Владимир Попов ТИХАЯ ЗАВОДЬ

Моему творческому соратнику, советчику и взыскательному редактору Елене Яковлевне Поповой-Ленской с благодарностью посвящаю

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

За окнами парохода, лениво шлепающего плицами, плывут берега Камы. Плывут медленно, позволяя по краснопогодью вдоволь налюбоваться неистощимым великолепием первозданных лесов. Леса эти то тянутся по отлогим берегам, уходя в глухие затуманенные дали, то круто взбегают на стремнистые возвышенности, то обрывисто срываются в выломы гор, где, огиная выступы и намывы, бегут-спешат, кособочась, к реке вертлявые жилки ручейков и речушек. Белоствольные березняки приютились в расщелинах, придвинулись к самой воде и, покачивая на ветру хрупкими, паутинно-тоненькими веточками, отражаются в ней изломанным, дрожащим частоколом. Не боятся воды и тонкоствольные осинники. Только сосны да ели, эти царственные лесные исполины, держатся подальше от берега, взбираются на самые торчки скальников и там стоят, как дозорные, горделиво озираясь окрест. Нет-нет то на косогоре, то в распадке неожиданно, как мираж, появится небольшая деревенька — пяток, самое большее десяток почерневших от времени бревенчатых срубов, обнесенных давнишней городьбой, да порой из чащобы леса выглянет одиноким оконцем подслеповатая избушка, выглянет — и исчезнет. Чья она? Кто в ней доживает свой век? Вот тоже особняком жалкий стариковский домишко. Еще один, маленький, ладный, точно теремок. «Забиться бы туда, как в нору, — думает Николай. — Никого не видеть, никого не слышать и спать, спать…»

Он и сейчас борется со сном. Веки слипаются и, кажется, вот-вот сомкнутся совсем. Но эти суровые красоты…

Преодолев себя, он выходит на палубу.

Свежий сыроватый ветер быстро сдувает сонливость. Зорче становятся глаза, ярче, свежее краски. Неправдоподобно белыми выглядят стволы берез, искусственной — зелень травы, пробившейся на твердях пустынных мест и в проталинах: весеннее тепло уже завладевало миром, обновленная жизнь вступила в свои права. То тут, то там вальяжно расхаживают коровы с недавно появившимся потомством, тычут морды в травяную бестолочь и отходят дальше, уводя за собой слабеньких детенышей. Но и слабенькие, они, недовольно взбрыкивая, прытко спешат на тоненьких ножках за матерями, чтобы успеть приложиться к тощему вымени. На склонах круч, ловко пробираясь с выступа на выступ, резвятся козлята, соскальзывают и с упрямством несмышленышей одолевают новые опасные места. Озабоченные мамы-козы, беспомощно блея, с тревогой посматривают на них сверху — так и до беды недалеко.

Навстречу пароходу то и дело попадаются связки плотов, порой настолько длинные, что последний растворяется в туманном мареве. Натужно кряхтя, ведут их трудяги буксиры самых разных времен и типов: колесные и винтовые, паровые и моторные. Каждый провожает пароход протяжным, истошно долгим гудком, и каждому он отвечает тем же.

Николаю ведом смысл этой переклички. «Грибоедов» идет в последний рейс, больше он никогда не вернется в порт своей приписки — Пермь. Стар. Его продали геологам, и отныне он будет служить им плавучим жильем. Два-три раза в году, а то и реже передвинут его от стоянки к стоянке — и опять надолго оставят на приколе. Грустная судьба. Но седовласый капитан не утратил бодрости, по крайней мере с виду, — его не покидает надежда, что когда-нибудь приедет на свидание с пароходом, походит по палубе, по машинному отделению, постоит на капитанском мостике, вглядываясь в глубину оставленных на этой реке лет.

Издали капитан выглядит грозным самодержцем, на самом же деле человек он на редкость мягкий, сердечный. Под густыми, низко опущенными бровями добрые, даже наивные глаза, за жесткой щетиной седых усов — усмешливая складка губ. Но сейчас эта складка горестная — каждый оборот колес приближает пароход к месту вечного успокоения.

Подойдя к скучающему в одиночестве пассажиру, капитан принимается рассказывать, каких трудов стоило ему убедить руководителей пароходства навести на корабль лоск — отремонтировать внутренние помещения, покрасить палубные постройки и корпус, не только надводную часть, но и подводную. Не может он передать в вечное пользование новым хозяевам своего верного друга убогим и обшарпанным.

— Даже стариков принаряженными в гроб кладут. А пароход девятьсот первого года рождения, в августе всего сорок исполнится, — заключает капитан свое повествование. Заметив, что собеседник почти убаюкан, спрашивает: — Что это вы в Чермыз? Погостить?

Капитан и мысли не допускает, что пассажир едет в Чермыз на работу. Кто по доброй воде, да еще в том возрасте, когда энергия хлещет через край, когда одолевают дерзкие замыслы, направит стопы на завод чуть ли не петровских времен, к тому же обреченный на снос?

Услышав, что на работу, капитан искренне удивляется — ну какую роль в общем балансе страны играют те полтораста тонн кровельного железа, которые завод с превеликим трудом дает в сутки? Капля в море. И не жаль ли молодому инженеру губить на эту каплю лучшие годы? В Чермыз только за провинности или до пенсии дотянуть направляют. Спился — туда, развалил работу — туда.

Капитан пытливо рассматривает пассажира. Смуглое вытянутое лицо, энергичный рисунок подбородка, в карих глазах не то чтобы мудрость — где ему набраться мудрости в какие-то тридцать лет, — но ум житейский светится. И душа живая, несомненно. Он не поддакивает, не расспрашивает, а вот же видишь на лице то интерес, то сочувствие, то возмущение. Малый как пить дать справедливый и с норовом.

Николай не расположен к откровенным излияниям. Слушает он с интересом, а о себе — ни слова. Капитану это и не по душе, и нравится. Сам он словоохотлив, пожалуй даже слишком, — вон сколько всякого-разного поведал пассажиру, — но чрезмерную разговорчивость других воспринимает как болтливость и осуждает. Болтун — что разлитая вода: весь на поверхности. Скрытные — те интереснее. Как сосуд, в котором неизвестно что.

Неподалеку, тяжело хлопая крыльями, поднялась стайка кряковых уток, потревоженная шумливой громадиной, сделала круг и потянулась вдоль реки. Николай проследил за полетом птиц, пока они не скрылись вдали, так и не сев на воду.

«Охотник», — заключил капитан по загоревшимся глазам собеседника и перешел на новую стежку:

— Пруд в Чермызе — что море. На восемнадцать километров протянулся. По нему даже два пароходика буксирных ходят, плоты таскают. На них шкиперами мои ученики из незадачливых. А уж охотникам там раздолье. Берега пологие, с камышко́м, есть где разгуляться.

На эту приманку собеседник тоже не клюнул, и капитан, досадливо вздохнув, прекратил дальнейшие попытки заглянуть в закупоренный сосуд.

На последней стоянке перед Чермызом пароход задержался. Грузили какие-то ящики, скрепленные металлическими стяжками, возили их из склада метров за сто, уложиться в расписание не успели. Капитан кручинился, гневно покрикивал — он и этот последний рейс намеревался провести образцово, строго по графику, хотя, в сущности, торопиться было некуда: часом раньше, часом позже — какая разница?

Некоторое время Николай стоял у борта дебаркадера, ловя ноздрями приятный смоляно-терпкий дух корья, наблюдая, как в солнечных бликах, осветивших воду, плескалась крупная рыба да мельтешила всякая мелочь, потом посидел в буфете за бутылкой пива, а когда вернулся к себе в каюту, решив наконец лечь и заснуть, то обнаружил, что у него появился попутчик. Им оказался мужчина лет пятидесяти, плотный, кряжистый, черты лица крупные, резкие, как на деревянных скульптурах, а глаза маленькие, глубоко запавшие и плохо понимаемые — не то злые, не то просто настороженные. Этакий мужичок-лесовичок из детской сказки.

Поздоровавшись, Николай сел у окна, чтобы проводить взглядом удаляющийся дебаркадер, поселок, прижатый к берегу и вползающий в ложбину, и хмурый бор на пригорке.

— Как на свежий огляд наши места? — осведомился попутчик. Голос у него низкий, трубный, что еще больше усиливало сходство с лесовиком.

— Красивые, — отстраненно, не повернув головы, ответил Николай.

— И только? Скупы вы, однако. Ве-ли-ко-лепные! А Кама? Ее ни с какой другой рекой сравнить нельзя. Эку красотищу разбросала вокруг! А что дичи да рыбы тут…

Николай показал на бревна, что плыли вниз по течению.

— Да-а, — закручинился попутчик. — Богаты больно лесом, оттого, видать, и не дорог.

Несмотря на нелюдимый вид, попутчик оказался человеком общительным. Зацепившись взглядом за охотничье ружье в чехле, попросил показать. Штучная работа Тульского завода приглянулась.

— Красиво и, главное, надежно сработано, — сказал он. — Я знаете сколько их за свою жизнь перебрал, а вот тоже на «тулке» остановился. Бескурковки в сильные морозы сдают, а эта лупит без единой осечки.

Слово за слово — и вот уже попутчик рассказал, что живет в Чермызе, в доме, еще дедом срубленном, руководит ремонтно-строительным цехом на металлургическом заводе, что работа у него — не бей лежачего, так как строить ничего не строят, а ремонты пустячные, свободного времени много, есть когда и с ружьишком побродить, и с удочкой на озере посидеть.

— А завод что представляет собой? — полюбопытствовал Николай.

— Завод, можно сказать, ископаемый. Построен в восемнадцатом веке, в начале нашего перестроен малость, и больше к нему не прикасались. Знаете, на чем работает до сих пор? На дровах. На дровах электростанция, мартеновские печи, нагревательные. А прокатный стан и отбойные молота приводятся в движение водой.

Что такое отбойные молота и для чего они нужны, Николай видом не видывал и слыхом не слыхивал, но расспросить постеснялся. Приедет — посмотрит.

— И жрет этот несчастный заводишко дров… — попутчик сделал интригующую паузу, — аж тысячу двести кубов в сутки!

— Вот это да! — искренне удивился Николай. — Целый поезд.

— У нас тут счет другой — на плоты.

Попутчик придвинулся к столу, положил на него крепкие руки с толстыми узловатыми пальцами.

— Хорошо хоть, верите. Другим говоришь — плечами водят: загнул, мол. А вообще, скажу я вам, в горячих цехах работа у нас хитроумная и квалификация требуется не какая-нибудь. На мастеровых пожаловаться грех. Отменные. Дело знают, и понукать их не надо, хотя в теории ни бум-бум. Вот с руководителями беда. Не везет. Каждый последующий хуже предыдущего. С третьегоднешнего лета директором Кроханов. В Донбассе, ходят слухи, не сгодился, в Свердловске — тоже, сюда сунули. Узурпатор. Чуть кто не по нему — долой с завода. Так тонко подберется, что и не спохватишься.

Николай знал, что Кроханов в Чермызе, и, когда ему предложили ехать туда, даже обрадовался — хоть один знакомый будет, тем более что Кроханов отличался характером спокойным, незлобивым, на посту заместителя директора по общим вопросам звезд не хватал, но с работой справлялся. Один только грешок числился за ним — частенько за воротник закладывал. И дозакладывался до драки в общественном месте. На этом его карьера в Макеевке завершилась.

От попутчика не ускользнуло, что Николай о чем-то задумался.

— А вы невзначай не в Чермыз? — спросил он.

Николай утвердительно кивнул, и сразу в глазах попутчика появилось что-то похожее на тревогу.

— Проведать кого?

— Нет, по делам, — уклонился Николай от прямого ответа.

Попутчик нервически потер ладонь о ладонь.

— Ну вот что, мил человек, — собравшись с духом, произнес он, уставив на Николая требовательный взгляд, — давайте договоримся по-мужски: я ничего не говорил, вы ничего не слышали. Залетным просто: прилетели, не понравилось — на крыло и айда. А мне, будь что, лететь некуда. Здесь родился, врос и оброс, здесь и помирать буду.

Собеседники замолчали. У обоих испортилось настроение. У одного от оплошной откровенности, у другого… У другого впервые закралось сомнение в правильности сделанного выбора. Впрочем, не выбрал он этот завод. Ему все равно было куда ехать. Принял первое предложение. В Главуралмете очень обрадовались податливости молодого инженера, только что заочно окончившего институт. На этот очень старый и оторванный от мест цивилизации завод другого и калачом не заманишь. Шутка ли сказать — сто километров от железной дороги. Летом, правда, Кама выручает, а зимой… Какой транспорт зимой? Лошадка да розвальни? К тому же завод обречен. Остановить его за нерентабельностью собирались давно, но из года в год эту болезненную операцию откладывали. Не только потому, что область крайне нуждалась в кровельном железе, мягком, пластичном, как медь, и не ржавеющем годами, но главным образом потому, что завод обеспечивал работой немалочисленное коренное население. Четыре тысячи человек были заняты на нем.

Николай продолжал смотреть в окно. Вдали на бугре показалась большая зеленокупольная церковь и роща за ней. До поселка, по его предположению, оставалось километров семь-восемь, но пароход вдруг круто повернул к берегу. Налево от дебаркадера, на фронтоне которого красовалась наведенная по железу синей краской надпись «Чермыз», стояли три длинные баржи, портальные краны выгружали из них металлический лом, руду и известняк и сваливали весь этот груз в огромные, как холмы, кучи.

— Мы здесь что медведи в берлоге, — пояснил спутник. — В навигацию завозим сырье, которое требуется на все остальное время, и вывозим накопившуюся продукцию, в ледостав напрочь отрезаны от всего мира. Глухомань, одним словом. — Попутчик краем глаза оглядел собеседника и вдруг хихикнул. — Песнопевец у нас был местный, еще их бардами называют. Так он, этот бард, стишки презабавные сочинял. — Нараспев, с видимым удовольствием, Чечулин проговорил речитативом: — «Что такое глухомань? Это значит мало Мань, это значит много Вань, много трепа, много бань…» Вот так. — Не сдержав давно назревшего любопытства, спросил без обиняков: — В командировку?

— На работу.

— Кем, разрешите полюбопытствовать?

— Начальником мартеновского цеха.

Попутчик даже присвистнул от неожиданности.

— Вот те раз! Так у нас же есть начальник! Дранников. Между прочим, лучший друг директора.

Взвихривая воду, пароход нацелился носом к пристани; покачиваясь, стал пристраиваться к дебаркадеру.

— Будем знакомы, — попутчик протянул руку. — Иустин Ксенофонтович Чечулин.

— Николай Сергеевич Балатьев.

— Так вот, Николай Сергеевич, уговор: ни-ни.

— Разумеется. Я уже кое-что понял, — понуро ответил Николай, думая о том, до чего же придавлены здесь люди, если испытывают страх даже от пустячной откровенности.

Чечулин взял туго набитый клеенчатый портфель. Николай — свой багаж: чемодан, сверток с теплым пальто и ружье. Это все, что он захватил с собой, уходя из дому.

Послышалась причальная команда, у борта появился матрос и, как только пароход, раскидывая волнишки, уперся в дебаркадер, подвел к нему сходни.

Здесь, соблюдая этикет последнего рейса, выходящих провожал капитан.

— Ну что пожелать могу, Деомид Сысоевич? — прощаясь с ним, сочувственно молвил Чечулин. — Столько лет желал счастливого плавания, а теперь… Здоровья. И вам, и детям, и внукам вашим.

В порыве, которого Николай никак не ожидал от этого грубоватого с виду человека, Чечулин обнял свободной рукой капитана и по-русски трижды расцеловал его. Тряхнул руку капитану и Николай, но в глаза не заглянул, чтобы не увидеть в них неизбывную тоску, а то и предательскую влагу.

Вышли на дебаркадер. Пароход, освещенный солнцем, сверкал свежей краской, надраенной медью и совсем не походил на отжившего свой век старичка.

— От пристани автобусом? — спросил Николай попутчика, чем вызвал у того насмешливую улыбку.

— У нас такой роскоши не водится. Одна легковая, и та у райкома. Лошадкой, если пришлют. Обещали.

Людей высадилось много. Рядом семенила бабка с узелком в руке, какой-то мужичонка, плюгавенький, махонький, к высадке изрядно подвыпивший, ухарскими окриками задевал деловито шагавший люд. Те, у кого ноша была легкой, направились к дороге, большинство же свернуло к узкоколейке, где стояли низенькие, но длинные платформы с металлоломом и чугунными чушками.

— Эти въедут прямо в завод, — кивнул на них Иустин Ксенофонтович, бодро вышагивая рядом с Николаем своими короткими, врастопырку, ногами. — У нас вход и выход по пропускам, а въезд и выезд — сколько угодно.

— А мы как?

Иустин Ксенофонтович бегло кивнул.

— А мы вон на той рыжей, что ушами прядет.

Неприязненное отношение к Чермызу родилось у Николая еще до того, как он увидел поселок, и усиливалось с каждой минутой. Деревянные тротуары вдоль улиц, сколоченные кое-как, шаткие, дырявые, уносили воображение куда-то далеко, в средневековье. А бревенчатые дома, все на одну колодку, без единой своеобычности, напоминали крепости. Это впечатление усиливали маломерные, как бойницы, окна, высокие заборы, массивные ворота, увенчанные тяжелыми навесами, глухие тесовые крыши, сплошь покрывавшие дворы. Никуда не просунуться, ниоткуда не выбраться. Даже собакам. Не видя, что делается за забором, но реагируя на шумы извне, они вели непрекращающуюся ни на секунду бестолковую и занудливую перекличку. Только какая-то махонькая собачонка, оглашая улицу дробным рявканьем, стремглав неслась за взъерошенным котом, пока тот не взлетел в удобное место на забор. Испуг кота был столь велик, что спина его выгнулась дугой, а шерсть встала дыбом.

Чечулин усмехнулся.

— Личные счеты.

Поселок делился на два — верхний и нижний. Центр был в верхнем. Величественного вида стародавняя церковь с колоннами, с могучим куполом, напоминающим шлем витязя, поднималась над этим распластанным однообразием как командная высота и только подчеркивала всю его убогость. На унылой базарной площади с тремя рядами крытых прилавков ветер расшвыривал разный мусор и обрывки бумажья. Вокруг этой площади разместились приметные здания поселка — старинный добротный особняк бывшего управляющего с нелепыми деревянными полуколоннами по фасаду, якобы поддерживающими крышу, ныне школа, двухэтажное оштукатуренное, но давно не беленное здание заводоуправления и новый большеоконный дом райкома партии.

По дороге проехал на велосипеде паренек, явно задаваясь своим двухколесным чудом; другой, с продувной физиономией, шел вразвалочку, непринужденно насвистывая какой-то незамысловатый мотивчик.

Непрестанно озираясь, словно делал что-то предосудительное, Чечулин подвез Николая к Дому заезжих. Прощаясь, снова напомнил, что они незнакомы и, ежели паче чаяния встретятся у директора, будут знакомиться заново.

Заспанная дежурная, круглолицая, да и в остальном составленная из одних шаров, встретила Николая как врага. Жильцов у нее не было, не было и хлопот, а тут нежданно-негаданно человек, грозивший нарушить безмятежный покой. Принять постояльца без разрешения директора она категорически отказалась и даже вещи позволила оставить лишь после долгих унизительных просьб, предупредив, что за сохранность их не отвечает.

Из этого дома Николай вышел совсем мрачным. Невольно шевельнулась мысль: а что, если плюнуть на свое назначение да сорваться отсюда подобру-поздорову? Этому, правда, препятствовало одно осложняющее обстоятельство: денег оставалось в обрез. До Свердловска он еще доберется, а дальше? Рассчитывать же на главк не приходится. Рассерженные его самовольством, кадровики, конечно, откажут в направлении на другой завод — и что тогда?

Выбранив себя за беспечность, свойственную русским — тратить все заработанное, ничего не откладывая в «аварийный фонд», — Николай пошел по поселку, чтобы отыскать удобное место, с которого можно было бы как следует рассмотреть завод. Место такое он быстро обнаружил. Оно оказалось там, где и предполагал, — на пригорке, сразу же за церковью, ничем не огороженной.

И вот тут у него заныло сердце. В низине, за широкой и длинной плотиной, распластались крохотные корпуса того, что называлось металлургическим заводом. Не сразу сообразил он, какое из нескольких приземистых зданий мартеновский цех. Уж не та ли прижавшаяся к откосу ржавая коробка с двумя тощими железными трубами, из которых вяло шел сизый дымок? Другая коробка рядом тем более не мартеновский цех, потому что из него торчала только одна труба.

В здании, примыкавшем к плотине, что-то беспрерывно ухало, и Николай решил, что это работают те самые отбойные молота, о которых упомянул Иустин Ксенофонтович. Ну а пакгаузы вдоль узенькой речушки, породившей пруд, — очевидно, склады готовой продукции. Догадку подтверждали пустые баржи, разместившиеся вдоль причала, и лошади, подвозившие к ним крохотные вагонетки, груженные листовым железом. Лошади, как он понял, были единственным видом внутризаводского транспорта.

Чтобы не видеть этого убожества, Николай отвернулся, и перед мысленным взором его встала панорама завода, который покинул. Тот завод, тоже стоящий на берегу пруда, возвышается над всем городом, украшая его и возвеличивая мощными башнями домен и воздухонагревателей, бесчисленными корпусами огромных цехов с трубами, упирающимися в небосвод. Даже складские помещения выглядели там куда солиднее, чем эти жалкие цеховые коробки.

Острое сожаление о содеянном пронзило его. Не тишь заупокойная нужна ему сейчас, а наполненная смыслом круговерть заводских дел, не чужие, незнакомые люди, а коллектив, к которому привык, с которым сжился. Так что? Сделал опрометчивый шаг, наглупил? Да, глупо, пожалуй, было сорваться с родных мест и, не мудрствуя лукаво, бежать куда повелит судьба, хоть к черту на кулички, только из-за того, что один-единственный человек, пусть самый близкий, разлюбил его. Дорого придется заплатить за свою бесшабашную горячность, за скоропалительное решение. Вспомнились недоуменные лица людей, с которыми успел попрощаться, вопросы, на которые не мог ответить. Что они подумали о нем? Получил диплом инженера — пустился делать карьеру? Так он и без диплома работал помощником начальника цеха — и какого! Современного, оборудованного по последнему слову техники. В его ведении было шесть трехсоттонных печей, каждая из которых давала металла в четыре раза больше, чем весь этот захудалый заводишко. Там, в том цехе, помимо технологических задач ему приходилось решать и задачи оперативные, походившие по своей сложности на игру в шахматы, — все возможные варианты нужно продумать и рассчитать наперед.

А какие задачи придется ему решать здесь? Здесь можно одичать, опуститься, потерять квалификацию. Нет, бежать от этой дремучести, бежать…

Николай так погрузился в свое отчаяние, что не заметил проехавшую мимо пролетку и не сразу понял, что его окликнули. Оглянулся. Из пролетки ему махал рукой Кроханов.

Это был уже не тот Кроханов, которого помнил Николай. Он пополнел, поважнел и выглядел далеко не таким миролюбивым, каким казался прежде. Красивое лицо его, на котором все еще молодецки горела пронзительная синева глаз, выражало надменность.

— Что-то ты ко мне не торопишься, — неприязненно произнес он вместо ответного приветствия.

— Решил оглядеться, — замялся Николай.

— Это успеется. Давай-ка в кадры, потом ко мне. Я скоро вернусь.

«Поднесла нелегкая… — подосадовал Николай. — Теперь, хочешь не хочешь, придется зайти». Проводив глазами пролетку, за которой тянулся длинный шлейф пыли, Николай зашагал в заводоуправление.

Весь штат отдела кадров состоял из двух человек, да и тем, видно, делать было нечего. Впрочем, и сами они этого не скрывали. Мумифицированный хилогрудый мужчина пенсионного возраста не оторвался от газеты, когда вошел Николай, и девушка с пепельной косой и пылающими от избытка здоровья щеками невозмутимо продолжала вязать, словно это входило в круг ее обязанностей.

Когда Николай назвал себя, лицо кадровика не отразило даже естественного любопытства.

— Документы, — жестко потребовал он, как будто перед ним стоял задержанный преступник. Увидев, что посетитель не торопится выполнить требование, отрывисто пояснил: — Направление, трудовую книжку, паспорт.

Николай изучающе рассмотрел рьяного служаку. Изъеденное оспинами лицо, лисий нос, линялые, отжившие, лишенные выражения глаза.

— Я еще не решил, останусь ли.

— Чего ж тогда пожаловали, скажите на милость?

— Выяснить условия.

Кадровик выбросил перед собой руку, с начальственной суровостью посмотрел на Балатьева.

— Ваш паспорт. С кем я разговариваю?

Как пожалел потом Николай, что выполнил эту, казалось бы, невинную просьбу.

Получив паспорт, кадровик педантично просмотрел его листок за листком, положил перед собой на стол и молниеносным движением влепил жирный прямоугольник «принят».

— Оперативны вы однако… — сквозь зубы процедил Николай, взбешенный тем, что его так ловко провели, — с такой отметкой куда сунешься?

Расписавшись и поставив дату, кадровик вернул паспорт владельцу, с внутренним ликованием отозвавшись:

— Опыт-с, молодой человек. Опыт-с. Сюда так просто не заманишь, а инженеров у нас, да еще со стажем практической работы, меньше чем пальцев на руке. Теперь выговаривать условия идите к директору.

«Мальчишка, недоумок, и тут попался на крючок, — распекал себя Николай, поднимаясь по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. — Так опростоволоситься…»

На дверях с обеих сторон коридора таблички: «Плановый отдел», «Финансовый отдел», «Отдел труда и зарплаты», «Технический отдел», «Транспортный отдел», «Главный инженер», «Главный…» «Главный…», «Главный…»

«Все как на солидном заводе», — не без иронии отметил Николай.

А вот и дверь с табличкой «Приемная».

И тут как на солидном заводе. Секретарша за столом с телефонами и пишущей машинкой, стулья для посетителей и две двери одна против другой — кабинет директора, кабинет главного инженера.

Отложив в сторону книгу, секретарша неторопливо повернулась к вошедшему, и ее большие, детски доверчивые глаза на тонком юном лице приветливо засветились.

— Вы — Балатьев?

Николай молча наклонил голову, совместив в этом жесте и подтверждение, и приветствие.

— Присаживайтесь, пожалуйста. Андриан Прокофьевич сейчас придет. — Секретарша показала на стул, стоявший не у входа, не у стены, а у ее стола, и, завершая ритуал знакомства, добавила: — Меня зовут Светланой.

— Хорошее имя. Кстати, еще дохристианских времен. Светлана и Лада.

— Что вы говорите?! — пришла в восторг Светлана. — А у меня тетя — Лада. Мамина родная сестра.

Николай чуть оттаял. Оказывается, и здесь встречаются вежливые и радушные люди.

— А меня…

— Знаю. — Светлана смотрела на посетителя не прячась, не таясь, с какой-то милой провинциальной непосредственностью. Уловив его настроение, сказала доверительно: — Ну что вы так, Николай Сергеевич… У нас, конечно, не Рио-де-Жанейро и даже не Макеевка, но все же лучше, чем кажется с первого взгляда. И самое главное — народ тут хороший.

— Да? — скептически прищурился Николай.

— Представьте себе. — Уязвленная предвзятостью, Светлана многозначительно добавила: — Хороший, конечно, для хороших.

Николай истолковал этот воинственный ответ по-своему: значит, сам плохой, если другие плохими кажутся, и подосадовал на себя, что напросился на него. Неверно, безусловно, составлять мнение о здешних людях по двум-трем встречам и бестактно высказывать его.

Заметив, что ухудшила и без того плохое настроение приезжего, и досадуя на себя, Светлана снова попыталась найти контакт с ним.

— Вы напрасно скептически настроились. Поверьте, это сначала все видится в мрачном свете. Потом люди привыкают и, случается, даже остаются у нас навсегда. Естественно, те, кто может оценить прелести деревенской жизни…

— …и не видит недостатков, — добавил Николай. — Я закостенелый урбанист.

— Вашему возрасту закостенелость не подходит. И такой пессимизм тоже. Поживете в захолустье — что тут плохого? Здешнюю жизнь узнаете. А то все ищут уюта и благополучия.

Николай отдал должное мягкосердечию девушки. Царапнула — и наложила пластырь. Признательно заглядывая ей в глаза, сказал уже совсем по-другому, смягченно:

— Ну тогда точнее: врожденный горожанин.

— Кроханов тоже горожанин. Поначалу рвал и метал — дыра, глухомань, как можно жить здесь? А сейчас доволен, и даже очень.

— Признаться, мне и подумать страшно, что Чермыз станет моим привалом, даже ненадолго.

— Не зарекайтесь. Может, и вы… Тем более когда нужно закалить дух, забыться, успок… — Светлана запнулась, увидев, как диковато блеснули глаза приезжего.

— А что вы знаете? — спросил Николай, невольно выдав себя. — Откуда?

Лицо Светланы заалело.

— Николай Сергеевич, сколько вам лет?

— Молодость на ущербе, лучшая пора позади.

— Почему позади?

— Говорят, что если до тридцати жизнь не удалась…

— А вы тщеславны… — Сделав это открытие, Светлана неодобрительно посмотрела на своего визави.

— С чего вы взяли?

— Ну как же? «Не удалась…» Наркомом в такие годы никому еще не довелось стать.

Николай подумал, прежде чем отреагировать на незлобный выпад, — не хотелось, чтобы у этой славной девушки создалось о нем неверное впечатление.

— Но таких, что не познали разочарования…

Светлана опустила глаза, как это делают скромные люди, когда им открывают больше того, на что рассчитывали. В ней была та особая, приятная милота, которая приковывает взгляд, не позволяет отвести его.

— Так вот, Николай Сергеевич, расшифрую загадку. Кроханов спрашивал о вас. У вашего начальника, по телефону. Стругальцев, кажется. Какой специалист, почему ушли, какой характер, пьете или нет, ну и так далее. Только это между нами. Договорились?

Подтверждения Светлана получить не успела, так как в приемную вошел Кроханов. Покосившись на Балатьева, будто застал за чем-то предосудительным, он прошествовал в кабинет и захлопнул дверь. «Ничего себе номер! Вернулся не в духе или попросту хамоват по натуре?» Николай озадаченно посмотрел на Светлану.

— Психологическая подготовка, — шепнула она. — Демонстрирует крайнюю свою занятость и подчеркивает разницу в служебном положении.

— В Макеевке я к нему заходил без подготовки.

— Там вы от него не зависели. — Светлана продолжала говорить шепотом, хотя дверь в кабинет была обита дерматином. — А здесь все зависят.

— Ну уж…

— Я не преувеличиваю, Николай Сергеевич. Даже городские организации. И в этом нет ничего удивительного — единственное предприятие в районе. Ремонт сделать — к Кроханову обращаются, достать какие-либо материалы — к нему же, устроить на работу — опять без него не обойтись. Здесь он фигура первозначная, самый знатный на всю округу, все трепещут и все понемногу развращают.

Николай отдал должное смелости девушки — не знает ведь, что он за человек, можно ли довериться ему, и не использует ли он эту откровенность ей во вред.

— Своей независимостью вы опровергаете себя, — сказал он, ободряюще улыбнувшись.

— Я здесь временно, до сентября.

— А потом? Поступать в вуз?

— Возобновлять учебу. Я в нелепейшем академическом отпуске. Ногу сломала на соревнованиях по лыжам.

Присутствие за стеной директора связывало Светлану. Снова положила перед собой книгу, предоставив Балатьева самому себе.

Из кабинета иногда доносились телефонные звонки, зычный, перемежаемый сухим покашливанием голос Кроханова, но большую часть времени было тихо.

Не будь штампа в паспорте, поднялся бы Николай, вышел бы из приемной, расправил плечи — и скорее назад. Денег на билет набралось бы, а там — будь что будет. Но он сидел и ждал вызова, изредка поглядывая на девушку.

Наконец зазвонил внутренний телефон, и даже Николай услышал: «Пусть войдет».

И кабинет у Кроханова солидный. Большой, вытянутый, с огромными окнами и со всеми аксессуарами директорского кабинета: стол, образующий с дополнительным букву «Т», диван для отдыха, сейф, книжный шкаф со справочной литературой. Один только предмет не совмещался с его убранством — похожее на трон дубовое кресло с высокой резной спинкой и резными же на концах подлокотниками. Явно буржуазным происхождением кресла Кроханов пренебрег ради удобства, а может, потому, что оно добавляло ему сановности.

— В отделе кадров был? — осведомился Кроханов, когда Николай подсел к его столу.

— Был.

— А почему такой смурной?

— Понял, что допустил ошибку.

— Вот как! — Кроханов нервически стал выстукивать карандашом, который держал в руке, что-то похожее на морзянку, — ответ ему, по всей видимости, не понравился. Однако сказал миролюбиво: — Что ж, такая наша житуха. Ошибаемся, исправляем…

— …опять ошибаемся…

Кроханов подержал Балатьева под своим цепким взглядом.

— Что-то подтянуло тебя, браток. Там ты сытее был. — В голосе не то сочувствие, не то злорадство.

— Жирным я никогда не был. В цехе не зажиреешь.

— Диплом, — потребовал Кроханов с интонацией, сухостью напомнившей Николаю интонацию начальника отдела кадров.

Николай достал из кармана пиджака свеженький диплом, положил на стол.

— Глянь-ка, с отличием, — уважительно произнес Кроханов. — За что ж отличие?

— За спецчасть. Режим скоростных плавок в трехсоттонных мартеновских печах.

— Заочник, стало быть?

— Да, двойной тягой, без отрыва. Вот потому и подтянуло.

Кроханов глубокомысленно потер кончик мясистого носа, впрочем довольно ладно пригнанного.

— Давай направление.

Прочитав письмо из Главуралмета, с подчеркнутым небрежением отбросил его в сторону.

— Начальник цеха, между прочим, мне не нужон. Он у меня есть и устраивает по всем показателям.

Николай с облегчением вздохнул. Появилась надежда умотать отсюда по взаимному согласию, не входя в конфликт с главком.

— Вот и хорошо. Была без радости любовь, разлука будет без печали.

— А разлука с женой у тебя тоже вышла без печали?

Николая покоробила такая бестактность. Чтобы пресечь дальнейшие изыскания в этой области, решил осадить Кроханова:

— Не будем, Андриан Прокофьевич. К делу не относится.

— Вот как? А я думаю, что относится. Я тебя нанимаю и должен знать, на что ты способный.

«Тебе еще толковать о моральном облике», — чуть было не сорвалось с языка Николая, но и этот выпад директора он решил обратить в свою пользу.

— Выходит, и по сему пункту не подхожу. Когда идет пароход обратно?

— А штампик? — ехидно прищурился Кроханов, уперев подбородок в кулаки.

— Поставьте другой — «уволен».

Лицо Кроханова отразило сложные душевные колебания. Он с удовольствием сделал бы это, но отправить назад специалиста при наличии вакантных должностей на заводе значило бы нарваться на скандал. И он завилял:

— Ишь какой быстрый! Как в командировке? Прибыл — выбыл! День отъезда, день приезда — один день? Ну, ладно шутить, на мою голову и так достает всякого-разного. Давай серьезно. Мне видней, чем главку, куда тебя пристроить. Сядешь на технический отдел. Там нет начальника и вообще никого нет.

— Вот те на! — проговорил Николай одеревенелым языком. — А чем мне там заниматься?

Надсаживая голос, Кроханов молвил:

— Толковый человек найдет чем. По совместительству пристегну еще бриз. Полторы ставки получать будешь.

— Нет, только в цех, — безапелляционно заявил Николай, втайне надеясь, что директор не уступит и на том они разойдутся.

Кроханов снова задержал на нем тяжелый взгляд, сказал значительно, увесисто:

— А ты почему решил, что потянешь? Обломаешь зубы как пить дать.

— Шесть печей тянул, и каких! А здесь что?

— Скажи на милость — здесь что! У нас работать хужей, чем в новых цехах. Поопытнее тебя были, да скалывались. Никаких экспресс-лабораторий, приборов, анализов. Все на глазок. Тут другая выучка требуется. И газ другой — дровяной, сырой, холодный, и люди другие. Иначе как горлом да матюгом не прошибешь.

«И народ тут хороший», — вспомнилось Николаю.

— Нет, только в цех, — упрямо повторил он и замер в ожидании гневной вспышки.

Но ее не последовало. Кроханов понял, что Балатьева нахрапом не взять, и решил изменить тактику.

— Ну войди в мое положение, — выговорил он почти просительно. — Не могу я без конца Дранникова дергать. То в начальники, то в замы. Сколько, почитай, было так. Самолюбия у всякого есть. Повернется — живите как хотите, с меня хватит.

Николай задумался. Если Дранников в самом деле рассчитается, тогда уж ему наверняка отсюда не вырваться — не бросишь же цех на произвол судьбы. А тешить себя мыслью, что на этот гибельный завод удастся заполучить второго такого чудака, как он, бесполезно. Недаром в главке так возликовали, когда он согласился на Чермыз.

— Тогда отпустите с миром на все четыре стороны.

— «Отпустите»! — хохотнул Кроханов. — Это разговор в пользу бедных. Выход один: техотдел.

— Какие тут технические проблемы? Дрова колоть да лошадей ковать?

В пренебрежении Балатьева к отделу Кроханов узрел нечто большее — пренебрежение к нему как к директору, но решил не разжигать костер.

— Лады. Цех так цех, — сказал внешне спокойно, вроде и не было между ними препирательства.

Раздался телефонный звонок. Кроханов снял трубку.

— Иду, иду!

Надев пиджак и прихватив с вешалки кепку, он торопливо зашагал к двери. Уже взявшись за ручку, не удержался, пригрозил:

— Только ты об этом пожалеешь!

Балатьеву не оставалось ничего другого, как забрать свой диплом и покинуть кабинет. На душе было муторно. Не только оттого, что вопрос решился не в его пользу, но и от самой окраски этой встречи. Он привык уважительно разговаривать со всеми, независимо от рангов, привык, что и с ним разговаривали вежливо. А Кроханов повел себя, как распоясавшийся купчик с провинившимся приказчиком, неведомо почему упорно «тыкал» и невольно побуждал на ответную резкость. Как сложатся у них отношения в дальнейшем, если начались они со взаимной неприязни?

— На чем договорились, Николай Сергеевич? — словно издали услышал он голос Светланы.

Ответить не успел — в проеме двери появился вернувшийся Кроханов.

— Светлана, выдай ему пропуск в завод и ордер в Дом заезжих.

— Там же комнаты на шестерых, — попробовала возразить Светлана.

— Для начальника мартена у меня квартиры нет.

Исчезнув так же внезапно, как и появился, Кроханов лишил Николая возможности требовать своего по крайней мере сегодня.

— Вы попали между двух огней, — выписывая ордер, сказала Светлана.

— Как это? — не понял Балатьев.

— А так. Не нужны вы ни Кроханову, ни тем более Дранникову.

— Это не суть важно, я огнеупорный, выстою.

Светлана наградила Балатьева взглядом, в котором уважение смешивалось с сочувствием.

— В таком случае дерзайте.

Тяжелым грузом ложится на человека сознание допущенной ошибки, особенно если она непоправима. Непоправимость случившегося была очевидна. Николая несло сюда стремление к активной деятельности, которая приносила бы реальную пользу, а не просто рядовая занятость. Настроение у него ухудшалось час от часу. Его стала раздражать каждая мелочь. И любопытство, с каким пялили на него глаза прохожие (здесь все знали друг друга в лицо, всякий заезжий был редкостью, на таких смотрели, как на заморское диво), и шалости мальчишек, затеявших игру в чурки прямо на дороге и поднявших такую пыль, что от нее спирало дыхание, и расшатанные доски тротуаров с предательски зияющими щелями, куда того и гляди могла провалиться нога. А дома-крепости вызывали острое чувство одиночества и отчужденности.

Вечер он скоротал с дежурной Дома заезжих, а точнее — с комендантшей. Именно так называли в поселке хозяйку сего заведения за начальственный нрав, а еще потому, что совмещала она в своем лице весь штат — от уборщицы до директора. Взяв ордер и узнав, что Балатьев приехал на работу, да еще начальником такого важного цеха, как мартеновский, женщина сменила гнев на милость, отвела самую лучшую койку — в нише за шторкой, — и, когда он с удовольствием, зачерпывая воду пригоршнями, поплескался до пояса над тазом, смыв с себя грязь и усталость, протянула свежий рушник, пояснив: «Прямо с воздуху», а затем стала потчевать чаем и нескончаемыми россказнями, каким не был и был рад: все же некоторые полезные, даже важные сведения он получил.

Пока комендантша рассказывала, как проращивают на Урале рожь для солодовой бражки, которая «и заместо воды, и заместо еды, и заместо вина», да как важно, чтобы на шее у коровы висело ботало, по звуку отличное от других (заблудится в лесу — сразу найдешь), Николай слушал с пятого на десятое, но когда разговор перешел к укладу жизни, навострил уши. С незапамятных времен сохранились в этик краях старые устои. У каждого свой дом, своя делянка для сенокоса, свой огород, своя скотина. Даже летом не переводится свежее мясо. Зарезал сегодня Парфен Парфеныч телку — и разнес мясо по соседям. А дня через два Петр Петрович делает то же самое. Зимой и вовсе просто — при морозах крепких да стойких. Пельменей как налепят семьей в ноябре — до самой весны с ними в холодной кладовке «ничо не деется». Базара в поселке нет, потому что продавать незачем и покупатель не отыщется — у каждого всего «сколь надоть».

— А базарная площадь для чего существует? — прорвался с вопросом Николай.

— А то как же без ее? В самом центере. Перед праздниками бывает привоз колхозный. А поселковые за грех почитают. Водку лакать не грешно, девку потискать за грех не считается, а чтоб на базаре продать… Хоть зря. Накопилось гороху, чи меду, чи залишнюю телушку бог послал — что бы на базар, да за красную цену. Ан нет. Продаст соседу почти что задарма — не лежать же добру без пользы.

— Смехота.

— Вам, может, и смехота, а так заведено.

— Ну а мне, холостяку, как быть?

— Хозяйством обзавестись надоть. При фатере обязательно чтоб сотки три земли было. И дежку беспременно купить надоть.

— Это бочку, что ли?

— Ее, ее.

— Что, предмет первой необходимости?

— А то как же? Рыбу где солить будете? У нас все промышляют. Рыбы тута… По сто хвостов с лова быват. Все больше таймень, муксун, налим и щука. Случатся, и зеворотные хариусы попадаются в омутах на уду. Жирные-прежирные. А зимой… Вода в пруде убавлятся, рыба задыхаться начинает — вот тута не зевай. Нарубят мужики прорубей — к ним рыба шалелая табунами прет воздуху наглотаться. Тогда бери хоть багром, хоть черпаком, хоть руками. А засолить — дело нехитрое, была бы желания. — Комендантша неумело раздвинула отвыкшие от улыбки губы. — С ружьишком осенью походите, уток набьете. Их у нас коптят.

— А кто без ружья?

— Тот и без уток. В Чермызе нет такого, чтоб не знал места, где всякая живность водится. Пойдет который, глядишь — тащит то зайцев, то даже кабанчика.

Николай придержал горькую усмешку. Все, что с таким старанием расписывала Ульяна, и все ее житейские наставления не только не вызвали у него интереса, но даже усилили жалость к себе.

— А кино, допустим, есть где посмотреть? — уже не без сарказма осведомился он.

— Нет кина. Клуб, что из церкви приспособленный, на пудовом замке. Вроде ремонтировать собираются, тольки когда…

— А что у вас есть? — нетерпеливо перебил Николай.

— Столовая возле заводской ограды, вход с площади. С людьми в ей поговорить можно и выпить завсегда, а кормежка — ни приведи господь какая злыдная. Не то чтоб голодно, но без души. — Комендантша утерла фартуком вспотевшее от напряженного разговора лицо и, вспомнив, что постояльцу до сих пор неведомо ее имя, почему-то стыдливо сообщила: — Зовите меня Улей. Ульяна я.

2

Заводской гудок подал голос, когда Николаю еще неудержимо хотелось спать (сказывалась разница во времени — в Донбассе было только четыре часа ночи), но выработанный годами рефлекс на гудок сделал свое дело: сон схлынул.

Хмурое, совсем не весеннее утро заглядывало в окно, где-то самозабвенно горланил петух, с улицы доносился дробный перестук каблуков — люди шли на работу.

Ульяна уже ждала жильца в своей комнатенке. На столе весело шумел самовар, лежали вареные яйца, ломтики рыбы семужьего посола, от которой шел незнакомый, но аппетитный дух. В обязанность комендантши кормить постояльцев не входило, но новый жилец расположил к себе — никто до сих пор не проявлял такого интереса к ее россказням.

Короток путь до завода, хотя, впрочем, все дороги здесь коротки. Людей прибавлялось. Все, кто жил в верхнем поселке, шли этой единственной дорогой. Подстегиваемый общим темпом, Николай тоже невольно убыстрил шаг.

Спустившись с пригорка и миновав конный двор, удививший своей обширностью, нежданно-негаданно увидел у закрытых ворот завода огромное стадо овец и коз, беспокойно теснивших друг дружку, отчаянно блеявших и мемекавших. Как только раздался второй гудок — он означал, что до начала смены осталось полчаса, — и ворота распахнулись, вся эта живая лавина устремилась в завод и помчалась целенаправленно налево, туда, откуда доносился истошно-пронзительный звук циркульной пилы.

— А этим что надо? — спросил Николай, предъявляя пропуск в проходной.

— Лешак бы их поудавил! — в сердцах выругался вахтер и стал объяснять: — На дроворазделку поперли кору обгрызать. Покудова сушняк шел да хвойный — их тута и в помине не было. А теперича сырой да смешанный погнали. Людям от него мука, а этим в удовольствие.

— Беспардонный народ. Нарушать технику безопасности… — пошутил Николай и не удержался от улыбки, глядя, как закатился веселым смехом вахтер.

Всякий опытный металлург непременно начинает осмотр цеха с тылов, и Николай, как ни хотелось ему поскорее увидеть печной и разливочный пролеты, пошел к началу всех начал — на шихтовый двор.

В Макеевке шихтовый двор представлял собой огромное крытое здание с железнодорожными путями, с мостовыми кранами, снабженными мощными магнитами и грейферами. Магнитами грузили металлолом и чугун, грейферами — сыпучую часть шихты, рука человека ни к каким материалам не прикасалась. Здесь же это был самый настоящий двор, все сваливалось под открытым небом, и все грузили вручную в крохотные железные короба — мульды, стоящие попарно на крохотных вагонетках. Скрежетали лопаты, вгрызаясь в кучи руды и известняка, глухо постукивали забрасываемые чушки чугуна, позванивали мелкие куски металлолома. Крупные же куски металла, которые не под силу поднять одному, сообща толкали по наклонным доскам. Как только мульды наполнялись, коногон подводил лошадь, цеплял вагонетку крюком и вез ее в цех — одну-единственную вагонетку.

Посмотрев вслед коногону, уныло шагавшему рядом с пегой лошадкой, от напряжения выгнувшей хвост дугой, Николай вспомнил длинный поезд мощных четырехмульдовых вагонеток, который вывозил паровоз с шихтового двора его цеха, подавая к печам сразу двести тонн груза. Вспомнил и подумал: «Сейчас лето, тепло и сухо, а как тут работать осенью, под дождем и ветром? А в зимнюю стужу? А в метель? Морозы за сорок и снега невпроходь…»

Под его ногами дрогнули рельсы, и теперь уже другая лошадь, крупная, сильная, вороная, отпугивая подрагиванием кожи досаждавших мух, легко повезла другую вагонетку. Николай сошел с рельсов, стал в сторонке.

— Эй ты, подальше! — крикнул ему коногон. Когда поравнялись, пояснил: — Эта сатана хуже собаки. И своих кусает. К тому же брыкается.

Скосив глаза и прижав уши, вороная проследовала своим путем, с храпом прочистив горло. Николай двинулся вслед, решив осмотреть металлолом. Первые навалы состояли в основном из мелочи, потом шли кучи негабаритного лома, который ни в какую мульду не сунешь, — часть его резали автогенщики, часть, что поменьше, молотами и зубилами разделывали рубщики. А дальше и вовсе пошли горы путаной жести и консервных банок. Возни с этим хламом много, а польза ничтожна.

У въезда в здание цеха, то самое, которое воспринял вчера как ржавую коробку, Николай остановился, пропуская вороную (возвращаясь, злопамятная кобылица снова нацелилась в него немигающим косым глазом, что, должно быть, означало: а ну-ка посторонись подобру-поздорову), и вошел под крышу, только когда она удалилась.

В непривычном взгляду узком приземистом цехе разместились две маленькие, словно игрушечные, печи. На той, что была ближе, шла завалка. Неуклюжая и тихоходная машина, видимо местной конструкции и местного изготовления, ввела в печь мульду, перевернула ее там и медленно вынесла обратно. Завалив две мульды, машинист спрыгнул на площадку, присел на корточки и закурил в ожидании, когда привезут следующую вагонетку.

У другой печи несколько человек в одинаковых серого брезента спецовках наблюдали, как подручный сталевара сливал пробу на чугунную плиту. Вынув из кармана синее стекло, Николай тоже взглянул на металл. Цвет и жидкоподвижность его свидетельствовали о том, что он достаточно горяч.

— Хороша, — заключил самый пожилой из всех здесь находившихся, коренастый человек с лицом неулыбчивым и властным. Отбросив цигарку, скомандовал: — Разделывать отверстие!

— Будем знакомы. — Николай протянул руку, назвал себя. — Нетрудно догадаться, что обер.

— Будем, товарищ начальник, — непринужденно отозвался обер, хотя Николай умолчал о своей должности. — Аким, сын Ивана, по фамилии Чечулин. Обер, так и есть.

— Осанка и хватка подсказали, — пояснил Николай, — хотя очки на кепке могли сбить с толку — у оберов обычно стекла, к тому же в замысловатой рамочке.

— Здесь своя заправа. — Голос Акима Ивановича прозвучал заносчиво. — У обера, да и у мастера в нашем цехе руки завсегда должны быть свободные, чтоб в любую минуту подсобить мог. Рамки со стеклом только начальство носит. Поглядел, спрятал и пошел.

Аким, сын Ивана, сразу понравился Николаю. Держался он с достоинством, как человек, знающий себе цену, и не прятал иронического любопытства в широко поставленных глазах.

Николай поздоровался с остальными печевыми. Сталевар произвел на него странное впечатление. Худосочный, жердистый, меланхолически-задумчивый, как будто решал головоломную задачу. Фамилию свою не назвал, но руку пожал с такой силой, что, будь Николай послабее, пальцы у него хрустнули бы.

— Вячеслав Чечулин, — исправил оплошность сталевара обер-мастер.

Николай не смог сдержать улыбки. Только с тремя мужчинами познакомился он в Чермызе — и все три Чечулины. Поинтересовался:

— Где вы насобирали их столько, Чечулиных?

— Кто говорит — от одного большого рода поселок пошел, а я так думаю, фантазии у праотцев оказалось маловато, — ответствовал Аким Иванович.

— А по отчеству как вас, Вячеслав?

И опять же за неторопливого сталевара ответил обермастер:

— Нас всех тут по именам гоняют. Да и неудобно по отчеству называть, а дураком обзывать…

— В нашем цехе тысяча сто человек работало, однако ж…

— И всех по отчеству? — В голосе обер-мастера скользнуло недоверие.

— Всех нет, но ведущих…

— Тогда — Евдокимович.

Аким Иванович приказал снова достать пробу.

Подручный налил металл в стаканчик, вытряхнул из него еще красный слиточек и побежал отковать плюшку. Легко заухал маленький пневматический молот, и вскоре с согнутой пополам плюшкой подручный вернулся к обер-мастеру. Аким Иванович мельком взглянул на нее, протянул Балатьеву.

— Ну как, можно пускать?

Это был экзамен, экзамен прилюдный. В сонных глазах меланхолического сталевара отразилось лукавое ожидание — посмотрим-де, что ты за спец, а подручные — те ждали ответа новоиспеченного начальника с нескрываемым любопытством.

— По анализу можно, — уверенно ответил Балатьев. — Углерода семь-восемь сотых процента, края ровные — серы мало, согнулась без трещины — фосфор в норме. А по теплу не знаю. Для наших печей перегрета, но у нас слиток семь тонн, а у вас двести килограммов. День-два приглядеться нужно. Вы после отпуска тоже небось денек-другой приглядываетесь, а?

Аким Иванович явно смутился, поймав на себе насмешливые взгляды печевых, — не выгорела проверочка. Набрав полную грудь воздуха, зычно крикнул:

— Шомпол!

Шестеро подручных дружно подняли с площадки длинный, толщиной в руку металлический стержень, ввели его через завалочное окно в печь и стали дружно бить в заднюю стенку, нащупывая отверстие.

Уже пот потек с их лиц, уже на тех, кто стоял ближе к печи, задымилась одежда, уже изогнулся раскалившийся стержень, а в отверстие попасть не удавалось.

Но вот за печью взвились клубы пламени вперемешку с бурой пылью, и сталь наконец вырвалась наружу.

— Пошли на заднюю площадку, — предложил обер Балатьеву.

То, что увидел здесь Николай, окончательно добило его. Даже в известных ему самых старых цехах не встречал он столь убогого оборудования. Все оно состояло из двух передвижных паровых кранов, вертевшихся вокруг своей оси вместе с нещадно дымившими вертикальными котлами. Ковш, куда по желобу стекала сталь, помещался на подвижном лафете над глубокой канавой, где вплотную друг к другу стояли чугунные формы для принятия стали — изложницы. Их было здесь двести сорок, этих самых изложниц, на каждую плавку. Случись авария, залей, спаяй изложницы — тут и более мощный кран не растащит.

А у канавы соседней печи, отворачивая лицо от нестерпимого жара, рабочий обматывал цепью раскаленные докрасна слитки, чтобы потом кран вытащил их на земляной пол. Египетский труд…

— Вот так и горим здесь… — сокрушенно молвил Аким Иванович. Протянул руку к синему стеклу. — Позвольте?

Прочитав выгравированную на рамке полустершуюся надпись — «Лучшему сталевару Макзавода», посмотрел сквозь стекло на струю стали, аппетитно причмокнул и с подчеркнуто уважительным поклоном вернул восхитивший предмет владельцу.

Николай понял, что не надпись произвела впечатление на обера, а качество стекла — у хорошего мартеновца и стекло должно быть отменное. Это его глаз.

К ним приблизился кривоплечий и колченогий старик, отер сухожильную руку о штанину, как перед рукопожатием, но приложил ее к козырьку кепки-шестиклинки с пуговкой — мода такая пошла.

— Весовщик шихты Ксенофонт Донатович Петров. А вас как величать, товарищ заведующий?

— Николай Сергеевич.

Старательно занеся в потрепанную записную книжку скупые данные, весовщик весело прошелестел, упершись в Балатьева лукавым глазом:

— Вы на моем веку тринадцатый, между протчим.

— Жаль, — отозвался Николай. — Число несчастливое.

Весовщик поочередно сморкнулся из каждой ноздри.

— У нас все числа несчастливые, но это особливо.

— А предыдущие где?

— Есть, что здеся работают, вот и он. — Весовщик кивнул на Акима Ивановича.

— Было, было… — подтвердил тот и, посопев, добавил: — Пять лет в начальниках ходил.

— Большинство сбегло, — продолжал весовщик, прокашлявшись ссохшимся горлом, — троих ушли, двоих посадили. А вот что с вами будет, товарищ заведующий, — белесые глазки из-под белесых же бровей ехидно блеснули, хрипловатый иезуитский смешок рассыпался по площадке, — это я уж потом в свой поминальничек занесу.

— Ладно, ладно, хватит тебе! — залютовал Аким Иванович. — Раскаркался как ворон!

— Ты меня, милой, не сминай, — заартачился Петров. И к Балатьеву: — Звините, может, не так я или не по-грамотному…

— А ну чапай, чапай отсюдова! — Аким Иванович бесцеремонно подтолкнул разохотившегося до разговора болтуна. — Проваливай, черт гнусавый!

Весовщик бросил на обера тусклый взгляд, поддернул штаны, натянул на лоб кепчонку и, сильно припадая на левую ногу, заковылял по площадке.

Николай посмотрел ему вслед.

— Что за человек?

— А, так себе. Чесотка у него на языке. Только и ищет, кого бы поддеть, чьи бы косточки перебрать, что бы этакое гаденькое подбросить. — Аким Иванович зло сплюнул.

— А где его так искорежило?

— Злой от природы, от злости и пострадал, — без всякого сочувствия стал рассказывать обер. — Коногоном свою жизнь начал, да чуть ее и не закончил. Стеганул лошадь кнутом по глазам, та расстервенилась — да на него. И изуродовала, как бог черепаху. Кстати, вы лошадей остерегайтесь, особливо вороную. Работает как черт, а зла — как два черта.

Мрачная статистика, касающаяся начальников цеха, заставила Николая призадуматься. Ничего себе цех, где никто не завершил благополучно свою деятельность. А ведь наверняка среди них были и стоящие. Так в чем же причина?

— А Дранников где? — поинтересовался он.

— В отпуск директор пустил.

— Но… полагается сдать цех.

Ухмыльнувшись, Аким Иванович ответил, не скрыв сочувствия к Дранникову:

— Надоело ему, по-честному говоря, сдавать и снова принимать. Раз шесть, почитай, так было.

«Значит, главные испытания впереди, — сделал вывод Николай. — План Кроханова предельно прост: подождать немного — не исключено, что новый начальник завалится сам по себе, а если нет, тогда возьмутся вдвоем». Тронул за плечо Акима Ивановича.

— А пристанище для начальника есть у вас?

Обер-мастер круто, по-солдатски развернулся на каблуках, показал на небольшую пристройку, похожую на кладовую и глядевшую на площадку несуразно узким и длинным окном.

— Вот этот сараюшко.

Николай не сдержал усмешки.

— Н-да, по Сеньке и шапка, по цеху и кабинет…

— Не место красит человека. — Аким Иванович достал из нагрудного кармана небольшой ключик, вручил Балатьеву. — От стола.

— А от двери?

— Она никогда не запирается — спереть нечего, кроме телефона, а он тут никому не нужен.

3

Кто-то сказал, и это стало крылатой фразой: «Дни идут, месяцы бегут, а годы летят». Здесь дни не шли. Они ползли, притом с изнуряющей тягучестью. Особенно выматывал душу непривычно медленный темп работы. Балатьев с этим смириться не мог. Он привык к другому темпу: быстрому, бесперебойному, горячему. Угнетало и сознание полнейшей своей ненужности в этом цехе. Он видел способы облегчить труд, форсировать ход печей, поднять их производительность, но в средствах заводу отказывали — зачем поддерживать жизнь дряхлого, умирающего организма? Каждый год завод работал последний год, каждый год начинался со слухов о том, что вот-вот его остановят, а между тем решение это откладывалось и откладывалось.

Однажды Балатьев зашел к первому секретарю райкома партии, зашел безо всякой надобности, без просьб и вопросов — просто появилось желание познакомиться с человеком, о котором шла хорошая молва, отвести душу в откровенном разговоре.

— А я уж сам собирался в цех к вам нагрянуть, — сказал Баских, выйдя из-за стола. — Жду-поджидаю — не появляется досточтимый Николай Сергеевич. Либо характер выдерживает, либо вообще не считает нужным.

В спокойном лице Баских, в крутом развороте плеч, в крепкой стати чувствовались надежность, остойчивость. Лет ему еще немного, этак сорок с небольшим, — может, потому держался он удивительно располагающе. И не панибратски, и без обидной снисходительности.

— Ну, думаю, если гора не идет к Магомету, — продолжал Баских, усаживаясь на диван и предложив гостю место рядом, — то…

Слова его прозвучали упреком, и Балатьев попробовал оправдаться:

— Накапливал впечатления, осмысливал обстановку.

— И как? Накопили? Осмыслили?

— Пожалуй. — Интонацией Балатьев дал понять, что впечатления у него самые безрадостные. — А общее впечатление… Отвечу словами того же Магомета, обращенными к заблудшим арабам: «О, если бы вы понимали…» Многое не могу взять в толк.

— Уверен, это преждевременный вывод. Умозрительный. Ну, например?

— Например — Кроханов. Почему держите его? Он же не тянет. А завоевывать престиж матюгом да грубыми нажимами…

— Согласен, Николай Сергеевич, — но положение, увы, не всегда зависит от достоинств. Достоинство — это нечто от бога данное… А окрики, матюги, нажим — почти всегда действенны, и постичь это искусство не сложно. А еще что тебя смущает?

— Ну хотя бы зачем я здесь нужен? Без технических мероприятий работу печей не улучшить. А со средствами, вы сами знаете, — никто ни копеи.

— Ты не печам, ты людям нужен в этом нашем мире, именуемом Чермызом, — убежденно проговорил Баских. — Тебе это сразу не понять, зато со стороны… Перед тобой вот какие задачи. Во-первых, растревожь совесть тех, кому все равно что и как делать. Во-вторых, надо оздоровить общую атмосферу в цехе. Люди должны вздохнуть свободнее, плечи расправить, уверенность в себе обрести. — Баских поднялся, подошел к столу, взял пачку папирос. — Дымишь?

— Нет.

— Эх, а я… Бросить бы, да воли не хватает. С молодых ногтей тяну. — Сделал подряд несколько затяжек и, наблюдая, как, метушась, поплыл в солнечном луче дым, заговорил снова: — Во-вторых, дело в том, что у печевых наших низкий технический уровень, вернее — никакого уровня. Кидают в печь руду, по навыку знают, когда и сколько, а представления о процессе ни малейшего. Нужно преподать им основы технологии. В объеме техминимума хотя бы — образование, как ты понимаешь, у них азбучное. Займись этим. Но не сейчас. Летом у них свободного времени в обрез. Огороды, сенокос, заготовка дров, снеди всякой, а с осени до весны самое как раз. Рано или поздно завод остановят, и выйдут отсюда технически неграмотные мастеровые. Ну где они найдут себе применение? А если к их опыту да трудолюбию грамотешка какая-никакая — цены им не будет.

Предложение не вызвало у Николая особого энтузиазма. Народ в цехе в основном великовозрастный, знания — у кого за начальную школу, а у кого и тех нет, и традиции испокон веку сложились особые — больше уметь, чем знать, перенимать только практику ремесла. Попробуй подбери для них общепонятный язык.

— Задача нелегкая, — чистосердечно признался он.

Уклончивый ответ не устроил секретаря райкома. Решил убедить.

— Но благородная, и осуществить ее можешь только ты. До тебя некому было, хотя давно пора. — И вдруг спохватился: — Прости, что на «ты», мы в нашей берлоге от «вы» поотвыкали.

— Нисколько не возражаю, даже лучше так.

Пригасив папиросу, Баских смял ее в пепельнице и снова присел на диван.

— Хочу предупредить вот о чем. Ты, вижу, человек выдержанный.

Балатьев неопределенно повертел пальцами в воздухе, сказал в ответ на вопрошающий взгляд:

— Только с подчиненными, Федос Леонтьевич. А с начальством… Не со всяким. Не выношу окрика, автоматически даю сдачи.

— Да-а, Кроханов крепко умеет разносить. Мат почему-то всегда попадается ему под руку — так он оправдывался на бюро, когда прижал его.

— И беспрекословного подчинения своей особе требует, — продолжал Балатьев. — А я на положение клерка, приспособленца никогда не соглашусь. Если он станет препятствовать мне в чем-либо, диктовать — пойду ва-банк.

— Не советую ва-банк. Надо быть стратегом. Прислан ты против воли Кроханова, инициатива эта, говоря начистоту, моя. У нас пришлых, найденышей недолюбливают даже райкомовцы, и удивляться тут нечего: хорошие специалисты сюда не попадают. Вот и Кроханов. Сплоховал нарком, назначив его директором, дал маху. Бывает. Все мы человеки… Закинул я было удочку — не тянет-де, — ничего из этого не вышло: учите, говорит, воспитывайте, не боги горшки обжигают. Не хотелось ему признать, что поступил опрометчиво, не подумал как следует, назначая директором, не соразмерил все «за» и «против», поторопился, словом.

— И вы отступили.

Баских развел руками.

— Пришлось. А что мне оставалось? Да и не расскажешь все в телефонном разговоре.

— Кроханов знает об этом?

— Знает. В Москву смотался — оборона — это не по нем, он всегда в наступлении, — и вернулся гоголем. На меня дуется, дает понять, что с ним тягаться нечего. — Баских сделал паузу. — Посредственность, обыватель, а хитер бестия — спасу нет. Так умеет подладиться, все перекрутить, изобразить себя гонимым мелкими людишками… При этом физиономия, жесты — сплошная искренность. И обезоруживающая улыбка, сшибающая даже мужиков. Я тоже накалывался первое время. Теперь вернемся к тебе. Постарайся опровергнуть сложившееся представление о приезжих — несговорчив, упрям, грешки какие-то и прочее.

— Постараюсь, — с растяжкой проговорил Николай, глядя в сторону.

— Ну что ты так расквасился?

— Да просто…

— Не договариваешь, Николай Сергеевич, а? Давай, давай, выкладывай все как на духу. Без экивоков. Вот как я, не в прятки же играем.

— Я вообще не понимаю, для чего существует этот завод, — запальчиво проговорил Балатьев. — Отдача пустяковая, а денежки сосет немалые. Для государства сплошные убытки.

— Верно, убытки, — подтвердил Баских.

— И как можно на двадцать четвертом году советской власти заставлять людей работать в таких условиях! Это по меньшей мере негуманно.

Баских не ожесточился, как ожидал Балатьев, наоборот, заговорил со спокойной вразумительностью:

— А вот это, представь себе, Николай Сергеевич, вовсе не так. Никто их не заставляет. И попробуй перемани их отсюда на лучшую работу. Пролетариат тут особый. Он наполовину рабочий, наполовину крестьянин. У каждого дом, хозяйство, только что хлеб не сеют. Правда, делянка ржи почти у каждого есть, но это для солода, для бражки. Пробовал?

— Нет.

— Стало быть, никто в гости не позвал.

— К подчиненным в гости…

— Это свое правило забудь. — Услышав, что у дома остановилась машина, Баских подошел к окну, выглянул в него. — Гришок! — крикнул шоферу. — Поезжай в больницу, отвезешь врача в «Светлый путь». — И снова обратился к Балатьеву: — У нас в гости не из подхалимажа зовут, а из уважения. — Покачал пальцем. — Нет, не к должности. К человеческим качествам. Позвали — значит, признали. Человека в тебе признали. Откажешься — обидишь на всю жизнь.

— А если какая молодица пригласит? Тоже нельзя обидеть? — усмешливо спросил Николай, поднимаясь.

— Ты посиди, посиди. — Баских положил ему на плечо крепкую руку и с силой опустил на место. — Вот молодиц поостерегись. Здесь свои этические нормы. У вас там женщина никогда не трепанется, у вас мужики, друг перед другом успехами хвалятся. А у нас все наоборот. Мужики о своих победах молчат, а бабы разбалтывают. Разведенки, конечно. Семейные устои у нас, между прочим, патриархально прочные. Кстати, что у тебя с женой?

Вопрос застал Николая врасплох. Исповедоваться перед Баских он не намеревался, но и таиться резона не было. Рано или поздно все равно придется рассказать. Так не лучше ли сразу? По крайней мере, никаких недомолвок между ними не будет, да и Баских, видно, не из тех, с кем надо лавировать, к кому надо подлаживаться. Простой, прямой, располагающий.

— А что вы слышали? — на всякий случай спросил Николай, в свою очередь озадачив секретаря райкома.

— Что пока инженером не стал, жена устраивала, а получил диплом…

— Тудыть твою копалку! — вырвалось у Николая.

— Во-во! — подцепил его Баских. — А говорят — не ругаешься.

— Неужели на самом деле такая версия ходит?

— А твоя версия какая?

Николаю вопрос не понравился. В нем скользнуло недоверие, и это придержало его — при недоверии не может быть и откровенности.

Почувствовав, что Балатьев колеблется, Баских отступил.

— Ну ладно, за язык тянуть не буду. Вернемся к разговору о гуманности. Так вот, правительство проявляет максимум гуманности в отношении этого завода.

— Не понял, Федос Леонтьевич.

— Сейчас поймешь. — Баских помолчал, соображая, как бы вразумительнее втолковать Балатьеву истину, которая со всей непреложностью самому открылась не так уж давно, и заговорил не спеша: — Рабочий здесь не привык тратить деньги на еду — еда у него своя. Деньги идут только на обзаведение, на обновы. Вот попадешь к кому-нибудь — увидишь содержимое срубов. Ковры, приемники самые лучшие. Здесь любят ступать ногами по своей земле, в своей земле возиться. Ехать в город, жить в квартире, да еще на энном этаже, без двора, без погреба, без сарая, без скотины, покупать еду в магазине и на базаре — все это против естества здешнего человека. И как только доходит очередной слух об остановке завода — летят гонцы во все концы с петициями, штурмуют начальство и возвращаются, добившись своего. Так на год отсрочат, потом снова на год. Из заботы о коренном населении, из чистого гуманизма.

— Выходит, и мне остается купить козу и поместить ее в Доме заезжих, — отшутился Николай. — На поводке в цех водить буду, там у меня на генераторах коры достаточно.

— Еще лучше, если корову купишь, — тоже шутливо ответил Баских. — Сразу своим признают. Как я понял, ты бросил якорь и больше не сидишь на единственном чемодане.

«Вот чертяка, — беззлобно проговорил про себя Николай. — Все знает. Даже что чемодан один».

— И про ружье знаете?

— Знаю, — с естественной невозмутимостью подтвердил Баских. — Учти: здесь все всё знают. Доподлинно. Вот только марка ружья не установлена — комендантша в них не разбирается.

Оба рассмеялись, и оба почувствовали, что незримый барьер, который до сих пор разделял их, исчез. Николай даже подосадовал на себя, что ушел от разговора о семейных неурядицах, — этому человеку можно было и нужно было все рассказать, — а Баских искренне был рад установлению взаимопонимания с Балатьевым, в котором учуял человека независимого, способного противостоять рутине.

— Мне тут тоже не очень хорошо живется, — разоткровенничался напоследок Баских. — При общей замшелости быта трудно развернуться должным образом. Мои ближайшие помощники — люди малоопытные, робкие, с оглядкой. Понять их отчасти можно. Время такое, суровое, ну, не тебе говорить… Оступиться боязно — каждое лыко в строку. Добиваюсь от них самостоятельности, учу противиться злу, но толку пока… Да уж ладно. Тема эта щепетильная, трудная, когда-нибудь договорим. Заходи на огонек. Обязательно заходи.

Обрадованному теплотой встречи Николаю захотелось еще немного побыть в атмосфере тепла. Завернув в заводоуправление, поднялся на второй этаж к Светлане. Он уже заглядывал сюда несколько раз, не прикрываясь какой-либо служебной необходимостью, просто так, поговорить, отогреться.

Девушка встретила его как старого знакомого.

— Ну что, Николай Сергеевич, огнеупорный слой с вас еще не содрали?

— А я насквозь огнеупорный.

Светлана приглушила репродуктор и неуловимым движением руки распустила связанные сзади волосы.

— Значит, все идет по закону. Всех, кто сюда приезжает, сначала охватывает безудержное отчаяние, потом наступает полоса смирения, потом… Потом следует неизбежный бунт.

— Что, у всех одинаково?

— Нет. Разница есть. В протяженности первых двух периодов и в силе третьего.

На лице Светланы проступила затаенная улыбка, и Николай, к своему удивлению, отметил, что она не только мила, но и хороша собой. Выразительные, округлой формы глаза, задорный носик, нежный овал чуть тронутого румянцем лица. Гармонию черт нарушали разве что губы. Крупные, полыхающие, с детской припухлинкой.

— Говорят, вы тут покорили одно любвеобильное сердце.

Недоуменно подняв брови, Николай посмотрел на девушку сосредоточенно-застывшим взглядом. Разное уже говорили о нем, но такой слушок до его ушей пока не докатился.

— Чье? — спросил, не дождавшись разрешения загадки.

— Вам лучше знать, — ответила Светлана полушутя-полусерьезно.

— У вас сегодня приподнятое настроение.

— Верно. Только что слушала увертюру к «Сороке-воровке». Россини всегда меня взвинчивает. Но мы уклонились от разговора. — Интригующе помолчав, Светлана объявила: — Сердце комендантши.

Николай оторопел, не зная, как себя вести: смеяться или возмущаться. Только заметив лукавый огонек в глазах Светланы, рассмеялся.

— Я предпочел бы перешибить этот слух другим, еще менее обоснованным: что покорил ваше сердце, — сказал он и замер в ожидании реакции на столь вольную шутку.

Девушка смутилась, но только на миг.

— А что, перешибить проще простого. Приходите вечерком ко мне домой. Ульяну с вашего счета не спишут, а меня запишут, поскольку ваш визит не останется тайной. Надеюсь, вы не обременены предрассудками. Буду ждать. Это близко, на берегу пруда. Кстати, видом полюбуетесь. Пролетарская, двенадцать. Итак, к семи.

Не успел Николай удивиться неожиданному приглашению, как в приемную ввалился тяжело отдувающийся Кроханов.

— Ты почему тут в рабочее время? — с ходу набросился он на Николая, высокомерно вскинув голову: это была его излюбленная манера.

— Вас жду, — резво соврал Николай. Чтобы не остаться в долгу, добавил: — Когда вечером вы звоните в цех, то не спрашиваете, почему я в нерабочее время…

— Пошли, — Кроханов первым шагнул в кабинет, с ловкостью эквилибриста с маху бросил на вешалку кепку. — Что там у тебя еще?

— Нужно найти какой-то выход с лошадьми. — Николай без приглашения сел, нарушив установленный здесь этикет. — Час битый кормят, а печь стоит.

— Паровозы тоже на заправку ходят, — возразил Кроханов, тяжело плюхнувшись на свой трон.

— Ходят, но на это время присылают другие.

— Заостряю свое тебе внимание: у нас свободных лошадей нету, все заграфикованы.

В знак того, что вопрос исчерпан, а другие выслушивать не намерен, Кроханов раскрыл папку с почтой.

— Тогда я сам приму меры, только потом претензии не предъявляйте, — со спокойной угрозой сказал Николай и, попрощавшись, вышел.

4

Идти Николаю к Светлане и хотелось, и не хотелось. Что-то удерживало его от этого шага, и он не очень ясно понимал, что именно. Несколько насторожила инициатива, которую проявила первой и которую можно было истолковать как предприимчивость, — чем не кавалер начальник цеха, хотя думать так о Светлане не хотелось. А что, собственно, он знает о ней? Не прочь почитать на работе? Жаль, не взглянул на название книги в стареньком переплете, лежавшей на столе, — может, какая-нибудь пустошь. Впрочем, вряд ли. Девушка, с упоением слушающая серьезную музыку, не может читать пустых книг. И вообще нет у него никаких оснований судить о Светлане плохо, тем более что он подметил в ней ряд достоинств. Непосредственна, проницательна, смела в суждениях. Несомненно также, что Светлана интеллектуально выше среды, в котором живет. А почему, собственно, несомненно? Чутье подсказывает? Но чутье уже обмануло его. И все же не может он отрицать и собственную вину в том, что произошло у него с женой. Учился он, училась Лариса. За пять лет совместной жизни сколько они были рядом? Если соединить такие дни — года не наберется. Работа и учеба занимали у него почти все время и забирали почти все силы. С утра до позднего вечера в цехе, а потом до поздней ночи занятия. Все приносилось в жертву учебе — отдых, развлечения и даже отношения с женой. Лариса сетовала на свою судьбу, иногда бунтовала, но это были бессмысленные бунты: выхода из создавшегося положения он не находил — не останавливаться же на полпути. А последние полгода, когда готовил диплом, они вообще жили в разных городах: она — в Макеевке, он, почти безвыездно, в Днепропетровске. Эти полгода и стали роковыми. Но разве он один жил в разлуке с женой? Многие его знакомые, студенты дневных факультетов, месяцами не бывали дома, однако ни у кого из них не кончилось как у него. Значит, не только он повинен в случившемся. Вот и запутался в выводах, как запутывался не раз, разбираясь в своих семейных делах.

Было уже далеко за шесть, а Николай все еще не знал, пойдет к Светлане или не пойдет. Только когда времени осталось в обрез, решительно встал и пошел. Пошел, потому что обещал, потому что наскучило одиночество, а еще, в чем сам себе не признавался, разбирало любопытство. Естественное любопытство мужчины, которого приветила милая девушка.

Улица, на которой жила Светлана, тянулась единственной своей стороной по высокому берегу пруда, и все дома смотрели окнами в дальние дали. Отсюда хорошо проглядывались отлогий противоположный берег, изрезанный глубокими заливами, и бескрайние леса за прудом. Было так тихо, что поверхность воды даже не рябила. Только дымный пароходик, спешивший за очередным плотом, оставлял за собой веером расходившиеся волны.

Постоять бы здесь, насладиться покоем этой мирной идиллической картины, надышаться будоражащим весенним воздухом, понаблюдать за трясогузочками, суетливо шаставшими подле самых ног, послушать перекличку коростелей, по весне прилетевших с теплых краев, но часы показывали ровно семь, и, привыкший к точности, Николай убыстрил шаг.

Вот и дом номер двенадцать. Коренастый, надежный, как многие другие, и все-таки чем-то отличный от других. В Чермызе за внешним видом построек следить не принято. Поставили когда-то предки сруб из вековой лиственницы — и больше его никто не трогает. Все внимание отдается тому, чтоб внутри было богато и уютно. А дом под номером двенадцать принаряжен. Выкрашены в вишневый цвет наличники и ставни, в густо-зеленый — фундамент. На одном из бревен увидел жестяной овал с выпуклыми буквами «Страховое общество „Саламандра“» и удивился долговечности уральского железа.

Едва приблизился к калитке, как из нее вышла Светлана. У ног ее, не проявив ни малейшего беспокойства при появлении незнакомого человека, угодливо вертелся белый с бурыми подпалинами длиннохвостый пес самых что ни на есть дворняжьих кровей. Оживился он, только когда увидел нырнувшую вниз с ольхового деревца у забора маленькую пичугу-сеголетиша, должно быть заприметившую что-то съедобное. Метнулся к пичуге, а та — на веточку и, недосягаемая, давай качаться на ней.

— Вы всегда так пунктуальны? — игриво осведомилась Светлана.

— Всегда. Это единственное мое положительное качество.

— Уничижение паче гордости?

— Ради истины, — с улыбкой ответил Николай, неотрывно глядя на Светлану.

В приемной за столом Светлана выглядела маленькой, хрупкой, а сейчас перед ним стояла рослая девушка со статью спортсменки. Она не принарядилась, не прихорошилась. То же школьного вида синее платье с кружевным воротничком и кружевными манжетами, те же туфли на низком каблуке. И губы не подкрашены, и глаза не подведены. Во всем естественна. Это понравилось. Зачем красить губы, если они и так алы, зачем выделять глаза, если они и без того большие?

— Пойдемте, Николай Сергеевич, — поторопила Светлана. — Вон соседка летит со всех ног, чтобы рассмотреть, кто пожаловал к Давыдычевым.

Соседка и впрямь направлялась к ним, этакая востролицая, шустрая бабенка. Подойдя, спросила, обращаясь скорее к Балатьеву, нежели к Светлане, не видели ли они рыжего петуха.

— Да, да, Афанасия Кузьминична. — Светлана с самым серьезным видом показала на кустарник, прилепившийся к обрыву. — Нырнул вон туда.

Жулик почему-то неблагосклонно относился к ближайшей соседке. Вот и сейчас, не поняв, что к чему, он на всякий случай оскалил зубы и приготовился к злобному рыку, по, увидев в глазах Светланы осуждение, извинительно замахал хвостом.

Естественный интерес на лице женщины сменился выражением досады — что оставалось ей, как не отправиться в указанную сторону?

Прыснув в ладонь, Светлана заговорила с лукавым торжеством:

— Самое забавное в этом эпизоде знаете что? Кур она не держит, и никакого петуха у нее нет. Но на что только не толкает любопытство! — И уже серьезно добавила: — Скучно здесь людям — событий ведь никаких, а подглядеть чужую жизнь да посудачить охота…

Комната, куда попал Николай, как нельзя лучше говорила о наклонностях обитателей дома. Множество полок, тесно заставленных книгами, клавир, стопы нот и пластинок на довольно поместительной этажерке.

Здесь было трое. Мужчина и женщина лет под сорок пять, несмотря на разную внешность чем-то похожие друг на друга, как бывают похожи супруги, прожившие рядом долгую жизнь. При появлении гостя они встали, а третий продолжал восседать на диване, положив ногу на ногу и сохраняя равнодушное выражение лица. Костюм из добротного материала, косоворотка, расстегнутая по случаю теплой погоды, и аляповатые туфли из трехцветкой кожи выдавали его непричастность к сему дому.

— Знакомьтесь, — торжественно-официальным тоном сказала Светлана. — Константин Егорович, заврайоно, Клементина Павловна, директор школы и преподаватель литературы. Оба по совместительству числятся еще моими родителями. А это, — Светлана повернулась к молодому человеку, от которого сверх меры разил одеколонный дух фабрики «Тэжэ», — Эдуард Арсеньич, или просто Эд, мастер вашего цеха, коего вы еще не знаете, потому как он в отпуске и тратит время довольно бесплодно. Фамилия — Суров, ударение на «у», хотя ему, как вы видите, больше подошло бы Суро́в.

И без этой характеристики Николай понял, что перед ним сидит человек, общительностью не отличающийся. Слишком холодно смотрели из-под выпирающих надбровий на широком лице свинцовой окраски глаза, слишком плотно были сжаты губы.

— А теперь представляю вам гостя. — Светлана положила руку на плечо Николаю. — Николай Сергеевич Балатьев, новый начальник мартеновского цеха и… мой жених.

Наступила пауза. Тягостная, долгая. Константин Егорович застыл, вобрав голову в плечи. Клементина Павловна недоуменно смотрела на дочь, ожидая то ли подтверждения только что сказанного, то ли признания, что это шутка. Николай от неловкости отвел в сторону глаза и наткнулся на откровенно враждебный взгляд Сурова.

Первой подала голос Клементина Павловна.

— Что-то все это не очень понятно… Как снег на голову… — залепетала она, не зная, что говорить и как вообще вести себя.

— А институт? — спросил Константин Егорович первое, что пришло в голову, и, почувствовав несуразность вопроса, зарозовел точно девица.

Это не укрылось от Николая. Он уже успел подивиться, что ни в фигуре, ни в добром русском лице Константина Егоровича не было примет возраста. И вот еще одно доказательство тому — способность смущаться и при этом заливаться румянцем.

— Это мы с Колей обсудим, — донесся до Николая голос Светланы.

— Светлана, я, да и отец… Мы вовсе не так представляли себе… — Клементина Павловна старалась скрыть растерянность, но это у нее не получалось. — Я не узнаю тебя… Сколько вы знакомы?..

— Мамочка, ну какое это имеет значение? Долго, мало… Разве время определяет?..

Николаю показалось, что все это снится, что вот он ущипнет себя — и растает эта комната с папой, мамой, с нежданной невестой и сраженным соперником. Но нет, проснуться не удалось, явь продолжалась. «Прямо как в старинном водевиле, — пронеслось в голове. — Недостает еще, чтобы папа извлек из сундука припрятанную икону и благословил».

— Я достаточно взрослая, Коля — тем более, и мы вправе решить этот вопрос сами. — Совсем войдя в роль невесты, Светлана говорила вольно, даже несколько развязно. — Вы, конечно, можете высказать свое мнение, но учтите: голос у вас только совещательный.

В течение всей этой сцены Суров сидел как пригвожденный, с закаменелым лицом, и видно было, что он с трудом осмысливал происходящее. Только последние слова Светланы встряхнули его. Засопел, неуклюже поднялся с низкого дивана.

— Ну, раз так — совещайтесь. — И стремительно вышел.

Клементина Павловна хрустнула сжатыми пальцами.

— Неудобно как-то…

— А это удобно — являться без приглашения, часами просиживать диван — и ни слова? Или заведет одно и то же: «Светлана, сыграйте, Светлана, спойте». Очень нужна мне эта самодеятельность, особенно перед свадь…

Светлана осеклась. Переиграв, она поставила в немыслимо глупое положение родителей. А Балатьев что думает сейчас о ней? Взбалмошная девчонка? Это еще ничего. Хуже — опытная обольстительница, решившая вот таким предумышленным способом заполучить мужа. А тут еще застывший упрек в глазах матери. Не выдержала, рассмеялась.

— Милые мои, неужели вы не поняли, что это шутка? А вы что скисли, Николай Сергеевич? Испугались?

— Светлана… — снова укорила дочь Клементина Павловна. — Это озорство тебе не по возрасту.

— Я же немножечко.

— Ничего себе спектакль разыграла. Не стыдно? Что улыбаешься? Куда как весело.

— Мамочка, это же ради дела. Серьезного.

— Ох, Светлана, Светлана… — никак не могла успокоиться Клементина Павловна. — И как это ты позволила себе…

Небезобидная выходка опрокинула представление Николая о Светлане как о благовоспитанной девушке, не способной переступить общепринятые нормы поведения. Впрочем, в минус ей это открытие он не поставил — озорницы нравились ему больше, чем паиньки и степенницы.

— Что же мы стоим? — придя в себя, спохватилась хозяйка дома. — Присаживайтесь, пожалуйста, Николай Сергеевич.

Занять место незадачливого ухажера Николаю было неприятно, сесть за стол показалось неприличным, и он затоптался на месте. Его замешательство Светлана истолковала иначе: хочет уйти, но не знает, как бы поделикатнее это сделать. Придвигая стул, повинилась:

— Право, не предполагала, Николай Сергеевич, что мой поступок так обескуражит вас. Не сердитесь, прошу.

Николай почувствовал неловкость оттого, что так легко попался на розыгрыш. Сказал, оправдываясь:

— Отдаю вам должное, вы мастерски разыграли нас.

— Иначе я не достигла бы цели — избавить себя от тягостных объяснений. — Светлана виновато смотрела из-под ограды ресниц, боясь осуждения, прося понимания. — Намеками в таком случае не отделаешься, а доводы, если преподнести их в чистом виде, покажутся оскорбительными. Тем более ему, человеку, состоящему из одной спеси.

Характеристика, выданная Сурову дочерью, не понравилась Константину Егоровичу.

— Нашла спесивца! — возразил он. — Не спесь это, а всего-навсего защитная маска для прикрытия крайней стеснительности. Мужчины стыдятся своей стеснительности и всячески маскируют ее. Одни бравадой, другие нахальством, а он напускает на себя угрюмость или суровость, называй как хочешь. Вот кто спесив, так это Кроханов. За душой ничего, а изображает из себя мэтра. Впрочем… «Коль будешь людей ты делами честить, тебе человеком средь них не прослыть». Так что не стоит трогать Кроханова, а то как бы у Николая Сергеевича не сложилось предвзятое о нем мнение.

— Оно уже сложилось, — подхватил Николай. — И отнюдь не предвзятое. Мы с ним давно знакомы. Еще с Макеевки. — Усмехнулся. — Интересное прозвище у него было: «Кругом шишнадцать».

— Ой, до чего здорово! — вскинулась Светлана. — Он и теперь так говорит — шишнадцать! Наука не впрок пошла.

Чтобы оживить разговор, Николай рассказал, как родилось прозвище.

— Попросил как-то Кроханов у директора на хозяйственном активе «шишнадцать» тысяч на ремонт заводского гаража. «Сколько-сколько?» — переспросил директор. «Шишнадцать», — уже членораздельно повторил Кроханов. Директор и резанул на потеху собравшимся — острый был на язык: «Просите либо семнадцать, либо пятнадцать. Для шестнадцати у вас артикуляция не приспособлена. На шишнадцать можете получить шиш».

Веселый рассказ неожиданно вызвал у Константина Егоровича отрицательную реакцию.

— Что же вы, Николай Сергеевич, в таком случае к нему в подчинение приехали? На что рассчитывали? Выбрать начальника, которого не уважаешь, — значит, не уважать себя.

— Па, тебе отказывает воспитание, — бросив на отца урезонивающий взгляд, сказала Светлана.

— Тебе оно уже дважды отказало. — В голосе Константина Егоровича прозвучали строгие нотки педагога. — С Эдуардом и вот сейчас. Пока я тебя воспитываю, дочка, Николай Сергеевич тоже мне почти в сыновья годится, и я вправе спросить его: как это так получилось, что новый, растущий завод переменил на старый, умирающий?

Константин Егорович явно пытался дознаться, что за человек его гость, и Николай растерялся, не зная, как поступить. Лгать зазорно, да и все равно правда всплывет наружу, а рассказывать всю подноготную унизительно и ни к чему. Кто поймет, что бывает такое состояние, когда все равно куда и кем ехать? А если и поймет, то воспримет как непростительное для мужчины слабодушие. Решил спрятаться за цитату:

— Хотите… «знать, откуда я? Куда я еду? Я тот же, что и был и буду весь мой век: не скот, не дерево, не раб, но человек».

— Радищевым, дорогой мой, не прикроетесь, хотя нам, шкрабам, и приятно, что его цитируют. — Константин Егорович заметно помягчел, но гостя в покое не оставил. — А все же как совместить ваш приезд сюда с мнением о Кроханове?

Николаю стало не по себе от настойчивого прощупывания его особы, но отмалчиваться было неудобно, и он сказал опять-таки уклончиво:

— Такие грамотеи у нас не столь уж редки, а что касается его духовной немощи… Это не его вина — его беда. Приходится мириться. — Уходя от невзначай возникшего разговора, спросил: — Ваша семья давно в Чермызе?

Уловив в вопросе подвох — меня-де упрекаешь, а сам как умудрился сюда заплыть? — Константин Егорович отшутился:

— Совсем недавно. Всего-навсего с тысяча восемьсот пятьдесят четвертого года. — У него своя манера шутить. Большие живые глаза оставались серьезными, и даже губы не дрогнули в улыбке. Выдержав паузу, соизволил разъяснить: — Еще деда моего сюда занесло. Нет, не по доброй воле. По велению его императорского величества.

«Ах, вот еще что! Отпрыск революционной интеллигенции, — заключил Николай и на сей раз более внимательно оглядел комнату. Много книг в добротных старинных переплетах, тисненных золотом, инкрустированное пианино красного дерева, высокое трюмо в позолоченной резной раме. — Но, похоже, держали предка не в черном теле».

— Видно, был фигурой влиятельной, — опрометчиво вырвалось у него.

Константин Егорович не был настроен посвящать гостя в свою родословную, но, учуяв в его словах осуждающий оттенок, решил предложить экскурс в далекое прошлое:

— Сослали за дерзость в поведении — подогревал мятежные настроения. В том году в пермской духовной семинарии разгромили демократический кружок и участников отправили в глубинку. Деда — сюда. Не священником, конечно, и даже не дьяконом, а учителем, и не закона божьего — не удостоился, и не русской словесности — там вольнодумствовать можно было, а учителем арифметики, полагая, что безжизненная схоластическая цифирь опасности не представляет, что из дважды два, кроме как четыре, ничего не выжмешь. Да и не таковский был он, дед мой. Опять кружок с бунтарским духом, опять активная деятельность против самодержавия. Не избежал Петропавловки и вскоре умер. Ну, а отец… Впрочем, зачем вам все это?

— Ошибаетесь, Константин Егорович. Мне интересно, и даже очень. Поверьте. Незаурядные человеческие судьбы… Мы имеем весьма смутные представления о делах и помыслах наших предков, особенно тех, коих история обошла молчанием. Раз уж возник такой разговор…

Подавив горький вздох, Константин Егорович заговорил с оттяжкой:

— Отец был иного склада, вернее — склада того же, но распорядился собой по-иному. Получив инженерное образование, решил послужить отечеству в прямом смысле этого слова, хотя и терзался мыслью, что вынужден находиться в стороне от политических дел. Короче говоря, строил Транссибирскую магистраль до последнего ее этапа — до тысяча восемьсот девяносто девятого года, когда Великий Сибирский путь был открыт.

— Хабаровск — Владивосток, Златоуст — Иркутск. Так, кажется?

Константин Егорович кивнул.

Голод созвал сюда массы народные,

Многие в страшной борьбе,

К жизни воззвав эти дебри бесплодные,

Гроб обрели здесь себе…—

вспомнилось Николаю. Какого гражданского накала эта поэма, какой вулканической мощи!

— Было… Все было… — подхватил Константин Егорович. — И голод, и холод, и мор… Но было и обретение элементарных человеческих прав. Царское правительство поощряло переселение, поскольку рабочих рук требовалось неисчислимое количество — до семидесяти тысяч человек было разбросано на строительстве. Ходокам разрешалось выбирать место жительства по своему усмотрению, поближе от строительства, они освобождались от податей и налогов. Ну, а прижился человек, обзавелся необходимым — давай своих издалека… «с Волхова, с матушки-Волги, с Оки», переманивать — просторы-то ни объять, ни обмерить, будущее виделось в радужных красках. И потянулся народ открывать землю обетованную, где относительно вольно жилось и легко прокормиться. Кстати, интерес к Сибири и ее освоению определил мою профессию.

— Отец жив? — поинтересовался Николай.

— Умер мгновенной смертью, как и дед, — сердце, хотя оба были крепкими, выносливыми. Физически и духовно. Такие люди надламываются сразу. Живут, не щадя себя, целиком отдаваясь делу, которое избрали, и вдруг… Между прочим, отец оставил записки, этак страниц двести, — «История строительства Транссибирской железной дороги». Столько там всякой жути… Мурашки по телу. Уже несколько лет изучаю этот материал, систематизирую, дополняю и в скором времени, возможно, — чем черт не шутит — опубликую. Отзывы весьма лестные.

— Ты бы показал Николаю Сергеевичу свою книгу, — не удержалась, чтобы не похвастаться отцом, Светлана. И к Николаю: — «Происхождение и характер обычаев, культов и ересей народностей Урала». Во!

— Успеется, — почему-то недовольно проронил Константин Егорович и, чтобы смягчить свою резкость, добавил, улыбчиво глядя на гостя: — У нас впереди вечность. Не так ли, Николай Сергеевич?

— Стало быть, вы почетные потомственные уральцы, — сделал вывод Николай.

— Я — да, дочка — потомственная, но еще не почетная. — Константин Егорович пригладил волнистую шевелюру. — А мама у нас почетная, но приблудная.

— С Дона или с Украины?

Клементина Павловна как раз занялась сервировкой стола, и Николай исподволь стал рассматривать ее. Типичное лицо южанки. Черные как смоль волосы, зачесанные на пробор и собранные по-гречески на затылке в кукишок, правильные дуги словно нарисованных бровей, а глаза неожиданно светлые, с зеленцой, точь-в-точь как дочерние.

— В качестве трофея взял, после того как беляков в море сбросили, — коротко, но емко объяснила Светлана, радуясь налаживающемуся контакту. — Мама у меня болгарка. Родилась в болгарском селе Благоево под Одессой, потом жила в Одессе на Земской улице, потом училась в музыкальном училище, потом вышла замуж за папу, потом…

— Да-a, да-а, — задумчиво протянул Константин Егорович, — куда только не бросала нас молодость и ветры гражданской…

— Из-за него музучилище бросила, — простодушно посетовала Клементина Павловна.

Хотя обвинение было шутливым, Константин Егорович счел нужным оправдаться:

— Зато в университет заставил поступить и окончить, а это куда поважнее музицирования. Чем бы ты, музыкантша, здесь занималась?

С улицы донеслись разухабистые выкрики. Кому-то грозили, какой-то забулдыга без зазрения совести расточал непотребные слова, кто-то злобно, с придурью смеялся.

Константин Егорович метнулся было к окну, но предусмотрительно отошел. — в таком случае лучше не вмешиваться, чтобы не навлечь гнев распалившихся молодчиков. Когда голоса поредели, Светлана сказала озабоченно, без тени наигрыша:

— Вам придется, Николай Сергеевич, подумать о своей безопасности. В поселке живуч обычай отбивать охоту у чужих захаживать к местным девушкам. Не исключено, что вас встретит на улице группа парней…

— …С Суровым во главе.

— …С Суровым или без него… — Плавным движением руки Светлана отбросила ворох волос за спину. — И предложит дуэль на кулаках. Вам придется либо уйти дворами, либо…

«Бесенок ты с ангельской рожицей». Николай решил подыграть Светлане:

— Уличная потасовка — не лучшее начало моей чермызской деятельности. И все-таки я предпочту ее бегству.

Константин Егорович со сдержанным негодованием прошелся по комнате и остановился в отдалении, осуждающе глядя на дочь, — ее выходки явно претили духовному складу этого человека.

— Будем ужинать! — провозгласила Клементина Павловна.

В комнату шмыгнул Жулик и, чтобы не мешать своим присутствием, забился в укромный угол. В дом его не очень-то пускали — Жулик не отличался чистоплотностью. Не желая докучать хозяевам, он прятался где-нибудь за дверью или за шкафом и часами просиживал там, особенно в зимнюю пору, посверкивая глазами, когда кто-нибудь входил, силясь понять, угодно или нет его присутствие. Поймав чей-то взгляд, виновато помахивал хвостом, но из блаженного укрытия, пока не прогонят, не уходил. На сей раз счастье улыбнулось ему — не прогнали, смилостивились по случаю пребывания в доме гостя.

Уселись вокруг стола, на котором уже стояла всевозможная снедь.

— Брусника моченая к курице, — предложила гостю Клементина Павловна, уловив направление его взгляда. — На юге вы такого не отведаете. Соленые грузди с чесноком, миш-маш болгарский, шаньги горяченькие, только что из духовки.

— Наша уральская достопримечательность, — вставил Константин Егорович. — Уверен, еще не ели. Жена отменно стряпает их.

— Не ел, — подтвердил Николай. — Ваш дом первый, в который я вошел.

Наградив гостя признательной улыбкой, Светлана положила ему на тарелку несколько пухлых шанег, и все дружно принялись за еду.

5

Слух о предстоящей женитьбе Балатьева распространился молниеносно и, пожалуй, больше всех озадачил Кроханова. В союзе с Балатьевым Светлана становилась опасной, поскольку была в курсе дел и телефонных разговоров, огласке не подлежащих, а замены ей не находилось, хотя Кроханов и предпринял для этого кой-какие усилия. Смекалистая и находчивая, Светлана быстро освоила стиль деловой корреспонденции, хорошо ориентировалась в потоке поступающих бумаг, знала, кому что поручить, и справлялась со своими делами куда лучше, чем ее предшественница, бессменно работавшая многие годы и ушедшая на пенсию. Кроханову не оставалось ничего иного, как ждать того дня, когда найдется другой более или менее подходящий человек.

Как-то встретившись с Балатьевым в молотобойном цехе, он спросил без всяких обиняков, чтобы проверить достоверность упорной молвы:

— Слышал, женишься?

— А вы меньше слушайте, Андриан Прокофьевич, — язвительно посоветовал Николай. Взглянув на директора в упор, добавил: — Нашлись такие, говорят, будто я от жены ушел, потому что диплом получил.

Укол оказался чувствительным, на лице у Кроханова даже проступила краска. Не найдя, чем парировать, он напустился на Балатьева:

— А ты чего, мать твою так, по чужим цехам околачиваешься? Делать нечего?

— Изучаю качество своей продукции — металл-то мой — и попутно любуюсь уникальной техникой.

Ирония покоробила Кроханова, зрачки его глаз тотчас задернула сумрачная дымка.

— А чем она тебе не ндравится?

— Разве я сказал — не нравится? Да ей цены нет! Такое бы в музей для потомков! А то снесут в один прекрасный день — и все канет в Лету, и не будут внуки наши знать, с чего мы начинали.

— Ты эти вредные разговорчики за лето брось! — пригрозил Кроханов и, накаленный, отправился в глубь цеха, где производилась отгрузка готовой продукции, на ходу сообщив: — Через полчаса буду у тебя в цехе.

Николай действительно впервые видел такую обработку кровельных листов. Сложенными в пакеты их нагревали докрасна в печах и затем укладывали на широкую наковальню. Сам молот, называвшийся отбойным, был сущей диковиной. Насаженный на ствол березы, он поднимался вверх, падал на пакет с высоты и снова поднимался. Весь этот механизм приводился в движение водой, стекавшей на колесо обычной водяной мельницы. Для начала девятнадцатого века, когда его поставили, конструкция была остроумной, к тому же листы, обработанные таким способом, имели прекрасную, словно полированную поверхность (отжиг, наклеп плюс небольшое количество меди в металле придавали ему гибкость и устойчивость против ржавения), однако для середины двадцатого века агрегат выглядел немыслимо архаично.

У Николая оставалось время, чтобы поесть, и он заторопился в столовую, усвоив из собственного опыта, что на сытый желудок неприятности переносятся легче, а от Кроханова, кроме неприятностей, он ничего не ждал.

Единственным достоинством сего единственного в поселке бытового учреждения была чистота. Чистые некрашеные полы, чистые строганые столы, чистые бревенчатые стены. Выбор блюд усилий не требовал. В меню значились только пельмени. Пельмени с маслом и сметаной, пельмени с уксусом, пельмени без ничего.

На кого была рассчитана эта столовая, Балатьев определить так и не смог. Хозяйственные уральцы предпочитали приносить еду с собой, нежели тратить деньги на «казенные» пельмени, которые к тому же никому, кроме редких приезжих, не нравились. Поначалу Балатьев ел их с удовольствием. Потом без удовольствия, а последнее время уже с неудовольствием. Сколько можно одно и то же каждый день и два раза на день! По вечерам здесь, говорят, собирались мужчины потолковать о том о сем, а днем и словом перекинуться было не с кем. Потому нечастые посетители не засиживались. Расправится человек в полном одиночестве с нехитрой едой и быстро отправляется по своим делам.

Директор появился в мартене раньше обещанного. Не увидев Балатьева, подозвал к себе обер-мастера.

— Ну, как привозной начальничек?

Аким Иванович по натуре человек честный, доброжелательный, однако жизнь и нравы, привившиеся на заводе, сделали его осмотрительным. Вот и сейчас он подумал, что хвалить Балатьева со всех точек зрения вряд ли полезно, а наговаривать было не в его правилах.

— Разумное дите, — сказал неопределенно.

— В металле петрит?

— Анализ на глаз берет, а по теплу… присматривается.

К печи Балатьев подошел как раз в тот момент, когда подручный сливал пробу на чугунную плиту.

— Пускать можно? — громко, чтобы слышали все печевые, спросил Балатьева Кроханов.

— Углерода на глаз примерно десять-одиннадцать сотых процента, а вот погреть еще нужно.

Только сейчас Аким Иванович заметил, что рамка на крохановском стекле точно такая, как у начальника цеха. Это свидетельствовало о том, что они земляки, что работали на одном заводе. Как по говору нетрудно определить, из каких мест России человек, так по рамке можно узнать, с какого завода. Их делают из дерева, алюминия, эбонита, делают с ручками — прямыми и кривыми, совсем без ручек, делают прямоугольными и овальными, делают в виде очков обычных и раздвижных. Стекло у Кроханова в эбонитовой рамке с кривой ручкой подтверждало, что он с макеевского завода. А ведь не говорил, стервец. Знали, что из Донбасса, а откуда именно — об этом молчок. И Балатьев ни гугу, точно сговорились. Но Балатьев, может, не успел — сколько он на заводе? — а Кроханов с чего.

— Ну и спец! — проворчал Кроханов и скомандовал в обход Балатьева: — Давай пускай! Нечего ее мариновать!

Чечулин знал, что прав Балатьев — плавка была холодновата, — но перечить Кроханову не стал. Он жаждал посрамления директора, который вбил себе в голову, что на заводе он самый-рассамый крепкий специалист, и не упускал случая продемонстрировать это. Перевел взгляд на Балатьева, заприметил в глазах у него коварный огонек и понял, что начальник тоже не прочь отбить охоту у директора действовать через его голову.

Когда, полыхнув, плавка рванулась в ковш, Кроханов и Балатьев заспешили на заднюю площадку, чтобы понаблюдать за разливкой.

Благополучно налили сорок изложниц на первом поддоне, на втором. Кроханов торжествующе вытянул палец — кто, мол, прав, хорошо разливается? Балатьев тоже ответил движением пальца, но иным, предостерегающим — подождем малость. И тут началось. На третьем поддоне в отдаленные изложницы сталь уже не пошла, на четвертом удалось наполнить доверху только половину изложниц, в остальных получились недоливки разной величины — «мальчики», как называли их тут и вообще во всех старых цехах, — на пятом поддоне сталь застыла уже в центровой, откуда, по принципу сообщающихся сосудов, должна поступать в изложницы.

Поняв, что накололся, Кроханов повернулся было, чтобы ускользнуть от позора, но Балатьев остановил его.

— Нет уж, товарищ директор, взялись командовать, командуйте и дальше. Я отказываюсь.

— Отказываешься?! Не знаешь, что делать?! Гони на яму!

Ковш повезли в тупик пролета к яме, разделенной кирпичными стенками на мелкие ячейки, чтобы застывший металл было легко оттуда извлечь и без разделки отправить на переплавку в мартеновскую печь.

— Куда же вы?! — окликнул Балатьев Кроханова, когда тот, избегая злых взглядов печевых, направился к выходу из цеха.

— Как это куда? Известно — к себе.

— А почему не ко мне? Надо подписать паспорт плавки.

— Ну и подпиши.

— Порядок везде один: кто пускал, тот и подписывает.

Следившие за этим поединком печевые даже заправку печи прекратили. При таком зрелище присутствовать им еще не приходилось, и было крайне интересно, кто одержит верх.

Не будь рядом безмолвных свидетелей, увильнул бы Кроханов, да и только, но деваться было некуда, пришлось последовать за Балатьевым в конторку, чтобы поставить свою подпись в паспорте злополучной плавки.

Завершив эту формальность, напустился на Балатьева:

— Ты что на первую дорожку себя ставишь? Чем ты лучше? Ты институт кончил — и я, ты инженер — и я. Так какого черта выставляешься?!

— Не то вы говорите, Андриан Прокофьевич, не за то цепляетесь, — спокойно ответил Балатьев. — Я не выставляюсь, я дело делаю.

Как только директор ушел, в конторке появился Аким Иванович Чечулин.

— Зря вы так, ей-ей, — не скрыв озабоченности, попрекнул он Балатьева. — Всякий человек на обиду склонный, а уж начальство… Начальство ух как не любит, когда под ним стоя́щий оказывается правый. Ошибку еще простит, а вот правоту — ни в жисть.

— Зато теперь не будет совать свой толстый нос в наши дела. — Николай резал слова, так как в нем все еще бушевало раздражение. — Не умеешь — не берись. Не всякому Якову…

— Лучше б я этот грех взял на себя, — продолжал сокрушаться Аким Иванович, сочувственно глядя на начальника. — Мне сподручнее. Пришлось попускать их на своем веку и холодных, и горячих. Одной больше, одной меньше…

За Чечулиным прочно закрепилась репутация непогрешимого, и Николай решил польстить ему:

— Когда, Аким Иванович? При царе Горохе?

Долго еще не мог успокоиться бывалый мастер. Даже самокрутка у него не получалась — либо расклеится, либо прорвется.

— Теперича он, натурально, начнет копать под вас, мину подводить. — Аким Иванович с горячностью бросил кисет на стол, так и не закурив. — Уж он вам покажет, где у жабы цыцки!

— Тогда мне останется одно: объявить войну, — решительно заявил Балатьев.

— Вы и так уж ее объявили. Схлестнетесь — несдобровать вам. Душевно говорю.

— Но ведь и я не лыком шит.

Придя в цех на другое утро, Балатьев обнаружил, что злополучный паспорт выдран из книги, переписан заново и вместо подписи Кроханова, размашистой и ясной, в нем стояла такая замысловатая закорючка, какую и опытному криминалисту не разгадать. Вызвал с площадки Акима Ивановича.

— Чьи художества?

Обер-мастер растерянно заморгал.

— Н-не знаю, право…

— Но все-таки можно установить, кто брал книгу?

Всякие фокусы с отчетностью допускались на заводе. Бывало, плавку в журнал сегодняшним днем не записывали, чтоб завтрашним числилась; бывало, записывали невыпущенную, когда к плану металла не хватало; было однажды, что на целую неделю вперед залезли, когда месячный план вытаскивали, не было только, чтоб документ подменили так бесстыдно.

Аким Иванович передвинул кепку на затылок, круговыми движениями пальцев потер лоб, собираясь с мыслями.

— А кто скажет, ежели даже видел? Люди за место зубами держатся. Это у вас из города в город легко, все одно что с квартиры на квартиру. А тут? Сбывай дом и скотину за бесценок и лети в белый свет. И кто знает, сгодишься ты на новом заводе или переучиваться придется.

— Значит, любую подлость терпи, любой подлости потворствуй. Так?

Пристыженный обер-мастер оттянул кепку на глаза, прикрыв их как щитком.

— Это от характера. Кто терпит и потворствует, а кто и не потворствует.

Незамысловатая философия рассердила Балатьева. В Донбассе он сталкивался с людьми, вникающими во все события цеховой жизни, активно влияющими на них. Попробуй там начальник цеха допустить незаконные действия — ему такое пропишут, что второй раз не захочет. А здесь создавалось впечатление, что если власть имущий даже паровой котел прикажет вниз трубой поставить — поставят: всякая власть от бога.

— А вы? У вас какой характер? — Балатьев не сумел приглушить раздражения. — Подлаживаться, угождать, не говорить ни «да», ни «нет» — мое, мол, дело маленькое. Это же слюнтяйство!

Спокойно посмотрев начальнику в глаза, Аким Иванович так же спокойно ответствовал:

— Вы что, поп, чтоб меня исповедовать? Или следователь, чтоб допрос снимать? — Взглянул в окно, покачал головой. — Опять завалку остановили, лошадей кормят.

Балатьев тоже посмотрел в окно.

— Да неужели, черт побери, нельзя их в разное время кормить?

— Не-е, — благодушно отозвался Аким Иванович, довольный тем, что удалось переключить гнев начальника с себя на заведенный распорядок. — Они время свое знают. Начнут одну кормить — другая возить перестает, не сдвинешь с места хоть ты что. А вороная — так та, стерва, на дыбки сразу и зубы скалит, как собака, попробуй подойди.

Поздно вечером, передавая по телефону сведения о работе за сутки начальнику планового отдела Бесову, тертому и истертому жизнью человеку, ко всему равнодушному и ничему не удивляющемуся, Балатьев попросил, чтоб в графе «Простой печей» тот записал: «Один час лошади обедали». Очень хотелось ему, чтобы о необычном простое узнал начальник Главуралмета, хотя уверенности в том, что Бесов оставит запись в таком виде, не было.

Однако запись дошла без исправления. Об этом Балатьев на другой день узнал от Светланы.

— Ну и заварили вы кашу, Николай свет Сергеевич! — Девушка захлебывалась от восторга. — Начальник главка распсиховался и такую взбучку устроил Кроханову по телефону… Выскочил он из кабинета красный, как мухомор, и на рысях на конный двор.

С этого дня печи из-за лошадей больше не простаивали. На время кормления, если это совпадало с завалкой, приводили подменных лошадей, и те возили вагонетки, пока дежурные не спеша жевали овес. Теперь они работали по девять часов, правда не все. Вороная, например, твердо усвоив распорядок, по-прежнему выходила из конюшни только по заводскому гудку, а среди смены ее ни кнутом, ни уговорами вытащить было невозможно. Она скалила зубы, норовила укусить, если же это не помогало, брыкалась и забивалась в угол, где подойти к ней было и не с руки, и опасно.

6

Трудно работать, когда за тобой неусыпно следят, с нетерпением ждут промахов, а еще больше — ошибок. Кроханов постоянно держал Балатьева под прицелом, фиксируя все его действия, и раздувал всякое, даже незначительное происшествие до размеров катастрофы. Ушибла работница палец на газогенераторе — и на селекторном совещании директор разделывал Балатьева под орех, да так ретиво, будто в этом был виноват он и только он. Засим следовали выводы, тоже безапелляционные: начальнику цеха не дороги люди, о них он не беспокоится и вообще ни о чем не беспокоится. А если с лошадью случалось что-нибудь — а с ними часто что-либо случалось: то ногу оцарапает о железо, то удерет от зазевавшегося коногона, — Кроханов пускался в такой «анализ» лошадиной психологии, разводил на эту тему такую мерихлюндию, будто был рожден на конном дворе, вскормлен молоком кобылицы и проводил с лошадьми дни и ночи напролет.

— Лошадь — животная умная, она все понимает, только что не говорит, — абсолютно серьезно поучал он, упиваясь своим красноречием. — И к ней подход надлежащий иметь надо. Одна к ласке чувствительная, другую требуется в строгости содержать, но не перегавкивать — скотина тоже до времени терпение имеет. И самое главное, всех их любить надо, как любили свою жену тогда, когда она невестой была, знать, что ей ндравится, а что нет, конюхов подбирать по соответствию ее норова и характера. Обозлили вороную сызмальства — теперь маются с ней и будут маяться до конца ее жизни, оттого как лошадь она сильная, работящая, старания примерного. Списать ее — все равно что зазря уволить хорошего работника.

Он изрекал эти сентенции с таким запалом, будто говорил о чем-то значительном, проблемном. Страсть безудержно разглагольствовать на лошадиную тему раздражала всех, да что поделать — терпели, старались не слушать или слушали вполуха.

Если б вот так да о людях! О людях от Кроханова никто ничего хорошего не слышал.

В Макеевке, где одна доменная печь давала чугуна больше, чем шестьдесят старых уральских домен, селекторное совещание продолжалось не более часа; на Магнитке, где объем производства был еще больше, — пятьдесят минут; здесь же совещания затягивались — в зависимости от настроения Кроханова — до двух часов. А толку что? Сидят начальники отделов в кабинете директора, начальники цехов в своих конторках, подремывают себе потихоньку вдали от бдительного ока, и каждый просыпается лишь тогда, когда услышит свою фамилию, и то если услышит.

Фамилия начальника мартеновского цеха упоминалась чаще других, по поводу и без повода. Сначала Николай, выслушав благоглупости, пытался оправдаться, оспаривал несуразные обвинения, потом, поняв, что это лишь удлиняет нравоучения, стал отмалчиваться. И хотя порой его обуревало неистовое желание ответить такой резкостью, какая навсегда отбила бы охоту у Кроханова упражняться в остроумии, он обуздывал себя, памятуя совет секретаря райкома не поддаваться на провокации.

Во время этих нудных высиживаний у телефонного аппарата Николай находил успокоение в книгах. Слушая монотонный, как шум дождя, голос Кроханова, он читал, благо в библиотеке Давыдычевых хранилось много книг, которые раньше ему не попадались. О Федоре Сологубе и Помяловском он слышал от родителей, а о Надсоне, этом блистательном, трагической судьбы поэте, узнал только теперь. Книги были страстью Константина Егоровича, страстью давней и устойчивой, страстью наследственной. Заядлый книгочей и книголюб, он и поныне, выезжая в большие города, шарил в закоулках букинистических магазинов в надежде выискать какое-нибудь редкостное издание. Как радовался он, когда привез Вересаева в приложении к «Ниве» за 1913 год! Но обладание сокровищами не превратилось у него в самоцель. Он охотно давал книги другим, иногда даже навязывал, требуя лишь бережного к ним отношения. Нарушивший это правило мог на глаза ему больше не показываться. Получая с этим условием книгу, Николай всегда опасался, чтоб она не исчезла из конторки, как исчез паспорт холодной плавки.

Однако чтение не всегда спасало от размышлений. А размышления эти были не из веселых. На первых порах к нему применили простой, но весьма действенный прием, посредством которого Кроханов и Дранников избавлялись от неугодных чужаков, — оставить начальника без подмоги, то бишь без заместителя. Такого испытания здесь почти никто не выдерживал, особенно молодые инженеры. От Светланы Николаю стало известно и о более грубом приеме, который был использован, когда потребовалось ускорить события. Спровоцировав начальника цеха на ответную ругань, Дранников вызвал вахтера и приказал вывести «фулигана» из цеха, Кроханов разыграл возмущение допущенным произволом, устроил разнос начальнику охраны, вахтера приказал снять с работы, а Дранникову объявил строгий выговор, который, кстати, нигде не был зафиксирован. Однако начальник сам уразумел, что после такого конфуза ему на заводе оставаться нельзя, и, ко всеобщему удовольствию, подал заявление об уходе по собственному желанию. В итоге Дранников снова стал начальником цеха, вахтер занял прежний пост, и все в который раз убедились, что крохановский протеже несгораем.

Николай полагал, что к нему подобный метод Кроханов не применит, но был уверен, что какие-то козни против него замышляются.

Своими опасениями он поделился с Константином Егоровичем, когда однажды застал его дома в одиночестве. При Светлане он не завел бы такого разговора, боясь показаться малодушным, а без нее выложил все, не таясь.

Константин Егорович успокоительных слов не нашел, да и не счел нужным искать их — привык смотреть на вещи трезво и приучал к этому других.

— Э, юноша, плохо вы еще знаете жизнь. — В голосе его слышалась умудренность бывалого человека. — Пока еще ни один работник, по той или иной причине с Крохановым не сработавшийся, на заводе не удержался. Этот уездный Макиавелли необычайно изобретателен по части интриг и крайне амбициозен. Есть такая богомерзкая порода людей: попал волею случая в руководящее кресло, сиречь в тузы, вцепился в него зубами и давай выживать всех, кто повыше его званиями, а тем более кто с норовом да со своим «я». Самыми беззазорными способами. В этих своих действиях, кстати, он не оригинален. Так поступает всякий начальник, у кого мало чего за душой. Привечает Кроханов только тех, кто вытягивается перед ним по стойке «смирно».

— Но и у Дранникова, говорят, норов не ангельский.

— Ну, Дранников, во-первых, не светоч, а во-вторых, у них общие жизненные позиции и общее кредо: поменьше хлопот, побольше выпивки. И всякий, кто их дремотное существование нарушает — иначе мыслит или, что еще опаснее, иначе себя выражает, — зачисляется в злейшие враги.

— Но врагов у него, как я понял, на заводе единицы, больше приверженцев или безразличных. Он умудряется даже сто́ящих людей низводить до своего усредненного уровня, обезличивать.

— Вашему видению, Николай Сергеевич, мое почтение. К сожалению, здесь действительно смирились с этим деятелем, стараются жить с ним в ладу.

— По причине христианского непротивления злу?

Константин Егорович задумался, прежде чем ответить.

— Да нет, просто людей примяла обреченность завода. Пусть еще год, пусть еще два, но все равно дело идет к трагической развязке. Так стоит ли воевать и за что воевать? А вообще народ тут крутонравый, независимый. Исстари так сложилось, нелегко давалась жизнь. В свое время к Пугачеву тянулись, да не дошел он сюда. И вам, наверное, нелишне будет узнать, что именно в нашем глухом местечке родилось первое в Прикамье революционное движение.

— А разве не на Мотовилихе, под боком у сравнительно большого города?

— На Мотовилихе было позже. А первую организацию — «Общество вольности» — основал здесь некто Петр По́носов еще в тысяча восемьсот тридцать шестом году. Представляете? В восемьсот тридцать шестом!

— Постойте-постойте, а в каком году пущен завод?

— Ну, батенька, об этом вам следовало бы знать.

Почувствовав себя посрамленным, Николай перешел к защите:

— Я знаю, когда печи мартеновские пущены. Одна — девятьсот первого года рождения, другая — девятьсот восьмого, а вот завод…

— Завод — в тысяча семьсот шестьдесят первом году.

— Ого, солидный возраст! А как получилось, что завод построили именно здесь? Ни руды, ни известняка, ни сырья для огнеупоров, к тому же такая глушь. Какими экономическими соображениями руководствовались устроители?

Давыдычев усмехнулся наивности вопроса.

— А где тогда на Урале не было глуши? И место самое что ни на есть экономически подходящее. Топливо рядом — хвойные леса не объять, удобный профиль для огромного пруда, источника дешевой энергии. А Кама? Великолепная транспортная магистраль и для подвоза сырья, и для вывоза продукции — по сию пору самый дешевый транспорт, как вы знаете, водный. И даровая рабочая сила — крепостные. А какой мощный стимул появился у предпринимателей, когда в тысяча семьсот девятнадцатом году Петр Первый издал очень примечательный, я бы сказал — основополагающий, указ… — Константин Егорович закрыл глаза, чтобы сосредоточиться, и процитировал наизусть, все более воодушевляясь: — «Соизволяется всем и каждому дается воля, какого бы чина и достоинства ни был, во всех местах, как на собственных, так и на чужих землях, искать, копать, плавить, варить и чистить всякие металлы». Всем и всякие… Уразумели?

В тот вечер Николай узнал полуторавековую историю мест, где неизвестно сколько предстояло ему жить и работать.

Строили завод крепостные барона Строганова. Сгоняли их сюда за триста и даже за пятьсот верст. Тут они отрабатывали барщину по двести, а то и по двести восемьдесят дней в году, в зависимости от величины оброка, падавшего на семью. Сначала на заводе выплавляли медь, а когда в 1768 году появилась доменная печь и две железоделательные фабрики, стали изготавливать железо. Некоторое время обычное, затем и листовое. В Европе изобретателем листового железа считают шотландца Корта, хотя выделал он первые образцы на пять лет позже чермызского. И получилось: наше листовое железо вскоре после появления до Англии дошло — семнадцать тысяч пудов продали, а слава за Кортом осталась. Некому было в тогдашней России популяризировать отечественные достижения. Изобрел — и ладно, было бы для себя.

Строгановы оказались хозяевами незадачливыми. В 1777 году большую часть их пермских угодий прибрал к рукам армянский дворянин Лазарев, от которого они перешли к княгине Елизавете Абамелек-Лазаревой. А угодья эти составляли как-никак восемьсот тридцать тысяч десятин. К началу Отечественной войны 1812 года завод отлил четырнадцать тысяч семьсот пудов ядер и бомб весом от шести фунтов до трех пудов. Последний Абамелек-Лазарев в самом начале двадцатого века снес в Чермызе доменную печь из-за ее невыгодности и построил две мартеновские печушки, которые стали работать на привозном, опять-таки по Каме, более дешевом чугуне. Этот крупнейший магнат — его латифундия была одной из самых обширных в крае — жил то в столице, то за границей, вращался в высшем обществе, посещал Льва Николаевича Толстого, выдавая себя за вольнодумца и либерала, а на самом дело ради популярности и удовлетворения собственного тщеславия. На заводах он почти не бывал, но умел подбирать управляющих с волчьей хваткой. Самым лютым его служакой был Пивинский. Жил он в Чермызе, но ведал всеми заводами и старательно приумножал богатства хозяина. Около пяти миллионов чистой прибыли получал Абамелек-Лазарев ежегодно. Мало того, что Пивинский самолично установил низкую оплату труда, он еще деньгами выдавал только половину причитавшегося. Остальное рабочие получали товарами и продуктами по заборным книжкам из амбаров и лавок, где цены были тоже произвольные. Женщинам и детям, работавшим наравне с мужчинами по двенадцать часов в день, платили вдвое меньше.

В ноябре 1905 года, потеряв всякое терпение, рабочие остановили завод, а Пивинского выволокли из особняка, обули в лапти и на глазах тысячной толпы водили по поселку, грозя бросить в прорубь. С перепугу он подписал согласие удовлетворить требование о прибавке жалованья, но как только его отпустили, телеграфировал пермскому губернатору, чтобы прислал казаков. Губернатор требование выполнить не смог — в то время местный гарнизон с превеликим трудом сдерживал революционный натиск рабочих на Мотовилихе, — но телеграмма встревожила его не на шутку, и он запросил о военной помощи министра внутренних дел. Губернатор опасался, как бы пример Чермыза не оказал дурного влияния на другие заводы Урала, где обстановка тоже была напряженной. Однако и министр не смог помочь. Только спустя пять месяцев прислал он карателей. Все это время заводом и поселком управлял Совет рабочих депутатов, один из первых Советов на Урале.

Но не с этого началось революционное движение в поселке. Корни его уходят далеко вглубь. В конце 1836 года в заводском училище для подготовки административно-технического персонала раскрыли тайное общество, членами которого были молодые люди в возрасте от семнадцати до двадцати трех лет. На допросе руководитель общества — сын крепостного крестьянина Петр Поносов — показал, что «Общество вольности» имело свой устав и составило воззвание, призывавшее к свободе. Судьбой девяти арестованных распорядился сам Николай I. Их отправили в Петербург, где заточили в Петропавловскую крепость. Это были необычные для нее узники — до сих пор в крепость попадали политические высоких сословий. Потом одних сослали на Кавказ, других — в Финляндию, в арестантские роты, где было еще тяжелее, чем на каторге.

Полковник жандармского управления, присланный на завод для расследования обстановки на месте, доложил царю, что в Пермской губернии заводские люди организованны более, чем в других губерниях, что заводчики Урала имеют училища, в которых преподаются не нужные мастеровым и крестьянам предметы: история государства Российского, русская литература, всеобщая география и всеобщая история. По указу Николая I училище Лазаревых было закрыто.

Закончив этот длинный экскурс в историю, Константин Егорович передохнул и заулыбался.

— Ну что, уморил?

— Уморил я вас.

— Нисколько. Профессия.

— Константин Егорович, дайте что-нибудь почитать на ваш выбор, — попросил Николай.

Константин Егорович целенаправленно подошел к крайнему справа шкафу, вытащил увесистый томик.

— Поскольку я историк, для меня все, касающееся истории, представляет наибольший интерес, — заговорил он вполголоса со снисходительной усмешкой, обращенной к себе. — Вот вам Покровский. Был такой историк в начале девятнадцатого века, остро критиковавший буржуазную историографию. Наша историческая наука относится к нему со скепсисом, как, впрочем, и ко всем остальным старым историкам по причине вульгаризаторского понимания социологии, но, право же, это очень интересно. Когда-нибудь, уверен, всем им воздадут должное.

— Нам и Иван Грозный не по душе был, да реабилитировали, — вставил Николай. — Великолепное драматическое произведение в стихах написал о нем Илья Сельвинский. По нему — опричнина была событием огромной важности для становления государства.

— Читал, читал. Отменный поэт. Глубокий, взыскательный, темпераментный. Это работа эрудита, а не легкая пробежка куда-нибудь на стройку или в колхоз. И очень важно, что он застолбил взгляд на Ивана Грозного как на государя, действия которого в огромной мере диктовались велением времени.

Николай взял из рук Константина Егоровича книгу, заглянул в титульный лист.

— «Русская история с древнейших времен, том первый».

— Потом и остальные прочитаете, — пообещал Константин Егорович. — Уверен — потянет.

— Тем более что и я пристрастен к истории. Со школьной скамьи. — Николай замялся. — Но это такая ценность.

— Верно, ценность немалая. Прижизненное издание. Труд, скажу вам, поистине фундаментальный. Я отношусь с величайшим почтением к глубококопателям, будь даже их концептуальная основа порочна. Фактологическая сторона и материал в целом дают нам богатейшие возможности для серьезных исследований, для проникновения в суть явлений. Особое внимание обратите на главы, освещающие древнейшие религиозные верования и толкование опричнины. Кстати, многие сведения Покровский, как и первый наш историк Татищев, — только тот куда в большем объеме, — брал из первоисточников — с пергаментных летописных листов, по разным причинам не сохранившимся.

Константин Егорович и Николай уже пили чай, когда постучали каблучки по ступенькам крыльца и в комнате появилась Светлана.

— Вы о чем, затворники, если не секрет? — спросила она, почувствовав по настроению мужчин, что разговор был серьезный.

— Да вот убеждаю Николая Сергеевича проветрить мозги, поохотиться, — сманеврировал Константин Егорович.

Хотя Николай не понял, почему Константин Егорович уклонился от ответа, но из мужской солидарности подхватил игру:

— Только никак не могу взять в толк, как это в начале июня… До петрова дня, когда…

— Подтверди, пожалуйста, что сроков тут не соблюдают, — обратился Константин Егорович за содействием к дочери. — Тем более на селезня. Бьют когда кому вздумается.

— А если утка попадет на мушку? Разве в горячке отличишь? — вяло отбояривался Николай.

— О, это проще простого! — с самым невозмутимым видом, с которым изрекал и серьезные истины и отпускал шуточки, отозвался Константин Егорович. — Если полетела — то утка, а если полетел — селезень.

Николай и Светлана не сразу добрались до смысла фразы, а когда добрались, прыснули, оценив каламбур.

— Я ведь даже патронов не захватил, — продолжал отнекиваться Николай.

— Не беда, у меня найдутся.

Довольно потирая руки, Константин Егорович стремительно вышел вон из комнаты.

Светлана усмешливо посмотрела ему вслед.

— Хитер у меня папочка. Утятинки захотелось копченой, а самому бродить лень. — И тут же, устыдившись напраслины, возведенной на отца, сочувственно добавила: — Ревматизм его донимает — в гражданскую заработал. Временами еле ходит, но чтоб пожаловаться… Он у нас стоик. Раза два съездил на грязи в Пятигорск и зарекся — сердце стал чувствовать.

— Вы не представляете, Светлана, как я мечтал в Донбассе попасть в утиные места, поохотиться всласть, насладиться звуками выстрела, — разоткровенничался Николай. — Неужели это сбудется?

Подойдя к раскрытому пианино, перелистал ноты на пюпитре, добрался до титульной страницы.

— Оффенбах. Этюды.

— Это мамин репертуар, — пояснила Светлана. — Мой попроще и играю я поплоше. Только для себя. Благодаря маме. У нее прирожденные данные педагога. Если бы не моя лень…

— Не только для себя, — улыбнулся Николай. — И для Сурова.

Реплика пришлась Светлане по душе — в ней прозвучало что-то похожее на ревнивый упрек.

— Знали бы вы, как трудно было от него отбиться. Такой меломан.

— Лирик с выражением громилы.

Светлану задела характеристика, данная Сурову.

— Николай Сергеевич, к поверженным надо быть великодушным, а к нему тем более, — рассудительно сказала она. — Кто любит неуклюже, тот любит глубоко.

— Кстати, вам известно, что он рассчитался и уехал?

— Значит, вы ему активно не понравились.

— А как могло быть иначе, если вы активно нравились?

— Зачем он так?.. — Светлана сожалеюще вздохнула, но, спохватившись, как бы Николай не истолковал этот вздох превратно, поспешно добавила: — Для вас это будет ощутимая потеря. Он превосходный мастер и единственный грамотный мартеновец. Дипломированный техник как-никак. Кроме того, человек он чистоплотный и справедливый, на него вы могли бы опереться.

О Сурове как о хорошем мастере Николай слышал в цехе, а вот о человеческих его достоинствах никто даже не обмолвился, и оценка Светланы была неожиданной. Николай пожалел о случившемся. Впрочем, не мог он предпринять что-либо наперекор Кроханову, поскольку тот отпустил Сурова не только без его, начальника цеха, согласия, но и без его ведома. И как ни стыдно было Николаю перед Светланой, он все же признался, что Кроханов обошел его.

— Думаю, если б вы и попытались воспрепятствовать желанию Сурова, из этого ничего не вышло бы, — сказала Светлана. — Он был уязвлен в лучших своих чувствах и не смог обуздать гордыню.

— Указ сорокового года, запрещающий покидать место работы без разрешения администрации, кого угодно обуздает. Не будь его, я в первый же день дал бы от ворот поворот.

Константин Егорович вернулся с патронташем, бумажным свертком и футляром, очень похожим на те, в каких носят скрипки. Патронташ вручил Николаю, пояснив:

— С мелкой дробью — для правого ствола, с крупной — для левого. У вас какая сверловка?

— Правый — цилиндр, левый — чок.

— Хорошее соответствие. Для близкого выстрела и для дальнего.

Положив футляр на стол, Константин Егорович открыл его. На зеленом бархате покоились вороненые стволы с художественной гравировкой, цевье и резное ореховое ложе. Такого ружья Николай никогда не видел и замер от восхищения. Даже невольно протянувшуюся к оружию руку задержал в воздухе, боясь притронуться.

— «…Лепажа ство́лы роковые…» — патетически произнес обладатель редкостного произведения искусства.

— Неужели лепажевское?! — вырвалось у Николая. — Мне известно, что эта фирма выпускала дуэльные пистолеты, а про ружья не слышал.

— Представьте себе, тоже, правда, считанные единицы и только штучной работы. Но вам я его не дам. И вот почему.

— «Никому не доверяй жену, ружье и коня», — поспешно вставил Николай. — Думаю, это не только донецкая поговорка.

Лицо Константина Егоровича расплылось в подкупающей улыбке, напоминавшей Николаю улыбку Светланы.

— О нет, вовсе не потому, доверить я могу. Но вот в чем беда: левый курок у него почему-то дает осечку. Исправить у здешних мастеровых такой тонкий инструмент не решаюсь, вот и лежит без применения.

Левый курок и в тулке Николая, бывало, давал осечку, но он умолчал об этом, дабы не навести Константина Егоровича на мысль, что и с таким дефектом готов взять лепажевскую двустволку.

— И сапог у меня нет, — упорствовал Николай.

— У меня тоже нет, — уже жестковато проговорил Константин Егорович, рассерженный стойким сопротивлением. — Но не найти у нас болотных сапог — все равно что не найти снега зимой. — Подумал. — У Чечулина есть!

— У какого? У меня Чечулиных…

— У сталевара вашего, Вячеслава. Кстати, он недалеко от вас живет. Перейдете площадь, затем по мостку через протоку, завернете за первый угол. Пятый дом справа, по-моему. Дом необычный, в некотором роде даже музейный.

Константин Егорович развернул бумажный сверток и выложил на стол смазанную воском тонкую бечеву, свернутую, как лассо, с несколькими грузилами на конце.

— Это накидка, чтоб в воду не лазить. Набросите с берега на добычу и тяните полегоньку к себе.

Николаю очень хотелось перемолвиться несколькими словами со Светланой, но Константин Егорович поторопил его:

— Идите, пока не легли. У нас в эту пору с курами засыпают. Поверьте моему опыту: что откладываешь на потом… Вам очень не мешает встряхнуться, а завтра как раз воскресенье, к вашему отсутствию не придерутся. Пардон, мой практический совет: будьте осторожней. Молодости свойственна горячность.

— Ни пуха ни пера! — пожелала Светлана.

Николай смущенно улыбнулся ей.

— Не могу же я ответить, как полагается охотникам, — «к черту». — И шепнул с нежностью, какой до сих пор не позволял себе: — До завтра, Светланочка.

Однако дойти к Чечулину беспрепятственно Николаю не удалось. Едва он миновал первые дома улицы, на которой тот жил, как услышал за собой торопливые шаги и, обернувшись, увидел догонявшую его работницу газогенератора Клаву Заворыкину, или Заворушку, как звали ее в цехе. Озорная молодица с миловидным лицом и блудливыми глазами, пышногрудая, как кустодиевская купчиха, сияла неподдельной радостью.

— Что ж это вы проходите мимо, товарищ заведующий? Заглянули б. Неужто неинтересно, как рабочие живут?

— Вот как раз за этим я иду к сталевару Чечулину.

— Сталевары, сталевары… — досадливо произнесла Заворыкина. — Им и слава, и премия, и теплые слова. А что они без нас? Газу не дадим — сразу закиснут.

— Я не солнце, всех не обогрею. — Николай невольно перевел взгляд с пышущей здоровьем физиономии на вырез кофточки, не застегнутой на груди либо в спешке, либо с умыслом.

— Хоть на минутку зайдите, — вихляясь, настырничала Заворыкина, не понимая, что выглядит смешно. — Посидим, за жизню потолкуем. Ежели чем подсобить — я готовая.

От вкрадчивого голоса, от открытого, беззастенчивого призыва Николай смутился, как подросток.

— Когда-нибудь в другой раз, — пообещал он, лишь бы отделаться от назойливой женщины, и тотчас сообразил, что сказал не то и не так, что фактически подал надежду. Теперь Заворыкина не успокоится со своими притязаниями.

Заворыкина и впрямь посветлела лицом, залучилась глазами. Полуобернувшись, показала на свое обиталище.

— Смотрите не забудьте. Фуксия на окошках и занавески вышитые.

Николай кивнул, о чем снова тут же пожалел, и быстрым шагом пошел дальше.

Дом Вячеслава Чечулина под двускатной кровлей походил на сказочный. Наличники и особенно навершья окон украшала сложная пропильная резьба с причудливыми узорами из переплетений всяких-разных растений, а также зверей и птиц, реальных и фантастических. Орнамент обрамлял и тесовые полотнища ворот с навесом, и калитку, тянулся подзором по кромке кровли, а самый верх кровли венчало какое-то крылатое существо, похожее не то на дракона, не то на коня. Это была виртуозная работа самобытного художника.

Балатьева заметили. Первым в окне показалось смышленое лицо ушастенького мальчонки, затем женское лицо, затем тощая физиономия Вячеслава Чечулина. Не прошло и минуты, как он вышел из калитки в матерчатых тапочках на босу ногу и в голубой тенниске, стянутой на груди шнуром. Брезентовая спецовка, которую носил в цехе, делала его представительнее, а без нее — кожа да кости.

— Нежданный гость…

Чечулин хотел еще что-то сказать, но Николай опередил его:

— …хуже татарина?

— Лучше самого дорогого сродственника, — обиженно поправил сталевар, пропуская гостя в калитку. — Вы завсегда званы.

Двор, устланный досками, сиял чистотой, крыша над ним погружала все в полумрак, но Николай рассмотрел расположенные вокруг надворные постройки, и амбар, и сеновал над ним, и хлев, где похрюкивали свиньи, и огромную поленницу, сложенную компактно и, как по отвесу, ровно.

В сенях, украшенных оленьими рогами, Николай снял туфли и в носках проследовал в большую комнату, по-здешнему — горницу.

Бревна, из которых был сделан сруб, не знали ни штукатурки, ни побелки, зато, тщательно ошкуренные, казались полированными. Вдоль двух стен — скамьи, толстые, широкие, на таких не только сидеть можно, но и спать; в углу стол, некрашеный, залоснившийся от времени. В простенках между окнами репродукции в рамках — «Утро в лесу», «Охотники на привале» и старинный лубок «Сказание о Бове-королевиче». У правой стены самоделковый шкаф, застекленный сверху донизу и заполненный берестяными туесками разной надобности. На нем тоже глубокая резьба и тоже с растительно-звериными мотивами, по чьему-то недомыслию нелепо раскрашенная. С обеих сторон от этого сооружения — фотографии родичей, пожелтевшие от времени и недавние, все как одна в ракушечных рамках; а на противоположной стене наперекрест два ружья — вполне современная изящная бескурковка и старая шомполка с невероятно длинным и толстым стволом.

Значительную часть комнаты занимала русская печь с лежанкой, на которой, накрывшись овчинным тулупом, похрапывала старая женщина с тонким, как у великомучеников на иконах, лицом. И в полном несоответствии с этой обстановкой на подоконнике красовался сверкающий лаком и никелем мощный радиоприемник «Супергетер 1-СВД».

— Вот так и живем… — извиняющимся топом произнес хозяин.

Оглядевшись, Николай заметил, что в сумеречном углу подле печи кто-то сидит на скрыне в длинном синем армяке, перепоясанном кушаком. Только когда глаза освоились с темнотой, разобрался, что это раскрашенная деревянная скульптура, выполненная в натуральную величину.

Вячеслав засмущался.

— Давно хотел выбросить, да бабка ни в какую. Его, говорит, в амбар — и я в амбар, его со двора — и я со двора.

— Кто же это? — Николай подошел ближе к углу.

На него тупо смотрело скуластое лицо со свисающими усами.

— Иисус. Пращур мой делал для церкви, да церковь сгорела и бог не понадобился. Вот и торчит в доме черт-те сколько лет, людей пугает. Спасибо, хоть бабка разрешила из красного угла убрать, а то прямо меж нас жил.

— Ин-те-ре-сно, — протянул Николай. — Христос с лицом мужика, в армяке, как возница.

Вячеслав:

— Каждый делал бога на свой лад. А одежа, что на нем, шабуром называется. С коми-пермяцкого пошло, потому как из шабурины шьется, полотна домотканого. — Чтобы отделаться от этого разговора, спросил: — Что пить будем? Водка в доме не водится, а что касаемо наливок — на выбор. Брусничная, черничная, княженичная, костяничная.

Николай сделал категорический жест.

— Мне рапорт в одиннадцать принимать.

— А мне на смену с одиннадцати.

— Ну, тем более.

Вячеслав повернулся к двери, которая вела в соседнюю комнату, крикнул:

— Евфросинья, где твоя бражка?

Вошла хозяйка дома в новенькой кофте, сшитой по всем правилам моды 1913 года, — рюшечки, складочки, множество пуговиц, в талии затянута, на бедрах расширена воланом. Поставив на стол туесок, до краев наполненный мутновато-бурой жидкостью, приветливо улыбнулась гостю как давнишнему хорошему знакомому, подала дощечкой руку, поклонившись, произнесла:

— Потчуйтесь, Николай Сергеич.

То, что назвала она гостя по имени и отчеству, означало: хозяин дома и за глаза своего начальника иначе не величает.

Вячеслав нетерпеливо показал на скамью у стола, молвил с уральской особинкой:

— Что ж, сяли, в ногах правды нет.

Небольшим деревянным черпаком Евфросинья разлила бражку по старинным зеленоватого стекла кружкам, одну подвинула гостю, другую мужу и исчезла.

— Бражку эту мы и на сенокос берем, и когда лес рубить ездим — вкусно и сытно, — пустился в объяснения Вячеслав. — Вы не смотрите, что мути много. Это солод ржаной. Глотнешь — сразу и выпил, и закусил. Я вот только недавно из одной книжки узнал, махонькой такой, что солод — это витамин це, для здоровья оченно пользительный. Так что деды-прадеды, — хихикнул он, — не дураки были, а?

Николай подтвердил, что напрасно некоторые считают, будто умные люди только в двадцатом веке появились. Такие открытия, как огонь, колесо, письмена, календарь, в незапамятные времена сделаны, и до сих нор ими пользуются. А неувядающие краски, секрет которых был известен старым мастерам, — показал глазами на скульптуру, — воссоздать пока что так и не удалось.

Отхлебнули бражки. Вкус ее Николаю не понравился, может, с непривычки. Но виду не подал, чтоб не обидеть хозяина, — люди здесь гостеприимны, но горды.

— А куда жинка скрылась? — не без умысла осведомился Николай, заподозрив, что в этой семье порядки домостроевские. — Неловко как-то без нее.

— Ребенка усыплять пошла. Второй у нас в зыбке ишо. Да и не положено. Бабы здеся не приучены в мужчинской компании отираться. Ихнее дело — подать и умотать.

— А переучить нельзя?

Вячеслав от такого вторжения в его личную жизнь сразу сменился злым.

— В чужом монастыре… Это у вас там, сказывают, на баб никакой управы, на мужиках верхом ездят.

Беседа дальше не заладилась. Пили бражку, молчали. Чтобы разрядить обстановку, Николай спросил, выразительно взглянув на ружье:

— Что за самопал?

— Самопал? — еще более осердился Вячеслав. — Это кормилица моя! — Посмотрел на дверь, из которой высунулась донельзя белая головенка. — Ну иди, иди, — позвал сына. Усадив к себе на колени, продолжил: — С той двуствольной шпикалки много не набьешь. По одной — и то попасть трудно. А это добычливое. Осенью, когда утка к отлету готовится, она вся как есть на середке пруда собирается. С чего — не знаю, а только пестрым-пестро. Но близко не подпускает. Вот тогда я делаю на лодке скрад из лозняка, ну, маскировку такую, и гребу полегонечку. Подгреб шагов на сто — да ка-ак пальну! Потом отлежусь маленько…

— А зачем отлеживаться?

— Так оно ж отдает, окаянное! — по-взрослому объяснил непонятливому дяде мальчуган. — Как пушка!

— С носа аж на корму отлетишь, а то и в воду, ежели не удержишься, — добавил сквозь улыбку Вячеслав, для красочности дугообразно чиркнув рукой. — Заряд в ей какой? Жменя пороху да, считайте, две жмени дроби. Плечо потом неделю синее. Так вот отлежусь, подранков из этой пшикалки шестнадцатого калибра добью и тогда начинаю собирать.

— Пшикалка… — недовольно пробубнил мальчуган. — Ружжо как ружжо. — Шмыгнув носом, обратился к незнакомцу: — А ну отгадай отгадалку: убавишь — будет больше, а прибавишь — меньше.

Николай сделал вид, что задумался.

— Ну! — В щелках глаз мальчугана вспыхнули любопытные, по-ребячьи лукавые огоньки.

— Тебя как зовут? — спросил Николай.

— Антон. Как Антона Павловича звали.

— Какого?

— Так Чехова. Что про Ваньку Жукова написал. Уже отгадал?

— Нет, Антон. Сдаюсь.

— Так яма ж! — торжествующе взвизгнул Антон.

— Вот оно что! — Николай стукнул себя по лбу, добавил к радости мальчугана: — Недокумекал.

— Я тоже недокумекал, так тять сказал, — соблаговолил признаться Антон. Соскользнул с отцовых колен. — Я пластинку новую заведу. «Я о любви вас не молю, я вас по-прежнему люблю…»

— Мы ж разговариваем, не видишь? — воззлился Вячеслав.

Антон снова шмыгнул носом.

— А дядя сколько у нас будет?

Вячеслав для порядка поддал сыну по загривку.

— Ну и непоместный ты! Смотри, натукмачу. Сколько будет… Сколько нужно будет, столько и будет.

В знак протеста мальчуган разлегся на полу, но украдкой поглядывал на отца, соображая, пройдет ли безнаказанно его выходка или взбучки не миновать. На всякий случай настроил губы на слезы, и Николай решил взбодрить его.

— Ты кем будешь, когда вырастешь?

— Милиционером, — незамедлительно ответил Антон. — Ружжо есть.

— Но милиционеры ружья не носят.

Мальчуган задумался на мгновенье и находчиво обронил:

— Я его обрежу.

— Э, нет, брат, за такие дела…

Антон потаращил глаза.

— В каталажку?

— Могут и в каталажку.

Мальчуган по-взрослому поскреб затылок.

— Не годится. Тогда водолазом буду.

— А что, хорошее дело, — одобрил Николай.

Серьезный разговор этот, видимо, надоел Антону. Шмыгнув носом, под которым от натуги повисла предательская капля, он выскочил вон.

— А у этого… у кормилицы калибр какой? — поинтересовался Николай.

— А кто его мерил. Давыдычев Константин Егорович говорит, что это крепостное ружье. Вроде со стен им стреляли. Вот видите — место для штыря, чтоб его закреплять.

— И закрепили бы на лодке, — посоветовал Николай.

— Чтоб разворотило? Булькнешь в воду — пруд-то у нас какой! Что ширина, что глубина. До берега не доплывешь, а на дне сроду не найдут.

Вот теперь, когда образовавшийся было ледок растаял, Николай обмолвился о сапогах.

Мигом смотавшись в амбар, Вячеслав притащил высоченные ботфорты, приятно пахнувшие дегтем.

— Большеваты вам будут, но вы погуще ноги обмотаете. — Достав из сапог грубые портянки, пояснил: — Шерстяные — они хорошо пот впитывают. Заворачивать умеете?

— В армии этой премудрости обучен.

Коротки уральские ночи. Не успел отойти закат, как уже стало заниматься младенчески чистое, погожее утро. Его предвестником был желто-багряный отблеск над горизонтом. «Потому тут и успевают вызревать овощи, что долог световой день», — прозаически подумал Николай, когда предрассветный ветерок пахнул прохладой в лицо.

Улицы были пустынны, и, громыхая по деревянному тротуару тяжелыми болотными сапогами, Николай радовался тому, что никто не видит его, будто совершал что-то предосудительное. Он не позволял себе надолго терять связь с цехом. Даже в Макеевке, уходя с женой в кино или в гости, непременно сообщал диспетчеру, где будет находиться, чтобы в случае чего мог вызвать. Тут, конечно, масштабы не те, но возможностей для всяких происшествий ничуть не меньше, начальник цеха может понадобиться в любую минуту. Невольно оглянулся на завод. Ровно дымили его трубы, и шумы доносились мерные.

Прошел мимо дома Давыдычевых и поймал себя на мысли, что с превеликой радостью оказался бы под одним со Светланой одеялом в уютной теплой постели. «Быстро, однако, врачуются раны, — сделал осуждающий вывод и тут же нашел себе оправдание: — Видно, не так уж они неизлечимы, как казалось поначалу. И перемена места сыграла свою благотворную роль. Здесь ничто не напоминает о Ларисе. Только вот место попалось богомерзкое».

Дома завернули в сторону, и дорога, поросшая с обеих сторон вездесущими лебедой, лопухом, пыреем, папоротником, конским щавелем и всякой иной дурниной, пошла под гору. По ней спустился к пруду. Тихий, притаившийся, он казался погруженным в вечную спячку, и трудно было поверить, что осенью волны разбивают на нем плоты и выбрасывают беспризорные плывуны-бревна не только на пологие берега, во и на высокую плотину.

Обогнув полынные кусты и лопушник, на широких, с Лопатину, листьях которого серебристо поблескивали росяные капли, зашагал почти у самой воды по нетоптаной густой мураве, ощущая сыроватую мягкость почвы.

…Первая утка взлетела раньше, чем Николай мог ожидать, — едва он отошел от косогора. Ругнув себя за ротозейство, снял с плеча ружье, вложил патроны и только щелкнул затвором, как вылетела вторая утка. Курки «тулки» не были взведены, и, пока он лихорадочно взводил их, утка оказалась вне досягаемости.

«Край непуганых птиц». Подумав так, Николай снова выбранил себя за медлительность: на кой черт понадобилось ему взводить оба курка? Можно было ограничиться одним и стрелять, тем более что вторая птица по всем признакам — яркое оперение, большой размах крыльев — была селезнем.

Дальше он пошел, уже мобилизовав внимание, взяв ружье на изготовку.

Он любил такие минуты. Обострен слух, напряжено зрение и — никаких мыслей. Ни о дурном, ни о хорошем. Полное отключение, будто не было ничего в прошлом, нет ничего в настоящем, кроме вот этого озера, травы и высокого лозняка, ровной линией протянувшегося вдоль берега чуть поодаль от воды. С признательностью вспомнил Константина Егоровича. Если б не он — кто знает, когда бы пришлось поохотиться. Закис бы до осени, а то и до зимы — с его делами не до отвлечений.

Однако край непуганых птиц оказался вовсе не таким щедрым, каким почудился спервоначала. Уже рассеялось туманное покрывало, застлавшее пруд, уже заголубела вода, отражая цвет светлеющего неба, зашепталась пробужденно листва лозняка, зацвикали, зацокали пичуги, загудели комары, замельтешила перед глазами мошкара, а желанного шума взлетающей птицы он пока что так и не услышал. «Это какие-то шалелые приютились у самого поселка», — решил Николай, и в тот же момент за его спиной захлопали сильные крылья. Великолепный красавец селезень, с шумом вырвавшись из травы, стремительно и ровно, как по натянутой струне, летел над кромкой берега. Николай выстрелил навскидку, сгоряча промахнулся, тщательно выцелил птицу снова и, хотя она была уже далеко, выстрелил вторично. Селезень рухнул наземь.

— Удачно, вылавливать не придется, — вслух произнес Николай и побежал, испытывая охотничье нетерпение.

Широко распластав крылья, в траве лежал крупный самец. Сунув его в ягдташ, бодро отправился дальше.

Озеро по-прежнему — сплошная гладь. Ни малейшего движения воды, ни единой морщинки на нем. Только разве что плеснет время от времени играючи какая-нибудь рыбешка.

В стороне на воде зачернели какие-то подвижные точки, одна побольше, остальные маленькие. Ба, так это ж утка с утятами! При приближении человека стайка панически юркнула в траву — и как не бывало.

Николай заприметил это место, чтобы не выстрелить, когда снимется утка, но она оказалась самоотверженной мамой — не взлетела, даже когда охотник прошоркал по траве совсем рядом.

Следующая добыча досталась не просто. Вылетевший из травы селезень понесся над водой и, сраженный выстрелом, упал далеко от берега. Пришлось воспользоваться накидкой. Однако набросить на птицу накидку оказалось куда сложнее, чем попасть в нее из ружья, — то недолет, то вбок. Когда Николаю уже показалось, что все его попытки останутся тщетными, грузило бухнулось в воду за уткой, и шнур лег прямо на нее. Осторожно подтянуть тушку к берегу труда не составило. «Еще одного — и восвояси», — дал себе зарок Николай, перезаряжая ружье.

Не знал он, во что обойдется ему третий селезень…

Ни в бога, ни в черта, ни в какие предчувствия Вячеслав Чечулин не верил, но всю ночь на душе у него было смутно. Срядил он начальника в незнакомые места, к тому же небезопасные, и теперь мучился от сознания, что не отговорил его идти без напарника. Мало ли что в одиночку может приключиться. Были в этом пруду подземные ключи, холодные и мощные, не приведи бог сунется в такое вот место — поминай как звали. И болото предательское. Обманчивое с виду, зеленцой покрытое, с небольшим островком посредине, где особенно любят гнездиться утки. Подобьет, случится, на нем утку, рванет за ней — и шоркнет, как в прорубь. Там если даже телеграфный столб сунуть — всосет вместе со всей оснасткой. Сколько коров да прочего скота затянула трясина — не счесть. Правда, болото далеко, вряд ли начальник до него дошагает и раньше настреляется досыта, но ежели охота не задастся, может и дошагать…

И еще одна опасность мерещилась Вячеславу. Менее вероятная, однако ж возможная. Ссыльные. Кулачье. Коренной уралец — он подлости себе не позволит. Суровая жизнь воспитала чувство взаимной выручки. Зайди зимой в любую охотничью избушку — найдешь и дрова, с осени заготовленные, и спички, и бересту, чтоб распалить огонь, и соль, и муку. Этот давнишний обычай считался святым. Попал человек в пургу, отсиделся, воспользовался запасом — обязательно вернется и пополнит. А вот ссыльные… У тех волчий закон. Все для себя и любой ценой. Местных они не трогают — и опасаются, и уважают за муравьиное трудолюбие, — а вот приезжих, особенно горожан, ненавидят звериной ненавистью. Да что там звериной! Нет на свете ненависти сильнее человеческой, нет врага для человека опаснее и злее, чем сам человек. В позапрошлом году приехал из Перми охотник и исчез. Сколько искали потом — так и не нашли. И только по весне лесозаготовители обнаружили в чащобе скелет, начисто обглоданный. Даже волос не осталось. Убили, подлюги, и в муравейник бросили. Объедят муравушки — кто там дознается, откуда он и чей? Приключилась это беда — что верно, то верно — в глухом лесу, далеко от поселка, но чем черт не шутит, когда бог спит…

Работа сегодня шла через пень-колоду. Вороная два раза срывалась у коногона, фыркая и разбрасывая слюну, гонялась по площадке за печевыми. И плавка затянулась. Вячеслав на доводке зеванул, руды передал и еле-еле нагрел металл.

Но самое тяжкое — не с кем было душу отвести, поделиться своими тревогами. Дежурил бы Аким Иванович — тому все можно пересказать, потому как с понятием человек. Но смену вел мастер Долгополов, ему без интереса, у кого какая забота. Покосит глазом на манер вороной кобылы — чего с хреновиной всякой суешься? — и весь разговор.

С трудом дотерпел Вячеслав до утра, да только стало еще тяжелее. Не пришел начальник на утренний рапорт, а ведь обещал.

С завода Вячеслав отправился прямо в общежитие, поднял комендантшу.

— Нет, не ворочался, — протерев кулаками глаза, ответствовала Ульяна. — Как ушел давеча с ружьем, так ни слуху ни духу.

Не заходя домой, Вячеслав наладился к пруду.

Дорога для охотника тут одна — вдоль берега. Что туда, что обратно — разминуться никак нельзя.

Быстро шагает Вячеслав, чиркая отяжелевшими ногами по траве, которой заросла тропинка, — до петрова дня, когда официально разрешается охота, далеко, притоптать ее еще не успели.

Милы Вячеславу родные места. Тут родился, тут вырос и уверен, что большей красоты нигде не сыскать. Всякий раз как идет вдоль пруда — не насмотрится. Но сегодня ему не до красоты, не до любования. Глаза то шарят по траве, кое-где примятой — знать, прошел здесь человек, — то устремляются вперед. Чего доброго, и выхватят Николая Сергеевича, шагающего навстречу.

Ан нет, нет и нет. Пустынен берег. Теперь далеко проглядывается он излучиной, заворачивая влево. Птица пролетит — и то заметно.

Нетверды ноги у Вячеслава. И от ночной усталости, и от волнения. Однако каждый раз, когда срывается с насиженного места утка, он на короткое время успокаивается: есть что бить, значит, до болота начальник не добрался. Но пройдет сотню шагов — и тревога вновь овладевает им: если добыл, то почему не возвращается?

Пришлось повидать Вячеславу Чечулину начальников — полтора десятка лет как-никак на заводе. Был такой, что приказывал — правильно ли, неправильно, а выполни без оговорок; был — что горлом брал, вот как Дранников; был очень ученый — такую тебе теорию разведет, что мозги затуманятся, и такой, что только матерными словами изъяснялся. Вот кто не в пример всем, так это Аким Иванович Чечулин. Окромя хорошего, ничего сказать нельзя. Грамотешки маловато, но умом не обижен. И у Дранникова, если покопаться, кое-что хорошее найти можно. Ему нипочем с человека три шкуры содрать, чаще всего ни за что, но заводскому начальству он никого из своих в обиду не дает и, главное, никогда свою вину на другого не перепихивает. Даже ежели, бывало, с плавкой запарывался и мог свернуть на сталевара. И подобраться к Дранникову нетрудно. Работай да помалкивай. И не огрызайся, когда влетело хоть бы только потому, что под горячую руку попался. А ежели время от времени в гости позвать его, да напоить вволю, да еще бабенку какую подсунуть, можно и в друзья угодить.

Правда, к дружбе с Дранниковым Вячеслав не стремился, в гости к себе не приглашал, а когда тот однажды сам навязался, после первого стакана переправил к Заворыкиной. Из ее дома Дранников еле ноги унес, но, как ни странно, зла на Вячеслава не затаил. Так что дружба у них не состоялась, но и вражды не вышло.

А Николай Сергеевич сразу обжился с людьми. Хотя чином своим он всех старше, но в глаза этим не тычет. С ненужными указаниями не лезет, когда надобно — подскажет, потихоньку, чтобы подручные не слышали, чтоб по самолюбию не ударить. И еще одна приятность есть в нем — подойти в любую минуту можно хоть с делом, хоть без дела, хоть поплакаться, хоть посмеяться.

И мысль о том, что начальник, возможно, погиб, да еще по его, Вячеслава, недозору, грызет его, грызет нещадно…

— Ну куда он мог деться?.. Куда?! — уже громко, чуть ли не в крик спрашивает себя Вячеслав и внезапно холодеет: вдали, прямо на тропинке, черной горкой лежит какая-то поклажа.

Подбежал — и замер. Сапоги, одежда, ружье, патронташ, утки, а хозяина всего этого добра как не бывало.

Подкосились ноги у Вячеслава, рухнул он, обессиленный, на колени перед разложенным в беспорядке скарбом и заскрежетал зубами, сдерживая рвущееся рыдание.

7

Последняя встреча с Николаем оставила в душе у Светланы тяжелый осадок. Он был весь в себе, выглядел озабоченным, неубедительно бодрился. Что у него? Новые осложнения на работе? Впрочем, и того, что она знает, для плохого настроения с избытком достаточно. Его положение можно сравнить с положением пчелы, попавшей в осиное гнездо и мечущейся в поисках выхода из него.

В доме было тихо, только четко тикали стенные часы в соседней комнате. По воскресеньям вставали поздно и кто когда хотел, пользуясь возможностью вволю поспать. Светлана взяла книгу, которую читала на сон грядущий, — «Вздор» Вудворда, но мораль, упорно навязываемая автором — в жизни выгоднее всего быть человеком второго сорта, — стала раздражать. Захлопнув томик, отложила его в сторону, и мысли снова потекли по той дорожке, которую избрала с момента пробуждения.

Кроханов так просто Николая не отпустит, он сделает все, чтобы дискредитировать его и выгнать с завода. Слишком соблазнительно одним ударом поразить сразу три цели: отомстить Балатьеву за строптивость, укрепить в поселке мнение о своем всесилии и еще раз утереть нос главку — вот-де что получается, когда присылаете работников без согласования.

Николай, безусловно, не из тех, кто сложит оружие и сдастся без сопротивления. У него слишком развито чувство справедливости и самолюбие, нормальное самолюбие человека, знающего дело и цену себе. Быть изгнанным с такого заводика значило бы испортить репутацию, если не сказать больше — жизнь. Но чем активнее будет он сопротивляться, тем беспощаднее и изощреннее расправится с ним в итоге Кроханов. А почему, собственно, так близко к сердцу принимает она дела Николая? Кто он ей? Временный знакомый? Пожалуй. Но что тут греха таить, он нравится ей, и с каждым днем все больше. Она легко представляет себя не только в роли друга Николая, но и в роли более близкого человека. Не было у нее друзей из мужчин, которые вызывали бы подобное желание. Митя Котовцев, ее сокурсник по институту? Да, она и теперь к нему неравнодушна. Очень способный, жизнерадостный, остроумный, душа общества. Но он требует полного подчинения себе и восхищения своей особой. На этой почве у них вспыхивали перепалки и даже ссоры. Нет, слишком разные они, и гармоничный союз, как, например, у родителей, тут невозможен. Удивительные все же люди ее родители. Так понимать, так чувствовать друг друга! Будто вылеплены из одного теста. О таком соответствии, о таком родстве душ вряд ли можно мечтать. Пронести через долгие годы свежесть и нежность чувств, бережное отношение друг к другу, ласковость, не деланную, сюсюкающую, а органическую, — многим ли это удается? А отвечает ли отец тому идеалу мужчины, который мог бы стать ее избранником? Нет. Полюбить такого не смогла бы. Но почему? Честен, добр, чуток, интеллигентен в лучшем смысле этого слова. Ничего, что хотелось бы выкорчевать или улучшить. И все же полюбить такого не смогла бы. Ему не хватает решительности, смелости, боевитости — черт, которыми природа наградила Николая и которые так важны в людях. Жаль, что с Николаем у нее не может быть общего будущего. В конце августа, если Николая не съедят раньше, они расстанутся, она поедет в Воронеж, и пути их разойдутся навсегда. Даже если для Николая все сложится благополучно, все равно он вернется в свои края — такова судьба почти всех южан, волей случая залетающих на север. А на юге лесники не нужны. И зачем выбрала она такую узкую специальность — механизация лесного хозяйства? Когда женщина выходит замуж, профессия мужа, как правило, становится определяющей. Так уж лучше иметь профессию, на какую всюду спрос, — учитель, врач. Права была мать, советовавшая поступить в педагогический. Что за жизнь будет в поселке, когда замрет завод и уйдут лесозаготовители? Молодежь уже разбегается по городам и весям, инженерно-технический персонал разъедется. Поселок и так не блещет культурой. В клубе узкопленочный киноаппарат с ограниченным количеством лент. Раз пятнадцать на ее памяти крутили здесь «Первопечатника Ивана Федорова», и всегда при полном зале, — надо же где-то собираться парням и девчатам в студеные зимние вечера. Не зря тут часто вспоминаются чьи-то кем-то переделанные строчки: «Да, жить в Чермызе мудрено. В кино спасение одно: дождешься тьмы и проявляешь чувство. И правильно, наверно, что кино — единственно полезное искусство».

В школьные годы она очень привязалась к Чермызу, возможно, потому, что нигде, кроме Алапаевска, Касли да Невьянска, не была и даже помыслить не могла, что когда-нибудь покинет этот край. В ту пору жизнь ее была заполнена предельно. Хоровой кружок, драматический, физкультурный, пристрастилась и к конной езде, зимой еще добавлялись лыжные походы. Вот тогда-то окончательно влюбилась она в лес, в мохнатые ели, особенно когда на них белыми шапками залегает снег, в березы, чарующие узорчатым переплетением ветвей, словно тушью выведенных на фоне неба. Оттого и в лесохозяйственный поступила. В институте ей открылись другие радости, радости городской культуры — театр и кино. Она отказывала себе в еде, в одежде, лишь бы не пропустить нового спектакля, нового фильма. Смотрела все подряд, часто в ущерб учебе. Только благодаря великолепной памяти и врожденным способностям перебралась на второй курс и образумилась. Кино по-прежнему оставалось ее страстью, но смотрела она теперь лишь те фильмы, о которых хорошо отзывались. Постепенно у нее развился вкус, она стала отличать хорошие картины от плохих и даже от посредственных. Но премьеры спектаклей все равно не пропускала. О замужестве не задумывалась, — наверно, оттого, что вокруг нее постоянно роем вились воздыхатели. С ними она держалась ровно, дружески, никаких надежд на взаимность не подавала и скорее занимала оборонительную позицию. Даже с Митей Котовцевым. Но когда все это останется позади, чем будет заполнена ее жизнь и кто окажется ее избранником?

Светлана вздохнула, спустила ноги на коврик, встала. Летом она спала нагишом, так нагишом и подошла к псише́.

Удивительное дело: в платье она казалась себе худенькой, тщедушной, а сейчас зеркало отражало красивое юное тело очень гармоничных пропорций. Длинные стройные ноги, хорошо очерченные бедра, подчеркнутые тонкой талией, небольшую, но высокую округлую грудь. Стало досадно, что никто, кроме матери да двух-трех институтских подружек, не видел ее такой.

Скользнула озорная мысль: вот нагреется вода в пруду, утащит она Николая поплавать, и он увидит, как она сложена. Правда, закрытый купальник — не лучшее одеяние для демонстрации красивого тела, но все же…

Вот так, у зеркала, ее застала мать.

— Любуешься, доченька? Я в твои годы пышнее была, а ты — как выточенная. — И простодушно, с явным расчетом на полную откровенность спросила: — Можно узнать, чьими глазами ты себя рассматривала?

— Мамочка… — засмущалась Светлана, выдав себя.

На лицо Клементины Павловны легла легкая грусть. Перед ней стояла она сама в молодости: конфузливая, застенчивая и в то же время горделивая, высокомерная. Опустив голову, постояла, предаваясь каким-то воспоминаниям, может горестным, а скорее всего приятным, и встрепенулась:

— Делай зарядку, будем завтракать.

Но Светлана юркнула под одеяло. Она чувствовала себя воришкой, застигнутым на месте преступления. Неужели мать догадалась о том, что ей самой стало понятно только несколько минут назад? Да, мать оказалась прозорливее ее. А Николай? Он тоже что-то учуял?

Светлана соскочила с постели, надела коротенькую ночную рубашонку и приступила к зарядке, произнося про себя: «Вдох — выдох, вдох — выдох…»

Спокойнее всех провел ночь и утро Константин Егорович. Он был рад, что уговорил Николая Сергеевича сходить на охоту, — ему очень не мешает отключиться от заводских забот. Вот же как бывает: смело идет на открытые столкновения, на честную схватку, а постоянное ожидание удара в спину выводит его из душевного равновесия, повергает в уныние. Кроханов при всей своей ограниченности неплохой психолог. Он безошибочно определяет, на кого как можно давить, нащупал слабое место у Николая Сергеевича и решил взять его измором. Такое отключение, как охота, особенно если пристраститься к ней, поможет выстоять.

Единственно, что беспокоило Константина Егоровича, — так это качество патронов. Заряжены они тщательно — заряды отмерены на аптекарских весах, — но давно и бездымным порохом. Это только черный дымный порох со временем своих свойств не теряет, а бездымный, хотя он и более удобен при стрельбе, слабеет либо, что еще хуже, приобретает опасную силу взрывчатки.

Поднявшись с постели, Константин Егорович попросил телефонистку разыскать Балатьева. В цехе его не оказалось, в общежитии тоже. Комендантша ответила, что как ушел с ружьем ночью, так и не возвращался.

Константин Егорович встревожился, но домочадцев в свои опасения не посвятил. Побрился, умылся, чуть побрызгал щеки «Шипром» и свеженький, с улыбкой вышел к столу.

Светлана совершенно ничего не заподозрила, а наблюдательная Клементина Павловна насторожилась — и разговор по телефону показался ей странно скомканным, и улыбка у мужа была неестественной. Константин Егорович чувствовал на себе пытливый взгляд жены и упорно не поднимал глаз от тарелки, чтоб не выдать себя.

После завтрака Клементина Павловна занялась на кухне мытьем посуды, Светлана села за пианино, а Константин Егорович вышел на улицу и опустился на скамью у калитки. Возле него, как верный страж, улегся Жулик. За какие проступки получил сей безгрешный пес такое прозвище, никто сказать не мог. Скорее всего, жуликоват был в младенчестве, когда жил впроголодь у нерадивых хозяев, считавших, что собака должна сама добывать себе еду, и вынужден был плутовать, чтобы прокормиться. Во всяком случае, кличка эта нисколько не задевала собачьего достоинства, — наоборот, Жулик привык к ней, воспринимал благосклонно, и ни на какие другие имена, которые придумывали для него, даже на близкое «Жулька», не реагировал.

Не раз, бывало, посидит здесь Константин Егорович, полюбуется мирским вольным простором, надышится целительным воздухом и входит в дом умиротворенный и благостный. Но сейчас испытанный прием не только не принес умиротворения, но даже усилил беспокойство. Много неожиданностей таят в себе и пруд, и лес, много бед приносят людям. С напряжением уставился на дорогу, по которой должен возвращаться Николай. Уставился на дорогу и пес. Не увидев ничего приманчивого, угодливо потерся меж колен хозяина, лизнул дарующую всякие вкусности руку, заглянул в глаза, силясь понять, что в них сокрыто. Установив, что хозяину не до него, покорился своей собачьей участи — не докучать без нужды, виновато отошел и, изогнувшись, юркнул в подзаборный паз, им самим прорытый, через который обычно спасался после драчки с разъяренными собаками. Но бесследно не исчез. Улегся там и украдкой наблюдал за происходящим.

Может, с час, а может, и больше просидел у калитки Константин Егорович и только изнервничался пуще прежнего. Вернувшись в дом, снова позвонил комендантше, надеясь на этот раз услышать «прибыл», хотя и понимал, что не мог Николай Сергеевич пройти мимо их дома незамеченным, и, получив в ответ «нетути», снова пошел за калитку, прихватив с собой составленный им путеводитель по Уралу, над которым работал для переиздания.

Пробежав глазами нужные страницы и поняв, что ни одна строка не улеглась в сознании, отложил книжку и, когда посмотрел на дорогу, увидел тяжело ступавшего по ней человека с ружьем за одним плечом и какой-то поклажей за другим. Сердце откликнулось радостью и тотчас замерло, когда рассмотрел, что по дороге брел не Николай Сергеевич, а Вячеслав Чечулин. По скорбной согбенности его тощего тела, по обилию поклажи понял: что-то произошло, и рванулся навстречу.

— А… Николай Сергеевич?..

— Утоп… — глядя в сторону, ответил Вячеслав. — Надо людей собирать с баграми и сетями, искать будем…

Константин Егорович сразу сник. Осели плечи, плетьми отвисли руки. До сих пор он полагал, что все разговоры о мурашках на теле, о волосах, зашевелившихся на голове, не что иное, как выдумки досужих фантазеров. А сейчас он сам ощутил и то, и другое. Это ведь он, старый дурак, погнал горячего мальчишку на погибель. Ну какой из него пловец, если жил в Макеевке? Да и хорошие пловцы в холодной воде тонут из-за судорог. Теперь каждый вправе осудить его. «Эх, Константин Егорович, до седых волос дожил, а ума не нажил. Такой грех взял на душу…» Да и сам себя казнить всю жизнь будет.

Учуяв беду, Жулик, устремившийся было к Вячеславу, тотчас вернулся на прежнее место. Боль и упрек увидел Константин Егорович в картечинах его глаз — и как это, мол, человека проворонил?

— Как же это угораздило меня… — простонал Константин Егорович и понуро зашагал к дому.

8

До сего дня Светлана не знала, что такое горечь утраты близкого человека, как не знала и того, насколько дорог был ей Николай. Только когда до сознания дошло, что его нет и никогда больше не будет, она со всей остротой почувствовала, что любит его, любит до исступления, всем своим существом и что смириться с этой утратой не сможет.

Она не плакала. Сидела, оглушенная неожиданно свалившимся несчастьем, бессмысленно уставившись в стену перед собой, не ощущая времени, не находя в себе сил даже сдвинуться с места. Мгновениями у нее вспыхивала надежда, слабая надежда отчаяния, что трагическое событие обернется простым недоразумением, что Николая найдут живым и невредимым, но эта искорка тут же гасла, живым видением представало воображению распластанное тело Николая на илистом дне пруда, представало с такой ужасающей реальностью, что сердце то и дело подкатывало к самому горлу — не вздохнуть, не выдохнуть. А чего стоило ожидание возвращения отца! Светлана вздрагивала от каждого звука приближавшихся шагов на улице. Константин Егорович уехал с сотрудниками милиции на место происшествия и, очевидно, остался там, чтобы принять участие в поисках утопленника.

Несколько раз к Светлане заходила Клементина Павловна, пыталась успокоить ее, разговорить, но все ее старания ни к чему не привели. Дочь оставалась безучастной.

День уже клонился к вечеру, когда во дворе послышались быстрые шаги и в дом вошел Константин Егорович.

Замирая от тревоги, Светлана выскочила к нему навстречу и сразу поняла, что надеяться не на что. Об этом сказали ей и виноватые глаза отца, и весь его поникший, удрученный вид. Тем не менее у нее вырвалось:

— Что, па?..

— Точно в воду канул… — глухо отозвался Константин Егорович. Сообразив, что глупо оговорился, поправил себя: — Точно сквозь землю провалился.

Светлана стиснула зубы, закрыла лицо руками, стараясь сдержать слезы, и не смогла, разрыдалась.

Только теперь из кухни, откуда все видела и слышала, вошла Клементина Павловна. Иной вести она не ожидала. Пруд настолько глубок и обширен, что найти утонувшего покуда не удавалось. Ждали, пока всплывет сам.

— Поплачь, поплачь, это успокоит, — увещевала она дочь. — Слезы, когда их глотаешь, удушить могут. Дай им волю, пусть…

Обняв Светлану, увела ее в спальню, дала снотворного и долго сидела у изголовья, прислушиваясь к неровному дыханию. Дождавшись, когда дочь заснула, тихо удалилась — теперь уже успокаивать мужа, который счел себя и только себя виновником происшедшего. Это ей не удалось — мешали то и дело появлявшиеся люди. Константин Егорович терпеливо сообщал, что произошло, но ничего толком объяснить не мог.

Уже ночь смотрела в окна, когда супруги, оставшись наконец вдвоем, отправились на кухню перекусить.

— Видно, так ему на роду написано, — с философским смирением проговорила Клементина Павловна, мягко прикоснувшись к плечу мужа. — Так что ты, Косточка, самоедством не занимайся.

Константин Егорович нехотя положил на тарелку холодную котлету, нехотя стал жевать ее и, когда Клементина Павловна уже было решила, что ее совет повис в воздухе, откликнулся:

— В предопределенность судьбы, Тиночка, я не верю. Это теория для малодушных. Куда как удобно в собственной неосмотрительности находить веление рока.

Перед сном Клементина Павловна заглянула в комнату дочери и, убедившись, что та спит, спокойно удалилась.

Светлана действительно спала, но, когда мать прикрыла за собой дверь, проснулась.

После тяжелого забытья не сразу вернулась она к событиям реальной жизни, а вернувшись, ощутила такую душевную боль, такую пустоту, что жизнь показалась ей ненужной.

Очень зло подумала об отце. Дернула нелегкая выпроводить Николая на охоту. Не хотел ведь, упирался. Словно предугадывал беду. Вот и утверждай теперь, что предчувствия не сбываются.

У легковозбудимых людей ночью все чувства обостряются, и воображение разыгрывается в полную силу. Светлана настолько ясно представила себе, что испытывал Николай, когда, захлебываясь, уходил под воду, что ей самой перестало хватать воздуха. Она дышала открытым ртом, и все равно грудную клетку сжимало, будто навалилось на нее что-то непомерно тяжелое. Застучало в висках. Сильнее, еще сильнее и чаще. Да нет, это же стук по стеклу… А вот и Жулик, залаяв, метнулся к калитке.

Вскочила с кровати, подбежала к окну и отшатнулась — в призрачном свете отдаленного фонаря стояла какая-то странная, прямо-таки мистическая фигура.

— Не бойтесь, это я, да, да, я, Балатьев, — залпом выпалил Николай, и, только услышав его голос, Светлана поняла, что это не сон, не бред, а реальность.

Накинув на себя халатик, выскочила в прихожую, с трудом отодвинула дрожащими, неповинующимися руками обычно податливый засов и помчалась к калитке.

Когда стыдливо понурый Николай шагнул во двор, потерявшая от радости голову Светлана повисла на нем и засыпала поцелуями. Отрезвили ее только голоса на улице. Захлопнув калитку, схватила Николая за руку и увлекла за собой в дом.

В прихожей, включив свет, разглядела Николая. Все лицо его было в красных бугристых пятнах и ссадинах от комариных укусов, а тело прикрывало домотканое рубище — дырявый зипун без одного рукава и короткие, едва доходившие до щиколоток штаны, из которых торчали босые ноги.

Чтобы как-то приукрасить свое положение, не выглядеть очень уж смешным и жалким, Николай решил пустить в ход шутку:

— Се грядет жених во полунощи. — Сбросив зипун на пол, скороговоркой выпалил: — Водки и чего-нибудь на зуб. Иначе — капут.

9

В понедельник утром, как обычно, в четверть седьмого, Николай подошел к заводу и, протиснувшись сквозь стадо овец, открыл дверь проходной. У вахтера, увидевшего живого утопленника, от удивления отвисла челюсть и самокрутка вывалилась изо рта. Николай подхватил ее, положил на барьер, разделявший надвое проходную, и, лукаво подмигнув вахтеру, направился в цех. «Эх, зря не разрешил Ульяне раззвонить всем, что нашелся, — подосадовал на себя. — Теперь только лошади не будут от меня шарахаться».

Действительно, как только он появился на рабочей площадке, все, кто был на печах и на газогенераторах, застыли в радостном недоумении, ошеломленные появлением начальника, веря и не веря в его воскрешение из мертвых.

Не сразу вышел из состояния столбняка и Аким Иванович, когда, приблизившись к нему, Николай как ни в чем не бывало протянул руку и осведомился о работе за вчерашний день.

— Н-ничего, — с трудом выдавил из себя мастер.

Николай не упустил возможности пошутить:

— Ни одной тонны, что ли?

— Да нет, все нормально. Сто два процента.

Вячеслав Чечулин подбежал к Балатьеву со счастливой и конфузливой улыбкой. Всполошив поселок скорбной вестью, он с опаской ждал, как отнесется к нему начальник.

— Здорово испугался, Евдокимович? — весело спросил его Николай.

— Ой, не говорите! И сам испужался, и людей испужал, — ответил Вячеслав, успокоенный тем, что начальник не рассердился, и все же добавил в свое оправдание: — А что другое можно было удумать? Одежа лежит, утки лежат, а вас нету…

— Кого испужал, а кого и обрадовал, — буркнул Аким Иванович. Скосив глаза в сторону, цвиркнул слюной в щель меж зубов. — Вон один такой летит со всех ног.

К ним приближался высокий мужчина с аскетически тонким, норовистым лицом. Вся его внешность, посадка головы, манера держаться выдавали человека честолюбивого и властного. Увидев Балатьева, стушевался на миг, но тут же обрел самоуверенный вид и, с ходу сунув Балатьеву литую ладонь, представился:

— В недалеком прошлом и в недалеком будущем начальник сей старой калоши Дранников Роман Капитонович.

— Балатьев.

— Из небытия прибыть изволили?

— Из не совсем обычного бытия, — миролюбиво ответствовал Балатьев, не желая начинать отношения со своим замом с пикировки, и, чтобы оградить себя от возможных уточняющих вопросов, осведомился: — Уже из отпуска?

— Нет, нет. Шел мимо, решил заглянуть.

Балатьеву было совершенно ясно, что Дранников увильнул от правдивого ответа. Конечно же примчался принимать цех, коль скоро начальника сочли погибшим. И Балатьев съязвил, чтобы Дранников паче чаяния не подумал, будто имеет дело с простачком:

— Вы и во время отпуска в спецовке ходите и со стеклом не расстаетесь?

Печевые, во все глаза следившие за сценой встречи двух начальников одного цеха, откровенно захихикали — их громовержец попал впросак и был озабочен тем, как бы поубедительнее вывернуться из щекотливого положения. Это выдавали его глаза. Обычно нацеленные, острые, сейчас они растерянно бегали.

— Привычка такая, — наконец нашелся он. — Как у военного. Всегда в форме и при оружии.

— Даже в постели? — поддел Балатьев и, провожаемый одобрительными улыбками, пошел на газогенераторы, в это бабье царство.

Встретили его здесь возгласами радости. Новый начальник успел понравиться. Обходительный, вежливый, заботливый. Особенно благоволили к нему невесты на выданье. Жених хоть куда: что характер, что рост, что осанка.

— Как дела, девчата? Рукавицы новые получили?

— Получили, спасибо!

Одна из работниц в форсистой яркой косынке, забросив порцию дров в газогенератор и захлопнув крышку, ехидно спросила Балатьева, сверкая белой кипенью зубов:

— Как же вы вчерась без одежи, звините?

Женщины, что помоложе, разом загалдели, взяв сторону товарки, что постарше — зашикали на бойкую бабенку, любившую вольно повеселиться, но все помаленечку стригли Балатьева глазами и с одинаковым любопытством ждали ответа.

— Русалки затянули в воду и только к ночи выпустили.

— А здорово они вас расписали! За что? Небось сплоховав ли, не сдюжили? — Озорница с вызывающей беззастенчивостью подошла к Балатьеву вплотную, ткнула плечом в плечо.

Балатьев и от этого вопроса отбился:

— Их много было, а я один.

Оставаться на растерзание гогочущих молодух было незачем, и Балатьев решил ретироваться. Да не удалось. Дорогу ему загородила руками вязкая, вихлястая Клава Заворыкина.

— Нет уж, извольте ублажить, товарищ заведующий, — занозисто потребовала она. — Весь поселок переполошили — и молчок? Не пойдет!

Прочитав в маслено-наглых глазах нечто большее, чем простое любопытство, Балатьев сказал насмешливо:

— Узнаете — скучно станет. А так будете блажь свою тешить, небылицы придумывать. Вас ведь хлебом не корми — дай только посудачить.

— А что ж тут такого? Можно и про хорошее судачить. А ну-ка, девчата, рази не так?

Заворыкина еще молотила бы языком, да Балатьев наладился уходить.

Когда он вернулся к печам, Дранникова уже и след простыл, однако вскорости появился Кроханов.

— Ты что это, черт тебя подери, коники выкидываешь? — с места в карьер набросился он.

— Какие? — Балатьев сделал вид, будто не понимает, в чем дело.

— С утонутием.

— С утоплением?

— Ну с утоплением, — попался на подначку Кроханов.

Балатьев не сдержался от иронии:

— А вы чем, собственно, недовольны, Андриан Прокофьевич? Что жив остался?

Кроханов аж поперхнулся. Он не привык, чтобы ему дерзили, да еще при рабочих. Но уверять, будто был огорчен, не стал — ложь на сей раз смысла не имела. Только ругнулся и ушел.

Слух о неожиданном появлении начальника мартена разнесся молниеносно не только по заводу, но и по всему поселку, и Балатьеву больше не пришлось видеть удивленных лиц. Но лукавые, любопытные, а то и насмешливые взгляды он продолжал ловить повсюду, ибо истинной правды никто, кроме Давыдычевых, не знал и никто даже предположить не мог, что с ним стряслось.

В конце рабочего дня его вызвал к себе секретарь райкома партии Федос Леонтьевич Баских.

— Ну, докладывай о своих похождениях, товарищ начальник, — довольно сухо потребовал он, предложив Балатьеву место перед столом. — Заходил ко мне директор, настаивал…

— На каре?

Баских отодвинулся вместе со стулом, скрестил руки на груди, осудительно уставился на Балатьева.

— Ну, как там ни назови… Наказать, в общем.

— За то, что не утонул?

— За переполох, который поднял.

— Я его не поднимал.

— Но ты дал повод.

— Тут поднимают с поводом и без повода. Добро бы за дело, а без дела…

— Николай Сергеевич, ты забыл, что я за тебя полностью отвечаю, поскольку направили тебя сюда по моему настоянию. — Баских уже говорил с раздражением. Он обладал завидным терпением, когда общался с людьми малоразвитыми, несообразительными, а со всеми остальными быстро терял его. — Отвечаю не только за работу твою в цехе, но и за поведение в целом. И я не хочу, чтобы меня подзуживали — вот, мол, ваш подопечный какие номера откалывает. Но для того, чтобы тебя защитить или с тебя взыскать, я должен знать, что приключилось с тобой и почему.

Волей-неволей пришлось Николаю рассказать о своих злоключениях.

…Третьего селезня он сбил повторным выстрелом, когда тот отлетел от берега на почтенное расстояние и накидка достать не могла. Хотя вода оказалась невероятно холодной, все же разделся догола и поплыл за добычей. Плыл быстро, а расстояние между ним и птицей сокращалось медленно, и он не сразу понял, что селезень только ранен. Наконец, изрядно уставший, окоченевший, настиг свою добычу и стремительно поплыл обратно, опасаясь, как бы от холода не схватила судорога. Долго ли, коротко ли продолжалась погоня, определить было трудно, но, когда Николай оказался на берегу, ни одежды, ни ружья, ни дичи на месте он не обнаружил. Метнулся в одну сторону, в другую, надеясь, что вышел не на то место, — проклятый селезень изрядно поводил его за собой. Бросив птицу на землю и утоптав траву возле нее, чтобы заприметить место как исходную точку поиска, сделал полсотни шагов вправо. Не найдя вещей, вернулся, прошел такое же расстояние влево. Никаких следов. Еще сотня шагов в одну сторону, в другую — тот же результат. Оставалось ждать ночи. Где? Конечно же в лозняке. Забрался в густой куст, присел, съежившись, но не прошло и нескольких минут, как пришлось выскочить оттуда — выжили вездесущие комары. Чтобы разогнать кровожадных насекомых, осадивших его со всех сторон, сломал ветку и, остервенело размахивая ею, принялся отмеривать шагами все большие расстояния в обе стороны — полтораста шагов, потом двести, хотя был уверен, что так далеко увести его подранок не мог. Судя по солнцу, время приближалось к пяти утра. До двенадцати ночи люди еще идут с работы, значит, впереди девятнадцать часов пытки комарами, мошкарой и слепнями. Воздух буквально гудел от этой пакости. Даже порывистый сиверко, по временам пробивавшийся сквозь кусты, не отдувал их. Серое облако неотвязно колыхалось над головой, в ушах стоял занудливо сосредоточенный звон, кожа горела, будто к ней приложили тлеющие угли. Николай непрестанно хлестал веткой по телу, отбивая упившихся злодеев, и снова слышал над собой занудливое «ж-ж-жу». Было мгновение, когда он решил пренебречь условностями и рвануться в ближайший дом, но быстро отказался от этой мысли. После такого срама не то что здесь — ни на каком другом уральском заводе не удержишься: засмеют. Вот если б незамеченным пробраться к Давыдычевым… Но для этого нужно дождаться ночи, а до ночи проклятые комары превратят его в кусок раздувшегося мяса — воздух все густел и густел от них. Оставался единственный выход: искать человека, который выручил бы из беды. Вероятнее всего, такого человека можно встретить на огородах. А вдруг на счастье какой-нибудь рьяный мужичишка выползет ни свет ни заря на свою делянку… Хорошо хоть, уральские ночи коротки.

Пересек полосу путаного лозняка, добрался до огородов и долго стоял в нетерпеливом ожидании, надеясь, что вот-вот появится желанный спаситель. Но ни одна живая душа, как на грех, не появлялась. В отдалении замаячило несколько чучел, — благополучно перезимовав, теперь они продолжали свою службу. И вдруг счастливая мысль пронзила мозг: так чучело — это ж одежда! Какая-никакая, но она прикроет бренное тело.

Грязный зипун с одним рукавом показался Николаю царской мантией, тем более что его донельзя выхолодило за ночь, а выщипанный птицами башлык самым что ни на есть лучшим головным убором. Довершали туалет холщовые штаны с множеством заплат и с еще большим количеством дыр. Нырнув в шалаш, оказавшийся неподалеку, обессиленно свалился на кучу прошлогодней прелой травы и понял, что спасен. Оставалось набраться терпения и ждать ночи…

Рассвет еще не забрезжил, когда Николай метнулся напрямик по картофельному бадылью, перемахивая через прутяные изгороди огородов, выбирая путь покороче. Какая же радость охватила его, когда наконец оказался у заветного дома!

Баских выслушал повествование, ни разу не улыбнувшись. Он на себе испытал, что такое комариная атака, понимал, что положение, в какое попал Балатьев, было истинно трагичным, и оценил его терпение и находчивость.

— Договоримся так, — сказал на прощанье, сочувственно пожимая руку. — О случившемся — молчок. Что касается Давыдычевых, то на них ты можешь положиться, как на самого себя. Очень хорошая семья. А Светлана… Такие цельные, чистые натуры не часто встречаются. Побереги ее. Она не для легкого флирта и не для временных любовных утех.

10

Не успел Балатьев прийти в себя после охоты, как на него навалилась новая беда, да такая, что затмила все остальное: пошли бракованные плавки. Одна за другой, без малейшего просвета. И причиной тому была медь — ее содержание в готовом металле по непонятным причинам намного превышало допустимые пределы. В печи бороться с медью невозможно. Она не выгорает, в шлак не переходит, сколько попало с шихтой — столько и остается в металле.

Теперь все внимание Балатьев переключил на шихтовый двор. Если прежде в завалку давали весь попадавшийся под руку металлолом, то теперь проверялась чуть ли не каждая железяка; если прежде в шихту подавали обрезки листов, покрытых тончайшим слоем меди, так называемый биметалл, особого вреда не причинявший, то теперь их отбрасывали в сторону; если прежде сталевары во время завалки спокойно покуривали в сторонке, то теперь они то и дело заглядывали в мульды, проверяя их содержимое. И все равно шел сплошной брак. Прокатный стан продолжал работать — слитки брали со склада, а новые слитки укладывали в штабеля, на которых красовалось страшное слово «брак».

Кроханов неистовствовал. Он громил Балатьева на рапортах, устраивал выволочки в цехе, особенно усердствуя при рабочих; требовал, чтоб он присутствовал при выпуске всех плавок, независимо от времени суток. Балатьев все сносил. Он не потерпел бы такого измывательства, если бы не чувствовал себя виноватым, но, пока брак устранить не удавалось, отделывался молчанием. На доске показателей работы цехов у проходных ворот в графе «Мартеновский» ежедневно выставлялась страшная цифра — 0,00.

Кроханов объявил Балатьеву выговор, затем строгий, затем строгий с предупреждением об увольнении и в конце концов заявил, что дает ему сутки на исправление положения, иначе…

На заводе поняли, что приговор новому начальнику вынесен, пройдет несколько дней — и его выгонят с позором, как выгоняли многих.

В субботу вечером в конторке Балатьева появился Баских. Он был в курсе событий, следил за судьбой каждой плавки и весьма болезненно переживал закат своего подшефного.

— Как настроение, Николай Сергеевич? — спросил заинтересованно, пожимая через стол руку.

— Слякотное, — вяло отозвался Балатьев.

Баских со вздохом грохнулся на стул.

— Ну и хватанули с тобой удовольствия! — проговорил укоризненно. — Сколько это будет продолжаться? И как это так, что концов нельзя найти? Смешно просто! Непостижимо!

Балатьев взглянул на Баских мутноватыми от бессонницы глазами.

— Ни концов, ни начала, Федос Леонтьевич. Чертовщина какая-то, мистика.

— О мистике ты своей бабушке расскажи. Мистика и техника — вещи несовместимые. — С горечью ухмыльнувшись, Баских заговорил вполголоса: — Эх, а я-то был уверен, что ты не ударишь в грязь лицом… Ну что будем делать дальше? Прощаться?

Всю эту неделю Балатьев спал не более двух-трех часов в сутки, притом в цехе, сидя за столом, и находился в состоянии того морального и физического изнеможения, когда все на свете становится безразличным. Промолчал. Что уж тут ответишь?

Печать обреченности на лице начальника цеха вывела Баских из равновесия.

— Так неужели прав Кроханов, что ты гроша ломаного не стоишь! — бросил он безжалостно.

— Выходит, прав.

— Слушай, Николай Сергеевич. — Баских поднялся, постоял, не сходя с места, глядя в пол. — У тебя нет подозрения, что тебе пакостят? — Вскинул глаза, нацелился зрачками в зрачки. — А ты в поддавки играешь. — И вышел.

«В поддавки играешь». Эта фраза заставила Николая задуматься. «Что имел в виду Баских? Не может разобраться, кто и где подкладывает свинью? Неужели это возможно? Предумышленно портить сотни тонн металла ради того, чтоб спихнуть неугодного человека? Кто на это отважится! И не за такое сажают».

Идти на шихтовый двор сразу расхотелось. Что ему там делать? Следить за тем, какой грузят металл? Бесполезно. Неделю он оттуда не вылезал, а что толку?

Тихо приоткрыв дверь, в конторку заглянул Аким Иванович Чечулин. Убедившись, что Балатьев один, вошел, основательно уселся, устало вытянул ноги и принялся сворачивать толстую самокрутку из крепчайшего самосада — другого табака он не признавал. Раскурив, глубоко затянулся и как бы между прочим спросил:

— Что секретарь баял?

— Можно сказать, попрощался, — бесхитростно ответил Николай.

Обер-мастер тоже не стал хитрить.

— Вообще оно к тому идет. — Сделав несколько затяжек, добавил загадочно: — Жалко мне вас, Николай Сергеевич, но себя жальче.

— А вы при чем? Спрашивают-то с меня. И как с начальника, и как с инженера.

Аким Иванович вытер рукавом упревшее лицо, цокнул языком, сжал и разжал кулаки.

— Рассказал бы я вам одну штуку, да вот… Вырвется невзначай у вас в запале, тогда мне житья не будет.

Такой поворот разговора насторожил Николая, но своей заинтересованности он ничем не выказал из опасения, как бы Аким Иванович не замкнулся. Однако отпугнуть можно и разыграв безразличие. Выбрал золотую середину, сказал с подначкой:

— Если так уж трусите, то и держите при себе.

Долго собирался Аким Иванович с духом. Несколько раз переправил кепку со лба на затылок и обратно, встал, походил, опять сел. Даже вспотел от напряжения.

— Эх, была не была! — вышиб толчком из глотки. — Только никому ни полсловечка. — Дождавшись кивка, взялся рассказывать: — Врет Кроханов, что с браком такое впервой приключилось. Была у нас подобная петрушка с фосфором, да дней этак девять подряд. С ног сбились, сон потеряли, а от фосфора отбиться не могли. Слитки — на склад, начальника — с завода. С полгода пролежали слитки, потом сделали анализ, а фосфора в них ниже нормы. Выветрился он оттудова, что ли?

— Значит, не было его там столько.

— В том-то и суть. Кстати, заводу от этого никакого решительно ущерба: слитки свезли на склад, подержали и — обратно, а человек, что не ко двору пришелся, в бракоделы попал, и с этим клеймом его выпроводили.

Поведанное Акимом Ивановичем походило на байку или на злой заводской анекдот, но совпадение ситуаций удостоверяло эту невероятную историю.

— Так что это, ошибка лаборатории или так велено было?

— Велено или ошибка — я не в курсе. Думайте как хотите.

— Но это же мерзко!

С Николая как рукой сняло и сонливость, и усталость, В длинном темном туннеле, по которому брел, блеснул лучик света. Приведет ли он к выходу — неизвестно, но идти надо. Возбужденный проснувшейся надеждой, Николай в порыве признательности тряхнул Акиму Ивановичу руку.

Обер-мастер сразу слинял с лица, и в глазах его, только что довольных, отразилась тревога.

— Я еще ни одного человека в жизни не подвел, — успокоил его Николай.

— Эх, Николай Сергеевич, — обер-мастер умудренно покачал головой, — жисть наша сейчас такая: и не хочешь, да подведешь. — И добавил со значением: — Или сам маху дашь, или вынудят…

11

Воскресенье Кроханов и его неизменные собутыльники провели на славу.

Выехали на рассвете, когда поселок еще спал, в грузовике, крытом брезентовым тентом, чтобы посторонний глаз не узрел теплую компанию. В просторном охотничьем домике, построенном еще управляющим, прибывших ждал заброшенный накануне десант: егерь и две молодые поварихи довольно привлекательной наружности. На сосновом столе, надежно врытом в землю, красовались напитки и яства: отменно зажаренный на костре кабанчик, всевозможные консервы, печеная картошка, зеленый лук и батарея бутылок с водкой, только что вынутых из студеного ручья, неумолчно журчавшего поблизости. Распределили обязанности. Кабанчика резал на части Дранников — ни у кого другого это не получалось так ловко; водку разливал замдиректора по ОРСу Феофанов — у него точный глаз и твердая рука во всех стадиях опьянения; закусками командовали заведующая единственным в поселке магазином Елизавета Архиповна, женщина разбитная и веселая; песни запевал зав конным двором Аникеев, саженного роста детина с хорошо поставленным дьяконским баском, ему на гармони аккомпанировал шофер, парень вроде бы тихий, но тертый — все лицо в шрамах. Остальные были на подхвате: то еще картошки испечь — она хороша, когда только из углей вынута, то из ручья водки принести — под такую закусь водка пилась как вода.

Вакханалия длилась до самой ночи — пили, ели, пели, спали, пробудившись, снова пили.

Вечером, во избежание соблазна, а главное — кривотолков, Елизавету Архиповну и поварих увезли и высадили у околицы поселка, откуда они разошлись по домам. Отбыл и егерь. Остальная компания, как всегда, осталась ночевать. Разъезжались уже поутру в понедельник, слегка опохмелившись. Правда, злые языки утверждали, что от Аникеева и после опохмелки лошади шарахались.

На сей раз в обратный путь отправились позже обычного. Забарахлил мотор и барахлил всю дорогу, покуда ехали. В поселок прибыли около десяти утра. Многоголосый шум на базарной площади вынудил Кроханова высунуться из-за тента. У столба с репродуктором кучками стояли возбужденные люди, что-то обсуждали, горячо жестикулировали. Как обухом стукнуло Кроханова многократно, с ужасом повторявшееся слово «война».

Обычно после воскресного кутежа Кроханов заезжал к себе домой, брился, умывался студеной колодезной водой и отправлялся в цехи продемонстрировать людям, что директор в отличной форме и уже находится при исполнении своих обязанностей. А сегодня он слез с машины у заводоуправления.

Быстро, насколько позволяли подламывавшиеся ноги, поднялся на второй этаж и остановился в недоумении. Дверь в приемную открыта, в кабинет тоже открыта, и оттуда доносился размеренно-четкий голос Баских.

Увидев директора, растерянного, с красным, точно распаренным в жаркой бане лицом, Светлана предусмотрительно закрыла дверь.

— С кем война? — затхлым от перепоя и волнения голосом спросил еще не очнувшийся от загула Кроханов.

— С Германией, — нисколько не удивившись вопросу, ответила Светлана.

Густые брови Кроханова сначала сошлись на переносице, потом полезли вверх.

— Давно?

— Прошлой ночью напали. На всем пространстве от Балтийского до Черного города бомбили.

Потрясенный такой новостью, Кроханов произнес, как простонал, обдав Светлану винно-водочным перегаром:

— Вот это событие… — Опасливо покосился на дверь кабинета и таинственно: — А у меня что происходит?

— Баских собрал начальников цехов, проводит совещание.

— И давно… они?..

— Да уж с час.

Из уст Кроханова вылезло предостерегающее «тс-с».

— Второй секретарь тоже там, — добавила Светлана шепотом.

Потоптавшись перед дверью и придав себе независимую осанку, Кроханов решительно открыл ее и шагнул в кабинет. Все взоры разом сосредоточились на нем. Одутловатые, обросшие черной щетиной щеки, мешки под глазами и разгоряченный вид не оставляли сомнения в том, как провел директор воскресный день.

Его место за столом пустовало. Баских и Немовляев сидели перед столом.

Кроханов не знал, как ему быть. Извиниться — вроде директору негоже, поздороваться — тоже что-то не то. Не сделал ни того, ни другого. Сел в свое кресло, отдуваясь, как загнанный конь, и молча уставился на Баских. Тот был взбешен, но от замечания удержался.

— Инструктаж о задачах руководителей в военное время я провел, — жестко сказал он, — конкретные указания вы узнаете, — достал из портфеля большой конверт в плотной бумаге с пятью сургучными печатями, положил перед директором, — вот из этого пакета.

Сорвав печати, Кроханов впился глазами в текст.

Документ был предельно кратким, всего две страницы, но Кроханову пришлось перечитать его дважды, поскольку взгляды людей, особенно Баских, да и остатки хмеля в голове мешали сосредоточиться.

— В общем, так, — неожиданно твердым голосом проговорил он. — Завод переходит на оборонный заказ, очень важный. Назначение нашего металла… ну, это знать всем необязательно. Сталь вроде простая, но требует… — Запнулся, не подобрав слова поточнее, и, поворошив память, лихорадочно продолжил, с трудом оформив фразу: — …безапелляционной чистоты от всяких примесей и чтоб пластичность была высокая. Серы и фосфора минимум, медь… Медь допускается, но самая малость. — Обвел взглядом собравшихся. — Балатьева не вижу.

— Я за него, — отозвался Аким Иванович.

— А он где?

— Не знаю. В цехе нет, дома… нет.

— Так что, начальник иголка в сене?! — полыхнул Кроханов, заподозрив Акима Ивановича в причастности к исчезновению Балатьева. Подержал обер-мастера под своим все еще затуманенным взглядом, добавил: — От этого начальника всякого ожидать можно. Давно нету?

Рассказать, что знал, Аким Иванович не мог, но ответить что-то надо было, и он бодро соврал:

— Со вчерашнего вечера.

— Хорош гусь… — Кроханов нажал кнопку звонка. — Завеялся, ничего не думавши, когда такое…

Появилась Светлана, встревоженная, с распахнутыми глазами, будто знала, что Кроханов спросит о Балатьеве.

— Может, скажешь, где деется твой жених? — Грубости тона Кроханову было мало, он еще стукнул для острастки рукой по подлокотнику кресла.

Обычно находчивая, Светлана в присутствии такого множества людей, теперь устремивших взгляды на нее, малиново зарделась и, ничего не ответив, пошла к двери. Но Кроханов придержал ее.

— Погоди, понадобишься. Мокрушин!

Поднялся заведующий химической лабораторией, маленький, вихлястый, бескостный человек в очках. Возраста неопределенного — от тридцати до пятидесяти.

— Как с плавками на вчерашний день?

— Опять брак по меди. Все как одна.

— Напечатай приказ по Балатьеву, — обратился Кроханов к Светлане. — В общем, так: брак льет без перерыва целую неделю, с должности снять, с завода уволить, отдать под суд. И мне в личные руки.

Краска мигом схлынула с лица Светланы, она побледнела.

— Иди, иди, — наказал ей Кроханов.

Баских перебросился взглядом с Немовляевым.

— С судом мы повременим, — сказал многозначительно, не скрыв недовольства скоропалительным решением директора.

— Не тот он человек, что нам нужен, Федос Леонтьевич, — спесиво заявил Кроханов. — Ишь какой! Война идет, люди гибнут, а их превосходительство на все начхали и исчезли. — Он старался подбирать слова увесистые, такие, чтоб прошибли секретаря райкома. В расчете на сочувствие, добавил: — Этот Балатьев… до белого колена довел меня!

— Каления, — поправил Баских, увидев, как, несмотря на всю серьезность положения, кое у кого мелькнули задавленные улыбки. — Знаете, что такое белое каление?

— Знаю.

— Ну так вот…

Кроханов непонимающе воззрился на секретаря райкома, видимо так и не взяв в толк, какую допустил ошибку. Много делал он их, щеголяя общеупотребительными оборотами, но никто во избежание неприятностей не решался его поправлять. Обидчив был Кроханов и злопамятен.

Светлана принесла приказ, положила на стол и поспешно удалилась.

Пробежав глазами приказ, Кроханов для пущей важности что-то поправил в нем и уже нацелился было расписаться, как вошел Балатьев. Он осунулся, выглядел уставшим, но глаза блестели озорно.

— Разрешите?

Кроханов не стал метать громы и молнии, сказал только с видимым раздражением:

— Это тебе-то? Посторонним тут делать нечего!

Злорадное торжество в словах Кроханова взорвало секретаря райкома.

— Товарищ директор, — официально сказал он, — пока человек не получил приказа на руки, он не посторонний. Не вредитель же он, в конце концов!

Но Кроханов уже закусил удила. Ему мало было сразить своего недруга — ему еще нужно было публично унизить его.

— Вредитель или нет, в этом следствие разберется, — угрожающе процедил он. Подписав приказ, протянул его Балатьеву. — Вы свободны. — И добавил недвусмысленно: — Пока свободны.

Неторопливо прочитав документ, Балатьев хмыкнул и уселся на свободный стул. Не сел — именно уселся, основательно и прочно.

Лицо Кроханова стало багровым, во взгляде сверкнула ярость. Забыв, где он, кто он, руководствуясь только одним желанием — смять Балатьева, растоптать, он прошипел:

— Знаешь поговорку? Если по шею в дерьме, так и не чирикай!

И вот тут у Баских иссякло терпение.

— Товарищ директор, держите себя в рамках приличия! — Перевел взгляд на Балатьева. — Ваше поведение я тоже понять не могу.

Балатьев глубоко вздохнул раз, другой, третий — этим приемом он пользовался, чтобы в критические моменты укротить, обуздать себя.

— Сейчас поймете, Федос Леонтьевич, — сдерживая себя, сказал он. — Дело в том, что все это липа. Сплошная. Ну, прежде всего — липа брак. Нет брака. И приказ липа, потому что по липовому браку можно отдавать только липовые приказы. Все сплошная подтасовка.

— Чем ты докажешь? — Как ни пыжился Кроханов, голос его прозвучал неуверенно, а во взгляде проступило беспокойство — почувствовал, должно быть, что Балатьев располагает каким-то крупным козырем.

— Эх, товарищ директор… — Балатьев снисходительно потряс головой. — Вы ведь инженер как будто и…

— Я верю документам! — С угнутой шеей порывшись в ящике, Кроханов выбросил на стол пачку бумаг. — Вот анализ лаборатории, вот заключение ОТК… И ты на меня не довлей!

Балатьев достал из кармана лист с длинной колонкой цифр, положил перед Крохановым.

— Пустой разговор. На документы тоже есть документы.

Пока Кроханов «изучал» цифры, Балатьев нарочито громко, чтобы слышали все, принялся объяснять Баских:

— Вчера утром я взял контрольные пробы всех плавок и выехал на завод в Добровку. Какой вчера был день — сами знаете. Во-первых, воскресенье, во-вторых… Ну, что во-вторых, говорить нечего. Пока собрали лаборантов, сделали анализы, проверили их, перепроверили, удостоверили… Вот только вернулся. Расхождение — в два раза. Ровно.

Кроханов поднял разъятые в растерянности глаза.

— Черт знает что такое! Первый раз вижу!

— Первый? — прищурился Балатьев.

— Первый! — нагло подтвердил Кроханов.

Как подмывало Балатьева добить директора, напомнив ему всенародно об аналогичной истории с фосфором. Мельком взглянул на Акима Ивановича и увидел, как тот враз поскорбел лицом и сжался в ожидании, что начальник не сдержит слова, сорвется, выложит все напрямую, и тогда Кроханову станет ясно, откуда у него такая информация.

— Ну так каким анализам будем верить? — упавшим голосом спросил Баских. — Добровским или нашим? И уже с ожесточением: — Стыда у вас нет, и глаза он вам не ест. А ведомо ли вам вообще, что такое стыд?

— Не надо нервничать. Придется еще раз проверить, — сманеврировал Кроханов. Уловив, что секретаря райкома ответ не устроил, протянул руку к Балатьеву, потребовал: — Верни приказ.

Балатьев разгладил его, сложил вчетверо, спрятал в карман.

— Нет уж. Придержу для коллекции человеческих подлостей. — И обратился ко всем: — А теперь, дорогие товарищи, всего вам хорошего. Я в военкомат. Надеюсь, возьмут добровольцем.

Перед вечером Николай наведался к Давыдычевым. Грустный был этот вечер. Радиоприемник не выключали ни на минуту. Приглушали звук, когда шла обычная передача, и включали чуть ли не на полную громкость, когда передавали сообщения о военных действиях. Они ошеломляли. Противник развил наступление по всему необъятному фронту и уже занял Ковно, Ломжу, Брест. О насыщенности германской армии техникой говорила цифра уничтоженных нашими войсками танков — триста только на одном направлении.

Николай и Константин Егорович отдавали себе отчет в том какие преимущества были на стороне гитлеровской армии: внезапность нападения, тщательность подготовки, вооружение нескольких европейских армий, собранное воедино, и предвидели, что отбиться от врага будет не просто. Когда женщины сошлись на предположении, что война так же быстро кончится, как началась, они не стали перечить, дабы не обременять их излишними тревогами. Только обменялись понимающими взглядами. А вот по поводу решения Николая идти на фронт возникли споры. Клементина Павловна утверждала, что так и только так должен поступить мужчина, для которого судьба Родины — его собственная судьба, Светлана поддерживала мать, хоть и без особого энтузиазма, а Константин Егорович яростно возражал.

— Цех нынче как никогда нуждается в грамотном руководителе, — утверждал он. — Грамотном технически и политически. Дранников ни тем, ни другим не блещет. Не случайно они спелись с Крохановым. Техническая никчемность и невежество, как правило, шагают рядом, хотя понятия эти не одного порядка. Так что ваш порыв, Николай Сергеевич, несостоятелен. Сейчас нужно поднимать настроение людям, мобилизовывать коллектив.

— Мобилизовывать будет чувство патриотизма, — возразил Николай, — ощущение огромной опасности, нависшей над государством.

— А не преувеличиваете ли вы эту опасность, Николай Сергеевич? — осуждающе спросила Клементина Павловна, оскорбленная в своих патриотических чувствах. — Откуда у вас, у молодого человека, столько скептицизма, если не сказать больше — пессимизма?

— А откуда у вас такие шапкозакидательские настроения? — Мягкой интонацией Николай постарался сгладить жесткость вопроса.

— «Бить врага на чужой территории», «Ни одной пяди своей земли…» — Голос Клементины Павловны прозвучал торжественно, как с трибуны. — Эти слова, по-вашему, что, на ветер брошены?

— Дай-то бог… — примирительно обронил Константин Егорович. — Но не надо закрывать глаза на то, что Гитлер не просто пустился в авантюру, уверовав в госпожу удачу, вот уже сколько времени сопутствующую ему. Он все рассчитал наперед, до зубов вооружился, кстати, во многом за счет завоеванных стран, подготовил надежных маньяков военачальников и не менее маниакальных солдат — еще бы, разве не прельстительна перспектива владеть необъятными, к тому же богатейшими землями! — и, страдая манией наполеоновского мирового господства, вознамерился осуществить то, что не удалось Наполеону.

— Ему грозит судьба Наполеона, если не похлеще что-нибудь! — не удержалась от патетического возгласа Клементина Павловна.

Светлана молчала. Смотрела на Николая откровенно грустными глазами, мысленно прощаясь с ним навсегда и безмерно сожалея о таком неожиданном финале их отношений. Вернется он с войны или не вернется — все равно больше они не увидятся. Слишком тонкая ниточка связывает их, не выдержит эта ниточка испытания временем. Она точно знает, что в нем нравится ей, что привлекает, а нынче добавилось еще восхищение им. Сквозь приоткрытую дверь она слышала все, что происходило в директорском кабинете, и поразилась силе духа Николая, его целеустремленности, упорству и вере в себя, его характеру бойца. А у него что к ней? Легкая симпатия, как к хорошенькой девушке, с которой можно скрасить одиночество? Скорее всего. До сих пор она не знала горечи неразделенного чувства, и вот надо же такое! Первый человек, за которым могла бы без оглядки пойти хоть на край света, относится к ней со снисходительным сочувствием, не более.

— Николай Сергеевич, а что, если мы с вами пройдемся? — неожиданно для всех и, пожалуй, для самой себя предложила Светлана. Отвечая на недовольный взгляд матери, намеревавшейся довести разговор до логического конца и полагавшей, что это возможно, добавила: — Хочется глотнуть свежего воздуха.

— Конечно, конечно, пройдитесь, — поддержал дочь Константин Егорович, раньше чем Николай согласился.

Предложение это пришлось Николаю по душе, потому что его начала раздражать бездоказательность утверждений Клементины Павловны, а еще больше потому, что хотелось побыть со Светланой наедине. До сих пор их встречи были короткие и происходили всегда при ком-нибудь, так что и поговорить вдоволь не удавалось.

Светлана накинула вязаный платок, и они вышли.

Вечер был тихий, погожий, с той приятной свежинкой, которая прокрадывается навстречу наступающей темноте и исчезает с первыми солнечными лучами. На берегу пруда там и сям сидели ребятишки, рыбачили. Светлана знала их наперечет. Спустившись по пологой тропке, остановились возле самого рьяного — Кешки, сына Афанасии Кузьминичны.

— Ну как, будет ужин?

— А чего нет? — Мальчишка указал на марлевый мешочек, лежавший на ивняке, и следом ловким рывком вскинул удилище. На конце его трепыхался довольно-таки крупный линек.

Светлана наклонилась над мешочком.

— О, да у тебя тут…

— Семь! — отозвался довольный собой мальчишка.

— Подсекай! Подсекай! — крикнул подошедший Николай.

— Все. Ушла, стерва, — досадливо пробубнил незадачливый рыбак.

— Не будем мешать. — Николай взял Светлану за руку и в один миг выволок с откоса на дорогу.

В воздухе тихо — ни ветриночки. Оттого деревенские звуки густо наполняли его. Блеяли возвращающиеся с пастбища овцы, на все лады звякали коровьи ботала, доносились удары колотушек — пастухи давали знать, что пришло время запускать коров, погромыхивали колодезные вороты, взлаивали потревоженные псы, где-то раздавались бесшабашные возгласы упившегося забулдыги. И редкие людские оклики тоже звучали по-деревенски. Громко, надсадно.

— Вы знаете, я возненавидела наш пруд, — заговорила Светлана.

— И в этом виноват я? — мгновенно среагировал Николай.

— Да, — бесхитростно подтвердила Светлана. — Я очень… Страшно стало мне тогда… Страшно и тяжело…

— Спасибо.

— Что тяжело?

— Что я не безразличен вам.

— Этого мало…

— Правда?

— Правда…

Николай ушам своим не поверил. Светлана ли это? Скромная, порой даже застенчивая — и вдруг… Сердце его зашлось от нежности и признательности к этому милому, непосредственному существу, которое при всей обреченности их отношений, зная наперед, что будущего у них нет, признается в самых сокровенных чувствах. Взял ее руку, сжал тонкие пальцы и ощутил, как обжигающая волна пошла по всему телу.

— Мы сегодня видимся последний раз в жизни, — заговорила Светлана, когда, пройдя узеньким проулочком, свернули к дороге, с обеих сторон которой уже горбились стога сена, — буйно, тучно росли этим летом травы. Еще не опустившееся солнце рясно пестрило и тропку, и траву, и деревья поодаль. — Могу я рассчитывать на полную откровенность?

— Безусловно.

— Вы очень любили свою жену?

К этому вопросу Николай готов не был и потому чуть замешкался.

— Не хотите — не отвечайте, — пришла ему на выручку девушка.

— Нет, Светик. Вам я на все могу ответить вполне искренне, но хочется, чтоб было и убедительно.

— Искренность всегда убедительна.

— Не всегда. Вот ваша мама была сегодня вполне искренна, но неубедительна. — Николай явно тянул время, чтобы собраться с мыслями. — Видите ли, когда любовь проходит, почти всегда кажется, что ее не было.

— А вы уверены, что она прошла?

Он снова задумался, потом сказал твердо:

— Прошла.

— А мне кажется, нет.

— Почему кажется?

Долгая пауза перед ответом. И еще один вопрос:

— Если б жена явилась с повинной, вы могли бы ее простить?

— Нет, — ответил Николай на сей раз мгновенно, чтобы Светлане не вздумалось снова выразить ему недоверие из-за замедленной реакции.

По отлогому угорышку, желтому от одуванчиков, вышли на хорошо укатанную дорогу. Недавно прошедший дождь ничуть не размыл ее. Пышно, рясно набирая силу, цвело, особенно в нетронутых низинках, бойкое дурнотравье. От посвежевшего леса тянуло сыростью и пахучим духом хвои, в разъятом небе гасла радуга, ее колдовское свечение еще держалось на линялых облачках. Было невероятно тихо. Рокотали лишь верхушки елей, подрозовленные закатным солнцем.

Дорога раздвоилась. Одна вбежала в лес, другая спускалась в овражек, неглубокий, но буйно поросший кустарником и местами затянутый куделями туманца. Невольно зашагали быстрее.

Вежливо, с поклоном поздоровавшись, мимо прошла женщина с тряпкой через плечо, в горошковой косынке, повязанной по-крестьянски — углышком надо лбом.

Николай заботливо придержал Светлану, вспомнив, что еще недавно она ходила неуверенно, с опаской.

— Как ваша нога? Не болит?

— Не болит, когда забываю о ней.

Рядом в кустарнике что-то зашелестело, беспорядочно захлопали крылья, и крупная птица, взмыв вверх, понеслась над ними.

— Сова. Всего-навсего сова. — Николай прижал к себе испугавшуюся Светлану.

Выбрались из овражка и остановились, чтобы пропустить двуколку с лихим, лет четырнадцати от роду возницей. Вознамерившись блеснуть ухарством, мальчуган перетянул лошадь батогом, на рыси спустился вниз и, не убавив скорости, вымахал на подъем.

Двинулись по тропе вдоль таинственного непроглядья леса, вслушиваясь в завораживающий шум листвы, то и дело переступая через корневища деревьев.

Лес был наполнен разными звуками. Завели свою вечернюю песню после трудов праведных сойки — самая одаренная птица из всех пересмешников. Похлеще скворцов подражают голосам других птиц и даже животных. Торжествуя победу, гулко барабанил по дереву дятел.

— Слышите? — Светлана вскинула голову. — Давайте поищем, где спрятался.

Обошли вокруг дерева.

— Вон, смотрите, красный хохолок. Глядит вниз, прикидывая меру опасности. — Светлана постучала палочкой по стволу. — А ну-ка лети, покажись как следует городскому жителю.

Дятел одним махом перелетел на другое дерево и, спрятавшись, притих.

— Ой, кедровка! Крек-крек. Намаялась за день, теперь отсиживается в кустарнике.

— Это скорее дрозд или скворец.

— Нет, нет. Остановимся. Послушаем. Очень пугливая птаха.

— Откуда здесь может быть кедровка?

— Залетают. Да еще сколько! Они ведь не одни кедровые орешки едят, а и боярышник, и чернику, и бруснику, не брезгуют и насекомыми, и червями. Голод им никогда не грозит.

— Вы так хорошо знаете птиц. Откуда?

— О, Николай Сергеевич, я ведь сжилась с лесом. Сызмальства.

Светлана сложила рупором ладони и что было мочи пронзительно, с девичьим задором крикнула:

— Ага-га-а!

Эхо подхватило ее голос и, многократно повторяя, покатилось за лес.

Внезапно в небе появились разрозненные серые тучки, и сразу крапанул мелкий, как пыль, дождик-сеянец. Светлана запрокинула лицо, наслаждаясь окропившей его росяной влагой.

— Давайте под то лохматое дерево, — обеспокоился Николай. — А вдруг усилится? — Схватив Светлану за руку, уволок ее под сомнительное укрытие.

— Ну зачем, пусть бы… — Светлана встряхнула дерево, и на них, шурша, посыпалась роево капель. — Хо-ро-шо! — раздался ее ликующий возглас.

Внезапно облачка в поднебесной дали растворились, словно и не было их, и дождик прекратился. Выйдя из-под дерева, неторопливо, держась за руки, пошли дальше, вдыхая посвежевший воздух, любуясь засверкавшей зеленью.

— А вон гнездо зяблика, — Светлана указала на запримеченный среди ветвей тугой округлый нарост.

— Вижу. Но это не гнездо.

— Гнездо, Николай Сергеевич! — Светлана смотрела по-детски распахнутыми глазами, то ли дивясь неосведомленности спутника, то ли желая убедить его в непреложной истине. — Зяблики очень тщательно строят гнезда. Внутри кусочки лишайника, расщепленные перышки, волосики растений. Все это они утрамбовывают своим тельцем, поворачиваясь так и сяк. А сверху — до чего же понятливая пичуга! — паутинка, которую снимают с растений — там их вдосталь.

— А почему не слышно пения?

— Ну вот какой вы, Николай Сергеевич…

— Несмышленый?

— Неосведомленный. Зяблики поют, когда самочки высиживают птенцов, чтобы развлечь своих подружек, чтобы им было весело. Очень задорные и одаренные. Улыбаетесь…

— Любуюсь вами.

— Скоро начнется вторая кладка — у них бывает и по три, — почему-то торопливо продолжала Светлана, — и понесется пение. А знаете, голоса зябликов тщательно изучают.

— У вас в институте? — прозаически поддел Николай.

— И в институте, и вообще. Неужели это для вас открытие? — Светлана придала голосу ворчливый оттенок.

— А соловьи разве хуже поют?

— Не знаю. В наших краях не водятся.

— Я не понял, почему вы спросили о прощении, — вернулся Николай к незаконченному разговору.

— Мне кажется, что глубина чувства определяется степенью вины, которую можно простить, не так ли? Кстати, объясните мне, почему мужчины не прощают женщинам то, в чем обычно бывают грешны сами.

— Вины неравноценны.

— О да, конечно! — патетически воскликнула Светлана. — Вы, мужчины, считаете себя существами высшего порядка. Вам все дозволено.

— Нисколько. Просто женщина более духовна. И если она изменила, то, как правило, полюбив. А мужчины далеко не всегда. У них зачастую это… Ну, легче проходит, что ли.

— Вы идеализируете женщин, — умудренно, тоном знатока женской психологии проворковала Светлана. Вскинула голову. — Значит, ваша жена полюбила?

Николай отстранился, точно Светлана причинила ему боль.

— Вы препарируете меня, как анатом.

— Как хирург, — поправила Светлана. — Режу по живому и даже без анестезии. Нам ведь незачем что-либо скрывать друг от друга. Завтра…

Николаю стало жаль Светлану, да и себя тоже. Он уже понимал, что прошло бы время, зажила бы пока еще ноющая рана и не было бы у него человека дороже, чем эта девушка, так чудесно вобравшая в себя свойства, которыми природа награждает выборочно, по особой милости.

— Вы ждете ответа? — спросил он.

— Естественно.

Не хотелось Николаю выворачивать себя наизнанку не только перед Светланой, но и перед самим собой, но он все-таки пошел навстречу ее желанию.

— Простил бы, пожалуй, если бы это была настоящая любовь. Кто от нее застрахован? Но когда в основе лежит расчет и только расчет… Противно.

Светлана сжала руку Николая, не то сочувствуя, не то выпрашивая прощение за причиненную этим допросом боль.

Побрели вдоль опушки леса по хорошо наезженной дороге, когда солнце уже опустилось над густой теменью леса. Направо от них простиралось поле с притихшей, погрузившейся в сон рожью, а вдали из-за гребенчатой кромки взобравшихся на пригорок деревьев застенчиво выглядывала худенькая, скромная луна, словно раздумывая: явить миру свою невзрачность или затаиться в лесной чащобе?

Подул ветер, махом пронесся по взбитым зеленым чубам сосняков и ельников, от леса, что показался вдалеке, потянуло холодком и прелым мшистым запахом. На старенькой пихте обломилась сухая ветка и, натыкаясь на другие ветки, упала наземь, спугнув какую-то пичугу.

— Наш сибирский длиннохвостый снегирь. Издает свистящий звук, — продолжала Светлана роль сопроводителя.

Николай думал о том, как безыскусственно, по-детски наивно радуется Светлана всему, что дарует природа, как остро реагирует на деятельную жизнь пичуг, на шорохи, на запахи. Почему же не обмирает его сердце от радости общения с природой? Не познал ее величия с детства, не прикипел всем своим существом к прекрасному, всегда загадочному миру? Возможно. А скорее всего, эти чувства растворило сознание неоправданного просчета, который допустил, очертя голову унесясь в дальние дали. Но нарушать лирический настрой не хотелось — тому способствовала и лесная благодать с ее неожиданными шорохами и звуками, — и Николай неожиданно для себя продекламировал:

— «Пойми живой язык природы, и скажешь ты: прекрасен мир». — Устыдясь своего невинного порыва, добавил иронически: — Распускаю напоследок павлиний хвост эрудиции.

— Очень жаль, что напоследок, и очень жаль, что мы с вами этим миром не налюбовались вдосталь.

— Жаль, — согласился Николай. — Надо ж так: с первого дня ушел в дела. С головой. Весь во все. — Мягко улыбнулся. — Это отец мой частенько вспоминал вирши, в пору молодости прочитанные на стене полуразвалившейся корчмы: «Если пить, так ковшом, если бить — кистенем. И всегда тому честь, кто во всем весь и есть».

— А они будто про вас. Во второй половине. Вы и впрямь весь во всем.

Светлана сама не ожидала этого вырвавшегося у нее признания достоинств своего спутника, но не смутилась.

Притянув Светлану к себе, Николай заглянул в светящиеся искорками глаза и ощутил, как неровно, тревожно забилось ее сердце. Медленно склонив свое лицо к лицу Светланы, давая возможность отстраниться, приник к ее губам.

Поцелуй остался безответным.

— «…И сумею без слез и упреков судьбе неизбежную встретить разлуку…» — с приземляющей интонацией произнесла Светлана и сошла с деланно трезвого тона. — Коля, милый, я ведь все понимаю, не маленькая. Вы хороший, слишком хороший, я… Я люблю вас, да, да, не смотрите так удивленно. По судьбе угодно распорядиться по-своему. — И после паузы: — Когда-то же… Пойдемте домой, мы слишком далеко зашли.

— Буквально или?..

— Или — тоже.

— Светочка, взгляните на меня, — попросил Николай. — Слова иногда лгут, особенно когда подогреты эмоциями. Так вот слушайте. До сих пор я не верил, что чувство может нарастать так быстро и бурно, у меня, по крайней мере, этот процесс раньше был замедленным. А теперь поверил. И я твердо знаю: будь у нас в запасе хоть немного времени, стали бы мы мужем и женой, любящими и верными.

Разгоряченное лицо Светланы засветилось той радостью, которая делает ненужными слова. Николаю почудилось, что сейчас она прильнет к нему крепко-крепко, всем телом, и тогда… Нет, только почудилось.

— Потому вы и не оставили нам ничуточки времени, — упрекнула Светлана. — Рассорились с Крохановым — и сразу в военкомат.

— Но вы одобрили этот шаг.

— А что оставалось мне, когда он уже был сделан? — безнадежно отозвалась Светлана. Где-то в глубине ее глаз, на самом донышке брезжило что-то невысказанное, затаенное, страдальческое, но Светлана приструнила себя.

Обратный путь, как ни быстро шли, обоим показался невероятно долгим. Молчали, потому что были переполнены чувствами и сказать больше того, что сказали друг другу, не могли.

Ночь мало-помалу вытесняла вечернюю благодать, над поселком хмурыми клочьями повисли облака, дружно закаркали вороны — предвестник наступающего непогодья.

У калитки задержались.

— Ну вот и все… — Светлана протянула на прощанье руку. Пожатие было слабое, беглое, но какое-то интимное, трепетное. После минутного колебания добавила: — Мне очень хотелось бы, Коля, иметь от вас что-нибудь на память. Чтобы было со мной всегда. Пусть это будет какая-нибудь самая что ни на есть пустячная вещичка.

Уличный фонарь достаточно хорошо освещал Светлану, и Николай вглядывался в ее лицо, стараясь как можно лучше запомнить каждую его особинку.

— Коля, вы слышите?

Очнувшись, он выпростал из рукава часовой браслет, отстегнул его, надел часы Светлане на руку. Она обрадовалась подарку, но обеспокоилась.

— А как же вы без них?

— На войне часы общие. По команде ложись, по команде вставай…

— …по команде иди в бой… — упавшим голосом добавила Светлана и припала к Николаю. — Коленька, береги себя! Коленька, родной!..

Николай подхватил Светлану на руки и замер, ощущая тепло ее щеки на своей щеке. Потом отыскал полураскрытыми губами ее губы, и они ответили горячим и горьким прощальным поцелуем.

12

В Доме заезжих Николая чуть ли не бранью встретила рассерженная Ульяна. Секретарь райкома в который раз звонит, требует, чтобы отыскала жильца и послала к нему, когда б ни пришел. Не сказав ни слова, Николай отправился к Баских не столько встревоженный, сколько заинтересованный — для чего это ему понадобился отрезанный ломоть?

Все окна райкома были освещены, и Николай решил, что увидит в коридорах скопище людей, ожидающих приема. Но, к его удивлению, здесь находилось всего несколько человек, и сосредоточились они у кабинета Немовляева.

Баских встретил Балатьева взрывом недовольства.

— Где ты болтаешься? Три часа битых ищу!

— Надо было попрощаться… с людьми.

— С людьми! В цехе твоего духу не было! А с кем ночью попрощался, завтра сможешь поздороваться.

— А как бы перевести эту тираду на общепонятный русский язык? — ершисто потребовал Николай, успев зарядиться эмоциями собеседника. — Я мобилизован.

— Если у военкома хватило ума тебя забрить, это еще не значит… — Баских замолчал, сосредоточив все свое внимание на последней спичке, которую никак не мог зажечь, — дрожали пальцы. С того рокового часа, когда его разбудили сообщением о нападении Германии, он не покидал райкома, и накал от тревог и забот давал себя знать. — Единственный инженер-сталеплавильщик!

Брови Николая взлетели крыльями.

— Почему единственный? А Кроханов что?

На лице Баских появилась страдальческая гримаса. Он давно пришел к выводу, что Кроханов годится лишь для роли понукальщика, и то при безупречных исполнителях, а как технолог гроша ломаного не стоит. Предстояло освоить и выплавлять оборонный металл. Если кому под силу решить такую задачу в кустарных условиях, то только Балатьеву.

— Мне тут дискутировать некогда, — отрезал он. — Ты останешься в цехе. Понял? Вот так! Все!

Сообщение не обрадовало Николая и не огорчило. Просто ошеломило неожиданностью. Он уже настроился, что завтра уедет в Пермь, оттуда прямехонько на передовую, и не будет разъедать его душу щемящее чувство военнообязанного, по всем статьям годного для выполнения священного долга, но отсиживающегося в тылу.

— А приказ о снятии, об отдаче под суд отменен, что ли?

— Он просто не выпущен. Ты не умащивайся, — остановил Баских Балатьева, заметив, что тот собирается присесть. — Некогда.

— Как же мне теперь работать под крохановским попечительством? — с отчаянием в голосе спросил Николай. — Мы друг другу противопоказаны.

— Мы тоже, — признался Баских. — Однако работаем. Сослуживец не жена, которую сам выбираешь, его нам судьба дает. И далеко не всегда удачно. Так что давай-ка впрягайся и крути на полную катушку.

В цехе Балатьева встретили с удивлением и радостью. Все уже знали, что ему забрили лоб, и никто на его возвращение не рассчитывал. Обижались немного, что не пришел попрощаться, но не очень: значит, времени не хватило.

— Вот так сурприз! — не скрыл своего ликования Аким Иванович. Протянул обе руки. — А я уж думал, что вы там с новобранцами — «Соловей, соловей, пташечка…».

Подошли печевые. Каждый выражал свои чувства по-своему: кто радостным восклицанием, кто рукопожатием, а кто просто улыбкой.

Прибежала и Клава Заворыкина, прекратив загрузку газогенератора, — любила она выведывать что ни есть раньше и побольше других и вольно повеселиться. На ходу охорашиваясь, спросила, сияя белой кипенью зубов:

— Уже отвоевались, товарищ заведующий?

— Оставили с вами воевать, — безрадостно ответствовал Балатьев.

— А мы уж испужались, что уехали и так мы до вашей тайны не дознаемся. — Обдав Балатьева лучистым взглядом, Заворыкина умчалась с легкостью невероятной для ее неплохо скроенного родителями, но уже раздавшегося тела.

— Ну и кремень вы, Николай Сергеевич! — проникновенно сказал Аким Иванович, когда печевые разошлись по местам. — Такой шанс был убить Кроханова наповал, а вот же сдержались. Кремень!

— Если б не вы, Аким Иванович, гореть бы мне синим пламенем. Мог бы и во вредители угодить. Спасибо вам. Мне б самому и в голову не пришло, что повышенная медь — это ошибки или проделки лаборатории. Для меня лаборатория — что для верующего алтарь — святое место. Не знай я всего этого, запросто выперли бы с завода, потом сделали бы правильный анализ — и все со склада в производство. Никому, кроме меня, никакого ущерба. Вот ведь как хитро.

Аким Иванович опасливо огляделся. Из его слов посторонний ничего не понял бы, а начальник чешет открытым текстом. Услышит кто, передаст — не будет ему житья.

Опасность и впрямь была — к ним приближался Дранников, как всегда хмурый, как всегда напружиненный. Кивнул, демонстративно не вынув рук из карманов.

— Что это вы отпуск недогуляли, Роман Капитонович? — неприветливо спросил Балатьев, уверенный в том, что если лаборатория предумышленно нафокусничала с медью, то либо по наущению Дранникова, либо ради него.

Дранников наградил своего невольного конкурента враждебным взглядом.

— Вам как начальнику полагалось бы знать: в силу вступил закон военного времени, отпуска отменены.

— А-а… — протянул Балатьев. — Что ж, тогда будем работать по новому закону. — Он немного отряхнулся от случившегося, уравновесился, обрел уверенность и постепенно входил в свои права. — Без нашего присмотра цех, — взглянул на обер-мастера, — включая и вас, Аким Иванович, не оставлять. Ни днем, ни ночью. С сегодняшнего дня переходим на оборонный заказ. Каждая вторая плавка — пульная.

— Что мне пульная! — заносчиво бросил Дранников, воздев глаза к потолку. — В Златоусте я как-никак десять марок легированной варил!

Балатьев хмыкнул. Семь лет как сидит тут Дранников, и если у него и были какие-то навыки, то давно растерял их, тем более при таком союзнике, как водка. Решил осадить своего зама:

— В Златоусте теперь семьдесят варят. — Вздохнул. — В карете прошлого, Роман Капитонович, далеко не уедешь.

— Без такого прошлого — тоже, — лихо, как хороший фехтовальщик, уколом на укол ответил Дранников.

Дальнейший обмен колкостями ничего, кроме вреда, принести не мог, и это заставило Балатьева пойти на мировую.

— В таком случае вся надежда на вас, — сказал он. — Я, признаться, в Донбассе в основном рядовую сталь варил, ну, бывало, еще судовую, автотракторную и снарядную. Распределимся так: я всегда буду с утра, вы с Акимом Ивановичем поочередно неделю — в вечернюю смену, неделю — в ночь.

Предложение, а вернее — распоряжение, не пришлось Дранникову по вкусу.

— Это мы еще с директором согласуем, — буркнул он. — Положение-то на заводе нормальное.

— Не трудитесь напрасно, — твердо сказал Балатьев. — За цех отвечаю я, и командую в нем я. Что касается положения… У нас, как правило, положение нормальное, когда положение не нормальное.

Сочтя разговор законченным, Балатьев отправился на шихтовый двор.

Впервые ходил он здесь как хозяин, которому надлежит в корне менять установившийся годами распорядок. Если до сей поры о каких-либо улучшениях и изменениях нельзя было и подумать, то теперь преступно было не думать о них. Людей, безусловно, убавится, оставшимся со всем объемом ручного труда не совладать, печи шихтой не снабдить. Следовательно, придется что-то соображать насчет механизации работ, хотя бы малой. Вдоль склада надо во что бы то ни стало пустить подвесную тележку с электромагнитом, это избавит людей от необходимости поднимать с земли каждую чушку чугуна в отдельности и бросать в мульду. С помощью магнита и женщины с такой работой справятся. И для сыпучих нужно раздобыть какой-нибудь передвижной грейфер. Но прежде всего — заменить маломощную конную тягу мотовозами. Они помогут ускорить завалку мартенов и позволят увеличить выплавку металла. Теперь он вправе требовать все это от Главуралмета — завод продолжает работать, больше того — значение его непрерывно растет.

Когда Балатьев вернулся на рабочую площадку, Дранников и Аким Иванович все еще находились там.

— Вы не пробовали лить мазут в газовый канал? — обратился Балатьев к Дранникову.

— А что это даст? Несколько тысяч калорий — капля в море.

В какой раз убедился Балатьев в слабом техническом уровне своего заместителя. Пришлось объяснить, что дело тут не в калориях, а в улучшении условий теплоотдачи. Мазут даже в малых количествах увеличивает светимость пламени за счет сажистого углерода, и усвояемость тепла печью и металлолом от этого резко увеличивается.

Аким Иванович выслушал Балатьева с любопытством — эти истины он воспринял как открытия, — а Дранников отсутствующим видом своим давал понять, что к теоретическим рассуждениям начальника относится скептически. Это покоробило Балатьева, и уже в приказном тоне он заявил:

— Итак, разошлись. Аким Иванович выйдет с трех, вы, Роман Капитонович, в ночь. Через неделю поменяетесь.

Недовольно ощерившись, Дранников направился к выходу.

— Нет ума роженого, не дашь и ученого, — философски заметил Аким Иванович, глядя ему вслед. — К директору помчался жаловаться. Непривычный он чужой воле потрафлять. Пока еще никто переупрямить его не смог. — Увидев, что Балатьев вынул из кармана блокнот и что-то записал, настороженно осведомился: — Что это вы там?

— Да так, кое-что на память.

— А-а, — протянул Аким Иванович, сделав вид, что ответ вполне удовлетворил его, и продолжал свое: — А еще не хочет, чтоб первую оборонную плавку без него выпустили. Это ему щелчок по носу.

Балатьев понял, что обер-мастер был бы рад-радешенек участвовать в первой плавке, и предложил ему остаться.

Повеселевший Аким Иванович с рвением принялся устанавливать железные баки для подачи в печь мазута, а Балатьев отправился инструктировать рабочих. Грузчики теперь должны были проявлять особое внимание при отборе подаваемых в печь материалов, ковшевые — добиваться максимальной чистоты ковшей, канавные — тщательно подготавливать изложницы, шлаковщики — бесперебойно убирать шлак, газогенераторщицы — как можно быстрее загружать дрова в жерла своих ненасытных агрегатов.

Разговаривал Балатьев с людьми прямо на рабочих местах, поскольку заводской красный уголок был на затяжном ремонте, но инструктаж от этого получался доходчивее — для каждой профессии свои особые задачи.

Решил он сходить и в лабораторию, чтобы поближе познакомиться с заведующим и лаборантами, выяснить степень их квалификации и заодно нагнать страху, опасаясь, что без тонизирующего вливания дело на лад не пойдет.

Лаборатория, помещавшаяся в бревенчатой пристройке к литейной мастерской и занимавшая две крохотных комнаты, оказалась настолько убогой, что от лаборантов нечего было требовать ни экспресс-анализов по ходу плавки, ни ускорения конечных анализов.

Поздоровавшись, Балатьев спросил, кого следует поблагодарить за историю с медью. Поскольку ответа не последовало, поднажал:

— Ну! Шкодливы как кошки, а трусливы как зайцы? Хитрить со мной не советую, все равно дознаюсь.

Этого разговора Мокрушин ожидал, опасался его и заранее подготовил самый логичный, как ему казалось, и исчерпывающий ответ:

— Реактивы подвели, оказались нечистыми.

— И вы целую неделю не удосужились их проверить? А интересно, сколько времени показывали бы вы завышенную медь? Пока меня не выгнали б? Так? Так, я спрашиваю?!

Молчал Мокрушин, упорно глядел в пол. Притаились и лаборантки, две юные девчушки с одинаковыми букольками и в одинаковых белых халатиках, по всей видимости только кончившие школу.

Подойдя к настенному эриксоновскому телефону, Балатьев крутнул ручку.

— Директора, пожалуйста.

По этому «пожалуйста» телефонистки безошибочно узнавали начальника мартеновского цеха — здесь вежливость была не в ходу — и, стараясь услужить ему, всегда находили абонента. Нашли и на сей раз, причем довольно быстро.

— Вы грозили мне следствием и судом за медь, Андриан Прокофьевич, — жестко сказал Балатьев, — а я требую, чтоб следствие провели в лаборатории. Что это? Серия ошибок или злой умысел? Если умысел, то чем он продиктован? Люди в лаборатории, по-моему, очень приличные.

— А кто неприличный? — пошел в атаку Кроханов, не выдержав прямого нажима.

— Передайте дело в органы, там разберутся.

Когда Балатьев вернулся в цех, с левой стороны печи уже стоял железный бачок, и из него тонкой струей тек в газовый канал мазут. В плавильном пространстве заметно повеселело, поток пламени стал более густым и ярким.

И все же, хоть печь пошла намного горячее, первая пульная плавка затянулась. Несколько раз пришлось удалять шлак, несколько раз заводить новый. Операции эти, производившиеся вручную, были изнурительными и долгими. Чтобы спустить шлак, шестеро подручных вводили в окно печи длинный металлический стержень с насаженным на него деревянным гребком и резкими движениями на себя скачивали густую расплавленную массу с поверхности металла через порог под печь. Делалось все в быстром темпе, потому что шлак надо удалить, пока он еще не прогрелся и содержит наибольшее количество фосфора. Упустишь время, промешкаешь — фосфор перейдет в металл, и тогда уж от него ничем не отбиться. Потом заводили новый шлак, опять-таки вручную, лопатами забрасывали в печь тонны извести и разбавителей. Во всех этих операциях принимал участие и Аким Иванович. Он работал наравне с другими, работал взыскательно, самозабвенно. Задавая темп, хватался и за гребок, и за лопату, и ни умерить его, ни остановить не удавалось. Его спецовка то намокала от пота, то высыхала, и соленые разводы все больше расписывали ее. Балатьев чуть ли не силком оттащил его в сторону.

— Аким Иванович, угомонитесь. Вас же на две смены не хватит.

— Человек работой долговеч, — отмахнулся обер-мастер.

Тяжелее всего выплавка пульной далась шлаковщикам. Под рабочей площадкой, куда прямо на землю стекала расплавленная лава, всегда было жарко (с одной стороны — нижняя часть печи, с другой — газогенераторы), а теперь, когда количество шлака резко увеличилось и его для охлаждения заливали водой, стало еще и душно, как в парилке. И в этой самой жаре и духоте рабочие ломами и кувалдами дробили затвердевший, но еще не остывший шлак, лопатами грузили его на носилки и на руках вытаскивали из цеха в отвал.

Вот уж когда повспоминал Балатьев свой цех в Макеевке. Там удаление шлака не представляло никаких трудностей — его спускали в огромные чугунные ковши, стоявшие под печами на тележках, и вывозили паровозами. И изменение заказа на самый ответственный не вызывало там особого напряжения, поскольку экспресс-лаборатория, сообщая анализ металла по ходу плавки, точно ориентировала мастера, как вести процесс дальше, и избавляла от лишних операций. А тут, при работе на глазок, чистоты металла надо было добиваться интуитивно, чтобы наверняка обеспечить попадание в анализ. И когда девушка из лаборатории прибежала с листком, на котором был проставлен конечный анализ металла, осчастливленные печевые кинулись поздравлять Балатьева и Чечулина и, дай им волю, стали бы качать.

Радостная весть мгновенно разнеслась по заводу и была встречена таким ликованием, будто люди узнали об окончании войны или по меньшей мере о крупной победе наших войск. Отныне коллектив завода будет производить не рядовое железо для кровли, корыт и ведер, а наиважнейшую оборонную сталь — пульную.

Первый раз за время работы на заводе у Балатьева было приподнятое настроение. Он почувствовал, что нужен здесь. Нужен заводу, нужен людям, полезен Родине.

Когда он уже собрался уйти из цеха, чтобы отдохнуть часок-другой на своей постели, рассыльная заводоуправления вручила ему небольшой квадратный сверток. «Часы, — подумал холодея. — На тебе твою игрушку, я с тобой больше не играю…» Зашел в конторку, осторожно развернул сверток. В нем действительно были часы, но не его наручные, а карманные, с черным циферблатом и золотыми стрелками, старые, мозеровские. Стало легче на душе и совсем полегчало, когда обнаружил в свертке записку, написанную незнакомым ему до сих пор бисерным почерком: «А ваши я не отдам, я их выстрадала. С.».

Загрузка...