Царь и страх

1

— Я держу волка за уши, — возвестил Тиберий, сопроводив фразу светской улыбкой, но в его глазах тускло засветилась тоска.

— А уши у волка, как известно, маленькие! — откликнулся его сотрапезник с соседнего ложа.

— Вы все утрируете! — возразил Луций Пизон, префект Рима. — Власть — это не только волк с оскаленной пастью, но еще жирная свинья, запеченная в яблоках, и соблазнительная козочка, такая, как, например, вот эта служаночка! — он за талию притянул к себе рабыню, принесшую блюдо с морскими моллюсками под едким соусом, и, вздернув ее ажурный подол, продемонстрировал собеседникам зовущие достопримечательности девичьей стати.

— Жест с наглядным пособием — новое слово в ораторском искусстве! — отметил Мессалин, возлежащий на центральном ложе, но на почтительном расстоянии от принцепса.

— Да, смазливая девчушка своими округлостями придала убедительности твоему высказыванию, Пизон, — согласился Корнелий Косс.

— Символично, — усмехнувшись, сказал Тиберий, — что после всего сделанного на государственном поприще сфера моих интересов сжалась до вашего «наглядного пособия» и опустилась ниже женского пупка.

Окружающие подобострастно захихикали.

— По этому поводу тост! — воскликнул, приподнявшись на локте с кубком в другой руке, Луций Пизон. — В женских низинах поэты обретают высокий творческий дух. Так пусть же и государственные мужи почерпнут в этом вечном источнике обновления вдохновение для создания нового законодательства!

— Замечательно! — крикнули все в один голос, за исключением принцепса, и опрокинули кубки, вкусив освежающий дар Фалернской долины.

— Даже новые законы не омолодят застаревшее государство, — с кислой претензией на шутку произнес Тиберий.

— Ты, Цезарь, забыл, за что мы пили? Будем искать спасения там же: устарели эти люди, родим других для твоих новых законов!

— Запросто! — подтвердили сразу несколько великовозрастных молодцов, готовых хоть сейчас заняться воспроизводством населения.

Тиберий подумал, что люди рождаются дважды: первый раз — женщиной, а второй — обществом, которое всех подводит под свой стандарт. Но оптимистичная наивность друзей все равно подняла ему настроение, и он повеселел.

Еще совсем недавно Тиберий жестко критиковал Цестия Галла в сенате за слишком развеселые пиры. По всему городу ходили легенды о его изысках в области обжорства и разврата, об эффектном симбиозе двух составляющих обывательского счастья. Принцепс счел своим долгом воззвать к уснувшей совести сенатора. Особенно его возмутило то, что на пирах у этого господина прислуживали длинноногие рабыни исключительно в наряде природной красоты. Он долго громил римским красноречием оголтелую чувственность Цестия, а теперь вдруг сам напросился к нему на пир и попросил, чтобы тот ни в чем не отклонялся от традиций своего застолья.

Первая фаза обеда близилась к завершению. На столе еще оставалось немало устриц, мидий, морских ежей, а горки грибов и овощного салата были лишь разворошены. Однако все это потеряло первоначальную эстетичную форму, приданную блюдам художественными стараниями повара, и напоминало многочисленное, но потрепанное войско после стремительной атаки летучих парфян. Естественно, такое хаотическое состояние стола оскорбляло изысканный вкус аристократической публики, да и острые приправы, которыми были сдобрены Нептуновы дары, горячили аппетит и звали гостей навстречу новым гастрономическим приключениям, поэтому хозяин велел перейти ко второму этапу обеденного распорядка.

Красивые служанки в коротких туниках проворно подхватили стол и унесли его прямо с остатками трапезы, а на его место поставили другой, пока еще пустой. Они же выдали гостям новые полотенца и накидки на плечи. При этом девушки улыбались и все действия выполняли играючи, словно танцуя вокруг развалившихся на ложах пожилых грузных мужчин.

Эти перемены пока не затронули второй группы участников обеденного шоу. В богато отделанном мраморном зале, украшенном многочисленными скульптурами, изображавшими мускулистых героев греческих мифов, фресками и картинами эротического содержания также на эллинские сюжеты, располагалось два триклиния, обращенных друг к другу открытой стороной.

Римский триклиний представлял собою три трехместных ложа, составленных в виде буквы «п», между которыми размещался небольшой столик. Ложа были слегка наклонными и возвышались в направлении стола, их покрывали многочисленные ковры и накидки, места отделялись подушками. В то время в моду вошли большие полукруглые ложа, объединявшие собою классическую тройную группу, но Цестий предпочитал древний вариант триклиния, однако в современном роскошном оформлении, так как, по его мнению, это позволяло избежать тесноты и более четко соблюдать иерархию гостей при распределении мест. Но столики в дань моде были овальными. Таким образом, и здесь проявил себя господствующий стиль той эпохи — эклектика, владевшая умами и управлявшая вкусами тогдашних римлян. Противоречия политического строя, смешавшего несовместимые республиканские и монархические формы правления, спроецировались в людское сознание и выразились в эклектической культуре, особенно в жизни знати и богачей.

В первом триклинии возлежали хозяин, принцепс, Пизон и другие выдающиеся гости. Во втором, расположенном напротив, рассыпалась по ложам более бледная публика, и не только потому, что пила худшее вино, чем то, которое румянило щеки нобилей, а из-за своей недостаточной знатности. Здесь были клиенты, предприниматели и богатейшие откупщики, своей звонкой деятельностью поддерживающие материальное благополучие дома Цестия Галла, в то время как он обеспечивал государственное прикрытие их смелым авантюрам. Эти весьма решительные в других условиях люди здесь вели себя тихо, робко прикасались к вину, стараясь создать миф о своей скромности, зато много ели. Плотно набитые рты также способствовали их немногословности и помогали им изображать почтительных слушателей, внимающих мудрым речам, доносящимся из господского триклиния.

Вокруг этих лож стояли художественно выполненные столики и этажерки, используемые рабынями в качестве промежуточных пунктов при сервировке основных обеденных столов. Поодаль, в полумраке, разместился оркестр, наполняющий атмосферу пиршества романтикой чарующих мелодий. Распорядителем, против всяких правил, выступала женщина, что являлось экстравагантной находкой Цестия, изюминкой, придававшей действу особый колорит.

Многие критиковали старого развратника за пристрастие к хорошеньким женщинам. Восхищаться красотой тогда считалось дурным вкусом, представлялось чем-то тривиальным, простонародным. Цестия упрекали в том, что он отводит рабыням слишком большую роль в организации своих увеселительных мероприятий. Впрочем, он увлекался и почтенными матронами, а также их дочками, которые нередко служили пикантным десертом на его пирах. Тиберию же нравилось наблюдать за пригожей расторопной девицей лет двадцати восьми, артистически дирижирующей ансамблем порхающих служанок. Это казалось ему гораздо приятнее, чем постоянно зреть перед собою хитрую физиономию угодливого раба, непрестанно кривляющегося в стараниях предупредить любое желание хозяина и знатных гостей.

Вначале красотка выглядела весьма скромно в длинном одеянии, ручьями складок живописно струящемся до пола и как бы являвшемся продолжением ее роскошных распущенных волос. Потом она стала поддергивать повыше подол своей мантии, мешающей ей вертеться во все стороны при выдаче указаний служанкам. А в какой-то момент с ее левого плеча упала туника, и на волю жизнерадостно выпрыгнула безупречно округлая грудь. Девица тут же отправила ее обратно за кулисы, спрятав за занавесью возвращенной на место туники. Потом этот трюк повторялся неоднократно, причем гости заметили, что прелестная грудь ловкой шалуньи смело покидала свое укрытие всякий раз, когда хозяин произносил тост и опрокидывал кубок. А при второй смене блюд распорядительница и сама сменила облик, сбросив длинное одеяние и оставшись в диковинном наряде, сотканном из множества лоскутов белой и кое-где пурпурной ткани. При движениях лоскуты то там, то здесь вспархивали группами, как воробьиная стайка, и обнажали тело. Так эта искусительница не только руководила обслугой пира, но и управляла взглядами главных участников действа, возбуждая в них голодный блеск.

Тем временем на борьбу с аппетитом пирующих были брошены основные ресурсы кухни. Прелестные рабыни водрузили на стол трехэтажный поднос, выполненный столь художественно, что это ювелирное произведение искусства на равных конкурировало с творчеством самой природы, создавшей девушек, внесших его. На первом этаже красовался поджаренный кабан. Царь дубовой умбрийской рощи, массивно возвышался над свитой лесной челяди: зайцами, утками, куропатками, двумя дроздами и одним жирным тетеревом. Все это лоснилось в потоках ароматных приправ, своих для каждой зверушки. На втором этаже обосновалась мурена, плавающая в широкой ладье, заполненной соусом. Рядом с некогда грозной хищницей бесстрастно булькали вареные раки. Каким-то образом в посудине было организовано круговое течение, и раки хороводом кружились вокруг статичной, лишь слегка покачивающейся рыбины. А на самом верху вздымались египетские пирамиды, сложенные из румяных пирожков. У их основания расстилалась отнюдь не пустыня, а красно-желто-зеленая роща из всевозможных овощей и съедобных трав.

По мере того, как взгляды восхищенных гостей совершали путешествие по благодатным этажам удивительного подноса, хозяин с пафосом комментировал предстающее им зрелище.

— Кабана мои охотники выследили в Умбрии и завалили его, только убедившись, что он действительно откормился желудями, — говорил Цестий таким тоном, словно вещал о победе над Карфагеном. — А вот лаврентийские кабаны, питающиеся болотной растительностью, грубы на вкус, да и, сказать по правде, вообще вкуса не имеют. Так, Лилия? — обратился он к распорядительнице.

— Должна согласиться с тобою, господин, однако отмечу, что иногда и болота порождают нечто замечательное, например, лилии, — бойко отреагировала красотка и, совершив пируэт, в плавном кружении позволила гостям запустить оценивающий взгляд под свои волшебные лепестки.

У всех мужчин кровь горячей энергетической волной хлынула от желудка вниз, и они согласились, что эта Лилия гораздо соблазнительнее лесного кабана.

— Однако, — вновь открыла накрашенные уста прелестная эрудитка, — самый нежный вкус у луканского кабана, заваленного при южном ветре. Обязательно, при южном! — подчеркнула она и смешливо улыбнулась.

Гости так и не поняли, говорит ли она всерьез или пародирует модные гурманские изыски.

— Мурена поймана с икрой, — тем временем продолжил экскурсию по многоэтажным яствам Цестий. — Выметав икру, она во многом утратит и вкусовые качества. А вот пирожки у меня печет специальный умелец. Он всю жизнь изучает эту область кулинарии и, признаюсь вам, стал настоящим кудесником. Им изобретено множество новых, диковинных сортов пирожков.

Комментариям подверглись и зайцы, и птицы, и салаты; отдельная глава была посвящена соусам. Когда лекция подошла к завершению, к столу подступил коренастый раб с голым мускулистым торсом, лоснящимся от оливкового масла, как у атлетов. Девушки прислуги лебединой стайкой последовали за ним, боязливо, но заинтересованно поглядывая на игру крепких мышц. Одна из них поднесла ему кривую секиру, какими орудовали в степях свирепые кочевники. Он взял оружие, не глядя на девушку, и с ненавистью воззрился на кабана. В следующее мгновение секира уже кромсала жареную тушу несчастного животного, подвергшегося жестокой посмертной казни. Тут же по броскому жесту распорядительницы Лилии оркестр громко заиграл воинственный марш. Девушки заплясали перед ложами. Танцуя, они подхватывали отлетающие под ударами секиры куски мяса, укладывали их в серебряные посудины и разносили гостям.

При всей размашистости, резкости и видимой грубости движений, рубильщик действовал очень расчетливо и точно. Осколки костей и жирные брызги мяса летели только в свободное пространство. Ни одна капля не запачкала гостей. А за спиной этого умельца, приплясывая, вертелась распорядительница с таким энтузиазмом, что казалось, будто именно она заряжает всех этих людей энергией, будто она питает звуками оркестр и вдохновляет могучего мясника на расправу с кабаньей тушей. Ее игривые лоскутки уже не вспархивали, как раньше, отмечая отдельные движенья, теперь они непрестанно кружились, образуя вокруг оголенного тела несколько колец. Казалось, что нагая красотка парит в облаках воздушной ткани. При этом она не упускала из виду ни одной мелочи и споро дирижировала своею когортой, поддерживая порядок в зале.

Но вдруг рубильщик сделал неловкое движение, и шматок рваного мяса, стартовав из-под лезвия его инструмента, неопрятной гроздью повис на груди самой симпатичной из рабынь. Рубильщик без смущения схватил взвизгнувшую девушку за грудь и, делая вид, будто счищает свои огрехи, сорвал с нее верх туники. Под его рукой одеяние рабыни подозрительно легко разделилось на две части. Девушка, разрумянившись от приятного стыда, схватила себя за прыгающие мячики и слегка согнулась, пряча оголившиеся тайники своих красот от жадных посягательств публики. Но при этом она слишком заманчиво округлила другие достоинства девичьей фигуры. Последовал очередной взмах безжалостной секиры, и кабан выстрелил косным мозгом, который кляксой прилип к тунике девушки в месте пересечения всех мужских взглядов. Раб с деловитой невозмутимостью огромной ладонью обхватил выпуклое место попавшей под обстрел девицы и сорвал с нее последнюю одежду.

Женский визг потонул в торжествующем реве гостей. Могучий раб подхватил девушку на руки и закружил в эротическом танце, развеявшем последние иллюзии, будто ей удастся что-либо утаить от нескромных взглядов развеселившейся публики. Остальные служанки, как бы страшась участи стать добычей коварного мясника, сами сбросили туники и пустились в пляс вслед за солирующей парой. Правда, на них все же остались набедренные повязки, иногда скрывавшие женские прелести и создававшие вокруг них атмосферу заманчивой тайны. Но при этом девушки не забывали своих основных обязанностей: одарив гостей мясом, они украсили стол сосудами с вином нескольких сортов и, наполняя кубки, обносили ложа в соответствии с указаниями распорядительницы. Раб — гроза жареной дичи и радость танцовщиц — незаметно отступил на задний план, а потом и вовсе удалился.

Увлеченные этим представлением знатные гости не заметили, как произошла перемена блюд и на столе второсортной публики. Теперь там тоже перешли к главной части трапезы. Однако кушанья второго стола уступали тем, которыми потчевали нобилей, и вкусом, и оформлением, и особенно ценою.

Когда-то глава фамилии обедал вместе с рабами. В этом проявлялась особая сплоченность римской общины и приоритет сущностных оценок над формальными. Позднее знать удостаивала такой чести клиентов из простонародья. Потом от клиентов стали отделываться подачками: им вручали корзинки с персональным обедом, и отправляли их восвояси. Лишь некоторые допускались к пиршественным ложам патрона. И в конечном итоге гостей начали в открытую делить по рангу. Так обеденная процедура, изначально призванная подчеркивать и закреплять на практике идею гражданского равенства римлян при любых экономических и должностных различиях между ними, теперь превратилась в свой антипод и цинично демонстрировала расслоение общества. Статус восторжествовал над личностью. Здесь так же, как и в других областях римской жизни, исконная форма выражала противоположное содержание, коллективистское мероприятие тешило тщеславие эгоистов.

Корнелий Косс, не оборачиваясь, поманил к себе одного из своих рабов, и тот с проворством тени предстал перед господином с новой туникой. Корнелий брезгливо сбросил одеяние, в котором провел целый час, и, кряхтя от удовольствия, завернулся в свежую ткань. Его примеру последовали другие пирующие за редким исключением. Тиберий остался в прежней тунике.

Римляне за обедом располагались кучно, много ели, жарко спорили, а потому обильно потели. У аристократии давно стало правилом переодеваться в ходе долгой трапезы. Со временем и в этом обряде форма возобладала над содержанием, и теперь меняли одеяния для шика, чтобы лишний раз показать свое богатство. Тиберий же не считал нужным избавляться от еще чистой одежды ради прихоти моды.

Хозяин застолья поднял кубок, и по мановению вездесущей распорядительницы оркестр стих, а служанки замерли в тех позах, в которых их застал торжественный момент. Лепестки на главной красавице пира разом опали и почтительно прикрыли ее наготу. Зовущий глас женского тела смолк, как трели райской птички, накрытой в клетке темной занавесью. Тогда Цестий произнес напыщенный тост за здоровье принцепса. Тут же грянула музыка. Снова взметнулись лепестки, раздев красотку, мозаичный потолок разверзся, и небеса излились на пирующих ароматным дождем розовых лепестков. Затем сверху, не иначе как от самого Юпитера, спустился на невидимой нити лавровый венок. Служанки подхватили его и передали распорядительнице, а та, изящно изогнувшись, водрузила пахучее украшение на голову принцепса. Тиберий невольно обнял на миг прильнувшую к нему красавицу и успел убедиться, что на ощупь она еще приятнее, чем на вид.

— Здоровья принцепсу! — раскатом грома прозвучал неестественный механический голос с потолка, после чего его створки снова закрылись.

— Здоровья принцепсу! — подхватили гости и дружно запрокинули головы, подставляя уста под вознесенные в бравурном тосте кубки.

Еще во времена Августа этот тост стал традиционным. Но Тиберий почувствовал себя неуютно, как и всякий раз, когда хвала возносилась его титулу, но никак не ему самому. Выпив вино, он с некоторой досадой обвел взором сотрапезников. Тут вдруг некоторые их них побледнели, забеспокоились и стали тревожно заглядывать в свои кубки в поисках недопитых капель, которые могли бы выглядеть знаком непочтения к правителю. Тиберий поморщился и отвел взгляд.

— Друзья мои, — сказал Тиберий, музыка при этом, естественно, смолкла, — пожелание здоровья первому лицу сената подразумевает поддержание его способности решать государственные вопросы. Поэтому прозвучавший тост фактически адресован всем нам, всем гражданам, поскольку выражает пожелание процветания государству. Теперь же я предлагаю испить сей божественный нектар Фалерна во славу того, от кого мы сейчас действительно зависим более всего. Я пью за здоровье и благополучие нашего гостеприимнейшего хозяина, Цестия Галла!

Забулькало вино, поднялся жизнерадостный галдеж. Вернулась музыка, но, как бы выдерживая дистанцию, осталась фоном вда- леке, уступив главную роль дружеской беседе. Заплясали танцовщицы-служанки, порхая вокруг гостей.

Тиберий выказал намерение отдать свой венок Цестию, но рабы внесли множество таких же символов славы, и вскоре все сотрапезники главного стола украсились лавром. Впрочем, венок принцепса все же несколько превосходил прочие размером.

Вначале шел разговор на кулинарные темы, да и о чем еще можно было думать, вкушая сочное мясо огромного кабана!

— Твой повар просто волшебник! — восклицал Азеллий Сабин, обращаясь к хозяину. — Грубому животному он придал нежнейший вкус, сравнимый с ласками любимой!

— Он поэт! — отозвался его сосед. — Каждый кусочек этого волшебного мяса, как строфа Пиндара, ублажает тонкую натуру современного эстета.

Цестий слушал эти похвалы с нескрываемым удовольствием. Повар был его рабом, его собственностью, и хозяин мог гордиться им с таким же правом, с каким другие гордятся дворцами, виллами или купленными должностями.

Однако, восхвалив Цестия за таланты его слуги, гости принялись расписывать и собственные достижения в гурманском деле, норовя доказать, что и они не последние люди в мире животных удовольствий.

— Самые лучшие грибы — луговые! — заявлял один.

— А капуста слаще — которая с сухих полей! — откликался другой. — Овощи с поливных лугов водянистые и не стоят нёба настоящего аристократа!

— Обратите внимание, что продолговатые яйца тоньше на вкус, чем круглые.

При этих словах очаровательная распорядительница прыснула от смеха. Но тут же скрыла свои эмоции.

— Круглые содержат мужской зародыш. Потому они и жесткие, — продолжал знаток, не замечая реакции девушки.

— А чтобы курица, снесшая продолговатые яйца, тоже порадовала вкус изысканного человека, ее нужно живьем утопить в воде, подмешивая к ней фалернское!

— Все это прописные истины! А вы знаете, почтенные нобили, что устриц надобно добывать в полнолуние?

— Ну да, они наполняются вслед за Луною!

— Хороши лукринские раковины, не в пример байиским. А в Таренте первым делом надлежит отведать содержимое гребенчатых раковин.

— А вот у зайца нужно выбирать передние лопатки. Проверьте немедленно!

— Все это так, друзья! Однако я не могу назвать цивилизованным человека, который, покупая дорогую рыбу или птицу, несведущ в приправах. Изготовление соусов — само по себе наука, а вот их применение сообразно блюдам и вовсе искусство!

— Замечу, что это еще не все. Сможешь ли ты считать светским человека, если он твою рыбу, привыкшую к морскому простору, зальет прекрасным соусом, составляющим гармоничную вкусовую гамму с нею, но поместит в тесную посудину?

— О чем речь? Конечно, сервировка — первое условие культуры!

— И чтобы слуги были опрятны!

— А еще лучше — служаночки. Как у нашего хозяина!

— Ах, друзья, вы многому меня научили! — вмешался в разговор повеселевший от вина и разбитной распорядительницы Тиберий. — Я-то прежде, призывая народ к бережливости, утверждал, что половина кабана на вкус ничуть не хуже, чем целая туша. Как наивен я был! Да что там, туша! Без ваших речей и целый кабан не произвел бы столь могучего впечатления!

— Однако сколь скудна была жизнь наших хваленых предков! А ведь и среди них кого-то почитали Сократами да Аристотелями! Не понимаю, как можно называть мудрецом того, кто не ведает прекраснейшей из наук — гастрономической! — удивился Косс.

— В скудости своих идеалов они и вынуждены были побеждать Карфаген, Сирию и Македонию, развивать стоицизм и право, распространять цивилизацию на дикий мир галлов, иберов и нумидов. У нас же есть дела поинтересней! — разъяснил Пизон.

Кое-кому в его словах послышалось скрытое издевательство. Несколько беспокойных взглядов разом обратилось на принцепса. Но тот с невозмутимым видом дегустировал переднюю лопатку зайца, при жизни никак не мечтавшего о посмертной чести стать предметом монарших изысканий в области современной философии — философии потребительства. Беззаботность грозного принцепса успокоила и остальных. За столом возобновилась ученая беседа. Предметом дискуссии на этот раз стало влияние приливов на вкус морских ежей. Апогеем кулинарной темы явилось выступление Азеллия Сабина, который прочитал собственное сочинение, выполненное по образцу философских диалогов Платона и его последователей. Однако участниками наукообразного диспута в этом произведении современного искусства были белый гриб, мухолов, устрица и дрозд. По завершении чтения в зале грянул хохот, поскольку все сотрапезники заметили, что сия философия пришлась по вкусу принцепсу. Тиберию столь понравилось оригинальное произведение, в первую очередь, своей безобидностью, что он пообещал выдать автору вознаграждение в двести тысяч сестерциев.

Под аккомпанемент этих мудрых речей красавец-кабан обрел пристанище в желудках ораторов, чтобы в дальнейшем стать их словами, а центром всеобщего внимания сделалась мурена. Потом и морская хищница отправилась вслед за лесным зверем. Настал черед пирожков, и они с самой вершины пирамиды начали прыгать вниз к гостям, спеша прильнуть к их устам и раствориться в телах. Опустевшую трехэтажную конструкцию унесли за кулисы, а гостям предстало зрелище новых кушаний, так же мясных и рыбных. Это было действительно зрелище: посреди поляны съедобной зелени гордо стоял жареный фазан в цветистом оперении, а вокруг него в живописных позах замерли птички помельче. По контуру лужайку омывала река, и в ней водили хоровод разноцветные рыбешки в чешуе с плавниками, но тоже жареные. Все это представляло собою результат кропотливого труда искусника-повара и его кухонной команды. Одновременно позади лож появились деревья в кадках. Гости словно попали в сказочный лес. Усиливая это впечатление, к столу выпорхнули служанки в пестрых одеяниях нимф. При обилии ткани на их гибких телах женские красоты, особо желанные мужскому глазу, были открыты и при движениях прыгали, скакали, играли переливами мышц, зияли и прятались попеременно, как бы подмигивая и кокетничая с публикой.

Когда смолк восторг гостей по поводу произошедших перемен, хозяин вдруг заметил под хвостом роскошного фазана что-то похожее на стручок. Он шумно возмутился и потребовал повара на ковер. Через мгновение тот предстал перед ним с понурым видом, готовый принять наказание за свой промах.

— Ты что же, любезный, забыл выпотрошить петуха? — грозно вопросил господин.

— Я не мог ошибиться… но я ошибся, — пролепетал несчастный.

— Я сошлю тебя на испанские рудники!

Гости принялись успокаивать хозяина в его праведном гневе.

— Повар, конечно, никудышный, но оставь этого остолопа в покое, Галл, чтобы не портить вечер, — говорили они.

— Ладно уж, прощу тебя, но с одним условием: ты сейчас же, при нас, исправишь свою оплошность и выпотрошишь птицу! — объявил Цестий приговор рабу.

— Как же это сделать, господин?

— Тебе решать, но запачкаешь стол — казню!

— Ну, ничего другого не остается, — обреченно произнес повар и потянул за неэстетично торчащий стручок.

Небольшой хвостик вдруг превратился в гирлянду, и из фазана вывалилось два десятка соловьев. Некоторые из них взлетели, и в зале раздались чарующие трели. Это выглядело странным, потому что соловьи, оказавшиеся живыми среди жареных сородичей, испуганно порхнули в темные углы, и им будто бы было не до песен. Как потом выяснилось, птичье пение имитировали музыканты оркестра.

Когда столь счастливо разрешилась судьба повара, гости дружно зааплодировали его искусству, обращая свои похвалы, естественно, Цестию Галлу. Правда, Тит Цезоний шепнул на ухо соседу, что это старый трюк, и тот понимающе кивнул в ответ. Но, поскольку принцепс благосклонно встретил разыгранную театральную сценку, они тоже изобразили удивление и восторг. По знаку довольного господина повар незаметно удалился, и начался новый этап трапезы.

— Советую вам, дорогие гости, обратить внимание на сладость соловьиных языков! — воззвал умудренный опытом хозяин.

Самая симпатичная служанка птичкой порхнула к столу, схватила птичку, которая уже не могла порхать, и поднесла господину. Он отделил упомянутый орган и отправил его в рот, где тот сразу сгинул.

— Блеск! — причмокнув, воскликнул эстет.

— У тебя, Цестий, даже голос обрел особую музыкальность от такого кушанья! — заметил Пизон.

— Естественно, — подтвердил Тиберий, — я читал у греков, будто есть варварские племена, воины которых съедают сердца самых храбрых из поверженных врагов, чтобы позаимствовать их смелость.

— Что же тогда взять с нас, если мы пожираем свиней, да баранов? — изумился Пизон.

— Так, облагородимся, друзья, этими пташками сказочного сада, — призвал хозяин.

— Ты про служаночек? — игриво уточнил Тит Цезоний.

— Думаешь, Тит, такие пташки помогут тебе запеть соловьем? — удивился Помпоний Флакк. — Скорее они заставят тебя зарычать зверем!

Когда затих недружный хохот, Цезоний мечтательным тоном произнес:

— Ах, друзья, знали бы вы, какие нежные птички с ангельскими голосами ждут меня дома! Я скучаю по ним эротической тоской… Видели бы вы их, щупали бы их, имели бы, тогда бы вы поняли меня!

— Пощупать — это хорошо! — подхватил Цестий.

— По его знаку к нему легкой поступью подбежала белокурая красотка с кудрявыми локонами и изящно присела у господского ложа. Хозяин отбросил надкусанный окорочок фазана и, возложив руку на голову девушки, вытер жирные пальцы о ее волосы, затем взял длинную прядь и почистил ею вспотевшее бедро у самого паха.

— Как видите, дорогие гости, хорошенькие девушки нужны не только для грубых удовольствий! — наставительно произнес он. — А моя девочка, как вы могли заметить, первый сорт. Ее волосы выросли на этой самой прелестной головке, а не на какой-нибудь дикарке в далекой Германии, откуда снабжают заемной красотой наших светских матрон.

В доказательство он сильно дернул искрящуюся в сиянии светильников прядь. Служанка сначала закусила губу, но, стерпев боль, мучительно улыбнулась, преданно глядя в глаза хозяина.

— Слишком ярко они блестят, не крашеные ли? — засомневался Цезоний.

— Ах так! Ты не веришь в натуральность моих продуктов! Проверь же сам, посмотри корни, поскобли ножом! — воскликнул Цестий и толкнул рабыню к Цезонию.

Тот грозно вооружился острым лезвием и велел служанке положить голову на его ложе, как на плаху. Однако, когда она послушно наклонилась, Цезоний задрал ей подол и сзади погрузил проницательный взгляд в ее незащищенный тайник.

— Этот номер не пройдет! — хохотнув, заявил Цестий Галл. — Все мои рабыни чисто выбриты, а эта — вовсе выщипана!

— Ты примитивно мыслишь, Галл! — осадил его Цезоний. — Не знаешь современных методов!

С этими словами он запустил два пальца в мишень, только что простреленную его глазами. Рабыня взвизгнула и высоко подпрыгнула, оправляя подол, но тут же виновато потупилась, сожалея о своей несдержанности. А исследователь поднес поблескивающие влагой пальцы к своему лицу и, слегка запрокинув голову, с видом опытного дегустатора повел носом.

— Запах и консистенция этой пробы свидетельствуют о том, что перед нами истинная блондинка! — глубокомысленно изрек просвещенный ценитель прекрасного.

— Не понимаю, в чем суть такой пробы, — хмуро сказал Цестий, недовольный, что хватают его рабыню.

— Да в том, что я получил удовольствие! И вас заодно повеселил!

— Позвольте-ка, я проверю ее старым надежным способом, — вмешался Пизон.

— Ну, не здесь же! — возмутился Цестий. — Для этого у меня есть специально оборудованное поле боя с мягкими перинами и рогатыми длинночленистыми сатирами по углам лож.

— Сатиры не понадобятся, тут будет всего лишь один сарказм, — успокоил его Пизон.

— Скажи, презренная, — обратился он к рабыне, — ты часто любила при луне?

— О да, луна пробуждает в моей душе прилив чувств.

— Дуреха, она у тебя называется не душой. Но речь не о том. Ответь, из чего, по-твоему, сделана луна?

— Из сыра, господин?

— Блондинка! — хором воскликнули все мужчины, будучи в полном восторге.

Служанка, опустив голову, убежала из зала, радуясь, что так легко отделалась от этой великосветской компании.

— Ты многому нас научил, любезнейший Галл, — признался Корнелий Косс, — однако в свою очередь поведаю тебе, что Цетег, например, использует рабынь для гигиенических процедур в туалете.

— Как изысканно! — восхищенно воскликнул его сосед по ложу.

— Я слышал об этом, — заметил Пизон. — Говорят еще, что рабыня стимулирует ему процесс мочеиспускания.

— Чрезвычайно интересно! Она использует для этого руки? — заинтересованно уточнил молодой повеса с нижнего ложа.

— Смею предположить, что у нее аппетитные пухленькие губки! — воскликнул Цезоний и даже причмокнул, предвкушая сладость нарисованного им самим образа.

— Нет, она дает ему специальный отвар из трав, — хмуро объяснил Пизон, — и вообще, она старуха.

— Какое разочарование! Груб ты, Пизон. Твоя личность заканчивается на брюхе: ты лишь пьяница и чревоугодник.

— А ты, Приск, конченый развратник.

— Многократно конченый развратник! — со смехом поправил его один из сотрапезников.

— Да хоть бы и так, все равно он плохо кончит, если не свернет с этой дорожки.

— Дорогие гости, мы рано перешли к конечной теме! — призвал публику к порядку хозяин. — Нам еще предстоит десерт.

При этих словах танцующие служанки в очередной раз подхватили заваленный объедками стол и, кружась в такт музыке, унесли на кухню. С ними удалилась даже распорядительница.

«Настало время десерта, той части трапезы, когда вино льется рекой и серьезные темы в компании уступают место легким развлечениям и шуткам, — подумал Тиберий. — А что толкового мы сказали до сих пор? Наши предки за обедом философствовали, рассуждали о политике, решали многие проблемы, а уж потом развлекались. Как измельчали сегодня люди!»

Эта мысль заставила Тиберий брезгливо поморщился. Ему было невдомек, что он собственной персоной перекрыл соотечественникам путь к государственным делам. Монархический статус принцепса фактически лишил всех римлян доступа в политическую сферу, иначе как через придворные интриги, и не оставил им иного поприща для приложенья сил и талантов, кроме участи прожигателей жизни.

Заметив кислую физиономию принцепса, Цестий истолковал ее по своему и решил придти ему на помощь.

— Цезарь, — сказал он, — государственные дела мешают тебе должным образом заботиться о самом себе. Я вижу, ты по старинке пользуешься стираным бельем. Это не соответствует твоему аристократическому вкусу и исподволь вызывает дискомфорт. Я лично уже давно одеваюсь только в новые туники и тоги, обуваюсь только в новые башмаки. Ни одной одежды я не надеваю дважды. Это позволяет мне смотреть свысока на многих нобилей, не успевающих усваивать передовые идеи нашего века. Возьми, пожалуйста, и ты свежую накидку из моей стопки.

Тиберий не ответил, а лицо его сделалось еще угрюмее.

— А я не мочусь дважды в один и тот же горшок! — заявил Пизон. — Всякий раз использую новый, да лучше золотой, редко когда серебряный. Если я путешествую, за мной везут целую повозку этих горшков.

Многие усомнились в заявленной чистоплотности Пизона и решили, что он в силу своего крутого нрава просто издевается над вкусами эстетствующих нобилей. Зато Тиберий улыбнулся и приветливо посмотрел на друга. Но кто-то воспринял услышанное всерьез.

— Мне Требоний клялся, что он не ложится дважды в постель с одной и той же женщиной, а на каждую ночь берет себе новую! — восхищенно сообщил представитель золотой молодежи с нижнего ложа. — Видимо, это веление времени: отрицать старое через постоянное стремление к новому!

— А я клянусь тебе, что новая ему не досталась ни разу! — обрубил его оптимизм Пизон.

В этот момент в зал белой стайкой впорхнули служанки в длинных хитонах и водрузили перед ложами стол с десертом. Тут были яйца с разными приправами, пирожные, мучной крем, мед, фрукты и много вина. До этого вином лишь запивали пряные блюда, но сейчас настала пора пить его для удовольствия и веселья.

Служанки дружно сделали реверанс гостям, озорно блеснули улыбками и сбросили хитоны. Их наряд теперь состоял из браслетов, колец и ожерелий. Только у лихой распорядительницы вокруг тела змейками развевались разноцветные ленты, ниспадающие с кружевного воротничка, кокетливо облегающего шею. Эти ленты уже ничего не закрывали и лишь подчеркивали движенья, как бы танцуя вокруг ее стана.

Тиберий тяжелым взглядом уперся в голое тело этой примы и почувствовал, как в нем просыпается голодный зверь, алчущий этого тела.

Красотки, изящно лавируя между жадными мужскими взорами, выбрали несколько пирожков и возложили их на алтарь перед очагом, помогая хозяину принести жертву ларам и пенатам, потом поднесли вина. Лишь по лукавому блеску в их глазах можно было догадаться, что они отнюдь не забыли о своей наготе. После угощения духов — покровителей дома началась последняя часть обеденной трапезы.

В помощь оркестру в зал белыми лебедями вплыли семь флейтисток в длинных лоскутных одеяниях. Их души запели нежными голосами флейт. В согласии с нравами этого дома каждая трель сдувала с девушек какой-нибудь лоскут, и получалось, что, мелодия, развиваясь во времени, своими виражами раздевала их. Зрительные впечатления обогащали восприятие музыки, а музыка одухотворяла проступающую сквозь тающий наряд наготу женских тел и придавала ей возвышающую силу искусства. Под действием хмеля и разожженного острыми соусами аппетита эти эстетические эмоции у зрителей превращались в безудержное эротическое чувство.

Флейтистки приблизились к ложам и закружили хоровод, пленяя мужчин наготою и музыкальной пластикой движений. Служанки, обнаружив конкуренцию со стороны бесстыжих музыкантш, активизировались и, ухаживая за гостями, состязались в кокетстве с флейтистками. Это привело к сокращению физической и психологической дистанции между мужчинами и женщинами. В результате, то одна, то другая девушка оказывалась в руках разгоряченных гостей, где ее красоты подвергались пробе на упругость, а восприятие жизни — на оптимизм. Некоторых чувственно целовали, причем не всегда в лицо. Однако пока это выглядело лишь фрагментами танца, и, побарахтавшись в мужских объятиях, девицы вырывались на волю. Порозовевшие в некоторых местах, они возвращались в хоровод.

Попавших на ложа девушек угощали принесенной ими же снедью, и этот процесс тоже выглядел элементом любовной игры. А Цезоний брал урок музыки у юной флейтистки. Он не так, как надо, держал флейту, неправильно складывал губы, неверно дул, и все это забавляло прелестную учительницу. Она увлеклась возней с опытным мужчиной и не заметила, как сама превратилась в ученицу. Развратник, улучив момент, откинул полу тоги и подменил девушке флейту другим инструментом. Такое музицирование больше соответствовало его нехитрому вкусу. Однако из вежливости он накинул на голову подружки покрывало, и окружающие могли судить о происходящем только по ее всхлипываниям и его лицу. Впрочем, физиономия Цезония была абсолютно непроницаемой, что весьма потешало его соседей. А столкнувшись с суровым, осуждающим взглядом принцепса, Цезоний глубокомысленно изрек модный софизм и пересказал притчу Платона о плотской и небесной любви. Дивясь его наглости и выдержке, Тиберий смягчился и ответил ему подобием любезной улыбки.

На самом деле Тиберию вовсе не хотелось улыбаться. Он мучительно ревновал, ревновал флейтистку, всех девушек и саму жизнь. У него вызывала зависть способность этих людей веселиться, радоваться простейшим вещам, извлекать наслаждение даже из грязи и унижений. «Я всю жизнь обуздывал страсти, все свои действия подчинял политике, войне. Став принцепсом, я вообще не жил, а только правил, нечеловеческой волей, терпением и мыслью стремился обуздать пороки нашего времени и удержать государство на плаву. Я служил им всем, а взамен получил ненависть и клевету! — думал Тиберий. — А им наплевать на государство, на всеобщие, основополагающие интересы, они существуют только ради примитивных удовольствий. Однако их любят, они счастливы! А ведь я даже теперь, в преклонных годах, мог бы в одиночку оприходовать всех этих флейтисток! И как! Им такое и не снилось!» Угрюмая несправедливость судьбы угнетала Тиберия и мешала ему достойно проявить себя даже в малом.

Между тем выходка Цезония задала соответствующую тему для разговора.

— Вольноотпущенник Гамет тоже любит это дело! — поспешил сообщить один из сотрапезников. — У него есть специально обученная рабыня, которая сопровождает его повсюду и, прячась под плащом, ублажает разбогатевшего господина даже в лектике и на приеме клиентов.

— Клянусь Геркулесом, у нее, должно быть, милый ротик, коли ей доверили такое мероприятие! — воскликнул кто-то из молодежи.

— И хорошо подвешен язык! — откликнулся его сосед.

— Подвижный язычок для такой девицы — немалое достоинство, особенно если она неразговорчива, — небрежно подтвердил Тит Цезоний. — Но главное все-таки — глаза! У меня была замечательная подружка, которая, доблестно выполняя эту разновидность женской службы, внимательно следила за мною. Она пристрастно считывала с моего гримасничающего лица результаты своих усилий, и это доставляло ей несказанное блаженство. О, каким поэтическим огнем сияли при этом ее глаза! Умелая была девица, но работала по вдохновению, потому как истинно любила меня.

— А почему «была»? Куда же она делась? — облизнувшись, спросил Корнелий Косс.

— Была — потому что теперь ее нет, она состарилась, — просто разъяснил Цезоний.

— А вот одна из моих женщин любила, когда ее атаковали сзади, — поведал Цестий Галл, не довольный утратой центральной роли.

— И Требоний так любит! — донеслось с нижнего ложа.

— Пусть приходит, я ему устрою праздник любви, — сказал Цезоний под хохот всей компании.

— Нет, я не о том, я имел в виду, что он девушек так любит…

— Смотри, как бы тебя самого здесь не полюбили, если не прекратишь вмешиваться в ученую беседу цивилизованных людей! — прикрикнул на молодого недотепу Косс.

— Друзья, как все-таки далеко позади мы оставили хваленых предков, — заметил Пизон. — Мой дед общался с женой всегда одним и тем же способом — рабы рассказывали, поскольку они подсматривали за моей бабулькой, премилой девчушкой в то время. Какой примитив, согласитесь! Правда, при этом он произвел на свет нескольких консулов — гордость Отечества, но это безделица… Да что там предки! Мы обогнали саму природу. Мы открыли столько новых способов цивилизованного полового общения, а залогом рождения до сих пор остается один, самый тривиальный, страшно сказать, простонародный! Но когда-нибудь боги подправят нашу физическую природу, чтобы она была под стать нравам. Только представьте, какие это сулит перспективы! Вот, к примеру, наш блистательный Цезоний сейчас успешно закончит свое благородное дело, и, поперхнувшись, эта девчушка родит ему соответствующего акту отпрыска. Кто у них получится: сын, дочь или нечто третье? А потом не раз упомянутый здесь Требоний, вдохновленный винными парами, в эстетическом позыве проведет тыловую операцию по укрощению какой-нибудь из ваших дочерей, и на свет явится замечательный продукт этой любви. Догадайтесь, каково будет его лицо! Ну а далее папаша девицы отомстит обидчику по-современному и получит сынулю от самого Требония. Вот тогда, когда все наши вкусы и желания материализуются в облике общества, мы и увидим свой истинный портрет!

— Пизон, возможно, ты изрек нечто умное и даже поучительное, но говорил слишком долго, — отреагировал Цестий Галл. — Такие длинные, занудные речи ныне не усваиваются. А потому, друзья, вернемся к светской беседе и достойным высшего общества наслаждениям. Ты же, Пизон, если не можешь девушку, пей вино!

Тиберия бесили разглагольствования этой публики, но и высказывание Пизона вызвало раздражение. Он исподлобья наблюдал за оголенной распорядительницей и люто ненавидел ее, потому что ему казалось, будто она являлась героиней всех излагаемых здесь историй, будто все гнусности, которыми похвалялись объевшиеся и опившиеся самодовольные мужчины, проделывались именно с нею. А слова Пизона требовали от него вовсе игнорировать доступную красотку и отвести от нее взгляд, однако этого он сделать не мог. Все подавляемые им в течение многих десятилетий желания вырвались из подполья души и устроили бунт. Его разум охватил мятеж, тело содрогалось от шквала агрессивных страстей.

А распорядительница, очаровательное талантливое существо без свободного имени, по-прежнему бдительно следила за всем происходящим и управляла служанками, указывая им, кому из гостей поднести то или иное блюдо, кого поцеловать или погладить, а кому показать что-либо занимательное. Лишь одного не видел этот полководец застольной оргии: красавица упорно не замечала пристального внимания грозного принцепса. Его взгляд пронзал ее тело, обдавал его пламенем, пожирал, ласкал, облизывал, просил, требовал и умолял, а она ничего не хотела видеть и дарила свою красоту всем поровну, открываясь в танце любопытным взорам гостей. Впрочем, некоторым опытным сладострастникам более соблазнительными казались фигуристые девицы из кордебалета, особенно потому, что в той ситуации они были доступнее. Но Тиберия интересовала лишь прима. В силу своего нрава, всегдашней концентрации на высшей цели, он не мог зажечься страстью к особе второго плана. Поэтому Тиберий продолжал охотиться взглядом за вожделенной добычей. И вот в какой-то момент грациозная лань не успела отвести глаза в сторону, и в них вонзился голодный волчий взгляд. Она вздрогнула и замерла, а потом, подчиняясь повелительному взору, подошла к торжествующему победителю.

Тиберий рванул ее к себе и опрокинул на ложе. В тот же миг он погрузил в ее уста глубокий поцелуй. Оказавшись в результате стремительного броска на спине, она невольно раскинула ноги. Соседи немедленно отреагировали торжествующим ревом, а кто-то даже запустил руку в разверзшееся ущелье.

— Дай потрогать лепестки этого цветка! — азартно крикнул другой.

— Смотри, как на них искрятся капельки нектара! — откликнулся третий.

— Это нектар ее желанья!

Их возгласы заставили Тиберия оторваться от красавицы. Он приподнялся и посмотрел на рукастого молодца так, что тому срочно потребовалась новая туника. В одно мгновение поле боя оказалось расчищенным, и победитель-принцепс мог беспрепятственно распорядиться захваченным трофеем, покорно распростертым перед ним в позе женской капитуляции. В этот миг, когда оказались укрощенными ее всегдашняя живость и веселость, девушка выглядела нежной и трогательно-прекрасной. Даже Цестий поддался ее очарованию и на будущее решил выделить ее из сонма своих ублажительниц, чтобы сделать полноценной любовницей. Впрочем, сейчас о будущем гадать не пристало. Никто из присутствующих не мог бы сказать, чем закончится эта прилюдная страсть страшного человека и что может ожидать ее невольных свидетелей. Но развязка оказалась самой простой и в то же время неожиданной.

Обозрев, исподволь следивших за ним мужчин и женщин, Тиберий грубо столкнул девушку с ложа и брезгливо сказал:

— Прочь, рабыня!

Еще недавно владевшая вниманием всего зала, задававшая тон в веселье эта девушка, теперь униженная и виноватая, сутулясь и кутаясь в ничего не скрывающие ленты, побежала к ширме, чтобы спрятаться на кухне.

Наступило тягостное молчание. Нарушая опасную статичность сцены, Цестий Галл, переглянувшись с Пизоном, жизнерадостным тоном возвестил:

— Пора нам, друзья, теперь, когда мы слегка насытились, перейти к утонченным развлечениям. Я позову жену. Кажется, у нее сегодня собрались подружки. Пусть они скрасят нашу компанию настоящим женским обществом.

Следуя указанию господского пальца, одна из служанок побежала в женские покои, и вскоре в зал величавой поступью вошли три женщины. Одна из них, лет тридцати пяти, была столь некрасива, что гости уверенно определили в ней жену хозяина. Две другие смотрелись весьма эффектно. Развернувшиеся события застали их на подступах к тридцатилетнему возрасту, и они подавали себя так, что это казалось достоинством и шестидесятилетним мужчинам, и двадцатилетним. Грузное тело хозяйки барахталось в зеленом одеянии со множеством рюшечек и складок, при всяком ее движении предостерегающе грюкали браслеты, золотые цепи, бусы, зловеще мерцали перстни и кольца. А наряды ее подружек заставляли память воспроизводить поэтические строки: «Зачем жене, одетой в ветры тканные, при всех быть голой в полотняном облачке?» Брюнетка гарцевала в длинной сиреневой и совсем прозрачной тунике. Ее тело словно парило в этой воздушной обертке. Однако в запретных местах ткань сгущалась многочисленными складками и вынуждала мужчин напрягать глаза, причем без особого успеха. Блондинка щеголяла в розовой паутинке и ослепляла окружающих особой белизной как раз там, где ткани надлежало быть плотнее. Именно в зонах повышенного риска туника была тщательно разглажена и, ничего не пряча, лишь набрасывала тень на женские прелести. При ходьбе это создавало эффект мерцания; выпуклости красотки как бы подмигивали глазеющим на них мужчинам, призывая их пуститься вдогонку.

— Ага, скромница и бесстыдница, — негромко произнес Тит Цезоний, — известные образы.

Хозяйка поприветствовала гостей и воссела в ногах у Цестия, а «заоблачные» красотки аккуратно приземлились возле принцепса, распространяя вокруг себя искусственные запахи дорогих духов. Блондинка источала сложный аромат сидонского букета, а от брюнетки исходил цельный и более естественный запах пестум-ских роз.

«Нет, Цезоний не прав, — подумал Тиберий, — у этой „скромницы“ самый нахальный взгляд, какой я только видел у женщин, а вторая, наоборот, жеманничает, потупливая очи», — Маллония, — представила гостям брюнетку хозяйка, — а это Цецилия — мои лучшие подружки, современные, просвещенные матроны, знающие толк в эстетической жизни, утонченные эпикурейки. Они — украшение любого праздника. Думаю, вы, дорогие гости, согласитесь со мною.

— Любезный Цезарь, — продолжила она, повернувшись к Тиберию, — Маллония и особенно Цецилия… нет, Цецилия и особенно Маллония… в общем, обе они страстно желали познакомиться с величайшим человеком современности. Поэтому я на правах хозяйки позволила себе усадить их поближе к тебе, Цезарь, чтобы ты поведал им о себе. Но, если восторг этих дам превзойдет твое терпение, мы отправим их на нижнее ложе.

При последних словах блондинка обратила к Тиберию молящий взор и сложила трубкой пухленькие губки, как раз такие, какие недавно обсуждались знатоками половых пикантностей. А брюнетка, слегка прищурившись, обдала его насмешливым взглядом. Этот взгляд был подобен яркой вспышке молнии в ночном лесу, наполненном всевозможным зверьем: безобидным и хищным, полезным и ядовитым, изящным и отвратительным. Он высветил много противоречивых чувств, но ввиду краткости экспозиции их не удалось осознать. Главное, что вычленил Тиберий из этой вспышки эмоций, — скептически-властное отношение к мужчинам как к существам слабым и зависимым от женской красоты. Эта женщина привыкла владеть мужчинами, подчинять их своим чарам. «Кто бы ты ни был, от меня не уйдешь! — говорили ее глаза. — Я заворожу тебя своей походкой, околдую музыкой голоса, обожгу наготой, ужалю поцелуем, отравлю кокетством, порабощу ласками, а коли захочу, вознесу на трон и тут же свергну!» Нечто подобное он видел в глазах Юлии. Но у дочки Августа властность являлась отражением ее общественного статуса. Маллония же исходила из собственных женских способностей, поэтому ее притязания на господство были обоснованными и не вызывали такого протеста, как посягательства Юлии. Однако Тиберий забеспокоился. Женщина поразила его воображение, о чем он в тайне мечтал, истомленный рутиной неблагодарных трудов, но вызвала тревожное предчувствие трагического исхода надвигающейся страсти.

— А чем вы здесь занимались до нашего прихода, смотрели на голых женщин? — ревностно поинтересовалась Цецилия, глядя округленными глазами на Тиберия, но, говоря так, словно она обращалась ко всем присутствующим.

— Мы думали, будто смотрим на женщин, но при встрече с вами, поняли, что то были не женщины, — ответил Цезоний через голову разделявшего их Пизона.

— То были еще не голые женщины, — уточнил Пизон, но его замечание осталось незамеченным.

— Ну, конечно же, эти умудренные годами мужи здесь беседовали о политике, — со скептическим огоньком в глазах пояснила подруге Маллония. — Ведь так? — спросила она у Тиберия, погружая в него острый, как пилум, взгляд.

— Я наговорился в сенате, прекрасная Маллония, потому теперь предпочитаю молчать и слушать, — неуклюже ответил Тиберий, пытаясь укротить волнение.

— Весь ты в заботах, Цезарь, тебе даже жениться некогда, — заметила красавица, не вынимая режущего взгляда из своей жертвы.

— У меня возраст политика, а не жениха.

— В тебе больше любовного огня, чем во всех остальных здесь присутствующих вместе взятых, — вдруг делаясь серьезной, проникновенно произнесла чернокудрая красавица.

— Верь ей, Цезарь, она знает в этом толк, у нее большой опыт, — встряла блондинка, стараясь обратить на себя внимание принцепса.

— Только для твоего огня не было подходящей горючей пищи, — продолжала Маллония, игнорируя подружку.

Тиберий напрягся и обратил глаза к полу. Но взгляд его был направлен вовнутрь и всматривался в образы женщин, запечатленных жизнью в недрах его памяти. За исключением Випсании Агриппины все они были жестоко эгоистичны. Например, Юлия оценивала мужа только в плане соответствия его отдельных качеств ее запросам. Он не воспринимался ею как цельная личность и уж тем более как субъект, способный иметь собственные интересы, чувства и желания. Это лишало ее женственности даже в те моменты, когда ее природа на все голоса звала к себе мужчину. Остальные были не лучше. В ту среду, где он обитал, пробивались только клыкастые хищники. И вдруг теперь рядом с ним оказалась неродовитая, но породистая, с аристократическим нравом женщина, которая сразу же заглянула к нему в душу и, обнаружив там залежи нерастраченных чувств, предприняла попытку извлечь их на белый свет. Как ей это удалось и зачем понадобилось бередить его раны?

— Меня всегда привлекали мужчины, так сказать, с двойным дном, — принялась она отвечать на мысль Тиберия, словно он высказал ее вслух. — В большинстве своем женщины не стремятся к любви, к жизни, они лишь хотят продать себя подороже, чтобы укрыться от мира за спиною мужа и почить там скучным сном. Но это противоречит нашей природе. Ведь женщина приходит в жизнь, чтобы рожать и не только детей. Наша любовь способна создавать из, казалось бы, заурядных мужчин героев.

— Ведь так? — проникновенно спросила она, заглядывая в его глаза.

Тиберий испытывал все большее удивление, и ему не хотелось отделываться от этой женщины кокетливыми шутками, как то было принято в подобной обстановке. Поэтому после натужного молчания он сказал:

— О том надо спросить у героев. Только мне не довелось их встретить: они ушли в прошлое вместе с героической эпохой.

— Я почти согласна с тобою, Цезарь, — без запинки ответила Маллония, — мне тоже долго не везло, а, думаю, моя страсть могла бы возвеличить человека. Признаюсь, я мечтала помочь рождению идеального правителя на благо всему нашему народу.

— Но он уже есть! — воскликнула Цецилия. — Это наш великий Цезарь.

Маллония гневно резанула ее острым взглядом.

— Боюсь, что в интересующих тебя местах я недостаточно велик, — брезгливо ответил блондинке Тиберий, не довольный и лестью, и вмешательством в интригующий диалог с Маллонией.

— Ты меня недооцениваешь, Цезарь, — делаясь серьезной, заметила блондинка. — Я стараюсь быть веселой, легкой в общении, потому что о делах мужчины могут поговорить и без меня. А я даю вам отдых, несу чистую радость, свет, я дарю праздник. Я сама — праздник, посмотри на меня!

— Очаровательная Цецилия, действительно, не только мила, но и умна, — вновь захватывая инициативу, подтвердила Маллония. — Она точно угадала мою мысль. Вспомни, Цезарь, я сказала, что почти согласна с тобою, имея в виду как раз тебя самого в качестве исключения. То, что у нас есть ты, с лихвой искупает общую скудость героизма нынешней эпохи.

— Наша жгучая красавица Маллония тоже весьма умна, — вновь напомнила о себе Цецилия, — она умеет и польстить мужчине, и выглядеть победительницей в неудаче.

— Мои слова могут показаться лестью той, которая не знает твоих истинных достоинств, Цезарь, — с мстительным блеском в глазах отпарировала Маллония, — но я-то вижу всю глубину твоей сокровищницы, потому мои слова искренни.

— Я приветствую искренность умопомрачительной Маллонии всем сердцем, — с язвительной улыбочкой известила Тиберия кудрявая блондинка, — ведь мы с нею подруги.

При последних словах ее губы слегка скривились на бок, и эта гримаска по-особому подчеркивала миловидность ее пригожего лица.

Тиберий, привлеченный остроумными высказываниями Цецилии, посмотрел на нее по-новому и невольно залюбовался ее оптимистичной красотой. Девушка тотчас уловила интерес принцепса и, просияв, поцеловала его взглядом. У нее были теплые светло-карие глаза, которые умели ласкать жарче рук.

— Глядя на тебя в этой тонкой тунике, дорогая Цецилия, можно подумать, что ты приветствуешь не столько сердцем, сколько грудью, — заметила Маллония.

Тиберий невольно воззрился на белые шары блондинки с призывно торчащими сосками, осененные розовой дымкой прозрачной ткани. Хозяйка вожделенных украшений вновь одарила его своею несимметричной улыбкой. Тиберий посмотрел в ее теплые глаза, и его руки потянулись к изящному девичьему стану, но тут он заметил, что Маллония, закончив фразу, изменила позу, усаживаясь удобнее, и при этом расставила ноги, продемонстрировав ему такое зрелище, что он забыл о белокурой соблазнительнице и всех ее шарах. При этом Маллония жадно следила за взглядом Тиберия, будто не он подловил ее в пикантном ракурсе, а она уличила его. В конце концов ее магнетические глаза притянули его душу к себе, и он поднял взор. Бесстыдство позы контрастировало с ее глубоким взглядом, и Тиберий растерялся, не в силах оценить ситуацию. Но тут он услышал причмокивания и похрюкивания соседей, которые, отвлекшись от своих флейтисток, тоже разглядывали его красавицу в некоторых местах и кусали губы, стараясь спрятать сальные ухмылки. Обнаружив, возмущение принцепса этим коллективным созерцанием, Маллония снисходительно улыбнулась и снова сменила позу. Однако, добавив скромности внизу, она почти легла на Тиберия выскользнувшей из-под туники грудью. Поводом для такого маневра ей послужило розовое пирожное, которым она угостила собеседника. Правда, вместе с пирожным Маллония вложила ему в рот и свои пальчики, которые он, конечно же, облизал. После этого она слегка взвизгнула и, распрямившись, чинно воссела рядом. Цецилия загрустила и сникла, а вскоре вовсе пересела на ложе Цестия, расположившись рядом с хозяйкой дома, поэтому победительница могла снизить активность, убрать нагую грудь в «ножны» и от штурма снова перейти к осаде.

Тиберий понимал, что его дурачат, как подростка, но вино и эротические пляски рабынь мешали его разуму в борьбе за власть над телом. Однако главным фактором все же была особая притягательность девицы. Гордая осанка, претенциозность в речах контрастировали с чувственностью ее красоты, доступностью тела, сияющего матовым светом сквозь лиловую занавесь. Возникало безудержное желание овладеть этим средоточием явных и скрытых соблазнов, через тело проникнуть в душу и, подчинив чувства, восторжествовать над сознанием. Пристальный взор ее глубоких глаз, казалось, открывал ворота в цитадель души и манил мужчину в лабиринт чувств, где каждый поворот сулил россыпи сокровищ, но в тот же миг властная улыбка отстраняла скептицизмом. Она играла им, как мячиком, то отталкивая его, то привлекая.

— Я всю жизнь пыталась полюбить неординарного мужчину. Велика ли заслуга любить красивого и знатного, — развивала свою философию Маллония.

А Тиберий, глядя, как двигаются ее ярко накрашенные фигурные губы, думал о другом применении этого рта. Замирая под пристальным взглядом красавицы, он в разгоряченном воображении видел ее в той роли, о которой смачно рассказывал Цезоний. Ему страстно хотелось узнать, какими глазами она при этом будет смотреть на него, во что трансформируется надменность ее взгляда, чем обернется скептицизм уверенной в своей неотразимости красавицы. Он жаждал поставить ее на колени в прямом и переносном смысле, унизить физически и нравственно. Отчего возникало такое желание? Была ли фальшь в гордой позе этой женщины, которую хотелось разоблачить, или изъян образовался в душе самого Тиберия? А может быть, всему виною общая атмосфера пиршества, распаляющая естественные потребности до степени абсурда?

— Глядя на тебя, Тиберий, я испытываю чувство, будто только сейчас начинаю жить, — говорила красавица, и в ее расширившихся глазах блестками плясали лукавые купидончики, в упор расстреливающие свою добычу. А язвительная улыбка вопрошала: «Способен ли ты дерзнуть, чтобы обрести счастье, какого никогда не ведал, или же так и завершишь дни свои на холодном троне в пустоте одиночества?»

Тиберий боролся с ее проникающим взором, и у него не оставалось сил на поддержание беседы. Он обратил внимание на то, что женщина фамильярно назвала его по имени, однако не нашел лучшего ответа, чем промолчать.

— В твоих глазах я вижу океан страсти, — пел ее чувственный голос, — и хочу теплом своей души растопить ледяную плотину, чтобы дать волю могучим волнам твоих эмоций. Я желаю погрузиться в эти волны всем телом, вот этим телом, которое ты видишь почти нагим, мечтаю, чтобы меня с головой накрыл шквал страсти. Я вся трепещу, смотри, как вздымается моя грудь. Нет, ты не океан, океан — вода, ты вулкан, готовый к изверженью. Я ощущаю подземные толчки и жажду оказаться в самом жерле, чтобы расплавиться в лаве твоего эротического влечения! Одно мгновенье такого счастья дороже многих лет скучного прозябанья без любви.

Усилием воли Тиберий сбросил наваждение, вызванное пением чернокудрой сирены, и, очнувшись, заметил, что он уже обнимает красавицу на радость любопытным взорам окружающих. Подняв голову, чтобы обозреть зал, он встретился взглядом с Цестием Галлом, протрезвевшим ввиду присутствия жены.

Хозяин встал с ложа и объявил, что хотел бы показать гостям некоторые достопримечательности своего дома. При этом он выразительно посмотрел на Тиберия, и тот тоже поднялся, готовый следовать за ним. Вперед вышла голая служанка с масляным светильником на длинной рукоятке, оформленном в виде факела, и, игриво виляя задом, повела процессию в глубь дворца. Тиберий дернул за руку Маллонию, и та послушно присоединилась к нему. Вслед им выстроилось еще несколько парочек.

Проходя по темным ночным коридорам, процессия таяла на глазах, пара за парой терялись в боковых ответвлениях и в дальнейшем напоминали о себе только звуками тесного общения. Наконец Цестий ввел в отдельную комнату Тиберия и Маллонию. Служанка, красиво округляя свои формы перед знатными мужами, прошлась вдоль стен и зажгла светильники. Затем в комнате остались только он и она. Впрочем, Тиберию казалось, будто рядом незримо присутствует еще кто-то. Он объяснил себе это тревожное чувство наличием искусных скульптурных изображений бесстыжих сатиров и силенов, опрокидывающих своих бронзовых подруг и грозящих им огромными фаллосами. Окончание вздыбленного рабочего инструмента одного такого служителя Эроса сияло свежим блеском, будто его специально только что тщательно начистили.

Маллония лукаво посмотрела на Тиберия и, присев на огромное ложе, застланное толстыми перинами, у изголовья которого располагался сатир с блестящим достоинством, прижалась к бронзе и лизнула розовым язычком самую выступающую деталь этой выразительной фигуры. Внезапно сатир запел. Тиберию показалось, что он сходит с ума от страсти и нереальности происходящего. Он даже испытал взрыв ревности к бронзовому сопернику.

Оказалось, что где-то за стеною этих комнат для постельных удовольствий располагался еще один оркестр, исполняющий чувственную музыку, как бы аккомпанируя любовникам.

Маллония, изгибаясь в такт виражам мелодии, роскошно возлегла на ложе и распахнула одежды, раскрыв свою сокровищницу навстречу алчному мужскому взору. Нахальный сатир даже теперь касался ее лица своим вызывающим жезлом, а гримаса его уродливой физиономии словно предлагала Тиберию разделить девушку с ним на двоих.

Тиберий вдруг заспешил, будто сатир или еще кто-то невидимый, крадущийся во тьме, может опередить его. Он рухнул на распростертую красавицу и впился в нее жадными губами. Она охотно подставила уста, и ее язычок змейкой завертелся во рту, отвечая на его проникающий поцелуй. Музыка за стеною, грохнула победным маршем, словно оркестранты тоже вкусили жаркую сладость ее поцелуя. Поддержка оркестра добавила сил Тиберию, и он принялся терзать свою добычу многообразными ласками. Но тут снова вмешался бронзовый соперник. Когда увлекшийся Тиберий неосторожно вскинулся в очередном выпаде, сатир сердито ткнул его блестящим наконечником прямо в лицо. Оскорбленный принцепс в бешенстве ударил статую и разбил руку в кровь. Маллония прыснула веселым смехом, но тут же потупилась и замолчала. Тиберий готов был обратить свой гнев на нее, но в тот момент она была слишком красивая и слишком голая, чтобы мужчина мог испытывать к ней иные чувства, кроме нестерпимого влечения. Тиберий схватил женщину за талию и перекинул поперек ложа, подальше от гипертрофированного бронзового фаллоса. Теперь вездесущий сатир заглядывал любовникам между ног. Тиберий невольно озирался на бронзовое чудовище, и ему мерещилось, будто его рогатая образина осклабилась в циничной ухмылке. Понимая абсурдность такой мысли, он все же никак не мог отделаться от впечатления, что мимика статуи изменилась. А Маллония потешалась над болезненными фантазиями партнера и прятала насмешливую улыбку. Ловя следы этой улыбки на ее лице, Тиберий терял уверенность в себе. Ему снова казалось, будто ею владеет кто-то незримый, а ему достаются только остывшие отпечатки ее ласк.

Охваченный подозрительностью Тиберий заметил, что Маллония методично распределяет его поцелуи, подставляя им то губы, то шею, то грудь, то руки. Она рационально готовила тело к основному акту, тогда как он безумствовал в истинной страсти. Ощущение, что любимая отнюдь его не любит, усиливалось с каждым мгновением. Тиберий забыл о своих смелых желаниях в отношении этой особы и заботился только о том, чтобы ласками пробудить в ней искренние чувства. Он был по-прежнему порывист и горяч, но теперь стал еще и нежен и покрывал прекрасное тело поцелуями с головы до ног и с ног до головы. Однако отчуждение росло. С ним происходило то же, что и всегда. Чем лучше он относился к людям, тем жестче был отпор. Все доброе не воспринималось, вызывало недоверие и угрюмое отторжение. И даже женские инстинкты оказались под властью социальной болезни скептицизма.

Маллония была в недоумении, обнаружив, что страшный принцепс в любви предстал ей вдохновенным поэтом. Она прекратила отвечать на его ласки. Тонкая настройка его души сбилась, что привело к рассогласованию процессов в теле. В результате Тиберий не выполнил основной задачи, ради которой женщина ложилась в постель. Но он не смирился с неудачей и продолжал изнурительный штурм. Однако вскоре груз съеденного, выпитого и пережитого за вечер намертво придавил его к ложу, и он уснул, все еще сжимая женщину в объятиях.

Когда Тиберий очнулся, Маллонии уже не было. Едва он поднялся, в комнату вошла служанка с тазиком воды для омовения рук. Почти сразу за нею явился и хозяин дома. Цестий отвел гостя в бассейн. Приведя себя в порядок, Тиберий возвратился в свой дворец.

2

На следующий день в сенат поступил донос на знатную матрону Эмилию Лепиду. Ей вменялось в вину посягательство на наследство бывшего мужа Квириния путем якобы обманного утверждения, что ее сын рожден от него. В ответ на столь лестное для его мужского достоинства заявление Лепиды богач Квириний, в свое время даже пробившийся к консульству, обвинял ее в прелюбодеянии, отравительстве и происках против принцепса.

Аморализм римской знати той эпохи выпирал из всех щелей законодательства. Какие бы преграды порокам ни пытались возвести Август, а затем Тиберий в виде указов и постановлений, в конечном итоге их же и использовали для прикрытия распущенности и алчности. Мероприятия, направленные на укрепление семьи, послужили поводом для преследования супругами друг друга посредством обвинения в неверности. Законы, призванные повысить рождаемость, стали основанием для вымогательства имущества бездетных семей. Защита государственных интересов от мятежных настроений обернулась очернительством видных людей.

Услышав о «происках» Лепиды против принцепса, Тиберий сразу заподозрил сфабрикованность всего обвинения в отношении этой знатной женщины, являвшейся правнучкой Луция Суллы и Гнея Помпея. Однако в ходе разбирательства дела выяснилось, что Лепида прибегала к помощи колдунов, и принцепс насторожился. Он очень болезненно реагировал, когда его имя становилось объектом всяческих заклятий и наветов. Поэтому Тиберий не стал препятствовать процессу и, уйдя, как обычно, в тень, пристальным оком следил за развитием событий.

Но, слушая всевозможные разоблачения об эпизодах отнюдь не праведной жизни Эмили Лепиды, Тиберий часто отвлекался от темы заседания и думал о Маллонии. Очевидно, в жизни его красавицы было ничуть не меньше постыдного и порочного, чем в судьбе Лепиды. Он представлял ее в центре гнусных интриг и мучился ревностью. Воображение рисовало ему красавицу в объятиях всяческих проходимцев и заставляло его испытывать брезгливость, смешанную с вожделением. В этой женщине было нечто такое, что вызывало именно подобные фантазии. Ее красота парадоксальным образом казалась притягательной тогда, когда подвергалась поруганью. Но это была грязная притягательность, и Тиберий стыдился терзавших его страстей. Впрочем, по существу он ничего не знал о Маллонии, его фантазия питалась лишь интуитивными подозрениями. Цестий не рассказал ничего особенного о женщине, которую предложил ему в любовницы, а сам он не стал допытываться, чтобы слишком явно не обнаруживать свой интерес.

После долгих мучений в разладе с самим собою Тиберий решился поговорить об интересующем его предмете с Титом Цезонием. Вызвав его в качестве свидетеля по рядовому финансовому вопросу, принцепс, закончив официальную часть, завел разговор о прошедшем пиршестве. Цезоний охотно предался воспоминаниям. Первым делом он признался, что в ту ночь сумел сполна попользоваться очаровательной Лилией, а затем раскрыл ему многие секреты организации действа. От него Тиберий узнал, что в комнатах для свиданий есть окна для подсматривания, благодаря которым оркестранты могут подстраиваться под любовный танец парочек и аккомпанировать им. Теперь Тиберий понял, почему во время свидания с Маллонией его смущало ощущение чьего-то присутствия. Относительно сатира Цезоний не сказал ничего определенного. Он лишь предположил, что у такого рода статуй могут быть механизированы главные жанровые детали. Впрочем, ему доводилось видеть, как женщины используют подобных сатиров с преувеличенным достоинством для собственного удовольствия и без всякой механизации. После таких забав у бронзовых уродцев действительно начинали блестеть некоторые части. Все знал Цезоний, кроме одного: он ничего не мог поведать о Маллонии.

Озабоченность принцепса заметил Элий Сеян. Он сам навел разговор на проблему Тиберия, сказав, что по городу ползут слухи о его увлечении некой разбитной девицей.

— Да, на этот раз слух верен, — признался Тиберий с вызывающей прямотой, — моя угасающая плоть, чувствуя приближение старческой немощи, с отчаянья взбесилась.

— Следует удивляться, что прежде тебе, Цезарь, удавалось держать ее в узде, — снисходительно ответил Сеян.

— Что ты знаешь об этой женщине?

— Ничего, кроме того, что она необычайно красива и умна, если сумела заинтересовать Цезаря.

— Ее зовут Маллонией.

— Маллонией?

— Неужели тебе это неведомо?

— Я знаю лишь то, что поручает мне мой император. Если ты велишь, я изучу сей объект и доставлю его тебе.

Глаза Тиберия против воли зажглись интересом.

— Сначала изучи, а потом разберемся, стоит ли доставлять этот объект сюда, — повелел он.

Настроение Тиберия разом изменилось. Доверившись Сеяну, он успокоился и поверил в успех. Вместе с пробуждением надежд, свойственных юности, он и сам помолодел. Теперь Маллония являлась в его сны и фантазии чистым непорочным ангелом высокой любви.

Вследствие произошедших в душе перемен Тиберий стал лояльнее относиться к окружающим, особенно к женщинам. Благодаря этому появился шанс у Эмилии Лепиды. Принцепс попросил сенат не рассматривать те пункты обвинения, которые затрагивали его семью. Когда под пыткой, как это было принято, допрашивали рабов Лепиды, он не позволил задавать им вопросы, касающиеся его лично. Сын принцепса Друз, будучи избран в консулы на предстоящий год, по обычаю должен был первым изложить свои взгляды относительно итогов разбирательства дела и предложить приговор. Однако Тиберий воспрепятствовал ему высказаться, чтобы не стеснять остальных сенаторов в их волеизлиянии своим авторитетом.

Снисходительность принцепса к Лепиде повлияла на общий характер процесса. Едва с обвиняемой были сняты подозрения в покушении на семью правителя, она сразу же стала менее грешна и в прелюбодеяниях, и в отравительстве. Плебс сочувствовал представительнице знатнейшего рода, а оголтелые нападки Квириния на бывшую жену, с которой он прожил двадцать лет, возвращались к нему же народной ненавистью. Однако, едва схлынула волна эйфории, многие засомневались в великодушии принцепса. Кто-то высказал предположение, что Друзу было запрещено говорить только потому, что он вместе с угрюмым родителем уже заготовил обвинительный приговор. «Если бы принцепс замыслил оправдание, он первым заявил бы об этом через сына, чтобы снискать благодарность», — оповещали толпу на форуме толкователи придворных интриг. И народ охотно верил им, поскольку Тиберий по определению не мог быть великодушен. Вскоре на принцепса обратилась часть злобы плебса, прежде адресованная Квиринию.

Светлые надежды на Маллонию помогали Тиберию преодолевать враждебность плебса, и в целом он чувствовал себя увереннее, чем во все предшествовавшие годы правления. Но все было так до того момента, когда благодетельный Сеян доставил ему сведения о прекрасной брюнетке.

— Твоя проницательность, Цезарь, тебя не обманула, — заявил Сеян, твердо глядя в разом потухшие глаза Тиберия, — у Маллонии действительно есть любовник.

Сделав паузу, он продолжил:

— Вообще, она пять раз была замужем, в том числе и за сенаторами Бальбом и Цетегом, но ни с кем не уживалась. Она слишком подвержена модной сегодня тяге к экзотике. Теперь ведь отдаваться порядочным мужчинам считается дурным вкусом. Наши знатные дамы ищут новизны чувств в совокуплении с грязными рабами, косматыми либо, наоборот, лысыми дикарями из варварских стран на краю света. А твоя, Цезарь, предпочитает уродов. Ее любовник — горбун, фигляр из труппы бродячих комедиантов. У него заячья губа, до безобразия выпуклые глаза и вытянутые уши. Лишь взглянув на него, толпа уже хохочет. А по мне, так там не до смеха: тошнотворная образина! Вот красотка и посчитала его самым безобразным существом в городе, потому влюбилась в него до беспамятства, чтобы выделиться среди других почтенных развратниц. Она рабски пластается перед ним, удовлетворяя все его похотливые позывы. А тот издевается над нею из чувства мести. Он мстит природе за свое уродство путем надругательства над красотою. Ты бы видел, Цезарь, с каким подобострастием она исполняет соло на его кривой трубе!

— Хватит! — заорал Тиберий. — Хватит, выйди, — добавил он уже сдержаннее.

Сеян не спеша повернул к порогу, будучи уверен, что принцепс его вернет. И действительно Тиберий заговорил, правда, не обращаясь к собеседнику, а как бы размышляя вслух.

— Она больна, ее надо спасать. Несчастное существо… И это при таких достоинствах…

— Брось ты страдать, Цезарь, они сейчас все такие, — приостановившись, сказал Сеян.

— В самом деле, мы все больны… больны душою. Наш разум воспален, потому видит окружающее в искаженном свете.

— Давай я найду тебе двенадцатилетнюю девочку, которую еще не затронула ржавчина разврата, — просто предложил Сеян. — Впрочем, двенадцать лет — это поздно, чистоту надо искать еще раньше.

Не слушая его, Тиберий продолжал рассуждать о Маллонии.

— Понимаешь, — говорил он, — так бывает и с мужчинами. Из двух одинаково талантливых людей один окажется героем, а другой станет преступником, если, к примеру, первый родится в сенаторской семье, а второй будет рабом. Ее красота, способность к любви, при других обстоятельствах могла бы творить чудеса, вдохновлять мужчин на подвиги. Но ее душа попала в рабство к сегодняшней моде, диктуемой пороком. Я и сам уже почти не могу воспринимать прекрасное иначе, чем в обрамлении безобразного.

— Устрой мне встречу с нею, Сеян, — сказал он после довольно продолжительного молчания, — только не здесь. Приведи меня к ней во время их свидания, чтобы я все увидел своими глазами. Вдруг ты приврал! — встрепенулся Тиберий и с вызовом посмотрел на Сеяна.

— Ты все увидишь сам, Цезарь, и еще раз убедишься, что я не вру своему императору.

Сеян исправно провел подготовительную работу, и в назначенный день Тиберий оказался в смежной комнате со спальней Маллонии. Подкупленные слуги заранее разобрали часть стены и прикрыли проем ковровой завесой. В щель Тиберий видел возлежащую на ложе красавицу, которая явно нервничала перед свиданием. Она многократно поправляла крупные локоны и тревожно глядела в полированный металл зеркала. Рядом с Тиберием стоял Сеян и равнодушно смотрел в другую щель. Поодаль расположились два преторианца, переодетые рабами.

Прозвенел колокольчик. Маллония проворно соскочила с ложа, отчего ее одежда распахнулась, и выглянувшее на волю прекрасное тело заставило Тиберия содрогнуться. Служанка ввела скомороха маленького роста, с горбом, вздымавшимся чуть ли не выше головы, после чего сама исчезла за дверью.

— Наконец-то! — воскликнула Маллония, и ее поза изобразила устремленность в полет навстречу приземленному гостю.

— Радуйся, что все-таки пришел, — ржавым голосом, под стать внешности, проскрежетал тот. — После представления заловили поклонницы. Всего измусолили, едва вырвался!

— Ах, ты мой соблазнительный крысенок! Ты стремился ко мне!

— Ты-то у меня поизобретательнее будешь! Так?

— Я твоя… — совсем обессилев от желания, произнесла красавица, томным взором зазывая к себе возлюбленного.

— Моя, конечно! Твоему Цезарю ничего не обломится! — хохотнул герой-любовник. — А впрочем, я, наверное, подложу тебя под него. Пусть облизывает следы моих чресл!

— Прикажешь, лягу хоть под весь протухший от лени сенат! — с готовностью согласилась она. — Лишь бы только ты присутствовал при этом и смотрел…

— Хорошо, коли просишь, посмотрю. Стань на четвереньки и повернись ко мне задом, — хозяйски скомандовал горбун.

Маллония пала на каменный пол и, вздернув подол, предъявила скомороху достоинства своего тела.

— Неплохо, — признал тот, склонив голову набок и оценивающе заглядывая в раскрывшуюся мишень. Его крючковатый нос зашевелился, издали испытывая запах женских прелестей, а рука потянулась к паху.

— И вот этой задницей ты сидела прямо на надменной роже Цезаря? — уточнил горбун, шаря в складках своей засаленной одежды.

— Я удостоила его такой чести! Жаль, ты не видел, мой господин.

Тиберий рванул завесу и шагнул в комнату, сразу оказавшись перед стоящей в овечьей позе Маллонией. Скоморох тут же бросился к выходу, но был схвачен Сеяном, который молча держал его за шиворот, брезгливо отстраняя от себя.

Маллония закусила губу, но, столкнувшись взглядом с Тиберием, вновь обрела уверенность. Он любил ее, а это был немалый мужской изъян в понятии тогдашней женщины.

— Великий Цезарь, ты не сумел восторжествовать надо мною сам, поэтому пришел сюда, дабы воспользоваться плодами чужой эротической мощи, — насмешливо произнесла она и только после этого неспешно встала с пола и села на ложе, даже не позаботившись о том, чтобы прикрыться от мужских взглядов. На Сеяна красавица вовсе не взглянула.

— Рабыню вознеси на трон, она все равно в душе останется рабыней! — сказал Тиберий, с болью и страстью глядя в карие глаза, о которых он мечтал много дней.

— Это тебя трон не сделал царем. Ты не способен властвовать даже над женщиной! — воскликнула красавица, грациозным движением принимая гордую позу. — А я самого униженного и несчастного сморчка возвысила над всеми вами, над тобою, Цезарь, и сделала его самым счастливым существом на свете!

— Ххы, — донеслось от двери.

— Убрать урода! — крикнул Тиберий. — В Гемонии! В Тибр!

Сеян швырнул горбуна за дверь. Там его подхватили преторианцы и поволокли прочь.

— Пощади, великий Цезарь! — донесся скрипучий голос из коридора. — Мы тебя любим, боготворим! Мы разыгрывали сценку из пьесы. Маллония покровительствует искусствам и взялась помочь нам. Пощади! Я буду лизать тебе пятки! Я буду лизать тебе… — голос сгинул в недрах дома.

Глаза Маллонии расширились.

— Я ненавижу тебя! — крикнула она. — Отпусти его!

Тиберий схватил женщину за плечи и встряхнул.

— Опомнись, Маллония! — воскликнул он, участливо заглядывая ей в глаза. — Посмотри на себя, ты прекрасна! Будь же достойной своей красоты и своего ума. Ты наделена природным величием, так не роняй же его в грязь бесчестия!

— Отпусти его, и я отдамся тебе!

— Ты думаешь, я теперь прикоснусь к тебе? — возмутился он. — Нет, между нами все кончено… Но я все равно проявляю участие в твоей судьбе. Ты мне дорога, я хочу спасти тебя!

Этот диалог противоречивых страстей продолжался еще какое-то время и вопреки смыслу речей завершился бурной постельной сценой, не прибавившей, однако, достоинства ни Тиберию, ни Маллонии. Они расстались врагами даже при том, что он пообещал спасти горбуна.

После этого дух Тиберия надломился. Прежде он ревновал Маллонию к молодым красавцам, обладавшим теми качествами, которых уже был лишен сам, но реальность подействовала на него обескураживающе. «Вот что значили ее слова о стремлении любить неординарного мужчину!» — восклицал он, глядя в пол.

Последний мираж в жизни Тиберия растаял, и мир предстал ему непроницаемо черным. Эта вспышка чувств сожгла все добрые силы его души, которые уцелели под ударами прошлых неудач, и теперь он разом ощутил неподъемный груз старости.

Под стать его тусклому настроению был процесс над Лепидой. Допросы свидетелей озадачили Тиберия. Теперь у него не было повода обманываться и обелять эту женщину. Он уловил много общего в характере Лепиды и Маллонии, только их амбиции и испорченность реализовывались в разных областях. Узнав одну из них, он разгадал и другую. После столкновения с Маллонией, Тиберий легко проник в неприглядное нутро Лепиды и ужаснулся увиденному. Ему открылась такая бездна черной подлости этой аристократки, что он решил не шокировать общество голой правдой, которая навлекла бы еще большую ненависть масс на знать.

Принцепс считал своим долгом справедливо рассудить этот конфликт еще и потому, что Квириний оказал поддержку ему самому в трудное время родосской ссылки. Поэтому Тиберий провел собственное тайное расследование и по-возможности оградил сенаторов от добытой информации, полагая, что Лепида будет осуждена и без раскрытия всех ее преступлений. Лишь в тех случаях, когда следствие заходило в тупик, он допускал в сенат очередного свидетеля, чтобы тот подбросил дров в костер полыхавших страстей.

Изменение отношения принцепса к подсудимой было замечено, несмотря на его попытки затаиться. Это позволило активизироваться обвинителям. Вдохновляемые богатством Квириния, они обрушили на Лепиду шквал обвинений. Судебный процесс превратился в травлю.

Однако римские женщины умели постоять за себя. Во время празднеств, прервавших судебное разбирательство, Лепида собрала воинство из почтенных матрон и в ходе представления в театре Помпея атаковала зрителей. Котловина театра наполнилась душераздирающими звуками рыданий, перемежаемых воззваниями к знатным предкам обиженной матроны. Прорвавшись к статуе Помпея Великого, возвышавшегося здесь мраморным колоссом на правах хозяина, Лепида устроила высокую истерику, сетуя на гонения, которым подвергаются представители лучших фамилий, со стороны безродных самозванцев. Легион величавых аристократок в траурных одеяниях вторил ей согласным хором. Правда, Лепида не объяснила, почему она, «представительница лучших фамилий», вышла замуж за безродного, но очень богатого «самозванца».

Все это произвело должное впечатление на эмоциональных римлян. В плебсе произошел взрыв ненависти к Квиринию и тем общественным порядкам, которые позволяли старику темного происхождения расправляться с жемчужиной лучших родов. Дурные общественные порядки у плебса, конечно же, ассоциировались с Тиберием. Как и всякие волнения в обществе последних лет, страсти вокруг суда над Лепидой обернулись проклятием принцепсу. Помимо общих упреков в преследовании знати, его обвиняли еще и в пособничестве Квиринию, как своему давнему сподручному в темных интригах.

В ответ на стихийное оправдание подсудимой Тиберий наконец- то позволил допросить арестованных рабов по тем вопросам, которые прежде рекомендовал обходить вниманием. Свидетельства преступлений были столь очевидны, что сенаторы потребовали лишить Лепиду «воды и огня», то есть обречь ее на изгнание. К этому мнению присоединился и Друз. Однако ночью матроны, соратницы Лепиды, поколебали решимость своих мужей-сенаторов. Эти дамы могли постоять за себя и лежа. Поэтому на следующий день многие государственные мужи принялись ратовать за смягчение приговора. Тут-то Тиберий и представил доказательства того, что Лепида предпринимала попытку отравить слишком богатого мужа. После этого сомневающихся не осталось, и преступницу безоговорочно отправили за пределы Италии.

Осуждение Лепиды психологически помогло Тиберию утвердиться в строгости по отношению к Маллонии. Он считал, что не может оставить ее поступок без должного возмездия.

— Ты обманула меня притворными заигрываниями, — выговаривал он ей при следующей встрече, организованной Сеяном. — Но так бывает между мужчинами и женщинами. Пусть это останется на твоей совести. Но ты оскорбила красоту, ты осквернила женственность! А это преступление против нравов!

— Не я тебя обманула, а ты меня, — тягуче произнесла она с язвительной улыбкой, прожигающей душу Тиберия до самых сокровенных недр. — Я хотела сильного мужчину, самого сильного! А ты меня разочаровал. Твоя сопливая влюбленность просто смехотворна в наше искушенное время.

— Оставь в покое меня и ответь за себя! — нервно перебил ее Тиберий, едва сдерживаясь, чтобы не броситься на женщину, которую ему хотелось удушить, только он не мог понять: задушить до смерти или задушить в любовных объятьях до экстаза. — Ты подвергла поруганью красоту!

— Моя красота! — вызывающе воскликнула она. — Хочу, возвышаю ее поэзией какого-нибудь впечатлительного простофили, хочу, позорю с рабом!

— Нет, твоя красота — не только твое достояние, но и всего общества. Ты римлянка и принадлежишь Риму так же, как Риму принадлежит состояние нобилей, нажитое ими в сотрудничестве со всем народом римским, как принадлежит Риму слава аристократических родов!

— И такой пафосный чудак сидит на троне! — расхохоталась красавица. — Ты не мужчина, ты не можешь брать!

— Если каждый станет брать, не создавая, то очень скоро все расползется по частным дворам, и государство рухнет. Работает на пользу только то, что обращается в обществе. Возьми греков, пока они были добродетельны…

— О, греков я брала, и они меня — тоже! — со смехом перебила задиристая оппонентка. — Нет более развращенных любовников. Хочешь, расскажу? — со злой усмешкой предложила она.

— Да я тебя, негодница… — Тиберий запнулся, поперхнувшись гневом.

— Убьешь? Ты даже удовлетворить меня не можешь, а замахиваешься на кровавую расправу!

Тиберий понимал, что женщина намеренно издевается над ним, пользуясь его зависимостью от ее чар, но не мог ввести разговор в русло приличий и логики.

— Ты пытаешься меня стыдить и поучать! — надменно воскликнула она. — Я возвеличила ничтожество, а ты со всею своею властью, умом и способностями остался несчастным и презираемым! Так, по какому праву ты смеешь выступать с нравоучениями?

Тиберий опешил. Настолько угнетена была правда в этом обществе, что ее не удавалось защитить даже в очевидных ситуациях.

— Да ты сам первым отвернулся бы от меня, стань я добродетельной по твоей рекомендации, — продолжала Маллония, — тебя привлекает как раз моя порочность. У тебя грязь в душе, и твоя внутренняя грязь притягивается к моей внешней. Ты вещаешь о высокой морали, а сам жадно заглядываешь мне под подол!

— Довольно, ты будешь наказана! — вне себя вскричал Тиберий, действительно страстно влекомый к ее телу.

— О, ты мастер наказаний! Засудил Лепиду, а теперь взялся за меня? Замечательный ухажер, одолевающий женщин судебными приговорами при помощи тысячи лысых толстобрюхих сенаторов!

— Лепиду суд признал преступницей!

— Она такая же, как и я. Только твой суд может преследовать женщин!

— Точно, она такая же, как ты, а ты такая же, как она, — произнес Тиберий с задумчивостью прозрения.

С тем он и ушел.

Тиберий мучительно хотел принудить Маллонию к раскаянию. Но он убедился, что ему это не под силу. Мужчина никогда ничего не докажет женщине, если она его ни в грош не ставит. Ее собственное уподобление Лепиде натолкнуло его на мысль о публичном возмездии. Но намерение подвергнуть Маллонию судебному преследованию представлялось ему слишком постыдным.

Как всегда в момент тяжкого морального выбора, рядом с принцепсом оказался Элий Сеян.

— Понимаешь, Элий, — доверительно говорил Тиберий, — я пекусь не о себе. Я хочу в ее лице осудить сам порок. Ведь по сути эта женщина не менее опасна для нашего общества, чем Лепида.

— Да, несомненно, — подтвердил Сеян. — Но, поскольку она не замужем, уличить ее в разврате можно, только застукав с рабом. При ее вкусах это будет несложно. Тот урод, пользуясь твоим благородством, бежал из Рима, но найдется другой.

— Нет, Элий, такое обвинение слишком мелочное, рядовое, оно не вызовет отклика в обществе и лишь скомпрометирует нас. Посчитают, будто мы действуем, руководствуясь местью.

— Понял, Цезарь. И могу тебе заметить, что твоя интуиция вновь вывела тебя на верный след. Преступление никогда не бывает единичным. Преступная натура преступна во всем. Помнишь, Цезарь, как раб, потешаясь, склонял твое имя? Так вот, эта женщина распространяла сплетни о тебе, имея целью, опорочив тебя, дискредитировать власть, а значит, и само государство. Я не хотел говорить тебе об этом, щадя твои чувства, но теперь, когда ты излечился от женских чар, имеет смысл взяться за эту красотку как следует.

— Вот это уже серьезно, — обрадовался Тиберий и с благодарностью посмотрел на своего смышленого помощника, — займись расследованием, только, прошу тебя, будь объективен, не принимай в расчет мою личную обиду. Меня больше устроит честное разбирательство ее дела, которое позволит мне убедиться, прав я по существу или нет, чем просто сведение счетов.

Через некоторое время Сеян действительно добыл улики против Маллонии, подтвержденные надежными свидетельскими показаниями. Тиберий выслушал его с усталым видом, взгрустнул по поводу испорченности сограждан и признался Сеяну, что слишком устал от подобных интриг, а потому сомневается, стоит ли затевать новое дело на старую тему.

— Но допустимо ли оставлять на государственной ниве ростки сорняков? — озадачился верный Сеян. — Они разрастутся и забьют урожай.

— Оставлять нельзя, — согласился принцепс, — но я не могу охватить все проблемы. Мне тяжело.

Сеян вошел в положение царственного друга, и через несколько дней сообщил, что объявились люди сенаторского достоинства, озабоченные антигосударственной деятельностью Маллонии. Перед лицом такого горячего стремления обуздать порок принцепс отступил и дал согласие открыть процесс против пышнотелой преступницы.

Малонию привлекли к суду. Ее недавние любовники наперебой спешили рассказать собранию, как она подговаривала их убить принцепса, отравить Друза и даже удавить Августу. Оказалось, что вся ее жизнь была сплошным преступлением. Будучи замужем за Цетегом, она якобы вытравила его плод, помешав Риму украситься отпрыском знатного рода. А в последнее время злодейка в промежутках между оргиями — как заявляли свидетели — брала уроки отравительства у Лепиды до самого момента ее изгнания.

Маллония вначале вела себя дерзко, терзая чувственность судей хищной красотой и приводя их в смущение нахальными насмешливыми глазами. Но, когда все восстали против нее, она замкнулась в себе и с тех пор выглядела растерянной.

Тиберий сказался больным и под этим предлогом ушел от активной роли в процессе. Однако он приходил на все слушания по делу Маллонии и, засев в углу словно в засаде, следил за нею с плохо скрываемой болью во взоре. Он жаждал торжества, но теперь испытывал совсем другие чувства. Пока красавица хорохорилась, Тиберий радовался ее обвинениям, но, когда она из тигрицы превратилась в слабую несчастную женщину, он стал мучительно раскаиваться во всей этой затее и проклинать день, в который увидел ее впервые.

Тем временем дело шло к трагической развязке. Маллония уже была обречена. Теперь лишь принцепс мог вырвать ее из цепких рук обвинителей. Взглянув в ее по-детски испуганные глаза, Тиберий почувствовал преступником самого себя. Школа лицемерия многих десятилетий придворной жизни и змеиная выдержка принцепса отступили на задний план, а вперед выступил человек и, невзирая на злорадные усмешки окружающих, шагнул к несчастной женщине. Наклонившись к ней и заглядывая в знакомые глаза с излишне богатым спектром эмоций, Тиберий умоляюще спросил:

— Ну, теперь ты раскаиваешься? Ты сожалеешь о том, что все так вышло?

— Мне не в чем раскаиваться! — зло сказала Маллония, и в ее карих глазах сверкнул черный металл.

— Раскайся! — воскликнул он голосом отвергаемого любовника.

— Пошел прочь, вонючий старик с похабной пастью! — брезгливо крикнула женщина и выбежала из курии.

Никто не посмел ее задержать, так как ввиду позорного рецидива всем известной влюбленности принцепса одинаково опасным казалось как препятствовать этой женщине, так и потворствовать ей.

Маллония прибежала домой, выпроводила служанок и закололась. Так она избавилась от обвинения, одновременно вынеся обвинительный приговор самому Тиберию.

Городская толпа получила замечательный повод позлословить по адресу принцепса. С театральных сцен под рукоплескания всех зрителей звучала острота из ателланы: «Старик-козел облизывает козочек!» Она же повторялась на городских улицах и площадях.

Вскоре после этих событий умерла Випсания Агриппина. Ей, конечно, не было дела до постыдных увлечений ее бывшего мужа, она скончалась естественной смертью с надеждой, что ее сын Друз станет добрым принцепсом. Однако для Тиберия ее смерть подвела черту под немногим хорошим, что было в его жизни. Вместе с этими двумя женщинами он похоронил свою израненную оскверненную душу.

3

В который раз изначально добрые намерения Тиберия привели к дурному исходу. Но он привык к тому, что в этом мире все его начинания извращались, поэтому не стал истязать себя анализом происходящего и трагический итог своего увлечения Маллонией объяснил себе порочностью окружающих.

В скором времени умер Саллюстий Крисп, один из немного-численных друзей принцепса, с которым он мог быть откровенным. Саллюстий не искал выгоды, не стремился сделать карьеру, он жил в пассивной оппозиции к своему веку. Будучи избавленными корысти, их отношения выросли в полноценную дружбу.

Но теперь судьба лишила Тиберия и этого счастливого исключения из практики его безрадостного существования. Попытки найти новых друзей или хотя бы соратников оборачивались разочарованием и неприятностями. Никому нельзя было доверять. Даже мать превратилась во врага. Причем Августа несла угрозу Тиберию не только в настоящем и будущем, но покушалась на прошлое. Он страшился встреч с нею, боясь узнать о ней, а значит, и о себе нечто такое, что сделало бы его жизнь совсем невозможной. Тем охотнее Тиберий открывался все понимающему и, казалось, ни на что не претендующему Луцию Элию Сеяну. Луций не набивался принцепсу в друзья, помня о разнице в их положении. Но он лучше всех умел заглянуть в тайник мыслей и чувств Тиберия, чтобы извлечь оттуда его сокровенные желания и предъявить их миру в удобном для реализации виде. Не претендуя на личное расположение, Сеян оказывал принцепсу служебные услуги, но делал это так удачно, с такою проницательностью и тактом, что сама его служба была под стать дружбе.

Начав с дворцовых и политических интриг, Сеян теперь показал себя деловым человеком государственного масштаба. Одна из его инициатив была направлена на упорядочивание статуса и положения преторианцев. До тех пор эта гвардия правителя вела рассеянный образ жизни. За исключением периодических сборов преторианцы были предоставлены самим себе. Они не имели постоянного места дислокации и определялись на постой к горожанам частным порядком. Объективная тенденция к укреплению централизованной власти в государстве требовала придания преторианцам облика настоящего воинского подразделения. Сеян обстоятельно обрисовал приинцепсу существующее положение дел и в качестве назревшей меры предложил создать преторианский лагерь в Риме по образцу зимних армейских лагерей в провинциях. Тиберий оценил выгоды такого положения, когда у него под рукой будет постоянно находиться мощное войско, и дал согласие.

С того дня, когда в стенах Рима на Виминале начали регулярно бряцать оружием гвардейцы принцепса, сенаторы стали еще боязливее ежиться при виде Тиберия. Однако непосредственно преторианцами командовал Элий Сеян, поэтому аристократии пришлось обратить внимание и на этого человека. Но, внушая страх сенаторам, Сеян все еще вынужден был взирать на них снизу вверх. Тиберий вошел в положение друга-соратника и предоставил ему преторское достоинство. Более того, он решил вступить с ним в родство и обручил сына своего племянника Клавдия с дочерью Сеяна.

Укрепив самодержавную власть путем создания противовеса сенату в лице префекта преторианцев и, так сказать, внутренних войск, Тиберий начал всерьез задумываться о преемнике. Он ощутил в себе надлом. Ему не сделать в будущем больше, чем осталось в прошлом. Он разуверился в возможности исправить этот мир. «Пусть теперь другой попробует, пусть Друз дерзает. А я заслужил право на отдых», — думал Тиберий. Особенно разрушительно на его психику подействовала трагическая смерть Германика и сопровождавшие ее события. Однако, отняв у него силы, эта же смерть открыла ему путь к покою. Теперь у Друза не было достойных соперников, и отец мог отойти от дел, предоставив простор энергии сына.

В скором времени Друзу предстояло вступить в должность консула. Он во второй раз удостоился этой магистратуры, но лишь теперь его консулат воспринимался всерьез. Только потеряв Германика, римляне обратили взор на Друза.

Уверившись в перспективах сына, Тиберий начал расточать милости семье Германика. Он представил сенату старшего отпрыска почившего героя. Юноша по имени Нерон мало походил на своего отца, но унаследовал от него народную любовь. Принцепс, будто бы находясь во власти этой всеобщей любви, попросил сенаторов о лояльности к молодому человеку. Помимо общих пожеланий благорасположения, он обратился к ним и с конкретным ходатайством: позволить Нерону выступить кандидатом в квесторы на пять лет раньше положенного срока. В качестве оправдания за такое отклонение от установленных порядков Тиберий привел в пример Августа, который в свое время так же содействовал карьере самого Тиберия.

Все эти кивки на республиканские законы в условиях гнетущей монархии вызывали насмешки, но сенаторы, злобно фыркая в отворот тоги, улыбались в лицо принцепсу и его выдвиженцу. Зато плебс ликовал, видя, как вступает на лестницу магистратур сын Германика.

В начале года Тиберий, едва успев разделить с Друзом консулат, сослался на болезнь и уехал в Кампанию в одно из имений. Так он предоставил сыну возможность провести репетицию своего будущего принципата.

Несмотря на все неудачи последних лет, дела в государстве устраивались к лучшему. Поэтому, испытывая боль в душе, Тиберий мог искать утешения у голоса разума. Прибыв в благодатный край торжествующей роскоши природы, он взирал на окружавшую его красоту с чувством человека, исполнившего свой долг и заслужившего право наслаждаться покоем. В течение многих десятилетий мир естественной жизни был ему недоступен. Сначала его угнетало изнурительное восхождение к трону, а потом терзали страхи пред опасностью падения с этой высоты. Он всегда смотрел либо вверх, на холодную вершину власти, либо вниз, в пропасть, в зияющей мгле которой змеились заговоры, покушения и перевороты. Но ему не доводилось глядеть по сторонам, вширь, он был лишен возможности воспринимать солнечные равнины простой жизни. И вот теперь мир открылся ему по-новому.

Тиберий радовался обыденным вещам, его удивляло и умиляло все вокруг. Неожиданно для себя он стал приветлив с простолюдинами. Это не осталось без внимания, и его добрые чувства нашли отклик у окружающих. Тиберию даже улыбнулось счастье в лице миловидной девушки из соседней усадьбы. Эта особа не была ни знатной, ни образованной, но деревенская жизнь уберегла ее от порчи столичного разврата, и она походила на свежий майский цветок. Увидев Тиберия свободным, избавленным масок дворцового лицемерия, разительно отличающимся от персонажа жутких слухов о страшном тиране, девушка усмотрела в нем невинную жертву людской зависти и пожелала вознаградить его за понесенные от других обиды собственной красотою. Для нее он был великим человеком, гонимым злобными пигмеями. Создав в своей душе столь интригующий образ, она влюбилась в собственную фантазию и подарила эту любовь Тиберию.

Разбуженная на пиру у Цестия чувственность быстро отреагировала на девичьи чувства, и Тиберий легко сорвал этот цветок, как срывал сочные плоды в богатых кампанских садах. Казалось, и в личной жизни, как недавно в политике, беды обернулись удачей. Потеряв роскошную, но испорченную красавицу Маллонию, он обрел истинную любовь прелестного создания с хрустальной душою.

Однако идиллия оказалась недолгой. Стыдливые ласки нежной девушки не проникали через зачерствевшую оболочку его чувств, намертво закупорившую душу. Тиберия невольно влекло к экстравагантному, неистовому, запредельному. Он уже не мог наслаждаться любовью, его манила оргия. Та извращенность восприятия красоты и любви Цестия, Цезония и Маллонии, которая прежде удручала Тиберия, исподволь, как заразная болезнь, отравила его душу, и теперь он сам предстал влюбленной девушке в образе такого же нравственного монстра. Она горько раскаялась в своей доверчивости. Ее светлые чувства были запачканы его нечисты- ми желаниями и растоптаны агрессивными посягательствами, унизительными для нормальной женщины. Перестрадав свою любовь, она с проклятьями отвергла Тиберия. Уединившись, несчастная женщина еще долго переживала происшедшее. В конце концов нектар лучших чувств перебродил в желчь разочарования, и в дальнейшем она поразила всю округу разнузданной похотливостью. Это была ее месть миру за оскорбление первой любви. Так бацилла порока продолжила смертоносное путешествие по людским душам. Но Тиберий об этом ничего не узнал.

Даже в райском саду Кампании принцепса настигли государственные проблемы. Еще не утерев с лица плевок судьбы, в который трансформировался нежный девичий поцелуй, он был вынужден заботиться о наведении порядка на южной границе, где римлян побеспокоил неутомимый нумидиец Такфаринат. Собрав нужные сведения, Тиберий направил в сенат письмо с предложением назначить в Африку более расторопного наместника.

Информацией принцепса снабжал верный Сеян. Он же назвал ему Юния Блеза в качестве кандидата на пост командующего африканским корпусом. Для создания видимости свободы выбора Тиберий предложил сенату помимо Блеза еще и Мания Лепида. При обсуждении этого вопроса в курии Лепид всячески отказывался от грозящей ему чести, ссылаясь на слабость здоровья, малолетних детей, дочь на выданье. В самой многочисленности выдвигаемых причин угадывалась неискренность. А проблема состояла в том, что Блез был дядей Сеяна, и сенаторы уже понимали политическую значимость этого семейного обстоятельства. Сам Блез показал, что ему тоже не чужда скромность, но все же дал себя уговорить и отправился в Африку проконсулом.

Началось восстание и в Галлии. Оно угрожающе ширилось, в борьбу с римлянами вовлекалось все больше племен. Молва, как обычно, преувеличивала беду, и в Риме уже ждали варварского нашествия. Однако настолько изменились нравы в этом городе, что многие его жители жаждали иноземного владычества, наверное, полагая, будто завоеватели предоставят бесполезному плебсу больше хлеба и зрелищ, чем прижимистый Тиберий. Когда в обществе утверждаются количественные факторы престижа, сразу всем всего становится мало, люди ненавидят друг друга, зарятся на чужое и злобствуют так, что готовы сами погибнуть, лишь бы катастрофа поглотила всех остальных. И те, кто боялся галлов, и те, которые мечтали увидеть резню и пожарища, уничтожающие ненавистную империю, сходились в одном: во всем виноват угрюмый и нерадивый принцепс, озабоченный лишь сведением счетов с аристократами. «Может быть, он и вождя галлов привлечет к суду за оскорбление величия?» — насмехались площадные, а также салонные остряки, и народ вторил им громким эхом ненависти.

Однако сам принцепс сохранял спокойствие. По-прежнему пребывая в Кампании, он своей невозмутимостью показывал сенату, что ситуация в Галлии находится под контролем и не требует каких-либо чрезвычайных мероприятий. «Видимо, у Сеяна нет второго дяди, потому Цезарь и не делает новых назначений в Галлии», — шепотом разносилось по курии.

Между тем сенаторы собственным поведением создавали себе Сеянов и Тибериев. Ко всем государственным вопросам они подходили с узкой меркой частной выгоды. Так, один вельможа поднял в народе волну недовольства состоянием дорог. Он шумно критиковал злоупотребления подрядчиков и бездеятельность магистратов. А когда сенат поручил ему навести порядок в этой сфере государственного хозяйства, он, вооружившись властью, занялся исключительно вымогательством и разорил многих видных людей. В другом случае, при обсуждении кандидатуры в проконсулы Африки, некоторые сенаторы использовали трибуну лишь для очернительства неугодных лиц. Получилось, что собрание решало вопрос не о том, кто достоин ответственной миссии, а выявляло наиболее порочных представителей высшего сословия.

Тиберий сполна продемонстрировал выдержку и лишь тогда объяснился с сенаторами, когда в соответствии с его расчетом галльское восстание было подавлено штатными войсками под руководством постоянных легатов. Он написал, что величие Римской державы не позволяет ее первым лицам бросать столицу, откуда осуществляется управление всем государством, и устремляться навстречу локальному мятежу. Потому ни он сам, ни Друз не выехали в Галлию.

Несмотря на то, что развитие событий подтвердило правоту принцепса, его не миновали обычные упреки в нерадивости и безразличии к государственным интересам. Однако все, что осуждалось шепотом, одобрялось вслух. Прилюдно сенаторы на все лады превозносили мудрость принцепса. Успехи римского красноречия, обращенные ныне только на лесть и клевету, позволили аристократам подняться до таких высот в низком угодничестве, что выделиться на фоне этого искрометного фальшивого блеска было весьма сложно. Но трудности никогда не останавливали римлян. Вот носитель славной фамилии Корнелий Долабелла и предложил назначить принцепсу овацию по возвращении из Кампании. В ответ Тиберий написал, что он не настолько бесславен, чтобы после покорения многих воинственных народов и отпразднованных триумфов в пожилом возрасте добиваться награды за загородную прогулку. «Сплоховал ты, Долабелла, — со смехом отреагировали на ответ принцепса сенаторы, — Цезарь не доволен предложением. Тебе следовало присудить ему триумф, а не овацию».

Сам Тиберий, как никогда, спокойно относился к шумихе вокруг его имени. После потрясений минувшего года и карикатурных влюбленностей он окончательно смирился с мыслью, что жизнь его фактически закончилась. Непосредственно для себя он уже не ждал ничего хорошего. Поэтому главным для него теперь было дождаться успехов Друза. И по доходящим из Рима сведениям опыт пробной передачи власти удался. Друз сумел уладить несколько конфликтов в сенате и в целом управлял государственным аппаратом уверенно и грамотно. Правда, сенаторы продолжали посылать гонцов к Тиберию по всякому вопросу, что, однако, можно было отнести на счет их осторожности, страха обидеть невниманием грозную фигуру.

Но при очевидных успехах Друз все-таки не торопился взрослеть. Как сообщал дотошный Сеян, консул многие дни проводил на частных постройках, теша свою страсть к возведению дворцов, а по ночам пировал. Впрочем, и такое легкомысленное поведение не вредило репутации Друза. Незатейливый нрав приближал его к народу и, что было еще важнее для плебса, отличал сына от угрюмого, нелюдимого и скрытного отца. «Пусть он лучше беззаботно веселится, чем вынашивает мстительные планы в ночной тишине», — говорили на форуме.

Сенаторы все более яростно конкурировали за расположение принцепса. Они выслеживали друг друга, чтобы уличить коллег в чем-либо неблаговидном и донести Тиберию. Порою и представители всаднического сословия становились добычей цепких доносчиков. Так к суду был привлечен всадник Клуторий. Он увлекался поэтическими опытами и в свое время отличился стихами, оплакивающими смерть Германика, за которые получил денежное вознаграждение от Тиберия. Позднее, когда заболел Друз, Клуторий загодя воспел трагическими строками его предполагаемую кончину в надежде на еще больший дар от безутешного отца. Однако Друз выздоровел. Тогда разочарованный поэт подбросил стихи знатным дамам, чтобы утешиться славой и дамскими восторгами.

Этот образец современной нравственности стал лакомым кусочком для обличительного аппетита сенаторов. Немало прекрасных речей прозвучало в курии, и в итоге Клуторий был казнен как государственный преступник. Принцепс, следивший за происходящим из кампанской засады, попенял сенаторам за излишнюю крутость мер, но абстрактно похвалил их за бдительность и непримиримость к пороку. Это было воспринято как поощрение, и доносы посыпались на Тиберия, как созревшие плоды в кампанских садах.

В страхе перед этим камнепадом Тиберий отписал сенату, что помимо принцепса в государстве есть еще и законы, проверенные вековым опытом предков, которых вполне достаточно для разрешения большинства возникающих конфликтов. В своем желании отдалиться от дел он начал тосковать даже по годам родосской ссылки. Теперь, когда появилась надежда переложить груз власти на Друза, Тиберий почувствовал, что его моральные силы давно истощились и лишь крайняя необходимость заставляла его терпеть монаршую участь. Но и здесь, в кампанском раю, до него доходили зловонные испарения столичных пороков. Рим клокотал раздорами, как бурлит котел злой колдуньи, в котором варится отрава на пагубу всему миру. Тиберий более не мог выносить этого нравственного яда, его душило отвращение, разум мутился гневом, и он готов был возненавидеть род людской так, как это ему приписывалось уже много лет.

В поисках спасения Тиберий все более отгораживался от сената и Рима вообще буфером из таких людей как Сеян. Но, будучи воспитанником Августа, Тиберий был слишком добросовестным человеком. Он не мог предать забвению государственные нужды, потому всемерно старался укрепить положение Друза. Настал момент, когда принцепс обнародовал свои планы по передаче власти сыну. Он направил в сенат письмо, в котором просил предоставить Друзу трибунские права. Это являлось прямой попыткой сделать Друза соправителем.

Некогда должность народного трибуна была введена в Риме для защиты плебеев от посягательств всемогущей тогда знати. Трибуны имели право вето по отношению к магистратским распоряжениям и юридическую неуязвимость, они не подчинялись даже диктатору. Но такие особенности их власти компенсировались кратковременностью должности и многочисленностью самих трибунов, среди которых нобили всегда могли завербовать себе сторонника и противопоставить его несговорчивым коллегам. В эпоху гражданских волнений выявился поначалу скрытый потенциал, заключенный в этой должности. Братья Гракхи, Ливий Друз и Клодий, будучи трибунами, фактически возглавляли государство. Август, оформляя свой монархический статус в республиканских рамках, не стал покушаться на консулат, но присвоил себе пожизненную трибунскую власть. С того времени трибунские полномочия у всех римлян стали ассоциироваться с правителем.

Выступая с такими просьбами, которые возводили Друза в ранг принцепса, Тиберий упорно ссылался на пример Августа. Он якобы не нарушает республиканские порядки, а следует счастливой практике Августова правления. Поэтому в своем обращении он отметил, что ведет себя по отношению к Друзу так же, как некогда Август поступил с ним, Тиберием, испросив для него такие же права. Сенаторы, давно поняв намерения Тиберия, изобразили восторг по поводу этого обращения и честно разделили свою лесть между соправителями. В курии вновь развернулось состязание в низкопоклонстве. Приз абсурда выиграл Квинт Гатерий, высказавший пожелание начертать сенатское постановление во славу Друза золотыми буквами.

Тиберий в ответ поблагодарил сенаторов за удовлетворение его просьбы, но существенно ограничил намеченные Курией торжества в честь возведения Друза на престол путем присвоения ему трибунских полномочий. Отдельно помянув Гатерия, он настоятельно рекомендовал никогда более не грезить о золотых буквах.

После свершения акта легализации первенства Друза в сенате Тиберий стал еще спокойнее воспринимать неутихающие дрязги в аристократической среде. А там поднималась волна борьбы с роскошью и ее дитятями: чревоугодием и распутством. Мастерскими обличительными речами сенаторы подготовили моральную атмосферу для лавины судебных преследований за нарушение закона об ограничении издержек на всяческие удовольствия, введенного Юлием Цезарем и подкорректированного Августом. В ожидании похвал принцепса борцы за чистоту быта богачей оповестили его о своей затее. Однако ответ престарелого правителя их разочаровал.

В пространном письме Тиберий в вежливой форме давал понять, что разгадал замысел инициаторов очередной кампании, который состоял в том, чтобы поживиться за счет разоблаченных нобилей. Там, где правит бал богатство, борьба с роскошью, развратом и преступленьями против нравственности, то есть против человеческой природы заведомо обречена на провал. Все будут врать и таиться. Верх возьмет тот, кто первым подсидит соседа и выдаст его прежде, чем попадется сам. Естественно, в такой обстановке сначала пострадают наиболее честные и скромные, а потом наступит черед и всех остальных. Это будет война без шансов на окончательную победу. Признавшись, что он не видит пути к успеху в такой войне, Тиберий писал: «Если кто из высших должностных лиц обещает такое усердие и такую твердость, что для него будет посильным вступить в борьбу с роскошью, я воздам ему похвалу и признаюсь, что он снимет с меня часть моего бремени; но если они пожелают подвергнуть пороки лишь словесному бичеванию, а затем, добыв этим славу, оставят мне распри, то я не хочу попреков; мирясь с ними, по большей части несправедливыми, в государственных делах, я прошу избавить меня от пустых и бесплодных». По мнению Тиберия, корень всех зол находился не в статуях, картинах и кулинарных шедеврах, а в людских душах. «Пусть нас изменит к лучшему ощущение меры дозволенного», — увещевал он сенаторов. Правда, принцепс не сказал и не мог сказать, что души людские впитывают порок из окружающего мира, подобно тому, как легкие жертв пожара наполняются смертоносным дымом, клубящимся из развалин полыхающего отчего дома.

Отклонил Тиберий и многие другие инициативы не в меру активных сенаторов. «Меня больше заботят проблемы снабжения Италии, утратившей способность самостоятельно содержать свое население, заморским хлебом, чем проделки мелкого корыстолюбца, переплавившего мою статую на серебряную утварь», — заверял он отцов города.

Единственное, что по-настоящему в тот период беспокоило Тиберия, это слухи о неладах между Друзом и Сеяном. Говорили, будто горячий Друз однажды даже ударил префекта преторианцев в лицо. Но выяснить что-либо определенное Тиберию не удалось, поскольку главным его информатором был сам Сеян. Тот утверждал, что сенаторы, враждебные дому Цезаря, намеренно распускают дурные слухи в надежде посеять недоверие между отцом, сыном и их верным слугою. Сеян успокаивал Тиберия, заверяя его, что сам он никогда не пойдет на поводу у скрытых врагов принцепса. «С тобой, Цезарь, моя душа и мой разум, — говорил он, — я ценю тебя как мудрого правителя и люблю как своего благодетеля. И даже самый эгоистический расчет, если бы я был способен руководствоваться им, тоже призвал бы меня к сотрудничеству с тобою, ибо кто я без тебя! Друз же еще молод и вспыльчив. Но он чист душою, а потому, не сомневаюсь, оценит меня по-достоинству, невзирая на все наветы». А сам Друз говорить о Сеяне отказывался и мрачнел, когда отец пытался завести разговор на эту тему. «Да, он молод, а потому ревнив, — думал Тиберий, — он не знает, что править такой огромной страной в одиночку невозможно, нужны верные и умные соратники. Ничего, повзрослеет».

Между тем Сеян вновь и вновь привлекал к себе внимание римлян исправной службой государству. Именно он со своими преторианцами, опередив пожарную службу, первым прибыл к месту бедствия во время пожара, вспыхнувшего в театре Помпея. Благодаря решительным и разумным действиям Сеяна разгул стихии был остановлен, и огонь не перекинулся на другие постройки. Тиберий официально принес благодарность своему помощнику и взялся руководить восстановлением разрушенного здания, так как никто из рода Помпея не имел достаточных для этого средств. По решению сената восстановленный театр должен был украситься статуей Сеяна.

А вскоре Блез, рекомендованный принцепсу Сеяном, подавил мятеж в Нумидии. Тиберий присвоил ему триумфальные отличия и закрепил за ним данный солдатами титул императора. При этом принцепс опять-таки воздал хвалу Сеяну.

4

Тиберию пришлось покинуть кампанское убежище из-за болезни Августы. Возвратившись в Рим, он продемонстрировал притворное сочувствие захворавшей матушке, а та высказала притворную благодарность. При этом недоверчивому Тиберию показалось, что и сама ее болезнь не более чем притворство, имеющее целью нарушить его спокойствие. Наверное, любящая мать узнала, что он недопустимо хорошо чувствует себя вдали от Рима. Так Тиберий вновь погрузился в вертеп столичной жизни.

С юных лет Августа стремилась к власти, заразившись этой страстью от мужа и усугубив ее женским нравом. Мир для нее был двухполюсным: с одной стороны — ее прихоть, а с другой — все остальное. Когда же она наконец-то достигла цели, водрузив на трон сына, то с ужасом стала замечать, что с каждым днем теряет по частям и влияние на сына, и власть. Ее Тиберий из инструмента господства превратился в конкурента. Она мстила ему с мелочной язвительностью женского коварства.

Вот и теперь, выслушав от Тиберия натужные пожелания скорейшего выздоровления, Августа сообщила ему, что, невзирая на возраст, продолжает заниматься делами.

— Правда, благодаря твоим неусыпным трудам, мой дорогой, не осталось государственных вопросов, где я могла бы дать тебе полезный совет, опираясь на наш с Августом опыт, — с подобием усмешки говорила она. — Ты сам безукоризненно управляешься со всем этим хозяйством и споро разделываешься с врагами. Но все-таки мои дни не проходят бесследно. В мартовские календы, например, я освятила статую Августа. Знаешь, там, на углу, у театра Марцелла.

По злорадному блеску в мутных глазах Августы Тиберий догадался, что ее поступок заключает в себе какую-то каверзу, поэтому он решил не приближаться к упомянутому памятнику. Много раз Тиберий обходил стороной площадь у театра Марцелла, но его мучительно тянуло туда, как преступника на место свершенного злодеяния. Тогда он пожаловался Сеяну. Тот изучил скульптуру божественного основателя римской монархии и доложил, что все в норме, за исключением одного нюанса: в посвятительной надписи Августа упомянула себя впереди Тиберия. Это выглядело оскорблением принцепса, которое он вынужден был проглотить, чтобы растворить в крови очередной порцией яда. Народ днями напролет толпился у памятника и злорадствовал по поводу очередного унижения ненавистного принцепса.

Примерно в то же время Тиберий получил еще одну похожую моральную пощечину, но она не вызвала его обиды. В почтенном возрасте скончалась Юния, племянница «последнего республиканца» Марка Катона. В завещании эта богатая матрона уважительно упомянула почти всех знатных вельмож, но пропустила принцепса. Здесь все было честно: родственница Катона не могла симпатизировать Цезарю. И, хотя плебс много рассуждал на тему столь демонстративного умаления чести принцепса, Тиберий оценил прямоту поступка гордой женщины и ни в чем не препятствовал возданию ей посмертных почестей при пышном погребальном обряде.

В тот период Тиберий был особенно честен и принципиален в делах и великодушен в обращении с окружающими. Источник высшей силы, питавшей его дух, заключался в идее о постепенной передаче власти сыну и укреплении его положения за счет таких надежных соратников как Сеян. Подрастали и его приемные внуки. Вслед за Нероном достиг совершеннолетия другой сын Германика Друз. Тиберий представил его сенату и испросил ему такие же привилегии, какие были дарованы Нерону. Эти молодые люди не годились в соперники сыну принцепса, так как тот уже был дважды консулом, имел военные и политические заслуги, зато они укрепляли фамилию Цезарей в целом. Возмужание наследников защищало старшего Друза от посягательств со стороны аристократов, поскольку лишало их надежды на захват власти в случае его устранения. Тиберий искренне возвеличивал сыновей Германика, желая выглядеть справедливым правителем и будучи уверенным в своем Друзе. Кроме того, добрым отношением к этим юношам он отчасти успокаивал угрызения совести перед прахом Германика, поскольку опасался, что являлся поводом к возбуждению ненависти к нему со стороны Августы.

«Еще немного усилий, — думал Тиберий, — и моя миссия завершится. Тогда, по прошествии лет, развеется дух сплетен, злобных наветов, и люди увидят, что я сохранил великое государство в целости, приумножил казну, улучшил положение провинций, продвинул людей достойных и поставил преграду алчным и порочным. Мне воздадут должное, и, может быть, я еще доживу до этого дня где-нибудь в кампанской тиши».

Эта мечта примирила Тиберия с его судьбою. Он почти полюбил жизнь. Поэтому, когда заболел Друз, отец не испытал особого беспокойства. Слишком много бед он изведал, начиная с раннего детства, и награда в виде спокойной старости казалась вполне заслуженной. Однако Друзу становилось все хуже, а Тиберий не мог даже помыслить о страшной развязке. У него просто не осталось сил, чтобы пережить трагедию, потому он и не думал о таком исходе.

Высокооплачиваемые врачи коршунами слетелись к ложу больного со всего света. Сам Тиберий с тридцатилетнего возраста обходился без врачебных покушений на свое здоровье, но ради сына согласился приютить эту братию. Множество бессвязных речей, пестрящих умными словами, было произнесено у бессильно распростертого тела. Немало упреков прозвучало в адрес отца и почившей матери и даже самого Друза. Все были повинны в усугублении болезни, кроме, конечно же, лекарей. Лишь постоянный звон монет несколько смягчал суровость этих нахлебников беды. Впрочем, Друз действительно подвел надменных жрецов смерти. Он умирал без помощи врачей, чем умалял их перспективы на богатый гонорар.

Тиберий изо дня в день ходил в сенат, добросовестно вникал во все проблемы государства, а в его голове зудел один вопрос, не связанный с разговорами в курии: «За что?» Казалось, там завелся червь, который днем и ночью гложет мозг.

И вот Друз умер, ненасытная свора лекарей разом испарилась, а Тиберий с мертвой душою двинулся в курию. Он опять должен править, теперь уже без надежды на смену, без шансов на избавление. Огромное государство с десятками миллионов алчных ненавидящих друг друга и его самого людей неподъемным грузом повисло на его шее. Он ссутулился, согнулся теперь уже навсегда.

Консулы в знак траура сели вместе с сенаторами. Тиберий напомнил им об их высоком статусе и предложил занять курульные кресла на возвышении. Те не заставили себя ждать и быстренько переместились на консульские места. После этого принцепс поторопил их огласить повестку дня. Но государственные вопросы сегодня никого не занимали. Сенаторы были деморализованы происшедшим, пугала их и монументальная невозмутимость принцепса. Тогда Тиберий обратился к поникшей Курии с речью. Он сказал, что, хотя многие люди в его положении всецело предаются скорби, едва выдерживая при этом соболезнования близких, для него лучшим утешением является погружение в дела. Далее он выразил сожаление, что с уходом Друза лишился главной опоры в государственной деятельности, так как преклонные годы Августы мешают прибегать к ее помощи в качестве мудрой советчицы, а внуки слишком малы. «Вот единственная отрада в моем несчастии», — сказал Тиберий, и по его знаку в курию ввели сыновей Германика.

«Отцы-сенаторы, после горькой кончины их родителя я поручил этих юношей попечению дяди и попросил его, чтобы он любил их и лелеял так же, как своих собственных детей. Сейчас, когда смерть похитила и его, я умоляю вас пред богами и Отечеством: примите под свое покровительство правнуков Августа, руководите ими, воспитывайте их на благо государству и народу римскому.

Отныне, Нерон и Друз, — обернулся он к молодым людям, — вот они, сенаторы, цвет нашего Отечества, будут вам вместо родителей. Так предопределено вашим рождением: ваше благоденствие и ваши невзгоды неотделимы от благоденствия и невзгод Римского государства».

Сенаторы прослезились и наперебой осыпали принцепса добрыми пожеланиями на будущее. В некоторых высказываниях даже прозвучала мысль, что несчастье в каком-то смысле обернулось благом, так как теперь сам Цезарь не отойдет от дел и не оставит своим попечением государство.

Тиберий расчувствовался и несколько утратил контроль над собою. Оковы воли лопнули, и вся боль, спрессованная в нем, хлынула наружу. Он стал жаловаться на неподъемную ношу власти, принялся просить сенаторов определить другой способ правления, усилить роль консулов и других магистратов. Только о народе не было речи. Лишь сумасшедший мог полагать, будто римский плебс той эпохи, все эти «фаны» «синих» и «зеленых», пожиратели хлеба и зрелищ, способны к самоуправлению, как то было во времена республики.

Едва Тиберий приоткрыл душу, сенаторы брезгливо поворотили носы. Их более всего на свете угнетала монаршая власть, но и сами они являлись продуктом монархии, поэтому высшая их мечта состояла не в устранении единоличной власти, а в ее захвате. Корона была вожделенной запредельной мечтой каждого из сидящих в курии и преклоняющихся пред могуществом принцепса. Следовательно, поверить в искренний отказ Тиберия от высшего статуса сенаторы не могли. Для них его крик души был воплем надругательства силы над слабостью, лицемерной претензией на самоутверждение, заявленной уже не в первый раз. Все добрые чувства сенаторов разом погибли. Теперь и его скорбь по сыну, и воззвания во благо детей Германика показались им лицемерием. «Какое чудовище! — мысленно восклицали они. — Даже смерть сына не смягчила его, не отвратила от обычных властолюбивых поползновений! Даже в такой день он пришел сюда, чтобы измываться над нами! Ему неведомы отцовские чувства!»

Тиберий обнаружил изменение настроения Курии и очнулся от грез о взаимопонимании. Ему, как и сенаторам, подумалось, что утренний час единодушия и сопереживания был всего лишь проявлением лицемерия. «Эти люди не способны сочувствовать, они только злорадствуют, — решил он. — О, люди, созданные для рабства!»

Принцепс направил собрание на рассмотрение намеченных государственных вопросов. Еще несколько часов длилась эта пытка. После бесплодных споров, в которых мысль не облекалась словами, чтобы стать доступной пониманию окружающих, а наоборот, служила словам, придавая им пустую красивость, заседание закрылось. Подчиняясь силе взаимоотталкивания, эти люди поторопились в разные стороны, чтобы в мраморе богатых дворцов посудачить о духовной нищете коллег и зверином бесчувствии принцепса.

Только самому Тиберию некому было высказать свои чувства. Лишь одного Сеяна он допустил к себе, поскольку требовалось дать ему некоторые поручения.

Префект преторианцев был, как всегда, собран, внимателен и предупредителен. Он не оскорблял принцепса навязчивым соболезнованием, а сочувствовал молча, беря пример сдержанности с самого несчастного отца. Тиберий оценил такое благородное участие в его беде и, покончив с делами, напоследок взглядом разрешил ему высказаться по больному вопросу.

— Друз жил слишком интенсивной жизнью, — горестно сказал Сеян. — Он не щадил своих сил, хотя я просил его поберечь себя для отца и Отечества.

— Да, Друза сгубила невоздержанность, — согласился Тиберий и погрузился в страдания.

Вдруг он очнулся, почувствовав на себе энергетический взгляд Сеяна. Тиберий разом вскинул голову и в упор посмотрел на префекта. Тот стоял с невозмутимым видом в ожидании распоряжений своего императора. Его глаза были непроницаемы. Сеян умел без дрожи выдерживать взгляд Тиберия. Кроме него это удавалось только Августе.

— Иди, — устало сказал несчастный отец.

На следующий день Тиберий с ростральной трибуны на форуме произносил прощальную речь в адрес Друза при стечении огромного числа граждан.

«Квириты, обычно сыновья держат слово во славу и за упокой отцов, — говорил он, — а меня жестокая судьба лишила сына и обрекла…» — Тут Тиберий запнулся, потому что последняя фраза смутила его ощущением чего-то неприглядного, постыдного. Однако он не разгадал секрет интуитивного предостережения и заставил себя продолжить выступление.

От человека в его положении бессмысленно ждать блистательной, искрометной речи. Душа отца навсегда прощалась с душою сына, и его сознание находилось рядом с душою. Тиберий говорил в соответствии с давно выработанными риторическими стандартами для погребальной темы. Однако многократно слышанные слова лишь теперь обрели для него смысл, наполнились настоящим содержанием, ожили и враждебным строем обрушились на него, коля, рубя и выжигая ему грудь.

Многолюдство площади невольно будоражило эмоции Тиберия, стихия масс вовлекала его в свой круговорот. Он наполнялся энергией сопереживания, истинно человеческой энергией, и обретал силу, разум просветлялся, душа очищалась от боли. Теперь его слова четко выстроились под знаменами своих когорт, и речь развернулась над форумом торжественным шлейфом, окутав прах покойного посмертной славой. На глазах Тиберия выступили слезы, но с этими слезами из него выходили страдания. Казалось, его речь пробудила небеса и с заоблачных высот к нему спустились маны Клавдиев и Юлиев, чтобы двинуться незримым парадом в похоронной процессии. Вот идет Тиберий Клавдий, его отец, вот Друз Старший, брат, а это Август… Тиберий вновь запнулся. В столь неподходящий момент он вдруг понял, что смутило его в начале выступления. Ссылаясь на жестокую судьбу, он повторил фразу Августа. Того постигло семейное несчастие, когда умерли его внуки, а теперь и Тиберий познал аналогичную участь. Август тяжело переживал утрату внуков, как и позор дочери. Он же, Тиберий, держится стоически, являя собою образец истинно государственного мужа. Он действительно гордился своей выдержкой, но в тот миг осознал, что им руководит не воля, а бравада. Он заочно состязался с Августом. Всю взрослую жизнь над ним довлело проклятье постоянного повсеместного сравнения с великим правителем, и он всегда проигрывал, если не по существу, то во мнении окружающих. Это безнадежное соперничество, навязанное ему матерью, сенатом, плебсом, иноземными царями, болезненной занозой проникло в его душу и исподволь, предательски подчинило все его помыслы. И вот теперь он воспользовался смертью единственного сына, чтобы пред толпою обывателей отыграть несколько очков у Августа. Оказывается, все его усилия по обузданию отцовских чувств имели целью добиться, чтобы чьи-то пропахшие чесноком и луком уста произнесли: «А принцепс-то наш смотрится молодцом, не то что Август, проклинавший дочку и внучку на глазах у народа!»

У Тиберия почернело в глазах, и он едва не рухнул с трибуны. «Как же я низок! — думал он. — Может быть, правы все эти люди в том, что ненавидят меня?» Тиберий окинул взором толпу и сказал сам себе: «А они меня ненавидят даже сейчас и ничуть не сочувствуют».

Тогдашний плебс существенно отличался от римского народа в республиканскую эпоху, потом и кровью отстаивавшего и возвышавшего государство. Для этих людей существовала только смерть своих близких, а все другие смерти являлись атрибутом зрелищ в шумном амфитеатре. Публичные кровавые представления приучили их жить игрушечными страстями. Ситуация усугублялась устойчивой ненавистью плебса к Тиберию, а кроме того, накануне сенаторы уже посеяли в массах мысль, что жестокий принцепс не способен на родительские чувства. Но главным фактором в этом спектре неприятия трагедии Тиберия было соображение, что смерть Друза открывает путь к власти сыновьям народного любимца Германика.

Теперь, когда Тиберий избавился от чар самовоодушевления, он и окружающих увидел без маски притворного сострадания. В тот момент он не смог бы ответить на вопрос, кто внушает ему большее презрение: эти бездушные люди или он сам.

В таких душевных мучениях его речь дохромала до финиша, и настал следующий этап погребального обряда. Постановлением сената Друзу были определены такие же посмертные почести, как и Германику.

5

Проводив Друза до могилы притворными слезами, плебс уже на следующий день выказал свое истинное отношение к происшедшему в настенных надписях. Сеян лично на глазах принцепса стирал с камня фразы: «Тиран, ты рано убил Клутория, сегодня он бы тебе пригодился! Не торопись убивать народ римский, когда-нибудь тоже сгодится!», «Тиран, боком тебе вышло убийство Германика! Мы недаром кричали: „Отдай Германика!“ — боги возвращают нам его в образе благородного Нерона! А твое гнусное семя пусть сгинет бесследно!»

Тиберий привык к поношениям толпы, но сейчас его дух был ослаблен потерей сына, и отравленные стрелы ненависти разили его в раскрытые раны. Прежде он мог укрыться от злобы, с головой уйдя в дела. Но смерть Друза лишила его не только отцовства, но и смысла деятельности. Кому он передаст столь лелеемое им государство? Нерон приходился ему внучатым племянником, а через усыновление Германика — внуком. Однако письмена на стенах римских домов показывали, какой благодарности можно будет ждать от этого юнца в тогдашней моральной атмосфере Рима. И впрямь, сын Агриппины не может любить и почитать его, Тиберия.

— А как ведет себя Агриппина? — встрепенувшись, спросил принцепс у Сеяна.

Тот потупился, но потом, подчиняясь требовательному взору своего императора, с натугой вымолвил:

— Пусть на эту тему тебя, Цезарь, информирует кто-нибудь другой. А меня уволь…

— Луций, ты всегда был тверд и говорил мне все начистоту.

— Цезарь, не важно, что судачит эта избалованная женщина, смеется она или плачет. Главное, чтобы она не предпринимала шагов к смуте. А уж этого я, можешь быть уверен, не допущу.

Тиберий озаботился новой проблемой. При встречах с Агриппиной на традиционных семейных мероприятиях он с ненавистью высматривал в ней признаки злорадства и торжества. Его пристальное внимание, конечно же, не укрылось от чуткой женской интуиции, и Агриппина в ответ бросала на принцепса высокомерные взгляды победительницы.

Тиберий попытался посоветоваться о сложившейся в семье ситуации с Августой. Но та пришла в крайнее раздражение при первом же упоминании об Агриппине.

— Ты не уберег сына, просмотрел его и сам возвел на престол эту гордячку! Для кого мы с Августом создавали великое государство? Для чего я посадила тебя на трон? Чтобы ты передал его отродью Агриппины?

«Вообще-то, Нерон — твой правнук», — хотел сказать Тиберий, но почувствовал невозможность продолжения разговора.

— Ты указала мне корень всех зол, благодарю тебя, — сказал он и вышел.

Через некоторое время умер малолетний внук принцепса, один из близнецов, которыми он похвалялся перед сенаторами. Так реализовывалось проклятье толпы.

«Наверное, я и в самом деле последний негодяй на земле, если меня столь невзлюбили боги», — со злой иронией повторял он про себя в те дни.

В том же году ушел из жизни еще один его друг. Тиберий остался почти в одиночестве, беспомощно барахтающимся в людском море врагов, завистников, соперников, злобных, неумных, коварных, хитрых, изощренных, лицемерных. Мир в его восприятии был подобен балу-маскараду, где все гости старательно прячутся под масками, их лица никогда не увидишь, но знаешь наверняка, что среди них нет ни одного доброго.

Вдобавок ко всему, Тиберия обезобразили многочисленные прыщи, высыпавшие на заметно постаревшем за последний год лице. Праздная толпа на форуме с нескрываемым злорадством глазела на уродство принцепса, и он готов был возненавидеть самого себя. Видно, вправду боги казнят его за преступленья, приписываемые ему плебсом, а может быть, за грехи матери, в которых он невольно или косвенно принимал участие. Тиберий перестал появляться на форуме и в других людных местах. Но однажды в богатом доме новой римской аристократии, успевшей купить все, кроме культуры, во время представления хозяином своей семьи принцепсу, девочка лет семи с таким жадным любопытством воззрилась на царственные прыщи, что Тиберию захотелось провалиться под землю. Она впилась взглядом в его болячки и принялась обходить его, заглядывая с разных сторон, чтобы лучше насладиться зрелищем. Казалось, она сейчас подпрыгнет и вонзится зубами в его больную щеку. Этот ангелок уже усвоил уроки современной нравственности и испытывал болезненную тягу ко всякому уродству. Кого-то такое создание будет любить в двадцать лет? Тиберию было мерзко и страшно при мысли о том, какое поколение идет им, старикам, на смену.

— Я больше не могу оставаться в этом городе, — признавался он Сеяну. — Меня душит людская злоба, и я чувствую, что сам начинаю ненавидеть сограждан еще сильнее, чем они — меня.

— Тебе надо удалиться в Кампанию, — советовал верный соратник. — Благодаря твоим мудрости и опыту, ты можешь руководить этим сбродом и посредством писем. Удачный опыт уже был.

— Тогда здесь оставался Друз. А теперь нет никого, только враги. Я вынужден вновь надеть на себя ярмо власти.

— Да, если бы мы с Друзом держали в узде Рим, ты мог бы чувствовать себя спокойно где угодно.

— Теперь мне уже не вырваться из этой западни. До скончания скорбной вереницы дней моих карабкаться мне под гнетом государственных проблем. И ради чего? Кто оценит? Кто продолжит?

— Не отчаивайся, Цезарь, есть Нерон с братом Друзом. Наконец, у тебя имеется еще и родной внук.

Тиберий пытался найти утешение в делах. Провинции завалили столицу жалобами на магистратов. Государственные чиновники в полном соответствии с нравами своего века использовали пребывание в должности для самообогащения и не ведали о каком-либо другом назначении магистратур. Коррупция, вымогательства, махинации столичных посланцев опутывали экономику периферийных областей и заставляли ее рыдать серебряными слезами. Однако Тиберий значительную часть жизни провел в войсковых лагерях и в прочей нецивилизованной обстановке, а потому выглядел порою диковато, почти как первозданный римлянин. Он дотошно провел расследования и добился осуждения многих знатных лихоимцев. В благодарность несколько азиатских городов постановили воздвигнуть храм в честь Тиберия, Августы и сената. А некоторых подсудимых принцепс оправдал, усмотрев в обвинениях по их адресу злонамеренность недругов. Это также вызвало добрый отклик в народе. Но положительные мнения о принцепсе походили на случайные всплески речных струй, направленные против течения, и быстро растворялись в безудержном потоке ненависти. Всю отрицательную энергию разобщения антагонистического социума люди изливали на того, кто олицетворял собою государство. При этом в разгуле народной стихии просматривалась некоторая связность, угадывалась чья-то организующая мысль.

Форум шуршал зловещими слухами, на свой манер трактующими все происходящие в Риме несчастья. Еще недавно молва обвиняла принцепса в гибели Германика, а сегодня бросала ему упрек в смерти Друза. Старательные доносчики сообщили Тиберию несколько версий его расправы над сыном. Согласно самой популярной из них, он отравил Друза, будучи у него в гостях. Якобы принцепсу подбросили анонимное письмо с предупреждением, что в первой чаше, которую Друз предложит отцу за обедом, будет находиться яд. Подозрительный Тиберий внял предостережению и, отклонив угощение сына, заставил его самого выпить отравленное кем-то вино. Не предполагающий дурного Друз осушил злосчастную чашу, а мстительный отец внимательно следил, как он это делает, будучи уверенным, что тот принимает яд в страхе разоблачения.

Наслушавшись подобных историй, Тиберий готов был немедленно выпить яд, чтобы навсегда излечиться от такой жизни, или выставить на форуме огромный чан со смертоносным зельем и упоить им плебс. Все чаще у него возникали агрессивные стремления. Не справляясь в одиночку с дурными страстями, он призвал на помощь Сеяна. Тот, добросовестно выслушав своего императора, изрек:

— Чернь никогда не понимала великих людей и норовила измерить их высокие помыслы собственной низостью.

— О чем ты? — спросил Тиберий, который, будучи в прострации, туго воспринимал его слова, как и все остальное.

— Так, Цезарь, толпа объясняет себе твою стойкость духа, проявленную в трагические дни после кончины Друза. Они полагают, что если ты не рвал на себе волосы и не заливался слезами, то, значит, обо всем знал заранее, а если знал и не воспрепятствовал, то, следовательно, сам все устроил.

— Чудовищно.

— На то она и чернь, чтобы иметь черную душу.

— Но кто, по мнению плебса, подбросил мне письмо?

— Да кто угодно! — усмехнувшись, воскликнул Сеян. — Некоторые называют даже меня.

Тиберий недоуменно посмотрел на друга, отказываясь верить услышанному.

— А что в этом удивительного? — продолжал рассуждать Сеян. — Нас давно пытаются рассорить. Определенные силы видят для себя шанс только в нашем разъединении. «Разделяй и властвуй», — как говорили наши предки.

— А не думаешь ли ты, Луций, что это именно те силы, которые могли передать мне письмо?

— Ты, Цезарь, так говоришь, будто письмо действительно было.

— Если бы оно существовало, то стало бы уликой не против Друза, а против самих авторов. Я бы их вывел на чистую воду! Ты замечаешь, Луций, что кто-то управляет всей этой шумихой.

— Твоя проницательность, Цезарь, заставляет меня задуматься.

Тиберий отпустил Сеяна и погрузился в воспоминания о лучших временах.

«Тебя ли мы видим, император!», «Тебя ли встретили невредимым?», «Я был с тобою, император, в Армении!», «Ты наградил меня в Реции!», «А меня в Винделиции!», «Меня же в Паннонии!», «Меня в Германии!» — такими возгласами встречали его солдаты двадцать лет назад и при этом норовили взять за руку или хотя бы прикоснуться к нему. Как они любили его, верили ему, шли за ним на смерть. Впрочем, он был самым бережливым к своим солдатам римским полководцем. Благодаря его осторожности и предусмотрительности, собственные потери в римском войске сводились к минимуму.

Причем им восхищались не только соотечественники, но даже враги. Однажды знатный германец форсировал на утлом челне реку Альбис, прибыл в римский лагерь и испросил разрешения посмотреть на него, Тиберия. Дикарь долго разглядывал его в молчании, и, казалось, одно это созерцание цивилизовало варвара. Возвышенным тоном он произнес следующую речь: «Наша молодежь безумна, если чтит тебя как бога в твое отсутствие, а теперь, когда ты здесь, страшится твоего оружия, вместо того чтобы отдаться под твою власть. Я же сейчас вижу бога, о котором раньше слышал, и за всю свою жизнь не желал и не знал более счастливого дня». Тиберий помнил, как уходил германец, постоянно оглядываясь на него.

«Почему теперь все изменилось? — думал Тиберий. — Куда подевались добрые чувства людей?»

Меланхолия принцепса, похоже, заразила и Сеяна. Тот утратил расторопность и никак не мог выполнить поручение своего императора. Когда же Тиберий в упор потребовал от него объяснений, Сеян сказал:

— Я не смею встревать в дела семьи Цезарей.

— Ах вот как? — закусив губу, мрачно произнес принцепс. — Значит, все-таки Агриппина! А я уже начал продвигать ее детей. Недавно Нерон выступал в курии по вопросу о посвящении нам храма в Азии. Сенаторы приветствовали его со всем восторгом, на который способна их лесть. Я думал, они таким образом угодничают передо мною, а в действительности, может быть, перед Агриппиной?

— Уволь, Цезарь, это запретная тема для меня! — взмолился префект.

— Ты бросишь меня в беде?

— Я буду охранять и защищать тебя, но не стану нападать на божественное семейство. Его дела выше разумения смертных.

— И все же сообщи, что знаешь.

— Только слухи, Цезарь. Конечно, у всех на устах имя Агриппины. Но, как тебе известно, чернь любые свои бредни норовит украсить именами знатнейших людей. Возможно, она — лишь яблоко раздора.

— Нет, она — сама Пандора.

— И все-таки Агриппина — только женщина…

— Ты прав, надо искать мужчин, которых она использует. Сыновья еще юнцы. Кто-то должен быть, ищи.

И вскоре Сеян действительно нашел, но прежде произошло другое событие, обострившее обстановку в столице.

Открывая новый год, понтифики в традиционной молитве о благополучии государства и принцепса наряду с Тиберием упомянули Нерона и Друза. За ними эту формулу повторили все прочие жрецы. Повсюду в торжественной тишине храмов пред стечением огромного числа замершего в почтении народа звонко раздавались имена сыновей Агриппины.

Тиберий негодовал. Он сорок лет служил Отечеству, провел легионы победною тропой через весь известный мир, десять лет правил государством, обуздывая свои чувства, топча собственную душу ради строгого соблюдения порядка, и вдруг с ним вровень ставят подростков, вся заслуга которых в том, что они держались за юбку Агриппины! «Как далеко, должно быть, зашла эта женщина во властолюбивых замыслах, если решилась устроить такую демонстрацию!» — думал Тиберий, поражаясь, что у него под боком вызрел заговор и уже чуть ли не свершился переворот. Он невольно прислушивался к рокоту форума внизу, у подножия палатинского дворца, страшась уловить угрожающие ноты. Ему чудились зловещие шаги убийц за дверью, отмеряющие по мраморным коридорам последние мгновения его жизни. «Почему я не погиб в бою как воин? — стонал он. — Зачем мне терпеть угрозу унизительной смерти в результате дворцового заговора, да еще возглавляемого женщиной!»

Принцепс пригласил к себе понтификов и в упор спросил их о причине появления новой редакции молитвы: поддались ли они уговорам или угрозам Агриппины. Те изобразили недоумение и принялись объяснять свое рвение любовью принцепса к Нерону и Друзу, которую он повсеместно выказывал им в течение последнего года. Тиберию их ответ показался издевательским, однако ничего другого он не добился.

На следующий день принцепс выступил в сенате и предостерег Курию, чтобы впредь пресекались попытки распалять честолюбие молодых людей преждевременными почестями. Сенаторы слушали угрюмого правителя с трепетом, угадывая в его словах и особенно тоне предвестие новой войны. А Тиберий пристально следил за собранием и, до тошноты всматриваясь в помасленные притворством лица сенаторов, в который раз терзался вопросом: «Кто же из них?»

Ему так и не удалось противопоставить сенату совет из собственных единомышленников. Стоило ему приблизить к себе толкового человека, и он сразу преображался, становился оборотнем, словно от трона исходил колдовской дурман, помутняющий сознание людей. Тиберий по-прежнему был одинок среди врагов, действительных или только потенциальных, но в любом случае таящих в себе опасность. И с каждым годом его одиночество усугублялось. Он уже не доверял почти никому, кроме Сеяна. Но зато один Сеян стоил многих других помощников. Похоже, он докопался до сподручных Агриппины.

Орлиный взор префекта высмотрел в толпе Гая Силия. Тиберий был благодарен судьбе за то, что в заговоре оказался уличен столь неприятный ему лично человек.

Силий в качестве легата возглавлял верхнегерманские легионы, когда произошел солдатский мятеж в начале правления Тиберия. В самый ответственный период Силий сумел удержать свое войско в повиновении, чем спас положение в целом. Затем он несколько лет выступал соратником Германика и участвовал в его походах за Рейн. Принцепс высоко оценил заслуги Гая Силия и присудил ему триумфальные отличия. Однако тот столь часто похвалялся своими делами и так громко заявлял, будто Тиберий именно ему обязан сохранением трона, что в конце концов вызвал монарший гнев. Какому властителю понравиться, если подданные будут на весь свет объявлять его своим должником! Кроме того, Тиберий считал, что подавление бунта проводилось в интересах государства, а не для сохранения его личной власти. Но Силия не остановило охлаждение к нему принцепса, он вел себя с прежним высокомерием. А совсем недавно удалой легат успешно расправился с восстанием галлов, после чего сделался еще более красноречивым в самовосхвалениях.

Сеян раздобыл сведения, уличающие Гая Силия во взяточничестве и вымогательствах при несении службы в провинции. Причем он якобы способствовал разрастанию галльского восстания бездействием, купленным за большие деньги, и, лишь усугубив ситуацию до предела, приступил к выполнению своих обязанностей. Такой низкой корысти римского военачальника будто бы научила жена Созия, вовлекавшая его в самые грязные авантюры. Пикантной деталью этого лихо закрученного дела являлось то обстоятельство, что Созия приходилась подругой Агриппине. Похоже, боги почувствовали вину перед Тиберием и решили максимально угодить ему, предложив для расправы столь ненавистную пару. Правда, показаний против самой Агриппины пока не было, но принцепс и Сеян надеялись выйти на главную заговорщицу через Созию.

Получив согласие на привлечение к суду Силия и Созии, Сеян, давно вошедший в контакт с сенаторами, нашел прекрасного обвинителя. В качестве такового изъявил готовность выступить консул Визеллий Варрон, чей отец враждовал с Силием.

Все складывалось удивительно удачно. Но сам Силий был иного мнения, потому обратился к сенату с просьбой отодвинуть процесс на следующий год, когда его обвинитель сложит с себя государственную власть. Тиберий усмотрел в этом попытку выиграть время. А чем могла облегчить участь обвиняемого отсрочка при существующем положении дел? Ничем. Значит, преступник уповает на переворот! «Неужели так скоро?» — думал Тиберий, и чувство явной опасности, как в германских лесах, придало ему бодрости. Принцепс по-настоящему увлекся развернувшейся борьбой.

Он взял слово и в пространной речи с многочисленными экскурсами в деяния предков доказал, что исполнение магистратуры не препятствует соблюдению законов, консулат не вредит справедливости. Риторика была правильной, никто не возразил оратору, хотя по сути консульский авторитет обвинителя довлел над судьями, но еще больше на них влиял вес самого принцепса.

Сенат безотлагательно приступил к рассмотрению дела. Обвинения не в меру активной семейной четы в лихоимстве очень скоро получили неопровержимые подтверждения и превратились в факты. Доказать пособничество Силия мятежу галлов оказалось труднее. Но, поскольку он брал от них взятки, то, естественно, был скован в своих действиях угрозой разоблачения. Так примитивная коррупция приводила людей к государственным преступлениям.

Обвиняемый, будучи не в силах защищаться, попытался атаковать. Он утверждал, что попал на скамью подсудимых не из-за рядовых злоупотреблений, какие совершают абсолютно все магистраты его века, а ввиду ненависти к нему Сеяна.

«Хула дурных людей лучше всякой похвалы», — процитировал в ответ кого-то из древних римлян Тиберий и таким образом пресек нападки на своего соратника при всеобщем одобрении собрания.

Бурное начало процесса предвещало немало разоблачений в будущем, но внезапно все прекратилось. Гай Силий покончил с собой. Допросы Созии ни к чему не привели, разве что один из сенаторов сделал вывод: «Теперь я понял, почему зарезался Силий; суд здесь ни при чем».

Силий был заочно осужден как государственный преступник. Созию приговорили к изгнанию. Часть их имущества подлежала конфискации. Причем Тиберий забрал в казну те деньги преступной семьи, которые некогда ей выдал Август в качестве материальной помощи. Молва тут же оповестила мир: «Принцепс наложил руку на чужое добро!»

Между тем сам Тиберий был в бешенстве, оттого что преждевременная смерть Силия не позволила ему добраться до Агриппины. «Сильная женщина, умеет заметать следы», — уважительно отметил Сеян, высказывая принцепсу свое мнение о происшедшем. Тем не менее, когда уважаемый сенатор предложил смягчить приговор в отношении конфискации имущества Созии, Тиберий согласился сделать уступку.

Заметив неудовлетворенность принцепса исходом процесса, Сеян его утешил. «Заговорщики неминуемо выдадут себя, — сказал он, — особенно теперь, когда мы посеяли в их среде страх. Ты провидец, Цезарь, страна действительно разделилась на два враждующих лагеря, идет скрытая гражданская война. Скоро последуют новые дела, и мы дознаемся истины». Префект, как всегда, оказался прав.

Последующие события подтвердили божественную проницательность интуиции принцепса. И впрямь, под судом оказывались именно те люди, которые вызывали его неприязнь. Тиберий вполне мог уверовать в исключительность своих способностей, ведь получалось, что он одним взглядом раскрывал сущность человека.

Следующим объектом внимания Фемиды стал престарелый Луций Кальпурний Пизон. Это был брат Гнея Пизона, осужденного за противодействие Германику в Азии. Луций, как все представители рода Кальпурниев Пизонов, имел независимый характер и говорил свое мнение в глаза принцепсам. Некогда он пытался демонстративно покинуть Рим, протестуя против порядков Тиберия, и принцепс лично, на глазах всего сената, упросил его остаться. Это выглядело публичным извинением Тиберия за свою внутреннюю политику. Позднее Луций Пизон настаивал на вызове в суд весталки Ургулании, подруги Августы. Тиберий не забыл о неприятностях, доставленных ему этим человеком, а его крутой нрав нестерпимо раздражал принцепса в той нервозной обстановке, которая сложилась в Курии в последний год. Поэтому Тиберий охотно позволил Сеяну разоблачить этого хронического оппозиционера.

Обвинитель попался рьяный, но бестолковый. Некоторые его заявления воспринимались как заведомо неправдоподобные, но и правдоподобных оказалось достаточно для возбуждения дела. Однако Пизон пожалел сенаторов и умер естественной смертью до суда. «Наверное, боги уже провели процесс и вынесли ему свой приговор», — пошутил Сеян.

В зловещей обстановке преследования государственных преступников, выхватываемых с почетных сенаторских скамей, находились еще и рядовые злодеи. Магистрат, претор, Плавтий Сильван выбросил из окна жену, и та разбилась насмерть. Доставленный прямо к принцепсу женоненавистник, смущаясь под пронизывающим взглядом правителя, принялся объяснять, будто он мирно спал, а жена намеренно покончила с собою. Тиберий немедленно направился в несчастливый дом и обнаружил в спальне следы борьбы.

На следующий день он доложил о происшедшем в сенате. Курия назначила судей и определила порядок ведения дела. С чувством выполненного долга Тиберий возвратился домой, но там его накрыл шквал гнева Августы.

— С тех пор, как ты прекратил советоваться со мною, все время оказываешься в дураках! — кричала пожилая женщина с молодым задором.

Сын пытался возразить, но возмущение матери явно было искренним, а в таком случае ей не следовало перечить. Высказав накопившееся за несколько лет недовольство, Августа наконец объяснила, что Плавтий Сильван приходится внуком Ургулании. Тиберий упустил это из виду.

— Преступление столь чудовищно и столь очевидно… — заговорил он, но Августа перебила:

— Тебе же сказали, что дуреха сама наложила на себя руки от стыда за дурное поведение!

Тиберий молчал.

— Зачем тебе было проявлять рвение? Зачем ты пошел в его дом? Хотелось взглянуть на чужое ложе, раз свое пустует, дабы подразнить чахнущую похоть?

Слушая это, Тиберий думал, что известная смесительница ядов Мартина не идет в сравнение с его матерью, которая отравляет людей словом.

— Каким правом я судил бы государственных изменников, если бы покрыл такое преступление? — надменно скривив губы, заметил Тиберий.

— Ты полагаешь, будто властвуешь правом чести? — насмешливо спросила Августа. — Ты повелеваешь Римом на основе того права, которое предоставила тебе я!

Как всегда сын потерпел поражение в споре с матерью, но спасать убийцу отказался.

Утром следующего дня суду была представлена первая жена Плавтия, которая обвинялась в колдовстве против бывшего мужа. Сенаторам предлагалось уверовать в то, что несчастный претор, охраняемый шестью ликторами, стал жертвой приворотов и наговоров коварной женщины.

Тиберий лично провел расследование и, добыв доказательства подлога в последнем обвинении, предъявил их Августе. Та выслушала его с мужским хладнокровием.

— Выгораживая Плавтия, мы осуждаем самих себя, — сказал он, — люди не так глупы, как ты думаешь. Они плохо понимают добро, исходящее от нас, но беспощадно уличают в порочных замыслах.

— Что же делать? — сдержанно спросила Августа. — Моя Ургулания не вынесет позора такого суда.

— Если она столь горда, пусть вручит ему кинжал.

Женщины оказались в столь бедственном положении, что послушались мужчины. Ургулания повелела внуку заколоться. Но сделать это оказалось сложнее, чем убить жену. Плавтий не сумел распорядиться кинжалом, и слуги вскрыли ему вены. После этого Тиберий представил суду доказательства невиновности первой жены подсудимого, и та была оправдана.

В то время один за другим объявлялись государственные преступники, но до сути заговора докопаться не удавалось. Молодой перспективный сенатор Вибий Серен представил суду в качестве очередного кандидата в злодеи собственного отца. Вибий Серен старший уже отбывал наказание на далеком острове за жестокость и насилия, чинимые им провинциалам в период наместничества в Дальней Испании. Теперь сын уличал его в подготовке покушения на принцепса.

Тиберия пугало такое обилие врагов, но удивляло, что все они действовали сами по себе, никто из них не мог вывести его на след Агриппины. С другой стороны, сама многочисленность злоумышленников свидетельствовала о наличии единого центра смуты.

Вибий Серен старший пребывал в состоянии личной ссоры с принцепсом. Фемида словно обрела зрение и зорко высматривала людей, неугодных правителю. Серен-сын, как бы угадывая желание Тиберия раскрыть масштабный заговор, обвинил отца еще и в подстрекательстве галлов к восстанию. В качестве пособников он назвал бывшего претора, который якобы снабдил галльских вожаков деньгами. Тот со страху покончил с собою. Однако, когда из ссылки доставили Серена-отца, он стал защищаться зло и грамотно. Тогда сын вознамерился расширить фронт атаки и указал на Гнея Лентула и Сея Туберона как на сообщников своего строптивого отца. Те лишь недоуменно посмотрели на принцепса. Лентул и Туберон, престарелые люди, столпы сената никогда не были на подозрении у Тиберия.

«Если даже они против меня, то я заслуживаю гибели», — подумал Тиберий и, доверившись интуиции, отклонил обвинения в адрес уважаемых людей.

Поняв, сколь неблагоприятно складывается для него дело, Серен-сын покинул Рим. Но по приказу принцепса его вернули в столицу, и расследование продолжилось. Теперь, когда выдохся обвинитель, Тиберий сам обрушил лавину упреков на Серена-отца, которого считал исчадием пороков. Однако доказать причастность подсудимого к государственному перевороту не удалось. Тем не менее, сенаторы попытались вынести ему смертный приговор, полагая, что угадали волю принцепса. Угадали они верно, но Тиберий все еще отличал в себе человека от правителя, и как правитель воспротивился высшей мере наказания. Он настоял, чтобы Серена отправили обратно на его остров без какого-либо ужесточения условий ссылки.

Этот процесс произвел удручающее впечатление и на Курию, и на Форум. Снова, как во времена проскрипций и гражданских войн, сыновья восстают против отцов! Следуя настроениям народа, некоторые сенаторы предложили ограничить деятельность доносчиков. Ведь получилось, что Серен-сын, не сумев доказать обвинения, все же довел до самоубийства невинного человека. Однако принцепс с несвойственной ему горячностью и прямотою выступил в защиту доносчиков.

Тиберий утверждал, что без обвинителей законы будут бессильны и государство окажется на краю пропасти. Эмоционально и непривычно ярко обрисовав роль этих «санитаров» римского общества в поддержании мира и порядка, он принялся на разные лады просить сенаторов «не устранять его опору».

Бурная речь принцепса усугубила уныние Курии и отразилась эхом возмущения на форуме. «На погибель народу римскому тиран прикармливает этих ненасытных волков», — раздавались возгласы в толпе.

А Тиберию ситуация виделась совсем по-другому. Он был одержим идеей борьбы с заговором. Политические процессы последних лет показывали, что Рим полон врагов. И, хотя все попытки проникнуть в сердцевину преступного сообщества пока не удавались, казалось, что путь к победе где-то рядом. Еще усилие, еще один процесс, и панцирь конспирации затрещит по швам, а потом лопнет. Тогда всеобщему обозрению откроется порочное нутро знати и ее вдохновительницы Агриппины. Но вдруг в самый горячий момент сенат выступает с предложением ограничить деятельность обвинителей. Тиберий увидел в этом отчаянную попытку заговорщиков обезоружить его накануне решающей схватки. Значит, мятеж близок, а количество сенаторов, не довольных доносчиками, свидетельствует о масштабах аферы. Поэтому, выступая с речью в защиту обвинителей, Тиберий чувствовал себя на передовой позиции в жесточайшей битве за государство, за предотвращение новой гражданской войны. Вот почему он говорил так страстно и прямодушно.

А Вибий Серен младший посчитал, будто принцепс пекся исключительно о нем. Вдохновленный высоким заступничеством, он привлек к суду бывшего проконсула Азии, но снова не смог доказать состава преступления. Однако никто из сенаторов не посмел призвать его к ответу за нападки на честных людей, так как все были запуганы грозной речью правителя.

В этой зловещей обстановке разразился еще один скандал. Дело началось с того, что хмурым утром Сеян принес Тиберию новое историческое сочинение Кремуция Корда. Принцепс провернул рулон, бегло ознакомившись с содержанием свитка. Автор излагал события заката республики и последовавшего далее правления Августа.

— Каково? — спросил бдительный Сеян, когда Тиберий прекратил чтение и обратил взор к нему.

— Он симпатизирует Бруту и Кассию, но и об Августе отзывается верно. Помпезность Тита Ливия и скрытая тоска по великим временам и большим людям, — устало сказал Тиберий.

— И все, император? А почему сей претенциозный труд появился именно сейчас?

Тиберий встрепенулся. «Какая же дьявольская проницательность у этого служаки!» — подумал он.

— Ты полагаешь, это идеологическое оформление переворота? — спросил он.

— Ты сам все видишь, Цезарь.

— И впрямь, — стал размышлять вслух Тиберий, — восхищение убийцами «тирана», а потом очередное муссирование идеи Августа о воссоединении героической республики с его правлением в нечто единое, закономерно вытекающее одно из другого. Мораль: убей «тирана» и отдай власть внучке Августа!

— Ты все точно вывел, Цезарь, — удовлетворенно отметил Сеян.

— Что придумал? Ведь ты уже придумал?

— Будем судить за подстрекательство к мятежу!

— Давай помягче.

— За обеление государственных преступников, что естественно является оскорблением величия народа римского и его принцепса.

— Вот так лучше.

Найти обвинителей из среды сенаторов, готовых взяться за это дело, не удалось, поэтому в качестве таковых осмелевший Сеян выставил собственных клиентов.

В суде Кремуций Корд произнес экспрессивную речь. Он процитировал Тита Ливия и других летописцев, которые отдавали должное Помпею, Катону, Бруту и Кассию. Если в итоге пути республиканцев разошлись с дорогой Цезарей, это не убавило морально-волевого достоинства патриотов Рима. Сам Август, воевавший с Брутом и Кассием, позволял историкам и поэтам воспевать их гражданскую доблесть. «Великие люди всегда способны оценить величие других, пусть они и выступают их соперниками, — говорил Корд. — А вот если теперь кто-то хочет, чтобы героев обзывали негодяями и разбойниками, то тем самым он пятнает в веках свое имя, выдает собственное ничтожество!» При этих словах Кремуций Корд посмотрел на Сеяна таким уничтожающим взглядом, что тот мог бы расплавиться от стыда и превратиться в грязную лужу, если бы только не был Сеяном.

«Время не обманешь, — продолжал оратор, — потомство воздаст каждому по заслугам, и если на меня обрушится ваша кара, то когда-нибудь помянут добрым словом не только Кассия с Брутом, но и меня!»

Завершив речь, Корд объявил голодовку и, уйдя через несколько дней к тем людям, которых он столь мужественно похвалил, лишил судей возможности оправдаться пред его обвинением. Однако сенат постановил сжечь книги опального историка. Но, как он и предсказал, свитки были тайно сохранены, впоследствии опубликованы, в результате чего позор и слава нашли своих героев. А народ на форуме насмехался над организаторами этой расправы. «Сколь смехотворно недомыслие тех, кто, располагая властью в настоящем, рассчитывает отнять память у будущих поколений!» — восклицали люди.

Сеян был вполне удовлетворен исходом дела. Суда времени он не боялся, пока сам располагал властью судить других. Он наконец-то вознамерился попросить у принцепса награды за обильную смертями борьбу с заговором и послал ему письмо.

Тиберий испытывал запредельную брезгливость к своим современникам, поэтому всемерно сокращал круг общения. Теперь, даже находясь в столице, он сносился с внешним миром письменно. Конечно, Сеяну был открыт доступ к принцепсу в любое время, но все же в данном вопросе он предпочел путь скромного сенатора.

Прочитав послание друга, Тиберий разочарованно усмехнулся. «И ты, Луций, туда же, — грустно произнес он, размышляя вслух, как это свойственно одиноким пожилым людям. — Тоже власти захотел. Какой же это яд — власть! Сколь необорим недуг тщеславия! Но все же совесть у тебя еще осталась, если ты не посмел высказаться мне в глаза. Впрочем, я сам пробудил в тебе такую надежду, когда вознамерился породнить тебя с семьею Клавдия. Жаль, его парень умер вскоре после помолвки. А племянница-то, Ливилла, какова? За моею спиной сошлась с таким удалым молодцом: не стал бы он просить руки Ливиллы, не заручившись ее согласием; слишком высокий уровень для него. Бедный мой Друз, едва остыл твой прах, а жизнь уж заметает след и приводит в твое ложе преемника… Так, значит, ты, Луций Элий Сеян, всаднического рода, возжелал быть отчимом моих внуков? Ты решил встать вровень с нами, Цезарями? А для чего? Чтобы претендовать на власть, не иначе. Хватит мне и Агриппины с ее тремя сыновьями. Нет, ты, Луций, хорош в роли Сеяна, но как Цезарь мне не нужен… Все и всех ты отняла у меня, власть, вот и на последнего друга замахнулась».

Погрустив еще некоторое время, Тиберий принялся писать ответ. После витиеватого вступления, содержащего много приятных слов, вложенных, однако, в формы холодной вежливости, он посетовал на свою долю, принуждающую его руководствоваться не собственными желаниями, а политическим расчетом. «Был бы я рядовым гражданином, пекущимся лишь о себе и своих близких, я ответил бы тебе, что вверяю судьбу Ливиллы ей самой. Пусть бы она решала, сохранить ли ей верность покойному мужу, как сделала ее мать, или разжечь новый домашний очаг, — писал он. — Но в моем положении я должен думать о том, какие последствия в обществе вызовет этот брак, как он повлияет на расстановку сил. Ты утверждаешь, что, соединившись с Ливиллой, упрочишь безопасность ее детей, а также и своих собственных, защитишь их от нападок Агриппины. Твоя бдительность сомнению не подлежит, но такой союз обострит конкуренцию между Ливиллой и Агриппиной. Тогда и без того шаткий мир в нашей семье рухнет». Дальше Тиберий дал понять, что отлично разглядел в послании Сеяна его претензию на существенное повышение своего статуса, и в принципе не считает эту претензию необоснованной, но предполагает удовлетворить ее позднее и другим способом. «Впрочем, я не стану противиться ни твоим намерениям, ни намерениям Ливиллы», — написал он в завершение формулу благожелательной вежливости.

Тиберий украсил свой отрицательный ответ Сеяну многими похвалами в его адрес и намеками на грядущие перспективы. Но все же принцепс опасался, что этот инцидент разлучит его с другом. Однако Сеян повел себя так, будто его отвергнутой просьбы не существовало. Как настоящий профессионал, он не смешивал неудачу в личной жизни с несением государственной службы. Тиберий был очень благодарен ему за такую верность, граничащую с самопожертвованием, и с тех пор стал доверять ему еще больше.

Тогда же принцепс столкнулся с упреками в заносчивости. Поводом послужила инициатива Испании, верхушка которой изъявила намерение возвести храм Тиберию и его матери. Тут-то народ и вспомнил о подобном храме в Азии, где уже отправлялся культ принцепса. Рим снова на разные голоса возмущался порочностью души своего правителя.

Провинциальная знать мечтала лестью заслужить себе привилегии. Как еще она могла отличиться! Но Тиберий проклинал угодливость подданных, которая лишь дразнила неутолимую ненависть к нему столичного плебса. Вздыхая о своей тяжкой доле жизни на публике, он направился в курию и там несколько часов оправдывался за испанскую аристократию с ее низкими помыслами. «Да, я по примеру Августа позволил открыть в Азии храм, где отправляется мой культ, объединенный с почитанием сената, — говорил Тиберий перед наслаждающейся его затруднением аудиторией. — Но позволение такого рода культа в единичном случае не означает его повсеместного распространения». Поговорив еще некоторое время о бережном отношении к культу принцепса, который в первую очередь должен быть связан с Августом, он высказал свои представления об увековечивании собственного имени. «Что я смертен, отцы-сенаторы, и выполняю человеческие обязанности, я свидетельствую перед вами и хочу донести до потомков мысль, что они воздадут мне достаточно, если сочтут меня не опозорившим моих предков, — говорил Тиберий, стараясь не замечать завистливых глаз и ехидных ухмылок. — Лучшей памятью обо мне будет признание, что я честно заботился об общем благе, не страшась навлекать на себя вражду. Эта память станет мне храмом в ваших сердцах, прекраснейшим и долговечным моим изваянием. Пусть лучше мой образ добрым оттиском запечатлится в людских душах, нежели в холодном камне. Мраморные изваяния превращаются в могильные плиты, если их не согревает людская любовь. Поэтому я молю богов, чтобы они сохранили во мне до конца жизни здравый ум, способный разбираться в делах божеских и человеческих, а сограждан и союзников прошу, чтобы, когда я наконец-то уйду, они по достоинству оценили мои дела и с добрым чувством произносили мое имя. Никаких же других памятников, прошу всех запомнить, мне не надо».

Трогательная откровенность принцепса и его претензия на скромность вызвали насмешки Курии. А в народе, обсуждая эту тему, говорили: «Серая личность, не способная к высокому полету мысли! Обыденная натура! Он вполне доволен теперешним положением и даже не мечтает об увековечивании своего имени! И такое ничтожество возвышается над нами!»

Один только Сеян радовал принцепса, а все другие разочаровывали и удручали. Очередной судебный процесс по делу об оскорблении величия превратился в сатирическую буффонаду по осквернению репутации Тиберия.

Обвиняемому, видному сенатору Вотиену Монтану, ставились в вину оскорбительные высказывания о принцепсе. Свидетели были одержимы страстью к точному следованию фактам и многократно с упоением повторяли поношения в адрес Тиберия, а тот исподлобья тупо смотрел на них и глотал яд оскорблений, насквозь прожигающих его больную душу. Сколь смешными в этой обстановке казались его недавние мольбы о доброй памяти в веках!

Вначале сенаторы откровенно наслаждались спектаклем, но затем, видя, как краснеет, бледнеет и сереет страшный тиран, забеспокоились и подняли шум, чтобы заглушить ретивых свидетелей. Один из них, будучи бравым военным, не сдался, а, стараясь перекрыть возникший гам, возвысил голос, и тогда самая грубая брань громом обрушилась на Тиберия. Попытка зала смягчить ситуацию лишь усугубила конфликт. Позеленевший от страданий принцепс вскочил со своего места и вскричал, что прямо сейчас, немедленно, опровергнет возводимую на него напраслину. Сенаторы ринулись к нему и принялись хором заверять его в своем величайшем почтении. Потоки лести разбавили яд униженья. Тиберий несколько успокоился или, может быть, просто выдохся, истощенный чудовищной внутренней борьбой.

После такой сцены сенаторы посчитали себя обязанными осудить Монтана на изгнание, и принцепс не стал возражать. В тот день ему хотелось изгнать из Рима все его население от сенаторов до рабов. «Пусть здесь останутся одни крысы! — восклицал он. — Я с ними лучше смогу поладить!» Но изгнать всех римлян он не мог, поэтому в очередной раз подумал о том, чтобы уйти самому. «Была бы возможность на кого-то оставить государство, — стонал он, — ни на день здесь бы не задержался!»

В этой же мысли Тиберия поддерживал Сеян, который брался проследить, чтобы письменные распоряжения принцепса четко исполнялись. Но Тиберий вновь и вновь вспоминал своего несчастного Друза. Только ему он мог доверить больное государство.

— Ты обратил внимание, как тот солдафон скандировал оскорбления? — с мукой в голосе спрашивал Тиберий единственного друга.

— Что взять с вояки, он бросает слова, как дротики, машет фразами, как мечом!

— Нет, его подговорили. Кто-то все это организовал, чтобы дискредитировать меня.

— Полагаешь, Цезарь, они готовят идеологическую почву для твоего свержения?

— А разве не так, Луций?

— Пожалуй, Агриппина с размахом ведет дело.

— А ты говоришь, чтобы я оставил Рим! Оставил врагам!

— В Кампании ты был бы недосягаем для покушений, а здесь я бы контролировал обстановку. Если все же наступит критический момент, ты, Цезарь, вернешься сюда во главе моих преторианцев и подавишь любой мятеж.

— Нет, мой уход спровоцирует конфликт. Тайные враги станут явными! Я буду держаться тут, сколько смогу.

— Тогда тебе и дальше придется выслушивать оскорбления, — жестко сказал префект.

Сеян понял, что принцепс хочет перейти в контрнаступление, и вскоре сенатор преторского ранга Домиций Афр привлек к суду Клавдию Пульхру, приходившуюся двоюродной сестрой Агриппине. Обвинитель был талантливым оратором. Этот талант, взнузданный честолюбием, стремительно атаковал репутацию Клавдии и легко представил знатную матрону средоточием пороков. Как все богатые женщины закатных цивилизаций, она была безобразно развратна. Но в целях придания делу политической окраски, без которой процесс не имел большой ценности для обвинителя, Афр поведал собранию, что Клавдия занималась ворожбой и злоумышляла против принцепса.

6

Тиберий исполнял ритуал семейного культа, когда ему доложили о визите Агриппины. «Наступает развязка, — подумал он, — либо она пришла с ультиматумом, либо, запуганная судебными преследованиями ее тайных сторонников, решила предложить мир. Скорее второе, так как Сеян здорово выкосил ряды ее войска».

Зоркий глаз Тиберия сразу оценил душевное состояние вошедшей женщины. Агриппина имела крепкое телосложение, высокую шею с гордо посаженной головой. Черты лица были правильными, но концентрировались в неженское выражение целеустремленной силы. Многочисленные кучеряжки модной прически контрастировали с угрожающей властностью ее лица. Будь Сеян изобретательнее, он, пожалуй, привлек бы Агриппину к суду за один только облик, отрицающий любую власть в мире, за исключением ее собственной прихоти. Матрона явилась в мраморный атрий с видом прославленного полководца, милостиво изволившего вступить в переговоры. Она пыталась скрыть гонор, но сама такая попытка выдавала неуемные амбиции.

Сколь ни грозен был этот воин в женском одеянии, Тиберий усмехнулся при виде дородной фигуры, распираемой противоречиями. Однако в следующее мгновение его лицо вытянулось и побелело, поскольку Агриппина, презрев дипломатический этикет, ринулась в атаку.

Готовясь к взвешенному разговору, она разом взорвалась, увидев, что Тиберий приносит дары на алтарь Августа.

— Ах, вот как! — воскликнула она. — Мы, значит, благопристойны, мы чтим духов предков! Мы поклоняемся Августу!

— Дочка, ты забыла произнести слова приветствия, служащие паролем для доступа в порядочный дом, — попытался сдержать ее напор Тиберий. Он стал называть Агриппину дочкой, после того как женился на ее матери Юлии.

— Ты возливаешь вино на хладный камень алтаря и одновременно вонзаешь металл в мое горячее сердце! — обрушила она лавину слов на его голову, игнорируя призыв к порядку. — Ты благоговеешь пред Августом и губишь его внучку! Там — лишь мертвый камень! — ткнула она указующим перстом мраморное изваяние чуть ли не в нос. — А душа того, кто здесь изображен, теперь находится здесь, — приложила она руку к своей груди, — я теперь Август! Божественная кровь ныне течет в этих жилах!

Тиберий невольно отшатнулся, поскольку мускулистая рука, питаемая божественной кровью, энергично жестикулируя, просвистела у его лба.

— О лицемерие! Ты пытаешься умилостивить Августа возлиянием вина, тут же норовя испить его крови из моего сердца!

— Ты ошибаешься, я испытываю лишь отвращение, но не жажду, — брезгливо сказал Тиберий.

— Ты и твой злобный раб затравили меня преследованием! За что вы судите Клавдию? За то же, за что уже поплатилась Созия, — за преклонение предо мною! За то, что обе они избрали меня объектом обожания!

Сдержанный в речах Тиберий скривился от таких слов как «обожание» и «преклонение». Еще несколько мгновений он наблюдал женскую истерику, потом его душа вспыхнула холодным пламенем, и он стальною хваткой поймал рубящую воздух руку Агриппины. Она трепыхнулась, но не смогла вырваться из плена, и ее глаза резко расширились. Тиберию показалось, что ее огромные зрачки сейчас вывалятся из орбит и каплями раскаленного металла упадут ему на грудь.

Пронзительно глядя в лицо разъяренной женщины, Тиберий произнес фразу из греческого стиха: «Ты, дочка, считаешь оскорбленьем, что не царствуешь?»

Она посмотрела на него как на помешанного, рывком высвободила руку и ушла, гордо чеканя шаг.

Принцепс рассказал об этом визите Сеяну. Тот поразмыслил, вращая глазами, словно обшаривал взглядом своды дворца, и глубокомысленно изрек:

— Что это: демонстрация силы, требование неприкосновенности для своих людей или же выражение слабости, мольба о пощаде?

— Будущее покажет, — сказал Тиберий.

Ближайшее будущее показало, что Афр интенсивно прогрессирует в судебном красноречии, а принцепс растратил великодушие и более не намерен ни за кого заступаться. Клавдия Пульхра была осуждена на изгнание. «Оказывается, и в почтенном возрасте можно одерживать победы над женщинами!» — зло острили по этому поводу на форуме.

Неудачный визит во дворец вызвал у Агриппины депрессию. Она заболела и слегла. Тиберий по семейной обязанности отправился ее навестить.

— Приветствую тебя, дочка, — как можно дружелюбнее сказал Тиберий, приблизившись к ложу больной.

Агриппина не шелохнулась, ее неподвижный взор упирался в потолок.

— Меня очень раздосадовал твой недуг, — неуверенно произнес он. — Я иногда бывал недостаточно любезен с тобою из-за твоей гневливости. Но теперь понимаю, что твоя раздражительность являлась следствием расстройства здоровья. Впредь я буду сдержаннее.

Агриппина резко обернулась и ударила его взглядом по лицу. Тиберий поперхнулся еще непроизнесенными словами и смолк. Некоторое время они смотрели друг на друга. Потом он решил погладить ее по плечу, но не осмелился к ней прикоснуться. После долгих колебаний и внутренней борьбы у них получилось нечто вроде робкого рукопожатия. И тут Агриппина разрыдалась.

«Да ведь она всего лишь женщина, — сказал себе Тиберий и устыдился своей враждебности к этому несчастному существу. — И впрямь, ее можно пожалеть: трагически потеряла мужа, а теперь страшится за сыновей, которые остановились в шаге от трона, ибо этот шаг опаснее штурма высочайшей цитадели. Трон охраняет многоглавый цербер потустороннего мира, который разрывает на куски всякого, кто не окажется злее и коварнее его самого…»

— Успокойся, прошу тебя, — почти тепло сказал Тиберий и наконец-то решился отечески погладить ее по плечу.

Агриппина продолжала рыдать, но даже ее отчаянье было по-своему агрессивным, и Тиберий содрогнулся, наблюдая, какие силы таятся в этой женщине. Так продолжалось долго. Потом она заговорила, и на Тиберия посыпались упреки, излилась обида. Агриппина сравнивала себя с узницей, находящейся в моральном заточении. Следят за каждым ее шагом, жестоко преследуют всех, кто водит с нею дружбу, аристократы шарахаются от нее как от зачумленной, Августа неотступно преследует ее ненавистью.

Тиберий терпеливо слушал, зная, что мир с женщиной невозможен, если не дать ей выговориться. В чем-то он с нею соглашался, большей частью ее упреки казались ему необоснованными. Но он привык к несправедливости в свой адрес.

Олицетворяя собою государство, Тиберий нес ответственность за все несовершенство мироустройства. Правда, обвиняя его за дурное, люди не ставили ему в заслугу хорошее. Никто не ценит длительного мира в государстве, когда волнения затрагивают лишь окраины, да и там порядок водворяется почти без потерь, никто не хвалит принцепса за бесперебойное снабжение прожорливой столицы хлебом и другими продуктами, никто не отмечает безопасности италийских дорог, где умножены посты, никого не радует возрождение хозяйства провинций за счет снижения налогового бремени и борьбы с коррупцией магистратов.

Пока Тиберий предавался попутным размышлениям, Агриппина от слез и сетований перешла к делу. Обильно пожаловавшись на свою скорбную участь, она попросила у Тиберия разрешения взять себе мужа. Его лицо сразу утратило человеческую одухотворенность и сделалось непроницаемым для эмоций.

«Вот теперь все встало на свои места, — подумал он, — и даже не надо гадать, искренни ее слезы или нет, говорит ли в ней отчаявшаяся женщина или коварный политик. В любом случае это дело государственное. Увы, наше положение особое, мы не можем позволить себе быть мужчинами или женщинами, отцами или детьми».

Объяснять это своевольной матроне не имело смысла, поэтому Тиберий не дал никакого ответа и лишь слегка отодвинулся в сторону.

— Я в расцвете лет, я еще полна сил, мне тяжело одной, — стонала она.

Тиберий молчал.

— Найдется немало желающих взять в жены внучку Августа с детьми благородного Германика, — продолжала она.

В этих словах Тиберию вновь почудился намек на многочисленный заговор, но он не обронил ни слова, не повел глазом. В полной невозмутимости принцепс еще некоторое время посидел у ложа причитающей больной, а затем молча вышел.

«И все-таки, это была игра. Не отчаянье руководило ею, а злой умысел», — решил он по дороге домой.

После этого визита Тиберий окончательно уверился, что Агриппина — его враг по самой своей сути, по своей социальной природе. Даже не будь она столь властолюбивой, общественный статус заставил бы ее жаждать трона. К этому ее подстегивала и сама судьба. Ведь, размышляя о преемнике, Август больше симпатизировал Германику и лишь в угоду жене и исходя из общего состояния дел назначил наследником Тиберия, однако с условием, что он усыновит Германика. Почтенный возраст нового принцепса делал шансы мужа Агриппины на власть почти бесспорными, а любовь к нему народа и войска побуждала темпераментную женщину торопить события. И вдруг загадочная смерть Германика низвергла ее с самых высот в провал опалы, превратила в особу гонимую и униженную. Она с зубовным скрежетом должна была наблюдать восхождение Друза, Однако Фортуна вновь изменила полярность своих пристрастий и сделала сыновей Агриппины наследниками принцепса. Это был реванш за смерть Германика, сладкая месть ненавистному Тиберию! Но старик опять стал сопротивляться и с помощью своих клевретов взялся травить ее, уничтожать друзей, подруг и родственников. Разве при всем этом Агриппина могла быть лояльной к Тиберию?

Принцепс понимал, что творится в душе властной женщины. Но пока она в политике была представлена только юными сыновьями, он мог контролировать ситуацию. Если же она обретет мужа, тот сразу станет конкурентом престарелому правителю, не популярному в народе.

«Может быть, выдать ее за какого-нибудь пустомелю? — подумал Тиберий. — Нет, не выйдет. А если бы и вышло, она прибрала бы его к рукам и сделала бы исполнителем свой воли. При сегодняшней близорукости народ не заметит подмены и примет чучело за фигуру. Сильный ход придумала дочурка, ничего не скажешь! Я должен отказать, за что, конечно, в очередной раз буду проклят толпою».

Следующая битва моральной войны принцепса с Агриппиной разразилась на большом семейном обеде из числа тех, которые случались с определенной периодичностью в качестве отдания долга традициям римского коллективизма. Некогда совместные трапезы являлись выражением сплоченности граждан, но, после того как Рим стал своим антиподом, они иллюстрировали разобщенность людей. Неспроста немалая часть принцепсов и их конкурентов была отравлена именно на таких «дружеских» пиршествах.

Во дворце принцепса за столом возлежали близкие родственники, разделенные пропастью ненависти. По одну сторону от Тиберия расположилась Августа, а по другую — непримиримо возвышалась над подушками Агриппина, дальше петушками красовались Нерон с Друзом, возле Августы скромно пристроилась Антония, а рядом с нею разместилась надменная Ливилла, задиристо поглядывавшая на соседок. Особняком возлежал Клавдий, высокие персоны брезговали им. Кроме того, в трапезе участвовали несколько сенаторов консульского ранга и два чрезмерно богатых вольноотпущенника.

Многое на этом пиру было устроено так же, как у Цестия Галла. Здесь сверкала роскошь, кричало богатство, надменно позировало тщеславие, унижались слуги, пылью в глаза пускались целые состояния. Однако тут напрочь отсутствовал дух веселья и беззаботности. Это было царство коварства и злобы на маскараде лицемерия. Все следили друг за другом недобрым глазом, стараясь уличить соседей в неблаговидном поступке, жесте, услышать крамольное слово. То есть каждый стремился раскодировать другого, чтобы представить его окружающим в уродливой наготе своей сущности.

На царском столе в золотых лоханях тоже плавали в море соуса готовые к употреблению рыбины, водили хоровод вареные раки, по салатовым полям прыгали жареные зайцы, пели чужими голосами запеченные соловьи, распускали мертвый хвост фаршированные колбасками павлины. Только здесь это никого не занимало. Тут проходило состязание амбиций, а не общая трапеза. Персонажи подавали себя и мысленно пожирали соседей, а гастрономические шедевры служили лишь легкой закуской. И впрямь, как еще могли вести себя три царицы, два перспективных царя, принцепс и ныне всеми презираемый будущий правитель, сведенные иронией римского этикета за одним столом? Августа ставила вровень с собою лишь мужа, да и то не всегда, а ведь он теперь был богом! Агриппина являлась ближайшей живой родственницей того же бога, и сверх этого, кичилась грядущим царством своих сыновей! Ну а Ливилла, вдова Друза, еще совсем недавно примирялась к роли царствующей матроны; будучи развенчанной коварною судьбой, она все-таки оставалась матерью внуков принцепса и надеялась на реванш с помощью Сеяна. Августа видела в Агриппине и Ливилле нахальных узурпаторш ее власти, воровок, посягающих на ее достояние. А они воспринимали Августу как выжившую из ума старуху, стоящую на их пути. Для Ливиллы Агриппина была главной соперницей, заслонившей от нее белый свет и погрузившей ее во тьму бесперспективности. Агриппина же относилась к Ливилле как к поверженной конкурентке, о которую можно вытирать ноги, чьих детей можно осмеивать как погрязших в тронной пыли под башмаками ее сыновей. Но, кроме этих трех хищниц, была еще скромная, но гордая Антония, которая в итоге одолела всех, дав Риму трех правителей, однако самых гнусных.

Царственных особ окружали ближайшие придворные. А эти люди прошли гораздо более жестокий отбор, чтобы пробиться сквозь мясорубку дворцовых интриг. Они стали пылью, просыпавшейся через жернова политики, они метановыми пузырями всплыли на поверхность болота аморализма, текучей водою преодолели пороги конкуренции. Теперь каждый из них усердствовал в услужении своим патронам и цепкой хваткой ловил все порочащее их соперников.

Пожалуй, на этом пиршестве живые люди могли позавидовать жареной дичи. Та свое отстрадала, а они должны были до скончания дней своих гореть в адском пламени ненависти и корчиться в судорогах зависти.

Тиберий проявлял повышенную активность, стараясь как-то объединить эти взаимоотталкивающиеся частицы его распадающегося общества.

— Сегодня утром я читал греков, — говорил он, и все вокруг скептически закатывали глаза и тяжело вздыхали, потому что таким образом начинался почти всякий светский разговор в доме принцепса. То, что каждый раз он читал разных греков и находил у них много нового, в равнодушных глазах этой изысканной публики не служило оправданием.

— У одного малоизвестного поэта я обнаружил прелюбопытную мысль, — терпеливо продолжал Тиберий, стараясь не смотреть в лица, под маской скуки скрывающие отвращение и ненависть.

— Триста лет этим строкам, а будто сегодня написаны. Вообще, мы могли бы избежать многих бед, если бы внимали мудрости предков. Досадно выглядеть глупцами, повторяющими пройденный путь ошибок.

— «Пройденный путь ошибок!» — каково? — с саркастическим смешком перебила его Ливилла. — Да ты, дядя, поэт! Неспроста ты завел речь о стихах!

— Да, дочка, я понял твой упрек. Сейчас завершу затянувшееся вступление и перейду непосредственно к поэзии, — сказал Тиберий.

При этих словах злобно фыркнула Агриппина. Она испытывала приступ бешенства, когда принцепс называл ее дочкой, но перед другими кичилась столь ласковым обращением правителя. Поэтому ее возмущало, что он так же именовал Ливиллу, которая ни в грош не ставила ни самого Тиберия, ни его покойного сына Друза.

Эта реакция Агриппины совсем сбила с толку принцепса, и он в растерянности замолк. Тогда ему на помощь пришла Августа, которая перед лицом столь беспощадных врагов как Агриппина и Ливилла вступала в кратковременный союз с сыном. Она резко, но в пределах этикета одернула непочтительных женщин и, продекламировав один из греческих стихов, подходящих обстановке, помогла Тиберию продолжить начатую тему.

Сначала Тиберий говорил тяжело, невольно реагируя на враждебность «дочек», но потом увлекся и, вновь отойдя от поэзии, углубился в свои теоретические изыскания. В мифологии греков он усматривал следы реальности и выдвигал многие оригинальные трактовки известных сюжетов.

Этот перегруженный мыслью разговор сделался совсем тягостным для окружающих. Лишь Августа, выступив грамотным оппонентом, помогала Тиберию развивать тему. Но в самый драматичный момент формулирования выводов не выдержал Клавдий. Его болезненный организм дал сбой, и в зале раздалось брюшное урчание, а затем последовали еще менее эстетичные звуки. В смущении Клавдий закашлялся, отчего началось обильное слюноотделение.

Ливилла громко расхохоталась, Агриппина фыркала в подушку, ей подхихикивали Нерон и Друз, Антония мучительно покраснела. Лишь слуги и придворные не могли позволить себе проявления эмоций и под страхом смерти хранили серьезность, преданно глядя в глаза принцепса.

Терпение Тиберия кончилось, и он готов был взорваться, но привычно затаил в себе гнев, надрывая душу грузом злобы. Эстафету продолжила Августа. Она с невозмутимым видом стала рассуждать теперь уже о латинской поэзии. В этой связи разговор вскоре зашел о роли божественного Августа в развитии наук и искусств, а в итоге матрона, как всегда, дала понять, что всем хорошим в ту славную эпоху римский мир обязан именно ей.

Августы развязное семейство боялось больше, чем принцепса, поэтому ее никто не перебивал. Только Агриппина осмеливалась слушать престарелую матрону с брезгливой физиономией, а та в свою очередь унижала ее отсутствием всякого внимания. Августа столь убедительно игнорировала Агриппину, что все окружающие невольно проникались пренебрежением к последней. Проигрывая в мимике и актерском мастерстве, Агриппина испытывала жгучее желание перейти врукопашную и вонзить в морщинистое лицо противницы ногти с такой силой, чтобы они там и остались навсегда.

Однако все эти страсти были лишь эмоциональным фоном, на котором разворачивалась беспощадная битва между принцепсом и Агриппиной. Обе стороны изначально готовились к генеральному сражению и сейчас, пристально всматриваясь во вражеские редуты, изучали диспозицию неприятеля, чтобы распознать направление его главного удара и предпринять своевременную контратаку.

Накануне Тиберию донесли, что Агриппина распускает слухи о готовящемся покушении на нее и уже начала принимать противоядия. Он был возмущен и напуган такой грязной игрой вражеской стороны. «Если бы я прибегал к отравлениям своих недругов, то все они погибали бы раньше, чем успевали бы оклеветать меня, и тогда толпа не знала бы ни одного дурного слова обо мне! — ворчал он, разговаривая сам с собою, поскольку в пятидесятимиллионном государстве у него не было иного собеседника. — Однако это явное нападение под видом обороны. Они убьют меня и объявят, что так спаслись от моих посягательств».

Тиберий тревожно посмотрел по сторонам. Яд мог содержаться в вине, многочисленных кушаньях, на губах приветствующей его поцелуем родственницы, в перстне друга, смертельно «кусающемся» при рукопожатии. Наконец, могут быть отравлены цветы, сыплющиеся на него с потолка, лавровый венок, по традиции украшающий его разбухшую от дурных мыслей голову. Беря свежее покрывало, он со страхом вдыхал запах духов, которыми оно было пропитано, а затем то и дело заглядывал под благоухающую восточным ароматом ткань, чтобы проверить, не появились ли смертоносные язвы на теле. Да, он находился в собственном дворце, но именно здесь у него было больше всего врагов, а многочисленные рабы только и ждали случая выгодно продать господина. Кому он мог довериться? Только Сеяну, да и тот, похоже, попал под влияние Ливиллы. «Хорошо, если отравят насмерть, — продолжал он рассуждать, — а вдруг помрачат мой рассудок, чтобы организовать опеку! Тогда они будут вершить свои гнусности, прикрываясь моим именем и опозорят меня в веках!»

От проницательности окружающих не укрылось его беспокойство. Глаза Агриппины зажглись холодным пламенем ненависти и страха.

«Что означает ее сумасшедший взгляд? — думал Тиберий. — Предвкушение победы или боязнь разоблачения? Ах, дочка, что же тебе не терпится! Подожди немного, и все устроится само собою: ты законно воцаришься вместе со своим Нероном. Позволь мне умереть естественным образом! За это время и сыновья твои созреют. Если меня уберут сейчас, то государство окажется обезглавленным, а это будет означать войну, сначала внутреннюю, которая, однако, потом перерастет во всемирную!»

Наблюдая смятение страшного тирана, Агриппина читала в его покрытом красными пятнами лице беспощадный приговор и в свою очередь пристрастно озирала стол и всю окружающую обстановку, стараясь угадать, где гнездится смерть. «А что, если мне просто перережут горло, когда я пойду в туалет? — думала она. — Я умру некрасивой, в непристойном виде! И такой меня увидят сыновья, а еще проклятая Ливилла и ненавистная старуха! И этот дряхлый хамелеон, „грязь, замешанная на крови“, как еще в детстве называл его грек-учитель, будет торжествовать победу! О нет, я не допущу этого!»

Агриппина ничего не ела и не пила, что выглядело официальным объявлением войны. Присутствующие злорадствовали, и это было главным лакомством пиршества, сладчайшим вином, которым упивались испорченные души. Однако их страшила опасность взрыва гнева тирана; уж слишком явно здесь покушались на его честь. Проглотить такое оскорбление невозможно. Завтра об этом будет судачить весь Рим, в народе забурлят страсти, а когда они достигнут точки кипения, Агриппина бросит клич, и ее партия, о существовании которой предупреждал Сеян, развяжет гражданскую войну.

По знаку Тиберия слуги подставляли Агриппине все новые блюда, но они оставались нетронутыми. Стремясь рассеять подозрения, Тиберий стал много есть, хотя в такой обстановке у него совсем не было аппетита, хуже того, его вовсе тошнило от одного вида родственниц. Но внезапно он замер с набитым ртом. А вдруг Агриппина специально спровоцировала его поглощать много-численные кушанья, чтобы, пользуясь утратой бдительности, подсунуть ему яд?

Полупрожеванное мясо невольно полезло изо рта наружу. Он сделал судорожное усилие, чтобы проглотить его, но поперхнулся и все выплюнул в полотенце. Глаза окружающих засветились живым интересом. «Неужели свершилось!» — мысленно восклицали они в счастливой истоме, оттого что им довелось присутствовать при историческом событии отравления тирана.

«Ага, боги покарали тебя, злодей! — возликовала Агриппина. — И ты напоролся на собственный кинжал!»

Прошло несколько мгновений, и стало ясно, что пока надежды публики на эпохальное отравление не исполнились. Однако это разочарование было обманчивым; на самом деле здесь все многократно отравили друг друга страхом и ненавистью, оттого их разлагающиеся души гноились самыми омерзительными чувствами и гнусными желаньями.

Дальше так продолжаться не могло, поэтому Тиберий взял с подноса самое красивое яблоко и лично протянул его Агриппине.

— Отведай, дочка, этого сладчайшего плода, и твой хмурый лик прояснится, — любезно сказал он.

Глядя в его непроницаемые глаза прожигающим взором, женщина потянулась к нему и взяла яблоко. При этом ее ледяные пальцы коснулись его руки, и он едва не вскрикнул от боли: ему показалось, будто от ее прикосновения у него на руке образовались раны.

— Оно такое же румяное, как твое лицо, — съязвила Агриппина, — и, полагаю, напоено тою же сладостью, каковою светятся твои добрые глаза, Цезарь.

С этими словами она демонстративно передала яблоко служанке.

Лицо Тиберия посерело. Не скрывая более своего гнева, он повернулся к Августе и громко сказал:

— Не будет ничего удивительного, если я приму суровые меры по отношению к той, которая обвиняет меня в попытке отравления.

После этого он встал, холодно простился с гостями и вышел.

В дальнейшем принцепс не разговаривал с Агриппиной и не приглашал ее на семейные мероприятия. Для всех это стало знаком, что она обречена. Люди отстранились от нее, создав буферную зону.

7

Августа воспринимала трагический разлад в царствующей семье как личную победу. Заставив отступить соперницу, она вознамерилась развить успех и окончательно восторжествовать над сыном. Она стала обращаться к нему с многочисленными просьбами, большей частью пустяковыми. Это делалось для того, чтобы приучить его говорить ей «да» и таким образом воспитать в нем повиновение.

Но мать снова просчиталась, неверно оценив сына. Устав от посягательств на его самостоятельность, он возмутился и резко отверг ее очередное предложение. Речь шла о том, чтобы зачислить в декурию судей недавнего раба, едва успевшего получить гражданство. Поскольку борьба шла за принцип, а не за какого-то вольноотпущенника, мать билась с сыном насмерть. В конце концов он уступил, но с условием, что в документе против фамилии нового судьи будет пометка: «зачислен по настоянию матери». Августа, ошибочно предполагая в сыне надлом, попыталась дожать его и воспротивилась какой-либо приписке. Но чем больше она настаивала на безоговорочном исполнении ее воли, тем жестче вел себя Тиберий. Тогда разгневанная матрона извлекла из священного ларца письма Августа и зачитала нелицеприятные отзывы патриарха о своем наследнике. Это была ее подборка записок Августа, где тот по разным поводам отрицательно высказывался о Тиберии, жаловался на его жестокость и упрямство.

Тиберий опешил от целенаправленной, сознательной подлости матери. Остатки волос на его облысевшей голове зашевелились от ужаса пред человеческой подлостью. Мать десятилетиями собирала всевозможные критические замечания, оскорбления и поношения своему сыну, чтобы слепить из них компромат! И он есть отродье этого чудовища! Как ненавистно ему теперь было собственное тело, порожденное этой женщиной! Как отвратительна жизнь, подаренная ею!

Схватившись за голову, Тиберий пошел прочь. Шагая по дворцовым коридорам, он постоянно твердил: «Я не могу больше оставаться в этом городе! Пусть простят меня боги! Пусть смилуются потомки! Я терпел больше, чем это возможно! Среди этих людей невозможно жить!»

Свидетелями поступка Августы были самые преданные придворные и, конечно же, слуги, опять-таки самые преданные. Поэтому раньше, чем Тиберий добрался до своих покоев, весь Рим узнал о происшествии. Народ взахлеб цитировал строки Августа с упреками Тиберию. Эти перлы эпистолярного жанра тогда ценились выше певучих стихов. «Оказывается, мудрый Август все предвидел заранее, — делились своим прозрением люди. — Он знал о свирепом нраве Тиберия и назначил его преемником, чтобы мы через сравнение лучше оценили самого Августа!»

При этом те письма, в которых Август отзывался о Тиберии в похвальных тонах, именовал его своим соратником, главной опорой, и которых было гораздо больше, теперь никто не вспоминал.

Тиберий пытался с головою уйти в дела. Но нравственная болезнь той эпохи проникла во все поры жизни, и он повсюду видел отвратительные язвы. Его опять преследовали дрязги, наговоры, клевета, разоблачения. В бесконечной череде судебных процессов вырисовывался обвинительный приговор всему обществу, а значит, и самому Тиберию, поскольку он не смог исправить нравы сограждан.

Рим казался ему тюрьмой. Он походил на узника подземелья, забывшего дневной свет, который сходит с ума от одиночества, бьется головой о сырые камни стен и воюет с крысами, мокрицами и ночными привидениями. Полчища подземной нечисти непрерывно атаковали его черной ночью и тусклым днем. И каждое из этих бесчисленных существ казалось ему знакомым. Крысиный оскал походил на физиономии злорадствующих сенаторов, в лениво ворочающихся червей словно вселились души разбогатевших вольноотпущенников, унылые мокрицы топли в слизи, как плебс — в рутине бессмысленного существования. Повсюду люди-грызуны, люди-змеи, люди-стервятники, люди-мухи; нет лишь человека.

Тиберий вспомнил грека Диогена, который с зажженным фонарем пробирался через кишащую народом агору и говорил: «Ищу человека!» Все закатные цивилизации переживают одну и ту же трагедию — утрату человека. Когда сообщество распадается на собственников, происходит подмена личности собственностью. Она гнездится в душе, вытесняя из нее все человеческое, и, разрастаясь, заполняет ее всю. Так некоторые растения паразитируют на деревьях, постепенно удушая их ствол и замыкая корневую систему на себя.

Сколь ненавистны были Тиберию эти антиприродные существа с людским обличием и крысиной душой! Во всех согражданах он теперь видел только преступников: нескончаемая вереница судебных процессов показала ему, что каждый из них корыстен, ненавидит принцепса и пренебрегает государством. Более десяти лет он пытался оздоровить общество справедливостью, обуздывал свои чувства и пристрастия, чтобы вершить правый суд, но год от года ситуация лишь ухудшалась. Этих людей невозможно было перевоспитать, оставалось только их уничтожить.

Долго сдерживаемый гнев Тиберия вырвался наружу, и он готов был лично сечь розгами каждого из миллионов двуногих существ, позорящих звание римского гражданина, ему хотелось собственной рукою взять меч и рубить головы, в которых не было ничего, кроме яда, вырывать из груди предательские сердца. Не меньше, чем мужчин, он презирал и ненавидел женщин. Червь разврата гнездился в прекраснейших телах, самая ласковая улыбка на ангельском лице виделась ему оскалом измены. Потому его вожделение обрело агрессивную направленность. Чем лучше казалась женщина, тем сильнее в нем было желание разоблачить ее через унижение. Злобу вызывали и дети. Они с ранних лет дышали атмосферой порока и входили в сознательную жизнь уже с гнилою душой. С годами их нравственная болезнь только усугублялась. Этому способствовала и мода на развращение малолетних, характерная для всех агонизирующих цивилизаций.

Тиберий был в тупике. Он люто ненавидел порок, но если встречал пример добропорядочности, то воспринимал его лишь как личину, маску, прикрывающую преступное уродство, и это бесило его еще больше. Сознание — продукт общения. Если созидательный процесс общения заменяется деструктивным действием, направленным на разделение людей, сознание деформируется. Тиберий чувствовал приближение безумия.

Последующие принцепсы просто растворялись в обстоятельствах, становились рабами трона, слепо исполняющими его жестокую волю. Но Тиберий пытался приручить власть и использовать ее в благих целях. Однако это было ему не под силу. Монарх узурпирует исконное человеческое право распоряжаться собственной жизнью у целого народа. Чтобы справиться с задачей, предназначенной для миллионов людей, он должен превосходить своими способностями среднего гражданина в миллионы раз, что невозможно ни для какого гения. В этом вопиющем несоответствии потенциала многомиллионного народа и пигмейских способностей одного-единственного человека, вольно или невольно покусившегося на всеобщее достояние, и сокрыт корень всех зол.

Тиберию было особенно тягостно терпеть униженья гнусной эпохи еще и как представителю патрицианского рода Клавдиев, издревле отличавшегося надменностью. Почти триста лет назад Публий Клавдий Пульхр пренебрег результатом ауспиций перед морским сражением с карфагенянами и велел выбросить за борт священных кур, в самый ответственный момент отказавшихся от корма. При этом он цинично изрек: «Пусть пьют, если не хотят есть!» Оскорбленные боги наказали римлян за святотатство их консула разгромным поражением. Вслед за курами захлебнулись тысячи латинян. И вот однажды сестра этого злосчастного консула, попав в пробку на улице многолюдного Рима, воскликнула, обращаясь к толпе, перегородившей дорогу ее модной лектике: «О, если бы мой брат был жив и снова начальствовал над флотом!» И это случилось в республиканский период, когда простолюдин в личностном плане был равен сенатору и мог разговаривать с ним на равных! А он, Тиберий Клавдий Нерон, да еще и Цезарь, будучи монархом, безропотно сносит поношенья плебса, оскорбления сенаторов, упреки поэтов и историков, издевательства родственниц, коварство матери! Нет, оставаться в этом городе ему невозможно. «Если бы они знали, сколько ненависти породили в моей груди своею подлостью! — рычал он бессонными ночами, страдая от уличного шума никогда не засыпающего Рима. — Мой гнев способен обрушить стены и башни этого города, спалить проклятый муравейник дотла! А я силой воли держу его в себе, и он разрывает мне душу, мутит сознание!»

«Либо Сципион, либо свобода должны уйти из Рима!» — двести лет назад скандировал Форум, обозначая начало эпохи гражданского разлада. Именно этот эпизод сейчас пришел на ум оказавшемуся в тупике принцепсу. Он пытался переиначить народный ультиматум применительно к своему случаю: «Либо Тиберий, либо…» Окончание формулы не получалось. «Либо Тиберий, либо порок должны уйти из Рима», — такую фразу ему хотелось вписать в историю. Но это звучало слишком напыщенно. Циничная эпоха накажет его за подобное высказывание гомерическим смехом. Да и бесславно ему уступать власть в Риме пороку! Нет, он уходит из жалости к больным душою согражданам, спасая их таким образом от возмездия. Он уносит с собою карающий меч, чтобы спрятать его в зелени кампанских садов.

В таких раздумьях Тиберия застал Сеян, принесший улики против очередного заговорщика из тайной гвардии Агриппины.

— Сципион или свобода должны уйти из Рима, — произнес Тиберий вместо приветствия.

Лицо Сеяна не изменило выражения, ни один мускул не дрогнул, лишь зрачки расширились, сделавшись огромными. Тиберий пристально следил за этой единственной живой деталью во внешнем облике префекта. В его измученной душе завелся червь нового подозрения, от которого сразу же распространился смрад, помрачающий сознание.

— А если бы я вздумал уйти, — испытующе сказал Тиберий, — что написали бы историки?

— Солнце одинаково ярко блистает, взгляни на него с римской башни или со склона Везувия, — невозмутимо изрек Сеян.

— И все же, какие изменения вызовет этот шаг.

— По делу — никаких. Но всем станет спокойнее. Враги полагают, что мы устали от борьбы, надеются дожать нас. Но, если ты окажешься вдали, в безопасном месте, они сникнут. Твой поступок будет сродни расчетливому действию полководца, ушедшему с передовой, где идет беспорядочная сеча, на смотровую башню, чтобы зряче руководить битвой.

— Хорошо, — согласился Тиберий, — я отправлюсь в Кампанию.

Зрачки Сеяна стали едва ли не больше самих глаз.

— Нужно освятить несколько храмов, — пояснил принцепс, — затем вернусь.

Взгляд Сеяна на миг померк, но тут же снова вспыхнул. В остальном он сохранял равнодушный вид.

— Ты поедешь со мною, — жестко добавил Тиберий, и их взоры сшиблись, как щиты столкнувшихся на встречном бегу воинов.

Теперь зрачки префекта, наоборот, сделались маленькими, словно затерялись на дне глаз.

— Я рад твоему доверию, Цезарь, но разумно ли нам обоим покидать этот вертеп?

— Я готов рискнуть ради удовольствия видеть тебя рядом, Луций Элий. Впрочем, здесь останется Августа. Пусть она повелевает, но так, чтобы реально правили наши люди. Она будет нейтрализовывать Агриппину, а мы — делать все прочее.

8

Испокон веков римляне, будучи яркими представителями коллективистского общества, более всего на свете ценили любовь и дружбу сограждан. Количество друзей являлось важнейшим показателем успешности той или иной личности. Общение — это, так сказать, интеллектуальное и эмоциональное кровообращение социального существа — личности. Но если в кровь попадают инородные, вредоносные вещества, то наступает отравление организма. В эпоху заката республики, когда отношения людей замутились корыстью, вставал вопрос не только о количестве друзей, но и об их качестве. «Для меня уважение одного Катона дороже поклонения целой толпы», — говорил Цицерон. А в монархическом государстве личности уже негде было развернуть нравственные искания, и тогда количественные оценки восторжествовали на правах завоевателей. Друзей теперь не было, но многочисленная свита ценилась, как прежде.

Секрет бед Тиберия заключался в том, что согласно своему социальному статусу он вел общество вперед по пути духовной деградации навстречу полной моральной анемии, но как личность тяготел к коллективистской нравственности, хотел полноценного общения, любви и уважения соотечественников. Вот и теперь, покидая Рим, принцепс презрел условности и ограничился минимальной свитой, допустив в нее только тех, на кого он мог смотреть без отвращения. В их числе были всего несколько аристократов, десяток влиятельных всадников, включая Сеяна, а большую часть окружения принцепса составляли ученые греки.

Римская толпа презрительно фыркала при виде столь скромной процессии. Тысячи вчерашних рабов, разбогатев, могли сегодня собрать в сотни раз более пышный эскорт, чем правитель великого государства. «Так ненавистен народу проклятый тиран, что даже силой не сумел согнать людей на свои проводы! — шумели в толпе. — Убогое, постыдное зрелище!»

Выходя утром из дворца и садясь в крытые носилки, Тиберий испытывал мучительное желание обозреть римские холмы, насладить взор гармоничными ансамблями храмов, но он упрямо смотрел перед собою, стараясь не видеть ничего, кроме булыжников мостовой, бесстрастными рядами уводящими его прочь из этого города. Затем, мерно колыхаясь в подвешенной к шесту на плечах рабов лектике, он также боролся с соблазном выглянуть из окна и посмотреть назад, туда, где остались форум и Капитолий. Правда, когда вдоль пути процессии столпился плебс, оценивающий представшее зрелище неодобрительным гулом, занавески на окнах, наоборот, успокаивали Тиберия. Но, пересаживаясь у городских ворот из ручного транспорта в повозку, запряженную лошадьми, он снова подавлял в себе прощальные эмоции к столь любимому и ненавистному городу.

Тиберий чувствовал, что его отъезд означает поражение конечное и всеобъемлющее. Это было поражение в итоговой битве жизни. Преодолевая естественное желание оглянуться, он тешил собственную гордость, предоставлял ей ничтожную формальную компенсацию за неудачу по сути. Именно у городских ворот он вдруг осознал эти тайные мотивы своего поведения и устыдился собственной ничтожности.

Принцепс смутился, и тысячи зевак наблюдали его конфуз, чтобы в дальнейшем дать повод римской толпе для бесконечных пересудов относительно преступной натуры тирана, у священной черты померия вступившей в конфликт с богами — хранителями города. Но вот, преодолев замешательство, высокая худая ссутулившаяся фигура с облысевшей макушкой, красным больным лицом, залепленным пластырями, погрузилась в карету и покатилась вон из роскошного праздного Рима, чтобы навсегда сгинуть в кампанских поместьях.

Тиберий продолжал упрямо таращиться вперед, тщетно пытаясь обмануть себя, будто там, в серой мгле будущего, есть что-то достойное жизни. Он так и не оглянулся и даже не коснулся взором городской панорамы. Но проявленная твердость духа не успокаивала его самолюбие, поскольку он испытывал тягостное презрение к самому себе.

Накануне принцепс по секрету сообщил части придворных, что покидает столицу на краткий срок, руководствуясь намерением проверить, как к нему относятся те или иные граждане, а другой группе объявил, что уезжает надолго. И первые, и вторые тут же разнесли дворцовую тайну по всему городу. В результате Рим забурлил противоречивыми страстями. Надежда и страх теснили друг друга, попеременно торжествуя победу над нестойкой психикой масс, лишенных хребта идеи. Как всегда в таких ситуациях активизировались всевозможные гадатели, прорицатели и астрологи. Широким фронтом они пошли в наступление на суеверие плебса, чтобы собрать богатый урожай с невежества. Было дано множество оракулов на все вкусы толпы. Но в сознании народа прижились те из них, которые больше соответствовали его чаяньям. Поэтому повсюду из уст в уста передавались свидетельства астрологов о том, что принцепс покинул Рим при таком расположении небесных светил, которое исключает возможность его возвращения. Плебс тихо ликовал, предвкушая смерть тирана и восшествие на престол молодого и красивого монарха — Нерона, Друза или кого-либо еще, все равно кого, но обязательно нового.

А между тем сам Тиберий еще не решил, когда он вернется в столицу. Многое зависело от того, как будут исполняться его заочные распоряжения в Риме, и когда он, наконец-то, преодолеет брезгливость к согражданам.

В дороге Тиберий также старался избегать живописных видов римских окрестностей. Он поочередно подсаживал в свою карету греческих грамматиков и философов, чтобы укрыться от происходящего в интеллектуальных декорациях ученой беседы. Много раз, сидя в курии, он мечтал о чистом, избавленном агрессии и корысти общении с приятными людьми. Но теперь, когда представилась возможность исполнить это желание, злоба Рима не отпускала его душу и постоянно вторгалась в разговор воспоминаниями о сенатских склоках и шумной ненависти плебса. Обрывки оскорбительных речей, возвращаясь вновь и вновь, пощечинами хлестали его по лицу, язвительные взгляды кололи в сердце. Там он пребывал в гуще борьбы и в стремлении к победе игнорировал многие унизительные для него вещи, однако сейчас оказался в положении воина, который возвратился из смертельной сечи и обнаружил на себе множество болезненных ран, грозящих губительной потерей крови или заражением. Память с безжалостной точностью воспроизводила фрагменты споров и лицемерных светских разговоров, в которых испорченность душ извергалась наружу ядовитым фонтаном клеветы и низменных подозрений, нередко облеченных в форму изысканных литературно правильных фраз, отчего их разрушительное действие на психику лишь усиливалось. Как мог он день за днем в течение многих лет терпеть эти обиды! Сейчас ему казалось, что каждого из тысячи брошенных ему в лицо или в спину оскорблений было достаточно для того, чтобы сойти с ума, броситься вниз головой с Тарпейской кручи или уничтожить весь род людской. «Как жаль, что у народа римского не одна шея!» — восклицал последователь Тиберия, сожалея, что не может покончить с этим народом одним ударом, и, наверное, неспроста.

Тиберию вспомнился случай, когда вольноотпущенник подал в суд на бывшего господина, таким способом отблагодарив его за свое освобождение. Аристократическая семья всем составом покончила с жизнью, чтобы не судиться с бывшим рабом. Смерть эти люди признали меньшим злом, чем унизительный процесс, уравнивающий их с презренным человеком. А он, Тиберий, больше десяти лет находится в состоянии непрерывной тяжбы со всею низостью и злобой огромной страны!

Чем дальше Тиберий отъезжал от Рима, тем ненавистнее становился ему родной и некогда любимый город. Подлость этой столицы мирового порока вздымалась за его спиною, как гора, величину которой можно оценить лишь при взгляде с большого расстояния. Мысленно оглядываясь на эту громаду, Тиберий содрогался от ужаса и отвращения. Ему начинало казаться, что он уже никогда не заставит себя возвратиться туда. Годы унижений и бесплодных усилий борьбы за спасение изгнанной из римского общества нравственности опустошили его и заразили неизлечимым разочарованием. Он больше не верил в себя и своих соотечественников, однако знал, что после него всем будет еще хуже, и это заставляло его продлять презренную жизнь. Кроме того, им руководил неукротимый римский дух, воспитанный семью столетиями битв и побед. Он не мог сойти со сцены побежденным, даже если знал, что победа невозможна.

В таком душевном состоянии принцепса настиг в дороге слух о торжестве столицы по случаю счастливого предсказания о его скорой смерти. «Ах, так! — вскричал Тиберий. — Они полагают, будто я никогда не вернусь в Рим? А я сейчас же поверну коней и через три дня буду на Палатине! Уж тогда я не стану сдерживаться, и они получат от меня все, что заслужили!» Однако уже в следующее мгновение он опять сник. У него не было сил ни на возобновление психической войны со столицей, ни на что иное, кроме бегства. А если бы он вернулся, то это стало бы еще большей трагедией и для него, и для всех римлян. Душа Тиберия, впитав в себя злобу Форума, Курии и Двора, стала вместилищем взрывчатого вещества, способного воспламениться от малейшего соприкосновения с дурными людьми. Он носил в себе бомбу чудовищной разрушительной мощи и стремился удалить ее как можно дальше от мест концентрации жизни.

Единственное действие, предпринятое Тиберием в ответ на астрологические изыскания столицы, состояло в том, что он призвал своего престарелого гадателя и задал ему ту же задачу, которая трагической разгадкой воодушевляла население величайшего города. Фрасилл, даже не взглянув в хмурые небеса, заверил принцепса в постоянстве суждения звезд и планет и подтвердил данный им еще на Родосе оракул, гласящий, что Тиберий умрет через десять лет после него.

— Жаль, что я не удавил тебя десять лет назад, — мрачно пошутил принцепс над гадателем или над самим собою. Конкретизировать пред-сказание относительно времени своего возвращения в Рим он не стал.

Новая обида, вызванная ликованием сограждан в ожидании его смерти, потеснила в душе Тиберия давние оскорбления, и, избавившись на какой-то срок от болезненных воспоминаний, он теперь невольно обдумывал планы мести.

В Капуе принцепс торжественно освятил новый храм Юпитеру, а в Ноле — Августу. Выполнив официальную часть своего вояжа, он решил возвратиться в Рим, чтобы унять ажиотаж, возникший из-за его отъезда, а потом снова оставить город. Таким маневром Тиберий рассчитывал приучить римлян к своим перемещениям, чтобы в дальнейшем подобные действия не пробуждали честолюбивых надежд его недругов и не будоражили плебс. Однако, представив свое возвращение в мраморную тюрьму к полутора миллионам надзирателей и палачей, он испытал беспредельную брезгливость к Риму и отправился на одну из кампанских вилл.

«Успеется, — подумал он, — я еще насижусь в раззолоченных палатинских катакомбах, наругаюсь в Курии, нахватаюсь заразы Форума!»

Загрузка...