В солнечный июньский день по высокой набережной Камы, откуда хорошо просматривалась излучина могучей реки в песчаном окаймлении, два гигантских моста и пестрые лесные дали, медленно прогуливалась пара. Немного грузноватый, но не потерявший спортивной выправки мужчина с седеющими висками и темноволосая, ясноглазая женщина, сохранившая стройность молодости.
— Деловой город, — заметил мужчина. — Даже здесь, на смотровой площадке, праздношатающихся мало.
— Как он похорошел! — восторженно откликнулась женщина. — Как разросся!
— К сожалению, я не могу сравнивать. В ту пору, кроме вокзала, ничего не видел. Приезжал и тут же уезжал. — Склонился к своей спутнице. — А на вас смотрят и даже оборачиваются.
— Пытаются понять, кто мы. Муж и жена или запоздалые влюбленные. Рука в руке…
— Понять и впрямь трудно, — с некоторой грустью в голосе заметил мужчина. — Я выгляжу старше своих лет, а ты…
— Ох, ох… — сокрушенно произнесла женщина. — Это мое счастье, что ты не пользуешься очками.
Подошли к монументальному собору — первому каменному сооружению города, — поднялись по ступенькам к массивной двери. Здесь разместилась художественная галерея.
Не спеша стали обходить залы, останавливаясь почти у каждой картины.
— Тут не только прославленные имена, тут и прекрасные полотна. — В голосе мужчины проскользнуло восхищение. — У них, очевидно, богатый запасник, есть из чего выбирать.
Спросили об этом дежурную.
— Очень богатый, — ответила та не без гордости. — После революции много картин было свезено из частных коллекций, в том числе из вотчин Строгановых, много поступило из Третьяковской галереи, Эрмитажа и Русского музея.
Когда, закончив осмотр, повернули назад, к выходу, та же дежурная остановила их.
— Поднимитесь вон по той лестнице в последний зал. Там наша культовая деревянная скульптура.
— Деревянная? — без особого интереса переспросил мужчина. — Мы столько видели ее.
— Где? — прищурилась дежурная.
— В ФРГ, Бельгии. За рубежом, в общем.
— Так вот и немцы, и бельгийцы к нам специально приезжают. У нас уникальные произведения. Они как бы смыкают две религиозные культуры — языческую и христианскую.
Мужчина взглянул на часы. Времени до назначенной им встречи оставалось в обрез, но глаза дежурной смотрели так просительно, что отказать ей не смог.
В большом двухсветном зале внимание сразу приковала белая фигура распятого Христа, помещенная на черном бархате. Тонкое и хрупкое тело, безвольно повисшая голова поражали глубочайшим трагизмом.
Женщина подошла ближе, прочитала надпись на дощечке, вскинула на спутника удивленные глаза.
— Семнадцатый век, — сказала еле слышно, чтобы не нарушить благоговейную тишину зала, в котором немногочисленные посетители невольно двигались бесшумно, как тени, и разговаривали шепотом, как в церкви во время богослужения. — Удивительное дело. Изображение явно условное, но как впечатляет!
Бог Саваоф был сделан совсем в иной манере. Он восседал в ореоле расходящихся лучей, грозный и неприступный, как языческий Зевс, и олицетворял не благочестие и мудрость, а являл собой неколебимую деспотическую власть.
И вдруг мужчина схватил свою спутницу за руку, да так сильно, что та испугалась.
— Он! — Указав глазами на сидячую раскрашенную фигуру в синем армяке, подпоясанном красным узорчатым кушаком, повторил: — Он!
Женщина снисходительно улыбнулась и все же пошла в другой конец зала.
— Ну почему ты решил? Смотри, сколько здесь сидящих Христов.
— Нет-нет, это, безусловно, он, — настаивал на своем мужчина. — Я очень хорошо запомнил его. Та же поза, то же одеяние, поднятая рука, как бы прикрывающая от света лицо, и само лицо, его выражение… Между прочим, полихромная раскрашенная скульптура, как я узнал много позже, зародилась в средневековье в Испании. Большую коллекцию ее я видел в музее города Вальядо. Умерла, значит, бабка, если отдали…
И снова женщина сказала с той милой снисходительностью, с какой говорят детям:
— Ты забываешь, что прошло уже двадцать восемь лет.
— Забываю, — согласился мужчина. — С тобой у меня время летит невозможно стремительно.
— Оно вообще летит стремительно, — приземляюще ответила женщина. — И война, кажется, совсем недавно была… Бабка… Жив ли сам Вячеслав?..
Мужчина снова взглянул на часы.
— А мы опаздываем.
Заторопились. Выйдя из музея, пошли аллеей Комсомольского проспекта, затененной разросшимися деревьями, свернули к гостинице «Прикамье».
У входа их ждал с машиной инструктор обкома партии Горячев.
Не часто случается, чтоб фамилия столь точно выражала суть человека, который ее носит. Горячеву она очень подходила, и можно было даже заподозрить, что выбрал он ее сам. И показывал он, и рассказывал с такой горячностью, что невольно заражал других. Его темпераменту можно было подивиться. Коренной потомственный пермяк, он истово любил свой город, великолепно знал его историю и с удовольствием знакомил с ним.
Прежде всего отправились на Выставку достижений народного хозяйства. Учитывая, что времени у гостей на осмотр города не так уж много, Горячев показывал лишь самое главное, самое примечательное. На стендах кабельного завода обратил внимание гостей на изолированную проволоку, что в четыре раза тоньше человеческого волоса, маслонаполненные кабели напряжением в полтора миллиона вольт и толщиной в орудийный ствол, среди экспонатов телефонного завода, монополиста в этой сфере производства, выделил новейшие модели, где вместо диска вмонтированы кнопки, связанные с миниатюрной ЭВМ. Набери номер — и, если абонент занят, аппарат будет ждать, пока он освободится, и в то же мгновение вызовет его. Потом показал авиационные двигатели для турбовинтовых лайнеров, двигатели для вертолетов, электрические двигатели большой мощности, турбобуры, краны-трубоукладчики, бензомоторные пилы для лесорубов, макеты нефтерудовозов типа «река — море», впервые в мире выпущенные судозаводом «Кама», фарфоровые изоляторы на три тысячи вольт, богатую продукцию химической промышленности.
Когда гости прониклись уважением к индустриальной мощи Перми, Горячев решил поводить их по памятным местам города. Осмотрели оперный театр, где в декабре семнадцатого года проходил Первый съезд рабочих и солдатских депутатов, провозгласивший советскую власть в Пермской губернии, постояли у памятника Владимиру Ильичу Ленину, окруженного живыми цветами, побывали у мемориального комплекса бойцам, павшим в Великую Отечественную, у памятника балтийскому матросу Павлу Хохрякову, погибшему за идеалы революции на уральской земле.
Свозил Горячев гостей и к длинноствольной пушке, вознесенной на пьедестал при въезде в Мотовилихинский район, и к знаменитому танку Т-34 у стелы, на которой схематически изображен путь Уральского танкового добровольческого корпуса от Орла до Берлина и Праги, к мемориалу у клуба завода имени Свердлова, где высечены имена всех погибших в Великую Отечественную войну рабочих завода. Никого и ничего не забыл город из своей революционной, военной и трудовой истории.
— А теперь посетим наши святые места, — провозгласил Горячев.
У перекрестка ничем не примечательных улиц старой Мотовилихи вышли из машины и в глаза тотчас бросился двухэтажный кирпичный дом, резко выделявшийся среди приземистых бревенчатых срубов.
— Здесь одиннадцатого декабря девятьсот пятого года шли баррикадные бои восставших рабочих с казаками.
Горячев показал, как и где были расположены баррикады, откуда примчались каратели, назвал тех, кто был убит, и, чтобы не утратилось ощущение связи времен, перечислил фамилии потомков восставших, до сих пор работающих на том же Мотовилихинском заводе. У некоторых рабочих династий общий трудовой стаж превысил тысячу лет.
— Обязательно приезжайте, когда откроем мемориал, — вроде бы посоветовал, а на самом деле выразил свое затаенное желание Горячев. — На диораме длиной в двадцать пять метров со скрупулезнейшей точностью будут отображены события, которые здесь происходили. А все эти улицы мы сохраним нетронутыми, как реликвию, навсегда.
Натужно урча мотором, «Волга» поднялась на высокий увал, который с давних давен называли Вышкой. Здесь 10 июля 1905 года собрались бастующие рабочие на сходку, здесь их настигла казачья сотня, здесь пролилась кровь. На это кровавое воскресенье рабочие почти всех цехов Мотовилихи ответили новой забастовкой.
Вышли из машины. Перед глазами предстал памятник, подобного которому не встретишь. На высоком постаменте сложной конфигурации серп, золотые колосья и алое знамя. Женщина подняла на Горячева непонимающие глаза.
— Серп и молот, — объяснил он. — Только молот паровой и потому такой огромный.
Довольный произведенным эффектом, Горячев горделиво улыбнулся. Этот уникальный памятник удивлял всех, кто видел его впервые, но далеко не все могли разгадать замысел создателя проекта.
— Посвящен павшим борцам революции, — продолжал Горячев. — Воздвигнут еще в двадцатом году. Представляете? В голодном двадцатом на средства рабочих. Автор проекта…
— …известный архитектор? — высказала догадку женщина.
— …безвестный чертежник Мотовилихинского завода Гомзиков.
Вечером, когда изрядно уставший Горячев прощался со своими неутомимыми гостями, он не удержался от вопроса, который неизбежно задают патриоты родных мест:
— Позвольте узнать, Светлана Константиновна и Николай Сергеевич, что вам особенно понравилось в нашем городе?
Привыкший выражать свои мысли ясно и точно, Балатьев сказал, чуть подумав:
— У него собственное лицо. Неповторимое. Ну, а главное — хорошая память на прошлое. «Это нужно не мертвым, это нужно живым…»
В Чермыз вылетели с местного аэродрома маленьким самолетом, способным взлетать с любой площадки и на любую садиться. Балатьевы не отрываясь смотрели в окно на редкие пашни, на бескрайние леса, прорезанные кое-где узкими просеками, связывавшими между собой небольшие деревеньки и выглядевшие с высоты как макеты, на путаные рукава Камы и многочисленные заливы Камского моря. От морских они отличались разве что цветом воды, слегка желтоватой. А вот большая деревня на мысу, омываемом с одной стороны морем, с другой — огромным прудом. Почти на самом конце мыса белела высокая квадратная церковь, и только по ней Балатьевы догадались, что это Чермыз. Светлана Константиновна вцепилась рукой в плечо мужа. Ее пальцы вздрагивали в такт участившимся ударам сердца.
Самолет мягко коснулся сырой после недавних дождей земли, попрыгал на неровностях и замер.
Вышли, зашагали по липкой грязи. Николай Сергеевич взглянул на жену и не смог погасить улыбки. Трогательно и комично выглядела она в белых босоножках, в белом брючном костюме и с букетом алых роз, которые не захотела оставить в гостинице.
— Да-а, — самокритично проговорила Светлана Константиновна, смущенная своей непредусмотрительностью. — Оделась так, будто никогда здесь не жила и не знаю этих мест.
С собой они захватили только портфель с самыми необходимыми мелочами, а сейчас оказалось, что нужны и дорожные туфли, и обычное затрапезное платье.
Не без ущерба для одежды добрались до небольшого непрезентабельного домика с яркой вывеской «Чермыз». Никакого транспорта не было и в помине, предстояло идти пешком. Но от «аэровокзала» до поселка рукой подать, и, главное, дорога от него была усыпана мартеновским шлаком. Внезапно Николай Сергеевич поднял из-под ног ржавую железную плюшку, согнутую вчетверо.
— Тех времен, когда варили пульную. Так сгибали для гарантии. Полюбуйся. Ни рванинки, ни трещинки.
Завернув плюшку в газету, положил ее в портфель.
Первые дома поселка не походили на типично уральские. Они были не бревенчатые, а стандартные дощатые, и окрасили их строители в самые разные веселые цвета.
— Это что-то новое в местной классической архитектуре, — заметила Светлана Константиновна.
Уже позже они узнали, что живут в этих домах работники сплавного рейда, ныне главного предприятия Чермыза.
Когда потянулись улицы с обычными бревенчатыми срубами, Светлана Константиновна не только не смогла обнаружить что-либо знакомое, но даже сориентироваться. Верхний поселок сильно расширился — сюда с нижнего перевезли по бревнышку целые подворья и бережно собрали заново. С обеих сторон улицы разметала ветви сирень, прикрывавшая убожество стародавних бревен, и пышно цвела сейчас, наполняя разогретый солнцем воздух пряным ароматом.
Только выйдя на главную улицу, поняли, куда нужно идти, чтобы попасть в «центр».
И вот уже здание почты, откуда Балатьев намеревался разослать телеграммы с требованием воздействовать на Кроханова, загс, где оформили брак.
— Пошлем депешу мамам, — предложила Светлана Константиновна. — Живы-здоровы, решили перезимовать в Чермызе.
— Что ты, не поймут шутки, испугаются, — ответил Николай Сергеевич. — Сообщим, где находимся. Клементине Павловне будет очень приятно, хотя и всплакнет, конечно.
Однако послать телеграмму не удалось. У стойки, за которой сидела приемщица в прозрачной кофточке на манер украинских национальных, только куда с большим присборенным вырезом, толпилась довольно-таки солидная очередь, в основном из людей, съехавшихся сюда на летнее время. Пестрые платья, беззастенчиво открытые сарафаны и даже шорты красноречиво говорили о том, что целомудренный Чермыз не только смирился с веянием моды, но и усвоил ее. И вот тут Светлана Константиновна убедилась, что одета она не так уж экзотично. Разве что розы. Это был самый красивый букет, преподнесенный накануне мужу после выступления.
Постояли возле здания бывшего райкома, в котором райкома уже не было. Хотя Чермыз переименовали в город, районным центром стал другой поселок, более удобный по географическому расположению.
— Пойдем к нашему дому, — предложила Светлана Константиновна.
— Сначала к заводу. Лирико-драматику оставим на потом.
В двухэтажном здании заводоуправления теперь размещалась школа. Сколько претерпел в свое время в этих стенах Балатьев, начиная с того злосчастного момента, когда начальник отдела кадров неожиданно поставил штамп «принят», и до того дня, когда он же, выдавая трудовую книжку, никак не хотел вписать в нее приказ о вынесении благодарности, объяснив это тем, что Балатьев уже не в штате. Только благодаря Славянинову приказ был вписан.
Вспомнила и Светлана Константиновна, каких трудов стоило ей устроиться на прежнюю работу секретарем-машинисткой. Кроханов упорно вымещал на ней свою ненависть к Балатьеву и посылал то на дроворазделку, то на генераторы, да еще в бригаду Заворыкиной. И опять же благодаря вмешательству Славянинова, грозной телеграмме мужа из Синячихи и настоянию парторга ЦК ее восстановили на работе, освободив новую машинистку, печатавшую по однопальцевой системе и с несметным количеством ошибок.
Внезапно воспоминания оборвал мелодичный звон. Обернулись. Это церковные часы отбивали три четверти. Прежде они стояли, и Николаю Сергеевичу стало стыдно, что не оценил тогда их уникальности и редкой красоты. Сделанные крепостными умельцами в начале XIX века, часы эти были единственными в своем роде, так как состояли из двух циферблатов, расположенных по разным сторонам фасада, один из которых показывал время, другой — фазы Луны и числа месяца.
Медленно двинулись дальше мимо крохотного кирпичного домика с вывеской «Госбанк», мимо бывшего дома управляющего с деревянными полуколоннами по фасаду и вышли на пригорок, откуда когда-то хорошо просматривались и завод, и нижний поселок, и плотина.
Ни завода, ни поселка не было и в помине, а от плотины остался только короткий узкий островок. Зато воды оказалось много. Слева от плотины расстилалось необъятное Камское море, справа — разлившийся пруд. Только где-то далеко-далеко за ним смутно высматривалась в дымке кромка леса.
Николаю Сергеевичу стало грустно, как на могиле близкого человека. Как ни утешай себя, что был он стар, дряхл и умер, потому что подошло время, все равно горло сжимается от жалости.
Хотя Светлана Константиновна и разделяла грусть мужа, родные места будили у нее пока радостные воспоминания. В школе — первая ученица и первая красавица. И первая настоящая зрелая любовь пришла здесь и не погасла до сих пор. Ее избранник и друг рядом с нею и будет рядом до конца дней. В порыве нежности потянулась к мужу и, не дотянувшись до сосредоточенного лица, потерлась щекой о плечо.
Николай Сергеевич взял ее за руку, повел обратно.
У Дома заезжих, который теперь уже не был Домом заезжих, завернули налево, миновали длинный квартал и вышли на их улицу. Вот он, подслеповатый домишко Афанасии Кузьминичны, а вот и дом № 12. Выглядел он неряшливо, но был еще кремнево-крепким — кедровым бревнам и век нипочем, — а вот хозяевами его стали люди, видать, нерадивые. С наличников облупилась краска, калитка перекосилась, только по-прежнему оставался неизменным овал с выпуклым обозначением страхового общества «Саламандра».
— Семнадцатого августа сорок второго года… — тихо проговорила Светлана Константиновна.
В этот день, согласно похоронной, пал смертью храбрых политрук пехотного батальона Константин Егорович Давыдычев. С трудом оправившись от потрясения, Клементина Павловна сдала часть книг в библиотеку, пианино — в клуб, рассовала обстановку по соседям и знакомым и уехала со Светланой в Синячиху, расставшись с Чермызом навсегда.
— Зайдем, — предложил Николай Сергеевич.
Жена согласилась было и даже сделала несколько шагов к калитке, но, когда представила себе, что увидит в родном доме чужих людей, чужую мебель, услышит чужие запахи, резко повернулась и пошла прочь.
Но бывший их «особняк» минуть не смогли. Во дворе какая-то женщина развешивала белье. Сразу узнав пару, радостно бросилась навстречу. Это была Надька, Наденька, в ту пору десятилетняя девочка. Кратко обменялись новостями. У Нади, теперь Надежды Сысоевны, они были пестрые. Три дяди — Евсей, Филимон и Лазарь — с войны не вернулись, кучу детей оставили, в прошлом году мать похоронила, братья на Дальнем Востоке «промышляют рыбой», замужем, но бездетная — «нету на это таланту». Балатьевы тоже рассказали о себе. Живут в Москве, есть дети, сын и приемная дочь, оба уже институты окончили. Клементина Павловна здорова, давно на пенсии. Светлана Константиновна работает в научном журнале, Николай Сергеевич…
— Я надомник, — отшутился Балатьев. — Сам себе хозяин. Хочу — работаю, хочу…
— Вы все шуткуете, Николай Сергеевич. Знаем ведь…
Надя охотно разрешила зайти в избушку и проявила такт, не увязавшись следом.
В домике оставалось все как было. Тот же некрашеный стол, та же скамья-диван, та же высокая «семейная» кровать. Даже умывальник был тот же. Николай Сергеевич не удержался, поиграл медным стерженьком рукомойника, он отозвался звоном, более сильным, чем когда-то, потому что был пустой. Кроме счастливых воспоминаний, эта обитель ничего не будила, но когда Светлана Константиновна подошла к окну и увидела свой дом, слезы неудержимо потекли из ее глаз. Это была запоздалая реакция на опустевшее и ставшее чужим родное гнездо, порог которого побоялась переступить, чтобы не расчувствоваться и не расплакаться при посторонних.
Николай Сергеевич усадил жену рядом на диванчике, пристроил ее голову на своем плече и, вытирая носовым платком слезы, стал нашептывать какие-то отвлекающие слова.
Успокоилась. Принялись вспоминать: «А помнишь?..» — «А ты помнишь?..» Многие давно позабытые эпизоды их житья-бытья, смешные и трогательные, вдруг предстали с такой ощутимой реальностью, будто прошлое вошло в настоящее, будто между настоящим и прошлым исчезла грань.
Потом долго бродили по старой, столетней давности роще неподалеку от церкви, где Светлане Константиновне было знакомо каждое дерево и где, к ее удивлению, скамьи стояли на прежних местах. Общих воспоминаний у них с этой рощей связано не было, зато Светлана Константиновна вспомнила свидание с одноклассником, закончившееся сорванным поцелуем и пощечиной.
Захотелось есть, и они зашли в столовую, небольшую, но чистенькую, заказали обед. Людей было мало — обеденное время прошло.
— Рюмку подкрепляющего хочешь? — спросил Николай Сергеевич, показывая глазами на буфетную стойку, где красовались бутылки марочного коньяка.
Светлана Константиновна не отказалась. Надо было как-то встряхнуться — слишком уж много эмоций, грустных и радостных, прошло через сердце.
Не чокнувшись, как на поминках, а только обменявшись взглядами, выпили, на удивление вкусно пообедали — здесь, в глубинке, повара оказались совестливыми — и отправились искать знакомых.
Дом, где теперь жил Аким Иванович Чечулин, им показал первый же встречный. Находился он на главной улице, когда-то его занимал Кроханов. Приостановились, пытаясь определить, в какое же из семи окон постучать, чтобы не потревожить чужих людей, и почти тотчас в среднем окне к стеклу прильнуло маленькое, с тыковку, личико старой женщины, а следом появилось тяжелое, сохранившее резкость черт лицо мужчины. Несколько мгновений он стоял недвижимо, потом схватился за голову и растаял за окном.
Из калитки Аким Иванович вылетел пулей и с воплем радости кинулся к Балатьеву. Обнялись, расцеловались, веря и не веря тому, что довелось повидаться через столько лет, и, с трудом разъяв объятия, стали рассматривать друг друга.
— Ничего, ничего… — одобрительно повторял Аким Иванович. — Еще можно на вас воду возить.
Балатьев поводил плечами, разминая грудную клетку после ухватистых рук Акима Ивановича.
— Да и у вас силенка осталась. Пробую вот, целы ли ребра.
Аким Иванович знакомо цокнул языком.
— Только в руках. Ноги ни к черту. Вот только растиркой из одуванчиков на водке и спасаюсь. Старое боком выходит. Стоптал в мартене. — Поздоровался со Светланой Константиновной. — Вот кого годы поберегли. Ну, айда в дом.
Жена Чечулина встретила гостей как самых близких родственников. Потянулась целоваться и была счастлива, когда Балатьев, согнувшись, коснулся губами ее щеки.
Две комнаты, которые занимали Чечулины, казались очень просторными, так как были обставлены самой необходимой мебелью, а нарядный вид им придавали полы, сплошь устланные цветастой клеенкой. Поймав одобряющий взгляд Светланы Константиновны, хозяйка похвалилась:
— Это мы сами. Голь на выдумки хитра…
— Чо мелешь-то — голь! — не то шутя, не то серьезно приструнил жену Аким Иванович. — Оба пенсию получаем, внукам иногда даже подбрасываем. И телевизор вот какой заимели. — Он любовно погладил полированный корпус.
На столе быстро появился объемистый кувшин с бражкой, бутылка водки и запеченная в сметане рыба. Водку отвергли, бражку попробовали, а от рыбы не отказались — озерная нынче редкость.
Хлебнул Балатьев бражки и мгновенно вспомнил, где пробовал такую впервые. У сталевара Вячеслава Чечулина.
— Жив, жив еще! — обрадовался Аким Иванович тому, что Балатьев помнит соратников. — Обером после вас был. Работал здорово, да взрыв у него получился. Перед самым закрытием завода. Ногу ему сильно повредило. До сих пор мается, бедный. Живет все там же, в своем тереме расписном. Только вот на лето к сыну подался в Аскания-Нову. Антон у него в ученых ходит. Охотовед.
Выпив в честь гостя стопку, Аким Иванович с лихостью поцеловал донышко — все, стало быть.
С Вячеслава начались воспоминания. Кто куда уехал, когда завод остановили, кто жив, кто помер. Добрались и до Кроханова.
— Нарком наказал его по совокупности за все грехи, — рассказывал Балатьев, — назначил на самую низшую техническую должность — сменным диспетчером старого мартеновского цеха в Макеевке, да еще мальчишке в подчинение. Вот там мы с ним и повстречались. Таким горемыкой выглядел. Подошел сам, поздоровался, молвил: «Разумно поступил, что из Чермыза уехал. А я видишь до чего доработался…» А потом… Эх, даже говорить неохота. Наркома не стало — снова выплыл. Да на высокую должность. Начальник какого-то крупного объединения, персональная машина. Так что жив курилка. А вот Баских… Перед самым концом войны… Под Берлином…
Вспомнил и Славянинова. Когда Кроханова через полгода убрали, Славянинов стал директором и хорошо вел завод до самой его кончины.
Аким Иванович принялся рассказывать, как останавливали кормильца. Камское море не сразу подошло, наполнялось медленно, в течение нескольких лет. По весне в половодье заливало завод до самой плотины. По мартену, да и по другим цехам можно было на лодках ездить, в прокатном станы в воде стояли. Их загодя тавотом обмазывали. Сойдет вода, а на валках ни ржавинки, будто только что из-под токарного станка. Ну, а в мартене из дымовых боровов да из разливочной канавы насосами воду выкачивали. Прослышат рабочие, что не сегодня завтра в главке окончательно решат завод остановить, — сразу же делегации снаряжают. В обком, в главк в Свердловск и в Москву. Отложили на год, потом еще на полгода…
— И до какого года так? — спросила Светлана Константиновна, что-то записывая в блокнот.
— В пятьдесят шестом погребли. Подмели цеха чистенько, печи побелили, цветами украсили, как покойников…
Балатьев невольно вспомнил пароход, на котором прибыл в Чермыз, и старика капитана, заставившего Управление флота заново выкрасить пароход перед последним рейсом.
— А потом открыли настежь все ворота, нижние и верхние… — Налив себе и гостям еще бражки, Аким Иванович, не отрываясь, выпил для подкрепления. — Помните, те, что на склады вели, ну, через которые машины нашу пульную вывозили? Объявили по радио, чтоб все, кто хочет, шел посмотреть завод, где еще прапрадеды работали, и попрощаться. Целых три дня прощались с утра до ночи…
— Три? — переспросил Балатьев, решив, что ослышался.
— А что вы хотите? Четыре тысячи на нем работало, а почти шестнадцать кормилось. Это сейчас девять с половиной осталось в городе. Шли все, от мала до велика. Стариков под руки тащили, инвалидов на колясках везли. Ну а потом… Эх!..
Бражка для этих воспоминаний оказалась для Акима Ивановича слабободрящим напитком. Разлил по рюмкам водку и, хотя гостей не уговорил, в сердцах выпил, лихо запрокинув голову.
— А потом дали прощальный гудок, да такой длинный, что всю душу вымотал. Гудели, пока весь пар с котла не вышел. Гудок гудит, сердце болит… Сроду оно у меня не болело, не знал, с какой стороны находится, а тут будто гвоздь воткнули. Люди ревут в голос. Не только бабы. И у мужиков рожи мокрые. Вот так отгудели, как отпели, и начали разбирать. Я не пошел. Моченьки не хватило…
Аким Иванович надолго замолк, и, чтобы отвлечь его от горьких воспоминаний, Балатьев спросил:
— А с ногами что у вас?
— Суставы болят — силов нет, и в бедре немеет. Спондилез какой-то прицепился… и соли, сказывают врачи, а от него в мои-то года… С тем и жить до скончания века. Эх!..
— А мы с Николаем Сергеевичем только что из Магнитки, — отвела неприятный для Чечулина разговор Светлана Константиновна. — У Сурова дома побывали.
— Да, да, — подхватил Балатьев. — Славный, культурный человек. И жена у него милая особа, нам почти родственница: регистрировала в загсе.
Аким Иванович грустно заключил:
— Было ему сто девяносто четыре года…
— Вот и сравни масштабы, — обратился Балатьев к жене. — Весь завод — сто пятьдесят тонн железа в сутки…
— Сто шестьдесят одна, — уточнил Аким Иванович.
— …а в Магнитке одна двухванная печь дает в сутки более четырех тысяч тонн, полтора миллиона в год.
— Магнитка, Магнитка… — досадливо проворчал Аким Иванович. — Знаете, Николай Сергеевич, какую обиду я на вас держу?
Балатьев принялся копаться в памяти: когда, где и чем обидел он обер-мастера? Жили как будто душа в душу. Может, не так что сказал, не так повернулся, а может…
— Уехал, оставив вас на расправу неприкрытыми? — высказал предположение.
— Нет, мы к тому времени сами прочно на ногах стояли, а что ушли — в вину не возвели. И раньше понимали, что птица вы залетная, а когда за этой птицей еще беспрерывно охотятся… Вы вот о Донбассе написали, о Магнитке написали… О ней ведь, правильно я понял?
— Видите ли, заводы у меня собирательные… — уклончиво ответил Балатьев.
— Какие ни есть, но о больших написали. А вот бы о нашем… Разве не работали мы до седьмого пота, до кровяных мозолей?
— Взыскательно работали, самозабвенно, — подтвердил Балатьев.
Аким Иванович положил на стол ладонями кверху большие, тяжелые, сплошь в синих венах руки.
— Вот посмотрите. Когда работать перестал, а до сих пор кожа задубелая, как подошва. А дела какие делали! Что с вами, что без вас потом. А пульная сколько сил вымотала! Шутка ли — на сырье нашем, с бору да с сосенки собранном, такую чистую сталь выплавлять: Каждую плавку помню, потому как каждая своего подхода требовала. Хоть бы тоненькую книжечку про нас…
Балатьев поймал на себе требовательный взгляд жены — успокой, расскажи. Но он и без этого взгляда успокоил бы — больно уж разволновался Аким Иванович. Даже в минуты тяжелых испытаний не видел его таким.
— Книжечку я уже пишу, дорогой мой соратник, — сказал он. — И не очень тоненькую.
— Ей-богу? — просиял Аким Иванович. — Молодец, широко шагаете.
— И заехал я сюда, чтоб восстановить в памяти и события, и людей, и обстановку. Только учтите, это будет роман; следовательно, события — обобщенные, образы — трансформированные, видоизмененные.
— Ну спасибо, обрадовали старика, — растрогался Аким Иванович, настолько растрогался, что все рюмки перелил. Кстати, и бодростью духа, и крепостью тела, и голосом, который все еще был зычным, не походил он на старика. Даже седина пощадила его. Пробивалась неровно, местами.
Снова пустились в воспоминания. Многих перипетий борьбы с Крохановым Аким Иванович не знал, о многих кознях Балатьев услышал от него впервые. Было, забегал Чечулин вперед, в область не столь интересную, и тогда Николай Сергеевич направлял беседу в нужное русло — к заводским событиям сорок первого года. Он по опыту знал, что, если беседа завязалась, самое важное надо извлечь сразу, пока рассказчик разогрет воспоминаниями и жаждет поделиться ими. Потом, когда он выложится и остынет, трудно бывает вернуть его в прошлое.
В конце концов Аким Иванович прорвался с интересовавшим его вопросом: как удалось Балатьеву справиться со стотонным козлом, который поджидал его в Синячихе?
— Довольно просто и довольно быстро, — ответил Николай Сергеевич. — Два пятитонных крана, конечно, поднять его не могли, а перевернуть — перевернули.
— Оскудел, наверное, умом на старости лет, — смущенно признался Аким Иванович. — Не усек.
Балатьев не заставил его разгадывать задачу, которую в свое время решал сложнее и дольше, чем представлялось теперь. Объяснил:
— Выкопали яму рядом на всю его длину и высоту, зацепили канатами за кран, и сыграл он туда как миленький вверх тормашками.
Такой выход из безвыходного положения привел Акима Ивановича в неописуемый восторг. Он и смеялся, и хлопал себя по коленям, и головой крутил неистово. На сей раз пришлось гостям по его настоянию выпить по рюмочке.
— И еще вопрос, давно на языке у меня торчит, — вкрадчиво заговорил Аким Иванович и примолк на мгновение, собираясь с духом. — Что это вы специальность вдруг переменили, в писатели подались? Спервоначала даже не поверил. Читаю в газете — Николай Балатьев. Ну, думаю, однофамилец, да и тезка к тому же. Гляжу дальше — ба, в Чермызе работал! Стало быть, наш Николай Сергеевич! Так чего это стекло синее на синие чернила поменяли?
— Я как раз черными пишу, — пошутил Балатьев, соображая при этом, как ответить, чтоб и вразумительно было, и в дебри не углубляться. — Наблюдений изрядно накопилось, Аким Иванович, мыслей разных. Счел полезным поделиться… А еще — советского человека показать в полный рост, жизнь заводскую. И если вашему покорному слуге удастся заставить читателя призадуматься о себе, о своем месте в жизни, значит, такая переквалификация себя оправдала.
— А как насчет денег? Говорят…
Балатьев от души рассмеялся.
— Говорят… Мало ли что говорят? Окладов у нас нет. Сдельщина. От выработки, без оплаты простоев и брака. Так что по-всякому бывает — разом густо, разом пусто.
— Ах вот оно как… — сочувственно протянул Аким Иванович. — Рисковое, значит, дело. Выходит, спокойнее два раза в месяц зарплату получать. Хоть меньше, да вернее.
Беседа затянулась. Когда церковные часы напомнили о себе, сначала деликатно пробив четыре четверти, а потом настойчиво и сильно одиннадцать, Балатьевы распрощались с гостеприимными хозяевами и отправились в гостиницу, которая находилась на крутояре и была перестроена из бани.
Приуныли, увидев, что ни в одном окне нет света; обрадовались, когда на стук кто-то откликнулся, и оторопели, когда открылась дверь. Дежурной по гостинице оказалась — тесен мир! — Заворыкина. Время обошлось с ней милостиво, она по-прежнему была в теле и цветуща, только чертики в глазах не бегали, — может, тоже от неожиданности…
Пригласив гостей в крохотную комнатенку дежурной, забрала у них паспорта и растерянно забормотала:
— Что же мне делать с вами, что делать?.. Отдельной комнаты у меня нету. Это, значица, про вас из Перми звонили, но я не уразумела, слышно плохо было. — И вдруг надумала: — Погуляйте немного, а я тут кой-кого переселю, кой-кого уплотню.
Оставив у Заворыкиной портфель, Балатьевы вышли.
Неподалеку от гостиницы, у самого обрыва, прилепилась однооконная избушка — не то склад, не то лавчонка: у входа в нее лежало толстое бревно с тесаным верхом — сделанная на десятилетия скамья. Сели и залюбовались бесхитростным ночным пейзажем. Огромная огненно-красная луна, то ли вышедшая из-за моря, то ли опускавшаяся к нему, выбросила перед собой дрожащую дорожку, и только острие ее обнаруживало ту грань, где водная стихия сливалась с воздушной.
Было тихо, и лишь внизу, у самого берега, еле слышно шлепала мелкая волнишка да издалека доносился рокот бодрствующего буксира.
На черневшем справа огрызке плотины загорелся огонек, и Николай Сергеевич вдруг мысленно представил себе погруженный в воду завод, но представил не таким, каким отдали его морю, разрушенным до фундамента, а каким оставил — живым, гремящим, дымящим.
От плотины, тихо урча мотором, отчалила лодка какого-то запоздалого рыбака и, пересекая переливчатую, вызолоченную луной полосу, заскользила к берегу. Николай Сергеевич следил за ней, про себя отмечая: «…над дроворазделкой… над прокатным цехом… над мартеном… а теперь к листобойке приближается…»
Ушла в воспоминания и Светлана Константиновна. Вот она, девочка, залихватски катается на коньках по замерзшему пруду, падает, ушибается и опять летит дальше; вот рыбаки, замершие над прорубями, и она, склонившаяся над серебристой добычей; вот сам пруд, казавшийся таким необъятным, каким сейчас кажется Камское море…
Бой часов прозвучал в этой патриархальной тиши неожиданно громко. Били они медленно, словно ожидали, когда окончательно растает в заснувшем воздухе мелодичный звон предыдущего удара. Насчитав двенадцать, Балатьевы поднялись.
— Видишь, как бывает в жизни, — сказал Николай Сергеевич. — Уезжала отсюда с мечтой поселиться у моря, а море пришло сюда.
— Главная моя мечта сбылась, — отозвалась Светлана Константиновна. — Я уезжала, чтобы всегда быть с тобой.
За окнами «ракеты» скользит берег Камского моря. Скользит стремительно, не позволяя налюбоваться пышным его убранством — расцвеченными в самые разные зеленые тона лесами. Берега эти и знакомы Балатьевым, и незнакомы. Там, где они были высоки и круты, мало что изменилось — уцелели здесь и деревеньки, и отдельные избушки, — а вот низинки и распадки залиты водой.
Направо, куда ни глянь, совсем незнакомая для тех, кто ездил по реке, картина: море, самое настоящее море, которому не видно ни конца, ни края. Сонно ползут по нему караваны плотов, тихо движутся баржи, груженые и порожние, самоходные и буксирные, то тут, то там торчат ажурные нефтяные вышки. Величественная, но довольно однообразная картина, и потому Балатьевы не сводят глаз с берега, где пейзажи меняются как в калейдоскопе. То мрачные ельники и хмурые осинники, то веселые березовые рощи и сосновые боры. Мимо без напряжения пронеслась моторка и ходко пошла за «ракетой», провально погружаясь носом в расщелины волнишек, рассыпая крошево брызг.
Николай Сергеевич вдруг сжал руку жены.
— Смотри! Видишь избушку вон там у ската в лощину? Тронул-таки тлен времени. А была…
— Избушка как избушка, — непонимающе обронила Светлана Константиновна, едва успевшая рассмотреть ничем не приметное строение.
— Тогда, в сорок первом, так захотелось забиться в этот когдатошний теремок, никого не видеть, ничего не слышать…
— Да и сейчас неплохо бы уйти от суеты сует в первозданную природу.
— О нет! Даже с тобой нет! — порывисто ответил Николай Сергеевич. — Высшее счастье — жить среди людей, жить жизнью людей, быть им нужным.
Москва — Переделкино
1976–1977