В ТЫЛУ ВРАГА (По мотивам дневника)

Я могу ответить на вопрос товарища Орлова, прозвучавший в его письме: «Где Вы были раньше, уважаемый Приставкин?..» — и рассказать о моей службе в армии, которая пала на прекрасные города: Ростов Ярославский, на Саратов, а потом. и на Ригу.

Мы даже приехали с Орловым в Прибалтику в одно время.

Теперь-то я понимаю, какое это было везение попасть в молодые годы сюда, в тихую Балтию, в которую я прямо-таки влюбился, увидав впервые зимним утром 30 декабря 53-го года.

Четверо солдатиков, я помню их и сейчас — Башкатов, Титкин, Фалалеев и я, — вышли на рижском вокзале и направились в штаб округа, чтобы получить назначение в часть, в которой мы будем служить.

Полагаю, что сегодня это уже не секрет и можно назвать номер моей части: 64325-Б; находилась она в пригороде, за рекой Даугавой, окруженная глухим забором.

Пока мои друзья оформляли документы, пробежал я по центральной улице. В дневнике у меня написано: «Город мне понравился. Аккуратный. Чистый. Красивый. Жители — народ вежливый и культурный. Культурнее даже, чем у нас в Москве. Уборная у них в одном зданьице вместе с буфетом, где мы перекусили. Продавцы вежливы и услужливы необычайно, не успеешь подойти, как начинают предлагать, помогают выбрать…»

Это было в канун нового, 54 года. А сам Новый год, помню, встречал необычно: без друзей, в «ленкомнате», играла радиола, а я сидел и писал дружкам грустные письма. Оттого, наверное, что было одиноко, почему-то вспомнился и прошлый Новый год, когда 31 числа заставили меня выступать в Доме офицеров, это было еще в Саратове, а в перерыве даже не подпустили к буфету взять бутылку воды… И только из-за того, что рядовым это не полагается.

Надо бы наплевать на этот Дом и на буфет и уйти, что я и сделал, но сделал-то после того, как повеселил «господ офицеров». Они даже мне поаплодировали, а потом взашей…

— Двигай, двигай, рядовой, тут тебе не место! Твое место в казарме! Там из-под крана и попьешь!

Бродя впервые по Риге, накупил открыток, много, их почему-то в большом количестве тогда продавали во всех киосках. Стоили они совсем не дорого и были мне по карману. Я на радостях накупил их с полсотни, если не больше. Эти открытки я запаковывал, сидя в ленкомнате в ночь на новый 54 год (благо спать не гнали!), по пять штук в конверт и адресовал друзьям. Особенно открытки потрясли руководительницу нашего драмкружка Марию Федоровну, она рассказывала потом, что получала несколько дней подряд конверт за конвертом, ее не столько потрясла Рига, сколько обилие открыток!

Где-то в марте впервые удалось снова вырваться в город, и направились мы — Башкатов, Титкин, Фалалеев и я — по адресу одной из «заочниц», этот адрес кто-то нам подарил при отъезде из Саратова.

«Заочницы» дома не оказалось, но в том же доме мы неожиданно для себя познакомились с семьей бывшего военного по имени Петр Стефанович, у которого оказалась прехорошенькая, как тогда показалось, дочка Алла, а у Аллы подруга Марина.

На столе, как у нас в России, объявилась закуска. А мы скинулись, сбегали за пол-литрой, и началось общение. В чужом городе, даже таком прекрасном, как Рига, мы ощущали себя еще чужаками. А тут оживели, повеселели, расковались, чувствовали себя почти как дома.

Башкатов, самолюбивый, нервный, мнительный, и тот развязался и сразу всем понравился. Его стали звать просто Валечка… Маленький, юркий Титкин вертелся юлой, произносил озорные тосты и был на высоте, усатый красавец Фалалеев был боек, громок и крутил свои гвардейские усы, чтобы понравиться дамам. И он нравился им. Начались танцы, и даже появившаяся некстати «заочница» уже не могла нас увлечь и быстро слиняла.

Пока ребята ухаживали за девчонками, мы по-свойски побеседовали за рюмкой с самим хозяином Петром Стефановичем. Подвыпив и чуть захмелев, даже лицо раскраснелось, он разоткровенничался и стал рассказывать о давних своих молодых годах: как в тридцать девятом и сороковом входил он с Красной Армией сюда, в Прибалтику, по просьбе ихних коммунистов, и как эта страна их поперву всех потрясла, наверное потому, что они впервые увидели буржуйскую заграницу.

Офицерские жены, ошалев от обилия в магазинах, бросились, конечно, покупать, напихивали в чемоданы тряпье, красивое тряпье, ничего не скажешь, особенно женское белье, которого мы сроду не видывали, и отсылали скорей на родину, где царила в ту пору, впрочем, как и в другие поры, обычная наша российская бедность.

Ну, а у них, то есть у военных, дел было поболее: выявить всех тайных врагов, а любой латыш и есть тайный враг, и «оформить» прямым плацкартой в Сибирь…

Так Петр Стефанович шутил.

Плацкартой для прибалтов, конечно, служили товарняки.

Да я сам, попав в Братск в конце пятидесятых, еще встречал бывших зеков-латышей, отсидевших в Гулагах сроки и оставшихся здесь жить… А где-то в низовьях Ангары, прямо в тайге, мне попадались странные кладбища, одно из них запомнилось, в Нижней Мызе: прямые кресты из листвяков (листвяк — дерево вечное!) с вырезанными именами: сплошь литовские имена… Годы рождения разные, а смерти: до 53 года.

Но это позже, а в момент моей службы я этого всего знать не мог и потому особенно горячо внимал моему старшему другу Петру Стефановичу, я слушал его, как говорят, с открытым ртом и очень верил ему. Стало понятней, что вся эта заграничная красота, в которую мы попали, одна видимость, а на самом деле мы тут прилично влипли, потому что все кругом сплошь скрытые враги: шпионы и диверсанты.

— А коммунисты? — спрашивал я недоуменно.

— И коммунисты… Все! Все! — кричал хозяин. — Я бы их всех пострелял… Им верить нельзя! Они все до поры затаились, их всех надо побыстрей в Сибирь.

— Но разве коммунисты враги? — переспрашивал я и никак не мог взять в толк, что коммунисты здесь тоже могут быть врагами.

— Вот ты по Риге ходил… Они тебе улицу хоть раз правильно указали? — спросил в упор Петр Стефанович. Глаза у него, и так чуть навыкате, стали бычьими, покраснели.

— Да, — отвечал я. — Когда я нашу часть искал.

— Ну, это, наверное, из русских, как я. А обязательно латыш укажет в обратную сторону…

— Зачем? — удивился я.

— Да из-за вредности своей, потому что он нас ненавидит!

— А почему он нас ненавидит? — удивлялся, даже возмущался я. — За что меня ненавидеть?

— За то, что ты русский! А он буржуй не-до-би-тый, вот и ненавидит… Да ты сам скоро поймешь… Вот, моя дочка, — он кивнул в сторону Аллы, которая кокетничала сразу и с Башкатовым, и Титкиным. — Она чуть не из-под палки идет в школу… Не хочет она с латышами… Ну зачем ей изучать, скажи, их вражий язык!

Тут он совсем раскис, полез, почти как к родному, целоваться и повторял слова: «Солдат, будь бдительным! Ты в тылу врага!»

Помню, возвращались домой такие радостные, счастливые от везухи, что удалось погостить и даже выпить в первую же увольнительную, да еще закадрить девочек! Мы всю дорогу лишь хохотали да скалили зубы… Нас латышские враги не интересовали. Нас девчонки интересовали: Аллочка и Мариночка! С которыми мы, конечно, встретимся… И погуляем… Назло врагам!

Здесь я хочу врезать одно письмо, его подарил мне добрый мой знакомый, доктор исторических наук Федоров Георгий Борисович. Он автор более 250 научных трудов, но он и писатель.

Письмо же такое, даю фрагменты:

«Я обращаюсь к Вам… Федоров Г. Б., бывший солдат 667-го стрелкового полка 185-ой стрелковой дивизии, в 1940-1941 годах принимавший участие в оккупации Литвы.

Перед переходом границы наши политруки внушали нам, что мы увидим в Литве все ужасы капиталистического рабства, нищее крестьянство, нещадно эксплуатируемых, шатающихся от голода рабочих и жиреющую за их счет кучку богачей.

Мы увидели цветущую изобильную страну, хутора и села, полные всех видов плодов земных, города со множеством магазинов, ломящихся от всевозможных продуктов и промтоваров, по таким низким ценам, которые и не снились нам в России. Рабочий в Литве получал почти в 10 раз большую зарплату, если брать сопоставимые цены.

Наши власти, проходимцы и преступники всех мастей, разграбили Литву. Многие священники были расстреляны, десятки тысяч ни в чем не повинных людей — арестованы, обречены на то, чтобы гнить в тюрьмах и концлагерях. Палачи, которые тогда, словно в насмешку, назывались сотрудниками Народного комиссариата внутренних дел, принесшие неисчислимые беды самой России, особенно зверствовали в трех захваченных, до того процветавших Прибалтийских государствах, в частности, в Литве. А мы — солдаты называемой тогда Красной Армии — своими штыками прикрывали этот разгул грабежа, насилий, убийств, издевательски называемых якобы проявлением воли литовского народа.

Тяжкий грех лежит на нас всех — солдатах оккупационной армии, осуществивших в 1940 году захват Литвы, Латвии и Эстонии. Тяжкий грех лежит на мне лично. С тех пор неустанным покаянием, всеми доступными мне средствами, пытаюсь я искупить или хотя бы уменьшить свою вину…»

(Это письмо Георгий Федоров написал 13 января и прочел по радио.)

…Развеселые, помню, возвращались в свою часть.

Несколько раз, и правда, мы еще заходили в гостеприимное семейство Петра Стефановича, но потом как-то охладели, может, оттого, что появились другие знакомые, правда, опять русские, латышей мы после таких разговоров все-таки стали опасаться.

Тем более, что в части, хоть не так открыто, но говорилось о том же самом: кругом много врагов, и надо быть осторожнее… Особенную осторожность следовало проявлять в случайных разных там знакомствах с девушками… Имелись в виду, наверное, латышки. Но и русским девицам с улицы, как внушалось, не следовало особенно доверять. Были якобы уже случаи, когда они подпаивали солдат, а потом выведывали всякие нужные для врагов сведения о расположении части, о ее боеспособности, составе, количестве и о чем-то еще, очень важном для американцев.

Впрочем, беседы о бдительности в большей или меньшей степени сопровождали нас и на гражданке, ведь и там повсюду, кто помнит, висели тогда плакаты: «Не болтай у телефона, болтун находка для шпиона!» И остальные в том же духе.

Но здесь, в Прибалтике, все приобретало иной смысл, как нам казалось, почти реальный.

А у меня, по весне, в сберкассе, куда я пришел положить пятьдесят рублей, первый мой гонорар за стихи, опубликованные в окружной военной газете, это неподалеку от части, возникла особенная симпатия с девушкой, которую звали странным именем Вия.

Помню, я удивился и переспросил:

— Это ваше имя?

Она тоже удивилась, но моему вопросу, и сказала:

— Да. Это латышское имя, и так меня зовут… В паспорте написано: «Вийте».

— Значит… вы — латышка?

— Конечно. А вам не нравится, что я латышка?

Я не знал, как ей сказать, что она мне нравится, даже очень, но я боюсь, что она тоже из этих… Которые нас не любят… Тем более, что она перед этим поинтересовалась, где я служу, и как бы намекнула, что она живет неподалеку от части и ей удобно со мной встречаться.

И это тоже было подозрительно, что она была такой ко мне внимательной. Может, ей поручили?

— Давайте я вас буду звать Валей? — попросил я.

— Зовите, — разрешила она. И приятно улыбнулась.

Путь мой, обычный, в увольнительную, проходил мимо кассы, и я, почти против своей воли, заходил сюда, чтобы поздороваться с Вией, она же Валя, настолько она мне нравилась, темненькая, стройная, красиво одетая. Наши русские девушки так красиво тогда не одевались. Я даже рискнул однажды назначить ей свидание у кинотеатра, а сам не пришел…

Испугался. А вдруг все-таки шпионка.

А между тем наступила весна и лето.

В дневнике я написал так:

«Весна в Риге наступила поздняя. До 5 мая совершенно не было зелени. Потом неожиданная жара и буквально в пять дней Рига перешла на „летнюю форму одежды“. Прямо-таки зеленая буря…

Когда я приехал в часть, мне показалось здесь пустовато, и вдруг я увидел, что мы живем в саду. Откроешь окно, и в казарму вливаются всевозможные ароматы черемухи, вишни, яблони и т. д. Красиво цветет каштан, я его прежде не видел, большие бело-розовые цветы будто свечи…

Весь город расцвел, стал нарядным.

В витринах центрального магазина, который здесь называют «Особторгом», выставлена интересная реклама: огромный слон, прямо как настоящий, поднимает хобот и берет с полочки поочередно чай, сахар и прочее и подносит к стеклу, демонстрируя все это любопытной публике…

На соседней витрине — две льдины, на одной сидит морж, а на другой — белый медведь. Белый медведь держит в лапах стаканчик мороженого, размером с ведерко, и время от времени подносит его ко рту, лижет, высовывая полуметровый красный язык и закрывая от удовольствия глаза. А морж в это время топорщит вверх усы и завистливо косит большими красными глазами в сторону медведя.

А я часами, как ребенок, торчу у витрины, по воскресеньям вырвавшись в увольнение, и кошусь на них обоих, и думаю, что морж до некоторой степени ротозей, уж я бы угостился у медведя…»

Когда проходил по старой Риге в эти баррикадные дни, отчего-то вспоминал о днях моей службы, хотя давно нет на витрине центрального, ныне, универмага, прекрасных, насколько теперь понимаю, тоже оставшихся от «буржуйской заграницы» игрушек.

Но зато недавно почти таких же я увидал в витринах одного из магазинов в Стокгольме: веселые энергичные гномы, в красных колпаках, суетились вокруг рождественского стола… И я снова, хоть времени, как всегда за границей, не было, проторчал у витрины битый час…

Рассказываю, понятно, не для того, чтобы сравнивать Латвию со Швецией. Я сравниваю Латвию моей юности с этой нынешней Латвией и Ригой…

Сейчас же в витрине всякие призывы, плакаты, есть такие:

«СОЛДАТ, ТЫ ЧЕЛОВЕК ИЛИ УБИЙЦА?»

Как бы я, тот бывший солдатик, принял это ко мне обращение?

Ей-богу, не знаю. Но не так, как сейчас, это ясно.

Из части вырываться нелегко. Тот, кто служил, меня поймет. Но бывают и праздники: на Первое Мая я стою в оцеплении во время демонстрации, здесь вот, недалеко от памятника Свободы. И хоть инструкции даны довольно жесткие и наши железные командиры безотступно за нашей спиной, и те же бронемашины и другая техника, но это еще не те демонстрации, на которые люди выходят для протеста, и никаких опасений, никаких неприятностей у нас не возникает. Наоборот. Мы задерживаем каких-то девчонок, пытающихся прорваться сквозь цепь (им куда-то нужно!), и пытаемся их закадрить, и так, довольно безобидно и даже весело, проходит наш Первомай.

И еще праздник, уже для души. Нам с ротным писарем Петровым велят съездить в Тукумс на аэродром и отвезти почту в роту, которая выехала туда еще ранее на полевые учения.

А наши учения — это перевозные аэродромные радиостанции связи. В роте я провожу занятия по радиотехнике, локации и тому подобное.

Писарь Петров ловкий парень, только чуть глуповат. Но зато у него красивый почерк, такие люди здесь в цене. Упитан, как тут выражаются, отъел ряшку на казенных харчах. В жизни озабочен лишь своей внешностью, и поэтому каждую свободную минутку разглядывающий себя в зеркальце. А зеркальце он носит в нагрудном кармашке гимнастерки. Еще известно, что он страстно любит танцы и кепки в крапинку. Ни то, ни другое ему в ближайший год не светит.

Он хорошо подражает начальству и тоном капитана Бружинского, этакого напыщенного гусака и полного идиота, произносит:

— Вы опять, Приставкин, игру пишете?

«Игра» эта — почтовая, невесть кем придуманная, и заключается в том, что ты отсылаешь по каким-то адресам несколько открыток, а взамен можешь получить их сразу несколько тысяч… В армии к письмам отношение особое, их очень хочется получать. Да и открытки получать красивые кто же откажется!

В общем, я включился в игру, и все бы ничего, но пришла какая-то кляуза в штаб полка от бдительного полковника-отставника из Киева, где он написал, что мы своей игрой, я даже запомнил фразу, «играем на пользу империалистической разведки, которая по нашим адресам способна узнать расположения воинских частей… И не с этой ли целью такая странная игра вообще придумана?»

Меня вызвали в штаб, проработали, взяли слово, что я никому и никогда писем больше в этой игре писать не буду. Но, на всякий случай, капитану Бружинскому вменили в обязанность проверять, что я там пишу… И он, конечно, проверял.

Впрочем, не одного меня, проверяли и других. А рядового Теслина даже чаще. Он за время службы от скуки купил учебник стенографии и довольно быстро овладел ею. Овладел настолько, что все лекции стал писать значками, и это вызвало панику в роте, а потом и в полку.

Его тетради отправили на экспертизу и больше месяца не возвращали, все искали криминал, да так, видно, не нашли.

Тетради после долгих его прошений вернули, но строго приказали писать «обыкновенны-ми» буквами и каждую лекцию проверяли, чего он там и какими знаками написал.

Тот же Бружинский, громко сопя, копался в его конспектах и если натыкался на незнако-мую букву, а грамоты он сам был невеликой, начинал «брузжать» и грозился доложить в штаб.

Вторая приговорка писаря Петрова такая: «Товарищ Приставкин, за вами и я, товарищ Приставкин, возьмите меня!»

На этот раз я, и правда, беру Петрова с собой в Тукумс.

Нам выдали командировочные, увольнительные, деньги: по девять рублей на билеты… Нынче это было бы девяносто копеек.

Взяв два чемодана с бельем, почту, газеты, мы двинулись на вокзал и через три часа были в Тукумсе.

От станции на попутной машине добрались до аэродрома, наш взвод размещался в палатках. Ребята играли в волейбол, но, завидев нас, бросили игру и побежали навстречу.

— Доблестным войскам Прибалтийского воздушного флота от имени командования… — в шутку прокричал Петров, но его не слушали, расхватывали почту, выспрашивали о новостях в мире.

Обращались в основном ко мне. Писарей почитая — и законно почитая — за нахлебников, солдаты обычно не уважают. И обычно не скрывают этого.

Ночевали мы в палатке, на свежем воздухе, и только жужжали комары, да изредка, не очень часто, прямо по головам, так казалось, проносились, видимо, на взлете, реактивные истребители.

Я потом для интереса сходил посмотрел на самолеты, все-таки работал на аэродроме в Жуковском…

Истребительный полк — в основном современные МИГи, призванные охранять морскую границу. В роте рассказали, что американские разведывательные самолеты нарушают эту границу по ночам, и вот недавно сбили ихний самолет, а в газетах пропечатали так: «Удалился в сторону моря»…

Меня поразила взлетная полоса и рулежная дорожка, сделанная не как у нас, в Жуковском, из бетона, а из плоских металлических пластин, уложенных в ряд.

Загорая в траве, на опушке леса, мы с Петровым наблюдали за самолетами, которые отрабатывали заход на цель, а потом пикировали с большой высоты и стреляли… Мишень была где-то за лесом. А вот стрельбу было слышно хорошо. И даже видно: вспышки огоньков…

Перед отъездом мы поднялись от станции в горку и посмотрели Тукумс, увидели баню, родильный дом, базарную площадь и новую четырехэтажную школу… (так и записано в дневнике).

Было жарко. Мы напились из колонки воды и купили для забавы два детских сахарных петушка на палочке… Так, развлекаясь, не заметили, как попали на старое латышское кладбище, очень зеленое, похожее на сад.

Петров пытался прочесть надпись, не смог и выругался:

— Дохлые латыши! — сказал он. — Пошли отсюда.

— Они тебе что, мешают?

— Конечно, мешают… Они мне портят настроение.

— Так не смотри. Жри своих петушков и думай о танцах!

— Они мне вообще мешают, — заявил он капризно.

— Где? В Тукумсе?

— И в Тукумсе… И в Риге…

— Не смотри, — предложил я разозлившись.

— А куда я денусь?

— А куда они денутся?

— Но лучше я, чем они! — И он, довольный, захохотал своей шутке.

Так мы с ним поцапались, но не надолго.

На обратном пути мы сошли на неведомой станции Булдури и искупались, вот такой был у нас праздник. Я до той поры моря не видел. А тут сошли с поезда и за барханами песка, за кривыми соснами открылось оно очень синее, в белых гребешках волн. «Оно, — как написал я в дневнике, — шумело». Этот шум меня почему-то тогда больше всего поразил.

Я целую страницу исписал, пытаясь рассказать, какая же это красота, когда видишь море.

«Навстречу подул свежий сырой ветер. Вдоль берега тянулась полоска песка, шириной в сто метров, а дальше стена сосен. Сосны полукругом огибали побережье, и было такое впечатление, что они кочевали толпой, но вышли сюда и увидели вдруг море и замерли на пригорке, онемев от открывшегося им величия и красоты…»

Наивно. Но так я все тогда увидел.

Загорающих было много, но почти никто не купался. То есть, мы увидели одного дядьку, но скоро поняли, что этот единственный купальщик пьян. «Вода была холодная и соленая.» Полезли купаться мы, конечно, из принципа, чтобы потом говорить, что мы купались в море. Да и интересно было прикоснуться к нему, попробовать наощупь и на язык.

— Вам тут письмо.

Открываю. Статья из какой-то газеты. Статья: «Слепой сказал: „посмотрим“!» О выступлении писателя А. Приставкина по латвийскому телевидению.

Статья огромная, есть там и такие слова: «Прозорливости у господина писателя что-то не заметно, а его видение сложившейся ситуации оригинальностью не отличается — сильно смахивает на знакомые установки рьяных сепаратистов…»

И еще: «Но у Приставкина, который целиком на стороне сепаратистов националистичес-кого толка, это не призыв к миру и согласию, а к покорности и смирению…»

Далее в том же тоне. Подпись: Б. Федоров.

Пытаюсь понять, что же за газета, на обратной стороне письмо с презрением Ельцину, с похвалой лидеру Интерфронта Алексееву, призыв поддержать на выборах полковника Полякова…

Ясно, что газета Иптерфронта. А, может быть, и военных.

Обнаруживаю на полях надпись, сделанную от руки:

«Сукин ты сын, „господин“ Приставкин!

Товарищи тебе волки серые в лесу!»

Загрузка...