшего плебс накануне, вызрели уже к утру. Процессию принцепса, пробирающуюся через форум к курии, толпа освистывала намного увереннее, чем за день — два до этого. Тиберию показалось, будто время отбросило его на четыреста лет назад, в тот день, когда свирепые галлы, пользуясь ослаблением государства из-за разногласий в римской верхушке, ворвались в город и, столпившись на форуме, готовились к штурму Капитолия. Глядя на озлобленных людей, оккупировавших сегодня главную площадь Рима и окруживших его носилки, он въявь пережил горечь поражения вместе с далекими предками. Когда, наконец, завершился его путь к сенатскому дворцу, он ощущал себя попранным булыжником под ногами неистовствующей черни.

Войдя в зал заседаний, Тиберий увидел множество светящихся злорадством глаз на льстивых лицах. «Что ж, все правильно, — подумал он, — сегодня они упьются моим униженьем». Хмуро ответив на фальшивые любезности, принцепс сел на скамью между консулами. Едва магистрат открыл собрание, Тиберий взял слово и, напряженно глядя в пол, прошел на ораторское место.

«Отцы-сенаторы, — тяжело, нудным голосом заговорил он, — сегодня я выступаю перед вами по просьбе Августы. Она хотела, чтобы я довел до вашего сведения ее ходатайство за Планцину. — Он запнулся и несколько раз покусал губу, прежде чем смог продолжить. — Августа переговорила с Планциной, допросила ее, могу вас заверить, не хуже самого дотошного претора, и убедилась в ее невиновности. Августа поручилась за обвиняемую. Думаю, это что-то значит.

И в самом деле, что мы можем вменять в вину этой женщине? Слухи об отравлении Германика так и остались слухами; следствию не удалось обнаружить никаких реальных оснований верить им. Решение силой возвратить провинцию Гней Пизон принял на совете легатов, а жена к таковым относиться не может, даже если это Планцина. Но пусть бы жена и подстрекала мужа к противоправным действиям, ответственность все равно целиком лежит на мужчине. Если бы мы слушались своих жен, то все без исключения давным-давно стали бы преступниками.

Однако Планцина плохо отзывалась о главнокомандующем и его семье. Ее злые остроты способствовали раздуванию ссоры и распространению дурной молвы среди местного населения. В дни траура по Германику она обрядилась в неподобающе пестрые наряды, чуждые римлянам даже в обычные дни. Все это, скажу вам, вызывает тяжелое чувство, трудно симпатизировать этой женщине. Но опять-таки замечу, если бы мы казнили жен за злоязычье в отношении соперников их мужей, то Рим в миг предстал бы нам таким, каким он был в день своего основания — лишенным продолжательниц рода. Какая женщина будет смиренно молчать, когда нападают на ее мужа?»

Тиберий хотел отметить, что Агриппина тоже вела себя крайне агрессивно в той ссоре и провоцировала Планцину, однако дипломатическое чутье сдержало его. Он понимал, что через несколько часов эта речь станет достоянием толпы, причем из нее выбросят все прочее и оставят лишь недобрый отзыв о народной любимице.

«Безудержность женской неприязни, бестактность и грубость, конечно же, отвратительны, — продолжал он. — Тут вспомнишь греков, которые содержали своих женщин фактически в рабстве. Однако состава преступления в злоязычии Планцины нет. Мы можем не любить ее, но осудить не имеем права. К этому следует добавить, что судьба уже изрядно наказала ее за моральный проступок, сделав вдовою».

Поняв позицию принцепса, сенаторы были готовы сдаться, но они затянули рассмотрение дела на два дня. Не имея шансов расправиться с Планциной, они тешили себя удовольствием всласть поиздеваться над принцепсом. Попутно им хотелось что-либо выведать по существу вопроса, так как, несмотря на длительный процесс, никто не разобрался в этом деле.

Здесь звучали тонкие намеки на таинственные записки в руках у Гнея Пизона, упоминались преторианцы возле дома погибшего, анализировалась специфика раны, будто бы противоречащая версии самоубийства, тут же со скрытой издевкой высказывались восторги решительностью принцепса, с которой он зачитал предсмертное письмо Пизона. А кто-то сетовал, что не удалось официально допросить Планцину, дабы избавить Августу и принцепса от подозрений народа, неминуемых, по его мнению, в сложившихся условиях.

Вытянув за два дня морального истязания из Тиберия остатки души, сенаторы напоследок вынесли ему благодарность по случаю достойного воздаяния возмездия за Германика. Благодарности также удостоили Августу, Агриппину, Антонию, Друза и даже Клавдия, хотя он и произносил свои речи другими устами.

Так, издеваясь в течение двух заседаний над Тиберием под спасительным покровом лести, сенаторы напоследок насмеялись над собою.

— О люди, созданные для рабства! — процедил сквозь зубы Тиберий, покидая курию.

Многие услышали его слова и встрепенулись, но он уже не мог скрывать отвращения к ним и осмелившимся посмотреть в его сторону повторил свою тираду взглядом, сопроводив ее кривой презрительной усмешкой.

Несмотря на то, что суд завершился, принцепс все же вызвал к себе Сеяна и спросил, каково его мнение относительно слухов о насильственной смерти Пизона.

— Там, где есть оппозиция, будут и слухи, — чеканно отрапортовал префект преторианцев, а по собственному почину еще и начальник тайной полиции. — Если дело сделано небрежно, то через бреши будут просачиваться факты, если интрига сработана мастером, то вместо фактов на выходе только домыслы.

— А о чем, все-таки, говорят факты? — с некоторой язвительностью поинтересовался Тиберий.

— Факты говорят о том, что дело закрыто без какого-либо ущерба для императора и государства, — с ходу ответил Сеян.

Тиберий подумал, что именно это он и хотел услышать. Он выпытывал правду, но одновременно страшился ее. Сеян точно уловил его настроение, угадал желание и дал ответ, превосходящий значением вопрос.

Но в целом, несмотря на то, что Сеян уберег его совесть от самоистязания, Тиберий сделал два пессимистических вывода из последних событий. Во-первых, он окончательно разочаровался в своем государственном идеале честного делового принцепса. Стало очевидно, что ему не быть вторым Августом, потому что исчерпан кредит доверия римлян к этой роли. Бравурная пропагандистская раскраска более не способна оживлять фальшивыми румянами мертвый фасад республики. Не только народ, но и сенат утратил способность к самоуправлению. Коллективное правление под водительством лидера-принцепса сделалось утопией. И вообще, любые начинания во благо государства превратились в бессмыслицу, поскольку народ не был способен оценить их, а значит, и поддержать.

Этот вывод окончательно обрубал положительные связи Тиберия с внешним миром, а второй — уничтожал его внутренний мир. Он долго сомневался в своей матери, взвешивал упреки народной молвы, косвенные свидетельства обвинителей в деле о смерти Германика и намеки Сеяна. Однако прозрение наступило внезапно, придя как бы сверху, минуя слухи и домыслы окружающих. Тиберий вдруг осознал, что все его соперники по власти, все родственники Августа, умерли одинаковой смертью при сходных обстоятельствах вдали от Рима. Марцелла смерть настигла в курортном городе Байях, Гая Цезаря — в Малоазийской стране Ликии, Луция Цезаря — в Массилии. А теперь и Германик в расцвете сил скончался в Сирии. Невольно напрашивалась мысль о единой технологии в производстве всех этих смертей. С Марцеллом Тиберий соперничал еще в детстве и не очень сочувствовал ему, но Гай и Луций были его пасынками, и их преждевременная кончина потрясла его. Гай держался с ним по-взрослому, почти как друг, а Луция Тиберий любил чуть ли не как сына. Он даже написал лирическое стихотворение «Жалоба на смерть Луция». И вот теперь ему приходилось сознавать себя как причину гибели всех этих людей. Чего после этого стоили его потуги изображать честного делового принцепса? Каково было испытать такое прозрение в шестьдесят лет!

А по ночам он слышал крики с форума: «Отдай Германика!». Того же требовали подметные письма и надписи на стенах домов. У народа было свое представление о принцепсе и справедливости, которое никак не зависело от фактов.

Загрузка...