Первый мятеж разразился в летних лагерях в Паннонии, где размещались в то время три легиона — VIII Августа, IX Испанский и XV Аполлона. Командовал ими Квинт Юний Блез. Блез, получив известие о смерти Августа, решил почему-то, что наилучшим образом почтить память покойного владыки должно освобождением легионеров от привычных тягот повседневной службы. Что ж, событие неординарное, и Блез полагал, что и отметить его должно подобающе. Тем более что жестокость дисциплины в последнее время была, пожалуй, чрезмерной. Ведь именно в одном из этих легионов и стяжал в себе самую дурную славу тот самый центурион Луцилий по прозвищу «Подай другую!» Едва ли он был исключением…
Намерения Блеза были, конечно же, добрыми. Но всякая резкая перемена, как ничто другое, способна смущать человеческие умы и будить не самые лучшие страсти. Внезапная и совершенно непривычная праздность, вызванная нежданным освобождением от тягот обычных воинских обязанностей, повлияла на войско наихудшим образом. Накопившееся недовольство своим положением, ранее сдерживаемое суровой воинской дисциплиной, теперь выплеснулось наружу. Ведь и великодушие Блеза легионеры могли истолковать не как проявление добрых к ним чувств, но как очевидную слабость командования, неуверенность военачальника в себе. А это наилучший момент, чтобы предъявить требования перемен. Упустить его легионы, в составе которых были тысячи и тысячи недовольных, никак не могли.
Когда мятежные настроения овладевают массой вооруженных людей — жди беды! И она быстро последовала.
Дабы настроения переросли в действия, необходим решительный человек, способный исполнить роль предводителя. Такой в паннонском лагере трех легионов немедленно нашелся. Им стал рядовой легионер Перцений. Человек этот имел немалый опыт словесного воздействия на массу людей. В свою бытность гражданскую до поступления в армию он провел многие годы в театре, где достиг больших успехов в роли театрального клакера, выбившись даже в предводители таковых. Перцений был быстр на язык, умело улавливал настроения толпы и знал, как должно на нее воздействовать. В сложившемся в легионах положении он не мог себя не почувствовать, как рыба в воде. Здесь умелому клакеру, искушенному в искусстве распалять людей, что называется, и карты в руки. Причины всеобщего недовольства были всем понятны, а возможные требования совершенно очевидны. Нужен был только человек, способный взять на себя труд и решимость, все это должным образом сформулировать и огласить. Здесь Перцений и оказался в нужное время в нужный час.
Легионеры не могли не любопытствовать, какой будет военная служба после Августа. Разговоры об этом в лагере велись день и ночь, чему особо способствовала праздность, дарованная легионам великодушной добротой Квинта Юния Блеза. В разговорах этих Перцений не просто участвовал, но исподволь разжигал и без того большое недовольство солдат своим положением. Как опытный агитатор он собирал вокруг себя недовольных в вечернее и ночное время, когда благоразумные воины отправлялись в свои палатки спать. Известно, что в это время суток люди более всего податливы, а когда их множество, то особенно.
Агитация Перцения быстро принесла ему успех. У него незамедлительно появились сообщники, которые тоже стали призывать воинов к мятежу. Почва для этого была благодатная, а что именно должно требовать — все понимали. Перцению надо было только соединить пожелания воедино и донести их с помощью добровольных соратников до солдатской массы.
Перцений оказался умелым организатором. Выступал он перед недовольными легионерами так, как выступал бы перед народным собранием. И речь его нельзя не признать хорошо продуманной и преисполненной убедительнейшей аргументации, способной дойти до каждого солдата. Как пишет Тацит, Перцений спрашивал у воинов: «почему они с рабской покорностью повинуются немногим центурионам и трибунам, которых и того меньше? Когда же они осмелятся потребовать для себя облегчения, если не сделают этого безотлагательно, добиваясь своего просьбами или оружием от нового и еще не вставшего на ноги принцепса? Довольно они столь долгие годы потворствовали своей нерешительностью тому, чтобы их, уже совсем одряхлевших, и притом очень многих с изувеченным ранами телом заставляли служить по тридцати, а то и по сорока лет. Но и уволенные в отставку не освобождаются от несения службы: перечисленные в разряд вексиллариев, они под другим названием претерпевают те же лишения и невзгоды. А если кто, несмотря на столько превратностей, все таки выживет, его гонят к тому же чуть ли не на край света, где под видом земельных угодий он получает болотистую трясину или бесплодные камни в горах. Да и сама военная служба — тяжелая, ничего не дающая: душа и тело оцениваются десятью ассами в день; на них же приходится покупать оружие, одежду, палатки, ими же откупаются от свирепости центурионов, ими же покупают у них освобождение от работ. И право же, побои и раны, суровые зимы, изнуряющее трудами лето, беспощадная война и не приносящий никаких выгод мир — вот их вечный удел. Единственное, что может улучшить их положение, — это служба на определенных условиях, а именно: чтобы им платили по денарию в день, чтобы после шестнадцатилетнего пребывания в войске их увольняли, чтобы сверх того, не удерживали в качестве вексиллариев и, чтобы вознаграждение отслужившим свой срок выдавалось тут же на месте и только наличными. Или воины преторианских когорт, которые получают по два денария в день и по истечении шестнадцати лет расходятся по домам, подвергаются большим опасностям? Он не хочет выражать пренебрежение к тем, кто охраняет столицу: но ведь сами они, пребывая среди диких племен, видят врагов тут же за порогом палаток».{249}
Нельзя не признать, действительное положение легионеров здесь обрисовано абсолютно точно и потому совершенно убедительно. Кто и что мог возразить Перцению на нарисованную им безрадостную картину жизни римских легионеров в далекой Паннонии, провинции, с римской точки зрения, варварской, не так давно завоеванной и совсем уж недавно полыхавшей грандиозным мятежом? Все жалобы до одной совершенно обоснованы. Ведь и сроки службы не соблюдаются, и побои, и тяжелые работы стали «нормой жизни» легионеров. Прелюбопытны сведения об армейской коррупции. Оказывается, за деньги можно откупиться от тяжкой работы и избежать наказания от руки свирепого, но при этом продажного центуриона. Было бы жалование побольше…
Что до самих требований — то они вполне разумны, умеренны и выполнимы. Сформированы кратко, четко и понятно и для легионеров, и для их начальников, и для высшей власти. Перечислим их еще раз:
— жалование должно повыситься с 10 до 16 ассов (одного денария) в день, чего должно было хватить и на оружие, и на одежду, и на палатки, и, что немаловажно, на тот самый откуп от тягот и наказаний;
— срок службы должен жестко ограничиваться шестнадцатью годами и никаких переводов в вексилларии;
— вознаграждение за службу — только наличными деньгами, никаких земельных пожалований.
Справедливо и обидное для боевых легионов сравнение с воинами преторианских когорт. Почему служат не более шестнадцати лет и получают по два денария в день те, кто находится в мирной Италии, а пребывающее на опасных рубежах и в недавно мятежной провинции войско находится в куда худшем положении? И срок службы может на долгие годы растянуться, и жалование в три с лишним раза меньше?
Особенно должно подчеркнуть следующее: в свое время Август проводил преобразования в армии, которые до буквы соответствовали нынешним мятежным требованиям. И служить легионеры должны были шестнадцать лет, и вознаграждение должно было выплачиваться по окончанию службы деньгами. Земельные наделы должны были уйти в прошлое.{250} Так что ничего нового Перцений и товарищи не выдумали. Они лишь предложили вернуться к тому, что обещал легионам сам божественный Август. Отметим умеренность денежных требований: Перцений не предлагал уравнивать легионы с преторианскими когортами в жаловании. Пусть оно будет хотя бы половиной преторианского.
Нельзя не признать разумным и выбор времени для выдвижения требований. Перцений был совершенно прав: только принцепс, не укрепившийся пока у власти, может быстро пойти на уступки, дабы не усугублять опасную ситуацию. Император же, прочно обосновавшийся на Палатине, на уступки идти склонности не проявит, ибо уверен в своих силах. Вполне реально, что солдаты помнили, сколько заботы о них проявлял Тиберий, будучи командующим легионами. Отсюда и надежды, что он может войти в их положение. Да и ничего сверх совершенно справедливых и обоснованных требований они не выдвигают. А то, что воинский мятеж случился, так ведь это и не впервой. Сам Август шел на уступки мятежным легионам (наверняка это легионерам было известно), почему не последовать его доброму примеру и преемнику? Не так давно римские воины жаловались Тиберию на тяжесть своего положения. Но тогда тот был лишь полководец, только усыновленный Августом вероятный наследник, не имеющий полномочий менять что-либо в армии. Ныне он полноправный принцепс, а значит все в его руках и надежды легионеров вовсе не беспочвенны.
Беда, правда, была в том, что справедливые требования были выдвинуты не просто мятежным способом, но и сопровождались откровенно преступными деяниями. Одно дело, когда легионы выказывают неповиновение командованию, требуя удовлетворить те или иные претензии. Другое дело, когда это сопровождается насилием, грабежами и убийствами.
Еще до начала открытого мятежа в летнем лагере несколько подразделений воинов были отправлены к близлежащему городу Наупорт для починки дорог, мостов и прочих (в основном земельных) работ. Узнав о начавшихся в лагере беспорядках, солдаты эти предпочли тяжким дорожным работам легкое и прибыльное занятие грабежом. Они немедленно разграбили не только ближайшие поселения, но и сам город Наупорт. Дело усугубилось тем, что он имел положение муниципия. Наупорт пользовался самоуправлением, а его жителям были присвоены права римских граждан. Такие действия солдат не только шли вразрез с традицией поведения римских войск, исключавшей мародёрство, но и влекли за собой самые тяжкие наказания. Центурионы, понятное дело, пытались удержать легионеров от откровенно преступных действий, но остановить разбушевавшихся мятежников не смогли. Те сначала просто высмеивали и оскорбляли своих непосредственных начальников, но вскоре перешли к непосредственному насилию — избиениям центурионов. Авфидиен Руф, префект лагеря, отвечавший за все тыловые и хозяйственные службы и потому возглавлявший предлагаемые дорожные работы, подвергся особому насилию: его мятежники «стащили с повозки и, нагрузив поклажею, погнали перед собой, издевательски спрашивая, нравиться ли ему столь непомерный груз и столь длинный путь. Дело в том, что Руф, сначала рядовой воин, затем центурион и, состарившись среди трудов и лишений, был тем беспощаднее, что сам в свое время это испытал на себе».{251}
Тем временем в самом лагере легионов беспорядки начали принимать опасный характер. Мятежные легионеры даже вознамерились внести свои поправки в структуру войска. Сначала они надумали свести все три легиона в один. Но эта идея не нашла общей поддержки, ибо каждый легион желал, чтобы объединенное таким образом войско носило именно его название. Тогда они просто составили вместе знамена легионов и значки когорт, а рядом стали возводить новое специальное возвышение — трибунал. С трибунала военачальник обращался к войску. Возводя такое сооружение, воины прямо как бы заявляли Квинту Юнию Блезу, что он им боле не начальник. Дерзость вопиющая. Блез, застав легионеров за этим занятием, не растерялся, а пустил в ход все свое красноречие, дабы побудить прекратить мятежные действия. «Уж лучше омочите руки в моей крови: убить легата — меньшее преступление, чем изменить императору; или целый и невредимый я удержу легионы верными долгу или, погибнув, подтолкну вас моей смертью к раскаянию!»{252}
Красноречие Блеза, в конце концов, подействовало на воинов, и они приняли предложение легата назначить уполномоченных и дать им соответствующий наказ. По желанию самих легионеров уполномоченным был единодушно избран молодой трибун, сын самого Блеза. Наказ же ему дали предельно простой: он должен по поручению легионов добиваться ограничения срока службы шестнадцатью годами, а прочие требования решено было огласить после удовлетворения этого.
Сын Блеза отправился в Рим, а в легионах наступило временное затишье, поскольку мятежники убедились, «что отправив сына легата ходатаем за общее дело, они угрозами и насилием добились того, чего не добились бы смиренными просьбами».{253}
Легат переоценил кажущееся успокоение легионеров и попытался восстановить в войсках должный порядок. Для начала следовало покончить с грабежами и Блез приказал наказывать плетьми и заключением в темницу тех, кто был захвачен с награбленным. Но эта справедливая суровость вновь взбудоражила солдатскую массу. К несчастью, выдвинулся еще один мятежный предводитель, некто Вибулен, подобно Перцению рядовой легионер. Но если Перцений призывал к мятежу, озвучивая вполне здравые и выполнимые требования, действительно отражавшие чаяния римских воинов, то Вибулен направил волнения в сторону кровавой расправы с командирами. Неизвестно, был ли он некогда актером, но роль свою гнусную сыграл отменно.
Перед возбужденной, мятущейся толпой Вибулен обвинил самого Блеза в беззаконном убийстве своего родного брата. Брата этого у Вибулена отродясь не было, так что при всем желании не мог Блез повелеть убить его. Но дерзкий мятежник был столь красноречив, столь убедителен в своих талантливо изображенных страданиях, что мятеж немедленно стал принимать крайние формы, становясь «бунтом бессмысленным и беспощадным». Блезу, правда, удалось убедительно опровергнуть измышленные обвинения Вибулена. Этим он спас свою жизнь, но не остановил мятеж. Кровь все же пролилась — был убит ненавистный легионерам центурион Луцилий по прозвищу «Подай другую!» Многие трибуны и центурионы в страхе разбежались, а их имущество было разграблено мятежниками. Наконец потерявшие благоразумие легионеры едва не начали сражение между собой. VIII и XV легионы уже готовились вступить в бой, но братоубийственное кровопролитие удалось остановить благодаря твердости и решимости воинов IX легиона. Они сохранили все же представления о воинском долге и верности римским традициям.
Тиберий, узнав о случившемся после прибытия сына Блеза в Рим, немедленно отреагировал на мятеж легионов. В Паннонию он тут же направил своего родного сына Друза и с ним ряд высших сановников государства. Среди них были такие люди, как префект преторианских когорт Луций Элий Сеян и отец его Страбон. Две преторианские когорты, усиленные сверх обычного отборными воинами, сопровождали Друза и его свиту. К ним присоединили также значительную часть преторианской конницы и даже лучших из воинов-германцев, служивших в личной охране самого императора.
Многоопытные Страбон и Сеян должны были помогать недостаточно искушенному Друзу и его крайне непростой миссии и на деле руководить всем. Самому сыну Тиберий не дал прямых указаний, но предоставил ему и его советникам действовать по обстановке. В сложившемся положении это было разумное решение. Власть не могла немедленно идти на уступки, ибо это могло иметь самые непредсказуемые последствия из-за такой демонстрации слабости верхов империи. С другой стороны, предъявленные требования не выходили за пределы разумного, и потому их следовало изучить и действовать сообразно сложившейся на месте обстановке.
Встреча Друза мятежными легионами не могла внушить гостям из Рима радужных надежд на быстрое успокоение. Легионеры вышли к сыну нового принцепса в подчеркнуто безобразно неряшливом виде, что вопиюще не соответствовало вековым традициям римской воинской дисциплины. На лицах их под напускной скорбью проглядывало очевидное своеволие. Никакой радости, каковая подобала при появлении в лагере столь важной персоны, проявлено легионами не было. Все выглядело как выполнение тягостной, малоприятной обязанности. Даже когда Друз поднялся на трибунал, в толпе звучали угрожающие возгласы. Смутный ропот перемежался дикими выкриками. Друз, подняв руку, требовал молчания. Внезапно наступила тишина. Тогда посланец Тиберия смог, наконец, огласить послание отца. В нем Тиберий напоминал мятежным легионам о проделанных ими под его руководством походах, о своей заботе о них и сообщал, что он, «как только душа его справится от печали, доложит сенаторам о положениях воинов; а пока он направляет к ним сына, дабы тот безотлагательно удовлетворил их во всем, в чем можно немедленно пойти им навстречу; решение всего прочего следует предоставить сенату, ибо не подобает лишать его права миловать или прибегать к строгости».{254}
Требования легионов были незамедлительно озвучены. В них не прозвучало ничего нового: срок воинской службы — шестнадцать лет, отслуживших не переводить в разряд вексиллариев, жалование легионеров — один денарий в день, ветеранам легионов при отставке — денежное вознаграждение.
Вновь — сами требования разумные и вполне удовлетворимые, поскольку не выходили за пределы обещанного в свое время самим Августом, но форма их предъявления — мятежная, недопустимая. Потому немедленно пойти навстречу — дать мятежникам почувствовать свою силу и слабость высшей власти одновременно, что никак допускать нельзя. Рассуждая, должно быть, подобным образом, Друз немедленно заявил, что вопросы эти могут решать только сенат и сам Тиберий. При этом сами требования он под сомнение не взял. Но легионам такая постановка вопросов решительным образом не понравилась. Речь Друза была прервана громкими криками. Воины справедливо негодовали: ведь сам Тиберий в письме сказал, что дозволяет сыну самостоятельно решить то, в чем можно пойти навстречу легионам. Ну а потом уже сенат пусть решает, кого должно карать и миловать. А зачем тогда вообще Друз со товарищи прибыл, если он не имеет на деле полномочий улучшить жизнь воинов? Получается, что ведет он себя подобно своему отцу при Августе, когда тот отклонял требования воинов, прикрываясь именем принцепса. От Друза ждали совсем иного. Особое раздражение вызвали отсылки к сенату. Справедливо здесь прозвучали язвительные слова с предложением отныне послать запросы в сенат всякий раз, когда должно дать сражение или совершить казнь.
Обстановка крайне накалилась. Когда легионеры, так и не получив ожидаемого ответа, стали расходиться, то они грозили кулаками свите Друза и охранявшим ее преторианцам. Едва не погиб Гней Корнелий Лентул, старейший в окружении Друза, бывший консулом еще в далеком 14 г. до Р.Х. Недовольные воины решили, что он, превосходя всех годами и военными заслугами, удерживает молодого Друза от каких-либо уступок. Лентул едва не был забит камнями. Тяжело раненого его спасли прибывшие с Друзом преторианцы. Кровавая развязка казалась неизбежной, но ее предотвратили наступившая ночь и… замечательно своевременное лунное затмение.
Римляне во все времена были крайне суеверны. Сам Тиберий был известен крайне серьезным отношением к разного рода приметам. Пренебрегал приметами божественный Юлий, коего никогда никакие суеверия не вынуждали оставить или отложить намеченное предприятие.{255} Но он-то и погиб, не приняв всерьез предостережения об опасности для своей жизни мартовских ид… Для обычных римлян знамения всякого рода всегда оставались либо руководством к действию, либо поводом остановиться. И вот теперь, после столь бурной сходки, взволнованные и разгоряченные происшедшим воины увидели, что луна вдруг начала меркнуть. Естественно, что явление немедленно было воспринято как знамение. Мятежные легионеры решили, что если луна вновь обретет свое сияние, то значит богиня Луны Диана, дочь Латоны и сестра Аполлона, покровительствует им и сулит непременный успех во всех их начинаниях. Луна, однако, померкла и скрылась за облаками. Растерявшиеся вконец воины немедленно предались скорби, искренне полагая, что богиня отвратила от них свой лик, осуждая ими содеянное. «Ведь однажды потрясенные души легко склоняются к суевериям» — справедливо заметил по этому поводу Тацит.{256}
Друз и его советники восприняли случившееся знамение в свою пользу, в чем их не могло оставить в сомнении поведение растерявшихся легионеров. Их смущенный дух был замечен и этим сын Тиберия не преминул умело воспользоваться. Тем из центурионов, кто не утратил доброго расположения воинов, было поручено ведение разъяснительной работы среди мятежников. Аргументация была предельно проста и замечательно доходчива:
«До каких пор мы будем держать в осаде сына нашего императора? Где конец раздорам? Или мы присягнем Перцению и Вибулену? Перцений и Вибулен будут выплачивать воинам жалованье, а отслужившим срок раздавать землю? Или вместо Неронов и Друзов возьмут на себя управление римским народом? Не лучше ль нам, примкнувшим последними к мятежу, первыми заявить о своем раскаянии? Не скоро можно добиться того, чего добиваются сообща, но тем, кто действительно сам за себя, благоволение приобретается сразу, как только ты его заслужил».{257}
Действительно, даже самое нездоровое воображение римского легионера не могло себе представить ужаснейшей картины вручения высшей власти в Римской империи Перцению и Вибулену. Кроме того, большинству воинов удобнее было представить себя людьми, случайно по недомыслию вовлеченными злонамеренными зачинщиками в мятежные действия. Так пусть зачинщики и получают свое.
Агитаторы потрудились не зря: «Внеся этими разговорами смятение в души, породив взаимное недоверие, они отрывают новобранцев от ветеранов, легион от легиона. И постепенно возвращается привычная готовность к повиновению; мятежники снимают караулы возле ворот и относят значки, собранные в начале мятежа в одном месте, где они были ранее».{258}
Наступивший в настроениях легионеров перелом был немедленно замечен людьми Друза и, вдохновленный этим, тот решительно перешел в наступление. Утром он вновь созвал воинов на собрание, где без изысков красноречия, жестко и убедительно пояснил, что никогда не уступит угрозам и устрашениям, но благосклонно отнесется к мольбе. Более того, Друз обещал обратиться к отцу с просьбой о благосклонном отношении к ходатайствам легионов.
Выступление Друза успокоило солдат и тогда он, воспользовавшись наступившим умиротворением, счел своевременным обезглавить мятеж. Перцения и Вибулена пригласили в шатер Друза. Те доверчиво явились, полагая себя в безопасности и, должно быть, гордые оказанной им честью: когда это рядовых воинов приглашает к себе сын правящего императора! Но стоило тем только появиться в шатре Друза, как тот немедленно отдал приказ об их казни. Тела казненных, скорее всего, были выброшены за вал лагеря в назидание всем остальным. Иные же говорили, что их зарыли прямо в палатке Друза, что представляется маловероятным.
С прочими мятежниками справились уже без особого труда, и вскоре мятеж Паннонских легионов был подавлен. Успокоенные легионы получили большие обещания, обернувшиеся малыми уступками. «Войскам он давал завещанные Августом подарки, но больше не делал никаких раздач».{259} Оскверненный мятежом лагерь был оставлен и легионы перешли каждый в свой зимний лагерь.
Так закончился мятеж трех легионов в Паннонии. Он не представлял собою какой-либо угрозы власти Тиберия. Требования мятежников были умеренные, ничтожество их предводителей не позволяло им бросить вызов высшей власти. Собственно, никто в мятежном лагере об этом не помышлял. Разумные действия Блеза, уговорившего послать гонца с требованиями солдат в Рим к императору, немедленная реакция Тиберия, разумные и решительные действия Друза и его советников вкупе со своевременным лунным затмением сделали свое дело. Все закончилось достаточно быстро и без серьезных последствий. О судьбе любителя ломать лозу о солдатские спины Луцилия скорбеть было некому.
Но почти одновременно с мятежом легионов в Паннонии вспыхнул куда более грозный мятеж легионов на берегах Рейна, на самой опасной границе империи, где была сосредоточена крупнейшая военная группировка — восемь легионов, развернутых в две армии. В прирейнской области, именуемой Верхняя Германия (земли современного Эльзаса) стояли II, XIII, и XVI легионы. Их возглавлял легат Гай Силий. В Германии Нижней, на Нижнем Рейне (современная зарейнская Германия и южная Голландия) стояли I, V, XX и XXI легионы, которыми командовал легат Авл Цецина. Обе армии были подчинены усыновленному Тиберием по повелению Августа Германику, сыну Децима Клавдия Нерона Друза, покойного младшего брата Тиберия. Август же за два года до описываемых событий и назначил Гая Юлия Цезаря Германика главнокомандующим легионами на Рейне.
Этот племянник Тиберия был человеком незаурядным и пользовался большой любовью римлян. Светоний дал просто восторженную характеристику добродетелям Германика: «Всеми телесными и душевными достоинствами, как известно, Германик был наделен, как никто другой: редкая красота и храбрость, замечательные способности к наукам и красноречию на обоих языках, беспримерная доброта, горячее желание и удивительное умение снискать расположение народа и заслужить его любовь. Красоту его немного портили тонкие ноги, но он постепенно заставил их пополнеть, постоянно занимаясь верховой ездой после еды. Врага он не раз одолевал врукопашную. Выступать с речами в суде он не перестал даже после триумфа. Среди памятников его учености остались даже греческие комедии. Даже в поездках он вел себя как простой гражданин, в свободные и союзные города входил без ликторов… Даже к хулителям своим, кто бы и из-за чего бы с ним ни враждовал, относился он мягко и незлобиво».{260}
Тацит дал Германику более краткую, но не менее уважительную характеристику, противопоставив его Тиберию именно по человеческим качествам: «И в самом деле этот молодой человек отличался гражданской благонамеренностью, редкостной обходительностью и отнюдь не походил речью и обликом на Тиберия, надменного и скрытного».{261}
Достоинства Германика не остались незамеченными и были достаточно высоко оценены как властью, так и римским народом. Вновь Светоний: «Он пожал обильные плоды своих добродетелей. Родные так уважали его и ценили, что сам Август — об остальных родственниках я и не говорю — долго колебался, не назначить ли его своим наследником, и, наконец, велел Тиберию его усыновить. А народ так любил его, что, когда он куда-нибудь приезжал, -об этом пишут многие, — то из-за множества встречающих даже жизнь его иногда бывала в опасности».{262}
Если отбросить явно панегирические характеристики, то, тем не менее, нельзя не признать, что этот молодой человек имел немалые достоинства. Если сопоставить его с Тиберием, то они были сходны в образовании, равном владением греческим языком, мужестве на полях сражений. Что до преимуществ Германика, то они заключались, прежде всего, в исключительном умении Германика завоевывать любовь окружающих. Как близких, так и народа. Замкнутость и скрытность Тиберия здесь работали против него. Тиберий не искал специально популярности, Германик же заботился о ней постоянно. Насколько это естественно вытекало из его открытого характера и насколько это делалось сознательно — определить невозможно. Но гражданская благонамеренность, действительно ему свойственная, не позволяет предполагать наличие у Германика коварных властолюбивых замыслов.
Отношения Тиберия и Германика «осложнялись и враждой женщин, так как Ливия, по обыкновению мачех, преследовала своим недоброжелательством Агриппину; да и Агриппина была слишком раздражительна, хотя и старалась из преданности мужу и из любви к нему обуздывать свою неукротимую вспыльчивость».{263}
Супруга Германика, дочь Марка Випсания Агриппы и дочери Августа Юлии Старшей, унаследовала от матери неукротимый и властный характер. При этом, по счастью, не унаследовала от нее ненасытной страстности и склонности к распутству. Агриппина славилась как раз своим целомудрием, она была верной и любящей женой Германика, ей была чужда ложь, она презирала всякое притворство. Потому и она была любима римлянами, почитавшими столь достойную, образцово добродетельную семью.
Столь высокую оценку Светонием добродетелей Германика не стоит подвергать сомнению. Профессиональный архивист автор «Жизни двенадцати Цезарей» прекрасно владел историческим материалом. Важнейшим же представляется стремление Светония к предельной объективности. Он указывал на добрые качества и наихудших персонажей своей книги, не скрывал пороков и самых великих императоров, не исключая божественных Юлия и Августа. Потому нельзя не отметить, что Германик, пожалуй, единственный, о котором у него говорится только доброе и не указаны какие-либо пороки.
Германик успел уже себя проявить на военном поприще. Он участвовал в подавлении великого мятежа в Иллирике, где сам Тиберий мог оценить воинское дарование усыновленного племянника. Август был высокого мнения о достоинствах Германика. В 12 г. вместе с Гаем Фантеем Капитоном Германик исполнил обязанности консула, а затем возглавил легионы, стоявшие на самом опасном рубеже Римской империи — на Рейне. Крупнейшую группировку на самой сложной границе Август мог решиться поручить только заслуживающему самого высокого доверия человеку. Печальный опыт непродуманного назначения в Германию Квинтилия Вара Август не мог не учесть.
Семья Германика и Агриппины была глубоко симпатична Августу, и он не скрывал своего к ней расположения. Большой человеческой теплотой веет от сохранившегося письма Августа к своей внучке, приводимом Светонием в биографии Гая Калигулы:
«Вчера я договорился с Таларием и Азиллием, чтобы они взяли с собой маленького Гая в пятнадцатый день до июньских календ, коли богам будет угодно. Посылаю вместе с ним и врача из моих рабов; Германику я написал, чтобы задержал его, если захочет. Прощай, милая Агриппина, и постарайся прибыть к твоему Германику в добром здравии».{264}
Маленький Гай, упомянутый в этом письме, это будущий преемник Тиберия, вошедший в историю под именем Калигулы.
Нельзя не отметить, что сам брак Германика и Агриппины как бы лишний раз символизировал историческое примирение в принципате Августа недавно еще враждебных семей. Германик — сын Друза Старшего и Антонии Младшей, а значит родной внук Марка Антония и при этом внучатый племянник самого Августа, ибо матерью Антонии была его сестра Октавия. Агриппина же — прямая внучка Августа, особо дорога ему тем, что в отличие от Юлии Младшей не унаследовала постыдных качеств своей матери Юлии Старшей.
Но главным здесь должно считать то, что в глазах многих римлян человек такого происхождения, да еще и муж внучки Августа, при этом славный своей добродетелью, щедро одаренный природой и даже достойно себя проявивший, был весьма желателен в качестве правителя Римской империи. Пусть у него не было воинских заслуг, сравнимых с великими победами Тиберия, но он имел все преимущества молодости вкупе с уже заслуженной народной любовью.
Два года пребывания во главе рейнских легионов позволили Германику заслужить симпатии десятков тысяч легионеров. И вот, когда на берега Рейна пришла весть о смерти Августа, любовь воинов к своему полководцу привела к крайне нежелательным для Тиберия последствиям.
Смена власти вызвала сначала на Рейне схожие явления с тем, это случилось в Паннонии. Недовольство, накопившиеся в войсках за последние годы правления Августа, выплеснулось наружу, вызвав мятеж. Сначала он походил на тот, что случился в Паннонии. Те же требования своевременного увольнения ветеранов, добавки жалованья, прекращения жестокостей центурионов. Но вскоре события на Рейне стали принимать куда более грозный характер. Слово Публию Корнелию Тациту:
«Так, прослышав о смерти Августа, многие из пополнения, прибывшего после недавно произведённого в Риме набора, привыкшие к разнузданности, испытывающие отвращение к воинским трудам, принялись мутить бесхитростные умы остальных, внушая им, что пришло время, когда ветераны могут потребовать своевременного увольнения, молодые — прибавки жалованья, все вместе — чтобы был положен конец их мучениям, и, когда можно отомстить центурионам за их жестокость. И все это говорил не кто-либо один, как Перцений среди паннонских легионов, и не перед боязливо слушающими воинами, оглядывающимися на другие, более могущественные войска; здесь мятеж располагал множеством уст и голов, постоянно твердивших, что в их руках судьба Рима, что государство расширяет свои пределы благодаря их победам и что их именем нарекаются полководцы».{265}
Действительно, имя Германика было присвоено сначала Дециму Клавдию Нерону Друзу, а затем и перешло к его сыну Гаю Юлию Цезарю. Германик же и командовал ныне легионами. Потому германские легионы вправе были считать, что они своими боевыми заслугами и подарили почетные прозвания своим военачальникам. А если военачальник им особо обязан, значит, легионы вправе им располагать, вправе выдвигать особые требования. И вот это особое требование, наконец, прозвучало. Легионы, охваченные мятежом на Рейне, возжелали сами решить судьбу престолонаследия империи по смерти Августа: «германские войска не желали даже признавать правителя, не ими поставленного, и всеми силами побуждали к захвату власти начальствовавшего над ними Германика, несмотря на его решительный отказ».{266}
Для самого Германика это стало совершеннейшей неожиданностью. Он в те грозные дни занимался сбором налогов во вверенной его управлению Галлии. Получив известие о смерти Августа и приходе к высшей власти Тиберия, он немедленно сам первый присягнул новому принцепсу, а также привел к присяге на верность многочисленные племена секванов, обитавших по обоим берегам реки, носивший имя Секвана (совр. Сена), а также соседние с ними племена, обитавшие в северных областях Галлии.
Поведение, заслуживающее оценки как образцовое и не позволяющее заподозрить Германика в каких-либо недобрых замыслах.
Мятеж легионов стал крайне неприятным для него самого, тем более что случился в его отсутствие.
Этот мятеж армии на Нижнем Рейне, который начали XXI и V легионы, увлекшие потом за собой I и XX, резко выделялся среди всех подобных волнений, когда-либо происходивших в римской истории. Мятежники пожелали выдвинуть своего правителя Римской империи в лице Германика, пусть с его стороны не было никаких ни слов, ни действий, позволяющих заподозрить его в стремлении к высшей власти.
Легионы уже не раз лишали споры за власть в Риме. То, что власть обретается с помощью войска, прекрасно понимали еще Гай Марий и Луций Корнелий Сулла. Собственно, при них и был открыт предельно простой секрет достижения единовластия в Римской республике: у кого больше легионов, тот ее и достигает. Об этом римляне уже никогда не забывали и после ухода Суллы сначала от власти, а затем и из жизни. Более того, крайнее изумление в римском обществе вызвал законопослушный Гней Помпеи Великий. Когда он высадился в Брундизии с огромным войском, только что завершившим грандиозный поход на Восток, принесший Риму новые обширные владения в Малой Азии, Сирию вплоть до Евфрата, несметную добычу, многие ждали, что славный полководец вознаградит себя сам, обретя единовластие в Риме. При такой военной опоре, после блистательных побед и без угрозы гражданской войны, ибо никто тогда и близко не мог соперничать с Помпеем, подобный исход представлялся едва ли не естественным. Помпеи, однако, проявил себя как абсолютно законопослушный римлянин и распустил легионы, как и следовало поступить по закону. Римская республика сохранилась в 62 г. до Р.Х., поскольку честный Помпеи и не собирался на нее покушаться. А вот Гай Юлий Цезарь в 49 г. до Р.Х. недолго колебался на берегу реки Рубикон и, произнеся бессмертные слова Alea jacta est! (Жребий брошен!), двинул войска на Рим, начав тем самым гражданскую войну, принесшую в итоге ему желанное, но, увы, совсем недолгое единовластие.
Легионы решили судьбу республики в Риме в год рождения Тиберия. Опираясь на них, обрел единодержавие Октавиан и стал Августом. С помощью армии была похоронена республика и утвердилась империя. Так что нижнерейнский мятеж был как бы повторением пройденного. Но только на первый взгляд! Ранее легионы двигали во имя обретения власти полководцы. Их честолюбие вело армии, привыкшие подчиняться своему военачальнику и верящие в его счастливую звезду. Здесь же на берегах Рейна впервые армия сама выдвигает своего претендента на власть, даже не удосужившись выяснить, насколько он сам желает за нее бороться. Это первый такой случай в римской истории. Он как бы стал предвестником грядущих событий, когда воля легионов будет толкать их военачальников на борьбу за высшую власть. Тогда целая эпоха в истории Римской империи получит название «время солдатских императоров (235-284 гг.)». Как видим, эпоха эта могла начаться на двести двадцать лет раньше. При одном, правда, условии: желание войска должно было совпасть с желанием полководца. Но совпадения не случилось.
Своего императора возжелала иметь именно солдатская масса. В ходе бунта легионеров командование полностью утратило контроль над войском. Если в Паннонии до серьезного кровопролития дело по счастью не дошло и расправа над Луцилием «Подай другую!» стала лишь крайним проявлением солдатских обид, то на Рейне все изначально было много суровее. Здесь бунтовщики с мечами в руках ринулись на центурионов. Повергая командиров на землю, легионеры избивали их плетьми, давая каждому по шестьдесят ударов — такая цифра связана с числом центурионов в легионе. Изувеченных, а частью и запоротых до смерти выбрасывали в ров перед лагерным валом, а то и в реку Рейн. После расправы в легионах установилось своеобразное солдатское самоуправление: «Ни трибун, ни префект лагеря больше не имеют никакой власти, сами воины распределяют дозоры и караулы и сами распоряжаются в соответствии с текущими неудобствами. Для способных глубже проникнуть в солдатскую душу важнейшим признаком размаха и неукротимости мятежа было то, что не каждый сам по себе и не по наущению немногих, а все вместе они и распалялись, и вместе хранили молчание, с таким единодушием, с такой твердостью, что казалось, будто ими руководит единая воля».{267}
Эта единая воля солдатской массы и выдвинула Германика на высший пост в империи. По словам Светония, «Именно этой опасности больше всего боялся Тиберий, когда просил сенат назначить ему одну какую-нибудь область управления, потому что всем государством один человек управлять не в силах, кроме как с товарищем или даже с товарищами. Он даже притворился нездоровым, чтобы Германик спокойнее дожидался скорого наследства или, во всяком случае, участия в правлении».{268}
По счастью для Тиберия у Германика не было ни тени мысли лишать его законного наследства по воле мятежных легионов. По словам Тацита, «чем доступнее была для Германика возможность захвата верховной власти, тем ревностнее он действовал в пользу Тиберия».{269}
А ведь для честолюбца, лелеющего месту о высшей власти, сложившаяся ситуация представлялась бы наиудобнейшей для ее достижения. Вдумаемся, на Рейне стоят восемь легионов испытанного в боях войска. Это крупнейшая группировка римской армии. Если повести ее на Рим, выделив, правда, часть войск для сбережения рейнских рубежей с опасными германцами, то в Италии правящему императору противопоставить решительному претенденту по сути нечего. Ведь там нет войск, кроме нескольких когорт преторианцев, а для набора новых легионов явно не хватит времени. По той же причине едва ли удастся вызвать в Италию легионы из других провинций империи. Да, Тиберий вне всякого сомнения великий полководец и Германику в военном деле до него далеко, но что может полководец без легионов? Вне всякого сомнения, Германик, решившись подчиниться воле мятежных легионов, имел бы немалые шансы лишить Тиберия только что обретенной им высшей власти или, как минимум, развязать в империи новую гражданскую войну, по меньшей мере, с неясным исходом.
К чести Германика, он не поддался искушению, если оно вообще у него присутствовало и, самым решительным образом отвергнув крамольное предложение борьбы за высшую власть, приложил все усилия к подавлению случившегося мятежа и восстановлению должного воинского порядка в вверенных его командованию легионах.
Надо сказать, что успокоение мятежных легионов далось Германику нелегко. Когда он прибыл в лагерь бунтовщиков, то легионеры немедленно засыпали его многочисленными жалобами. Германик, не желая выглядеть неуверенным и готовым идти на уступки, немедленно попытался восстановить хотя бы частично воинскую дисциплину. Он решительно потребовал, чтобы воины не стояли позорным для римских легионеров скопищем, но выстроились бы как положено по своим манипулам, выставив перед строем знамена своих когорт. Требование это было верным: восстановление строя — это уже начало восстановления воинской дисциплины. А есть дисциплина — недолго и царить мятежным настроениям. Но правильно и единственно разумно в сложившейся ситуации начав, далее Германик взял совершенно неверный тон. Речь его перед восстановленным строем воинов была лишена конкретики, и, что было явно неуместно, преисполнена патетики.
Германик для начала восславил покойного императора, а затем перешел к восхвалению императора действующего. Он, конечно, справедливо напоминал воинам о славных деяниях Тиберия во главе германских легионов — это была и похвала тем, кого ныне обуяли мятежные настроения, ибо именно они в свое время доблестно сражались под знаменами наследника Августа. Дабы вдохновить воинов на покорство, Германик поведал им о верности законному преемнику ушедшего в царство мертвых принцепса Галлии, кою он сам только что привел к присяге Тиберию. Но все эти правильные слова были встречены легионерами самым что ни на есть гробовым молчанием. Плохо чувствуя истинное настроение воинов, Германик усугубил положение, обвинив воинов в забвении их воинского долга. Теперь уже молчание сменилось ропотом. Вконец растерявшись, Германик задал легионерам совсем уж нелепый в этой ситуации вопрос: а где, собственно, трибуны и центурионы легионов? А они-то, несчастные, пребывали в лагерных рвах и водах Рейна. Германик должен был знать об этом, ведь о ходе мятежа ему не могли не доложить. В результате ропот перешел в яростное возмущение.
Солдат можно было понять. Что им до державных заслуг Августа, если он не сдержал собственных обещаний, данных легионам? К чему восхваление воинских свершений Тиберия, если он, так заботясь о воинах на войне, оставил их без должной заботы в мирное время, оправдываясь как раз невозможностью оспаривания воли Августа? Сам-то он получил заслуженный триумф, а солдаты, с которыми и добыты были его славные победы, несут службу на опаснейшей границе, не видя никаких улучшений в своем положении, а только страдая от многих несправедливостей. И вот в ответ на слова Германика «воины обнажают тела, укоризненно показывая ему рубцы от ран, следы плетей; потом они наперебой начинают жаловаться на взятки, которыми им приходилось покупать увольнение в отпуск, на скудость жалования, на изнурительность работ, напоминают вал и рвы, заготовку сена, строительного леса и дров, все то, что вызывается действительной необходимостью или изыскивается для того, чтобы не допускать в лагере праздности. Громче всего шумели в рядах ветеранов, кричавших, что они служат по тридцать лет и больше, и моливших облегчить их, изнемогающих от усталости, и не дать им умереть среди тех же лишений, но, обеспечив средствами к существованию, отпустить на покой после столь трудной службы. Были и такие, что требовали раздачи денег, завещанных божественным Августом; при этом они высказывали Германику наилучшие пожелания и изъявляли готовность поддержать его, если он захочет достигнуть верховной власти».{270}
Такого эффекта от своего обращения к солдатам Германик никак не ожидал. Менее всего он хотел перерастания мятежа в гражданскую войну, а ведь именно этот путь указывали ему мятежники. Теперь, находясь на трибунале лагеря и не отвергая предложение бунтовщиков, он неизбежно превращался в соучастника очевидного государственного преступления. Заклеймить изменников позором с высоты трибунала было не менее опасно — разъяренные солдаты могли немедленно сменить любовь к своему полководцу, пусть в крамольной форме выраженную, на гнев. А это имело бы самые роковые последствия. Германик счел за благо просто сойти с трибунала и покинуть мятежный строй, покусившийся только что на прямое выступление против законной власти нового императора. Но трибунал-то был окружен вооруженными легионерами, не только не дававшими Германику покинуть лагерь, но и требовавшими его возвращения на трибунал, насильственно предлагая ему возглавить теперь уже антигосударственный мятеж. В отчаянии Германик выхватил свой меч и воскликнул, что «скорее умрет, чем нарушит долг верности».{271} Похоже, он действительно был готов покончить с собой, но, по счастью, находившийся рядом легионер удержал его руку. Но иные наоборот стали прямо побуждать военачальника к самоубийству. Легионер по имени Клаудизий даже протянул Германику свой меч со словами: «Он острее!» Такое «предложение воина есть хладнокровный вызов, а не неуместная шутка».{272}
К счастью для Германика, да и для Тиберия, ибо самоубийство полководца могло иметь катастрофические последствия на Рейне и в Галлии, далеко не все мятежные легионеры возжелали его гибели. Возникло замешательство, и приближенные Германика увлекли его в палатку.
В этом шатре состоялось срочное совещание, благо на него мятежники не решились посягнуть. Положение представлялось донельзя угрожающим. Ведь стали известны намерения мятежников подключить к бунту и легионы Верхнего Рейна. Помимо прочего, они собирались разорить ближайший город, а затем устремиться на разграбление всей Галлии. В этом случае левый берег Рейна оставался бы незащищенным, и германцы во главе с неукротимым Арминием не преминули бы этим воспользоваться. Что же делать? Попытаться с помощью вспомогательных войск и союзников подавить мятеж военной силой — начать гражданскую войну. Уступить всем требованиям мятежных воинов — самим начать ту же гражданскую войну, поскольку тогда Германик должен мятеж возглавить и выступить против Тиберия. Равно опасно было, как ни в чем не уступать, так и уступить во всем. В итоге было принято взвешенное и единственное возможное в сложившихся условиях решение: удовлетворить по возможности справедливые требования воинов. Само решение для вящей его убедительности облекли в форму письма от имени Тиберия. В нем удовлетворялись следующие требования:
— отслужившие по двадцать лет подлежат увольнению,
— отслужившие по шестнадцать лет переводятся в разряд вексиллариев с освобождением их от обязанностей, исключая боевые действия во время войны,
— денежные выплаты, завещанные Августом, должны быть выплачены в двойном размере.
Сделанные уступки неожиданно успокоили солдат. Немедленно исчезло требование к Германику возглавить мятеж и добыть силой верховную власть. Лучше мирным путем получить желаемое, нежели добиваться своего через гражданскую войну с неясным исходом. Как это часто бывает, синица в руках предпочтительнее журавля в небе.
В то же время мятежники, дабы военачальник и его окружение не вздумали отделаться лишь словесными обещаниями, вполне справедливо со своей точки зрения потребовали немедленного претворения в жизнь всего того, что значилось в оглашенном «письме Тиберия». Для этого Германику пришлось пожертвовать теми деньгами, которые были в его распоряжении. Увольнение отслуживших и перевод в вексилларии осуществить-то было несложно, но вот выплаты сначала попытались задержать до возвращения легионов в зимние лагеря. Но не тут-то было. Воины I и XX легионов заявили, что не выступят в поход, не получив заслуженных выплат. Германик вынужден был, что называется, раскошелиться. В итоге торжествующие легионы на марше везли среди легионных знамен и значков денежные ящики своего полководца, ставшие теперь их законным вознаграждением. Конечно, с точки зрения римских воинских традиций, это был натуральный грабеж, а сам оригинальный походный подарок для военного командования был «постыдным на вид»{273} Но главного достигли — мятеж прекратился, относительный порядок в войске был восстановлен. Рубежи империи остались защищенными.
В отличие от нижнерейнских легионов, стоявшие на Верхнем Рейне присягнули Тиберию в целом спокойно. II, XIII и XVI легионы провели присягу должным образом, но в XVI легионе обнаружились колебания. И хотя воины четырнадцатого никаких требований не выдвигали, наученный горьким опытом Германик распорядился немедленно уволить всех, кто переслужил свой срок и выдать легионерам соответствующее денежное вознаграждение.
Но мятежные настроения в рейнских легионах все никак не желали утихать. Внезапно бунт случился в лагере, где стояли вексилларии ранее бунтовавших легионов. Здесь солдатские волнения встретили самое решительное и беспощадное противодействие со стороны префекта лагеря Мания Энния. Грозный префект в своих действиях исходил, правда, не столько из своих действительных прав, сколько из так своеобразно понятой целесообразности устрашающего примера. Воины, однако, не столько устрашились, сколько разволновались еще более. И возмущение разгорелось с еще большей силой. Префект был вынужден искать безопасное убежище, но такового не нашлось, и он был схвачен мятежниками. И вот тут-то доблестный Энний в совершенно казалось бы безнадежной ситуации сумел не только спасти свою жизнь, но и прекратить разгоревшийся было мятеж. В лицо тем, кто собирался с ним расправиться, обретший мужество отчаяния префект бросил обвинение: мятежники наносят оскорбление не префекту лагеря, но своему полководцу Германику и императору Тиберию. Обступившие Мания Энния бунтовщики растерялись, а славный префект, со знаменем легиона устремился к берегу Рейна, восклицая, что всякий, кто не последует за ним, будет объявлен дезертиром, а значит подлежащим смертной казни.
Так вот мужественная решимость одного человека, не только не растерявшегося в окружении мятежной толпы, но и нашедшего нужные слова для ее укрощения, прекратила опасный мятеж.
Но и этот мятеж не был последним. Поводом к очередным беспорядкам стал приезд в ставку Германика посланцев римского сената. Они как раз были уполномоченными разобраться в прошедшем и доложить в Риме сенату и императору о результатах своей миссии. Беда оказалась в том, что рядом с зимними лагерями I и XX легионов находились новые вексилларии, те самые воины, что добились своего нового статуса как раз благодаря уступкам, вырванным у Германика мятежным путем. Подозревая, что в Риме принято решение расправиться с мятежниками и отменить все с таким трудом добытые блага, вексилларии решили, что единственной целью прибывшей сенатской комиссии является расправа над ними.
К действиям мятежники на сей раз приступили немедленно и самым решительным образом, средь ночи дерзко ворвавшись в дом Германика. К своему военачальнику они не испытывают более ни тени почтения и, угрожая ему смертью, вынуждают отдать им знамя легиона. Мятеж стремительно распространяется по всему лагерю. Легионеры открыто оскорбляют посланцев сената римского народа и едва не расправляются с главой делегации Мунацием Планком. Тот спасает свою жизнь, лишь укрывшись в лагере I легиона и обняв его священные символы — знаки легиона и изображение орла. Человек, обнимающий символы легиона, становился особой неприкосновенной. Это самым яростным мятежникам своевременно разъяснил орлоносец Кальпурний. Убийственное святотатство с трудом удалось предотвратить.
Германику удалось утром успокоить легионы, объяснив истинную цель приезда сенатской комиссии. Сенаторы не имеют полномочий кого-либо карать! Комиссию удаётся отправить из лагеря под надежной охраной отряда конницы, но в лагере продолжается смятение. Воины явно отказывают в повиновении своему полководцу, и Германик бессилен переломить ситуацию. Это приводит в сильнейшее раздражение уже саму свиту Германика. Полководца порицают за очевидную неуверенность в себе, непростительную снисходительность к мятежникам. Главный упрек: почему Германик не привлекает надежные легионы Верхнего Рейна к подавлению мятежа нижнерейнских легионов? В сложившемся же положении наилучшим выходом представляется уход из лагеря главнокомандующего и его семьи. Германику напоминают, что его семья здесь состоит кроме него самого из беременной жены Агриппины и двухлетнего сына Гая.
Предложение кажется Германику разумным, но он наталкивается на неожиданное сопротивление своей супруги.
Агриппина была человеком многих замечательных качеств. Гордая своим происхождением — дочь славного Марка Випсания Агриппы, внучка божественного Августа, «никогда не мирившаяся со скромным уделом, жадно рвавшаяся к власти и польщенная мужскими помыслами, она была свободна от женских слабостей».{274} Агриппина чувствовала себя среди воинов в лагере не гостьей, но повелительницей. Воинский стан для дочери Агриппы — родная стихия. Внучка божественного Августа никогда не отступит перед опасностью — твердила она Германику. И лишь когда тот обратился к ней со слезами, обнимая маленького Гая, гордая дочь Агриппы решилась уступить.
Уход из лагеря семьи Германика, совершенно для мятежных легионеров неожиданный, всех потряс. Беременная женщина, несущая на руках двухлетнего сына Гая, уже успевшего стать любимцем воинов — зрелище резко изменившее настроение солдат. «Вид Цезаря (Германика — И. К.) не в блеске могущества и как бы не в своем лагере, а в захваченном врагом городе, плач и стенания привлекли слух и взоры восставших воинов: они покидают палатки, выходят наружу. Что за горестные голоса? Что за печальное зрелище? Знатные женщины, но нет при них ни центуриона, ни воинов для охраны, ничего, подобающего жене полководца, никаких приближенных: и направляются они к треверам (одно из галльских племен, проживающих неподалеку от расположения римского войска — И. К.), полагаясь на преданность чужестранцев. При виде этого в воинах просыпаются стыд и жалость: вспоминают об Агриппе, ее отце, о ее деде Августе; ее свекор — Друз; сама она, мать многих детей, славится целомудрием; и сын у нее родился в лагере, стремясь привязать к нему простых воинов, его часто обували в солдатские сапожки».{275}
Часть из воинов, растроганных неожиданным зрелищем исхода семьи полководца из лагеря, устремилась за Агриппиной. Остальные же окружили Германика. Верно уловив на сей раз настроения легионеров, тот обратился к ним с речью:
«Жена и сын мне не дороже отца и государства, но его защитит собственное величие, а Римскую державу — другие войска. Супругу мою и детей, которых я бы с готовностью принес в жертву, если б это было необходимо для вашей славы, я отсылаю теперь подальше от вас, впавших в безумие, дабы эта преступная ярость была утолена одной моею кровью и убийство правнука Августа, убийство невестки Тиберия не отяготили вашей вины. Было ли в эти дни хоть что-нибудь, на что бы вы не дерзнули бы посягнуть? Как мне назвать это сборище? Назову ли я воинами людей, которые силой оружия не выпускают за лагерный вал сына своего императора? Или гражданами — не ставящих ни во что власть сената? Вы попрали права, в которых отказывают даже врагам, вы нарушили неприкосновенность послов, и все то, что священно в отношениях между народами. Божественный Юлий усмирил мятежное войско одним единственным словом, назвав квиритами тех, кто пренебрегал данной ему присягой; божественный Август своим появлением и взглядом привел в трепет легионы, бившиеся при Акции; я не равняю себя с ними, это было бы и невероятно, и возмутительно. Но ты, первый легион, получивший значки от Тиберия, и ты, двадцатый, его товарищ в стольких сражениях, возвеличенный столькими отличиями, ужели вы воздадите своему полководцу столь отменною благодарностью? Ужели, когда изо всех провинций поступают лишь приятные вести, я буду вынужден донести отцу, что его молодые воины, его ветераны не довольствуются ни увольнением, ни деньгами, что только здесь убивают центурионов, изгоняют трибунов, держат под стражею легатов, что лагерь и реки обагрены кровью и я сам лишь из милости влачу существование среди враждебной толпы?
Зачем в первый день этих сборищ вы, непредусмотренные друзья вырвали из моих рук железо, которым я готовился пронзить себе грудь?! Добрее и благожелательнее был тот, кто предлагал мне свой меч. Я пал бы, не ведая о стольких злодеяниях моего войска; вы избрали бы себе полководца, который хоть и оставил бы мою смерть безнаказанной, но зато отомстил бы за гибель Вара и трех легионов. Да не допустят боги, чтобы белгам, хоть они готовы на это, досталась слава и честь спасителей блеска римского имени и покорителей народов Германии. Пусть душа твоя, божественный Август, взятая на небо, пусть твой образ, отец Друз, и память, оставленная тобою по себе, ведя за собой этих самых воинов, которых уже охватывают стыд и стремление к славе, смоют это пятно и обретут гражданское ожесточение на погибель врагам. И вы также, у которых, как я вижу, уже меняются и выражения лиц, и настроения, если вы вправду хотите вернуть делегатов сенату, императору — повиновение, а мне — супругу и сына, удалитесь от заразы и разъедините мятежников: это будет залогом раскаяния, это будет доказательством верности».{276}
Речь эта, дошедшая до нас в изложении Тацита, производит впечатление глубоко продуманной, хотя и была как бы импровизацией. Приписав самым злостным мятежникам намерение убить Агриппину и маленького Гая, какового у тех и близко не было и быть не могло, Германик умело настроил против них солдатскую массу. Напомнив былые мятежи легионов в римской истории, Германик указал воинам на свои родовые корни, что было не лишним. Но главное, и солдаты это понимали, те мятежные солдаты не понесли наказания, а в случае мятежа при Августе и добились удовлетворения своих требований. Справедлив был и упрек I легиону. Он ведь был в особом долгу перед Тиберием, ибо являлся легионом возрождённым. I легион, его исторический предшественник погиб в 9 г. в трагической битве в Тевтобургском лесу, будучи полностью истреблен германцами вместе с двумя другими легионами бездарного Квинтилия Вара. Вновь сформированный I легион получил свои знамена из рук Тиберия и под его командованием сражался на Рейне и за Рейном против полчищ германцев. Подчеркнутое именование Тиберия «отцом» давало воинам окончательно понять, что их полководец непоколебимо верен законному правителю империи, чтит его и не допустит никаких изменнических действий против него.
Речь Германика, бывшая, скорее всего, тщательно продуманным экспромтом, внесла наконец-то решительный перелом в настроения воинов. Теперь в подавляющем большинстве своем они были намеренны не бунтовать, но вырвать с корнем свое мятежное прошлое. А тех, кто подбил их к попранию воинской дисциплины, осознавшие пагубность прошедшего воины сами вознамерились самым беспощадным образом покарать. Прозвучала в обращениях раскаявшихся бунтовщиков и трогательная просьба к Германику о возвращении в лагерь его супруги и маленького сына. Гай, любовно-шутливо именуемый воинами Калигулой-Сапожком, воспринимался ими как «свой питомец». Не зря появится впоследствии стишок о нем:
«В лагере был он рожден, под отцовским оружием вырос:
Это ль не знак, что ему высшая власть суждена?»
На деле Гай родился близ Рима в городке Анции, но воины так к нему привыкли и полюбили, что искренне считали его рожденным в лагере.
Сына в воинский стан Германик пообещал вернуть. Что до Агриппины, то он напомнил всем о приближающихся у нее родах. А вот касательно виновников мятежа, то здесь полководец великодушно предоставил воинам самим расправиться с теми, кто своими призывами взбудоражил легионы и толкнул заблудших соратников на преступный бунт.
Расправа над зачинателями мятежа носила откровенно варварский характер самодурства.{277} Обвиняемых, связанных, по одному выводили на помост. Трибун указывал на него строю легионеров с обнаженными мечами. Если строй молчал — значит, обвиняемого следовало немедленно отпустить, но если раздавался крик массы легионеров, то обвиняемый признавался виновным, его сталкивали с помоста и сразу убивали.
Дабы происходящее не выглядело совсем уж вопиющим беззаконием, каковым оно и было на самом деле, на судилище присутствовал командующий I легионом Гай Центроний, олицетворявший как бы законность и порядок. Германик же скромно держался в сторонке, изображая полное неведение о происходящем на его глазах.
Разумеется, среди жертв этого судебного действа были и реальные зачинщики, и наиболее рьяные мятежники, но было и множество случайных людей, чем-то вооруженной толпе, пусть и стоящей строем, не понравившихся. Короче, множество непопулярных в войске людей получили то, чего они, скорее всего в действительности не заслуживали.{278} В случае массового самосуда таковых всегда большинство.
Германик допустил все это, считая мятежников своими врагами, поскольку они подвигали его на государственную измену. Не вмешиваясь прямо в расправу, он своеобразно предвосхитил будущего великого римского императора Марка Аврелия (161-180 гг.), о коем историк Вулканий Галликан сказал, что он никогда не приказывал убивать своих врагов, но никогда не мешал тому, чтобы их убивали.{279}
«Очищение кровью» положило конец мятежу в I и XX легионах. Если сравнить действия Друза и Германика при подавлении армейских бунтов, то они заметно разнятся. Друз казнил действительных главных зачинщиков — Перцения и Вибулена. Германик же позволил совершить множество убийств, среди жертв которых наверняка было немало ни в чем не повинных людей. Правда, мятеж на Рейне был более яростным и жестоким, нежели на Дунае.
В V и XXI легионах мятеж был подавлен легатом Авлом Цециной. К решительным действиям его подвиг Германик, отправив грозное письмо, извещавшее до сих пор не успокоившиеся легионы, что он с большим войском выступает на Нижний Рейн и, если до его прибытия с зачинщиками мятежа не будет покончено, то всех бунтовщиков ждет поголовная расправа.
Для решительного и жесткого военачальника Авла Цецины письмо главнокомандующего стало сигналом к действию. Немедленно ночью он собирает самих благонадежных воинов. На совещании выяснилось, что большинство легионеров готовы к восстановлению порядка и сожалеют о случившемся. Дабы должным образом вдохновить верных воинов на беспощадные действия против бунтовщиков, Цецина доверительно прочитал им письмо Германика, а от себя добавил «увещание, чтобы они избавили их всех от бесчестья, а самих себя от неминуемой смерти: ибо в мирное время учитываются смягчающие вину обстоятельства и заслуги, но, когда вспыхивает война, гибнут наравне и виновные, и безвинные».{280}
Так Авл Цецина предложил благонамеренным воинам самим расправиться с неисправимыми бунтовщиками, дабы при подходе войск Германика не случилось большего кровопролития, в каковом могли погибнуть и они сами. Пусть прольется малая кровь, но тем самым удастся избежать большей крови — так можно сформулировать определение легата. Понимающие это верные присяге воины «назначают по уговору с легатом время, когда им напасть с оружием в руках на самых непримиримых и закоренелых мятежников. И вот по условленному знаку они вбегают в палатки и, набросившись на ничего не подозревающих, принимаются их убивать, причем никто, за исключением посвященных, не понимают, ни откуда началась эта резня, ни чем она должна кончится. Тут не было ничего похожего на какое бы то ни было междоусобное столкновение, изо всех, случавшихся когда-либо прежде. Не на поле боя, не из враждебных лагерей, не в тех же палатках, где днем они вместе ели, а по ночам вместе спали, разделяются воины на два стана, обращает друг против друга оружие. Крики, раны, кровь повсюду, но причина происходящего остается скрытой: всем вершил случай. Были убиты и некоторые благонамеренные, так как мятежники, уразумев, наконец, над кем творится расправа, также взялись за оружие. И не явились сюда ни легат, ни трибун, чтобы унять сражавшихся: толпе было дозволено предаваться мщению, пока она им не пресытится. Вскоре в лагерь прибыл Германик; обливаясь слезами, он сказал, что происшедшее — не целительное средство, а бедствие и повелел сжечь трупы убитых».{281}
Были ли слезы Германика искренними или это то, что называется «крокодильи слезы?» Скорее первое. Взаимоистребление товарищей по оружию не могло не ужасать, напоминая худшие времена гражданской войны. С другой стороны, оставаясь как бы в стороне от кровавых расправ, Германик в глазах общественного мнения не запятнал себя беспощадной суровостью. К примеру, Веллей Патеркул искренне полагал действия Германика против мятежников более великодушными, нежели Друза. Вот как выглядит история рейнских и дунайских военных мятежей в его изложении:
«…войско, действовавшее в Германии и находившееся под непосредственным командованием Германика, и одновременно легионы, находившиеся в Иллирике, будучи охвачены каким-то бешенством и ненасытной страстью к беспорядкам, потребовали себе нового военачальника, новый устав, новое управление. Они даже осмелились утверждать, что дадут сенату, принцепсу законы и сами попытались установить себе размер жалованья, сроки службы. Прибегли к оружию. Обнажили мечи. И безнаказанность едва не привела к крайним степеням насилия, и не доставало того, кто повел бы против государства, но не тех, кто бы за ним последовал. Однако, зрелый опыт военачальника в короткое время все это успокоил и ликвидировал, многое обуздав, окончательно вынеся мягкое порицание. В то время, как Германик в большинстве случаев прибег к прощению, Друз, посланный отцом на такой же пожар военной смуты, вздымавшейся огромным пламенем, прибег к древней, старинной суровости. Конец ситуации, опасной для него и гибельной как самим фактом, так и примером, он положил мечами тех же воинов, которыми был осажден».{282}
На деле-то все как раз было наоборот. Германик поступил много суровее Друза, устроив кровавый самосуд и подтолкнув своим посланием Авла Цецину на организацию прямой междоусобной резни. Правда, мятеж на Рейне был суровее, да и какие иные средства его подавления мог применить Германик?
Так или иначе, но Германик после жестокого кровопролития, организованного Цециной, полностью овладел ситуацией на Рейне.
И тогда он принял самостоятельное решение о немедленном походе за Рейн против германцев, хотя с их стороны никаких враждебных проявлений не наблюдалось, а Тиберий к ведению внешней войны наместника Галлии и командующего рейнскими легионами вовсе не побуждал. Но Германик, действуя с учетом сложившейся ситуации, понимал, что для наилучшего восстановления единства в легионах и забвения кровавых мятежных дней нужно событие, которое сплотило бы всех воедино, заставило бы воинов вновь почувствовать себя единой армией, защищающей Рим. Таким событием могла быть только внешняя война. А врага долго искать не приходилось — вот он за Рейном! Враг ненавистный, ибо память о Тевтобургском позоре в сознании римских воинов была жива. Прощать или забывать былые поражения и обидные страницы своей истории римляне не умели никогда. Потому, когда Германик объявил легионам о предстоящем походе в Германию, войско приветствовало его решение. Для легионеров война с извечными врагами Рима была еще и способом искупления вины за мятежное кровопролитие. «Все еще не остывшие сердца воинов загорелись жгучим желанием идти на врага, чтобы искупить этим свое безумие: души павших товарищей можно умилостивить не иначе, как только получив честные раны в нечестивую грудь».{283}
Германик, используя вспыхнувший боевой энтузиазм легионов, немедленно распорядился навести мост через Рейн, по которому в пределы германских земель тут же вторглась армия, в составе которой было двенадцать тысяч легионеров, двадцать шесть когорт по шестьсот воинов в каждой из союзных войск, а также восемь ал конницы по пятьсот всадников в каждой. Сила немалая. Войско успешно продвинулось вперед, миновав пограничные римские укрепления, воздвигнутые Тиберием во время его похода на германцев в 10-11 гг.{284} После пересечения Цезийского леса воины в полном соответствии с римской военной традицией построили боевой укрепленный лагерь. С фронта и тыла его защищали земляные валы, с флангов — замки. Отсюда и началось наступление на ничего подобного не ожидавших германцев племени марсов. Марсы обитали в междуречье рек Лупия (совр. Липпе) и Рур. Римляне, отменно знавшие театр военных действий, — как-никак восемнадцать лет они владели этими землями, да и всего три-четыре года назад воевали здесь под предводительством Тиберия — сумели скрытно подойти к поселениям марсов по ранее не используемой дороге, откуда германцы совершенно не ожидали нападения. Подход римлян совпал для несчастных марсов с их традиционным празднеством, когда все развлекались игрищами, пировали и менее всего были готовы к бою.
Оценив столь замечательно выгодную для римского войска ситуацию, Германик разделил свои силы на четыре отряда, выстроив их клиньями, дабы охватить как можно большую площадь германских поселений. В результате он огнем и мечом опустошил местность в пятьдесят миль в окружности (римская миля равна полутора километрам). Римляне истребляли всех без учета пола и возраста, сравнивая с землей и сжигая все на своем пути. Венцом разорения земли марсов стало унижение главной святыни племени — святилища богини Танфаны.
Истребление безоружных, полусонных людей никак нельзя признать воинской доблестью. Римляне считали германцев варварами, но истинно варварским образом действовал как раз Германик. Потому доблести в такой победе не было, и гордиться Германику было нечем. Его покойный отец Друз Старший и Тиберий завоевывали воинскую славу в этих же местах в честных боях.
Бесчеловечная резня марсов не могла не возмутить соседние с ними германские племена, и те решили отомстить за собратьев. Когда римские войска возвращались через лесистые ущелья к Рейну, они угодили в засаду и поначалу даже пришли в замешательство. Но сил у нападавших было недостаточно и римлянам удалось вырваться на открытое место, оттеснив туда же неприятеля. А здесь уже превосходство было на их стороне.
Поход завершился успешно, и войска расположились в зимних лагерях. Мятежная эпопея, к счастью для Германика, завершилась, а удачный поход на марсов знаменовал окончательное возвращение легионов к должному воинскому порядку.
А что происходило в эти дни в Риме? Как там реагировали на известия о мятежах, как вел себя Тиберий и как его поведение воспринимали римляне?
Тацит дал подробнейшую картину этих событий:
«А в Риме, где еще не знали о том, каков был исход событий в Иллирике, но прослышали о мятеже, поднятом германскими легионами, горожане, охваченные тревогой, обвиняли Тиберия, ибо, пока он обманывал сенат и народ, бессильных и безоружных, своею притворной нерешительностью, возмутившихся воинов не могли усмирить два молодых человека, еще не располагавших нужным для этого авторитетом. Он должен был самолично во всем блеске императорского величия отправиться к возмутившимся; они отступили бы, столкнувшись с многолетнею опытностью и с высшей властью казнить или миловать. Почему Август в преклонном возрасте мог столько раз посетить Германию, а Тиберий в цвете лет упорно сидит в сенате, перетолковывая слова сенаторов? Для порабощения Рима им сделано все, что требовалось; а вот солдатские умы нуждаются в успокоительных средствах, дабы воины и в мирное время вели себя подобающим образом.
Тиберий, однако, к этим речам оставался глух и был непримирим в решении не покидать столицу государства и не подвергать случайностям себя и свою державу. Ибо его тревожило множество различных опасений: в Германии — более сильное войско, но находящееся в Паннонии — ближе; одно опирается на силы Галлии, второе угрожает Италии. Какое же из них посетить первым? И не восстановит ли он против себя тех, к которым прибудет позднее, и которые сочтут себя оскорбленными этим? Но если в обоих войсках будут находиться его сыновья, его величие не потерпит никакого ущерба, ибо, чем он дальше и недоступнее, тем больше внушает почтение. К тому же молодым людям простительно оставить некоторые вопросы на усмотрение отца, и он сможет либо умиротворить, либо подавить силою сопротивляющихся Германику или Друзу. А если легионы откажут в повиновении самому императору, где тогда искать помощи?»{285}
Жизнь полностью подтвердила правоту Тиберия. Его действия оказались единственно верными в сложившейся ситуации. Правитель государства, нервно реагирующий на тревожные вести с дальнего пограничья и готовый немедленно при этом покинуть столицу то ли для успокоения волнений, то ли просто празднуя труса, не может внушить должного почтения народу. «Народ не должен привыкать к царскому лицу, как обыкновенному явлению».{286}
На пустую болтовню горожан и несправедливые упреки он правильно не желал реагировать. Кода же мятежи благополучно были усмирены, вот тут-то Тиберий и выступил со специальным обращением к сенату, где восхвалил обоих сыновей — как родного, Друза, так и приемного, Германика. При этом сыну приемному досталось много больше похвал, что крайне изумило сенаторов, иные из которых даже усомнились в искренности слов принцепса. А вот хвалу Друзу, каковую Тиберий высказал четкими словами без всяких витиеватостей и неуместного многословия, все восприняли с доверием.
Сложно сказать, почему Тиберий так похвалил обоих усмирителей мятежей. Может, чрезмерно восхваляя Германика, он тем самым особо благодарил его за мужественный и честный отказ воспользоваться мятежным предложением и попытаться захватить высшую власть? Прямо об этом говорить не стоило, но особой похвалы Германик за свою непоколебимую верность заслуживал.
Важнейшим же решением было следующее. Тиберий подтвердил все сделанные Германиком легионерам обещания. Уступки теперь приобрели законную силу. Они также были распространены и на паннонские легионы, дабы там никто не мог упрекнуть Друза в несоблюдении обещаний. Но главное здесь очевидно то, что Тиберий, человек до мозга костей военный и лучший без сомнения полководец империи, знаменитый заботой о боевых соратниках, прекрасно понимал справедливость этих уступок.
Мятежи окончились, но на Рейне уже вновь шла война.