Мы расстались с Германиком после его триумфального возвращения в Рим. 26 мая 17 г. — день высшей славы Германика и счастливейший день всей его большой семьи. В триумфе рядом с отцом на колеснице находились пятеро детей: трое сыновей — Гай, Друз, Нерон и два дочери — Друзилла и Агриппина. Могло показаться, что у этой прекрасной семьи впереди только счастливые годы. Но, как часто в жизни бывает, с этого дня начались иные страницы их бытия, страницы трагические. Их ожидали одни только беды.
А пока впереди у Германика почетная и значимая государственная миссия. Тиберий принял решение направить Германика на Восток. Выступая в сенате, где принцепс и объявил о своем намерении, он сначала описал все немалые сложности, с которыми сталкивается римская власть в восточных владениях империи, и объявил, что лишь такой человек, как Германик, с его опытом и мудростью, в состоянии исправить там положение и защитить должным образом римские интересы. Кроме Германика, пояснил Тиберий, доверить столь сложную миссию некому, ибо сам он уже в преклонных годах, а родной его сын должной зрелости не достиг. Вторая половина пояснения Тиберия выглядит странновато, поскольку Друз, родившийся в 15 г. до Р.Х., годами Германику не уступал. Скорее всего, Тиберий имел в виду не буквальный возраст, но зрелость государственного ума и военного опыта. Пусть и небезупречный, но опыт у Германика был. Даже триумфом и званием императора награжденный, пусть и не без чрезмерной щедрости со стороны награждавшего. Друз же такого опыта не имел. Ему предстояло его обрести и заслужить подобные награды.
Сенат принял «senatus consultum» — постановление, согласно которому Германик получил новую должность, каковой в Риме еще не было: он назначался правителем всех заморских провинций Римской империи. В самой этой явно экстраординарной должности крылась опасная двойственность: с одной стороны Германик как бы стоял над теми наместниками восточных провинций, кто назначался либо сенатом по жребию, либо по воле принцепса, с другой — конкретных полномочий он не приобрел, а для наместников таковые никто не отменял. Это как раз и таило опасность возможных противоречий между новым супернаместником и действующими правителями провинций. Римляне строго относились к соблюдению буквы закона, а полномочия Германика были все же явно расплывчаты и плохо сочетались с конкретными правами и обязанностями действующих наместников. Тиберий, разумеется, понимал это лучше всех. Именно поэтому он, направляя Германика на Восток, позаботился и о сдерживающем начале. Это то, что много позднее будет названо «политикой сдерживания и противовесов».
Противовесом Германику должен был служить наместник Сирии — крупнейшей восточной провинции Рима, где стояли именно ему подчиненные легионы — главная военная сила римлян на Востоке. До назначения Германика наместником Сирии и весьма успешным был Силан. Но Силан был личным другом Германика, и на Востоке мог образоваться маложелательный для Тиберия тандем. Он, конечно, не забыл, что Германика однажды вверенные его командованию легионы пытались принудить захватить в Риме высшую власть. Германик, правда, проявил себя тогда наидостойнейшим образом, безупречно храня верность законному принцепсу Тиберию. Но мог ли Тиберий быть до конца уверен в вечной верности племянника? Его и так смущало открытое властолюбие супруги Германика Агриппины, женщины славной своим неукротимым нравом. А если к этому добавить и близкого друга во главе восточных легионов? Кто знает, к чему это может привести! Тиберий не мог не знать, что настроения в пользу Германика в Риме сохранились и жили они не только в военной среде. Не случайно ведь Дион Кассий дважды указывал, что Германик мог бы овладеть высшей властью в Риме с согласия не только легионеров, но и сената, и римского народа.{352} Потому и отставил Тиберий Силана с сирийского наместничества. Новым наместником был назначен Гней Кальпурний Пизон. Этот человек имел очень незаурядную репутацию. Во-первых, он был одним из виднейших римских аристократов — нобилей. Кальпурний — древний плебейский род, достаточно знаменитый в республиканской истории Рима. Его природный аристократизм не мог не импонировать потомку рода Клавдиев Тиберию. Он был знаменит и своей кристальной честностью. Человек, очень состоятельный, он славился своей независимостью, гордостью, несгибаемостью. При этом, правда, достойные эти качества многими воспринимались как неукротимость нрава, необузданного и неспособного к повиновению.{353} Особо должно подчеркнуть следующее: Пизон был убежденным республиканцем. Республиканцем потомственным. Отец его под командованием достойнейшего из защитников республики Марка Порция Катона Младшего сражался в Африке против войск Цезаря. В следующей гражданской войне он бился уже под знаменами последних республиканцев Брута и Кассия. После торжества единовластия он вынуждено смирился с новой формой правления, принял прощение Августа. При этом решительно не желал принимать каких-либо должностей, справедливо оценивая установившийся строй как ненавистную ему монархию. Лишь после долгих уговоров он снизошел до предложенной ему Августом должности консула. Для Августа, понятно, это было своего рода дополнительное торжество над былым политическим противником, вынужденным из его рук принять высшую в республиканские и чисто декоративную в имперские времена должность. Логика Пизона могла быть здесь такой: если Августу угодно сделать подобный подарок старому республиканцу, пусть делает его. Возможно, он вспомнил славный ответ спартанцев Александру Великому на требование признать его божественность: если Александру угодно быть богом, пусть он будет им.
Гней Кальпурний Пизон Младший отца чтил, взгляды его разделял. Известно, что он едва подчинялся Тиберию, открыто пренебрежителен был к сыну его Друзу. Германик, самый вероятный наследник единовластия, никак не мог быть ему приятен. Популярность Германика в народе, скорее всего, только усугубляла неприязнь Пизона к новоявленному супернаместнику.
Тиберия едва ли могли смущать республиканские пристрастия Пизона. Он прекрасно понимал их безобидность, поскольку опасны тайные убеждения, толкающие человека на путь заговоров. А нескрываемый республиканцизм Пизона — твердая гарантия, что никаких тайных замыслов у него не водится. То, что человек чтит отца своего, — норма жизни, а для римлянина должное почтение к предкам — непременный нравственный закон. В свое время сам Тиберий, посланный Августом с миссией на Восток, посетил по дороге поле битвы при Филиппах, где дед его Ливии Друз Клавдиан сражался в армии республиканцев против Октавиана и Антония и, подобно Бруту и Кассию, не перенеся поражения, покончил с собой. Тогда Тиберий отдал дань памяти деду на его могиле, совершенно не смущаясь его республиканской славой.{354} Отсюда и его лояльность к Пизону.
«Противовес» наместника супернаместнику был усилен и по женской линии. Супруга Пизона Планцина была в чести у матери Тиберия Ливии и крепко не жаловала Агриппину, супругу Германика. В этом обе дамы — и престарелая, и еще относительно молодая, были едины. Легко предположить, что, по замыслу Тиберия, Ливией разделяемому, Планцина должна была противодействовать властным амбициям и, не дай того боги, возможным опасным замыслам внучки Августа.
Германик отбыл на Восток поздней осенью 17 года. По дороге он посетил Далмацию, где встретился с Друзом. Родного сына Тиберий тоже не пожелал оставить в Риме и отправил в Иллирик. Миссия, несопоставимая, конечно, с миссией Германика на Востоке, но тоже немаловажная. Стоит отметить, что в самой столице в это время стали складываться две партии: одни делали ставку на Германика как на будущего принцепса, другие отдавали предпочтение Друзу. К счастью и того, и другого, на личных их взаимоотношениях это никак не отразилось. Отношения Германика и Друза были поистине братскими, соперничеством не омраченными. Тиберий, зная и ценя это, тем не менее предпочел их направить в разные провинции, не оставляя никого из них в Риме, дабы не дать пищи для вредных размышлений о предпочтительном положении того или иного наследника. Впрочем, статус наместника всего Востока был явно выше.
Братская встреча Германика и Друза стала последней в их жизни. Больше им не суждено было увидеться. Тиберию же досталась худшая для человека участь — пережить обоих сыновей. И родного, и приемного.
Что же ждало Германика на Востоке? Здесь, как нарочно, настала череда перемен в мелких царствах, бывших своего рода буфером между римской Малой Азией и парфянской Месопотамией.{355}Один за другим ушли из жизни царь Каппадокии Архелай, Антиох III, царь Коммагенский и киликийский царь Филопатор. Каппадокию и Коммагену Тиберий решил перевести в разряд обычных римских провинций. Римляне должны были возрадоваться расширению пределов империи. Провинции позволят вдвое снизить налог с торгового оборота: Киликия уже со времен Помпея Великого, уничтожившего тамошнее пиратство, была под римским контролем, потому судьба царства Филопатора была очевидна. Каппадокия стала обычной римской провинцией, Коммагеной вместо царя стал управлять римский легат пропретор, а киликийское царство Филопатора влилось в состав провинции Сирия. Население Коммагены несколько поволновалось в связи с упразднением царства, но волнения эти долгими не были и хлопот Риму не доставили. Всякого рода непорядки на границе с Парфией Риму не были нужны. Обострять отношения с Парфией было совсем не в римских интересах. Политику эту завещал Тиберию Август.{356} В ее формировании принимал участие сам Тиберий в своей миссии на Восток в 20 г. до Р.Х. После печального опыта Марка Красса и невразумительной по итогам войны Марка Антония римляне избегали прямых военных столкновений с опасным соседом. Отсюда стремление искать союзников среди недругов Парфии. Сведения об этом есть у Страбона. Он сообщает, что индийский царь обещал римлянам всестороннее содействие.{357} Дион Кассий писал о полноценном союзном договоре между Августом и индийским царем, где предполагалось и военное взаимодействие.{358}
«Есть основания полагать, что формальный римско-индийский союз являлся составной частью широкомасштабного дипломатического наступления, предпринятого Августом на исходе 20-х гг. до н.э., в результате которого парфяне возвратили трофейные римские знамена и пленных.»{359}
Честь добиться их возвращения принадлежала Тиберию. В событиях 17 г. на Востоке стоит отметить быструю и практичную реакцию римских подданных в провинции Сирия и населения подвластной Риму Иудеи. И те и другие обратились в Рим с просьбой снизить им налоги, поскольку после присоединения Каппадокии доходы императорской казны, о чем говорил сам Тиберий, изрядно возросли.
Очень взаимосвязаны были между собой события на Римском Востоке.
Особое значение для Рима имела Армения. За это достаточно обширное царство Рим и Парфия вели постоянное соперничество. От того, чье влияние в Армении преобладает, зависела общая расстановка сил на Востоке. После миссии Тиберия римское влияние в Армении выглядело переменчивым. Римлянам не раз удавалось посадить на армянский трон своего ставленника, но власть его никогда не была долгой. Такая судьба постигла и царя Тиграна, коронованного Тиберием, и царя Артавазда, данного армянам Августом. Еще один римский ставленник Ариобарзан сел на армянский трон, но вскоре погиб при несчастном случае. Некоторое время правила Арменией царица Эрато, но вскоре ее низложили. Армянский престол оставался вакантным. Римлян до поры до времени это не слишком беспокоило. Дело в том, что в Парфии в 7 г. у власти оказался царь Вонон, настроенный на самые дружеские отношения с западным соседом. Но вот в 10 г. в Парфии случилось восстание, сметшее власть Вонона, и на царском престоле оказался царь Арта-бан И. Вонон, однако, не расстроился и скоре вновь обрел царскую власть. Не на отеческом престоле, правда, но в Армении, которая должно быть уже совсем истосковалась без царя. Вонон замечательно подходил на царский трон: он ведь потомок царского рода Аршакидов и сам уже царем великой державы побывавший. Кроме того, как старый друг и союзник римлян он надеялся на поддержку империей своих новых царских амбиций. Римляне, однако, рассудили иначе. Наместник Сирии легат Квинт Кретик Силан здраво рассудил, что бывший парфянский царь, свергнутый у себя на родине во многом как раз за союз с Римом, явно скверный претендент на армянский трон. Все кажущиеся преимущества, кои сулит империи пребывание на армянском троне друга и союзника Рима, эфемерны. На деле Вонон как армянский царь будет крайним раздражителем для Парфии. Ведь Артабан II воспримет своего врага во главе Армении как личный вызов. В итоге Рим только проиграет. Ведь, если Артабан II пойдет войной на Армению, дабы избавить себя от опасности со стороны Вонона окончательно, Риму придется вступить в войну с Парфией, дабы дружественного армянского царя защитить. А мир с Парфией нужен Риму, и война между двумя великими державами в то время решительно исключалась. Квинт Кретик Силан потому поступил мудро, вызвав Вонона из Армении в Сирию, где и велел тому оставаться. Дабы Вонон не слишком расстраивался, ему обеспечивали роскошные, соответствующие царскому достоинству условия жизни. Правда, и охрана была поставлена большая и надежная под видом почетной стражи при царственной особе. Сама эта особа к превращению из лица царствующего просто в царственное отнеслась без восторга. Но кого это теперь волновало? Парфяне были довольны, а что армяне вновь без царя — так им не привыкать.
Артабан II, довольный уходом Вонона в Сирию, об Армении тоже не забыл и возмечтал посадить на армянский трон брата своего Орода. Это римлянам уже не могло понравиться. Германик как раз и послан был на Восток затем, чтобы поднадоевший уже армянский вопрос уладить с выгодой для империи, в ссору с Парфией при этом все же не вступая.
Германик, прибыв в Сирию, быстро вник в непростые восточные дела и, отдадим ему должное, с возложенными на него Тиберием обязанностями справился отлично. Немедленно прибыв в главный город Армении Артаксату, Германик при стечении огромной толпы народной и высшей армянской знати возложил царскую корону Армении на голову Зенона, сына понтийского царя Полемона. Понтийское царство, незначительный обломок некогда великой державы царя Митридата VI Евпатора, с которым Рим вел три войны на протяжении четверти столетия, ныне было во всем Риму послушно. И понтийский царевич Зенон, превратившийся в армянского царя Артаксия, Рим безусловно в этой роли устраивал. Устраивал Зенон и армян, «так как с раннего детства, усвоив обычаи и образ жизни армян, он своими охотами, пиршествами и всем, что в особой чести у варваров, пленил в равной мере и придворных, и простолюдинов».{360} Коронация его потому и вызвала всеобщий восторг и у знати, и у простого народа Армении. Короновав Зенона-Артаксия, племянник точно выполнил указания дяди, повторив его деяние тридцатисемилетней давности.
Без труда Германик решил проблемы Каппадокии и Коммагены, назначив в бывшее царство Архелая легата Квинта Верония, а на место Антиоха Коммагенского — пропретора Квинта Сервея. Хорошо прошли и переговоры с парфянскими послами. Артабан, не имея сил и возможности воспрепятствовать коронации Зенона в Артаксате, счел за благо сохранить с Римом дружеские отношения. Одна только просьба была у царя к римскому наместнику всего Востока: убрать подальше от парфянской границы из Сирии неугомонного Вонона. Тот, оказывается, из Сирии засылал своих людей в Парфию, подстрекая вождей парфянских племен к смуте. Германик с достоинством отозвался о римско-парфянском союзе, любезно поблагодарил царя за приглашение встретиться на берегу Евфрата. К просьбе о Вононе он отнесся с пониманием и, идя ей навстречу, повелел перевести Вонона подальше от границы с Парфией — в приморский город в Киликии Помпейополь. Ход разумный. И просьба царя выполнена, и Киликия от Сирии не так уж и далека на всякий случай.
Случай, впрочем, вскоре избавил от Вонона и парфян, и римлян. Не надеясь более на римскую поддержку, Вонон попытался бежать, надеясь добраться до кочевий сарматов и там обрести себе союзников — вроде как среди тамошних вождей был у него родственник. Но бегство оказалось неудачным. Бывшего царя настигли, и он был убит римским центурионом Ремием.
Если действиями Германика Тиберий мог быть только доволен, то наместник Сирии Гней Кальпурний Пизон со своей ролью явно справлялся скверно. Его отношение с Германиком приняли характер откровенно враждебный. После первой их встречи «они разошлись с открытой обоюдною ненавистью».{361} Ненависть двух высокопоставленных лиц друг к другу старательно разжигали и злокозненные друзья с обеих сторон. Вершиной конфликта можно назвать отказ Пизона направить часть вверенных ему войск в Армению, где должно было поддержать римское влияние при утверждении нового царя и устроить полезную военную демонстрацию для парфян. Это было уже вопиющее поведение, могущее повредить делам Рима на Востоке. Все обошлось, но такое положение было совершенно нетерпимым. Германик по непонятному великодушию не донес в Рим на Пизона. Ведь если бы Тиберий узнал об отказе наместника Сирии поддержать легионами интересы Рима в Армении, то его неизбежно ждало бы наказание. Тиберий не потерпел бы такого неповиновения, чреватого возможным ущербом интересам империи.
Возможно, решись Германик поставить принцепса в известность о происшедшем, не было бы дальнейшего его противостояния с Пизоном. Тиберий однозначно стал бы на его сторону и Пизон принужден был бы усмирить свои амбиции, пусть ненависть стала бы и больше.
В чем все-таки причина такой яростной вражды двух незаурядных людей, ставшая в итоге трагедией для обоих? Как бы то ни было, но Германик в ней неповинен. Со своей стороны он не инициировал конфликт, он не наносил Пизону обид, не ущемлял его достоинства, не принижал его статуса наместника провинции Сирия и командующего четырьмя расположенными в ней легионами и вспомогательными войсками. Вина за случившееся целиком лежит на Гнее Кальпурнии Пизоне. Что же его, человека состоятельного, даже богатого, счастливого в семье, истинного аристократа, знаменитого своей честностью, толкнуло на такое противостояние? Учитывая статус Германика, а после провозглашения его императором, и триумфа и такого назначения, неслыханного доселе, — это был статус второго человека в империи — надежды на успешный исход этой вражды были совершенно эфемерны. Пизон, конечно, был человек резкий, но уверенный в себе холерик.{362} Никак не отчаянный, безголовый авантюрист. Не мог он не понимать, кто такой Германик при Тиберий. Назначение на Восток никак не выглядело опалой. Да и все знали, что император не преминул облагодетельствовать приемного сына вдогонку: когда Германик, отплыв после встречи с Друзом к берегам Эллады, достиг города Никополя близ знаменитого Акциума, он получил из Рима приятную весть, что он второй раз подряд становится консулом, а его коллега снова сам Тиберий, третий раз подряд обретающий консульские регалии. Это ли не знак высочайшего расположения! Да и место какое! Город Никополь — город победы, основан Августом в ознаменование величайшего его военного торжества. В битве при Акциуме сокрушен был Марк Антоний с царицей египетской Клеопатрою, и наследник божественного Юлия обрел единоличную власть над всей Римской державой!
Такая символика, скорее всего, была случайной, хотя Тиберий мог знать, где именно находится Германик, поскольку из-за починки корабля, пострадавшего от сильной морской бури, пребывание правителя Востока у актийских берегов затянулось.
Так что же вдохновляло Пизона, и на что он надеялся?
Неприязнь между Пизоном и Германиком, инициатором которой однозначно выступил наместник Сирии, менее всего носила только личный характер. Для Пизона, представлявшего староримскую знать, гордую республиканским прошлым и не очень-то скрывающую тоску по ней в настоящем, Германик был символом успешности утверждающегося в Риме монархического начала. Он был очевидным преемником Тиберия, а любовь к нему народа и легионов, расположение части сената, заставляли рассматривать его как будущего монарха. И при этом монарха, народом и армией любимого. Уже это не могло не вызвать у Пизона крепкой нелюбви к племяннику и пасынку Тиберия. Был здесь и момент личный тоже. Пизон в качестве наместника в Сирии и командующего легионами получил не полноценную власть, но ограниченную присутствием на Востоке Германика. Ясно было, что тот в глазах Тиберия фигура более значимая, пусть и конкретные его полномочия четко не определены.
Последнее обстоятельство неизбежно порождало конфликт между двумя представителями римской власти на Востоке. И здесь Пизон мог опираться на то, что, хотя сенат по настоянию Тиберия и принял постановление, дававшие Германику в заморских провинциях власть большую, нежели наместническая, но нигде не было сказано, что его распоряжения выше распоряжений местных властей. Тем более не было очевидным, что распоряжения Германика могут отменять распоряжения Пизона. Ведь наместник Сирии, также сенатом римского народа опять-таки по предложению принцепса утвержденный, все свои полномочия в делах гражданских и военных сохранил. Легионы по-прежнему прямо подчинялись только ему. Противоречия эти естественным образом питали дерзость Пизона. Он ведь мог усмотреть в неопределенности статуса Германика и некое недоверие Тиберия к пасынку, а столь явное создание на востоке империи наместнического двоевластия как обиду не только для себя, правителя Сирии, но и для Германика, новоявленного правителя заморских провинций. Наконец Пизона могло и вдохновлять расположение к нему самой матери принцепса. Ведь дружба Планцины с Ливией и их обоюдная неприязнь к Агриппине тайной не были. Поскольку Тиберий прямо личных симпатий и антипатий к противостоящим на Востоке семьям не выражал — преимущества Германика вытекали из его более высокого статуса как сына правящего Цезаря и носящего это имя — то симпатии Ливии могли показаться Пизону и его супруге определяющими.
Отсюда и иные вопиющие его дерзости. Именно таковой только и можно счесть поведение Пизона на пиру, данном в честь прибытия в Антиохию союзного Риму царю набатеев. Это небольшое царство на северо-западе Аравии, граничило с римскими владениями на Востоке. Царь, осведомленный о статусе Германика как главной римской персоне в восточных провинциях империи, и о его державном положении второго лица в Риме, наследника Тиберия, воздал ему и супруге его Агриппине соответствующие почести. Германик с Агриппиной получили в дар от царя набатеев массивные золотые венки. Иным же римлянам были дарованы куда менее ценные легкие венки, пусть из того же золота. Понимая смысл такого дарения, римляне, присутствовавшие на пиру, восприняли все естественно и спокойно. Возмущение выразил только один человек: Гней Кальпурний Пизон. Он самым невежливым образом оттолкнул предложенный ему золотой венок и громогласно объявил, что пир сей не в честь царя парфян, но в честь римского принцепса дается. Тем самым он дал выход своим республиканским пристрастиям, а Германика уличил в принятии дара, достойного восточного царя, но не римлянина, пусть и наследника правителя империи. Далее последовала вдохновенная филиппика, обличающая недостойное истинных римлян пристрастие к роскоши, метящая опять-таки в Германика. Поцарски одаренная чета промолчала, что не могло не уверить Пизона в успехе его выпада. При всей видимой импровизации его поступка и обличительной речи, дерзость сия выглядела вполне обдуманной и попадающей в точку. Роскошь и алчность с давних времен почитались в Риме наихудшим злом.{363} А уж уподобление царям Востока — наихудшее из обвинений. Божественный Август-то официально не монархию установил в Риме, но восстановил после ужасов гражданской войны республику, и единовластие его вытекало из набора республиканских должностей, но никак не из обретения статуса монарха. И сам Тиберий, законный преемник Августа, сенатом утвержденный лишь принцепс, но не царь. К тому же, с первых дней правления стремящийся исправить нравы общества, пристрастия к роскошеству ограничивая.{364} Германик же спокойно принял почести, достойные именно монаршей персоны. Принятие же столь дорогих венков можно было и алчности приписать, пусть и руководила Германиком здесь вполне разумная дипломатическая вежливость, ибо непринятие даров стало бы обидою для верного союзника Рима.
То, что Германик смолчал, не желая скандала на пиру, дабы не подрывать в глазах набатейских гостей престиж римской власти, могло только распалить Пизона. При всем при том пир был испорчен, престиж Германика пострадал, безнаказанность выпада Пизона запомнили все. Тем более, обоснован он был почтением к староримским отеческим обычаям и соответствовал текущей политике правящего принцепса. Тиберий в сложившейся ситуации скорее должен был бы упрекнуть Германика, нежели урезонивать Пизона. В этом эпизоде Пизон переиграл Германика.
Вскоре, в конце 18 г., утомленный, возможно, противостоянием с Пизоном, Германик покинул Сирию и отправился в Египет. Поездка была вызвана сообщением о возникших в Египте продовольственных проблемах, приведших к росту цен на хлеб. Проблема эта никак не была делом внутриегипетским, поскольку снабжение хлебом столицы империи зависело во многом и от египетских поставок. Здесь Германик проявил себя наилучшим образом. Внимательно изучив всю картину продовольственного состояния долины Нила, он распорядился открыть для внутренних потребностей провинции государственные хлебные хранилища. Это позволило снизить цены на хлеб к радости всего многочисленного населения Египта.
Решение свое, позволившее улучшить хлебную торговлю в Египте, Германик принимал в Александрии, столице страны во времена династии Птолемеев и ныне главном городе уже римской провинции. Но, решив главную проблему своей египетской поездки, Германик вовсе не спешил покинуть древнюю страну фараонов. В Александрии он вел себя так, чтобы произвести наилучшее впечатление на ее обывателей. Ходил он скромно, без охраны, выражая полнейшее доверие к александрийцам. Учитывая, что его в поездке сопровождали Агриппина и шестилетний Гай Цезарь Калигула, такое доверие выглядело особо трогательным. Подражая Публию Корнелию Сципиону Африканскому на Сицилии и самому Тиберию на Родосе, Германик к удовольствию греков, бывших основным населением Александрии, облачился в легкий греческий плащ и сменил римские сапожки на открытые сандалии эллинов. Деловой визит в Египет перерос в ознакомительную познавательную поездку по древней стране. Германик с женой и сыном внимательно изучали египетские древности, посетили самые знаменитые исторические места. По всему было заметно, что не спешит он вернуться в Сирию, где ждало его пренеприятное общение с Пизоном.
Приятное путешествие Германика по Египту, однако, вскоре было прервано посланием Тиберия, для наместника всех заморских провинций огорчительным. Принцепс выразил крайнее неудовольствие визитом племянника в Египет. Дело было в том, что со времени Августа Египет был сугубо императорской провинцией, куда только сам принцепс назначал администрацию. Посещать знатным римлянам эту провинцию можно было только с прямого разрешения правящего императора. «Ибо Август, наряду с прочими тайными распоряжениями во время своего правления, запретил сенаторам и виднейшим из всадников приезжать в Египет без его разрешения, преградил в него доступ, дабы кто-нибудь, захватив эту провинцию и ключи к ней на суше и на море и удерживая ее любыми ничтожно малыми силами против скромного войска, не обрек Италию голоду».{365}
Знал ли Германик об этом распоряжении Августа, сохранявшем свою силу и при Тиберий? Тацит ставил запрет сенаторам и виднейшим всадникам посещать Египет в один ряд с прочими тайными распоряжениями основателя принципата. Если Тиберий ранее не познакомил приемного сына с его содержанием, то Германик мог и не знать о недопустимости для него своевольного приезда в Александрию. С другой стороны, поскольку Тиберий обрушился на Германика за его поездку в императорскую провинцию суровейшим образом,{366} то он, значит, был убежден в осведомленности Германика. Кроме того сам статус Германика предполагал знакомство с такого рода положениями, когда он стал по сути вторым лицом в империи. Так что у Тиберия был повод для негодования, тем более, что Германику не составляло бы большого труда сделать предварительный запрос в Рим с пояснением необходимости своей поездки в Египет. В этом случае разрешение Тиберия не заставило бы себя ждать. Наконец, если бы дело представлялось настолько уж безотлагательным, то можно было бы сообщить в Рим о своем прибытии в Александрию с указанием его причины и испросить императорского соизволения пусть и задним числом. Германик же принцепса просто проигнорировал. Что должен был по этому случаю думать Тиберий? Исходить из забывчивости или же из крайнего простодушия приемного сына? И то, и другое крайне сомнительно. А восторг александрийцев в связи с приездом в их город внука Антония совсем уж не должен был доставить удовольствия Тиберию. Германик, правда, упрекнул александрийцев за выкрикивание ему и Агриппине приветствий с титулатурой, полагавшихся только самому Тиберию и Ливии{367}, но ведь приветствия-то от этого не стали менее неприятными для правящего императора! Тем не менее Тиберий не делает из случившегося публичного скандала, не затевает дела против чрезмерно популярного и регулярно напрашивающегося на проявления народных восторгов племянника — приемного сына, но открыто и прямо выговаривает ему на совершенно законном основании, указывая на действительное нарушение установленных правил. Занятно, что при этом Тиберий заодно слегка попенял Германику за его увлечение эллинским образом жизни. Да, на Родосе и сам он сменил тогу на хламиду, но по оставлении трибунских полномочий, став лицом неофициальным, ссыльным, по сути. Германик же лицо самое что ни на есть официальное и потому непорядки в одежде ему воспрещены, ибо он в Александрии, если уж так получилось, римскую власть и особу принцепса представляет.
К чести Германика, он воспринял справедливый гнев Тиберия смиренно. Император был удовлетворен, конфликт был исчерпан. Германику предстояло теперь возвращение в Сирию и исполнение прежних высоких полномочий, коих никто его не лишал.
Еще по дороге в Сирию на обратном пути из Египта Германик узнает удивительную и крайне оскорбительную для себя новость: Пизон все его распоряжения, касавшиеся войска и городов, либо отменил, либо заменил на противоположные. Легат Сирии повел себя так, как будто Германик, отправившись в Египет, Сирию покинул навсегда. Возможно, на это он и расчитывал, но Германик вернулся и вернулся еще в большей силе, поскольку его отношения с Тиберием после случившегося недоразумения только укрепились. Германик, поняв дело, обрушивает на зарвавшегося, по его мнению, легата тяжкие упреки. Пизон отвечает ожесточенными выпадами. В итоге система сдержек и противовесов дала сбой: она просто распалась. Оказалось, что на римском Востоке два наместника, принципиально не желающих сотрудничать. Двоевластие не могло быть терпимым, а значит, кто-то должен был уйти.
На уход решился Пизон. Случай сам по себе уже беспрецедентный. Никто его поста римского легата в Сирии не лишал, командования легионами он не сдавал и потому никак не мог в Риме надеяться на понимание ни императора, ни сената. И вновь возникает сакраментальный вопрос: на что же надеялся, на что же рассчитывал Пизон, так вопиюще нарушая порядок? Легат не имел права сам оставлять провинцию и должен был нести за свой проступок суровое наказание. Гней Кальпурний Пизон — человек далеко не юный, в делах государственных сведущий, не мог быть настолько легкомысленен! Невольно приходиться предполагать, что он надеялся обрести в Риме чье-то высокое заступничество. А чье заступничество могло хоть как-то повлиять на Тиберия? Только заступничество Ливии, ничье больше.
Объявленный отъезд Пизона, однако, неожиданно задержался. Стало известно о внезапной болезни Германика. Вскоре, правда, сообщили о происшедшем счастливом повороте болезни. Германик пошел на поправку. Антиохийцы, успевшие полюбить Германика — воистину у него был великий дар народную любовь завоевывать, — решили отметить выздоровление молодого Цезаря праздничным жертвоприношением в благодарность богам, коих о здравии Германика они так молили. Пизон, узнав о готовящейся гекатомбе — праздничном жертвоприношении множества животных, — пришел в крайнее негодование. Поскольку, находясь в Антиохии, он продолжал быть наместником, то властью своей он приказал ликторам своим незамедлительно разогнать и ликующую толпу, собравшуюся на гекатомбу, и самих животных, на заклание на ней обреченных. Животные, спасенные от убоя, могли бы ответствовать легату Сирии благодарственным мычанием, если бы осознали суть происшедшего, а вот антиохийцы оказались огорчены случившимся разгоном и только еще больше прониклись любовью к несчастному Германику. Болезнь его, кстати, возобновилась и на сей раз казалась много опасней.
«Свирепую силу недуга усугубляла уверенность Германика в том, что он отравлен Пизоном: и действительно, в доме Германика не раз находили на полу и на стенах извлеченные из могил остатки человеческих трупов, начертанные на свинцовых табличках заговоры и заклятия и тут же — имя Германика, полуобгоревший прах, сочившийся гноем, и другие орудия ведовства, посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней. И тех, кто приходил от Пизона, обвиняли в том, что они являются лишь затем, чтобы выведать, стало ли Германику хуже».{368}
Можно понять причины уверенности Германика в отравлении, ибо внезапная, непонятная по происхождению болезнь, быстро принимающая роковой характер подобные мысли неизбежно порождала. Ведь он находился в цвете лет, ранее на здоровье никогда не сетовал… И вдруг болезнь, причем болезнь смертельная. Но какие доказательства отравления можно воспринимать всерьез, кроме убежденности самого смертельно больного человека? Приводимые Тацитом доказательства чьего-то колдовства просто анекдотичны и как раз свидетельствуют об обратном. Тому, кто прибегает к надежному яду, незачем подбрасывать в дом жертвы орудия ведовства. И наоборот. Полагать, что люди Пизона соединили в деле истребления ненавистного Германика и колдовство, и яд, совсем уж нелепо. Пизон, к его чести, своего отношения к Германику не скрывал. Он прямо говорил, «что ему придется иметь врагом или отца, или сына, словно иного выхода не было»{369}. Причины столь жесткого выбора легат Сирии не пояснял, но вражду к сыну, Германику, он никогда не скрывал. Неясно, правда, на что он при этом надеялся со стороны отца, Тиберия.
Пока неведомая болезнь добивала Германика, Пизон находился в Селевкии, ожидая исхода. Германик же, ощущая близость кончины, убежденный в виновности ненавистного ему легата и его супруги, оставил предсмертное письмо, в котором прямо обвинил Пизона и Планцину в своей гибели. Об этом он просил своих друзей, которым было передано это прощальное письмо, известить Тиберия и Друза, «отца и брата». Смысл обращения предельно понятен: вот мои убийцы, уготовьте им достойную кару. Передав друзьям письмо, он обратился к Агриппине с мольбой, «чтобы она, чтя его память и ради общих их детей, смирила свою заносчивость, склонилась перед злобной судьбой и, вернувшись в Рим, не раздражала более сильных, соревнуясь с ними в могуществе».{370}
Последняя мольба Германика должна была убедить его супругу не возбуждать к себе неприязни Тиберия и Ливии Августы, коих ее неукротимое честолюбие не раз уже крайне раздразнило. Агриппине следовало учесть предсмертную просьбу мужа.
«Немного спустя он угасает, и вся провинция и живущие по соседству народы погружаются в великую скорбь. Оплакивали его и чужеземные племена и цари: так ласков был он с союзниками, так мягок с врагами; и внешность, и речь его одинаково внушали к нему глубокое уважение и, хотя он неизменно держался величаво и сдержанно, как подобало его высокому сану, он был чужд недоброжелательства и надменности.
Похоронам Германика — без изображений предков, без всякой пышности — придала торжественность его слава и память о его добродетелях. Иные, вспоминая о его красоте, возрасте и обстоятельствах смерти и, наконец, также о том, что он умер поблизости от тех мест, где окончилась жизнь Александра Великого, сравнивали их судьбы. Ибо и тот, и другой, отличаясь благородной внешностью и знатностью рода, прожили немногим больше тридцати лет, погибли среди чужих племен от коварства своих приближенных; но Германик был мягок с друзьями, умерен в наслаждениях, женат единственный раз и имел от этого брака законных детей; а воинственностью он не уступал Александру, хотя и не обладал безрассудной отвагою, и ему помешали поработить Германию, которую он разгромил в стольких победоносных сражениях. Будь он самодержавным вершителем государственных дел, располагай царскими правами и титулом, он настолько быстрее, чем Александр, добился бы воинской славы, насколько превосходил его милосердием, воздержанностью и другими добрыми качествами. Перед сожжением обнаженное тело Германика было выставлено на форуме антиохийцев, где его и предали огню; проступили ли на нем признаки отравления ядом, осталось невыясненным, — ибо всякий, смотря по тому, скорбел ли он о Германике, питал против Пизона предвзятое подозрение, или, напротив, был привержен Пизону, толковал об этом по-разному».{371}
Это панегиристическое описание действительных и мнимых добродетелей Германика Тацитом вызвало в XX в. крайне резкий комментарий британского историка, с каковым трудно не согласиться: «Рассказ Тацита о смерти Германика, включающий последние слова умирающего и патетический призыв к справедливости, не может убедить никого, старше двенадцати лет. Тацит не присутствовал при этом событии. Все, что он рассказывает, он приписывает авторам, которые нам не известны и на сведения которых нельзя полагаться, мы можем судить обо всем лишь по косвенным свидетельствам. Судя по всему, его главы 70-72 списаны с какого-то политического памфлета весьма сомнительной природы, направленного против Тиберия. Подобный трактат, написанный в наши дни, привел бы автора на скамью подсудимых. В нем не содержится ни единого определенного утверждения или прямого факта, он сочинен целиком на пафосе и косвенных намеках, очевидно, для читателей, которым не нужны доказательства… Замечания в начале 73-й главы, сравнивающие Германика с Александром Великим (Македонским), — неприкрытое бесстыдство. Во второй половине текста Тацит возвращается к нормальному стилю, говоря о том, что «труп не имел признаков отравления».{372}
Действительно, сопоставление Германика с Александром Македонским выглядит откровенно нелепо. Один к тридцати трем годам покорил необъятные простоты Азии от Мраморного моря до глубин Индии, другой же к этому возрасту без особого успеха воевал в Германии. Если чему и помешал Тиберий, отозвав Германика с берегов Рейна в Рим, так это очередным неудачам и сомнительным успехам римской армии в затеяной Германиком войне. О покорении же Германии и возврате границы к Эльбе речи и быть не могло. Императорский титул Германика и триумф его менее всего были заслужены военными достижениями. Единственное, что в главе 73 «Анналов» Тацита можно считать объективной информацией и фактом, заслуживающим доверия исследователя, так это сообщение об отсутствии явных признаков отравления на теле Германика. О признаках отравления сообщает Светоний, описывая смерть Германика: «Он на тридцать четвертом году скончался в Антиохии — как подозревают от яда. В самом деле, кроме синих пятен по всему телу и пены, выступившей изо рта, сердце его при погребальном сожжении было найдено среди костей невредимым: а считается, что сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть».{373}
Пена изо рта — признак эпилепсии, а тот, кто находит среди костей сожжённого трупа нетронутое огнём сердце, не заслуживает ни малейшего доверия к своему свидетельству.
Никаких доказательств отравления Германика нет. Другое дело, что нет и внятного объяснения истинных причин его смерти, поскольку неясна природа его последней болезни. Что до вины Пизона — она совершенно недоказуема, и здесь опять-таки можно согласиться с Джорджем Бейкером: «Гней Кальпурний Пизон меньше всего походил на человека, которого можно обвинить в отравлении. Он, скорее, мог открыто пронзить врага мечом».{374}
В день смерти Германика Пизон уже находился за пределами Сирии. Его отплытие было ускорено полученным им предписанием от его смертельно больного врага. Приёмный сын Тиберия предписывал легату Сирии немедленно покинуть вверенную ему провинцию и отказывал ему в своем доверии. Содержание, надо сказать, престранное. В доверии Германик мог отказывать Пизону сколько угодно, но он не имел никаких полномочий удалять его из Сирии. Это было законное право сената римского народа, который и утверждал наместников провинций, и лишал их соответствующих полномочий. По представлению принцепса, разумеется.
Как бы то ни было, но поскольку Пизон, получив письмо Германика, решился отплыть из Сирии, таковое требование в нём, очевидно, было. Легат не мог не понимать его неправомерность, но в сложившейся ситуации счёл за благо удалиться. Корабль его, правда, двигался неспешно, поскольку наместник, зная о смертельном характере болезни Германика (это, собственно, уже было общеизвестно), хотел дождаться развязки.
Известие о смерти Германика Пизон получил на знаменитом своим мрамором острове Кос, куда он прибыл из Селевкии. Траурная весть настолько обрадовала его, что он не счёл необходимым даже формальную внешнюю скорбь. Устраивая жертвоприношения и посещая храмы, он не скрывал своих истинных чувств. Планцина же вообще облачилась в нарядную одежду, сменив траурное платье, которое она носила в знак скорби по своей недавно скончавшейся сестре.
Но оставался главный вопрос: как быть теперь с наместничеством в Сирии? Когда Пизон отплыл из Селевкии, то в Антиохии оставался Германик, пусть и смертельно больной. Теперь же важнейшая провинция вообще была без высшего представителя римской власти, что представлялось совершенно нетерпимым. Потому собравшиеся в Антиохии легаты, командующие легионами, и пребывавшие в Сирии сенаторы в связи со смертью Германика и отплытием Пизона просто вынуждены были избрать временного до официального решения императора и сената наместника этой важнейшей провинции. Надо сказать, что с учётом случившегося немногие стремились к этому назначению. Двое претендентов, однако, нашлось. Это были Вибий Марс и Гней Сенций. Они спорили между собой довольно долго, пока Марс не уступил большей настойчивости Сенция., сославшись на уважение к его более почтенному возрасту. Сенций немедленно поддержал старания друзей Германика, собиравших доказательства его отравления. А те вели себя так, словно Пизон и Планцина уже были доказательно изобличены в ужасном преступлении отравления сына правящего императора и готовились предъявить таковое обвинение. Сенций, которого поощряли и понукали верные памяти Германика Вителлий, Вераний и другие, даже отправил в Рим некую Мартину, подругу Планцины, чрезвычайно ею любимую, имевшую известность как смесительница ядов.
Действия Сенция вполне понятны. Если Пизон изобличён как отравитель Германика вкупе со своей супругой, то его права наместника Сирии не выглядят самозванством. В ином случае, если Пизон просто на время покинул Сирию и никакого отношения к смерти Германика не имел, то появление нового легата провинции Сенция — явный мятеж против законного наместника. А Гней Сенций Сатурнин, не без труда добившийся власти наместника, так просто с ней расставаться не хотел, а уж быть обвинённым в мятеже и подавно.
Что же в эти дни делал сам Пизон, пока Марк Вибий Марс и Гней Сенций Сатурнин оспаривали его законное место?
Когда на Косе стало известно о смерти Германика и появлении в Антиохии нового наместника, Пизон созвал совещание, должное определить дальнейший ход его действий в сложившейся малоприятной обстановке. Выяснилось, что не все в Антиохии на стороне Германика и его окружения. Даже враждебный к Пизону Тацит сообщает, что на Кос к легату стекались центурионы из Сирии, убеждавшие его в полной готовности легионов поддержать законного наместника.{375} Все они справедливо напоминали Пизону, что никто не лишал его наместничества, а законность Сенция откровенно сомнительна.
Здесь должно напомнить, что Пизон прилагал в своё время немало усилий для завоевания популярности в сирийских легионах: «Прибыв в Сирию и встав во главе легионов, щедрыми раздачами, заискиванием, потворством самым последним из рядовых воинов, смещая вместе с тем старых центурионов и требовательных трибунов и назначая на их места своих ставленников или тех, кто отличился наиболее дурным поведением, а также терпя праздность в лагере, распущенность в городах, бродяжничество и своеволие воинов в сельских местностях, он довёл войско до такого всеобщего разложения, что получил от толпы прозвище «Отца легионов». Да и Планцина не держалась в границах того, что прилично для женщин, но присутствовала на учениях всадников, на занятиях кадет, поносила Агриппину, поносила Германика, причём кое-кто даже из добропорядочных воинов изъявлял готовность служить ей в кознях, так как ходили смутные слухи, что это делается не против воли самого принцепса».{376}
Конечно, едва ли заслуживают доверия слова Тацита о предпочтении Пизоном худших из воинов лучшим просто назло Германику, но произведённая ротация офицерского состава легионов, разумеется, проведена была, и смысл её очевиден: это должны быть новые люди, преданные, прежде всего, Пизону и отдающие ему предпочтение перед Германиком. Ослабление дисциплины, очевидно, имело место, ибо, как мы увидим, таковое обвинение ему в Риме будет предъявлено. Что же касается поведения Планцины, то она откровенно подражала той самой Агриппине, которую так ненавидела. Что ж, врага должно бить его же оружием. Вот и появляется Планцина на военных учениях, вот и общается с легионерами. Кстати, небезуспешно, если даже самые добропорядочные воины готовы ей служить. А вот если говорить о причине слухов, порочащих имя самого принцепса, поощряющего якобы такие действия Пизона и его супруги, то виновник этого сам Тиберий, Обычному человеку сложно самому разобраться в тонких замыслах принцепса, для собственной безопасности создающего систему сдержек и противовесов. Для него очевидно одно: если Тиберий поставил Пизона во главе Сирии, то, значит, он к нему расположен. Потому то, что творит Пизон, заранее одобрено на Палатине.
Значит, Пизон мог надеяться на поддержку всё ещё подчинённых ему по закону легионов.
На совещании у Пизона мнения его друзей и близких разделились. Сын его Марк Кальпурний Пизон призывал отца немедленно поспешить в Рим, дабы встретиться с Тиберием, объяснив ему происшедшее раньше, нежели это сделают его враги. Вздорных обвинений в отравлении Германика, никем не доказанных и потому являющихся пустой болтовнёй, бояться не должно. Молодой человек справедливо указывал отцу, что возвращение в Сирию как раз и чревато большими опасностями. Гней Сенций Сатурнин — опытный воин и вполне в состоянии организовать вооружённое противодействие возвращению Пизона. А это уже гражданская война. Нельзя к тому же не учитывать свежую память в легионах о Германике и глубоко укоренившуюся в военной среде преданность Цезарям. А Германик-то был Юлий Цезарь.
Послушай Пизон сына — кто знает, как обернулось бы дело. Но он предпочёл совет близкого друга Домиция Целера, выглядевший, на первый взгляд, и более решительным, и более перспективным. Целер упирал на следующее: «Пизон, а не Сенций поставлен правителем Сирии, и ему вручены фасцы, преторская власть и легионы. Если туда вторгнется враг, то кому же ещё отражать его силой оружия, как не тому, кто получил легатские полномочия и особые указания? Со временем толки потеряют свою остроту, а побороть свежую ненависть чаще всего не под силу и людям, ни в чём неповинным. Но если Пизон сохранит за собой власть, укрепит свою мощь, многое, что не поддаётся предвидению, быть может, обернётся по воле случая в лучшую сторону». Или мы поторопимся, чтобы причалить одновременно с прахом Германика, чтобы тебя, Пизон, невыслушанного и не имевшего возможности отвести от себя обвинение, погубили бы при первом же твоём появлении рыдания Агриппины и невежественная толпа? Августа — твоя сообщница, Цезарь благоволит к тебе, но не гласно: и громче всех оплакивают смерть Германика те, кто наиболее обрадован ею».{377}
Слова Домиция Целера также содержали немало истинного. Рыдания Агриппины, шесть осиротевших детей, римская толпа, обожающая Германика и истерически скорбящая о нём, — всё это реалии, для Пизона несущие сильнейшую опасность. Особенно отметим известную Целеру симпатию Ливии к Пизону. Если благоволение Тиберия к своему другу славный Домиций деликатно именует «негласным», то Ливию Августу называют даже «сообщницей», что очень сильно сказано. Если верить Тациту, конечно. Но вот возможность возвращения Пизоном наместничества в Сирии Целер явно переоценил. Марк Кальпурний Пизон оказался много ближе к истине.
Пизон, к своему несчастью, в сложившемся положении был человеком, как раз склонным к самым решительным мерам. Потому он без колебаний принял совет друга, а не сына. Возможно, здесь сыграла свою роль ложная в этом случае отцовская гордость.
Для начала он направил письмо Тиберию, где обвинил Германика в попытке осуществления государственного переворота, что и послужило причиной его, Пизона, высылки из Сирии. Тут же он обвинил Германика в высокомерии и чрезмерно роскошном образе жизни. Далее он сообщал о своей готовности с прежней преданностью возглавить свою провинцию и взять на себя попечение о находящихся в ней легионах. Так он надеялся обезопасить себя на случай вооружённого сопротивления войск, верных Гнею Сенцию Сатурнину. Они, а не верные Пизону воины являются мятежниками. Пизон просто восстанавливает свои законные полномочия.
С юридической точки зрения Пизон, конечно же, был совершенно прав. Германик не имел права лишать его полномочий и вынуждать к отъезду. Кстати, находись он в день смерти его в Антиохии, ни о каком новом легате Сирии речи бы не было. Просто прах Германика отправили бы на родину вместе со всей семьёй покойного, а Пизон бы оставался наместником во главе провинции и командующим четырьмя легионами. Слухи о его роли в гибели Германика, конечно, всё равно бы распространились, но кто бы посмел отправить в Рим официальное обвинение? Правда, возвращение Агриппины в Рим, залитый слезами толпы, скорбящей по Германику, в любом случае таило для Пизона сильнейшую опасность.
С Агриппиной Пизон повстречался у южных берегов Малой Азии, когда его корабли встретились с кораблями, сопровождавшими вдову Германика в Италию. Встреча эта едва не переросла в морское сражение, ибо обе стороны незамедлительно схватились за оружие. Но поскольку ни один из противников не был уверен в успехе, всё ограничились заурядной перебранкой. Вибий воспользовался этим и вызвал Пизона в Рим для судебного разбирательства. Пизон ответил ему с самым насмешливым видом, что не замедлит прибыть в столицу, как только претор, ведающий делами об отравлении, назначит день явки подсудимому и обвинителям. Тем самым он указывал Вибию на совершенную незаконность его требований и давал понять, что ему известно о характере обвинения, которое измыслили в стане Агриппины.
Флотилия Агриппины продолжила свой путь в Италию, куда должно было доставить урну с прахом Германика, Пизон же предпринял попытку вернуть себе сирийское наместничество. И здесь его действия потерпели полную неудачу. Домиций Целер, отправленный им вперёд, не сумел привлечь на сторону Пизона VI легион, стоявший на зимних квартирах у сирийского города Лаодикеи. Легионеры сохранили верность преданному Германику легату Силию. Сам Пизон, хотя и собравший под своими знамёнами около легиона воинов, также успеха не стяжал. Гней Сенций Сатурнин, многоопытный военачальник, не только быстро собрал войска для противодействия Пизону, но и успел объявить, что Пизон поднимает оружие на величие императора и на Римское государство.{378} Таким образом, он смог представить вполне законные действия Пизона по восстановлению своих прав наместничества в Сирии как мятеж против государства и его правителя. Значит, если Пизон борется за свои права, то Сенций защищает дело Тиберия. Ход умный и принесший успех.
Пизону удалось занять сильную крепость Келендерий в соседней с Сирией Киликии, но это оказался единственный успех. В вооружённом столкновении его войска с силами Сенция победили последние. Флот не поддержал Пизона, и положение его в Келендерии быстро стало безнадежным. Когда же воины Сенция успешно пошли на приступ, то Пизону осталось только позаботиться об относительно почётной сдаче. Он просил дозволить ему оставаться в крепости, пока Тиберий не решит, кто же законный наместник Сирии. Сенций, однако, решительно отклонил просьбу побеждённого соперника. Пизону лишь предоставили корабли для безопасного возвращения в Рим.
Итак, следование совету Домиция Целера оказалось для Пизона роковым. Наместничества он не вернул, но стал виновником пролития римской крови римским же оружием. События у Келендерия были настоящей гражданской войной, пусть и совсем малого масштаба. А ведь уже полвека со времени последней войны Октавиана с Марком Антонием римляне не сражались с римлянами. И то, что инициатива случившегося на совести Пизона, сомнений ни у кого не вызывало. Очевидно, презрительно относясь к лживому обвинению в отравлении Германика, Пизон, уповая на сохранившуюся формально законность своего наместничества, сам не заметил, что действиями своими дал в руки врагов сильнейшее оружие. От обвинения в попытке развязать гражданскую войну ему ныне оправдаться было невозможно.
Что же в это время происходило в столице империи? Там смерть Германика вызвала настоящую массовую истерию: «В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы, опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу домашних ларов, некоторые подкидывали новорожденных детей. Даже варвары говорят, которые воевали между собою или с нами, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем: некоторые князья отпустили себе бороду и обрили головы жёнам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура. А в Риме народ, подавленный и удручённый первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда, уже вечером, неизвестно откуда вдруг уже распространилась весть, что он опять здоров, то все толпой с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты; сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон:
«Жив, здоров, спасён Германик:
Рим спасён и мир спасён!»
Когда же, наконец, заведомо стало известно, что его уже нет, то никакие увещевания, никакие указы не могли смягчить народное горе, и плач о нём продолжался даже в декабрьские праздники».{379}
Декабрьские праздники в Риме — это Сатурналии, самые весёлые и радостные, самые любимые римлянами торжества. Они были посвящены богу посевов Сатурну, давшему людям пищу и правившему ими во время «золотого века». А в «золотом веке» все люди были равны и совершенно счастливы. Женой Сатурна была богиня богатой жатвы One, а сыном их был бог-громовержец Юпитер. В память о «золотом веке» в Риме в эти дни на семь дней с 17 декабря возвращалось всеобщее равенство. Рабы и хозяева пировали рядом, равным образом угощаясь. Более радостных и беззаботно весёлых дней в Риме не бывало. И вот, при известии о смерти Германика, римляне, может быть впервые в своей многолетней истории, предпочли веселью скорбь. Выходит, популярность Германика действительно носила исключительный характер. Не должно удивляться и столь крайним проявлениям скорби римского народа, как швыряние камней в храмы, сокрушение алтарей богов. Римская религия допускала гнев на богов, обманувших ожидания жертвователей. Во здравие Германика римляне принесли множество жертвоприношений. Смерть же его стала вопиющим опровержением важнейшего римского религиозного постулата: «Do ut des» (Даю, чтобы ты дал). Потому имели право римляне негодовать на богов, пренебрегших их щедрыми пожертвованиями и не уберегших всенародно обожаемого Германика от смерти. Гнев на богов вовсе не отменял их почитания. Да и чувства римлян могли быстро меняться. Как очевидно из приведённого текста Светония, как только пришла весть о выздоровлении Германика, славные квириты немедленно заполнили Капитолий жертвенными животными и едва не оставили главный храм столицы без дверей. Надо полагать, весть о смерти Германика вызвала новый град камней в храмы и сокрушение алтарей бесчувственных богов.
Что же касается скорби варваров и парфянского царя Артабана, то последний действительно отдал дань памяти умершей царственной персоне соседней державы — монаршья солидарность, а ключевым словом к описанию печалей и странных обращений со своими бородами и волосами жён варварских правителей является постоянно встречающееся у Светония осторожное «говорят».
Истерические проявления обожания Германика и памяти о нём римской толпы не могли, разумеется, понравиться Тиберию. Но гораздо худшим было другое: случившаяся трагедия возбудила в Риме политические настроения, каковые обоснованно воспринимались как враждебные. Обратимся к Тациту:
«А в Риме, лишь только стали доходить вести о болезни Германика… воцарились общая скорбь и гнев, а порой прорывались и громкие сетования. Для того, очевидно, и сослали его на край света, для того и дали Пизону провинцию; вот к чему привели тайные совещания Августы с Планциною. И сущую правду говорили старики относительно Друза: не по нраву пришлась властителям приверженность к народоправству их сыновей, и их погубили не из-за чего-нибудь иного, как только за то, что они пожелали вернуть римскому народу свободу и уравнять всех в правах. Весть о смерти Германика настолько усилила в толпе эти толки, что прежде указа властей, прежде сенатского постановления всё погружается в траур, пустеют площади, запираются дома. Повсюду безмолвие, прерываемое стенаниями, нигде ничего показного; если кто и воздерживается от внешних проявлений скорби, то в душе горюет ещё безутешнее. Случилось так, что купцы, выехавшие из Сирии, когда Германик был ещё жив, привезли более благоприятные вести о его состоянии. Этим вестям сразу поверили, и они тотчас же распространились по всему городу; и всякий, сколь бы непроверенным ни было то, что он слышал, сообщает добрую весть каждому встречному, а те передают её, приукрашивая от радости, в свою очередь, дальше. Люди носятся по всему городу, взламывают двери храмов, и ночь немало способствует их легковерию, так как во мраке всякий скорее поддаётся внушению. Тиберий не пресекал ложных слухов, предоставив им рассеяться с течением времени; и народ погрузился в ещё большую скорбь, как если бы Германик был отнят у них вторично».{380}
Тиберий достаточно мудро не пресекал многочисленные ложные слухи. Думается, ложными здесь справедливо считать не только слухи, купцами из Сирии завезённые, об улучшении здоровья Германика. Главной ложью было обвинение Тиберия в злом умысле при отправке Германика на Восток, да и слухи о тайных совещаниях Ливии с Планциною, якобы решившие участь любимца народа, ничуть не более правдивы. Что до приверженности потомков Друза к древнему римскому народоправству, то если Друз, младший брат Тиберия, по слухам, как бы был к таковому привержен, то сын его и племянник принцепса Германик не давал ни малейшего повода считать его поклонником покойной республики. Наконец, Август никак не мог быть погубителем Друза, погибшего из-за строптивой лошадки. Да и Тиберий совсем не на гибель посылал Германика на Восток. И уж никак это не была ссылка на край света: наместник всех заморских провинций — это полномочный представитель императора в важнейших и богатейших владениях Римской империи. И дела ему были поручены наиважнейшие — посадить на трон Армении римского ставленника, урегулировать отношения с грозной Парфией. И с тем, и с другим Германик, к чести своей, как мы помним, справился. Сложнее, конечно, с Пизоном. Он был явным противовесом Германику, но никак не предназначался для убийства второго лица империи. А уж если говорить о любви к старинному народоправству, о тоске по утраченной республике, то здесь как раз должно вспомнить именно Пизона, таковых взглядов и убеждений особо не скрывавшего. Можно вспомнить и его выпад против Германика при приёме даров царя набатеев. Выпад как раз в духе поборника истинно римской традиции, чуждой монархической мишуре. Таким образом, все слухи, винившие Тиберия в смерти Германика, были ложными от первого слова до последнего, но в условиях охватившей Рим натуральной истерии по Германику подтвердилась одна мрачная истина: чем чудовищней ложь, тем охотнее ей верят. Тиберий правильно вёл себя в сложившейся ситуации. Всякие попытки опровержения чудовищных слухов только способствовали бы их усилению и убедили бы многих в их правдивости. Преследовать же злонамеренных болтунов — дело совсем уж бессмысленное, ибо их множество, да и при таких настроениях не только римской толпы, но и старой аристократии, нелепо возведшей покойного Германика в приверженцы народоправства, было себе во вред. Тиберий это прекрасно понял.
О явной ненормальности, царившей тогда в Риме и охватившей все слои общества от пролетариев до сенаторов, свидетельствуют невиданные почести, изобретенные «отцами отечества» для увековечения памяти покойного. Сенат здесь явно ориентировался на общественные настроения, даже не задумываясь, насколько их разделяет правящий император. Здравомыслие, похоже, вконец отказало сенату, когда было внесено предложение поместить большой золотой щит с изображением Германика в библиотеке Палатинского дворца, где находились медальоны с изображением величайших римских писателей и ораторов. Германик, правда, не был чужд литературному творчеству. Он пробовал себя в роли сочинителя комедий на греческом языке. Находясь в Афинах, Германик завершил стихотворный перевод поэмы Арата «Феномены». До него в стихах «Феномены» переводили великие Цицерон и Овидий. Посетив руины Трои, Германик по-гречески и на родной латыни написал стихи, посвященные памяти Гектора: «Гектор, сын Марса, если позволят, чтобы речи мои достигли тебя, утешься в этой земле, твои потомки за тебя отомстили, твоя родина Илион снова ожила и стала известной, хотя и не столь храброй, но такой же дорогой Марсу; скажи Ахиллу, что все его Мирмидоняне убиты и Фессалия была порабощена славными потомками Энея».{381}
Эти глубоко патриотические стихи на двух языках были выгравированы на плите, установленной, как считалось, на могиле троянского героя.
В Риме было немало любителей-литераторов, писавших на обоих языках. Пробовал себя в литературе и Август, и Тиберий писал стихи как по-гречески, так и по-латыни. Но на звание столпов римской литературы они, люди разумные, никогда и не думали претендовать. Тиберий, хладнокровно взиравший на невиданное усердие трудов сената по увековечиванию памяти племянника, на сей раз не выдержал. Человек высокообразованный, прекрасный знаток греческой и римской литературы, он не мог стерпеть такого профанирования звания великого поэта и оратора. Он решительно отказал сенату в согласии на золотой медальон Германика, разрешив, правда, включить его обычный медальон в Палатинскую галерею. Так не стал Германик посмертно гордостью римской поэзии, но в число известных литераторов всё же вошёл. «Итак, мемориальная доска сохранила прежний вид, но Германик, по крайней мере официально, стал числиться среди классиков, где мы теперь напрасно пытались бы его отыскать».{382}
Впрочем, сам Германик не ответственен за доведение славными отцами римского народа известной римской поговорки «De mortuis aut bene, aut nihil» (О мёртвых либо хорошо, либо ничего) до совершеннейшего идиотизма. При жизни он на великую литературную славу не претендовал, хотя с музами поэзии и дружил.
Самое любопытное во всей истории с посмертным прославлением Германика это то, что менее всего оно связано с действительными заслугами. Они, конечно, у него были, но едва ли их можно посчитать выдающимися. Он неплохо проявил себя в подавлении Паннонского восстания, но сражался там под знамёнами Тиберия. Когда же он стоял во главе рейнских легионов, то при всей высказанной им твёрдой верности правящему принцепсу, «Тиберий не мог быть доволен Германиком, оказавшим много слабости в подавлении бунта. Германик соглашается на требования мятежников, ограничивает время службы, допускает самовольные казни, даже междоусобную битву. Блестящие поражения неприятеля при Марсорских селениях не заслуживают стольких явных ошибок».{383} Что до войны с германцами, на три года растянувшейся, то она принесла Риму прежде всего большие людские, материальные и финансовые потери, совсем немного славы и никаких приобретений.{384}Успешней он проявил себя на Востоке. Понтийского царевича Зенона под именем Артаксия Германик на престоле Армении утвердил, переговоры с Парфией вёл достойно, хлебный кризис в Египте, пусть и нарушив при этом указ Августа, успешно разрешил. Заслуги, конечно, заслуги немалые, но на звание великих явно не притязающие. В чём же причина такой невиданной любви в Риме к Германику, явно сверх всяких действительных заслуг его превозносящей? Многое, конечно, объясняет его происхождение — Друза, брата Тиберия, в народе любили, а сенаторы и иные римские сторонники республики даже возлагали на него свои надежды. Личные качества Германика также были превосходны. Молодой красавец, приветливый, доброжелательный, в человеческом плане безукоризненно порядочный, умевший нравиться людям. Такой человек может завоевать популярность даже без особых стараний, что, похоже, и случилось. Наконец, для многих он выглядел желанной альтернативой пожилому, угрюмому Тиберию, никогда не снисходившему до заигрывания с народом. Не забудем о счастливой семейной жизни Германика. Любящий и любимый муж, отец шестерых детей — троих сыновей и трёх дочерей. Достойная в глазах римлян, просто образцовая семья. Всё это справедливо добавляло ему любви и народа, и верхов римского общества. В нём могли видеть будущего безукоризненного принцепса, вовсе не обязательно желая зла Тиберию. Но в силу непростого обретения Тиберием как права наследования, так и самой высшей власти, ему не могла ласкать душу чья-либо популярность и уж тем более человека, занимающего второе место в империи, пусть сам этот человек был ему образцово верен, что убедительнейшим образом доказал. Столь же пылкое оплакивание ушедшего в царство мёртвых приёмного сына, каковое, не оглядываясь на принцепса, горячо поддержал сенат, показывало Тиберию сколь многочисленные ряды его недоброжелателей может сплотить тот, кто, прикрываясь памятью о Германике, пожелает оспорить у него высшую власть. Не зря ведь так быстро распространились лживые слухи о причастности Тиберия к смерти Германика. Кто может стать центром притяжения всех оппозиционных правящему принцепсу сил — догадаться было совсем не сложно. Это была Агриппина, мать шестерых детей Германика.
Скорбящая вдова — не должно подвергать сомнению глубокую искренность её скорби — сделала всё, чтобы прибытие её в Италию произвело наибольшее впечатление на римлян. Ни разу не прервав плаванья по бурному зимнему морю, Агриппина внезапно делает остановку на острове Керкира близ калабрийского побережья Италии. Там она проводит несколько дней под предлогом восстановления душевных сил. Думается, это было очевидное продуманное лукавство. Прибыв в Италию без предварительного известия о точной дате прибытия, она рисковала застать в порту Брундизия немного людей, и встреча её на родной земле оказалась бы слишком скромной, не производящей на римский народ должного незабываемого впечатления. А вот, когда она на несколько дней задержалась на Керкире, и в Италии стало известно о скором её прибытии в Брундизий — самую удобную гавань для высадки плывущих в Италию с Востока кораблей, встреча Агриппины оказалась более чем впечатляющей: «Едва флот показался в открытом море, как толпой заполняются не только гавань и набережные: люди облепляют укрепления и крыши домов, они всюду, откуда открывается вид на далёкое расстояние, и, погружённые в печаль, спрашивают друг друга, как пристойно встретить сходящую с корабля Агриппину — безмолвием или каким-либо возгласом, и всё ещё оставалось нерешённым, что здесь уместнее, когда флот стал медленно подходить к месту причала; не весело и размашисто, как принято в таких случаях, заносили вёсла гребцы, но всё было проникнуто глубокой печалью. Когда же, сойдя на берег вместе с двумя детьми и погребальной урной в руках, Агриппина вперила взор в землю, раздался общий стон, и нельзя было отличить, исходят ли эти стенания от близких или от посторонних, от мужчин или женщин; но встречающие превосходили в выражении своего ещё свежего горя измученных длительной скорбью спутников Агриппины».{385}
Нельзя не согласиться, что «тщательно спланированное появление Агриппины было настоящим театральным представлением».{386}
Тиберий повелел отдать Германику все должные почести, однако ни сам он, ни Ливия Августа на похороны не явились. Императору было известно настроение множества римлян — от самых низов и до высшей знати. Люди эти прямо винили принцепса и его мать в гибели Германика. И долго те, кто не разделял эту крайнюю точку зрения, были убеждены, что Тиберий обрадован смертью Германика. Важно было и первое, и второе, но вразумлять толпу, доверившуюся пусть и самым нелепым слухам, дело неблагодарное и безнадёжное. Потому и не показались Тиберий с Ливией в народе. Не было в этом ни лицемерия, ни боязни унизить своё величие, о чём пишет Тацит.{387} Было здравомыслие, вытекавшее из верной оценки происходящего. Не приняла участия в похоронах сына и мать его Антония. Скорее всего, ей помешало нездоровье, но многие увидели в этом злую волю Тиберия.
Похороны прошли при огромном стечении народа. Прах Германика был захоронен в гробнице Августа. Печальная церемония отнюдь не остановила в народе разговоры, для Тиберия не самые желанные: «Ничто, однако, так не задело Тиберия, как вспыхнувшая в толпе любовь к Агриппине: люди называли её украшением родины, единственной, в ком струится кровь Августа, непревзойдённым образцом древних нравов, и, обратившись к небу и богам, молили их сохранить в неприкосновенности её отпрысков и о том, чтобы они пережили их недоброжелателей».{388}
Молитва за детей Агриппины одновременно была направлена против Тиберия и Ливии Августы, поскольку именно в них видели главных недоброжелателей семьи Германика! Не могло не насторожить Тиберия и упоминание о прямом родстве с Августом и самой вдовы и, соответственно, её детей. Для дальнейших судеб высшей власти в империи это имело особое значение. Ведь пока жив был Германик, то его права на первоочередное наследование императорской власти были неоспоримы. Теперь же главным наследником и единственным оставался Друз, сын Тиберия. Более того, в эти скорбные для многих и многих римлян дни у Тиберия появился замечательный повод для великой радости: у его родного сына родилась двойня, двое сыновей. Один из близнецов получил имя Тиберия, подобно деду, другого стали именовать Германиком Младшим. Женою Друза была сестра Германика Ливия, обычно именуемая Ливилла или Ливия Ливилла. Император был откровенно счастлив рождением близнецов. Он высоко почитал Кастора и Поллукса, божественных близнецов Диоскуров, и в появлении сразу двух внуков увидел для себя самое доброе знамение.{389} Он немедленно поделился радостью с сенатом, подчеркнув, «что ни у кого из римлян такого сана не рождались до этого близнецы».{390} Сенат, поглощённый скорбью о Германике, радости своего принцепса разделить не сумел, чем привёл Тиберия в немалое огорчение. В народе же, обожавшем Агриппину, появление сразу двух сыновей у Друза вызвало опасение за дальнейшую судьбу потомства Германика. При жизни Германика ничто не омрачало дружбы двух сонаследников Тиберия. Сын родной и сын приёмный были замечательно дружны, посрамляя все интриги Палатинского двора. Теперь же, когда Друз остался единственным наследником, а рождение близнецов ещё более укрепляло его линию наследования, то и сама Агриппина, и её сторонники не могли не обеспокоиться судьбой трёх сыновей Германика. Ведь они, Цезари, кровные правнуки божественного Августа, тоже вправе были мечтать о высшей власти в империи. А то, что Агриппина решительно желала именно этого, сомнений ни у кого не вызывало. Прекрасно понимал это и сам Тиберий. Он не забыл, как она с маленьким Гаем Цезарем Калигулой на руках встречала на рейнском мосту возвращавшиеся легионы Авла Цецины, как в Египте принимала она почести, подобно Августе. Сомневаться во властных амбициях такой неординарной женщины не приходилось. Наконец, перед глазами Агриппины был живой пример Ливии, сумевшей привести своего сына к высшей власти в Риме. И этого Тиберий не мог не понимать. Сейчас, когда Друз стал единственным наследником, преимущественные права его потомства были очевидны. Но было и очевидно, что Агриппина с мечтой своей не расстанется, а прямым потомством божественного Августа пренебрегать не должно. Острейшая политическая борьба на Палатинском холме стала неизбежной. Но все повороты её зависели прежде всего от Тиберия, твёрдо и уверенно высшую власть в руках своих держащего.{391}
Траур по Германику завершился особым эдиктом Тиберия, напомнившим римскому народу, что пора обрести душевную твёрдость. В качестве замечательных исторических примеров он привёл божественного Юлия, потерявшего в своё время единственную дочь, и божественного Августа, похоронившего двух своих внуков. «Правители смертны — государство вечно» — этой неоспоримой сентенцией завершил Тиберий свой эдикт, напоминая римлянам, что близится замечательное празднество в честь Великой Матери, богини Кибелы или Реи. Как мы помним, славная представительница рода Клавдиев некогда сняла с мели на Тибрском броде корабль со святынями этой могущественной богини.{392}
В положенное время траур завершился. Рим вернулся к обычной жизни, Тиберий — к делам государственным. Друз, ныне единственный наследник отца, отправился к своим легионам в Иллирик. Но об обвинении Пизона в отравлении всенародного любимца его противники отнюдь не забыли. То, что бывший легат Сирии вполне благоразумно не торопился с возвращением в столицу, его враги преподносили как очевидное коварство, с целью уничтожить улики своего преступного деяния. Да тут ещё и та самая Мартина, в коей видели главную сообщницу-отравительницу, внезапно скончалась, едва ступив на италийскую землю в Брундизии. Признаков отравления, правда, не было обнаружено, но в убранных узлом её волосах действительно нашли припрятанный яд. Для кого он предназначался, и зачем имела его при себе предполагаемая сообщница Пизона и Планцины, выяснить не удалось. Было очевидно, что к смерти в Брундизии Пизон никакого отношения иметь не мог. Но слухи упорно называли его имя.
Здраво оценив сложившуюся ситуацию как крайне для себя неблагоприятную, Пизон разработал следующий план действий: своего сына Марка он отправил в Рим для объяснения с Тиберием, надеясь, что молодой человек с незапятнанной репутацией сможет смягчить сердце императора. Сам же он из провинции Ахайя (Греции) прибыл в Иллирик, где встретился с Друзом.
Тиберий, подчёркивая свою непредвзятость, радушно принял Марка Кальпурния Пизона и щедро одарил его. Так он обычно принимал сыновей знатных римских сенаторов.{393} Сам аристократ до мозга костей, Тиберий не мог не испытывать особых симпатий к представителям высшей знати. Естественно, если они были ещё и лояльны к его власти. Молодой Пизон самым старательным образом это и демонстрировал во спасение своего отца. Таким образом его миссия могла быть воспринята удачно завершившейся. Самому же Гнею Кальпурнию Пизону повезло много меньше. Друз уклонился от встречи с Пизоном наедине и в присутствии своего окружения высказался достаточно жёстко: «если обвинения против него справедливы, то никто не принёс ему столько горя, как он; впрочем, он, Друз, предпочёл бы, чтобы они оказались пустыми и лживыми и смерть Германика не привела к чьей-либо гибели».{394}
Возможно, Друз заранее получил от Тиберия инструкции относительно поведения в этом смутном и непредсказуемом по последствиям деле.{395}
Из Иллирика Пизон прибыл, наконец, в Италию. Направляясь в Рим по Фламиниевой дороге, он нагнал легата, который следовал из Паннонии сначала в столицу, а далее в Африку, где он, согласно приказу Тиберия, должен был усилить стоявшие там римские войска: война с Такфаринатом ещё не была завершена. Немедленно пошли разговоры, что Пизон не зря часто показывался идущим походным маршем войскам. Думается, это был очередной злонамеренный слух, ибо не мог Пизон даже замышлять вооружённого сопротивления Тиберию. Наоборот, он всем видом своим старался показать полнейшее своё спокойствие, уверенность в правоте и неизбежное торжество справедливости. Верная же памяти Германика толпа и многочисленные недоброжелатели Пизона в верхах римского общества, не исключая и сената римского народа, воспринимала спокойную уверенность в себе Пизона и Планцины как особо наглое поведение заведомых преступников.
Свой путь в столицу Пизон завершал по Тибру. Корабль его причалил в месте, крайне неудачном, если исходить из настроений множества римлян: причал находился близ мавзолея Августа, где совсем недавно был погребён прах Германика. К тому же был разгар дня, берег был заполнен множеством людей. Пизон, верный заранее обдуманному образу поведения, прошествовал вместе с Планциною, всем своим видом изображая весёлость. Пизона встречали его многочисленные клиенты, за Планциной следовала целая вереница женщин. Дом Пизона к встрече хозяев был празднично украшен, на пиршество в честь возвращения бывшего легата собрались многочисленные гости. А поскольку дом Пизона находился в самом центре Рима, близ форума, на возвышенном месте, то полюбоваться происходящим в нём могли тысячи римлян. Учитывая настроение этой массы народа, происшедшее только распалило ненависть к Пизону. Тиберий не мог не знать об этом, и в предстоящем разбирательстве общественное мнение играло роковую роль, в независимости от справедливости этого мнения.
Враги Пизона идеально подготовились к предстоящему разбирательству, и дело по обвинению его было разыграно как по нотам. На следующий же день по прибытию Пизона с Планциной в Рим Луций Фульциний Трион, имевший заслуженную славу доносчика, вдруг потребовал, чтобы Пизон держал ответ за своё злодеяние — отравление Германика — перед консулами. Тут же соратники Германика Публий Вителлий, Квинт Вераний и другие заявили, что Трион — лицо постороннее, а они сами вовсе не обвинители, но только свидетели и в качестве таковых готовы выполнить данное ими умирающему Германику поручение. Трион тут же отказался от своего требования, но немедленно добился разрешения обвинить Пизона в других его преступлениях. Именно они, кстати, и оказались в итоге роковыми для злосчастного легата. А всё расследование должен был бы взять на себя принцепс, со времени Августа обладавший высшей судебной властью. Худшего варианта для Тиберия быть не могло. Умело всё просчитав, поклонники Германика вынуждали Тиберия, дабы избежать при уже наводнивших Рим слухах о его причастности к гибели приёмного сына обвинений ещё и в потворстве его убийцам, принять их сторону. Но обмануть императора не удалось. Тиберий прекрасно понимал трудность расследования, знал о ходивших по Риму враждебных ему слухах. Потому, выслушав в присутствии нескольких приближённых как нападки обвинителей, так и просьбы обвиняемых, принцепс полностью передал дело Пизона в сенат. Так с одной стороны император очередной раз выразил полнейший респект сенату римского народа, соблюдая его старинные права, а с другой на плечи же сенаторов была переложена ответственность за исход многосложного и опасного для престижа правителя империи дела. Надежды Пизона на Тиберия не оправдались. Если он полагал, что власти принцепса достаточно для справедливого суда, игнорирующего предвзятую враждебность многих сенаторов и народной толпы к обвиняемому, то Тиберий решил иначе. И совсем уж напрасно мог надеяться Пизон на заступничество Ливии Августы. Она не вступилась за Пизона, зная общее настроение в Риме. Да и Тиберий едва ли обрадовался бы такому заступничеству.
Положение в столице накануне процесса Пизона становилось крайне напряжённым. Всё, что с ним не было связано, отходило на второй план. Достойно изумления, но из-за этого судебного разбирательства было отложено триумфальное вхождение в Рим Друза. А ведь оно было даровано сенатом сыну Тиберия за причастность к выдающимся успехам римской политики в Германии: переходу царя маркоманов Марабода в римские владения. Не взирая на значимость события, почести сенатом были на время отложены. Друз въехал в Рим безо всякой торжественности, словно вернувшийся из обычной отлучки. Всё внимание римлян было обращено на готовящийся процесс.
Крайне скверным предзнаменованием для Пизона послужил отказ рядовых сенаторов Луция Аррунция, Азиния Галла, Эварнина Марцелла, Публия Виниция и Секста Помпея выступить на суде в его защиту. Ему, правда, удалось уговорить трёх человек — Мания Лепида, Луция Пизона и Ливинея Регула — стать его защитниками, но история с отказом пятерых произвела соответствующее, явно не лучшее для Пизона впечатление на сенат.
«Рим проникся настороженным ожиданием: насколько друзья Германика окажутся верны его памяти, насколько уверенно поведёт себя подсудимый, сможет ли Тиберий в достаточной степени подавить свои чувства. Возбуждение народа достигло крайних пределов: никогда прежде не позволял он себе тайных пересудов о принцепсе и столько молчаливых подозрений».{396}
Заседание сената должно было открыться речью принцепса. Тиберий отнёсся к этому с величайшей серьёзностью, каковой и требовала ситуация. Речь его была сдержана и тщательно продумана. Тиберий напомнил, что он дал Пизона в помощь Германику по совету сената для устроения дел на Востоке. Действительно ли раздражал легат Германика своим упрямым своеволием, радовался ли он его кончине только или сам злодейски умертвил приёмного сына императора — всё это требует беспристрастного разбирательства. Далее Тиберий сказал следующие слова о Пизоне: «Ибо, если он превышал как легат свои полномочия и не повиновался главнокомандующему, радовался его смерти и моему горю, я возненавижу его и отдалю от моего дома, но за личную враждебность не стану мстить властью принцепса. Однако, если вскроется преступление, состоящее в убийстве кого бы то ни было и подлежащее каре, доставьте и детям Германика, и нам, родителям, законное утешение. Подумайте и над тем, разлагал ли Пизон легионы, подстрекал ли их, заискивал ли перед воинами, домогаясь их преданности, пытался ли силой вернуть утраченную провинцию, или всё это — ложь и раздута обвинителями, чрезмерное рвение коих я по справедливости осуждаю. Ибо к чему было обнажать тело покойного, делая его зрелищем толпы, к чему распускать, к тому же среди чужеземцев, слухи о том, что его погубили отравою, раз это не установлено и посейчас и должно быть расследовано? Я оплакиваю моего сына и буду всегда оплакивать, но я никоим образом не запрещаю подсудимому изложить всё, что бы он ни счёл нужным, для установления его невиновности или в подтверждение несправедливости к нему Германика, если она и вправду имела место; и прошу вас отнюдь не считать доказанными предъявленные ему обвинения только из-за того, что с этим делом тесно связано моё горе. И вы, защитники, которых ему доставило кровное родство или вера в его правоту, насколько кто сможет, помогите ему в опасности своим красноречием и усердием; к таким же усилиям и такой же стойкости я призываю и обвинителей. Единственное, что мы можем предоставить Германику сверх законов, это — рассматривать дело о его смерти в курии, а не на форуме, перед сенатом, а не перед судьями; во всём остальном пусть оно разбирается в соответствии с заведённым порядком, пусть никто не обращает внимания ни на слёзы Друза, ни на мою печаль, ни на распространяемые нам в поношение вымыслы».{397}
Один из британских биографов Тиберия Джордж Бейкер дал следующую оценку этому выступлению римского императора: «Его речь на открытии заседания, которую полностью приводит Тацит, была образцом беспристрастности и законности, дающих представление о римском праве». Ни один британский судья, — говорит профессор Римсей, — не мог бы выступить перед жюри с большей чёткостью и непредвзятостью».{398}
Действительно, Тиберий справедливо упрекнул окружение Германика в организации непотребной истерии в Антиохии в дни после смерти полководца. Осудил распространение бездоказательных слухов. Обнаружил знание диалога между Пизоном и Марсом Вибием во время встречи их кораблей в море. Пизон ведь был прав. Дело об отравлении должен был бы рассматривать обычный преторский суд, а никак не сенат римского народа. Лишь судьба Германика, приёмного сына правящегося императора, сделала могущее быть обычным судебное разбирательство чрезвычайным. Не скрыл Тиберий и знание слухов, его собственное имя порочащих. Он справедливо отмёл их как лживые, здраво посоветовав судьям руководствоваться фактами, действительными доказательствами, а не досужей болтовнёй людей, не имеющих о деле никаких реальных представлений. Следуя наставлениям Тиберия, суд должен был образцово соблюсти фундаментальный принцип римского правосудия, навеки неоспоримый: «Audeatur et altera pars!» — «Да будет выслушана и другая сторона!» Только вот все ли сенаторы были готовы к суду беспристрастному и справедливому? Увы…
Обвинение, которое изначально представлялось всем главным — именно на нём и взросла всенародная ненависть к Пизону, — развалилось на удивление быстро. Никаких доказательств отравления Пизоном Германика представлено суду не было. Сами обвинители, сделавшие всё возможное, чтобы римляне поверили в злонамеренное отравление Германика легатом Сирии, на суде не очень-то настаивали на своём обвинении. Вздорность его выглядела очевидной. Но тут-то и выяснилась истинная значимость тех обвинений, которые, на первый взгляд, на фоне чудовищного обвинения в злодейском отравлении выглядели как бы второстепенными. Партия, блестяще задуманная и безукоризненно осуществлённая общими стараниями Триона, Вителлия и Верания, принесла обвинителям полнейший успех. Пизон не мог опровергнуть обвинений в заискивании перед легионами, в оскорбительных выпадах против Германика, в неповиновении его распоряжениям. Это, правда, ещё не означало признания его преступником, поскольку заискивание перед солдатами не имело никаких последствий, прямо для войска губительных, оскорбления Германика и даже неповиновение ему сам Тиберий обозначил как проступки, караемые лишь отдалением виновного от дома принцепса, но не подлежащие мщению властью принцепса. Но сам факт подтверждения их совершенно дискредитировал Пизона и в общественном мнении, каковое и так к нему было крайне враждебно, и в глазах сенаторов, чьи симпатии в большинстве также не на стороне легата Сирии были. Луций Фульциний Тиан припомнил Пизону даже заносчивое и сверхкорыстное управление им Испанией, что вообще к делу не относилось, ибо дела его до прибытия в Сирию легатом суд вообще не интересовали и преступными никак не почитались…
Роковым оказалось обвинение в том, что Пизон «поднял оружие на государство и что для того, чтобы он предстал перед судом, его нужно было одолеть на поле сражения».{399} Провинция, вверенная Пизону сенатом, оказалась ввергнутой в междоусобную распрю. В этом обвинении неумолимую позицию занял и сам Тиберий. Император не может не карать того, кто действиями своими создает в государстве вооруженное противостояние. Здесь Пизон не мог оправдаться. Да, он был назначен в Риме, никто его не лишал должности, но он покинул провинцию в результате конфликта с Германиком, а после смерти его силой пытался вновь в Сирии утвердиться. Пролилась кровь. Преступление было налицо. Вот когда Пизон мог оценить верный совет своего сына вернуться в Рим и печальные следствия своего согласия с советом Целе-ра бороться всеми средствами за обладание провинцией. Не было бы столкновения в Келендерии — никто не мог бы назвать его действия преступными. Обвинение в отравлении все равно бы провалилось, а что до заигрывания с войском и спора с Германиком, то они могли привести в худшем случае к опале лишь, но никак не к осуждению. Теперь же сенат оставался неумолим.{400}
Толпившийся близ курии, где проходило заседание сената, народ вообще не допускал мысли о каком-либо оправдании Пизона. Толпа уже потащила статуи Пизона и Планцины на Капитолий, дабы разбить их на Гемонии — высеченной в скалистом склоне капитолийского холма лестнице, где обычно выставлялись тела казнённых преступников.
Это действо как бы предваряло официальное осуждение Пизона и казнь его вместе с женой.
Тиберий; прислав преторианцев, безобразие это прекратил. Статуи вернули на их законные места, а самого Пизона в сопровождении трибуна преторианской когорты на носилках доставили к себе домой. В народе сразу стали гадать, для чего приставлен трибун: то ли охранять жизнь подсудимого, то ли предать его смерти как заведомого преступника.
Пизон тем временем окончательно осознал полную безнадёжность своего положения. В последние дни от него отвернулась и жена. Планцина, только что заявлявшая, что готова даже пойти на смерть вместе с мужем, вдруг стала избегать его, уповая на заступничество Ливии Августы. Впрочем, ей с правовой точки зрения ничего не грозило. Обвинение в отравлении Германика оказалось недоказанным, а к междоусобной распре у крепости Келендерии она отношения не имела. Другое дело, поняв безнадёжность положения мужа, Планцина решила, что верность ему для неё имеет свои пределы. Для Пизона это был последний удар. Понимая свою обречённость, он оставил одному из своих вольноотпущенников записку для Тиберия, а сам покончил счёты с жизнью с помощью меча. Воистину римская смерть!
В обращении к Тиберию Пизон объяснял своё самоубийство невозможностью восстановить истину и доказать свою невиновность. Писал о своей преданности Тиберию и просил позаботиться о детях. Он напоминал императору, что Гней Пизон, находясь в Риме, не мог быть причастен к его поступкам, а Марк убеждал его не возвращаться в Сирию. С роковым опозданием Пизон признал полную правоту сына! О Планцине в письме не было ни слова.
Тиберий огласил в сенате письмо Пизона. Последние просьбы его были в основном уважены. Гнею Пизону, правда, велели отныне именоваться Луцием, а Марка, избавив от бесчестья, всё же выслали из Рима на десять лет, оставив, однако, наследником имущества отца. Планцина была избавлена от наказания, что у многих вызвало крайнее возмущение. В этом видели прямое заступничество Ливии Августы, просьбу которой пощадить Планцину признал сам Тиберий. Враги Планцины, однако, не сдались. Ей теперь приписывали грядущие козни против Агриппины и её детей, дабы «насытить кровью несчастнейшего семейства превосходную бабку и дядю!»{401} Состоялось ещё два заседания суда, где Планцину безуспешно пытались выставить отравительницей. Обвинения эти никто не оспаривал, но нелепость их была столь очевидной, что Планцина вскоре стала вызывать скорее жалость, нежели ненависть. Дело Пизона завершилось гибелью главного подсудимого, чьей вины в отравлении Германика никто ничем не доказал. Да и было ли само отравление? Но в целом эта история — большая неудача Тиберия. Назначив на Восток одновременно Германика и Пизона, он спровоцировал конфликт, унесший жизни обоих, пусть причиной смерти Германика и было не отравление, но некая скоротечная и непонятная болезнь. И если при жизни Германика, благодаря его искренней дружбе с Друзом, никакого опасного для Тиберия противостояния двух ветвей наследников не было, пусть его иные силы и провоцировали, то теперь семья умершего Германика неизбежно оказывалась в оппозиции к Тиберию, что он прекрасно понимал. В противостоянии Германика и Пизона справедливо видеть начало того процесса, который получил название «катастрофы династии».{402}
Окончание дела Пизона позволило наконец-то Друзу вернуться в Рим триумфатором. Спустя несколько дней после этого славного события Друз лишился матери. Скончалась Випсания, дочь Марка Випсания Агриппы и его первой жены Помпонии, дочери ближайшего друга Марка Туллия Цицерона Помпония Аттика. Випсания была первой и любимой женой Тиберия, матерью единственного его сына. С тех пор, как Август безжалостно разрушил семью Тиберия, принудив его оставить Випсанию, Тиберий более не знал личного счастья.