ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Вечером, когда Балатьев слушал сводку Верховного Главнокомандования, он испытал такое сильное нервное потрясение, что почудилось ему, будто разом померк свет: пал Донбасс.

Богатейший край предстал в его воображении мертвым. Бездымные трубы, затихшие заводы, замершие копры шахт, недвижимые поезда, степь без привычного зарева от городов и поселков, от сполохов заводских огней, и повсюду орды беснующихся варваров, беспощадные ко всему живому, одержимые манией разрушения и истребления.

Всю эту леденящую кровь картину он увидел как бы целиком, сверху, с высоты поднебесья.

Пал Донбасс… Значит, страна осталась без донецкого угля, без донецкого металла, без донецких химических и военных заводов, без донецкого хлеба, без всей той многочисленной трудовой армии, которая добывала уголь, плавила металл, крепила оборону, выращивала хлеб. Что будет с ними, не вырвавшимися оттуда, не получившими такой возможности? В кровавой сутолоке событий далеко не все могли избежать страшной участи оказаться во власти врага. Слишком стремительно наступали фашистские полчища, слишком много надо было сделать на оставляемых территориях, чтобы захватчики не распорядились их богатствами. Пренебрегая опасностями, эти люди до конца, до самого вторжения гитлеровцев, несли верную службу отчизне и обрекли себя на неслыханные мучения.

Пал Донбасс… Значит, вся тяжесть снабжения военных заводов ляжет теперь на плечи шахтеров и металлургов Востока, на плечи магнитогорцев, кузнечан, уральцев. Выдержат ли они то сверхчеловеческое напряжение, для которого не подготовлены в полную меру?

Пал Донбасс… Как восполнить эту потерю морально? До сих пор, хотя жертвы были неимоверно велики, надежда на поворот событий не оставляла людей. Но отдать Донецкий угольный бассейн, этот могучий источник жизненной силы страны, лишиться множества предприятий, наиболее мощных, наиболее оснащенных, — это представлялось чудовищным. А подспудно ноющей болью отзывалась в сердце мысль о матери. Как она там, одинокая немолодая женщина, истерзанная думами о сыновьях, особенно о Михаиле, затерявшемся в пучине войны, о внуках Славе и Любочке и невестке — очевидцах всего того, что не способно нарисовать самое изощренное воображение?

— Мама, мама!.. — придавленно вскрикнул Николай. — Славная моя, дорогая мама…

Стало знобить. Чтобы согреться, вскипятил и заварил чай, налил большую кружку, выпил, обжигая губы, однако озноб не прекратился.

Лег в постель, плотнее укутался одеялом, и вспомнилось ему, как летел ночным самолетом над Донбассом, и не отрываясь смотрел на трепещущую россыпь огней внизу, такую нескончаемую, что ее можно было принять за звездное небо в сильный мороз, когда небесные светила всего гуще и ярче, и вслед одна за другой перед глазами стали возникать панорамы заводов. Раскинувшийся вдоль большого водоема Макеевский с башнями доменных печей и воздухонагревателей, с корпусами бесчисленных цехов, с гигантским силуэтом коксохимического завода, над тушилкой которого то и дело поднималось белоснежное облако пара, означавшее, что процесс идет бесперебойно. Потом проплыла панорама «Азовстали», проплыла такой, какой запечатлелась из окна поезда, — величавый завод этот протянулся по берегу моря на добрый десяток километров. Вспомнились и заводы поменьше — Краматорский, имени Ильича, Сталинский. Даже самый маленький из них, Константиновский, давал металла неизмеримо больше, чем злополучный Чермызский, на который занесла судьба. Вспомнилась и столица Донбасса, бывшая Юзовка, преображенная в большой красивый город, как горной цепью окольцованный остроконечными терриконами бесчисленных шахт.

Поняв, что успокоиться не удастся, что одному в таком состоянии оставаться нельзя, оделся и пошел в цех.

Ночь была неуютная, беспокойная, и к холоду внутреннему добавился холод извне. Подхлестываемый налетавшими порывами ветра, Николай быстро дошел до цеха и с удовольствием окунулся в тепло, исходившее от печи. Чтобы не маяться без дела, достал рамку с синим стеклом, стал смотреть на неугомонно беснующееся пламя.

Кто-то подошел к нему сзади, остановился.

— Стекло у глаз, а ведь ничегошеньки не видите…

Обернулся. Это был Аким Иванович.

— Мне ваши глаза в стекле как в зеркале видны, — пояснил он свою догадку. — Далеко отсюда были?

— Далеко, — признался Николай. — Все уже, конечно, знаете.

Аким Иванович пригорюнился.

— Вот же страсти какие… Я, услышавши, что Макеевское направление исчезло, первым делом о вас вспомнил. Подкосит, думаю, вас эта весть…

— Да-a, весть… — Николай сунул стекло в карман. От Акима Ивановича этой ширмой не прикроешься, да и ни к чему прикрываться.

— Вот вам и война малой кровью, на чужой территории. — В голосе Акима Ивановича не столько упрек, сколько щемящая грусть. — Свою оставляем, своей кровью заливаем… Э-эх, просчитались в чем-то, сильно просчитались… Вот вы образованный человек, Николай Сергеевич. Как вы думаете, куда все повернется?

— Не знаю. Тут хоть бы сам факт осмыслить, а что касается прогнозов…

— Я не насчет прогнозов хотел. — Аким Иванович помолчал, нахмурив закосматившиеся от постоянного теребления брови, затем сказал непреклонно: — Прогноз один: под Гитлером народу нашему не быть! Пришел незваный — уйдет драный. Нам не впервой с антихристами лбами сшибаться. Сколько их было, охочих до земли нашей, а хоть кто удержался? Так что насчет этого меня нисколечки сомнение не берет. Ожгутся. Как пить дать. Взявшие меч от меча и погибнут. Только вот сроки…

Николай снова притормозил Акима Ивановича. Но выложиться хотелось обоим, и разговор не угас.

— Хороший имели б мы вид, не построй в свое время Магнитогорска да Кузнецка, — сказал Николай. — Представляете? Один Урал остался бы. Старый седой Урал. Что это значило бы, не вам объяснять.

— Урал с уральцами, — самолюбиво поправил мастер. — А какие они…

— А какие? — с повышенным интересом спросил Николай. Его подмывало услышать, как подаст своих одноземельцев Аким Иванович, местный старожил и патриот.

Чечулин заносчиво хмыкнул.

— А такие, что все выдюжат, хоть кто навались. Недаром говорят у нас: «Урал без народа — горная порода, с людьми Урал — стальной арсенал». Край наш строгий, суровый. Каждая зернинка хлеба, каждая картофелина с трудом дается. А дрова? Их тут не купишь. Наруби, приволоки, да почти что на себе. А сено? Попробуй покоси на лесных делянках, лозой поросших. Вот и вырос народ духом сильный, неприхотливый. Его хоть в прорубь, хоть в пекло к дьяволу. — И неожиданно повернул беседу на себя: — Я знаете когда в бога перестал верить?

— Откуда мне знать?

— У меня отец с матерью шибко набожные были, адом на том свете и себя, и детей своих девятерых стращали. А когда я подрос да к нашему брату уральскому мужику присмотрелся, тут меня и взяло сомнение насчет ада. Ежели и был когда, то мужики наши таких там чертей чертям дали, что ни одного не осталось. — Чечулин заразительно рассмеялся, обнажив крепкие прокуренные зубы. — А коли ни одного и некому боле огонь поддерживать в геенне огненной, знать, и ада не стало. Вот так я с адом для себя решил, ну и с раем в одночас тоже. Так и в бога веру потерял.

Всерьез ли говорил Аким Иванович, подтрунивал ли над самим собой, а то и над собеседником или уводил от мыслей, которые наваливались, как только появлялась для них лазейка, понять было трудно, но Николай с удовольствием слушал его.

От ада и бога разговор невзначай перешел на Кунгурскую ледяную пещеру, потом на Кизеловскую, где обнаружены настенные рисунки древнего человека и бело-розовый жемчуг, от пещер — на птиц: как высиживают яйца садовая сойка и грачи, от птиц — на рыбу редкостную, на омуля — когда и почему стал переводиться. Все-то знал Аким Иванович, все-то ведал. Дай ему волю — заведется безостановочно, чего только не обскажет.

В контору заглянул подручный, протянул Акиму Ивановичу откованную плюшку. Взглянув на нее, тот вышел.

Балатьев остался один, и опять острой болью отозвалось в сознании: нет Донбасса. Мысленно прошелся по рабочей площадке макеевского цеха. От печи к печи. Сталевар Михальченко, подручный сталевара Чемоданов, мастер Шерстюк. Где они сейчас? Кое-кто, конечно, на фронте. А те, что стояли у печей до последнего часа? Успели вырваться или нет? А если нет, то что они будут делать? Затаятся, отсидеться решат или найдут какие-то способы борьбы с врагом?

Вспомнил о Ларисе и даже устыдился, что забыл ее так прочно. Что ни говори — жена, его фамилию носит. Как она? Эвакуировалась или осталась?

Ответить на этот вопрос определенно он не мог. Лариса особым патриотизмом не отличалась; впрочем, и проявлять его было не на чем, и проверять незачем. Да и можно ли считать всех, кто не уехал в тыл, непатриотами? По разным причинам не могли выехать люди, даже желая того. Многие расценивали обстановку примерно как Клементина Павловна, женщина, в общем, неглупая: война эта быстротечна, вот-вот кончится, а если так, к чему огород городить, бросать на разграбление имущество, подвергать себя и родных опасностям дороги, тащиться в незнакомые дали, и все для того, чтобы вскоре вернуться к разоренному гнезду. Лучше перетерпеть, переждать, дома и стены помогают. Мужчины в этом отношении существа более беззаботные. Вот он сам, когда уходил из дому, что взял? Одежду, какая попалась под руку, да ружье. Хорошо хоть осеннее пальто прихватил, иначе имел бы вид…

Впрочем, вид у него был не из лучших. Уральцы уже ходили в полушубках, в меховых шапках, кое-кто залез в катаные валенки, или попросту катанки, а он щеголял в демисезонном пальто, в кепке и в ботинках. Благо, закалка была спортивная и вдобавок мартеновская: от жаркой печи на холод — дело привычное.

Более чем кого-либо одежонка начальника беспокоила Акима Ивановича. «Да тряхните вы Кроханова, не протянете ж так зиму, — не раз советовал он. — На заводском складе все есть. А то как ударит трескучий, да как пролезет под шкуру…»

Вот и сейчас, заметив, что начальника бьет озноб, Аким Иванович встревожился — долго ли до беды?

Исчезнув куда-то, принес в двух колбочках спирт и самогон, извлек из свертка, который захватил из дому, кусок сала, проткнул его проволокой и, поднеся к гляделке завалочного окна, принялся жарить, подставив под него ломоть хлеба, чтобы ни одной капли не уронить.

В конторке они устроили сущее пиршество — жареное сало, черный хлеб, соленые огурцы да еще шаньги с картошкой, сдобренной жареным луком. Спирт Аким Иванович отдал Николаю, сам же ради компании ливанул себе самогона.

— Откуда спирт? — полюбопытствовал Николай.

— Свет не без добрых людей, — сначала уклончиво ответил Аким Иванович, но, чтобы не обижать начальника недоверием, незамедлительно признался: — В лаборатории разжился. Ничего, там Дранников завсегда пасется — они с Макрушиным закадычные.

Потыкав хлеб в берестяную солонку — соль была непременной принадлежностью в цехе, как и кружки, — сунул его в рот, следом — сало, утер пальцами залоснившийся подбородок.

— Ешьте, не стесняйтесь.

Николай последовал примеру Акима Ивановича.

— А самогон откуда?

— Они же дали. Что этого спирта, говорят, коли заболел. Для хорошего человека… Дома-то у меня завсегда есть… Водки не стало, приходится, грешным делом… Зайдет кто — ну как не угостить? Да и самому, бывает, страсть как захочется. Особенно ежели услышу… Э-эх! — Аким Иванович сделал такую закорючку рукой, что даже воздух шевельнулся. — Знаете, когда мужики стали самогон гнать?

— Думаю, с тех пор как Русь появилась, — с улыбкой ответил Николай.

— Вот уж нет, не с давних давен, представьте себе. С войны четырнадцатого года, когда правительство издало сухой закон и водка с продажи начисто исчезла. — Чечулин хмыкнул, выпустил из себя воздух и, откинув голову, выплеснул в рот зелье. Знаком предложив Николаю допить оставшийся спирт, подсунул еще прожаренного сала, еще кусок просаленного хлеба. — Смотрите не ожгитесь. — И перевел разговор на незаконченную тему: — Водка, ведомо вам, с каких пор на законных правах у нас?

— Н-нет.

— Знаете, наверно: был такой министр финансов в царской России — Витте?

— Знаю, конечно.

— Так вот он ввел монополию на водку, и государственная казна стала бойко торговать зельем сим. В народе его прозвали «монополькой». С тех пор мужики и разохотились.

— Вроде раньше не пили.

— Пили, да только в кабаках и корчмах под закусь. А как в продаже появилась — прямо из горлышка глотать стали где придется, по большей части от нетерпежу прямо возле магазина.

— По-латыни водка aqua vitae — вода жизни, — решил подбросить Николай и свою лепту в водочно-самогонную тему.

Аким Иванович хлопнул себя по колену и взорвался дребезжащим смехом.

— Остроумно придумано, право. Вроде как Витте породил вите.

— А закадычные — как произошло это слово?

Собеседник поднял руки — сдаюсь, мол.

Николай чиркнул пальцем по шее.

— За кадык заливать.

— Хо-хо! — благодушно хохотнул Аким Иванович. — Вон оно откуда! — Размяв пригасший было окурок, собрал остатки махры, аккуратно ссыпал в кисет и, с отеческой нежностью посматривая на начальника, аппетитно похрустывавшего огурцом, задумчиво, о чем-то сокрушаясь про себя, завздыхал.

— Неудобно мне под хмельком ходить, — смущенно проговорил Николай, по-своему расцепив этот взгляд. — Репутация…

— Хорошую репутацию глотком спирта не испортишь, — глубокомысленно изрек Аким Иванович. — А что касаемо хмеля — так его вы и не почувствуете. Спирт сейчас до головы не доберется. Весь на обогрев тела и души пойдет.

И действительно, хоть выпил Николай с полстакана, голову даже не затуманило. Согрелся только и малость приободрился. А вернее, не столько спирт согрел, сколько участие, в котором нуждался сегодня более чем когда-либо.

Вскоре началась доводка плавки. Она поглотила все внимание. Металл капризничал, не давался. Плюшка отковывалась с рванинами по краям — серы оказалось многовато. Предстояло работать со шлаком и греть, греть…

2

Кама стала прочно и надолго. Отправка металла баржами прекратилась, теперь его возили на склад, где он накапливался и накапливался. Обещанные Селивановым грузовые машины не появлялись, и причина тому могла быть одна: ему не удалось добыть грейдеры для очистки дороги от снежных заносов.

Работа на склад мало радовала Балатьева — очень уж она расхолаживала людей. Если раньше их подстегивало сознание, что металл с ходу идет в дело, то теперь у них крепла уверенность, что продукцию начнут отправлять с открытием навигации, через полгода. «К тому времени наша пульная никому не будет нужна, — слышались разговоры. — Лучше бы кровельное лить — сколько сгоревших домов восстанавливать придется».

И все же настал день, когда десять грузовых машин пробились в Чермыз. Остановившись на площади, они выдали первый груз — из каждой кабины по одному, по два эвакуированных, в заводе сбросили второй груз — первосортный металлолом — и подъехали к складу принимать стальную полосу и лист.

В обкоме рассудили по-хозяйски: металлолома до весны в Чермызе все равно не хватит, особенно хорошего — тяжеловесного, габаритного, и зачем гонять туда машины порожняком, если их можно использовать в оба конца.

Шофер головной машины, малый с девичье нежным лицом в шлеме танкиста, с повышенным интересом оглядев Балатьева, передал ему записку. В ней наставительные и обязывающие слова: «Не обольщайтесь, Николай Сергеевич, думая, что всегда будете получать такую отборную шихту. Пойдет и стружка, тут уж не до жиру… Проследите, чтоб завод организовал выгрузку-погрузку за минимальное время, сигнальте, если что не так, я нажму на Кроханова отсюда. Спасибо за победу над ковшом. Селиванов».

— А вот это директору завода, — сказал водитель, вручая Балатьеву пакет с пятью сургучными печатями.

— Как дорога? — поинтересовался Балатьев.

На лице водителя появилось такое выражение, будто хлебнул уксуса.

— Хуже некуда: спуск — подъем, спуск — подъем. По хорошей на спуске прижмешь, на подъем по инерции выскочишь, а на этой на спусках тормозить приходится — ухаб на ухабе, на подъем еле вылезешь. — Он безнадежно махнул рукой и сплюнул в сторону.

— А что в городе?

— Гудит как пчелиный улей. Людно слишком. Здание речного вокзала для эвакуированных отвели, коек не хватает, на полу матрацы разложили — покотом спят. Во дворцах культуры та же картина. Некоторые уже дважды эвакуированы — из Белоруссии в Донбасс, из Донбасса сюда. Как бы не пришлось в третий…

— Ну-ну, — урезонивающе произнес Балатьев, хотя у самого такой уверенности не было. — А вот и директор.

Вдали шествовал Кроханов. В белых фетровых бурках, в новеньком дубленом полушубке и в огромной меховой шапке, как нельзя лучше оттенявшей дородность его лица, он выглядел весьма величественно.

Водитель посмотрел на директора, потом окинул взглядом с ног до головы начальника цеха, снова взглянул на директора и, забрав пакет, пошел ему навстречу. Откозыряв и передав пакет, повел какой-то разговор. О чем шла речь, Балатьев понять не мог, заметил только, что Кроханов наливается краской. Сначала у него краснели нос и уши, а уже потом щеки.

Простившись небрежным кивком, водитель со своими ребятами отправились в столовую, а все еще не открасневший Кроханов подошел к Балатьеву.

— Ну что, уличил момент, накапал? — прошипел он, вскинув голову и глядя на Балатьева как бы сверху.

— Кому?

— Брось невинность корчить! Шофер что, из своей головы спросил, почему ваш герой таким шаромыгой ходит?

— Ей-богу? Вот молодец парень! — мгновенно среагировал Балатьев. И еще не заглушив невольно вырвавшегося смеха: — Можете не верить, только я и не заикнулся. Это он… из классовой солидарности.

Глаза Кроханова засветились грозной синевой.

— А у тебя что, корова язык проглотила? Пришел бы, сказал: так и так. У меня вас вон сколько! — Сделал широкий жест, как бы обводя завод рукой. — Я что, про каждого догадываться должон?

И фальшивое «сказал бы», и жест самодержца, и уничтожительное «у меня вас» разозлили Балатьева.

— Я у вас комнату просил, а что толку?

— Комнату! — пробубнил Кроханов. — На складе у меня комнаты нету, а одежа есть. Пойдешь получишь. Пододенешься — в одночас куда каким красавцем станешь. А то совсем на героя, что в газете прописали, не похож. — И вдруг небрежным движением пальца позвав к себе бригадира грузчиков, с важным видом стоявшего неподалеку, сказал: — Сейчас увидишь, как я его на обе лопаты…

— Лопатки, — не удержался, поправил Балатьев.

— Вот, вот, на обе лопатки положу. — Кроханов зарделся, сообразив, что сплошал, и здорово.

Когда, путаясь в огромных валенках, бригадир приблизился, без всякого «здравствуйте» ошарашил вопросом:

— Ты политминимум сдавал?

— Чего? — не понял бригадир.

— Политминимум, спрашиваю, сдавал?

— Ну, сдавал…

— Что такое прибавочная стоимость, знаешь?

Грузчик растерянно замигал глазами, прикидывая, куда клонит директор и что ему вообще нужно. Ответил уклончиво:

— Ну, примерно…

— Так вот тут у тебя грузят, а там, возле последней машины — видишь? — раскуривают. Стоимость металла, стало быть, прибавляется. Понял? А ты, дурья твоя голова…

Чуть не поперхнувшись от сдерживаемого смеха, Балатьев пошел прочь, чтобы не мешать Кроханову демонстрировать свои познания в политической экономии.

На материальном складе он появился раньше, чем туда позвонил директор. Огромный детина с лоснящимся от жира лицом — такому бы на шихтовом дворе чугунные чушки ворочать, — переговорив с Крохановым и убедившись, что инженер не плутует, допустил его к осмотру своих владений. Полушубки и пимы лежали навалом.

Балатьев выбрал себе то и другое по размеру и унес, не надев. Странно было ему показаться в поселке в этом северном одеянии, хоть сколько-нибудь не свыкшись с ним.

3

Минуло всего десять дней, как Светлана перешла к Николаю, а у них уже сложился свой быт и свой характер отношений. Они легко, без всяких усилий приспособились друг к другу, легко чувствовали себя друг с другом, и общий настрой, возникший сразу, лирический и гармоничный, ничем не нарушался. Хорошо им было еще и оттого, что неказистая хатенка силой воображения создавала иллюзию собственного жилья, пусть неустроенного, но надежного, устойчивого.

Если б не грусть, которую испытывали, расставаясь по утрам, и не жгучая радость, охватывавшая обоих при встрече после работы, могло показаться, что семейное их гнездо свито давно и не было того времени, когда жили они порознь.

Целый день Николая согревало ощущение, что его ждут дома, ждут с нетерпением, отсчитывая минуты, — ощущение почти не изведанное и потому особенно ценимое.

Если только не предвиделись какие-либо осложнения на работе, Николай возвращался к семи, чтобы хоть нанемного продлить счастливое время общения со Светланой, А вот сегодня он появился на целых полчаса раньше и был вознагражден за это таким всплеском восторга, таким горячим поцелуем, что у него закружилась голова.

— Я несносная, да? — смущенно спросила Светлана, заметив, что Николая качнуло, когда выпустил ее из объятий. — Я эгоистка, да? Человек устал, а я висну на шее. Ну обругай, ну пожури хотя бы.

— Немного несносная, немного эгоистка, но очень, очень родная, — млея от счастья, ответил Николай.

— А это больше или меньше, чем любимая?

Вопрос был непростой и задан неспроста. Эта девочка, точная в словах, требовала точности и от него.

Николай привлек Светлану к себе и прошептал, поводив рассыпавшимися волосами по ее уху:

— Для меня — больше. Родные почти всегда остаются родными, а любимые… Очень по-разному бывает…

Светлана прижалась к Николаю, закрыла глаза, подставила щеку.

Николай как будто только того и ждал, с удовольствием выполнил это ее желание. Обцеловал щеки, глаза, шею, польстил:

— От тебя пахнет солнцем.

— О, ты у меня лирик! — воскликнула Светлана и потащила его к столу.

Истребив скромную еду и запив чаем с леденцами вместо сахара, уселись рядышком на обветшалом деревянном диванчике, который старанием Светланы был преображен в «мягкий», — к спинке она прикрепила вышитые подушки, на сиденье уложила сложенную вдвое плюшевую дорожку — и, обменявшись новостями, притихли в ожидании концерта знаменитостей из Свердловска.

В дверь кто-то постучал и, не ожидая ответа, вошел. Это было облепленное снегом существо непонятно какого пола. Валенки, ватные брюки, полушубок с поднятым воротником и вислоухая шапка придавали ему до крайности неуклюжий вид. Но вот воротник откидывается, шапка стаскивается, и пышные белокурые волосы падают на спину.

— Лариса?!

Нет, не радость — удивление прозвучало в голосе Николая. Инстинктивно прижал к себе Светлану, точно испугавшись, что ей грозит опасность.

— Как видишь, — ответила женщина, нимало не обескураженная представшей ее глазам идиллической картиной. Стряхнув варежкой снег с полушубка, стала неповинующимися, замерзшими пальцами расстегивать пуговицы.

Николай не только не помог ей, но даже не стронулся с места.

Пошатываясь, Лариса бесцеремонно сбросила полушубок прямо на пол, сделала несколько шагов и присела на табурет у стола, безвольно свесив руки.

Клетчатая фланелевая кофточка с широкими подкладными плечами мало сочеталась со стегаными ватными брюками, но Светлана, к великому своему огорчению, отметила, что женщина эта, будь она хоть в рубище, хоть в отрепьях, невероятна хороша. Лицо ее было красиво и кукольной, и в то же время осмысленной красотой.

Пытливо рассмотрела Светлану и Лариса.

— Чаю бы… — попросила почти беззвучно, одними губами.

Только теперь Светлана пришла в себя.

— Ах да, да… Может, поесть? У нас картошка…

— Чаю…

Унылая поза, жалкий вид Ларисы, всегда тщательно следившей за собой и привыкшей держаться высокомерно, вызвали в душе у Николая щемящее чувство острой жалости к ней и смятение.

— Мама где? — спросил он, когда Светлана вышла на кухню.

— Осталась.

— А Нонна с детьми?

— Не нашла.

— Твои тоже там?

— Тоже…

Принеся и поставив на стол большую чашку с чаем, Светлана снова присела на диван, теперь уже поодаль от Николая.

Лариса отхлебнула чаю и вдруг, закрыв лицо руками, безмолвно заплакала. Чтобы не разрыдаться, она изо всех сил сдерживала себя, только плечи ее вздрагивали все сильнее и сильнее.

Николай был беззащитен перед женскими слезами, но слезы Ларисы оставили его безучастным. Разве что чувствовал себя неловко, и то не перед самим собой, а перед Светланой. Как он выглядит? Женщина заливается слезами, а он сидит точно пень.

А вот Светлана разжалобилась, подошла к Ларисе, тронула за плечо.

— Дать воды?

Не отняв руку от лица, Лариса отрицательно покачала головой.

— Тогда, может, валерьянки?

В ответ — кивок согласия.

И вот тут Светлана пожалела о своем порыве. Валерьяновых капель в этом доме не водилось, за ними надо было идти к родителям, а оставлять Николая и Ларису с глазу на глаз даже на короткое время она не хотела. Вдруг Николай позволит себе расслабиться, разнюниться. Он и так уже растроган, по лицу видно. Все же пять лет супружеской жизни…

И Светлана схитрила. Позвонила домой, попросила отца принести валерьянку.

— Нет, нет, не мне, — ответила на его тревожный возглас. — Тут одна женщина…

Содержимое стакана Лариса выпила, как алкоголики пьют водку, — залпом. Немного успокоившись, принялась рассказывать:

— Когда от Нонны пришла телеграмма из Орши — больная с больными детьми на вокзале, помогите, — Екатерина Степановна обезумела: «Лариса, поезжай, увези, иначе погибнут». Вижу — вне себя женщина, впору самое спасать. И пустилась в путь. Туда добралась быстро, за три дня санитарным поездом. К счастью, немцы не бомбили, знали: идет на запад, значит, порожний. Приехала — и ни на вокзале, ни в больницах не обнаружили. Даже следов пребывания никаких не осталось. В том хаосе… Обратно добиралась полтора месяца… Нет, это невозможно передать, что творится на дорогах…

— Слышал… — угрюмо обронил Николай.

— Слышал — это не то, видеть надо, Коля, самому пройти этот крестный путь, на себе испытать… Впрочем, я не почувствовала войну в полную меру, даже краешком она меня, по существу, не затронула. Только солдаты видят истинный лик войны и испытывают на себе все невообразимые ее ужасы. — Лариса умолкла — горло перехватила спазма. Всхлипнув, продолжала: — Тем, кто эвакуируется организованно, легче — едут эшелонами. Но чужим в них не воткнуться. В иных вагонах стоймя стоят, впритык друг к другу…

— Как же ты?

— Я? И на тендерах приходилось, и в открытых тамбурах, и на крышах. Но крыша — это еще рай. Хуже, когда на подножке. Руки коченеют, слабеют, того и гляди сорвешься… А он, проклятый, то бомбит, то из пулеметов… Отбежим от полотна в стороны, а поезд вдруг отправился… Сколько сменила их, сколько пешком прошла… В дождь, в грязь, по дорогам, по бурьянам, по стерне. Обносилась, оборвалась, как нищенка.

Николай не спускал глаз с лица Ларисы, Светлана — с лица Николая. Она видела, что он не только растроган, но и растерян. Еще бы — такая самоотверженность. Уже за одно это можно быть милостивым к Ларисе. Во всяком случае, на дверь ей не укажешь.

— А потом? — глухо спросил Николай.

Лариса молчала. Выпив чашку остывшего чая, попросила другую. Когда Светлана принесла, прежде всего приложила к ней еще не отогревшиеся руки.

— Потом?.. — с трудом заговорила снова, захлестнутая пережитым. — Потом была Макеевка, встреча с Екатериной Степановной. Не знаю, как она жива осталась, когда увидела меня одну. Едва отходила. Потом… Эвакуация кончилась, последний эшелон отправился, оставалось только пешком уходить. Но не это ее остановило. «Надо, — говорит, — хоть кому-то на месте пересидеть, а то разметало семью в разные стороны, как, где после войны искать друг друга?» Так мы и расстались. Оделась я потеплее, сунула что можно было нести в рюкзак — и вон из города. Меня халат белый выручил — снова попала медсестрой в санитарный поезд. Мук людских насмотрелась через край. — Лариса судорожно вздохнула. — Ох, Коля, Коля, до чего же терпелив русский человек! На иного посмотришь — живого места не осталось, боли нестерпимые, а он с полными слез глазами тебя еще и подбадривает: да что ты, сестричка, убиваешься? Мы русачи, крепкие. Выдюжу.

Наступило молчание, длительное, тягостное.

«Вот она, женщина, с которой Николай не один год был счастлив и которая ради его матери, ради него пошла на муку мученическую, отправившись в тяжелый и опасный путь, — молотом стучало в голове у Светланы. — Не покажется ли Николаю, что он в долгу перед Ларисой, и не потускнеет ли его личная обида на фоне огромного народного бедствия с миллионами смертей?» Ею овладела тревога за свое счастье, которое вот-вот может рухнуть.

И вдруг — о радость! — холодный вопрос Николая:

— А он где?

Лариса показала глазами на Светлану. Безмолвный, но требовательный намек Николай понял, однако не принял его.

— У меня от Светланки секретов нет. Так где же все-таки Александр Леопольдович? — повторил свой вопрос.

Лариса снова закрыла лицо руками, всплакнула.

— Коля, не пытай меня… То есть… сейчас не надо, дай отойти. Вся эта передряга…

Не хотелось Светлане, чтоб Николай подумал, будто она торчит здесь из опасения оставить его наедине с Ларисой. Поднялась, бросила на него вопрошающий взгляд. Он согласно кивнул, предупредив:

— Не запирай калитку.

На улице было невпроглядь, неистовствовал, набирал силу ветер — начиналась пурга. Понизу снег несло в одну сторону, поверху — в другую, от раскачивающегося фонаря метался световой круг, снежинки в нем переливчато вспыхивали и, уносясь, гасли.

Светлана заходила от дома к дому в ожидании, когда уляжется сумбур в голове, когда нестройные мысли, как рассыпанные бусы, можно будет нанизать на одну ниточку.

Мало-помалу снег перестал валить, ветер куда-то умчался, унеся с собой громады туч, стало на удивление тихо. Только с дроворазделки доносился тонкий звук пилы да неподалеку докучливо перебрехивались собаки.

Свежий воздух, размеренная ходьба, глубокое дыхание сделали свое благое дело. Светлана почувствовала, что сможет спокойно рассказать родителям о появлении нежданной гостьи и относительно внятно ответить на всевозможные «почему?», «как»? «что?».

Удивительная интуиция оказалась у Клементины Павловны. Как только Светлана появилась в доме, ошарашила вопросом:

— Не жена ли Николая прибыть изволила?

— Жена.

— И что теперь будет?

— Будет что будет.

— Ты сама ушла или…

Светлана вымученно улыбнулась.

— Сама. Не могла я иначе. Им надо поговорить tet a tet. Есть о чем, накопилось. Да и не собираюсь я в перетяжки играть: одна за одну руку, другая за другую — чья возьмет.

Константин Егорович в разговор не вмешивался, но уже по тому, как сидел он, настороженно повернув голову так, чтобы ни одно слово не прошло мимо слуха, было видно, что событие разволновало его.

— Вот и давайте решим, как быть, — рассудительно проговорила Светлана. — Если Николай не примет ее, разразится скандал — кому и зачем будет он сейчас объяснять, что жена изменила ему? Где доказательства? Их нет. Приехала же, причем взяв на себя тяготы розыска его родственников. Кроханов, ясное дело, доложит наркому. И ради перестраховки, и в силу кляузной своей натуры. И нарком снимет Николая, это как пить дать.

— Снимет, — подтвердил Константин Егорович. — Десница наркома, карающего за прелюбодейство, уже опускалась на Чермыз. Снял же он главного инженера, узнав, что тот порезвился со вдовушкой. Вот до Кроханова пока почему-то дело не дошло.

— И тогда Николая — на фронт, и жизнь его кончена… — досказала Светлана то, чего не досказал отец.

— Будто на фронте все гибнут.

— Не все, а Николай погибнет. Слишком он смел и горяч, такие с войны не возвращаются. Так уж лучше пусть он будет не мой, но останется живым. Николай любил ее, и вполне возможно… Я же скорее эпизод в его жизни. Не простой, конечно, но может ли быть вторая любовь сильнее первой?

— И ты так спокойно… — не выдержала Клементина Павловна.

Светлана нашла в себе силы пошутить:

— Закалка.

Строгие логические построения, которыми Светлана удивила родителей, мгновенно рухнули в тартарары, как только она, улегшись в постель, положила голову не на теплое, уютное плечо Николая, а на холодную подушку. Ее охватил ужас одиночества, к которому готовила себя и не подготовила. Она была глубоко убеждена — тому способствовал максимализм цельной, неиспорченной натуры, — что Николая никогда не разлюбит, никого другого не полюбит, потому что никто другой не будет так соответствовать ее духовным запросам и человеческим качествам.

И захотелось Светлане, чтоб сейчас отворилась дверь, вошел Николай и, припав к ней, сказал, что ничего не изменилось, что они будут вместе, невзирая ни на какие препятствия.

Но шло время, а он не появлялся. Вспыхнуло неудержимое желание подняться и нагрянуть в избушку, где решались три судьбы. Надо помочь Николаю уйти от этой женщины, не только красивой, но еще и наделенной даром обольщать. Подчиняясь порыву, приподнялась, но представила себе, как будет выглядеть в глазах Ларисы, Николая, да и в собственных глазах, снова свалилась на подушку. Пусть сам решает, как поступить. Конечно, благоразумнее было бы остаться с Ларисой. Пройдет время, распри забудутся, ошибки молодости простятся, отношения наладятся, и чувства возродятся, может быть, даже с прежней силой. А если не возродятся, будут жить так. Мало ли людей тащат семейный воз без всяких чувств, по привычке или по необходимости и не очень-то ропщут на судьбу.

На душе стало так безнадежно, что хотелось взвыть. И все же она ждала, что вот-вот заскрипит во дворе снег, звякнет щеколда калитки и Николай, ее Николай, предстанет перед ней независимо от того, какое примет решение, потому что знает, как томительна для нее неизвестность. Однако и настроив себя на благоразумную развязку, Светлана холодела при мысли, что может услышать роковое «мы помирились». Потрогала наручные часы, подарок Николая, и с горечью подумала: «Единственное, что от него останется…»

Разговору в домике рядом не виделось конца. Николай по-прежнему сидел на диване, Лариса — у стола, только теплую одежду она сбросила и осталась в тонком спортивном костюме из бумажного трикотажа.

Тепло комнаты, тусклый свет лампы, горевшей вполнакала, потрескивание сырых чурок в печи — все это мало-помалу утихомирило обоих, хотя вскоре после ухода Светланы страсти было разбушевались вовсю.

— Ну согласись же, что ты не прав, — мягко журчала Лариса. — Услышал по телефону одну-единственную фразочку…

— Ничего себе фразочка — «Я тебя уже целую вечность не видел…».

— Но ты же помнишь, как я ему отрезала.

— Потому что знала, что я взял вторую трубку.

— Представь себе, не знала.

— Ну уж… Тут нечего знать — слышно.

Лариса прошлась по комнате, устало потянулась, подсела к Николаю. Запах ее волос, когда-то притягательный, вызвал такой рой воспоминаний, что ему стало не по себе. Отодвинувшись на край дивана, заговорил быстро-быстро, словно прогоняя наваждение:

— Я верил, что твои поездки в Донецк связаны с аспирантурой.

— Так оно и было, — отозвалась Лариса. Голос ее прозвучал глухо, как издалека.

— …что ты оставалась на ночь, потому что либо опаздывала к автобусу, либо дорогу занесло, либо рейс отменили…

И опять как издалека:

— Так оно и было.

— …что ночевала то у Нины Рязаковой, то в общежитии.

— Да, у Нины и в общежитии.

— Все это вранье, омерзительное вранье! И телефонный разговор лишь прояснил то, о чем я догадывался. Стать профессоршей, без труда защитить диссертацию куда как соблазнительно! Пусть намного старше, пусть неказист собой, зато какой взлет!

— Оставь! Ты говоришь пошлости!

— Я только говорю, а ты поступала пошло. Да что пошло! Подло, низко, предательски!

Лариса снова приблизилась к Николаю, положила руку ему на колено.

— Ну хорошо, давай танцевать от этой сакраментальной фразы, которая якобы открыла тебе глаза. Из нее ясно, что если что и было, то кончилось. Он же сказал — «вечность не видел».

— Для близких людей вечностью бывает один день.

— А почему ты буквально не воспринял эти слова: действительно вечность? Да и мало ли что старый дурак мог ляпнуть!

— Ты всегда восторгалась его умом.

— Когда старики влюбляются, они становятся дураками.

— Небось про себя ты его стариком не называла. Да и какой он старик. Сорок восемь только.

Лариса поняла, что ей не мешает повести себя хитрее. Раз уж от всего отпереться не удалось, надо чуточку уступить. Уступит в малом — авось выиграет в большом.

— Признаюсь, я поддерживала в нем надежду, — сказала она, — играла в навязанную мне любовь, но порога…

— Вот и доигралась! — беспощадно бросил Николай.

Его непреклонность окончательно сбила Ларису с толку. Неужели только одни подозрения могли вытравить у него все чувства? Или он знает больше, чем говорит, и держит доказательства ее вины в резерве, как держит про запас опытный следователь самую главную улику? Решила сделать еще один заход: обвинить и его, обвинить, чтобы разжалобить.

— Если без предвзятости, то мы с тобой квиты, — Лариса укоряюще заглянула Николаю в глаза. — Ты тут тоже не растерялся, быстро утешился. — И вдруг, поняв, что нападением ничего не достигнет, резко изменила тактику, заговорила покорно: — Ну, допустим, любовь прошла. Но неужели, пройдя, она выжгла из сердца все остальные чувства? Я не могу этого понять. Мы ведь были друзьями, близкими, тесными.

Николай молчал, и Ларисе показалось, что слова ее проняли его, задели какие-то душевные струны.

— Колюша, стоит ли из-за пустяков делать такую трагедию, какую сделал ты, — продолжала ворковать она. — Если бы все супружеские пары по тому или иному поводу поступали подобным образом, их вовсе на свете не осталось бы.

— Ничего себе — пустяки! — ядовито усмехнулся Николай. — Когда-то за такие пустяки травили, на дуэль вызывали!

— Те времена прошли бесследно. Аминь… И очень плохо, когда сегодняшние мальчишки воспитываются на Вальтер Скотте и Дюма. Ты же сам признался мне, что они формировали твой характер.

— Плохо, когда девчонки воспитываются на бульварных романах.

Суетливо поднявшись, Лариса подошла к столу и жадно принялась есть оставшиеся картофелины, повинуясь не столько желанию утолить голод, сколько необходимости что-то делать.

Николай скользнул взглядом по ее туго обтянутой трикотажем фигуре и невольно вспомнил изваянную в бронзе девушку с веслом в макеевском парке. Он не раз любовался этой скульптурой, где гармония линий сочеталась с логичностью позы, и думал о том, что автор ее знал толк в красивом теле, выбрав такую натурщицу. И когда он впервые увидел Ларису в этом же парке на волейбольной площадке, то сразу подумал: а не она ли послужила оригиналом для скульптуры? Подошел, спросил. Лариса посмеялась над его предположением, но была польщена. С этого началось их знакомство.

— Послушай, Колюша, — голос Ларисы прозвучал по-домашнему миролюбиво, и Николай даже вздрогнул от неожиданности, забыв на какую-то минуту о ней реальной, вот тут находящейся, — бывает такое, что ни одна сторона ничего не может доказать доказательно. Даже в юриспруденции недостаток улик оборачивается в пользу обвиняемого. Так называемая презумпция невиновности.

— То в юриспруденции, — огрызнулся Николай. — А в семейной жизни все основывается на доверии.

Лариса подошла к Николаю, ткнулась коленями в его колени.

— Колюша, пусть я натворила глупостей, пусть споткнулась. Но… Будь великодушным, поддержи. Кто это сделает… кроме тебя? — Заботливым движением поправила воротник на его рубашке. — Коля, милый, родной, ведь у нас за плечами пять лет счастливой жизни!

Отстранив Ларису, Николай сказал неумолимо:

— Это у меня пять лет! У тебя только три! Два ты с ним путалась. Да, да, это так, и не изворачивайся. Ни у какой Нины Рязановой ты не ночевала, мне это достоверно известно.

— Ловко придумал, правдолюбец!

— Это ты неловко придумала. Я был у нее. После защиты диплома она тебя в глаза не видела! Так что миф о невинных ночевках лопнул как мыльный пузырь.

— Она лгала! Нагло лгала! — зашлась Лариса. — Из зависти! Она всегда завидовала мне! Всему! Внешности, способностям, даже замужеству! Ты не представляешь себе, какие коварные женщины есть! На любую подлость идут ради утоления своего тщеславия или из-за каких-то личных интересов.

— С некоторых пор представляю… — многозначительно произнес Николай.

Подойдя к кровати, снял со стены ружье.

Лицо Ларисы исказилось от страха.

— Ты что собираешься делать?! Коля! Колюша! Что ты задумал? — Инстинктивно выставила перед собой руки, будто они могли защитить ее.

Николай постоял, не сводя с Ларисы тяжелого исподлобного взгляда, потом резким движением разобрал ружье, сунул в чехол.

— С прошлым все покончено, и никакие душещипательные сцены меня не разжалобят. Сделала выбор — пожинай плоды своего легкомыслия.

Безнадежность, щемящая тоска появились в глазах Ларисы.

— Ты все взвесил?

— В делах сердечных, в отличие от тебя, я ничего не взвешиваю.

— Коля, одумайся, умоляю…

— Не унижай себя. Это не твой стиль действий. Жилье это я тебе оставлю, деньги на первый случай вот, — Николай выложил на стол несколько сотенных бумажек, — о работе для тебя договорюсь.

Принеся из чулана чемодан, побросал в него что подвернулось под руку и, накинув полушубок, ушел, не сказав «до свидания» даже из вежливости.

Время близилось к утру. Светлана уже потеряла всякую надежду дождаться Николая, но заснуть не могла. Вертелась с боку на бок, выбирая положение поудобнее, то и дело переворачивала подушку прохладной стороной, на считанные мгновения освежая разгоряченное лицо, и, вконец отупев от бессонницы и нервного напряжения, мучительно перемалывала в голове одни и те же мысли.

Но вот скрежетнула петлями осторожно открываемая калитка, послышался скуляще-радостный собачий лай — это Жулик возвещал о появлении Николая (теперь он исправно служил двум хозяевам) и одновременно о том, что он всегда начеку, что не зря ест похлебку.

Светлана бросилась к окну, выходящему во двор, и уже по походке Николая поняла, что возвращается он с доброй вестью.

Сообразив, что входная дверь, очевидно, на запоре — на появление Николая среди ночи родители не рассчитывали, — выскочила в прихожую, отодвинула засов.

Николай шагнул в полумрак, что-то опустил на пол и, закрыв Светлану полами полушубка, обнял с такой силой, с таким жаром, что насчет исхода встречи с Ларисой можно было не спрашивать.

— Прости, что заставил так долго ждать.

Тихонько прошли в комнату Светланы, освещенную призрачным светом ночника-грота из уральских самоцветов.

— Ты уверен, что поступил правильно? — спросила Светлана, нырнув под одеяло.

Вопрос был настолько неожиданным и странным, что Николай оторопел.

— Я не понимаю тебя. Какой другой вариант тебе видится?

Со стоном вздохнув, Светлана сказала, напрягая голос:

— Садись, и давай обсудим, как быть.

— Светочка…

— Выслушай меня. Ты доброхотно кладешь голову на плаху, и я… я боюсь за тебя. Кроханов, безусловно, разыграет эту козырную даму, тебя снимут и угонят отсюда. И неизвестно куда. Скорее всего на фронт. А это значит… Что тут строить иллюзии? Будем смотреть жизни в глаза.

— Будем. Но учти, жизнь сгибает тех, кто ее боится.

— Жизнь ломает тех, кто не сгибается.

— Я предпочитаю сломаться, чем согнуться.

— Ладно, Коленька, не до философствования сейчас. Тебе не жизни в глаза смотреть придется, а смерти.

— А что бы ты посоветовала?

Светлана задумалась над ответом, но сказала без дипломатических ухищрений:

— Вернись к ней.

— Вот это советик! — фыркнул Николай. — Твое прекраснодушие, дорогой мой человечек, вовсе недостойно умиления. Во имя чего? И за кого ты меня принимаешь?! Шарахаться из стороны в сторону? Покупать собственное благополучие такой ценой?

— Почему только собственное? А благополучие людей, тебе доверенных? Они же останутся на произвол судьбы, вернее — на произвол Дранникова и Кроханова.

Николай отвел глаза — пристальный взгляд Светланы мешал ему сосредоточиться.

— Довод веский, — согласился он. — И все равно даже ради других… не могу. Кроме того, я брезглив.

На лице Николая появилась такая выразительная мина, что Светлана не нашла, а может, не стала искать чем возразить. Потребовала:

— Рассказывай, что было. Тяжко тебе пришлось?

— Да уж нелегко, — признался Николай и стал излагать суть разговора.

Перспектива встречаться с Ларисой даже изредка, знать и постоянно чувствовать, что она где-то рядом, огорчила Светлану. До сих пор все относились к ней хорошо, теперь же заведется человек, который будет ее ненавидеть, хотя она, собственно, ни в чем не виновата. А если Николая отправят на фронт, злорадству Ларисы не будет конца. «Что, спасла своего милого? На смерть послала. А со мной бы…» Обо всем этом, однако, она не сказала. Спросила только, дотронувшись рукой щеки Николая:

— Она каялась или лгала?

— Лгала.

— А если бы каялась?

— Это ничего не изменило бы.

— Тогда еще один вопрос.

— А может, хватит? — взмолился Николай. — Я и так провел вечер вопросов и ответов и изнемог донельзя. Да и время… Пять часов.

— Последний, Коленька. Если бы меня не было, ты принял бы ее?

Задумайся Николай над ответом, Светлана могла бы усомниться в его правдивости, но он отчеканил:

— Нет!

Светлана приласкалась к Николаю и заплакала от счастья. Он поцеловал ее, ощутив соленую влагу на своих губах, прижался к ее мокрой щеке и зашептал нежные, успокаивающие слова.

Тесна старенькая девичья кровать для двоих, но рядышком им было тепло и уютно. Только сознание неизбежности разлуки омрачало радость.

Когда Лариса открыла глаза, серое зимнее утро уже заглядывало в заледенелые оконца. Увидев бревенчатые стены, дощатый потолок, не сразу сообразила, где она и что с ней, а когда на нее вдруг навалилось все, что произошло ночью, содрогнулась от вскипевшей злости. Нужно же было тащиться в эту медвежью дыру, чтобы получить такой унизительный отпор! И эта девчонка с глазами мадонны будет торжествовать, строить на осколках их семейной жизни свою семью.

Наткнувшись взглядом на старенький «эриксон» на стене, решила сделать еще одну попытку к примирению — не сдаваться же так сразу. Встала, надела женские тапочки, отметив, что у Светланы маленькая нога, подошла к аппарату.

— Света, это ты? — отозвалась на вызов телефонистка.

— Какая еще Света?! — бросила в трубку Лариса, обозленная тем, что роман ее мужа здесь легализован и тайны отнюдь не составляет. — Это жена Балатьева Лариса Варфоломеевна.

Как ни спокойной казалась самой себе Лариса, все же у нее дрогнул голос, когда сказала Николаю:

— Я все же надеюсь, что ты одумаешься и…

— Пора бы прекратить! — последовал холодный ответ. — Желаю успехов!

— Ты в этом горько раскаешься! — не найдя, чем парировать, пригрозила Лариса.

Люди типа Ларисы обладают облегчающей жизнь способностью находить причины своих бед в других и любой поворот событий обращать себе на пользу. Вот почему боль рухнувшей надежды обосноваться у мужа перешла у Ларисы в злость на него, а предстоящий отъезд стал казаться не вынужденным, а желанным. Скучно здесь, голодно и, главное, бесперспективно. Решила немедля возвратиться в Свердловск и поскорее, пока не нагрянула основная масса эвакуированных, устроиться на работу.

Скудно позавтракав ломтиком печеной репы и краюшкой зачерствелого хлеба, вернулась в Дом заезжих, где накануне оставила рюкзак, и узнала от комендантши неприятную новость: выехать из Чермыза не так-то просто — начальники автоколонн берут людей только по разрешению военкомата или директора завода. Это правило было введено из-за тех неугомонных, которые, получив отказ в местном военкомате, уезжали в Пермь в надежде, что оттуда им посчастливится попасть на фронт.

Пришлось отправиться к директору.

Где-то около десяти утра Лариса вошла в приемную и остолбенела. За столом секретаря сидела девчонка с глазами мадонны.

— Мне нужно… Я хотела бы… поговорить с директором, — с трудом вымолвила Лариса, чуть оправившись от неожиданности.

Светлана показала на дверь.

— Пожалуйста, он свободен.

Лицо Светланы не выражало ни неприязни, ни торжества, и Ларису уязвило такое безразличие к ее особе. На язык напрашивалось что-то грубое, резкое, но она смирила себя.

Кроханов принял ее прямо-таки с родственным радушием. Знакомы они не были, но в Макеевке жили по соседству, и при встречах на улице Лариса часто ловила на себе его похотливый взгляд.

О ее приезде Кроханов был поставлен в известность Ульяной еще вчера, она же сообщила сегодня о предполагаемом отъезде — служба информации у директора работала безотказно.

— Приятно видеть землячку! Я ведь тоже кровный выродок из Донбасса, — козырнул Кроханов своей причастностью к этому краю, талантливо соединив в одно слово «уроженец» и «выходец». Выйдя из-за стола, широко раскинул руки, чтобы заключить Ларису в объятия, — женщины, тем более красивые, действовали на него, как шпоры на застоявшегося коня. Пользуясь правом земляка, трижды облобызал Ларису. — Рад служить вам правдой и кривдой, — произнес торжественно, на сей раз перепутав в поисках надлежащих случаю слов грешное с праведным. — Раньше первым делом спрашивали, как здоровье, а теперь… Позвольте поинтересоваться: завтракали? Если нет, не откажитесь — ваше присутствие сделает честь столу.

Лариса кивнула было — завтракала, мол, — но тут же отступила: впереди долгий и тяжелый путь.

— Если вы так любезны…

Кроханов нажал кнопку невидимого глазу звонка.

Светлана появилась только на третий вызов.

— Куда ты деешься? — начальственно прикрикнул Кроханов. — Накрой нам завтрак в кабинете главного.

— На каком уровне?

Вопрос был отнюдь не праздный: Светлана знала, что Кроханов принимает гостей соответственно их значимости.

— Сама понимать должна. На высшем.

Пока Светлана организовывала завтрак, досадуя на превратности судьбы — второй раз приходится ей ухаживать за этой женщиной, — в кабинете шла доверительная беседа. Закончилась она так:

— А вашего мужа, дорогая Лариса Варфоломеевна, — Кроханов самым наглым образом ощупывал Ларису замаслившимся взглядом, — нужно наказать. Очень уж все мы… как это… снисходительные к нему. В Свердловске напишите наркому: так-то и так-то, намучилась, приехала, а он нанес такую фиаску. И обязательно с пометкой «лично». А пока подайте заявление мне, ну… все, что рассказали, и еще… что просили у мужа помощи, а он…

— Он как раз предложил, — справедливости ради вставила Лариса.

Кроханов недовольно поморщился, но тут же спохватился и разогнал морщины — в трезвом виде, да еще в приподнятом настроении, он не допускал, чтобы незаурядное лицо его утрачивало привлекательность, и бдительно следил за этим.

— Тогда в заявлении на мое имя попросите материальную поддержку деньгами и продуктами. Я человек обязывающий, все устрою с фешенебельным участием. А где вы остановились?

— В Доме заезжих.

— Когда намерились уезжать? — Кроханов изо всех сил старался выглядеть этаким светским львом.

— Сегодня.

— А может, отложим до завтра?

Лариса с трудом удержала возглас негодования.

— Нет, я тороплюсь.

— Ку-да? В белый свет? Поживите у нас, присмотритесь. Вам здесь будет неплохо, я уж позабочусь, — вкрадчиво пел одну и ту же песню Кроханов.

— Извините, но уговорить меня вам не удастся.

Как ни был огорчен Кроханов, марку человека услужливого и заботливого он все же выдержал.

— Тогда я заеду за вами и проведу до автоколонны собственной персоной. — Приступ красноречия у Кроханова не закончился и когда он перешел на деловую стежку. — Советую не пускать все на самоутек. Зайдите в райком партии и скурпулезненько, подробненько выложите все как было кому-нибудь из секретарей, лучше всего, конечно, первому. А то носятся с ним как с писаной торбой, одни реферамбы поют. Договорились? — Галантно поклонился. — А теперь пойдемте подзакусим.

4

Сказали бы Николаю раньше, до приезда в Чермыз, что две карликовые мартеновские печурки могут доставлять не меньше хлопот, чем шесть мощных печей, дающих металла в тридцать раз больше, он посмеялся бы над таким утверждением, да и только. В Макеевке его начальник Стругальцев, человек пожилой и уставший от вечной суеты, как-то признался в минуту откровенности: «Знаешь, Николай, о чем я порой мечтаю? Рвануть на Урал. В Чусовую, допустим. Цех там небольшой, работы, естественно, тоже не много, и сказочные окрестности. Буду с удочкой сидеть, с ружьишком по лесам бродить, грибы-ягоды собирать и тихонько доживу отведенный жизнью срок».

А вот теперь на собственном опыте Николай познал, что такое маленький цех с допотопной техникой. Казалось бы, все возможное он сделал, все отрегулировал, работай себе без бурь и треволнений, так нет же, новая незадача — в барже у завода застыл мазут, да так, что его оттуда никаким способом не достать. Ни лопатой не копнешь, ни ломом не расковыряешь — вязкий. До морозов хорошо было — черпали ведрами, как из колодца, а сейчас что делать? План установлен по достигнутому производству, и военный заказчик не давал покоя, требуя повышения выплавки.

Холоднее пошли печи — возроптали и сталевары, уже привыкшие к такому удобному ускорителю процесса. А Кроханов — так тот прямо взбесился: вот до чего ученость доводит! На селекторных совещаниях, да и при встрече в цехе он снова распекал Балатьева, не стесняясь в выражениях, особенно при рабочих. Тот молчал. Что уж тут скажешь! Начальник — и как начальник виноват. Ну пусть раньше он не имел дела с мазутом — печи в Макеевке шли на смеси коксовального и доменного газов, смеси высококалорийной, и в дополнительном топливе не нуждались, — но как он не подумал о том, что с наступлением холодов мазут может застыть? Не подумал, как не подумали и другие, потому что до сих пор здесь его не применяли. Однако для него это не оправдание. Обязан был если не знать, то предвидеть.

— Какой с тебя руководитель, когда ты на месяц вперед не видишь! — шипел Кроханов. — Выдумал мазут — расхлебывай!

Положение создалось более чем нелепое: топливо есть, а взять его, использовать нельзя. Так что же, стоять баржонке на приколе до навигации? А в навигацию что спасет? Сойдет лед — она понадобится речникам, и те без колебаний уволокут ее вместе с мазутом. Это им зимой до нее нет дела: какая разница, где стоять — в затоне или в заводе? В заводе даже лучше — простой платный.

Балатьев стал ходить в цех как на каторгу. Стоять рядом со сталеваром, смотреть, как беспомощно, точно овечий хвост, трепыхается в печи слабое, чахлое пламя, было невыносимо. Благо, терпелив уральский рабочий, недовольства впрямую не высказывает, разве только посмотрит укоризненно, но безмолвное осуждение рабочего человека донимало Николая куда сильнее, чем крохановские неистовые разносы. «Котел бы какой-нибудь раздобыть, хоть захудаленький, — как о самом вожделенном мечтал он. — Тогда в баржу можно опустить змеевик, в его зоне мазут будет всегда жидкий, и мытарствам придет конец».

С этой робкой надеждой поехал Николай на Камскую базу металлолома. Чего только не было в кучах негабарита! Станины машин, поломанные грейферы, изоржавленные гребные валы пароходов, огромные цилиндры старых воздуходувных машин, маховые колеса. Не увидел он только котлов. Никаких. А ему бы хоть какой, лишь бы пар давал или горячую воду.

Вот змеевик, который можно было сделать самим, как в насмешку, нашелся. Надежный, толстотрубный. На всякий случай Николай распорядился сразу же погрузить его на платформу узкоколейки и сам сопровождал на шихтовый двор, чтобы рубщики, паче чаяния, не задумали разделать на куски. Но где взять котел? Где?

Змеевик увидел Дранников.

— Что это вы утильсырье на задворках подбираете? — не без язвительности спросил он.

Выслушав объяснение, глубокомысленно посопел и ушел, не произнеся ни слова.

Но вскоре Дранников вернулся к этому вопросу.

Однажды, когда Николай укрылся от людей в своей конторке и даже не снимал телефонную трубку, чтобы не налететь на очередную директорскую выволочку, он появился с загадочно-таинственным видом, сел на второй стул — больше их здесь не умещалось — и бодрым тоном подкинул вопросик, который можно было истолковать и как издевку:

— Так что будем делать, товарищ начальник?

— Если б знал, то делал бы, — безучастно ответил Николай.

— Я не измываться пришел, Николай Сергеевич. Я с советом.

Николай поднял вопрошающие удивленные глаза. От кого-кого, а от Дранникова он до сих пор не то что совета — вразумительного слова не слышал.

— Есть котел, который можно использовать.

— Где-е?

Дранников охлаждающе поводил рукой.

— Сначала давайте кое-что разомнем напрямик, а то привыкли скользить друг мимо друга, как дерьмом обмазанные.

Очень хотелось Николаю сказать, что если кто и виноват в этом скольжении, то только он, Дранников, но удержался. Котел важнее, да и вспоминать былые недоразумения, сводить счеты — мужское ли это дело?

— Поверьте, я теперь всецело на вашей стороне, — зашел Дранников издалека. — Мужик вы что надо, закваску получили хорошую и кумекаете неплохо. До пилы железо резать я б не додумался, мазут применить, что тут греха таить, тоже не допер бы. В вас я не сразу разобрался, злость мешала — очень уж много накопилось ее во мне. То начальник, то зам, то начальник, то снова зам. Если б хоть дельных присылали, не так досадно было бы. А то все курам на смех — ни плавок пускать, ни печь отремонтировать. И получалось: я работаю, а они либо вот в этой забегаловке отсиживаются, — Дранников постучал пальцами по столу, — либо рыбку таскают. А шишки на меня. Осточертело тянуть эту лямку во славу ближнего своего. В мирное время, поверьте, в этом цехе никто лучше меня не справлялся, я это без самохвальства, хоть все и самотужкой, можно сказать, постигал. Вы можете меня понять?

— Понимаю.

— И вот слышу — опять нового начальника прислали. Ну, думаю, снова какой-нибудь хрен моржовый, и снова мне за него вкалывать — я-то не могу допустить, чтоб цех угробили, он мне как родной стал.

— А где же котел? — не сдержал нетерпения Николай.

— Минуточку, — притормозил его Дранников. — Слово вы держать умеете. Вот с медью. Какой козырь у вас в руках был! Помните, когда Кроханов сказал на совещании, что такая ошибка в анализах на заводе впервой? Вы ведь об истории с фосфором тогда уже прослышали. Знаю даже, кто рассказал. Но — молчок. Вот резанули б Кроханову в глаза, что случай этот повторный, что это чистая подделка, — пожалуй, не усидеть бы ему в кресле. Секретарь райкома давно на него целится, да в министерстве медлят. Все недосуг, — видать, других дел, посложнее, невпроворот.

— Что это вы вдруг такой демарш предприняли против Кроханова? Как-никак он ваш приятель, вы ему многим обязаны.

— Да, признаться, надоело в одну дуду с ним петь. Своим умом захотелось пожить. Добро бы не было, а коли есть…

— Верно, был такой соблазн вскрыть фосфорную эпопею, — признался Николай. — Но слово…

— К этому я и веду, — продолжал Дранников. Приподняв кепку, залихватски посадил ее набекрень. — Только пообещайте, что никому ни звука, ни намека. Чтоб не аукнулось потом мне.

— Даю честное слово! — с жаром произнес Николай.

До сих пор Дранников старался не встречаться с ним глазами. Глядел то в пол, то куда-то в сторону. А тут — прямо, открыто. И Николай вдруг увидел, что глаза у него умнющие и грустные, как у человека, знающего, почем фунт лиха.

И снова Дранников повел разговор издалека.

— Мне ведь, по правде говоря, помогать вам незачем. Чем раньше вас снимут, тем лучше мне. Мог бы и не советовать. Подождал бы, пока вас не станет — конец-то все равно один, — и воспользовался б котлом сам. Только ведь война идет, люди гибнут, Россия наша кровью истекает, и давать нынче металла меньше, чем можно давать… это последней стервой надо быть. А я… ну не могу, хоть меня советская власть, по-честному сказать, не обласкала. И лично мне благодарным ей вроде быть не за что.

Балатьеву стало не по себе. Сидит перед ним человек, с которым он, кроме как о деле, ни о чем не говорил, к которому в друзья не навязывался, да и не стал бы навязываться, и вдруг так бесстрашно выворачивает себя наизнанку. А бесстрашно ли? Откровенничать с человеком, судьба которого предрешена, так же безопасно, как с умирающим. И все же…

— Котел, который я имею в виду, отапливает заводоуправление, — наконец-то через путаные заросли рассуждений продрался к финишу Дранников.

Балатьев досадливо махнул рукой. Ждал путевого совета, а получил пшик, да еще с провокационным душком — оставить без отопления служебное здание. Кроханов облает его как свихнувшегося, а если, припертый к стене, и уступит, то служащие заводоуправления проклянут. Сидеть в шубах и валенках в промороженных комнатах… А Светлана? Ей что, в перчатках на машинке печатать?

И он молвил коротко, обобщив все сразу — и оценку затеи, и отношение к ее инициатору:

— Чушь. И вдобавок… воньцой попахивает.

Дранников сник от обиды, подавленно заморгал глазами, но разъяснение его прозвучало спокойно и убедительно:

— Котел, Николай Сергеевич, к вашему сведению, установили всего-навсего три года назад, а до того простыми печами обходились. Кстати, куда теплее было. Печи остались в целости и сохранности, а дров, как вам известно, у нас вдосталь.

5

Светлана с нетерпением ожидала Николая. Принесла воды из колодца, разогрев в печи воду, постирала бельецо, замочила на вечер соленую нельму, чтобы помягчела. Обед у нее давно был готов, роскошный обед для военного времени: суп-затирушка из ржаной муки с микроскопическими кусочками застарелого порыжевшего сала и с луком, предварительно запеченном прямо на плите, картофель и компот из черники, от которого зубы становились черными, как у столетнего деда. Картофель уже успел остыть, а Николай все еще не появлялся.

Но вот скрипнула калитка. Светлана бросилась к окну, выходящему во двор, и уже по походке Николая поняла, что возвращается он с доброй вестью.

— Неужели нашел? — веря и не веря, спросила она, едва Николай переступил порог их обители.

— Представь себе!

Николай подхватил Светлану, приподнял ее и закружил по комнате.

— Ты у меня, Коленька, просто гений! Я ничуточки не сомневалась, что ты раздобудешь котел, чего бы это ни стоило, — стрекотала Светлана, радуясь радости Николая. — Где? Каким образом?

Присвоить себе чужую находку Николай не хотел, выдать ее автора не имел права, но соврать Светлане не повернулся язык.

— Роман Капитонович подсказал. Этот котел вас отапливает.

У Светланы мгновенно потускнели глаза.

— Кроханов ни за что не отдаст его.

— Отдаст как миленький.

Николай принялся умываться. Недавно налитая в умывальник вода была студеной, такую он и любил: освежает не только лицо, но и мозги. Вытираясь, сказал:

— Он далеко не дурак и безошибочно определяет, что можно, а чего нельзя. На том, собственно, и держится. А заупрямится — заставят. Для этого есть и обком, и главки, и нарком, наконец. Только он не допустит, чтоб я в колокола ударил.

Пообедали. Николай с аппетитом и досыта — хлеба-то вдоволь, в горячих цехах килограмм на день, — Светлана же едва притронулась к еде. Оптимизма Николая она не разделяла, и ничего в горло не шло.

— Что сегодня по радио? — Прежде чем сесть на диван, Николай поправил на нем вышитую дорожку.

— Все так же, ничего радостного, — отозвалась Светлана. — Что-то я уже не разберу, где сейчас проходит линия фронта.

Помыв посуду (теперь это можно было делать и холодной водой — на тарелках ни жиринки), Светлана села возле Николая, положила голову ему на плечо, руку на руку и притихла. Тревога не проходила. Очень уж зримо представилось ей, как взорвется директор, когда Николай потребует котел. Паровое отопление сделано при нем, и он несказанно гордился этим своим единственным техническим нововведением.

— Слушай, — прервал ее мысли Николай, — что у Дранникова в прошлом? Почему он советскую власть не жалует?

Светлана приподняла плечи, настороженно взглянула на Николая. Она знала, что Кроханов охотно подбирал себе кадры из людей замаранных, таких легче держать в узде. Но для чего Николаю понадобилось копаться в грязном белье?

— А зачем это тебе нужно? — спросила напрямик. — Чтобы сбить его с ног?

Николай откровенно рассмеялся.

— Светка, да как могло такое прийти тебе на ум?! Просто пытаюсь понять, что он за человек. Неужто бескорыстно посоветовал, из лучших побуждений?

— Думаю, да. Война усилила в людях чувство ответственности за судьбу страны, заставила задуматься о себе — что я такое и все ли делаю как русский человек, вношу ли свою лепту, чтобы приблизить конец войны. А вообще… Разные слухи ходят о нем. Но ты знаешь, как верить слухам…

— Знаю. И все же не все они злонамеренные, кой-каким можно верить, — с шутливой серьезностью отозвался Николай. — Вот, к примеру, расползлись необоснованные слухи, что мы с тобой поженимся, а оказались обоснованными.

Светлана чмокнула Николая в щеку и принялась рассказывать:

— Говорят, подчеркиваю, говорят, — что отец у него участник антоновского мятежа на Тамбовщине, к тому же кровавый участник. Дранников оттуда вовремя смылся, на завод устроился, в техникум попал и, возможно, закончил бы его благополучно, да решил вступить в партию. Вот тогда его и разоблачили. В партию не приняли, из техникума за сокрытие социального происхождения выгнали. Помыкался он по белу свету и нашел наконец тихое пристанище. Только вот всякие приезжие, — Светлана толкнула плечом Николая, — спокойно жить ему не дают. Не надо тебе…

— Ну что ты, детенок, я таким оружием с людьми замаранными воевать не стал бы. Уж лучше открытая война.

Оба замолчали, и обоих бередили одни и те же мысли: удастся или не удастся выманить у Кроханова котел и во что это обойдется?

Первой заговорила Светлана:

— Коленька, может быть, действительно умнее, чем пробивать лбом стену, отойти от нее? Кроханов с радостью отпустит тебя по первому твоему заявлению, хотя ты и номенклатура Главуралмета. А там… Пожурят, пожурят и пошлют на другой завод. Я уверена, что в любом месте, на любой должности тебе будет лучше, чем здесь.

— А ты? — Николай притаил дыхание в ожидании ответа.

— Я? Я приеду, как только позовешь.

Эти бесхитростные слова женщины любящей и уверенной в своем избраннике тронули Николая. Благодарно поцеловал Светлане руку.

— Во всяком случае, до конца года я постараюсь доработать, — проговорил он твердо.

Долго не смог произнести Кроханов ни слова, когда выслушал требование Балатьева отдать отопительный котел в цех. Только глаза его меняли выражение. За удивлением последовало негодование, за негодованием сверкнула лютая ненависть.

— Уй-ди! — угрожающе прошипел он, с трудом сдерживая себя, чтобы не заорать, не разразиться бранью.

— Уйду. Но только получив согласие на котел.

Кроханов крутнул ручку телефона и попросил дежурную соединить его с главным врачом поликлиники. Когда тот откликнулся, заговорил:

— К вам сейчас подойдет Балатьев… Да, да, начальник мартена. По-моему, у него затылок горячий, может, пропишете постельного режима недельки две… Направление? Будет направление.

Вызвав Светлану, приказал напечатать для Балатьева направление в поликлинику.

Светлана перевела вопрошающий взгляд с Кроханова на Николая, снова на Кроханова и мгновенно поняла, что тот задумал.

— Я не нанималась сюда всякую ересь печатать, — сказала, не повысив голоса, с достоинством. — Сами пишите, если совесть позволит! — И вышла.

— Ишь штучка! — окрысился Кроханов. — Пока в девках ходила, ниже воды была…

Ничего не оставалось ему, как достать из папки листок с заводским штампом и написать направление от руки. Сделал он это довольно бегло, расчеркнулся и щелчком подтолкнул листок Балатьеву. Тот скосил глаза на него, явно не желая брать, но, прочитав, заулыбался и взял.

— Ошибок… Высшее образование без среднего? Как это вам удалось? Единственно, что вы хорошо освоили, даже разработали, — это технологию подлости.

Сложив листок, сунул в карман пиджака, из другого кармана вынул бланки заготовленных в три адреса телеграмм, разложил перед Крохановым.

Едва Кроханов прочитал одну из них — наркому, как к лицу его стала приливать кровь, да так быстро, что Николай испугался за его состояние — еще паралич хватит.

— Это шантаж, — еле слышно выдавил из себя Кроханов.

Николай ответил тихо:

— Это не шантаж, это железная необходимость. — Чтобы смять Кроханова окончательно, добавил: — Вы не учли одного: остер топор, да сук зубатый.

— Сука ты, а не сук! — изо всех сил рявкнул окончательно потерявший самообладание Кроханов. — Я такое тебе устрою, что будешь… волочить бедное существование, вот что будешь!

У Николая сжались кулаки. Эх, садануть бы Кроханову между глаз, да так, чтоб искры из них посыпались! Помолчал, укрощая себя, но от грубости не удержался:

— Вас, Андриан Прокофьевич, давно били? Что в Макеевке в ресторане — это мне известно, а вот…

— Сука! — повторил Кроханов в расчете, что Балатьев выполнит свое намерение, и тогда… Тогда ему несдобровать. Фонарь под глазом не такая беда, как этот распроклятый бузотер. С ним надо разделаться навсегда. — Ну, что ж ты пасуешь? — явно провоцировал он. — Ишь, молодец против овец… Испужался?.. Может, аверьяновки нюхнешь для подхрабрения?

Какое-то время они разглядывали друг друга, как быки перед схваткой. Николай боялся, что гнев замутит сознание и, только свершив поступок, он поймет, что произошло. Во избежание этого пружинисто поднялся и выскочил в приемную.

На него во все глаза смотрела насмерть перепуганная Светлана.

Ничего не сказав — двумя-тремя словами ничего и не расскажешь, а задержаться он не мог, — Николай прошел мимо нее, погрозив пальцем, — жест, которого Светлана так и не поняла.

Выйти вслед за ним в коридор она не решилась — в любую минуту директор мог вызвать ее. И действительно, вскоре раздался звонок. Кроханов наказал ей дать команду на конный двор, чтобы подали выезд.

К саням он подошел с верным своим спутником в дороге — с пухлым портфелем, в котором всегда был лабораторный спирт. Водворив драгоценный груз на мягкую подстилку, неожиданно вернулся в приемную.

— Найди своего… идиота… немедленно и предупреди, что я поехал добывать котел. Так что пусть он со своими телеграммами вой попридержит. Как бы не на почту помчал. Ступай туда. — Не увидев у Светланы никакого желания выполнить наказ, сказал примирительно: — Одевайся быстренько, подброшу.

В валенки Светлана влезть не успела, голову покрыть тоже, только накинула шубенку и со всех ног помчалась за Крохановым.

Дежурная уже выписывала последнюю квитанцию, когда, подбежав к Николаю, Светлана тихо передала слова директора и добавила от себя:

— А мне кажется, пусть идут. Отношения у тебя сложились острые, это из текста телеграмм ясно. Пусть там узнают о новых подробностях деятельности Кроханова — пригодится. А находчивость и требовательность тебе в актив запишут.

Несмотря на свою житейскую неопытность, Светлана довольно трезво оценила обстановку, и Николай на секунду замешкался, не зная, как поступить. Но жаловаться было не в его натуре, да и необходимость в этом, как ему показалось, отпала. Приблизил губы к холодному Светланиному уху.

— Пойми, мне не запись в актив нужна, мне до зарезу котел нужен. Вот если он не сделает — запущу.

Дежурная заупрямилась, когда Николай попросил вернуть телеграммы. Номера поставлены, квитанции выписаны, надо было раньше думать.

— А я денег не заплачу, — сказал Николай.

— А я милицию вызову, — пригрозила дежурная.

Пришлось обратиться к заведующему почтой. Благообразный, вежливый, с наружностью сельского попика мужчина сначала принял сторону дежурной, но, ознакомившись с текстом посланий, передумал, вернул телеграммы.

— Что это он вдруг перестроился? — задал самому себе вопрос Николай, когда вышли из здания.

— Кто? Кроханов или этот?.. — отозвалась Светлана.

— Этот…

Сняв с себя кашне, Николай набросил его на голову Светланы, завязал под подбородком.

— Наивненький ты мой! Крыша почты чьим железом крыта? Заводским. Кто крыл? Заводские кровельщики. Понял, что, не приняв такие телеграммы, окажет директору немалую услугу. — Упрекнула: — А все же напрасно ты не послушал меня. С противником надо вести превентивную войну, а ты занял оборонительную позицию.

На следующий день жители поселка увидели необычное зрелище. По улицам медленно двигались расписные сани, в которых важно восседал директор, а за ними запряженные цугом лошади тащили водруженный на мощные полозья, наспех вытесанные из бревен, котел локомобиля, освобожденного от всех движущихся частей — колес, маховика и прочей механики.

Заинтересовался этой процессией и Баских, увидевший ее из окна своего кабинета. Надев полушубок и шапку-ушанку, он выскочил из райкома и, чтобы не задерживать расспросами движение, подсел в сани к Кроханову.

Лицо у Кроханова одрябло от выпитого, глаза все еще были мутные.

— Откуда, куда и зачем? — Баских решил сразу выяснить все его интересовавшее.

Кроханов судорожно сглотнул, подавляя изжогу.

— Везу вот недоумка твоего из петли вытаскивать. Мазут будем паром разогревать. — Он не упускал случая попрекнуть секретаря райкома в пристрастии к Балатьеву и по возможности накапать на него.

— Где взял?

— В колхозе. В аренду до молотьбы дали.

— Дорого обошлось?

— Не больно. Три литра спирта, ну и железа подброшу.

— А если учесть, что полтора ты сам наверняка выглотал, то и вовсе пустяк. — Баских метнул на Кроханова открыто неприязненный взгляд и соскочил на дорогу.

Буквально через день Николай горько пожалел о том, что не внял совету Светланы — не отправил телеграммы. В цехе на доске объявлений был наклеен — не кнопками прикреплен, как обычно, а именно наклеен — новый приказ директора. Что отважился составить его Кроханов самолично, можно было установить по красотам стиля, но смысл был достаточно ясен и даже убедителен.

«Пункт 1. За обморожение мазута, что вызвало его недоставаемость из баржи и недоставляемость к печам, что вызвало у них слабый ход и уменьшенную выплавку, объявить начальнику цеха т. Балатьеву Н. С. строгий выговор.

Пункт 2. За исправление положения, что выразилось в подании предложения подать пар через колхозный локомобиль, заместителю начальника цеха т. Дранникову Р. К. объявить благодарность с премированием месячным окладом и отрезом из шевиота.

Пункт 3. Бюро рационализации срочно подсчитать премию от этой рационализации и предъявить к выплате т. Дранникову Р. К.».

Потуги на лапидарность, несмотря на крайне неприятное содержание приказа, вызвали у Николая неудержимый приступ веселости. И хотя стоять у доски и захлебываться от смеха было неприлично, он ничего не мог поделать с собой. Его буквально переламывало пополам.

Кто-то приблизился к нему сзади, дружески взял за локоть. Это был Вячеслав Чечулин.

— Я, Николай Сергеевич, откровенно скажу, и подойти к вам боялся, думал, сшибет вас с ног этот приказ. А вы… Правильно делаете. Наплюйте и разотрите. А Кроханова к едрене фене. Мы-то знаем: котел требовали вы, это ваша мысль. А где достать его — директора забота, тем более что он по всей округе шарит. Про локомобиль вы знать не могли, и вам не в упрек.

— Я и плюю, — вытирая слезы смеха, беспечно отозвался Николай, подумав, однако, что действия Кроханова — очередная подсечка, и довольно крепкая. За строгим выговором мог последовать выговор с предупреждением, а там недалеко и до увольнения. Кроме того, все приказы поступают в главк для ознакомления и подшиваются в личное дело.

Не преминул высказать свою точку зрения на приказ и Дранников. Он чувствовал себя неловко и, приняв смену, прежде чем осмотреть печи, что делал неукоснительно, предстал перед начальником цеха.

— Вы только не посчитайте, Николай Сергеевич, что это я директора науськал, — сказал он, открыто встретив недоверчивый взгляд Балатьева. — Слово свое я держу крепко, что вам каждый подтвердит. Но тут так вышло, что славу и деньги Кроханов вам отдавать не хочет. А кому-то нужно. Себе он премию выписать не имеет права — по должности думать полагается, на другого выпишет — не отдаст, а у меня он все до копеечки вытянет. Это ж не первый раз.

Беззастенчивая до цинизма откровенность сразила Николая. Ведь понимает Дранников, больше того — знает наверняка, что дни начальника сочтены и играть с ним в прятки резона нет.

Неохотно возвращался он домой, ожидая, что Светлана встретит его упреками: говорила, мол, тебе, не послушал — придется пожинать плоды своего либеральничания. Но на сей раз Светлана была милостива, встретила шуткой:

— Ну, Коленька, ожидай следующего приказа: «За непринятие законной жены в собственные объятия и оставление ее на чужое усмотрение…»

Николай рассмеялся и сразу почувствовал, что напряжение исчезло и на душе стало легко.

6

Начальник строительного цеха Иустин Ксенофонтович Чечулин решил, что испытание на надежность. Балатьев по всем параметрам выдержал, настало время повести его в заповедные места на охоту. У Иустина Ксенофонтовича не оставалось ни малейшего сомнения в том, что Балатьев доживает в Чермызе последние дни, надо же чем-то порадовать этого достойного человека. И в памяти его не хотелось остаться вруном и обещалкиным. Пусть знает, что уральцы слово держать умеют.

Встретились они, как заговорщики, ровно в час ночи за поселком у пятого телеграфного столба — об этом договорились заранее — и ходко зашагали по укатанной санными полозьями дороге, по которой, как по льду, мягко и бесшумно неслась поземка.

С одной стороны дороги, отступив от нее, стеной стоял вековой хвойный лес, с другой тянулись бесконечные вырубки с пнями, прикрытыми высокими снежными шапками, и с островками молодой, еще не окрепшей поросли.

Небо провисло пустотой, а круглая, словно очерченная циркулем, луна светила так ярко, что было видно, как то здесь, то там струился в воздухе снег, обваливавшийся с потревоженных ветерком лапчатых ветвей.

Прошагали с полкилометра и, обсосав заводские события, принялись обмениваться впечатлениями о событиях фронтовых.

— Страшновато мне стало, — признался Иустин Ксенофонтович, — когда услышал, что Ростовское направление появилось. На Кавказ, сволочуги, рвутся.

— Не это страшно, — возразил Николай. — До Кавказа они еще покряхтят. Меня больше беспокоит, что Можайск взят. А если учесть, кто к Калининскому и Волоколамскому направлениям прибавилось Тульское, то картина создается грустная: рвутся фрицы к Москве, наверно, в кольцо взять задумали.

— Так что же… — Иустин Ксенофонтович не закончил фразу то ли потому, что поскользнулся, то ли не посмел высказать страшное предположение.

— Нельзя… нельзя ее сдавать, — с болью в голосе проговорил Николай. — Это вам не восемьсот двенадцатый год, когда впустили, заморозили и выгнали. Нынче и противник не тот, и Москва не та. Притом, дорогой Иустин Ксенофонтович, Москва — отнюдь не географическое понятие. Это — символ.

— Вот и насчет Донбасса говорили — не сдадим, — припомнил Иустин Ксенофонтович.

Балатьеву претило делать прогнозы и слушать их. Когда глубоко штатский человек пускается в рассуждения о стратегии войны, высказывает предположения и выносит приговоры, он уподобляется неучу, который с видом знатока ставит диагноз и дает советы больному. Нахлобучив поглубже шапку, выданную «напрокат» Вячеславом, сокрушенно покачал головой.

— Не будем, Иустин Ксенофонтович.

— А и правда. Зачем? Думальщики у вас повыше. А нам? Нам робить. Денно и нощно. Чтобы германца поганого поскорее с нашей земли к едреной матери чухнуть.

— Патронов достаточно захватили?

— Семь штук. А больше для чего? На обратном пути каждый грамм скажется.

— Тяжелее всего идти с охоты порожним, — заметил Николай. — Когда настроение хреновое, и ружье тяжелым кажется, и патронташ хоть бросай. А когда с добычей — ноги сами несут.

— Посмотрим, как они понесут нас обратно. Девять часов пути беспривального, а с привалом… Оттуда я сам меньше чем за двенадцать не доходил. Груз, да подобьешься… А я, поверьте уж, ходок из ходоков. — Иустин Ксенофонтович молодецки хохотнул. — По лесам, конечно, не по девчатам.

— А я и по лесам не ходок, — на всякий случай предупредил Николай.

Вспомнил, что этого опасалась и Светлана, пытаясь отговорить от охотничьей вылазки. «У нас места глухие, — говорила она, — поселки редкие, а к северу и вовсе километров за сто жилья не встретишь. К лесу привыкнуть надо, а ты где его видел? Заблудишься, не выберешься». — «Так мы же вдвоем». — «Все может случиться. Разойдетесь, потеряетесь — и ты один на один с лесом. А лес чужаков не любит. И люди в том краю чужаков не любят. Там знаешь кто поселился? В основном высланные».

— Неужели нельзя было лошадь добыть да подъехать? — спросил Николай Чечулина, когда прошли километра три.

На губах Иустина Ксенофонтовича появилась снисходительная усмешка.

— Рановато ты, охотничек, о лошадке возмечтал. Нельзя на лошадке. Во-первых, при ней человек нужен, а секрет, который знают трое, уже не секрет, во-вторых, проезжей дороги туда нету. Она только вначале. Дальше пойдут тропы да болота.

— Первого довода можно было бы не приводить, достаточно второго: нет дороги, — хмуро обмолвился Николай.

— Можно бы, — согласился Чечулин. — Это я нарочно напомнил, чтоб не сболтнули где.

От досады Николай сплюнул и ускорил шаги, точно хотел оторваться от своего недоверчивого спутника.

— Ну сколько можно об этом? Вы-то меня знаете.

— Вот потому и веду, что знаю, а то б в жизни не повел. Кроханова немилости как дурного глаза боюсь, а вот же не веду. Так и сяк подмащивается. И с просьбами, и грозил, а не веду — и все тут. Этот уголок для меня как вотчина, как собственное охотничье угодье. Захочется зайчатины — потопал. У иных заповедные грибные места есть, да нипочто не скажут, а у меня охотничье. И здорово как хорошо, что от проезжей дороги далеко, а то б давно зайца выбили.

Дорога и впрямь перешла в узкую тропу, которая внезапно оборвалась, и началось бездорожье. Пошли лесом, сплошным, дремучим, нагоняющим глухую тоску своей заупокойной тишью.

«Не приведи господь очутиться тут одному, — думал Николай, — тем более человеку, мест не знающему, да еще степняку, привыкшему к открытым взору просторам».

Как ориентировался в этой негляди Чечулин, Николай понять не мог, тем более что луна часто ныряла в гущу облаков и не спешила явить миру свой лик. Пошлет время от времени тусклое, льдистое свечение и вновь исчезнет. Но шел Иустин Ксенофонтович уверенно, словно по шоссе с дорожными указателями.

— Можно и с другой стороны подобраться к моим угодьям, там дорога полегче, безболотная, — сказал Чечулин, — но в таком разе километров двадцать лишних надо делать.

К замерзшему болоту подошли, когда луна снова забаррикадировалась облаками. Будь Иустин Ксенофонтович один, зашагал бы по нему не раздумывая, но напарник по кочкам не обхожен. Решил дождаться, когда ночное светило приступит к своим прямым обязанностям и кочки станут различимы.

— Прибился небось? — осведомился Чечулин, незаметно для самого себя перейдя на «ты». — Посидим, что ли?

Расчистив от нагрудившегося снега рукавицей поваленный ствол, он уселся. Сел и Николай.

— В валенках непривычно, — посетовал. — Как в колодках. А вы? Не умаялись? Одеты ведь…

На Чечулине было все фундаментальное. И шапка из собачины — волосье на ней торчало стрехой, — которую время от времени снимал, чтобы вытереть пот, — настолько была тепла, — и овчинный тулуп, и сшитые из овчины рукавицы, и толстенные пимы, к тому же подшитые войлоком.

Покопавшись в походной сумке, Иустин Ксенофонтович извлек из нее и протянул Николаю небольшую, с горошину, засушенную ягоду.

— Вот эту штуковину за щёку — и держи.

— А как ее зовут? — Николай недоверчиво повертел перед глазами ягоду.

— Ложи, ложи и держи. Почувствуешь что — скажу как.

Болото оказалось широким. Коротконогий, с виду неуклюжий, увальневатый, Иустин Ксенофонтович перемахивал с кочки на кочку с акробатической ловкостью и вызывал у Николая невольную зависть. Сам он то и дело срывался с кочек и, чертыхаясь, не без труда взбирался на них.

— Как же назад с добычей? — озаботился Иустин Ксенофонтович.

— Вот об этом я сейчас и подумываю.

— Придется тебе кругаком по лесу. Хоть дальше, но безопаснее и вернее. А то, не дай бог, ногу подвернешь или сломаешь, как мне тогда с тобой? Волоком, что ли? Этак и в отталину угодим. Есть такие ловушки: сверху корочки наледи, а ступишь — буль, буль… Кочка — она надежная, а эти… — Иустин Ксенофонтович поколотил намерзь носком валенка и заключил: — Рисково. Оступишься — бултыхнуться можно. — И опять легко, размашисто, точно играючи, прыг-скок, прыг-скок по подушечкам кочек.

Николая взяла оторопь от предостережений вожака. Пошел медленнее, но это не помогло — стал соскальзывать чуть ли не с каждой кочки. Искусство ходьбы по обледенелым кочкам как раз и состоит в быстроте передвижения: ступив на нее ногой, надо мгновенно, пока не потеряно равновесие, переступить на следующую. И так без задержки дальше.

Чечулин уже добрался до земной тверди — впереди неподвижно маячил огонек его цигарки, — а Николай все еще неловко, балансируя, перемахивал с кочки на кочку.

Отдышаться ему не пришлось. Иустин Ксенофонтович, чтобы не терять дорогое время, сразу наладился дальше, рыхля нетронутый снег.

Небо мало-помалу вызвездило, и теперь в полумраке полыхавший искорками залежалый снег казался даже красивым. Лес сосновый сменился лесом березовым, потом пошел смешанный лес, где березы с проволочно-тонкими веточками выглядели раздетыми рядом с пышными елями, распростершими свои широкие лапы над самым над снежным покровом, потом потянулся осинник, потом снова сосна — и так без конца и края.

К своему удивлению, Николай усталости больше не ощущал. Когда он сказал об этом спутнику, тот удовлетворенно крякнул.

— Это она, ягодка, что у тебя за щекой. Лимонником называется. Тело подкрепляет и дух бодрит. Слышал про такие?

— Где-то что-то… А, от мамы. Она у меня фельдшер.

— А отец?

— Отец с финской не вернулся. Юрисконсультом был на металлургическом.

— Финская война нам дороже обошлась, чем показалось спервоначала. Здорово она Гитлера ободрила, — сокрушенно произнес Иустин Ксенофонтович.

— Больше всего Гитлера европейские страны ободрили. Щелкал он их, как орехи, одну за другой. Особенно Франция, которую захватил, бросив лишь несколько дивизий, тогда как Франция могла бросить несколько десятков.

— Почему ж так? Растерялись? Или не поверили в свои силы?

— Может, растерялись, может, сочли свое поражение фатальной неизбежностью.

— Фа-тальной?.. — Иустин Ксенофонтович не уразумел этого слова.

— Фатум — судьба по-латыни, — пояснил Балатьев. — Стало быть, судьбой предопределенной.

— Ну уж… — фыркнул Иустин Ксенофонтович. — Скорее всего, решили, что лучше сдаться бескровно, мирно…

— …что Гитлер оценит это и отнесется ко всей нации милостиво, — добавил Николай. — Вопрос этот не из простых, Иустин Ксенофонтович. Поди отгадай. Много тут непонятного. Такая держава, с военными традициями, неприступная линия Мажино — для кого, собственно, она строилась, как не для Германии? — и… за несколько дней… Было с чего уверовать Гитлеру в свои исключительные возможности, возомнить себя Бонапартом двадцатого века.

— А я, старая задница, признаться, считал, что запасы оружия, да и всего протчего в неметчине пооскудели, куда ему, псу оголтелому, на нашу Россию-матушку лезть.

— Запасов у него было вдоволь — вся завоеванная Европа, и союзнички на него из страху да по понуждению хребты гнули.

— Поди ж ты! — Иустин Ксенофонтович, как оказалось, впервые открыл глаза на эту истину. — Мой сообразильник, выходит, мало чего стоит. Ну, а уроки истории нипочем? — все же не сдавался он.

— Уроки истории подчас заканчиваются тем, что из истории не извлекают уроков.

— Гады! Стервятники в человеческом обличье!

Иустин Ксенофонтович принялся в хвост и в гриву поносить Гитлера. Каких только словечек не повытаскивал он из закоулков памяти!

Уже рассветало, когда выбрались из леса. Пространство, охватываемое глазом, сразу раздвинулось, и новое болото предстало перед путниками угрожающе большим.

— Ну как, перемахнем с ходу? — Чечулин с некоторой пристыженностью скосил глаза на своего подопечного, хотя стыдиться было нечего — он ведь предупреждал, что путь будет далекий и трудный.

Николай изобразил на лице нечто вроде бодрой улыбки.

Пошли. Кочки попадались всякие. И плоские, пухлые, как подушечки, на которых можно было постоять, отдышаться, и узкие, да еще островерхие, где нога с трудом умещалась, — с такой надо было сразу перескакивать на следующую; одни располагались почти что рядом, другие — не дошагнешь, приходилось прыгать. Ох уж эти кочки, будь они неладны!

И когда Николаю показалось, что он не сможет сделать ни шага дальше — ступни одеревенели, плечо занемело и уже не ощущало свою ношу, — Иустин Ксенофонтович, ухнув, торжественно объявил:

— Держись, Николай Сергеевич! Подходим! Вот они где, зайчишки!

Место на первый взгляд было неказистое, ничем не примечательное. Узкую долину с замерзшим извилистым ручьем и редким лозняком окаймляли невысокие холмы, на которых черной гущиной стоял бор. Снега здесь оказалось до странности мало, и залег он неравномерно — кое-где наметами, а местами даже не покрывал землю, и она рыжела высохшей мертвой травой.

— Второй уговор помнишь? — строго спросил Иустин Ксенофонтович.

— Помню. Не больше пяти.

— Тогда разошлись. Ты налево, я направо. Сойдемся здесь.

Взяв ружье на изготовку, Николай двинулся к ближайшему кусту, но, как он, настроенный скептически, и ожидал, в кусте ничто не шевельнулось, никто из него не выскочил. Пошел дальше и остановился от яростного окрика спутника:

— Не так! Не так! Стой и всматривайся!

— Есть!

Николай двинулся к следующему кусту. И снова окрик:

— К тому, к тому вернись!

«Чудит старик, — решил Николай. — Да и какой, к черту, заяц после такого галдежа?» Однако же, чтобы не портить ни настроения своему напарнику, ни отношений с ним, вернулся на прежнее место, затаился у куста, вглядываясь в переплетение ветвей и бурьяна, и совершенно неожиданно заметил уставившийся на него из глубины зарослей немигающий светло-коричневый глаз. Руки мелко задрожали. Дрожь эта была отнюдь не охотничьим возбуждением. Она больше походила на дрожь от испуга. Не подняв ружья, чтобы не сделать резкого движения, а лишь чуть наклонив стволы, Николай нажал спуск.

Когда развеялся дым от выстрела, глаза уже не было. Николай подумал, что либо то была галлюцинация, либо он промахнулся, так как выстрелил не целясь. Но тут на сером пятне, которое принял за высохший мох, появилось пятно красное. Он! Забрался в куст, вытащил зайца.

— Ну, что я говорил? — услышал торжествующий возглас Иустина Ксенофонтовича, который так никуда и не двинулся, твердо зная, что в этом благословенном месте торопиться не след. И действительно, увидев пробегавшего шагах в двадцати зайца, он даже взглядом за ним не проследил — настолько был уверен в охотничьем своем фарте.

— Что же вы?! — досадливо крикнул Николай.

Заяц был уже шагах в сорока, когда Николай вскинул ружье и выстрелил. Ткнувшись носом в землю, зверек перекувырнулся через голову и застыл как пригвожденный.

Иустин Ксенофонтович укоризненно покачал головой.

— Негоже стрелять в убегающего. Ежели убегает — не такой уж он дурак и потому заслуживает снисхождения. А еще — при такой стрельбе подранки могут быть. Изволь бить только сидячих, как твой первый.

С трудом удержался Николай, чтобы не рассмеяться. Он уже понял, что лихая стрельба задевает самолюбие напарника, что стреляет тот лишь по неподвижным целям — так вернее. Но сказал не без укоризны:

— Это уже не охота, а убийство.

Не прошло и часа, как они отстрелялись. Выбрав сухой, устланный хоть и стылым, но все же солнышком пригорок, перекусили, отдохнули и стали собираться в обратный путь. Иустин Ксенофонтович отрезал зайцам головы и лапы, выпотрошил их, отчего они, естественно, сильно сдали в весе. Николай же, несмотря на уговоры, наотрез отказался последовать примеру бывалого охотника, увидев, как неприглядно выглядит добыча после такой обработки. Ему хотелось принести домой пятерку зайцев не изуродованных, не искромсанных.

Иустин Ксенофонтович обладал не только опытом, но и твердым характером, решения принимал быстро и назад не пятился.

— В таком случае ты тем более со мной старой дорогой не пойдешь, — непреклонно заявил он. — Смеешься — зряшных пять килограммов! А я кругаком не пойду. Шутка ли — лишних двадцать километров топать!

Уперся один, уперся другой — что тут поделать? Разошлись по разным дорогам.

— Держи солнце с правого боку! — наказал на прощанье Иустин Ксенофонтович.

Николаю предстояло отвалить километров семь нехожеными тропами до проселка, потом чуть поменьше до большака, а там, чем черт не шутит, случится — и подбросит кто хоть сколько-нибудь попутными санями.

Лес на пути однообразный, бесприметный. Единственный ориентир — солнце. Прикрытое легким застилом облаков, оно потеряло свои очертания и казалось размытым пятном охры, некстати брошенным неумелой рукой. Но вскоре облака сгустились, пропал и этот единственный ориентир. А тут еще замело, запуржило. Пришлось идти наугад.

На одной из полян Николаю попалась одинокая сосна. Ветви ее на всю высоту были срублены, и по голому, как телеграфный столб, стволу до самой вершины поднимались прибитые перекладины. «Никак, специально для заблудившихся». Сбросив на снег добычу и ружье, Николай стал взбираться наверх. Перекладины были прикреплены давно, крупные корабельные гвозди изоржавели, дерево кое-где прогнило, того и гляди какая перекладина расколется, сломается, оторвется, не успеешь опомниться, как шарахнешь вниз. И все же, напрягаясь, он поднимался все выше, чтобы определить, в каком направлении следует двигаться. Вот и последняя перекладина. Посмотрел окрест — всюду сплошняком лес и нигде ни дымка. Уж не в ту ли сторону подался он, где, как уверяла Светлана, на сто километров живой души не сыщешь?

Ругнул себя, что отстал от Чечулина. Лучше бы с кочки на кочку, да рядом. Вспомнил наставительное Светланино: «К лесу привыкнуть надо».

Осторожно спустился вниз и уже с неприязнью взглянул на распластанных на снегу зайцев. Выглядели они если не эффектно, то, во всяком случае, впечатляюще. Это вот желание сохранить внешний вид добычи и подвело его.

Куда идти? В направлении, какое подсказывало чутье? Но чутье как раз ничего определенного не подсказывало. Он знал, читал где-то, а может быть, слышал, что заблудившиеся часто кружат, причем главным образом в левую сторону. Шел бы по равнине, мог бы сверяться со своими следами, выдерживая их по прямой. А здесь, в лесу, следы мигом терялись за деревьями. И лес тут был какой-то мрачный, дремучий — ни полян, ни просек.

И вдруг после долгого бесполезного блуждания, когда силы, казалось, были на исходе и от потери ориентировки стала брать оторопь, выглянуло солнце. По выглянуло не справа, как ждал, а за спиной. Это означало, что он сбился с нужного направления и забрался в чащобу довольно далеко.

Пошел увереннее и быстрее, разгоняя накопившийся в теле холод, неуклонно держа солнце с правой стороны, как и наставлял его, благословляя в самостоятельный путь, Чечулин. Покуда пересекал сосняк, шагалось легко — сосны стояли поодаль друг от друга, как мачты на голой палубе, когда же его сменил березняк да пришлось продираться сквозь молодую поросль, и шаги, и груз становились все тяжелее. Пришлось пожалеть, что прихватил и лишние патроны, да целых двадцать штук, и складной туристский нож с ложкой, вилкой и многочисленными лезвиями на все случаи походной жизни.

Уже догорал скупой желтоватый зимний закат, когда Николай выбрался на проселочную дорогу. На душе сразу полегчало. Та это дорога, о которой говорил Чечулин, или не та — все равно она приведет к людям, к жилью, где можно будет отдохнуть, а главное, узнать, как кратчайшим путем добраться домой.

При мысли о доме к сердцу прилило тепло. Да, у него теперь был свой дом, захудаленький, но свой, — он снова вернулся в избушку, в которую нагрянула было Лариса.

С трудом передвигая ноги, обутые в тяжелые валенки, — все же тренировки в такого рода ходьбе не было, — долго шагал по плохо укатанной дороге, пока наконец не услышал звук колокольчика — навстречу ехал почтарь. Поравнявшись с одиноким путником, почтарь остановил лошадь, вывалился из розвальней. Маленький, тщедушный мужичонка с редкой, как выщипанной, бородкой клинышком, весь утонувший в огромном тулупе, с завистью оглядел добычу.

— Откуда и куда? — спросил с затаенным любопытством.

— В Чермыз.

Почтарь выразительно присвистнул, что, должно быть, означало: ничего себе расстояньице.

— А откуда?

Николай не мог выдать охотничьи угодья Чечулина и показал в сторону, противоположную той, где был.

— Это что ж, никак у Власьевой заимки?

— Да, неподалеку, почти рядом, — обрадовался подсказке Николай.

— Справа или слева?

Почтарь оказался не только дотошным расспросчиком, но и доброжелательным человеком. Подробнейшим образом, используя для наглядности жесты, он разъяснил, где свернуть на встречающихся развилках, и, ширя глаза, предупредил, чтоб в Петрушине ни в одну избу не заходил, оттого как люди там — звери. Из ссыльных. Их даже в армию не берут. На улице, может, и не тронет, но из избы не выпустит.

— Я и сам когда через енти выселки еду, вот за енту штуку держусь. — Распахнув тулуп, почтарь с гордостью похлопал рукой по огромному «ковбойскому» «смит-вессону», торчавшему из-за пояса.

Николай вошел в Петрушино, когда луна была высоко в небе и светила вовсю. На исходе почти сутки, как он на ногах, не было уже никакой мочи двигаться дальше. Вспыхнуло почти непреодолимое искушение зайти в первую же попавшуюся избу, посидеть, вытянув ноги, проглотить чего-нибудь и особенно попить горячего, но он подавил его. Слишком уж большой соблазн представляло для обитателей Петрушина охотничье ружье. Заложив за щеку одну из ягод лимонника, предусмотрительно навязанных Чечулиным, поковылял, уже не глядя по сторонам, дальше.

Поселок состоял из одной улицы, длинной-предлинной, — все тянулась и тянулась она ровной линией вдоль дороги, почти сплошь обстроенной новыми добротными домами. Электрического освещения не было, сквозь наглухо закрытые ставни кое-где просвечивал слабый желтый свет керосиновых ламп. Сторожевые псы выполняли свои обязанности прилежно, и от первого до последнего подворья Николая сопровождал разноголосый собачий лай. Потревоженный ими, где-то сдуру загорланил петух, его с сонной обессиленностью поддержали другие.

Сразу за поселком начинались открытые безлесные места. Равнина, на которой оказался Николай, походила на донецкую степь в зимнюю пору и навеяла грусть. И посейчас трудно было смириться с мыслью, что этот край отторгнут врагом и «курганы темные, солнцем опаленные», находятся за чертой, разделявшей два мира.

Вдали на дороге отчетливо обозначалось черное пятно — кто-то ехал на санях без колокольчика. Колокольчик был привилегией почты, по его звуку все беспрекословно уступали ей дорогу. Кстати, уступить дорогу в этих местах дело не такое уж простое. Укатана она всего на ширину колеи, свернет лошадь чуть в сторону — тотчас окажется по брюхо в снегу. А ежели сани с грузом, то требовались и сноровка, и время, а подчас и помощь, чтобы выбраться на дорогу.

От черного пятна отделилась черная же точка и помчалась навстречу Николаю. Не сразу понял он, что на него мчит огромный, с теленка ростом, волкодав, а когда понял, спохватился, сбросил с плеча ружье, взвел курок.

Захлебываясь от лая, волкодав стал кружить вокруг него, норовя зайти сзади, за спину, и заставляя Николая тоже крутиться. Мужик не отзывал пса, хотя он продолжал яростно атаковать.

В конце концов Николаю надоело играть роль затравленного. Он выстрелил в землю. Пес с перепугу кинулся прочь по нетронутому снегу и, лишь оказавшись от путника на почтительном расстоянии, снова залился лаем.

Только теперь мужик подал голос:

— Какого черта в собаку стреляешь, язви тебя!..

Остановив лошадь и черно матерясь, он вылез из саней и зашагал к Николаю. Бородатый, в меховой шапке, в огромном длинном тулупе, он смахивал на медведя, поднявшегося на задние лапы.

— А ты какого черта ее не отзываешь? — довольно спокойно ответил Николай промерзлым голосом, еще не определив степени опасности. И вдруг насторожился.

Левой рукой гигант остервенело размахивал, а правая была опущена и отведена назад. Не оставалось сомнения, что в ней он держал что-то грозное.

— Не подходи, стрелять буду! — Николай взвел курок второго ствола.

— Стреляй! — Левой рукой гигант распахнул полу тулупа, под которым оказался еще полушубок, и шел вперед, по-прежнему держа правую руку опущенной.

— Стой!

Никакого внимания. Одно натужное сопение в ответ.

«Пьяный, что ли?» От этой мысли легче не стало. Какая разница? Ни пьяного, ни трезвого распаленным подпускать нельзя. Петрушинец, наверно.

— Стой! — что было мочи крикнул Николай и поднял ружье к плечу.

Выпятив ошалелые глаза, гигант бесстрашно продолжал наступать. Расстояние сократилось до семи-восьми шагов.

Николай понял, что дальше медлить нельзя. Дать предупредительный выстрел в воздух? Но в ружье у него только один патрон, правый ствол он не перезарядил после выстрела — не выработался еще у него автоматизм, заставляющий охотника закладывать в ружье новый патрон по инерции.

— Стой, мать твою!.. — Николай выжал из голоса все оставшиеся силы и… сделал шаг назад.

Нападающий продвинулся на шаг вперед. Так и пошло: один — шаг назад, другой — шаг вперед. Неторопливо, испытывая обоюдную выдержку.

«Вот и найди выход из положения, улови то мгновение, когда придет время выстрелить, — метался мыслями Николай. — Сколько должно остаться шагов? Четыре, три?.. И как это — всадить заряд в человека? И куда всадить? В ноги? Но они закрыты тулупом и валенками…»

И тут он с ужасом вспомнил, что левый курок у него, случается, дает осечку.

Снова отступил назад и внезапно провалился по колено в снег. Сообразив, что сошел с дороги, что дальше пятиться некуда, держа стволы на уровне груди гиганта, затих в решимости отчаяния: еще один шаг — и он спустит курок.

И тут произошло неожиданное. Пока Николай кричал, предупреждал, угрожал, это не оказывало на верзилу никакого воздействия, а когда затих, тот понял, что наступил критический момент, и остановился. Подняв правую руку — в ней оказался топор, — погрозил им, громовито матюгнулся и заспешил к саням.

Погружаясь все глубже в снег, Николай на всякий случай отошел подальше от дороги — топор можно запустить и на расстоянии.

— Ну погоди, падло, сейчас соберу мужиков, догоним — будет ужо тебе похлебка! — разухабисто крикнул верзила и стегнул лошадь.

«Прохладится — остынет», — решил Николай, выбираясь на дорогу и на всякий случай закладывая в двустволку патроны, заряженные пулями. Пули, конечно, не спасут его, если нагонит ватага, однако же он почувствовал себя увереннее.

Вскоре дорога вывела его на большак, на тот самый большак, о котором говорили Чечулин и почтарь. Но не успел он сделать и полсотни шагов, как до его ушей донеслось улюлюканье. Оглянулся. Трое мужиков, стоя на трех санях, во весь опор гнали своих буцефалов, догоняя его. Кругом равнина, ни дерева, ни пенька, за которым можно было бы укрыться, из-за которых можно было бы отстреливаться.

— Поохотился… — вырвалось у Николая, и он не узнал своего голоса. Хриплый, чужой, посторонний.

А преследователи между тем приближались. «Эх, пощадил бандюгу, не выстрелил…» Бросив зайцев на обочину, собрался было залечь в снег, чтобы не торчать мишенью, как услышал рокот мотора. По большаку, светя фарами, мчалась легковая машина.

«Остановится или проскочит мимо?» Николай стал посреди дороги лицом к машине, опустил ружье на землю, чтобы не отпугнуть едущих, и широко раскрылил руки. «Могут и проскочить — большак достаточно широк. Тогда — амба. Глупо все, глупо… Люди гибнут на войне, а я…»

Машина вильнула в сторону, объезжая его, и в этот момент лошади выскочили на большак. «Проехала…» Николай поднял ружье и побежал к обочине, чтобы залечь там. Но вдруг скрипнули тормоза, машина пошла юзом и, скользнув, как на полозьях, остановилась поперек дороги. Остановили лошадей и возницы.

Из машины выпрыгнули Светлана и Баских. Подбежав к Николаю, Светлана обхватила его руками, прижалась. А он стоял безучастный, со взмокшим от нервного напряжения лицом и только следил глазами за своими преследователями. Передний возница начал уже было разворачивать, но вовремя подоспевший Баских взял лошадь под уздцы.

— Здорово, мужики! Куда это собрались среди ночи?

— На охоту, — пробасил вожак, стараясь придать голосу беспечность.

Николай сразу узнал этот голос. Он принадлежал бородачу.

— По какому зверю?

— Вестимо, по какому. По зайцу.

— Крупноватого зайца выбрал, сволочь, — прохрипел Николай.

Из задних саней вылетел какой-то небольшой темный предмет и провалился в снег.

— Гриша! — окликнул Баских шофера. — Видел?

— А как же!

Из машины выскочили еще двое: шофер и с ружьем наперевес Иустин Ксенофонтович.

Шофер полез в снег, долго топтался в нем, шарил и наконец довольно свистнул. В руках у него был обрез. Иустин же Ксенофонтович, покопавшись в соломе передних саней, извлек из нее двустволку. Подержав ее в руках и оценив по достоинству, сказал в похвальбу мужику:

— Хорош хозяин, ладно ружьишко содержишь. — Открыл патронник, достал патроны. — И стрелок, видать, отменный — на зайца с пулями идешь. Я вот дробью, и то не всегда попадаю.

Молчал бородатый детина, только глаза его люто поблескивали из-под нависших бровей, как у пойманного зверя.

Баских поискал оружие во вторых санях и не нашел. Но шворень обнаружил увесистый — быка можно оглоушить.

— Все плачетесь, идолово семя, что зря вас обидели, а как были волками, так и остались, — с неприкрытой враждебностью сказал он.

— Нечего нам страху нагонять, начальник. — Бородатый вызывающе потянулся к передку саней. — Не таковские мы, чтобы испужалися. Все видывали. Как скот какой гнали нас сюда… — пустился жалобить он. — Да вот выдюжили, отстояли жизню свою. На голом месте да при морозе лютом. Тебя бы сюда в те года — какую песню запел бы.

— Нечего горемычными притворяться! — пошел в атаку Баских. — Вы все тут как князья живете! Попробуй обратно вас — небось взвоете. — И добавил обманчиво миролюбивым тоном: — Что ж, мужики, поохотились, начудесили — и шабаш, поехали-ка в Чермыз. Впереди нас. И не вздумайте драпать. Давайте так уж, по-благородному. Чтоб без стрельбы обошлось. Все равно далеко не ускачете.

Когда стали усаживаться в машину, хозяйственный Иустин Ксенофонтович вдруг вспомнил:

— А зайцы где?

— Да вон на дороге, — повеселев, отозвался Николай и пошел подбирать забытую добычу.

Чечулин заговорщицки склонился к Светлане.

— Держи его в узде, Светка, не то не сносить ему головы. — И зачмокал цигаркой, которая никак не раскуривалась. — Табак, видать, отсырел.

Долго ехали молча. Впереди — шофер и Баских, на заднем сиденье — остальные. Светлану усадили посередине, чтобы было теплее. И все равно ее бил озноб. Перенервничала и никак не могла успокоиться.

— Ты меня прости, Коля, что одного отпустил, — виновато заговорил Иустин Ксенофонтович, длинно и глубоко вздохнув. — Беспартийность подвела.

— А это при чем? — сквозь усмешку спросил Баских, не повернувшись: он зорко следил за едущими впереди.

— Да не верил я, что такие они подлюги. Думал, люди все-таки. Даже жалел иногда. Попадали вроде и зазря некоторые, несправедливо. Фу-ух!.. — расслабился Иустин Ксенофонтович.

— Те, которые несправедливо, как ни странно, менее лютуют, — заметил Баских и обратился к Николаю: — Вы, Николай Сергеевич, скажите спасибо Светлане. Это она забила тревогу. Узнала, что вам идти через Петрушино, — сразу ко мне. А Григорий, как на грех, мотор разобрал. Пока из дома прибежал, пока собрали… Вот будет номер, если заглохнет.

Григорий в охотку рассмеялся.

— А мы тогда лошадок запряжем и этих бугаев в пристяжку.

— М-да! — Баских потрепал шофера по плечу. — Представляю себе такой въезд в поселок.

Только нареченные супруги за всю дорогу не проронили ни слова. Светлана продела свою руку под руку Николая. Почувствовав прерывистое дыхание возле своего уха и мелкую дрожь, которая занялась в нем от пережитого, крепко прижалась. И Николай вдруг ощутил в душе блаженный покой, сладость которого способны понять только те, кто благополучно выскочил из серьезной передряги.

Очередной приказ Светлана писала с внутренним удовлетворением. За самовольную отлучку с завода Кроханов объявил начальникам мартеновского и строительного цехов выговора. Это вполне соответствовало намерению Светланы отбить у Николая желание предпринимать охотничьи вылазки. Позволил себе два раза — и оба с такими злоключениями.

7

Снова пошла в цехе хоть и напряженная, но ритмичная работа. Локомобиль, рассчитанный на солому, прекрасно работал на дровах, и мазут в обогреваемом змеевиком пространстве постоянно был жидким. Балатьеву удалось раздобыть и установить насос для выкачки мазута, больше его не черпали ведрами. Об этом участке можно было и забыть, но перестраховки ради Балатьев проверял его ежедневно.

Спокойствие, однако, продолжалось недолго. Как-то среди ночи его разбудил телефонный звонок.

— Не доставили известняк с Камской базы, можем стать, — без лишних слов доложил Аким Иванович. — Паровоз застрял на полдороге.

Известняк Кроханов держал на складе Камской базы, и сколько ни воевал Балатьев, ему никак не удавалось создать необходимый запас на шихтовом дворе.

Попросил телефонистку вызвать директора. Та сначала отнекивалась — очень уж не любил Кроханов, когда его будили, бранился, — но Николай настоял на своем.

Не то со сна, не то от раздражения директор спросил хрипло:

— Чего еще тебе?

Николай доложил о создавшемся положении, попросил воздействовать на транспортников. Ничего не ответив, Кроханов положил трубку — думай что хочешь, поступай как знаешь.

Проснулась Светлана, повернулась с боку на бок, обеспокоенно оторвала голову от подушки.

— Что? Что там такое?

— Спи, спи, детка. Досматривай сон.

Светлана послушно сомкнула веки, и вскоре послышалось ее ровное дыхание.

Николай примостился на краю постели — для него стало привычным сторожить ее сон, беречь покой, — закинул руки за голову и задумался. Не о цехе. О Светлане. Что, если необходимость вынудит его на какое-то время расстаться с ней? Пока Кроханов терпит ее, но стоит ей лишиться защиты — подберет секретаршу из эвакуированных. Число эвакуированных в поселке неуклонно растет. Вот даже группа недавно прибившихся здесь художников и скульпторов нашла себе применение — расписывают стены бывшей церкви фресками, превращая ее в современный клуб, лепят бюсты знатных людей завода. Не идти же Светлане на физическую работу — с наступлением холодов ее стали донимать боли в ноге. Нет, если уж ему суждено перевестись на другой завод, то сразу же заберет ее с собой. И семейное жилье куда проще получить по приезде, чем добиваться потом.

Прошло не больше часа, как Аким Иванович сообщил: вагоны с известняком не подошли, первая печь остановлена.

Дальнейшие попытки связаться с Крохановым успехом не увенчались.

— Директор звонил кому-нибудь после разговора со мной? — спросил Николай телефонистку.

— Никому.

— Как ваша фамилия?

— А что я могу сделать, если он не поднимает трубку? — грубо ответила телефонистка.

Снова проснулась Светлана, стала прислушиваться к разговору.

— Назовите вашу фамилию, — потребовал Николай.

— Ну, Чечулина.

— А сколько вас, Чечулиных?

— У нас две.

— Как вас зовут?

— Да что вы навязались на мою голову! Ну, Антонина.

— Так вот что, Антонина, прошу запомнить: директор после моего звонка никого не вызывал, никаких распоряжений не отдал.

— Что тут запоминать? Оно так и есть.

Светлана похвалила Николая за предусмотрительность и, уткнувшись лицом в его плечо, снова заснула.

За окном разыгрывалась вьюга, ее завывания еще больше взвинчивали и без того напряженные нервы Николая. Когда же Кроханов сподобится вызвать рабочих на расчистку путей? Хорошо все-таки, что мартеновскому цеху не всучили Камскую базу. Не знать бы ему ни минуты покоя.

Уже под утро Аким Иванович сообщил, что паровоз все-таки пробился, хоть и с одним вагоном, и что печь простояла два часа пятнадцать минут.

В полдень Кроханов собрал всех начальников цехов и отделов на рапорт. Очные рапорты он проводил редко, обычно в особо важных случаях, и на них обязательно присутствовал один из секретарей райкома. Вот почему появление в кабинете Баских никого не удивило.

Рапорты теперь проходили быстрее, чем в недавнем прошлом. Излюбленная тема — обращение с лошадьми отпала сама собой, поскольку в мартеновском цехе мотовозы работали исправно, а в остальных цехах лошади неприятностей не доставляли — не тот темп, не тот ритм.

Чего угодно мог ожидать сегодня Балатьев, но только не того, что произошло.

Когда подошла его очередь отчитываться — а он почему-то был оставлен напоследок, — директор без всякого стеснения потребовал объяснить, почему ночью простояла печь.

От неожиданности, от чудовищного бесстыдства у Балатьева язык прилип к гортани.

— Ты что, оглох, что ли?! — набросился на него Кроханов.

— Вот это здорово! — Балатьев еле-еле овладел собой. — Вы-то отлично знаете, почему.

— Знал бы — не спрашивал.

— Ах так! Не знаете! — Голос Балатьева накалялся. — Что ж, объясню. Простой произошел по вашей вине, товарищ директор! Во-первых, потому, что вы не создали запаса известняка на шихтовом дворе и кормите печи с колес, во-вторых, потому, что не приняли никаких мер ночью, когда я сообщил, что состав застрял. Продолжали себе преспокойно спать. Вот и доспались! И к чему этот разговор у нас — не понимаю!

Недостаток ума у некоторых людей компенсируется хитростью и умением актерствовать. Это в полной мере относилось к Кроханову. Он закатил истерику, да с таким мастерством, какому могли бы позавидовать прославленные лицедеи.

Выжимая из глаз слезы, он кричал, что Балатьев нагло лжет, что на дом к нему он не звонил и ничего не просил, ссылался на жену, которая тоже мирно спала всю ночь, твердил, что ему надоели происки Балатьева — «во всем виноватит директора». Лошади обедают — директор виноват, грузы с Камы не везут — тоже, телефон не работает — он же. А между тем он, Кроханов, пластом стелется, чтобы цеху помочь, бесконечно дыры латает, которые по причине балатьевской нерадивости «размножаются все больше».

Вспомнил Кроханов и про историю с застывшим мазутом, при этом не преминув изобразить себя и Дранникова этакими спасителями чести завода.

На лице у Балатьева появилась насмешливо-снисходительная мина.

— У вас свидетель жена, а у меня…

— …полюбовница! — задыхаясь, выкрикнул Кроханов.

И на этот раз Балатьев не потерял самообладания. Он словно задался целью быть тем спокойнее, чем больше расходился директор.

— Родственники в счет не идут, — парировал он. Взглянул на Баских. — Есть объективный свидетель — телефонистка Антонина Чечулина, дежурившая ночью. Так что установить, кто лжет, несложно.

Баских возмущенно взглянул на Кроханова, не менее возмущенно на Балатьева, поднялся и, не сказав ни слова, пошел к двери. Уже открыв ее, бросил:

— Время сейчас не то, чтобы счеты сводить! Делом заниматься нужно!

Кроханов закрыл очный рапорт, так и не доведя его до конца. Когда все разошлись, вызвал начальника отдела кадров.

Разговаривали они так тихо, что Светлана не могла расслышать ни единого слова. А ведь затевалось что-то недоброе, это было ясно как дважды два.

Конспиративная беседа продолжалась недолго. Кадровик вышел из директорского кабинета необычно сосредоточенный, торопливо прошагал мимо Светланы. Он явно спешил выполнить задание.

8

Баских неприязненно относился к Кроханову. С первого взгляда, как только познакомились. Сначала понять не мог почему. Внешность у директора вполне благопристойная, никакими пороками не отвеченная, синие глаза даже кажутся умными, пока он что-либо не изречет. Скорее всего подсказывало чутье на людей, развившееся за годы комсомольской и партийной работы. Мнение о человеке у него складывалось сразу и редко когда было ошибочным.

Только впоследствии он разобрался, за что невзлюбил Кроханова. Безынициативен, тяжел на подъем, больше всего печется о собственном покое, а если точнее — о собственном благополучии, мстителен, даже нечистоплотен. Все это Баских мог доказать на множестве примеров. Все, кроме нечистоплотности. Делишки свои Кроханов обделывал настолько тонко, настолько хитро, что не подберешься, не подкопаешься. Слышал Баских, что директору возят из колхозов продукты за полцены, а то и бесплатно, но за руку пока никто его не поймал. Слышал и про амурные похождения, но и тут все было шито-крыто. И хотя Баских давно хотелось выпереть Кроханова с завода ради того, чтоб восстановить у людей веру в справедливость, зацепиться, по существу, ему было не за что. К тому же в главке, да и в наркомате на Чермызский завод смотрели сквозь пальцы: на пять тонн больше, на пять тонн меньше — что это значило в масштабах страны? Первый кандидат на остановку, и кто им руководит — никого особенно не заботило. Открытых скандалов нет, хищений нет, пусть себе работает человек. Завод не закрывали из гуманных соображений, из тех же соображений не трогали и директора. Да и вообще нарком с великим трудом менял руководителей. Многое терпел, многое прощал, давал возможность одуматься, обуздать себя, и очень нужно было проштрафиться, чтобы слететь с поста. А уж если снимал, то с треском, широковещательно, чтоб другим не повадно было, и бдительно следил за тем, чтобы обманувший его надежды больше на руководящую должность не попал.

У самого Баских жизнь складывалась не совсем удачно. Поначалу все шло вроде хорошо. На «Дальзаводе» во Владивостоке, куда прибыл из Соликамска по комсомольскому призыву, его избрали комсоргом механического цеха, потом завода, потом поставили редактором заводской многотиражки. Ту пору своей деятельности он вспоминал с удовольствием — прошел школу конкретной работы. Напечатав заметку о каких-либо недостатках в цехах, упорно добивался, чтоб их устраняли. На заводе он был фигурой более популярной, чем директор. Тот мог не проследить за выполнением своего приказа, но чтоб Баских не проследил за действенностью заметки — такого не было. И по телефону напомнит, и в личном разговоре, не помогало — вторично пробирал кого следовало в газете, да так, что люди животы надрывали от смеха. А смех — оружие острое, беспощадное. Баских на себе испытал это.

Послали его как-то в район на хлебозаготовки, и случился с ним грех: влюбился в учительницу. Женщина была — что стать, что лицо. Как родная сестра Светланы Давыдычевой. Может, потому и к Светлане у него повышенная симпатия, что будила она в нем лирические воспоминания о молодости. И что обиднее всего — была у него с учительницей чистая, бережная любовь, даже нацеловаться всласть не успели. Между тем пошли по селу разговорчики, будто они сожительствуют, и вернувшийся из командировки муж учинил такой дебош, что пришлось учительнице бежать, а его, голубчика, вытащили на бюро райкома. Ну что тут ответишь, когда вполне серьезно спрашивают: «Не находишь ли ты, что проявление полового чувства на селе в условиях классовой борьбы хуже правого уклона?» Признал, что хуже, но с определением своего чувства как полового не согласился. А райкомовцы требовали полного признания вины, покаяния. Не добившись своего, осерчали и вынесли решение: просить окружком ВКП(б) исключить его из партии «за проявление полового чувства в условиях классовой борьбы и срыв народного образования в районе». Отделался он выговором только потому, что в окружком послали протокол в том виде, как он был написан, сохранив все несуразности. Ходил этот документ по отделам с не меньшим успехом, чем «Крокодил», и вызывал взрывы смеха. Где бы ни появился потом Федос — в окружкоме ли партии, в окружкоме ли комсомола, — тотчас его поддевали язвительными вопросиками: «Ну как, хуже правого уклона?», а то еще: «Что, явился срывать народное образование?»

Следовало бы, конечно, перетерпеть с полгода и добиться снятия выговора, а он не выдержал насмешек и махнул домой, на Урал. Так и плавает за ним в личном деле выговор за аморальное поведение. Соберутся куда повыше выдвинуть, заглянут в него — надо попридержать, аморальная личность. Вот так дальше партийного руководителя небольшого района и не пошел.

По-разному действуют на людей несправедливые взыскания. Большинство озлобляют, а у Баских оно воспитало повышенное чувство справедливости. И когда на кого-либо возводили обвинения, он дотошно проверял, соответствуют ли они фактам.

Вот и сегодня он решил разобраться, по какой причине простояла печь, и не только для того, чтобы узнать, кто врет, а кто говорит правду, но и для того, чтобы наказать виновного.

Анализируя положение, он задал себе вопрос: кому было выгоднее лгать? И ответил: Балатьеву, потому что наказание за простой печи грозило ему, а не директору. С другой стороны, и опаснее всего было лгать Балатьеву, так как его ссылку на телефонистку ничего не стоило проверить. Таким образом, одно соображение исключало другое, и это не позволяло прийти к определенному выводу. Чутье подсказывало Баских, что Балатьев ничего не придумал. Как ни искусно разыграл Кроханов роль несправедливо обиженного, все же в истерическом пафосе его Баских уловил фальшь.

По чутьем можно лишь руководствоваться, его к делу не подошьешь. Нужны доказательства. И Баских решил добыть их, поговорив с телефонисткой, причем не откладывая, по горячим следам: вызовов во время дежурства много, пройдет какое-то время — может и запамятовать.

Узнав в узле связи адрес Антонины Чечулиной, Баских отправился к ней пешком.

С трудом пробалансировав по обледенелому и вдобавок ветхому тротуару — давненько не заглядывали сюда, на окраину, коммунальщики поселкового Совета, — открыл калитку бедненького двухоконного домика и нос к носу столкнулся с начальником отдела кадров завода.

— А вы что тут делаете? Или она… ваш личный кадр?

— Забота о семьях военнослужащих, — нашелся кадровик. — Насчет дровишек выяснял и разных прочих нужд.

Баских понял, что опоздал, однако от своего намерения не отказался.

Дом Чечулиной достатком не отличался. Плохонькая меблишка, кровати застланы самоткаными ряднами. На табуретке у двери одно на другое ношеные-переношеные ребячьи пальтишки, возле печи — валенки. Мокрые — хоть выкручивай.

Антонина заприметила направленный взгляд Баских.

— Я их в печь, как выгорит. До завтрава просохнут. Попеременке носят. Пятеро как-никак. Да и тяжелая… — показала на свой живот, пока еще едва округлившийся.

Ребята, гревшиеся на широкой, жарко натопленной печи, одичало, во все глаза рассматривали пришельца.

Антонина тоскливо уставилась на догоравшие в печи дровишки, разгребла угли, достала ухватом казан, вылила в черепяную миску какую-то пахнущую кислым невкусицу.

— А ну-ко!

Команда оказалась запоздалой. Возбужденная ребятня с шумом и колготней ринулась на штурм еды. Застучали самодельные деревянные ложки с обгрызенными ободками, вокруг миски поднялась переполошная азартная возня — кто быстрее зачерпнет, кому большая картофелина или что там другое достанется.

Баских омертвело смотрел на эту картину, и сердце его печально ныло. Да и сама Антонина Чечулина вызывала у него жгучую жалость. Сорок, не больше, но землистый цвет лица, гармошки морщин вокруг глаз и у рта делали ее чуть ли не старухой.

— Вы же мало́го не забижайте, несыти окаянные! Рази ж он поспеет за вами? — наставляла она детворню.

Поощренный матерью малец, не долго думая, взметнул ложку и, с всхлипом потянув носом, запустил ею в самого сноровистого брата.

— Вот тебе!

Антонина подняла ложку и принялась кормить своего последыша.

— Хоть какое хлебово — и то слава богу.

Слова эти были обращены к Баских.

— Ну а вы-то сами? Не одна ведь… С грузом.

— Да хоть бы их как-нибудь…

— Но силы ведь нужны. Для них же и для того… — Баских кивнул на живот.

— Ох нужны! Нисколечки силов не осталось. Уробилась без мужика, иззаботилась.

По щекам Антонины от жалости к себе покатились бессильные частые слезы.

Когда Баских изложил причину своего появления, Чечулина, глядя в сторону, ответила, что директору начальник мартена не звонил и ни о чем его не просил. Лукавить она явно не умела, слова ее звучали заученно и потому неправдоподобно.

— А ну-ка посмотрите мне в глаза, — потребовал Баских, невольно поддавшись раздражению.

Взглянув на него, Чечулина сказала с надрывом, с трудом разлепляя бескровные губы:

— А что вы в них увидите, товарищ секретарь? Ни одной весточки от своего с начала войны.

Сочувствуя женщине, Баских принялся утешать ее. Говорил, что убиваться ей незачем, ибо письма с фронта идут подолгу, а бывает, и вовсе не доходят, примеров тому множество. Постепенно Чечулина успокоилась, и, хотя Баских было крайне неловко продолжать допрос, все же он спросил:

— Так за сколько кубов дров вас ублажили, Антонина Власьевна?

Чечулина с достоинством подняла голову, выпрямилась и сразу будто сбросила с себя добрый десяток лет.

— Ублажают не дровами, а заботой. И ежели уж напрямик у нас разговор пошел, так вам, товарищ секретарь, эту самую заботу о нашей сестре вдовой, нынешней и завтрашней, не мешало б проявить. Поди в каждом доме кручина, бабы затопили себя слезами, у кого сын, у кого муж на том свете — похоронки так и сыплются.

Антонина фактически призналась во лжи, но сделала это в такой форме, что на нее не сошлешься. А переход от обороны к наступлению означал, что дальнейший разговор бесполезен.

Вышел Баских от Чечулиной в тягостном настроении. «Вот тебе наказал, — распекал он себя. — И на этот раз выскочил Кроханов сухим из воды. Предусмотрительная он штучка. Более предусмотрительная, чем думалось. Удивительно все же он устроен. На что-что, а на подлости у него хватает ума с избытком. Трудновато единоборствовать с таким Балатьеву. Надо вызвать его да подбодрить».

Но вызывать Балатьева не пришлось. Когда Баских вернулся в райком, тот уже расхаживал по коридору.

— Ну как, убедились? — Балатьев был уверен, что телефонистка не станет отпираться: и резона для этого у нее не было, и разобраться во всех хитросплетениях не сможет.

Баских завел Балатьева в кабинет и, ничего не тая, поведал о том, как неожиданно все обернулось.

— Ты хоть сам не подставляй под удар свои бока, вот как с мазутом, — посоветовал в пылу искренности.

— Был такой грех. — Балатьев молитвенно сложил руки.

— Был… Тебе тут каждое лыко в строку. Впредь в подобных ситуациях не забывай про райком. Здесь всегда кто-нибудь дежурит. Позвонил бы — не получился бы такой конфуз.

— По каждой задержке беспокоить…

— Дорогой мой, каждая задержка — недочет тысяч пуль. А они — во как нужны сейчас! — Баских резанул ребром ладони по горлу. — Не то что можешь — должен звонить мне или Немовляеву. Вот третьего лучше не тревожить.

— Почему? Спать мастак?

Не хотелось Баских отвечать на этот вопрос, но, подумав, все же позволил себе довериться.

— С Крохановым на дружеской ноге, из его рук подачки получает, так что снисхождения от него не жди. — И тут же поправился: — Кстати, и от нас не жди, хотя в объективности можешь не сомневаться.

Открылась дверь, вошел Немовляев, по-военному, даже несколько утрированно выпятив грудь.

— О, Аркадий! — обрадовался Баских. — Легок на помине. Хочу предупредить вот о чем…

Немовляев непонимающе вздернул брови.

— Ты разве ничего не знаешь? Завтра с ложкой, чашкой, кружкой ша-а-гом марш!

— Что-о?

— А чему ты удивлен?

— Так ты ж рядовой необученный.

— А разве в армии политсостав не нужен? Кому прикажешь сдать дела?

— Как кому? Пятипалову, конечно. А впрочем, тащи лучше мне.

Немовляев удовлетворенно подмигнул Баских и покинул кабинет.

— Посиди-посиди, — придержал Баских Балатьева, когда тот поднялся, полагая, что беседа закончена. — В порядке взаимной откровенности: как у тебя со Светланой?

Николай помедлил с ответом. В этой официальной обстановке лирические слова, которые наворачивались на язык, казались ему неподходящими, а обычные, стертые говорить не хотелось.

Расценив молчание как увиливание от прямого ответа, Баских упрекнул:

— А я рассчитывал на полную откровенность.

И Николай ответил, как мог ответить только себе:

— Я люблю эту девочку. Как никого до сих пор.

— Это всякий раз кажется, что на этот раз… — Умудренно улыбнувшись, Баских принялся старательно заклеивать лопнувшую гильзу единственной оставшейся в пачке папиросы. — Тогда чтоб тебе яснее было, что меня беспокоит: ты думаешь оформлять ваши отношения?

— Мы еще не говорили об этом.

— Мы не говорили… Мы! — сердито повторил Баских, сразу сменившись с лица. — Об этом должен говорить ты, мужчина! Для нашего брата регистрация — факт третьестепенный, а для женщины… Положа руку на сердце: ты внутренне решил для себя?

— Решил, и давно.

— Тогда на кой ляд тянешь?! Это во всех отношениях неблагоразумно. Светлана молчит из такта, а ты… Знаешь, как ей будет радостно? Кроме того, если тебя заберут в армию, что вполне возможно… Давай начистоту. Если б не райком, Кроханов с тебя давно бы бронь снял. Так вот если тебя заберут, у нее будут льготы жены военнослужащего. И третье… — Баских уставился на Балатьева требовательным взглядом. — Впрочем… Достаточно и этого.

— Я сегодня же оформлю развод, — заверил Николай.

— И вот еще что. Под тебя подведена мина — конфликт с женой. Спасет тебя или нет факт регистрации — не знаю, но взрыв, несомненно, ослабит. Нарком и разводящихся не жалует, а с разгулявшимися поступает беспощадно, будь хоть самый незаменимый из незаменимых. Снимет даже в ущерб делу.

— Спасибо, — проникновенно сказал Николай.

— За что?

— Что сначала все выпытали, а уж потом подсказали. А то, чего доброго, решили бы, что мною руководили соображения безопасности.

Устал Баских сидеть за столом. Поднялся, зашагал по кабинету, уважительно поглядывая на Балатьева. Как важно, когда у человека здоровое нутро. С женой хлебнул вдосталь, тут попал как в камнедробилку, а вот же сохранил в себе и душевную чистоту, и доброжелательность, и силу сопротивления. Таким было и его поколение. Проходили через всяческие горнила, горели и не сгорали. Не иссякал запас бодрости, который называли революционным оптимизмом.

— Плохо я о тебе не думаю, — вернулся он к разговору, — хотя ошибок, правда не таких уж больших, наделал ты достаточно. Но все это искупается твоим истинным патриотизмом. А суть его не в пышных фразах и восхвалении всех и вся, но в непримиримой враждебности ко всем отрицательным явлениям нашей жизни и борьбе с ними. Только смотри у меня, не моргай. На то и щука в море, чтоб карась не дремал. — Протянул руку. — На, держи. А я, как смогу, выручать буду.

Хорошая рука у Баских. Сильная, настоящая мужская рука. Да и у Балатьева не хуже. Рукопожатие получилось крепкое.

Как важно бывает, когда дружеские советы расположенного к тебе человека попадают на подготовленную почву, отвечают твоим намерениям, совпадают с твоими желаниями. Ты как бы получаешь толчок к свершению тех действий, которые со дня на день откладывал, исходя из ошибочного представления, что спешить незачем, ибо впереди у тебя долгая жизнь, и забывая непреложную истину, что отложенное на завтра часто откладывается навсегда. Об этой истине думал Николай, когда из райкома прямым ходом направился в загс.

Изнывающая от безделья молодая девушка, чистолицая, быстроглазая, с перманентом-завитушками и выщипанными в ниточку бровями, оживилась, когда Николай сказал, что пришел оформить развод.

Процедура эта оказалась простой и непродолжительной. Заявление, штамп о расторжении брака — и дело с концом.

Вручая паспорт владельцу, девушка многозначительно произнесла:

— Давно пора бы, Николай Сергеевич. А когда вас со Светланой ждать? Мы в одной школе учились. — Неуклюже протянула руку. — Лиля.

— Если вы так жаждете, Лиля, то хоть сегодня, — ответил Николай приветливо.

Лиля с самым серьезным видом взглянула на часы.

— Сегодня уже не успеете. К тому же в один день как-то… несолидно.

Пожелав Лиле хорошего мужа, Николай направился к выходу.

— Где уж тут хорошего. — В словах девушки, брошенных вдогонку, прозвучала неспрятанная грусть. — И нехороших в армию забрали.

Николай вышел из этого учреждения, испытывая облегчение оттого, что порвал последнюю нить, связывавшую его с Ларисой, и пожурил себя за то, что не удосужился оформить развод раньше. Это предохранило бы его от многих неприятностей.

Против обыкновения, Николай не застал Светлану дома. На столе лежала записка: «Коленька, пообедай и приходи. Мое отчуждение от отчего дома обижает родителей. И по тебе здесь соскучились. Светлана».

Поев, Николай посидел за столом, обдумывая, как преподнести сюрприз, сменил спецовку на костюм и пошел к Давыдычевым.

Семья оказалась в кухне — здесь было теплее. Женщины вязали варежки для солдат, Константин Егорович что-то доказывал, не отрывая взгляда от газеты.

Николай поздоровался и, опасаясь, как бы решимость не покинула его — момент, по-видимому, был не очень подходящий, — произнес с торжественностью, подобающей для такого случая:

— Дорогие Клементина Павловна и Константин Егорович, я прошу руки вашей дочери.

Все сразу заулыбались, но заулыбались по-разному. Радостно — Клементина Павловна, озадаченно, даже, пожалуй, оторопело — Константин Егорович и удивленно, непонимающе — Светлана. На несколько мгновений воцарилось общее молчание. Николай сник. «Сказал не так или архаичная форма предложения прозвучала несерьезно? — отозвалось в нем. — И о разводе умолчал. Но деваться некуда, слова вылетели, остается ждать, как к ним отнесутся».

— А как же с тем… что вы женаты? — спросил Константин Егорович, не сразу набрав голос.

— Уже свободен.

— Давно?

Только теперь к Николаю вернулась уверенность. Деловые вопросы, заданные Константином Егоровичем, свидетельствовали о том, что к предложению он отнесся серьезно.

— Очень давно. — Николай взглянул на часы. — Уже почти час.

Шутку не оценили. Поскольку Николай все еще стоял, поднялся и глава семейства.

— Уважаемый Николай Сергеевич! — торжественно заговорил он и не удержался на этой ноте. — Простите за резкость, но вы мне напоминаете человека, который, похитив алмазное ожерелье, просит подарить его.

Николай застыл в оторопелом молчании. Такого выпада он не ожидал и не знал, что ответить.

— Откровенно говоря, — продолжал Константин Егорович, — если бы хоть что-то зависело от нас с женой, мы бы еще подумали. Какая жизнь ожидает нашу дочь с вами? У вас все… как-то неудачно складывается. Ну вот хоть бы заводские дела. Цех идет в гору, а вы… вы катитесь вниз, притом неуклонно. Это же так.

Высказался и сел, ни на кого не взглянув.

— Что верно, то верно, — подхватила эстафету Клементина Павловна. — Изо дня в день вот уже сколько времени как на пороховой бочке…

Пока говорили родители, Светлана казалась безучастной, и можно было подумать, что она полностью разделяет их мнение. Как ни был уверен Николай в силе ее привязанности и силе чувств, все же ему стало не по себе. Волею судьбы он попал в неудачники — у него и впрямь все не ладится. Буквально все. Как началось с предательства Ларисы, так и тянется за ним сплошная цепь неудач. Теперь он ждет очередного предательства с ее стороны и почти с уверенностью может сказать, что гром грянет. А как сложится его жизнь впоследствии — что тут скажешь наверняка? Он даже не знает, где будет в ближайшее время — здесь ли, на другом заводе или в армии. Это решат за него и, вероятно, уже решают. Так какое право имеет он связывать свою незадавшуюся жизнь с жизнью этого милого юного существа? Какое у него основание злоупотреблять ее чувствами, ее преданностью? И не его ли долг, долг мужчины, уже познавшего превратности жизни, прежде всего подумать о том, что принесет он любимой женщине: счастье или несчастье? И не будет ли правильнее, благороднее перед собой, и особенно перед Светланой, подняться, извиниться за необдуманный шаг и тихо ретироваться?

Когда он уже почувствовал себя в силах сделать это, заговорила Светлана:

— Дорогие мои родители, вы меня с малых лет учили и, должна с радостью признаться, научили считать основной чертой человеческого характера честность. Правда, ни вы, ни учителя не говорили, что быть честным невероятно сложно, что честность — а понятие это емкое — подчас является причиной неустроенности и всяческих невзгод. В быту, на работе и вообще в жизни. Так вот у Коли все неудачи от честности и только от нее. Но я предпочитаю быть женой честного неудачника, чем нечистоплотного счастливчика. — Светлана подошла к Николаю, поцеловала его и, став рядом, будто и впрямь ожидая родительского благословения, продолжила: — Кстати, я нисколько не огорчусь, если мы не оформим наш брак. — Перевела взгляд с отца на мать. — Вот вы, например, за четверть века не нашли нужным сделать это. В церкви не венчались, загс игнорировали. И ничего, живете — позавидовать можно. Бумажка, выходит, не укрепляет отношения.

— Светлана, тебя занесло, — пожурила дочь Клементина Павловна. — Переход отношений из де-факто в де-юре ничему помешать не может.

— А в нашем случае тем более, — ухватился Николай за неожиданную поддержку. — Уйду в армию — права жены военнослужащего будут нелишними.

Реакция Светланы на этот довод оказалась неожиданной и категоричной:

— Я никогда не буду женой военнослужащего! — На безмолвный вопрос уставившихся на нее трех пар глаз ответила: — Если Колю заберут в армию, я тоже стану военнослужащей.

Клементина Павловна оторопело всплеснула руками. Кому-кому, а ей известен характер дочери. Спокойная и покладистая, она проявляла недюжинное упорство, когда считала нужным настоять на своем. Так получилось и с выбором профессии, и с выбором института, в котором решила учиться. Желая поставить Светлану на место, не удержалась от резкости:

— Из тебя воин — как из Николая Сергеевича… охотник. Что ты можешь?

— Пойду в кавалерист-девицы, как Надежда Дурова в восемьсот двенадцатом, — пошутила Светлана. — Я хорошая наездница, знаю повадки лошадей. — И уже серьезно: — А что могут те девушки, которые ушли добровольно? Санитарки, аэростатчицы, снайперы. Из одной Пермской области больше шести тысяч. Ты, мамочка, эту газету от меня спрятала, но не так уж далеко. И если признаться откровенно, то… знаете, кто удержал меня от этого шага? Коля. Духу не хватило оставить одного… в осаде. — О больной ноге она предпочла умолчать.

9

В воскресенье трое эвакуированных, прибывших с военными машинами, безуспешно искали директора. Он еще со вчерашнего вечера засел в подшефном колхозе, где можно было безопасно пображничать, — дорогу к охотничьей избушке в лесу замело, а традиция гульнуть по воскресеньям соблюдалась свято.

Несмотря на сопротивление Ульяны, требовавшей ордер за подписью «самого», эвакуированные нахрапом вселились в Дом заезжих и теперь блаженствовали. Двое пили ничем не заправленный кипяток, третий, сняв кирзовые сапоги, отогревал ступни ног, прижав их к кирпичам печи.

Вот в таком виде застал их Балатьев, узнав от Светланы о прибытии новеньких. Мало ли откуда могут быть люди! Может, из Макеевки, а если и нет, все равно надо повидаться, услышать из первых уст, что делается на белом свете.

— Здравствуйте, хлопцы! — радостно сказал он с порога и смутился, рассмотрев «хлопцев»: все куда старше его. — Балатьев, начальник мартена.

Первым откликнулся благодушный, в добром теле мужчина, смуглый, кучерявый, весьма смахивающий на цыгана.

— Шеремет, Запорожье. У вас буду начальником техотдела.

Второй, со светлыми холодными глазами, составленный из одних костей, представиться не торопился — изучающе рассматривал Балатьева, словно сверяя создавшийся по чьим-то словам в его воображении облик с представшим перед ним оригиналом.

— Славянинов Бронислав Северьянович, — наконец снизошел он. — Из Днепропетровска. Назначен главным инженером.

У сидевшего на табурете возле печи рука на перевязи, лицо изможденное, взор потухший. Его представил Шеремет:

— Подгаенок, Кривой Рог. Прислан начальником транспортного цеха.

— Ну вот и хорошо. — Балатьев снова обвел каждого любопытствующим взглядом. — Нашего полку прибыло…

— О-очень хо-ро-шо! — со стоном вырвалось у Подгаенка. — Пол-России отхватили, а ему — хорошо! — Он так ожесточился, что отдернул ноги от печи и босиком заметался по холодному полу.

Десятки вопросов собирался задать Николай, но ответ Подгаенка обескуражил его. Взяв у Ульяны чашку, налил в нее кипятку и, хотя чувствовал себя лишним, все же подсел к столу.

Бодряще подмигнув, Шеремет подвинул ему два кусочка сахару, спросил по-свойски:

— Когда прибыли, Балатьев?

— Еще до войны черт сюда занес.

— И слава богу, — не без зависти обронил Шеремет. — Умный черт попался. Спасибо скажите, что спас…

— От бомбежек?

— Бомбежки пережить можно. А вот крушить своими руками, что годами строили… — Шеремет осекся под укоряющим, полным боли взглядом Подгаенка. — Прости, Артем Денисович.

Но Подгаенок не простил. С трудом натянув сапоги, он ушел на половину комендантши.

Шеремет поднялся было, чтобы выйти следом, но Славянинов повелительным жестом остановил его.

— Оставьте в покое. А вообще слова взвешивать надо. — И выразительно взглянул на Балатьева, дав понять, что замечание относится и к нему.

«Сразу входит в свою роль главный, — подумалось Николаю. — С характером. Этот Кроханову не поддастся».

— Жену и дочь потерял в дороге, — шепнул ему Шеремет. — Эшелон бомбили. Его осколком задело, а их наповал. Там и похоронили в посадке.

— А ваши семьи где?

— В Чусовой. Устроимся — заберем.

Голубые угарные огоньки над россыпью углей в печке погасли, Шеремет разворошил их кочергой и прикрыл заслонку.

Отсутствие Подгаенка развязало ему язык, он стал рассказывать, что пришлось претерпеть самому и что знал от других.

По-разному складывалась обстановка на разных заводах. На одних успели демонтировать и вывезти оборудование без особых жертв, потому что бомбежки были сравнительно редки, на других события развертывались более драматично. Жарче, чем кому-либо, пришлось запорожцам. Гитлеровцы установили орудия на правом берегу Днепра и обстреливали завод прямой наводкой, не давая передышки ни днем, ни ночью. И в этом аду рабочие демонтировали и вывезли семьдесят семь эшелонов. Очень помогли «Запорожстали» рабочие Донбасса. Только благодаря им удалось вывезти все подчистую. Даже железный каркас цеха, только что законченный — строили ведь до последнего дня, — разобрали и погрузили в вагоны. Где-то на Урале его уже смонтировали, еще не покрыв крышей, начинили станками и точат снаряды. И уж совершенно невероятная обстановка создалась в Мариуполе. «Азовсталь» работала на полную мощность, в кабинете у директора шло совещание, которое вел замнаркома, а в город неожиданно ворвались гитлеровские танки. О демонтаже нечего было и думать, но люди выполнили свой долг. Мартеновские печи залили жидким чугуном, да так, тонн по пятьсот в каждую, доменные тоже закозлили и только после этого разбрелись кто куда.

Вошел Подгаенок, занял свое прежнее место у печи, за ним появилась присмиревшая Ульяна. Чем растрогал Подгаенок ее сердце, было неведомо, но она уже с сочувствием смотрела на приезжих, особенно на рассказчика.

— Геройский у нас народ, — продолжал Шеремет после длительного сосредоточенного молчания. — Первый раз когда бомбанул, обстрелял — струхнули, по углам попрятались, а потом привыкли. Летает, из пулемета лупит трассирующими, фугаски кидает полтонные — и хоть бы хны. А, собственно, как иначе? Оставишь мартен на полчаса — потом с ним сутки не разберешься. Плавили ведь снарядную да бронетанковую, такие заказы не сорвешь. И демонтаж, и погрузку оборудования вели под бомбежками, и эшелоны с оборудованием под бомбежками сопровождали. Железнодорожников гибнет тьма-тьмущая, а эшелоны как шли, так и идут. Четыреста тысяч тонн бомб сбросили гитлеровцы на станции и узлы.

Подгаенок резко повернулся, сдвинув под собой табурет, — раздражение все еще бушевало в нем.

— Могу дать справку: за это время вывезено на Восток тридцать шесть тысяч поездов, или полтора миллиона вагонов. — И, не отеплив тона, обратился к Балатьеву: — Какими транспортными средствами располагает завод?

Балатьев понял, что Подгаенка, да, вероятно, и остальных, направили сюда так же втемную, как в свое время его: расписали красоты природы, а о том, что представляет собой завод, — ни слова.

— Для чего вам страсти на ночь рассказывать? — замялся он. — Завтра узнаете.

— А все-таки? — настаивал Подгаенок.

— Один узкоколейный паровоз, три мотовоза для сверхузкой колеи, одна грузовая машина и сто шестьдесят пять четырехкопытных двигателей мощностью в одну лошадиную силу, работающих на твердом топливе, без глушителей на выхлопных трубах.

Все дружно расхохотались, а Подгаенок сник.

— Так что мне тут делать?! — в отчаянии воскликнул он. — Глушители ставить?!

— Не беспокойтесь, забот хватит. Вздохнуть будет некогда.

— Товарищ Балатьев, а что у вас произошло здесь с женой? — неожиданно спросил Славянинов.

И сам вопрос, и бесцеремонность, с какой он был задан, насторожили Николая. Какая необходимость заставляет этого человека домогаться объяснений вот так, сразу, при посторонних, и какое ему дело до чужих семейных неурядиц? Не с того начинает свою деятельность. Что-то в этом его любопытствовании мелкотравчатое, низменное.

— Что произошло, вы, по всей видимости, знаете, — ответил Николай, — а почему — по-моему, знать вам необязательно.

Славянинов задержал на Балатьеве тяжелый исподлобный взгляд, чем-то смахивавший на взгляд Кроханова.

— По-вашему. Но именно мне, как ни огорчительно будет вам услышать, нарком поручил выяснить обстоятельства этой неприглядной истории.

«Ах, вот оно что! Затевается очередная катавасия, только теперь уже на высшем уровне», — решил Николай, но, вместо того чтобы ответить дипломатично, сказал как отрезал:

— Не терплю публичных исповедей, тем более ежели не грешен. Да и товарищам, думаю, неинтересно присутствовать, когда копаются в грязном белье.

Сухие губы Славянинова тронула ядовитая ухмылка. И слова его прозвучали ядовито:

— Это уж как водится. Праведники обычно считают себя грешниками, а грешники… Грешники всегда изображают из себя святых.

Домой Балатьев ушел с тяжелым сердцем. Славянинов произвел на него неприятное впечатление. Груб, бестактен, властен. Такими бывают люди, которые долго ожидали выдвижения, считая, что используют их не по возможностям, и, добившись руководящего поста уже в перезрелом возрасте, всеми способами начинают вымещать на других злость, накопившуюся за годы бесплодных мечтаний о карьере.

Светлане об этой встрече он решил ничего не рассказывать.

10

Между тем Славянинов рьяно взялся за дело. В первую же неделю он составил график работы цехов и организовал круглосуточную диспетчерскую службу. Теперь завод ни на минуту не оставался без оперативного руководства. Чуть где замешкались — тотчас следовал звонок диспетчера: почему? кто виноват? чем помочь? И руководители завода отныне имели перед глазами полную картину положения дел в цехах, и начальникам цехов стало неизмеримо легче — они точно знали, куда обратиться за оперативной помощью. Именно диспетчеры помогли Балатьеву создать запас известняка на шихтовом дворе и оградить работу цеха от капризов погоды.

Щепетильную личную тему Славянинов в разговорах с Балатьевым больше не затрагивал, а заходя в цех, общался главным образом с Дранниковым или, на худой конец, с Акимом Ивановичем. Однако это не помешало Балатьеву оценить главного инженера как опытного, решительного и делового человека.

А вот Славянинов не оценил Балатьева. Мешало тому и предвзятое к нему отношение, возникшее с самых первых минут знакомства, а то и до знакомства, и крохановское науськивание, и независимый характер начальника цеха. Притом Славянинов, огнеупорщик по специальности, в тонкостях сталеварения не разбирался и роли Балатьева в улучшении работы цеха установить не мог. Главный инженер воспринимал мартеновский цех таким, каким застал, а каким он был — знать не знал и узнавать не собирался. И вообще Славянинов игнорировал Балатьева как человека, обреченного на снятие. Это стало ясно ему еще в Свердловске.

Подгаенок постигал круг своих обязанностей с трудом. В транспортном цехе «Криворожстали» было около ста паровозов, специальные службы тяги и движения, десятки километров заводских путей, он привык к напряженной, но хорошо организованной работе, работе, которая требует полной отдачи и дает полное удовлетворение. А здесь он чувствовал себя ненужным, и ему все казалось, что зря ест хлеб.

Иногда он заходил к Балатьеву, в котором почуял родственную душу. Они толковали о фронтовых делах, об успехах и неуспехах наших войск — неуспехов, к сожалению, было больше, — а вот личного, сокровенного не касались. Подгаенок старался не бередить себя тяжелыми воспоминаниями, а Балатьеву нечем было похвалиться и не на что пожаловаться: жизнь его последнее время протекала относительно спокойно — никаких неполадок в цехе, никаких осложнений с Крохановым.

Но вот однажды утренний сон его нарушил телефонный звонок.

— Николай Сергеевич, — услышал непривычно вежливый басок Кроханова, — есть небольшая просьба. По главку не хватает к месячному плану каких-то пустяков, нас просят дописать пятьсот тонн. Они там скроят план, а мы потом отрегулируем.

Хитрый жук Кроханов. Знает, что грубостью, нажимом Балатьева не возьмешь, а дипломатично, с этакой елейной интонацией в голосе подкатиться можно. И не ошибся.

— Ладно, — ответил Балатьев, спросонок даже не помешкав.

— Тебе сейчас занесут на подпись технический отчет. Задержись дома.

Такая поспешность сразу отрезвила Николая. Что значит дописать? Да попросту приписать. Такими делами он никогда не занимался и заниматься не собирается. Его начальник в Донбассе Стругальцев, когда заваливался план, совершенно спокойно выполнял его на бумаге — приписывал, а в том месяце, когда план перевыполнялся, показывал соответственно меньше и гасил долг. Но за спиной Стругальцева стоял директор, который не только смотрел на эти грешки сквозь пальцы, не только прикрывал их, но и навязывал. На Кроханова же положиться нельзя. В случае чего он спихнет сей грех на начальника цеха, не колеблясь предаст.

Когда пришла рассыльная, Николай отправил ее обратно, не заглянув в отчет даже из любопытства.

Однако на этом дело не кончилось. Как только Балатьев появился у проходной и по привычке показал свой пропуск вахтеру, исправный служака загородил ему дорогу и передал требование главного инженера немедленно, не заходя в цех, явиться в заводоуправление.

Не подняв глаз от каких-то бумаг, Славянинов молча кивнул в ответ на приветствие и молча, еле приметным движением руки предложил сесть.

Балатьеву не приходилось бывать в этом всегда пустовавшем кабинете, и он сразу обратил внимание, что и размеры его меньше директорского, и обставлен он беднее. Даже вместо традиционных кресел перед столом стояли обычные ширпотребские стулья. Невольно возникла мысль, что сделал это Кроханов преднамеренно, ради того, чтобы все, кто заходил сюда, чувствовали разницу в рангах заводских руководителей.

Только покончив с бумагами и сняв очки, которыми пользовался при чтении, Славянинов сказал, тускло взглянув на Балатьева:

— Если помните, Николай Сергеевич, вы отказались от публичной исповеди. Предоставляю вам возможность сделать это с глазу на глаз. Слушаю вас.

Балатьев ожидал разговора о цеховых делах, об отчете, а тут вдруг такая неожиданность. Обдумывая наиболее приемлемую форму ответа, разыграл недоумение:

— Вы, собственно, о чем?

— Ах, не помните! — Славянинов язвительно сощурился. — Почему вы так бесчеловечно поступили с женой?

— Уличил в неверности, порвал отношения, уехал, — в телеграфном стиле доложил Балатьев.

— У наркома информация другая. К тому же, увы, в неверности жен зачастую бывают виноваты мужья.

Скользнув взглядом по незавидной стати Славянинова, по бесцветному, прорезанному преждевременными складками лицу, Балатьев подумал, что если от такого сухаря уйдет жена, то обвинить ее будет трудно. Как ни мимолетен был этот взгляд, Славянинов уловил его и, по-видимому, понял. Иначе не сказал бы:

— Я не о внешних данных… Я о поведении.

Такая проницательность удивила Балатьева, и он заговорил, уже взвешивая слова:

— О том, Бронислав Северьянович, как тяжел был для меня этот удар, можно судить хотя бы по тому, что я забился в дыру, куда ни один здравомыслящий человек в мирное время не поехал бы.

— Ваш поступок допускает и другое толкование, — возразил Славянинов, — улепетнуть подальше во избежание скандала.

— Все можно толковать по-разному, в зависимости от желания и вынужденной необходимости.

— Вы ничего больше добавить не можете? — Тон Славянинова был таким, будто перед ним находился подследственный.

— Ничего, кроме того, что я разведен.

Ледяные глаза Славянинова вдруг изменили выражение — потеплели, отразили какие-то душевные колебания, и Николаю показалось, что в нем что-то стронулось. Ан нет. Закончил он словами:

— Ладно, отложим пока это разбирательство.

И все же психологический сдвиг в сознании Славянинова произошел. Он уже совсем в ином, доверительном тоне стал рассказывать Балатьеву, что в Главуралмете сидят очень компетентные люди, что нужно не только требовать помощи от них, но и помогать им, и вот сейчас представляется такой случай. Ему, Балатьеву, надлежит сделать совсем немного: добавить к отчету всего-навсего пятьсот тонн, сущая ерунда. В ближайшие месяцы этот долг покроется, и доброе дело будет сделано — в главке сведут концы с концами. Упираться, осложнять отношения с главком, вступать с ним в конфликт нерезонно — пригодится еще воды напиться.

Касался бы разговор крупного правонарушения или ущемления интересов цеха, Балатьев дал бы Славянинову отпор. Но лезть на рожон, ссориться и с главным инженером, и с главком по такому не столь уж существенному поводу, да еще учитывая, что впереди разбирательство семейных дел, никак не хотелось. И он уступил, согласился подписать отчет при условии, что премия мартеновцам будет начислена только за фактическую выплавку и что никаких незаконных переплат не будет.

Славянинов признательно заулыбался, отчего складки на его лице обозначились еще резче.

Так полюбовно они расстались.

11

Лиля встретила жениха и невесту словно дорогих гостей. Как расцвела в радостной улыбке при их появлении, так и не погасила ее до конца короткой и весьма прозаической церемонии. И всячески старалась угодить. Паспорт заполнила каллиграфическим почерком, на штамп подышала, чтоб получился более четким, и даже патефон запустила с шумановским «Порывом». Свадебного марша это произведение, конечно, заменить не могло, к тому же стертая пластинка звучала хрипло, однако музыка придала знаменательному моменту некую торжественность.

Чтобы еще как-то скрасить сухую официальность обстановки, Лиля соединила руки супругов, сжала их своими руками.

— А теперь поцелуйтесь.

Когда новобрачные с превеликим удовольствием выполнили скромное, но необычное для этой церемонии требование, Лиля от избытка чувств тоже поцеловала их: Светлану — в губы, Николая — в щеку.

На улицу молодожены вышли растроганные серьезностью события и умиленные душевной теплотой Лили.

— Хороший она человек, — сказал Николай, когда, держась за руки, зашагали по скользкому дощатому тротуару.

— Очень! — с жаром подхватила Светлана. — Все хорошие люди радуются чужим радостям.

Шли оскальзываясь, сталкиваясь. Николай всякий раз подхватывал Светлану, чтобы не упала.

Перешучивались:

— Брякнемся — смеху будет…

— Смеяться-то некому — на улице пусто.

— Сами посмеемся. Летуны, на ногах не держимся. С чего бы?

— Оттого что нам радостно, оттого что не контролируем себя.

Николай помог Светлане сойти с довольно высокого дощатого настила, обхватил обеими руками, сильно прижал к себе и, чуть отстранив, взглянул вопрошающе.

— Скажи откровенно: не жалеешь, что кончилась твоя беззаботная девичья жизнь?

— Беззаботной жизни у меня не было, — ответила Светлана после секундной заминки. — А девичья… У нас с тобой есть подпольный стаж, который, к сожалению, даже при наличии знакомства в загсе не засчитывается. — И вдруг проникновенно, лирически: — Знаешь, Коля, стыдно признаться, но я изменила точку зрения на эту бумажку. Ты мне еще роднее стал.

Пошел снежок, вялый, тихий, неохотный, и все же дорогу сразу убелило. Светлана принялась ловить снежинки губами, но они не давались, тут же таяли, оставляя мокрый след.

Прилюдно поцеловавшись у заводоуправления, расстались. Светлана пошла в приемную, Николай направился в цех.

Скромно отметили супруги этот знаменательный день. Посидели с родителями за неприхотливым ужином, распили бутылку кроваво-красного цимлянского шипучего, дожидавшегося своего времени бог знает с каких времен, послушали безрадостное своей неопределенностью вечернее сообщение Совинформбюро, и на том празднество завершилось.

Дома они долго сидели обнявшись и мечтали о том времени, когда кончится война и они уедут из Чермыза, и куда-то далеко, возможно в те края, откуда приехал Николай. Светлане хотелось, чтоб город, где придется жить, был расположен у воды — очень уж привыкла она к пруду.

— Тогда поедем в Мариуполь. Город хороший, завод большой и море.

— Море… — Светлана, как ребенок, с перехватом вздохнула. — Я еще никогда не видела моря… Только родители рассказывают, когда вспоминают Одессу. Все собирались съездить туда, пройтись по садику у оперного театра, где встретились, «Пале-рояль» называется. Правда, красиво? А на Земской улице, где жила мама, был кинотеатр «Бомонд». И еще была неподалеку гимназия Баленде-Болю, потом она стала школой № 39, мама в ней год проучилась. Десятый класс закончила.

Мало-помалу перешли к воспоминаниям и признаниям.

— Ты сразу мне понравился, — говорила Светлана. — Вошел — как из книги вычитанный. Такой вымечтанный…

— Приукрашиваешь, дитя, — пресек Николай это стремление Светланы романтизировать его. — Сухой, колючий, невоздержанный. А вот мне бросились в глаза… твои глаза. Вода незамутненная. В них без конца хотелось смотреть. И большие-большие. Вообще больших глаз я не люблю. Они часто выразительны, но редко бывают умными. В твоих же я увидел ум и такую осязаемую теплоту… А в том состоянии, в каком я находился…

— А помнишь, как мы прощались, когда ты собрался на фронт?

— Еще как! Поцеловал, а губы мертвые. И охлаждающая фраза: «Мы слишком далеко зашли…»

— Зато потом у дома… Вот когда меня обожгло… Первый-первый раз. И как! Задохнулась!

— А когда ты поняла, что полюбила?

— Когда… утонул… А ты полюбить меня не спешил.

— Ты же не тонула…

— А сколько я пережила, пока мчались тебе на выручку. Успеем — не успеем, найдем — не найдем… Да еще при моем воображении…

— Ты тогда спасла мне жизнь.

— А ты даже спасибо не сказал.

— За жизнь платят не словами благодарности, хорошая моя, а всей жизнью.

У них уже было прошлое, короткое, но бурное, было радостное и тревожное настоящее, и верилось, что впереди ожидает пусть и трудное, беспокойное, но счастливое будущее.

Однако до счастливого будущего было еще далеко. Николая не оставляло ощущение, будто он попал в топкое болото. Вытащил одну ногу — увязла другая, а теперь увязли обе ноги, и его неудержимо тянет на дно. Висела над ним и вероятная кара за приписку, и реально назревающая за семейный разлад. А тут еще новая напасть, и опять с неожиданной стороны.

…Николай стоял у печи с Суровым, помогая ему расколдовать заколдованную плавку — снизить содержание в ней фосфора. Для этого нужно было скачать как можно больше шлака. Густой и вязкий, он сходил неохотно, плохо отделялся от металла, иногда увлекая его с собой, о чем свидетельствовали вылетавшие из струи шлака искры, похожие на бенгальский огонь, только еще более яркие и звездчатые. Потом принялись заводить новый шлак. Плавка затянулась, и Николаю уже надоело подходить к телефону и отвечать на назойливые вопросы диспетчера. То — почему печь вышла из графика, то — кто виноват? И раза три подряд — когда выпустите? В мирное время без особой возни и угрызений совести выпустили бы марку «ноль» и не мучили б печь столько времени. А сейчас хочешь не хочешь, можешь не можешь, а доведи плавку до ума, свари оборонный металл.

Наконец-таки откованная лепешка изогнулась, не дав трещины, — это свидетельствовало о том, что фосфор удалось снизить до нормы, — металл стал пластичным, и плавку выпустили. Самое как раз под конец смены.

Появился Дранников. Не осмотрев печей, что уже само по себе являлось дурным предзнаменованием, прямехонько направился к начальнику.

— Дело дрянь, — сказал он доверительно, отводя Балатьева в сторону. — Вам известно, что Клавдия Заворыкина уже восемнадцать дней как не выходит на работу?

— Нет.

— А полагалось бы. Плохо, Николай Сергеевич. Начальник обязан знать, работает человек или болтается где-то. Если вы не проявили заботы — это еще куда ни шло, а если прогульщицу прошляпили, тут уж, знаете, по головке не погладят.

— Полагаете, прогуливает?

— В отпуск вы ее отпустили? Нет. Бюллетень приносила? Нет. Что же остается? Ясное дело, прогуливает.

Дранников дал Балатьеву время поразмыслить и, не услышав ничего в ответ, заговорил снова:

— Положение у вас, Николай Сергеевич… Направо пойдешь, налево пойдешь… Вскроется, что она прогульщица, а вы внимания не обращали столько дней, взыскание вам обеспечено, и, может статься, будет оно последним. Покроете — еще хуже: суд. По законам военного времени это как минимум штрафной батальон, а оттуда мало кто возвращается. Но если покроете, может, и проскочит. Охотников доносить на вас, мне кажется, не найдется. Попытайтесь…

Взглянув Дранникову прямо в глаза, Николай рубанул сплеча:

— А вы, Роман Капитонович?

Лицо Дранникова передернулось от возмущения, но тут же на нем появилась скорбная мина.

— Эх, Николай Сергеевич, — молвил он с укором, — сколько работаем вместе — и никак вы во мне не разберетесь. Я ведь палец о палец не ударил, чтоб столкнуть вас, хоть и мог. Ни к чему мне уважение к себе терять. Вы и так вроде подрубленного дерева — вот-вот рухнете. Только на один замах и осталось.

Резко повернувшись, Дранников пошел осматривать печи.

Николай постоял в оторопелом молчании и решительно направился к выходу из цеха — прежде чем предпринять какие-то меры, надо было самолично убедиться, что Заворыкина прогуливает.

Путь его шел мимо базарной площади, где привык видеть пустующие прилавки. Сегодня базар развернулся вовсю. Странное это было зрелище. Товар, разложенный на полках, предлагали в основном женщины из эвакуированных. Печальные, приниженные, посиневшие от холода, все они, независимо от возраста, были как на одно лицо. Только одежда разнила их, порой до того нелепая, что Николаю вспомнилась картина Верещагина «Отступление французов под Москвой». Осенние и зимние пальто, вполне современные и допотопные, две-три меховых дохи и жалкое подобие их, — по всей видимости, оплешивевшие от времени подкладки бывших шуб разного вида и достоинства, рабочие стеганки, фуфайки, поддевки, плюшевые кацавейки, даже салопы, извлеченные из сундуков запасливых хозяек, и платки, платки — на плечах, в руках, на головах, белые, серые, бурые, цветные, а если меховые шапки, то состряпанные неумелыми руками либо по прибытии на место, либо еще в дороге, когда одолели холода. Этот пестрый набор необременительных вещей свидетельствовал о крайней поспешности, с какой люди покидали насиженные гнезда. Всем им, очевидно, никогда не приходилось сбывать свое добро, и, столкнувшись с такой печальной необходимостью, они чувствовали себя не в своей тарелке, словно занимались чем-то унизительным, постыдным, жались, робели, виновато сбавляли цену, когда наклевывался покупатель. Вещи в закоченелых руках они держали подчас настолько хорошие, что в здешних краях, за модой не тянувшихся, таких и не видывали.

Покупатели заметно отличались от продающих. Одетые по-уральски основательно, в полушубках и валенках, в меховых шапках, они неторопливо рассматривали товар, прикидывали на глаз размер одежды, щупали отрезы, разворачивали их, проверяли на свет — не трачены ли молью. Какой-то мальчонка, скинув валенок, пытался засунуть ногу в толстом шерстяном носке в новенький, хромовой кожи ботинок, а нога, к великому огорчению матери, не лезла. Продававшая ботинки женщина, в годах, замерзшая, еле стоявшая от слабости, уверяла, что летом, в тонких носках будет самое как раз, а мать говорила, что к лету сын вырастет и ботинки будут ни к чему, однако придерживала их, давая ничтожно малую цену. «Удивительное дело, — рассуждал про себя Николай, наблюдая за этой тягостной картиной. — Те самые люди, которые бесплатно кормят и одевают своих „домашних“ эвакуированных и их детей, здесь, на рынке, подчиняясь его неумолимым законам, беспощадно выторговывают у таких же эвакуированных каждый грош».

Со смешанным чувством горечи и неловкости от всей этой человеческой маеты пошел вдоль одного из прилавков, стараясь не встречаться глазами с женщинами, и в самом конце его увидел стопу книг в роскошных, тисненных золотом переплетах, перевязанную бечевкой. Продавала их согбенная старушка с умным, строгим лицом учительницы и с безнадежностью во взгляде, и было похоже, что это единственное сокровище, которое она прихватила с собой. Но кому сейчас нужно было полное собрание сочинений Гёте, даже уникальное?

И движимый скорее желанием помочь несчастной, нежели преподнести подарок Светлане, Николай осведомился о цене.

— Мне масло нужно, хоть немного, — ответила старушка, умоляюще глядя на того, кто наконец заинтересовался ее товаром.

Николай беспомощно развел руки и повернул к следующему прилавку. Он впитывал в себя человеческое горе, и накипавшая ненависть к фашистам, обрекшим миллионы людей на скитания и нищету, унижение и голод, страдания и смерть, придавала ему душевные силы, усиливала ощущение собственной значимости. Пусть он не защищает их с оружием в руках, но в эту тяжкую для Родины годину он делает очень важное, очень нужное дело — дает металл для оружия и будет давать его, не щадя себя, ни тех, кто мешает ему трудиться спокойно, с полной отдачей. Прошел вдоль прилавка, уже открыто глядя в лица жалких, изможденных женщин, и вдруг его пронзила мысль, что он ищет оправдания самому себе, что, по сути, на заводе он уже не нужен. Он сделал свое дело, освоил пульную сталь, научил других варить ее, задал иной, быстрый и ровный темп, который теперь поддерживают все без исключения — от газогенераторщиц до сталеваров, и уйди он — ничего уже не изменится. Цех будет работать слаженно, как работает хорошо отрегулированный механизм. И еще подумал, что, пожалуй, раньше, чем он, понял это Кроханов.

Снова стало мутновато на душе, и, когда взгляд упал на бутылку водки, одиноко торчавшую на прилавке перед молодой женщиной, он испытал желание выпить, да сразу бы хорошую порцию, чтобы смыть тяжелый осадок.

В глазах у женщины, на которой было светлое, франтовато сшитое пальто и закутанной в ветхий шерстяной платок, засветилась надежда, когда Николай осведомился о цене.

— Отдам за пятьсот.

Сумма ошарашила. Это почти половина месячного оклада начальника цеха. Но деньги у него водились, потому что тратить их было не на что: продукты питания, получаемые в закрытом магазине, по сравнению с рыночными ценами стоили гроши. Достав из кармана бумажник, отсчитал пять сотенок, протянул женщине.

Та замахала руками, как бы отгоняя его.

— Нет, нет, мне в пересчете на молоко.

— Как это в пересчете?

— Очень просто. — Женщина явно была удивлена вопросу. — Я вам водку, а у вас молоком выберу.

Николаю стало стыдно, что в заводской суете совершенно оторвался от реального быта военного времени и только сейчас уразумел, что деньги в этом заброшенном поселке потеряли свое значение. Цены лишь называются, на деле же идет самый настоящий натуральный обмен.

Отойдя в сторону, стал наблюдать за людьми, чтобы проверить свой вывод. Да, мало кто давал деньги и мало кто их брал. Торговались, и, если сговаривались, хозяин вещи шел на дом к приобретателю. Потому термины «продавец» и «покупатель» тут как-то не подходили.

Вот рядом мужчина выторговывает пачку махорки, которая стоит на полке, накрытая перевернутым стаканом, чтобы не падали на нее редкие снежинки. Старичок просит в обмен ведро картошки, мужчина предлагает полведра.

— Махорка налицо, — хвалится старичок, — а картошка еще неизвестно какая.

Сторговались на трех четвертях ведра и пошли. Мужчина — мрачный: передал лишку, старик — осчастливленный: будет чем подкормиться.

Чуть дальше — тоже оживленный торг. Называется крупная сумма — десять тысяч рублей. Женщина из эвакуированных в зимнем, черного тисненого плюша пальто, в красноармейском шлеме и в стоптанных валенках хочет разрешить молочную проблему кардинально — покупает козу. Обменный фонд налицо — припорошенный снежком отрез великолепного синего шевиота, а козы нет, она мирно жует сено где-то в хлеву, и пока лишь известно, что дает она молока пол-литра с четвертинкой в сутки, если этому верить.

— Нет, нет, ента мануфактура мне ни к чему. Набрались уже, — говорит вислогубая, длинноносая тетка в отменном, до пят, тулупе и в расписном полушалке. — Вот коверикота бы…

Коверкот считался у здешних жителей наимоднейшей и самой качественной тканью, но каков он с виду, мало кто знал, а приобрести норовили многие, тем более задешево.

И эвакуированная не растерялась — на что только не пойдешь с голодухи!

— Вам коверкот? Извольте, есть коверкот. — Оживившись, она достала из кошелки, стоявшей у ног, отрез грубошерстного коричневатого сукна.

Николай не без злорадства наблюдал, как покупательница, расплывшись в блаженной улыбке, ощупывала прочный, плотный материал, как гладила его, точно котенка, рукой.

— Во сколько ценишь?

— Семь тысяч — и ни копейки меньше, — решительно заявила хозяйка «коверикота», увидев, что товар приглянулся.

— А остальные три?

— Деньгами.

Что ж, деньги тоже пригодятся. Съездит в Пермь — там на толкучке все идет за деньги.

— А колечко не отдашь? — Длинноносая бросает въедливый глаз на толстое обручальное кольцо.

Горожанка отрицательно водит головой.

— Что муж скажет, когда вернется?

— Ге-ге, милая, что он тебе скажет, коль ребятенка заморишь? — с садистской беспощадностью жалит длинноносая и добавляет: — Да и сколько их оттудова вернется?

Взгляд горожанки заслезился, длинноносая видит это, но понимает по-своему: ребятенка жалеет, а посему можно и поднажать.

— Или хоть пальтецо, — вымогает она. — У меня дочка на выданье, тощенькая, вроде как ты.

Снова получив отказ, длинноносая протягивает ладонь, чтобы закрепить сделку — ударить по рукам, но горожанка этого жеста не понимает.

— Так — дак так, — снисходительно цедит длинноносая. — Сворачивай свою лавочку.

Горожанка аккуратно кладет сукно в кошелку, прикрывает его шевиотом, как бы давая понять, что шевиот ничто по сравнению с «коверикотом».

— Пойдемте посмотрю козу, — говорит она, беря в руки кошелку.

— Не пойдем, а поедем, у меня розвальни. — Длинноносая показывает туда, где у церковной ограды стоят несколько упряжек с санями. — Недалече отселева. Верстов десять, можа.

— А оттуда как?

— Осподи, хворостинку дам — пригонишь.

Глухая тревога проснулась в сердце Николая раньше, чем понял почему. Длинный, до земли, тулуп, розвальни, «десять верстов»… В памяти вдруг ярко встала та ночь, когда, одетые вот в такие же тулупы, в таких же розвальнях, гнались за ним мужики. И он последовал за женщинами, еще не зная, что сделает, но убежденный в том, что какие-то меры предпринять необходимо.

Длинноносая быстро шла впереди, женщина в растоптанных валенках старалась не отстать.

— Товарищ! Гражданка! — догоняя, окликнул ее Николай.

Оглянулась. На лице недовольство. Ей сейчас ни до чего решительно не было дела, кроме козы, которую так выгодно сторговала.

— За поселок не ездите ни в коем случае! — скороговоркой выпалил Николай. Когда женщина остановилась, объяснил: — Там бандитское гнездо, высланные живут. Сам недавно чуть не погиб, еле выскочил.

Женщина растерялась. Соблазн был велик, но опасность стать жертвой негодяев всполошила ее.

— Что же делать, что делать?.. — пробормотала она потерянно. — Сынишке очень нужно молоко. Именно козье. Легкие у него…

— Потребуйте, чтоб привезла козу к вам на дом. — Увидев, что женщина все еще колеблется, Николай процедил сквозь зубы: — Я вас не пущу! Там за одно кольцо задавят, а при вас отрезы и деньги.

Горожанка все еще следовала за длинноносой, но уже нерешительно. Шел и Николай, полный готовности предотвратить опасность, а то беду, вплоть до того, что поедет с ней, если не удастся отговорить.

Умостившись в санях и приготовив место для горожанки, длинноносая небрежно поманила ее рукой — а ну-ка порасторопнее.

Николай остановился неподалеку. Слов он не слышал, но по выражению лиц и жестикуляции понял, что разговор был крутой.

— Эй ты, в тулупе! — не удержался, гаркнул он. — А ну-ка отстань! Нашабашничалась — и отваливай подобру-поздорову.

Брызнув слюняво «Сукин ты сын!» — длинноносая яростно хлестнула кнутом лошадь, и та с места взяла рысью.

Горожанка нагнала Николая уже за пределами базара.

— Как мне вас благодарить? Чем? Этой злодейке действительно нужен не отрез, а вот такая дурочка, как я… Вы бы видели ее глазищи, когда я предложила ваш вариант…

…Заворушка встретила начальника без всякого удивления, словно ждала его, но и радости не выказала. Ежели до женитьбы не клюнул на приманку, то теперь и вовсе не жди, что удастся обворожить.

Повесив полушубок в сенях на вешалку и не сняв валенок — слишком много чести, — Николай прошел в горницу, оставляя влажные следы на чистом крашеном полу, и, усевшись на стул, принял нарочито вольную позу.

Все же инстинкт самосохранения у Заворушки сработал. Пока Николай осматривал горницу, две стены которой украшали самодельные, расписанные по ткани «ковры» — на одном из них, над огромной кроватью о пяти, пирамидой, подушках с розовыми бантами, плавали лебедь с лебедушкой, на другом нежились на солнышке большерогий олень с оленихой, — а третью почти полностью закрывал объемистый буфет, больше заполненный гипсовыми кошками, мопсами, кроликами, коробочками, оклеенными ракушками, чем посудой, Заворушка успела сменить кофточку на белоснежный, тонкой шерсти свитер, плотно облегавший полноватую, но ладную стать, и появилась со снедью. Разложив на столе тарелки с холодным картофелем, солеными огурцами и хлебушком, достала из буфета графин с какой-то настойкой, поставила две стопки.

Все это делалось с безмятежно спокойным видом, и Николай решил, что конечно же его газогенераторщица на бюллетене, только по беспечности своей поленилась сообщить об этом табельщице.

— Ежевичная, — наполняя до краев стопки, объяснила Заворушка природу иссиня-черного цвета снадобья. Подняв свою стопку, молвила, блеснув очами: — Со свиданьицем, Николай Сергеевич. — Одним глотком выпив стопку, утерла ладонью как подмалеванные румяно-вишневые губы.

Николай намеревался прежде всего выяснить у Заворыкиной, почему не ходит на работу, но желание выпить чего-то крепкого, возникшее на базаре, не только не пропало, а усилилось. Он взял стопку, подчеркнуто произнес: «За здравьице!» — и, только когда проглотил, понял, что ежевика настояна на чистом спирте. Схватил огурец, быстро-быстро, по-заячьи захрустел им.

— А зачем человеку желать то, чего у него в достатке? — светясь белью зубов, с игривой интонацией проворковала Заворушка, ответив тем самым на вопрос, который тот намеревался задать.

Кусок огурца застрял у Николая в горле, он едва проглотил его.

— Так какого же черта ты на работу не являешься?!

— Ой, матка-свет! — воркующе произнесла Заворушка. Послюнявив пальцы, поправила мысики прямых волос на пухлых, яблочками, щеках. — И откуда, дорогой гостьюшка, столько злости с собой принесли?

— С базара!

Такой ответ мог обескуражить кого угодно, только не Клаву Заворыкину. Вместо того чтобы удивиться, спросить что, да как, да почему — а это сделал бы любой другой на ее месте, — она воспользовалась возможностью обратить внимание на свои прелести.

— С базара? Я тоже там была, видите, какую обновку купила. — Поднялась во весь рост, натянула на бедра свитер. — Ну как? Правда подходяще? Форсисто?

Нахальство, искусно подделанное под непосредственность, ввело Николая в заблуждение. «Ясное дело — на бюллетене, только разыгрывает», — решил он, но сказал строго:

— Тебе больше пойдет брезентовая спецовка — мазут в печи лить.

Работа эта была самой грязной в цехе, и посылали на нее обычно в наказание за какие-нибудь провинности. Заворушка приняла намек невозмутимо, даже ухом не повела, будто никакой вины за собой не чувствовала, и снова наполнила стопки.

Николай к зелью больше не притронулся.

— Ладно, давай по-серьезному, — сказал примирительно, не сводя между тем с Заворушки придирчивого взгляда. — Почему бюллетень не сдаешь?

— Какой бюллетень? Да не больная я! Замаялась просто, отдохнуть надобно.

Ошарашенный этим заявлением, Николай не сдержался, рявкнул:

— Ну и стерва ты!

Безмятежное выражение как сдуло с лица Заворушки. Полоснула по пришельцу своими бесстыжими глазами.

— А нельзя ли полегче на поворотах, Николай Сергеич? Я ведь могу послать вас… на то, чего у меня самой нету…

Николаю стало ясно, что Заворушку ни крепким словом не прошибешь, ни угрозами не испугаешь. Из крутого теста слеплена и жарко запечена. Решил изменить подход, заняться воспитанием.

— Слушай, Клава, ты одета, обута, сидишь в тепле и достатке, здоровьем не обижена, и вместо того чтобы честно трудиться, шатаешься по базару, обновы почти что задарма приобретаешь. Ты хоть подумала, каково тем матерям, которые последнее с себя продают, чтобы чем-то набить животы голодным детям? Дай им твою работу — руками ухватятся. А они ведь лучше тебя.

Заворушка поднялась, вальяжно подошла к зеркалу, висевшему в простенке между окнами, снова поправила мысики волос на щеках, повернулась одним боком, другим, молвила горделиво:

— Я там всех переглядела, а лучше, как я, что-то не приметила.

— Да не о том я, не о потрохах твоих! — снова сорвался Николай с проповеднического тона. — Я про совесть твою!

— Ах, совесть… — Ирония в устах Заворушки прозвучала поистине артистически. — Была совесть, да всю мужики по кусочкам растаскали, ни хрена не осталось.

— А может, сама раздала? А еще набожная. — Николай кивком указал на божницу в углу, с которой безучастно смотрел на мир почерневший от времени лик не то Христа, не то кого-то из апостолов.

Резко отвернувшись, чтоб спрятать выражение лица, Заворушка спросила:

— Вы зачем пришли?

— Выяснить, что с тобой.

— И выяснили?

— Да. Дурью маешься, лодыря гоняешь.

— Ну и закончим балачку. Больше не трожьте.

— Ох, Клавдия, Клавдия, — подавленно вздохнул Николай, — какая же ты насквозь бесстыжая! Старухи лядящие пришли работать, дети просятся, а ты, Геркулес среди баб, на печке задницу греешь, за себя кого-то работать заставляешь! Тьфу, глядеть на тебя муторно, тварь!

Поднявшись, вытащил из бумажника сотенную, бросил на стол:

— За угощение.

— Маловато, любезный Николай Сергеич. Пол-литра спирта тыщу стоит, а вы сто грамм выпили.

Николай бросил вторую сотенную, добавил трешку, сказав: «За пол-огурца», надел полушубок и кепку — шапку он до сих пор так и не приобрел — и уже из сеней пригрозил:

— Не выйдешь завтра — к суду привлечем!

Заворушка самоуверенно хихикнула.

— Не привлечете, товарищ начальничек, мы с вами одной веревочкой связаны. Я прогуляла, вы проморгали…

По ступеням с крыльца Николай спускался нетвердыми шагами — спирт, выпитый натощак, основательно пронял его, по двору зашагал увереннее.

А Заворушка ему вслед:

Мой начальник спирту выпил

И как черт остервенел.

Рассычался вроде выпи…

Последнюю строчку Николай не расслышал. То ли был уже далеко, то ли не сложился у Заворушки конец разухабистой складухи.

12

Утром следующего дня, обойдя, как обычно, все участки цеха, Балатьев не обнаружил никаких сбоев. Взвизгивала круглая пила, на шихтовом дворе мерно попыхивали мотовозы, подававшие к печам шихту, почти без перерыва грохотала завалочная машина, вводя в печь и опрокидывая там мульды, груженные чугуном, ритмично постукивали крышки газогенераторов. Все шло по заведенному порядку, как это было последнее время.

После вчерашних размышлений на базаре к чувству удовлетворения примешалось чувство горечи. Если он еще нужен людям как человек, поддерживающий в цехе атмосферу доверия, взаимовыручки и доброжелательности, то как инженеру ему здесь делать уже нечего. Но уйти с завода самому не дадут, а быть выгнанным — этого он допустить не мог. Вот почему, предвидя, что на сегодняшней очной оперативке, которую неизвестно почему решил собрать Кроханов, встанет вопрос о прогульщице и ее укрывателе, решил принять контрмеры — записал в цеховой журнал распоряжение о передаче дела на Заворыкину в суд. Наученный горьким опытом, тут же снял с распоряжения копию, заставил табельщицу расписаться на ней — получила такая-то, число и даже час — и, положив этот документ в карман, успокоенный отправился в заводоуправление. Какие бы сети ни расставил Кроханов, пришить уголовное дело ему не удастся.

На оперативку пришли все, кто приходил обычно, в том числе и Баских. Не было только Славянинова. Отсутствие главного инженера на совещании, которое первый раз после вступления его в должность собрал директор, выглядело более чем странно, и, предупреждая возможные вопросы, Кроханов сообщил, что Славянинов болен.

— Сердечный приступ, — прикрыв ладонью рот, шепнул Балатьеву Шеремет, оказавшийся рядом. — Телеграмму получил от жены: сын умер от дифтерита. В эшелоне подхватил.

Сегодня Кроханов вел оперативку как никогда вежливо. В самом дружелюбном тоне пожурил Подгаенка за то, что тот медленно входит в курс дел, стерпел, когда новый начальник технического отдела Шеремет на вопрос, какие «промблемы» тот решает, промямлил что-то невнятное, слегка пробрал начальника охраны завода, который никак не сладит со стадом овец и коз, что ни утро прорывавшихся на дроворазделку, и не сделал решительно никаких замечаний Балатьеву, когда тот коротко отрапортовал: «Печи в графике, металл строго по заказу, претензий нет».

Потом, то и дело поглядывая на Баских, словно говорил для него, Кроханов порассуждал о том, что положение на фронтах требует от всех «не успокаиваться на результатах», работать сегодня лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня, и, когда уже все сочли было, что оперативка благополучно подошла к концу, уставил полные неподдельной грусти глаза на Балатьева.

— А теперь, товарищи, должен сообщить вам печальную новость, касаемую начальника мартена.

«Вот и началась заварушка вокруг Заворушки», — решил Николай. Приложил руку к карману, чтобы удостовериться, на месте ли бумажка с распиской табельщицы.

В этот момент открылась дверь, и в кабинет вошел запыхавшийся Дранников.

— Что случилось? — встревоженный его внезапным появлением, спросил Кроханов, раньше чем Балатьев успел открыть рот.

— Ничего. У меня дельце маленькое к Николаю Сергеевичу. — Пройдя между стульями, Дранников протянул Балатьеву записку.

Узнав из нее, что Заворушка принесла бюллетень, Николай благодарно кивнул своему заму и сунул бумажку в боковой карман спецовки, где хранилась ставшая ненужной копия его распоряжения.

И непрошеное вторжение Дранникова, и загадочное послание, явно обрадовавшее Балатьева, вызвали у Кроханова взрыв негодования.

— Безобразие! — завопил он. — Вваливаетесь без спросу, шпаргалочки какие-то подсовываете, людей на себя переключаете!

Неплохие оба они актеры, директор и его дружок. Если Кроханов утрировал сверх меры свое раздражение, чтобы подчеркнуть, что и своим клевретам не делает снисхождения, то Дранников подыграл ему, изобразив и на лице, и позой полную покорность.

Цепляясь за стулья и наступая на ноги сидящих, он попятился к двери, но Кроханов внезапно сменил гнев на милость и разрешил Дранникову остаться.

— Так вот, должен вам сообщить неказистую новость, — снова заговорил Кроханов с интонацией отца, скорбящего о недостойном поступке сына. — Балатьев льет сталь не из печи, а из… рота… из рта. — Шпильки, которые нет-нет и бросал Балатьев Кроханову по поводу его безграмотности и словесных вычур, вынуждали того следить за своей речью, что, впрочем, не делало ее лучше.

Обведя взглядом присутствующих и удовлетворившись произведенным эффектом, Кроханов громогласно разъяснил:

— Сей гражданин в прошлом месяце выплавил пять тысяч тонн, а пятьсот приписал! Да, да, при-пи-сал!

Такой подлости, такой чудовищной провокации Балатьев не ожидал даже от Кроханова. Он мог бы еще понять Кроханова, если б тот продавал его, спасая собственную шкуру. Но продавать из мстительности, в силу злокозненности своей натуры, да еще разыгрывать роль благородного разоблачителя, — это не укладывалось в мозгу.

— Как такое могло получиться? — спросил Баских, переведя взгляд с налившегося кровью лица Кроханова на побледневшего Балатьева.

«Что ответить? Как ответить? — терялся в мыслях Николай. — Сказать, как было? Бесполезно. Кто теперь поверит, что уговорили? Да и негоже приводить эти аргументы, оправдываться. Не малолетка, сам должен понимать, что можно делать, а что нельзя. Остается одно: ответить так, чтобы не выглядеть уничтоженным».

И он проговорил со спокойной решимостью:

— Очень просто. Четыре тысячи девятьсот тонн в слитках в твердом состоянии, сто тонн литейному в жидком состоянии и пятьсот тонн… газообразных.

Понимая, что ни здесь, ни на заводе делать ему больше нечего и что теперь Кроханов властен расправиться с ним как вздумает, Балатьев с чувством постыдного поражения покинул поле боя.

В приемной он даже не посмотрел в сторону Светланы, которая сидела одеревенев, — она все слышала через неплотно прикрытую дверь.

«Вот и отвоевался, Николай Сергеевич, — мысленно сказал сам себе Балатьев, остановившись в коридоре и не зная, куда идти. — Впрочем, теперь только и повоюю. В штрафном батальоне». Отошел подальше от двери приемной, из которой с минуты на минуту могла выскочить Светлана. Больше всего боялся он попасться на глаза именно ей. Чем оправдает он свой поступок? Даже Светлана, тонкая, любящая, не простит ему этой глупости с припиской, этого несусветного просчета.

Завернул за угол коридора, добрел по нему до упора и остановился, уставив взгляд в пол. Куда деваться? Направить стопы в цех? Так он уже не начальник. Домой? А там что? Забиться в угол и выть от беспомощности, как загнанный зверь?

Услышав голоса за дверью, возле которой стоял, поднял глаза и увидел дощечку с надписью «Плановый отдел».

— Плановый отдел, — произнес машинально и вдруг вспомнил, что, подписывая роковой отчет, сделал уточняющую надпись.

Вряд ли отчет сохранился, как не сохранилась, само собой разумеется, и злополучная сводка о суточной работе цеха, где он вписал: «Лошадь обедала», а если вдруг сохранился, то хитрюга начотдела разве отдаст ее? Этот спектакль наверняка разыгран не без его ведома. Но стоп. Сейчас начальник отдела сидит на оперативке, и если обратиться к его сотрудникам…

С бьющимся от проснувшейся надежды сердцем вошел в комнату, где мог найти спасение. Здесь были одни женщины. Подойдя к той, что показалась приветливой и доброй, попросил дать на полчаса папку с месячными отчетами мартеновского цеха за текущий год. Не подозревая, что оказывает медвежью услугу начальнику отдела, женщина вручила папку.

Перелистав в коридоре дрожащими пальцами отчет и убедившись, что он в целости и сохранности, Николай сразу воспрянул духом и совершенно другим человеком, другой походкой и даже с другой выправкой отправился отбивать оставленные позиции.

Уже по тому, как вошел он в приемную, как решительно рванул дверь в кабинет, Светлана поняла, что события сейчас развернутся жаркие.

Кроханов, видимо, философствовал о честности, потому что Николай успел услышать: «…вранье — конь ненадежный, на нем далеко…» Это незаконченное изречение оказалось последним — возвращение Балатьева ввергло директора в состояние столбняка.

Громко, чтобы слышали не только сидевшие в кабинете, но и Светлана в приемной, Балатьев сказал, положив отчет перед секретарем райкома:

— Видите эту цифру? Пять тысяч пятьсот одиннадцать тонн. Поставлена плановым отделом. А вот это написано мною. Читаю: «Фактически выплавлено пять тысяч одиннадцать тонн. Пятьсот добавлено по распоряжению директора завода. Нач. цеха Балатьев».

Баских вскочил со своего места с такой стремительностью, словно у его уха прозвучал выстрел.

— Так кто льет сталь из рота?! Он или ты?! — с перекошенным от гнева лицом накинулся он на Кроханова.

В кабинете все замерло. Даже стулья потрескивать перестали, даже дыхания слышно не было. В этой тиши особенно гулко прозвучали шаги Баских и его слова:

— Завтра в семнадцать ноль-ноль на внеочередное бюро, товарищ директор!

Вслед за Баских из кабинета устремился Балатьев — хотелось как можно скорее попасть на воздух, под холодный ветер, чтобы немного освежить разгоряченное лицо. Очень уж подействовала на него эта смена высот — из пропасти поражения до вершины победы. Заторопились так же Шеремет и Подгаенок, жаждавшие обменяться с Балатьевым впечатлениями в связи с неожиданным поворотом событий. Но этому помешал Дранников. Догнав Балатьева, он заботливо взял его под руку и увел.

А вот уральцы из кабинета не вышли — их придержал Иустин Ксенофонтович Чечулин. Прикрыв поплотнее дверь, чтоб ни одно слово не проникло в приемную, он подсел к столу Кроханова, положил на него скрещенные руки и заговорил приглушенным от сдерживаемого гнева голосом, впервые позволив себе в обращении с директором пренебрежительное «ты»:

— Расскажу я тебе, какой у нас на Урале в артелях неписаный закон был. Вожаку, покудова толково дело вел, все прощалось — и пьянство, и бабство, и разгул. Но ежели он карты передернул, сшулерничал — его власти конец. Кто по-совестливее был — сами уходили, у кого духу не хватало — грязной метлой гнали. Так вот постарайся умотать отсюдова подобру-поздорову. Иначе на бюро все придем… — Иустин Ксенофонтович обернулся, чтобы удостовериться, согласны ли с ним остальные.

— Придем! — ответили сразу несколько человек.

— Званые и незваные! — подхватил начальник листобойки.

И уж совсем удивительно было услышать от заведующего конным двором Аникеева:

— И все на белый свет выволочем!

— Тогда не обессудь, потому как прощать тебе не за что, — закончил свою отповедь Иустин Ксенофонтович.

…Значительный участок пути Балатьев и Дранников прошли молча — каждый по-своему переживал перипетии разразившегося скандала. Но вот Балатьев услышал рядом странные гортанные звуки и, посмотрев на спутника, увидел, что тот давится от смеха.

— Что это вы так развеселились?

— Ну и спектакль! Высокого класса, ей-богу! — Дранников с трудом произносил слова — сдерживаемый смех сводил скулы. — Всякое в жизни видывал, но такого… Такого не приходилось. Ну, кажется, убит человек наповал, стерт в порошок и по ветру развеян, панихиду уже отслужили, а он… Мало того, что воскрес из мертвых, так еще и лягается! — На всякий случай оглянувшись, Дранников разразился хохотом.

— А я вот не верю, что вы рады, — холодно бросил Балатьев. — Знаю ведь, чем дышите.

— Я и вправду не рад, — откровенно признался Дранников. — Мне лучше с Крохановым оставаться, чем с вами. Но посмеяться… Посмеяться, когда смех одолевает, вовсе не грешно.

Балатьев ценил прямоту в людях, пусть даже она была вот такая циничная, как у Дранникова. По крайней мере знаешь, с кем имеешь дело, понимаешь, чего можно ожидать от человека. Элементарных принципов порядочности Дранников все же не лишен. Во всяком случае, удара в спину он не нанесет. Последнее время даже протягивает руку помощи. Вот хотя бы в истории с Заворыкиной, так и не выплывшей наружу.

— Спасибо вам за записку. — Балатьев наградил своего зама теплым взглядом. — Она уверенности мне прибавила.

— Не мог я иначе, Николай Сергеевич. Слышу — Кроханов собирает очную оперативку, стало быть, кому-то выволочку устраивать приготовился. Еще подумал: что, если дознался о Заворыкиной? А тут как раз она идет, во всю свою сковородку сияет, этак занозисто бюллетенчиком помахивает. Ну и помчал, чтоб упредить события. Оказывается, Кроха с другой стороны на вас нацелился, да из пушки калибром покрупнее. Только пушка не туда сработала. Обратный выстрел получился, в него же.

— Интересно, как эта выжига бюллетень раздобыла?

— О, она все может! — В голосе Дранникова прозвучало нескрытое восхищение. — Все, если захочет. А захотела она после того, как я к ней зашел да растолковал, что подличать можно с подлыми, а подводить под монастырь хорошего человека — это последней мразью надо быть.

…Вдоволь посмеялись в этот вечер и у Давыдычевых. Светлана так образно, с такой точностью рассказывала о перипетиях оперативки, смешав трагическое с комическим, что хохот почти не стихал.

— Нет, вы представьте себе эту картину! — Голос Светланы звенел, как у ребенка. — Бесстыдно расправившись с Колей, Кроханов впадает в тон проповедника и начинает витийствовать о морали. И в каком диапазоне! От точности в отчетах до верности в любви. Ежели, говорит, человек в семейной жизни беспардонный, то и на производстве пардонов он не придерживается, и наоборот. И вот в самый разгар этой вдохновенной речи влетает Николай. Стремительно, как тигр, нацелившийся на добычу, и глаза раскаленные. Обо мне он, конечно, забыл. И когда туда мчал, и когда обратно вымчал. — Светлана бросила лукаво-укоризненный взгляд на мужа. — Слышу…

— У Коли не может быть таких глаз, — сотрясаясь от смеха, вступилась за зятя Клементина Павловна.

— Слышу — смолк Кроханов на полуфразе, — продолжала Светлана, — почуял опасность. И вся проповедь — вверх тормашками, а точнее — ему в рожу!

Константин Егорович погрозил дочери пальцем.

— Притормози себя.

Но Светлану уже было не остановить.

— А потом… Все разбрелись, я одна осталась, ну и Кроханов в кабинете. Оттуда ни звука, и я притаилась как мышь. Даже заглянуть побоялась. Но потом все-таки зашла — секретарь ведь. Вижу — Андрианчик в столбняке. Сидит обмякший, и, верьте не верьте, в глазах вот такие, — Светлана приложила большой палец к указательному, выставив его кончик, — да, да, вот такие крокодиловы слезы. Я ему воды — не пьет, я ему «аверьяновки» — головой вертит, насилу в рот влила, «хворточку» открыла — даже носом не потянул. Ну, думаю, хана пришла. Что делать? Схватила за плечи да как затрясу! Еле-еле в чувство привела.

Эта сцена вызвала новый взрыв смеха. Не засмеялась только Клементина Павловна.

— Ох, несдобровать теперь тебе, дочка, — умудренно сказала она.

— Почему?

— Что таким его видела. Люди не терпят свидетелей своего позора.

Светлана посмотрела откровенно восхищенным взглядом на мужа.

— Меня Коля защитит.

И подумал Николай, что самой большой наградой за выигранное сражение является не торжество победы, а вот такой взгляд любимой женщины.

13

Внеочередное бюро райкома партии Баских пришлось отменить. Кроханов заболел, из дому не выходил, а разбирать проступок заочно не полагалось по уставу. Хотя Баских был уверен, что болезнь у директора дипломатическая, ничего поделать не мог. Врача не переспоришь, не переубедишь, тем более если он покрывает Кроханова. По телефону Кроханов разговаривал приглохшим голосом, будто находился при смерти, хотя таким же тихим голосом он отдал распоряжение, которое вскоре наделало много шума.

Что побудило директора провести это мероприятие — избыток ли досуга, когда рождаются светлые «идеи», излишек ли спиртного, придававшего смелость для их осуществления, или надежда заработать авторитет у областных организаций, осталось неизвестно, но в один далеко не прекрасный день на заводе была проведена операция «шерсть». Кроханов продумал ее во всех деталях.

— Голодное животное всеми силами прет к корму, и тогда с ним не сладить, а сытое становится ленивым и послушным, — наставлял он начальника охраны. — Пусть они нажрутся последний раз коры до отвала — и приступайте.

Начальник охраны так и сделал. Когда бараны и овцы честно проторчали от гудка до гудка на дроворазделке, обгладывая кору, их без особого труда согнали в специально сделанную ограду у заводских ворот и начали стричь. Вот такие голыши, выпускаемые по одному, ощутив всю силу уральского мороза, мчались на рысях по улицам поселка с прижатыми ушами и выпученными глазами, поражая прохожих стремительностью бега и легкомысленным летним видом.

Собрав изрядное количество мешков с шерстью, стригали сдали ее на пункт, где принимались теплые вещи для армии.

Кроханов торжествовал. До наступления весны нашествия баранов и овец можно было не ждать, но самое главное — стала реальной вожделенная мечта занять в области почетное место хотя бы по сдаче шерсти.

На следующий день многие хозяева оголенных животных потребовали компенсацию за нанесенный ущерб — нет, не за шерсть (ее все согласились отдать безвозмездно, даже самые прижимистые), а за прокорм — голых животных на улицу не выпустишь, предстояло кормить их дома.

Требование это было столь же мало юридически обосновано, как и произвол, допущенный со стрижкой, но Кроханов пошел на мировую и погасил назревающий скандал, отдав распоряжение «выдать потерпевшим хозяевам для прокорма сено с конного двора». Благо, сена было в избытке, поскольку лошадей с введением мотовозов в мартеновском цехе значительно поубавилось.

Но разъяренного директорским самоуправством Баских утихомирить не удалось. Он устроил Кроханову такой нагоняй по телефону, что, будь тот действительно болен, не исключено — отдал бы богу душу. Из этого нагоняя можно было сделать непреложный вывод: на очередном бюро райкома встанет вопрос о снятии Кроханова с занимаемого поста.

Однако ни внеочередного бюро райкома, ни даже очередного Баских провести не удалось. Его призвали в армию. Единственно, что он успел сделать, — это написать письмо наркому с объективным изложением сложившейся на заводе обстановки. Вопрос он ставил ребром: Балатьев и Кроханов на одном предприятии работать не могут, и если нет возможности снять сейчас недостойного директора, то нужно перевести в другое место Балатьева и тем самым оградить его от интриг и козней.

Дважды прочитав письмо, короткое, но убедительное — так, во всяком случае, показалось Баских, — он запечатал конверт сургучной печатью и отправил секретной почтой.

Попрощавшись с сотрудниками аппарата райкома — на все прочее времени не хватило, — Баских сел в одну из грузовых машин колонны, вывозившей металл, и отбыл в Пермь.

В тот же день Кроханов выздоровел. Так же срочно, как заболел.

Всю неделю, покуда его не было, очные оперативки проводил Бронислав Северьянович Славянинов. Толково проводил, без лишних разглагольствований, не отвлекаясь на ненужное, конкретно и коротко: вопрос — ответ, замечание, если оно вызывалось необходимостью. Не забывал отметить хорошую работу, упрекнуть за посредственную, именно упрекнуть, а не разнести.

Приступив к своим обязанностям, Кроханов, дабы не выглядеть в глазах людей хуже главного инженера, тоже стал проводить оперативки в деловом стиле. Но, желая отличиться от него, поразить чем-то своим, неожиданным, объявил соревнование между цехами на сдачу теплых вещей для Красной Армии и ежедневно проверял результаты.

О Балатьеве он словно забыл, да и повода для придирок к нему не было. Печи шли как нельзя лучше, люди работали отменно, что называется — не щадя живота своего, график соблюдался неукоснительно.

А вот Дранников стал проявлять к Балатьеву прямо-таки дружеское расположение. Балатьева и радовало это, и настораживало. С чего бы, да еще так открыто? Неужели потому, что предугадал исход борьбы между директором и начальником цеха и счел полезным для себя наладить отношения с потенциальным победителем? Но думать так почему-то не хотелось, решил, что скорее всего Дранников бескорыстно пошел на сближение с ним — потянулся, как тянулись многие другие подчиненные, из уважения, из симпатии.

Впрочем, тянулись к Балатьеву не только подчиненные. Стоило ему усесться за столик в столовой, как тотчас вокруг него собирались люди. Тут и Иустин Ксенофонтович Чечулин, и эвакуированные инженеры. Наиболее теплые отношения установились у Балатьева с Подгаенком и Шереметом. Были они примерно одинакового делового темперамента, одинакового размаха и одинаково страдали оттого, что работали не в полную силу. Сближала их и принадлежность к одним местам. До войны они вряд ли посчитали бы себя земляками — все из разных городов, — а сейчас именно отторженность этих мест роднила их. И какую острую радость испытали они, когда после тусклых сводок Информбюро обрадовало вестью о двух победах подряд: гитлеровцы выбиты из Тихвина и Ельца.

До сих пор Балатьеву никак не удавалось вытащить Шеремета на шихтовый двор, где нужен был квалифицированный технический совет. Полуголодные обеды и свирепые морозы удерживали того от прогулок под открытым небом. Но когда на душе посветлело, тут уж и голод не в голод и холод не в холод.

Загодя, еще в помещении растерев уши и руки, чтобы не обморозить, Шеремет смело зашагал рядом с Балатьевым, на ходу выслушивая его.

Проблема, которую предстояло решить, была не из простых. Последнее время пермский завод все чаще вместо тяжеловесного лома стал направлять на завод тонкую путаную стружку. Весила она мало, а места занимала пропасть. Взвесят машину с таким стогом, а в ней от силы полтонны. Разгружать стружку труда не составляло — откидывали борта машины, набрасывали трос и тянули его другой машиной. А вот растаскивать эти тонкие длинные спирали и грузить в мульды было сущим мучением.

Понаблюдав, с каким трудом, и послушав, с какими проклятиями делали это грузчики, Шеремет сказал Балатьеву растерянно:

— Мы ведь с вами в девятнадцатый век перекочевали. Когда в двадцатом жили — пакетировали, брикетировали. Не знаю, право, что тут подсказать.

К ним присоединился Суров, обходивший перед сменой цех. Вообще контактов с начальником, кроме деловых, Суров не поддерживал, вел себя с ним отчужденно и замкнуто. Может, оттого, что стеснялся своего неудачного сватовства, а скорее из неприязни к удачливому сопернику. Но когда Шеремет ушел, оставив Балатьева у вороха стружки, Суров завел с ним разговор и, узнав, какую решает задачу, со спокойной уверенностью посоветовал:

— Жечь ее надо, Николай Сергеевич, и нечего тут канитель разводить.

Балатьев задумался.

— Жечь, говорите? Но как эту повитель в печь подавать?

— На месте жечь.

— Лаконизм приемлем в сочетании с ясностью, — с легким раздражением сказал Балатьев, не поняв, что имеет в виду мастер.

— Видел я, как это делали в синячихинском доменном, — без лишних слов принялся объяснять Суров. — Стружка масляная, есть чему гореть. Мазута подольют, разожгут — она раскаляется, размякает, под своим весом садится. В результате — плотный ком.

— Сильно окисленный, — добавил Балатьев.

— Да. Но лучше окисленный ком, чем неокисленная солома.

Привыкший к разного рода подвохам со стороны Кроханова, Балатьев прежде всего подумал, не решил ли Суров высмеять его. Интересно будет выглядеть попытка инженера зажечь металл и сплавить его на открытом воздухе. Однако до сих пор никто из коренных уральцев не позволил себе посоветовать ему что-либо дурное или зло подшутить, да и вообще всякого рода измывательства над человеком здешним людям чужды. Кроме того, не придумал же такое Суров, собственными глазами видел, как это делается. Так почему бы не испытать, тем более что риска тут особого нет, а эффект может быть большой.

Не сходя с места, Балатьев подозвал двух грузчиков, объяснил задачу. Носить мазут в обязанность грузчиков не входило, но на что не пойдешь ради того, чтобы избавиться от муки мученической…

Быстро притащив несколько ведер мазута, грузчики вылили его под стружку. Загорался мазут на холоде долго и неохотно, но все же запылал, ввинчивая в воздух столб густого черного дыма.

Лица грузчиков засветились надеждой в удачном исходе опыта. Начальник еще ни разу не подвел их, ни разу ни в чем не ошибся. Даже диск из мягкого железа пилит у него твердую рельсовую сталь.

Ждать конца необычного эксперимента было долго, а мороз стоял лютый, за сорок. Николай пошел домой.

Поздно вечером, прослушав сообщение Информбюро о продвижении наших войск на ряде участков Западного и Юго-Западного фронтов без указания конкретных населенных пунктов, Николай поцеловал приготавливавшуюся ко сну Светлану и решил отправиться на завод главным образом для того, чтобы посмотреть, как ведет себя подожженная стружка, а заодно принять вечерний рапорт, что делал теперь редко. Уже с пригорка, откуда территория завода просматривалась целиком, увидел он вместо одной огненной точки целых шесть и обрадовался несказанно. Грузчики подожгли и остальные кучи, решив полностью разделаться с опостылевшей стружкой.

Однако лицезреть плоды их деятельности Николаю так и не пришлось. Едва он появился в проходной, как дежурный вахтер передал наказ директора немедленно связаться с ним. Николай зашел в прокуренную до черноты и натопленную до одури дежурку, вызвал Кроханова.

— Дуй ко мне, да побыстрее! — распорядился тот. — Одна нога там, другая здесь!

Николай пошел в заводоуправление, пытаясь понять, чем прогневил директора. Стружку сжег? Вряд ли это могло так обеспокоить его. Стукнул кто-то, что часть железа при этом окисляется? Не исключено. А в общем, размышлять на эту тему было бесполезно. Фантазия директора насчет козней неистощима, предугадать, под каким предлогом и с какой стороны нанесет он удар, было почти невозможно.

Подумал только, что, вероятно, Кроханов звонил ему домой, и теперь Светлана волнуется, теряясь в догадках, чем вызвана такая поспешность.

Не дождавшись приглашения, Балатьев — как был в полушубке, только кепку снял — умостился на стуле перед столом.

— Про что наркому писал? — подержав его под своим увесистым взглядом, спросил Кроханов. Не дав опомниться, поторопил: — Давай-давай, не жмись, чеши напрямки.

Однако Балатьев с ответом не спешил. Он уже набрался ума-разума и теперь прикидывал, как бы спервоначала прощупать противника.

— Выложу, — согласился с обманчивой легкостью. — Только откровенность за откровенность. Расскажите, о чем вы писали наркому.

Кроханов заерзал на своем кресле-троне. Такого он не ожидал и как вывернуться — сразу не сообразил. Сказал бездумно:

— Что было, то и написал.

— Во-обра-жаю! — протянул Балатьев. — О том, что мазут на печах ввел я, вы наверняка не написали, а о том, что я задержал его подачу на несколько дней, «обморозил», как вы изволили выразиться в приказе, — это ему стало известно. Так или не так?

Кроханов неохотно угукнул.

— А еще? — Балатьев почувствовал, что из Кроханова можно кое-что выжать, поддерживая надежду на взаимную откровенность.

— Про твои семейные дела пришлось написать.

— Что ушел от неверной жены и здесь сочетался законным браком?

Неприятно было Кроханову чувствовать себя допрашиваемым, но ничего поделать он не мог — цель оправдывала средства. Отвечая, все же замялся:

— Н-не совсем. Не мое это дело — разбираться, кто от кого и зачем ушел. И до развода твоего это было, приятель. — На том терпение его истощилось. — Ну, а ты о чем писал?

Николай пристально посмотрел на Кроханова и невольно посетовал на природу. Как несправедливо поступила она, дав такие синие, на удивление красивые глаза и благовидную внешность прожженному интригану и закопченному прохвосту! Скольких людей ввела в заблуждение эта внешность! Вызовут, познакомятся — вид представительный, пока молчит — вроде не бестолочь, анкета чистая, у отца заслуги в гражданскую войну, чем не кадр пусть для небольшой, но руководящей работы? Проштрафился — снизят на ступеньку, но опять-таки обеспечат руководящий пост. Задержавшись на этих мыслях, Николай задержался и с ответом.

— А я вообще никому ничего не писал.

— Х-хитер ты, братец! — обалдело выдавил из себя Кроханов, сраженный такой неожиданностью.

— Вам ли мне завидовать, Андриан Прокофьевич! Вы по этой части академик, а я только в приготовительном классе.

Кроханов провел рукой по лицу, да с такой силой, что странно было, как не свернул себе нос.

— Ну вот что, Балатьев, — сказал официально, — учти, мы с тобой видимся последний раз.

Это заявление нисколько не обескуражило Николая — он давно был готов к такому исходу.

— Хорошо, если так. Ко взаимному удовольствию.

— Хорошо или нет — увидишь позднее. Вернешься без рук, без ног, а то и еще без чего-нибудь, ты об этом заводе не раз вспомнишь и за мной ох как пожалкуешь. Так вот тебе мой совет на прощанье: наркому на меня капать не моги. Он сам директоров назначает, а жаловаться на них — все одно что на него — зачем человеку себя в невыгодном свете выставлять? Это непокобелимо. Понял? Командировку и деньги получишь завтра, и нечего тебе тут небо коптить.

Николай встал, выпрямился во весь рост и, глядя ненавидящими глазами в ненавидящие глаза, отчеканил:

— А теперь вам на прощанье: Светлану не трогайте, а снимете или на другую работу переведете, я до вас хоть откуда дотянусь, и тогда уж не взыщите.

— Брось баланду травить! Тоже мне длиннорукий нашелся!

Тупое самодовольство, с каким были сказаны эти слова, и опасение за любимого человека вынудили Николая пойти на крайнюю меру.

— Ваш липовый отчет, Андриан Прокофьевич, с припиской пятисот тонн — он у меня. Если что — вашим методом действовать буду. Во все инстанции запущу.

Пригрозил — и вышел удовлетворенный: что-то вроде испуга отразило лицо Кроханова.

Целиком ушедший в свои думы, Николай не сразу ощутил ледяное дыхание зимней ночи, не сразу обратил внимание, что все идущие с завода после смены не растекались, как обычно, кто куда, а торопливо сворачивали на базарную площадь, к тому единственному в поселке уличному репродуктору, у которого впервые собрались толпой в лихое июньское воскресенье.

— Сейчас повторять будут! — донеслось до его слуха.

Николай схватил за руку паренька в распахнутом полушубке, мчавшегося как на пожар.

— Что повторять?

— Фрицев под Москвой долбанули! — вырываясь, ответил паренек и со всех ног понесся дальше.

На площадь, несмотря на сильнющий мороз, отовсюду бежал народ. Вокруг счастливцев, оказавшихся здесь во время передачи сводки Совинформбюро, группами стояли припоздавшие и с жадностью слушали вольный пересказ о разгроме немецких войск под Москвой. Цифры перевирались почем зря, и в этом не было ничего удивительного: слишком много их называлось. Одни говорили о семистах подбитых танках, другие утверждали, что их полторы тысячи, а число убитых гитлеровцев колебалось от пятисот до пятидесяти тысяч. Но основной факт оставался непреложным: немцы под Москвой разбиты и отброшены, и это радовало несказанно.

Пытаясь отыскать наиболее толкового пересказчика, Николай протискивался от группы к группе, жадно ловя осколки разговоров.

— Главное сделано: хребет у немцев хрястнул!

— К весне, пожалуй, прикончим.

— Ишь разохотился — к весне! Хоть бы к осени.

— Иван — он как воюет? Поначалу вразвалочку, вприкидочку, а разозлят вконец — тут ему удержу нет!

— Что-то долгонько Иван прикидывал…

— Лиха беда начало. А понесло — теперь не остановишь!

Народ все подваливал и подваливал, на ходу возбужденно перебрасываясь фразами, строя прогнозы. От множества голосов стоял невообразимый гул.

Давно не испытанное чувство невыразимого торжества охватило все существо Николая. Наконец-таки! Дождались! И это не просто выигранное сражение, это несомненно переломный этап. И в военных действиях, и в психологии людей. Ишь как звонки голоса, каким светом озарены лица! Разве личная радость, радость за себя, бывает такой сильной, восторженной, бьющей через край, как эта общечеловеческая радость первой крупной победы? А когда она подогрета еще чувством сопричастности, сознанием того, что и тобой в это событие внесена лепта, пусть небольшая, но собственная, личная, ей и вовсе нет предела.

Вдруг чей-то густой, сильный голос затянул:

— «Пусть ярость благородная…»

Песню подхватили другие голоса, и над ликующим поселком понеслось: «…Идет война народная, священная война!»

14

После утомительной дороги сначала до Перми в кузове грузовика, который безбожно подбрасывало на ухабах, а затем в переполненном эвакуированными вагоне, где пришлось простоять в проходе весь путь от Перми, скромный номер в свердловской гостинице «Большой Урал» показался Николаю раем. Он зажег люстру, настольную лампу и сразу повеселел. По сравнению с тусклым, вполнакала поселковым освещением этот свет был непривычно ярким и действовал бодряще. Впрочем, кроме как свету и уюту, радоваться пока было нечему. В Главуралмете, где он побывал час назад, только и удалось узнать, что ему заказан номер.

Тщательно осмотрев свою одежду — не набрался ли насекомых — и не найдя ничего подозрительного, стал под душ и стоял, ощущая приятную упругость водяных струй, до тех пор, пока не занемела кожа на плечах. Потом пожевал хлеба с вяленой рыбой, которую Светлана сунула в чемодан, запил еду водой из крана и с наслаждением вытянулся на кровати. Но даже крайняя усталость не сморила его — верх взяла привычка военного времени не засыпать, прежде чем не прослушает вечернюю сводку с фронтов. И вот наконец: «…наши войска, ведя ожесточенные бои с противником, продолжали продвигаться вперед и заняли Клин, Ясную Поляну южнее Тулы, Дедилово и Богородицк юго-восточнее Тулы». Это значило, что славному городу оружейников Туле уже не угрожает опасность. Тула, Ясная Поляна… Эти места он знал. В пригороде Тулы, на Косогорском металлургическом заводе, работал его друг детства Алексей Житков. Навещая его, непременно заглядывал в Ясную Поляну — там рукой подать. За полтора часа прогулочным шагом доходили. Так вот, оказывается, как близко подобрался враг к Туле! А что осталось от Ясной Поляны, этой святыни человечества? Наверное, одни кирпичи да пепел. Мир до сих пор не знал вандализма, подобного гитлеровскому. Выкалывать глаза военнопленным, сжигать дома вместе с людьми, на глазах у матери скопом насиловать девочку-подростка — не массовое ли это безумие?

Проснувшись по привычке ровно в шесть, стремительно вскочил с постели, чтобы идти на завод, но, вспомнив, где находится, снова с удовольствием забрался под одеяло и заснул без обычной в предсонье путаницы мыслей.

Стрелки часов показывали уже половину десятого, когда он поднялся. Наспех побрившись и не успев даже перекусить, заторопился в главк, который размещался рядом с гостиницей в четырехэтажном, красного кирпича здании.

Коридор первого этажа, где находился отдел кадров наркомата, был запружен эвакуированными, получавшими назначения на заводы. Когда Николай попал в эту гущу и услышал, как, обсуждая возможности назначения, люди называли одни и те же заводы — Магнитка, Кузнецкий, Нижнетагильский, Челябинский, «Амурсталь», Петровск-Забайкальский, он, как никогда раньше, ощутил масштабы потерь, понесенных отечественной металлургией, тем более что основную тяжесть снабжения оборонной промышленности металлом несли на себе Магнитогорский и Кузнецкий комбинаты. Остальные были небольшие и маломощные.

Никто здесь не говорил громко, не было видно улыбок, не было слышно смеха. Люди вели себя, как после похорон. Прислушался к разговору, который завели вполголоса двое.

— Тебя что в Комсомольск тянет?

— Жизнь там пока не тронута войной. В продуктах недостатка нет, можно и запасы сделать.

— Чудак ты, право. Япошки-то зашевелились. Попадешь из кулька в рогожку, с одного фронта на другой.

— А ты куда надумал?

— В Магнитку.

— Вот ты настоящий чудак. Там нашего брата столько напихано, что начальники цехов оказались на побегушках. Сменными диспетчерами работают.

Николай протиснулся дальше и, к своему удивлению, увидел одиноко привалившегося к стене Стругальцева, у которого был помощником в Макеевке. Этот уже далеко не молодой человек с крупным лбом и упрямым подбородком, сочетавший в себе задор юности и выдержку зрелости, в любых ситуациях умевший сохранить бодрость духа, сегодня выглядел больным. Даже стекла очков не придавали блеска тусклым глазам.

— Корней Никифорович!

Медленно, словно каждое движение давалось с трудом, Стругальцев повернулся на оклик. Увидев своего бывшего подчиненного, особой радости не выказал.

— A-а, беглец, здравствуй. — И вяло пожал руку.

— Ну вот, Корней Никифорович, и сбудется ваша мечта. Попроситесь на небольшой заводик, будете рыбку ловить…

— Издеваться вздумал. — Голос Стругальцева дрогнул.

— Ничуть. Предупредить хочу, — поторопился загладить свою бестактность Николай, поняв, какую боль причинил этому выжатому до предела человеку, и принялся рассказывать, как, наслышавшись о спокойной жизни на уральских заводах, забился в глухомань и до сих пор пожинает плоды своей доверчивости. На старом маленьком заводе работать, как оказалось, неизмеримо тяжелее, чем на большом. Трудно с запросами века нынешнего хлебать прелести века минувшего.

Стругальцев воспринял эти слова как упрек в свой адрес, но принять его не захотел.

— Ну, знаешь, я-то ни при чем, что ты в такую дыру угодил, — агрессивно пробурчал он.

Не научился Николай сглаживать острые углы, даже когда следовало бы. Сказал что думал:

— В том, что сбежал, Лариса виновата, а в том, что туда сбежал, — вы. Тишь, да гладь, да божья благодать, рыбка, грибы-ягоды…

Можно было обидеться на такой ответ, но у Стругальцева не нашлось сил и на это. Только кивнул с выражением скорби. Решив, что состояние его вызвано не столько усталостью, сколько личными обстоятельствами, Николай осторожно осведомился о семье.

— Семья со мной, доехали благополучно, если можно назвать ездой истязание в сорок суток. — Стругальцев достал из кармана кожаный портсигар, раскрыл его, и едва успел сунуть в рот папиросу, как протянувшиеся со всех сторон руки расхватали весь запас.

Николай не стал больше ни о чем расспрашивать Стругальцева, но тот, сделав подряд несколько жадных затяжек, заговорил сам:

— Признаться тебе, Николай, что меня еще подсекло? Всегда был уверен, что понимаю людей, чувствую, кто чего стоит, а оказалось — ничего подобного. Вот в тебе не ошибся. А в других… Как, например, ты расценивал Феофанова?

— Парень — первый сорт. Только пробивной, пожалуй, сверх меры.

— А Родичева?

— Всегда был себе на уме, а как отца посадили — и вовсе чужеватым стал.

— Вот-вот, я тоже так считал и потому на демонтаж четырехсоттонных кранов первосортного поставил, а на завалочные машины чужеватого. И просчитался. Родичев из цеха сутками не выходил, машины догола раздел, черта с два ими фрицы воспользуются, а Феофанов лынял, лынял, моторы оставил и сам остался. Да еще других подговаривал.

— Сказал бы кто другой — не поверил бы, — признался Николай.

Замолчали, потому что заинтересовались вспыхнувшим рядом спором.

— Мы рванули так, что немцам его не восстановить!

— А нам, когда вернемся? Ты что, на веки вечные сюда собрался?

— Новый построим.

— Ну и идиоты! Вы против кого сработали? Против немцев или против себя? Вернемся — и что? Все сначала? С нулевой отметки?

Стругальцев притянул к себе Николая за лацкан пиджака.

— Слышал? Вот уж действительно: нет в душе у русского человека того уголка, где бы умещалось чувство меры. — Не найдя глазами урны, смял окурок, бросил в угол и по-свойски обнял Николая одной рукой. — Слушай, попросись в Чусовую. Цех небольшой, но весьма важный. План имеет. Не по стали — по шлаку. Да, да, мартеновский шлак у них основной продукт, гораздо дороже стали стоит — ванадия много содержит. Воткнись кем-нибудь, а там я тебя вытащу.

Николай был не прочь работать с человеком, который пестовал его и выдвинул своим помощником, но как ему, провинившемуся, просить об этом наркома? Пришлось рассказать Стругальцеву, в какую историю влип, и тот согласился, что в таком положении высказывать свои желания бесполезно.

Из приемной наркома Николай вышел совсем расстроенный. Оказалось, что ночью нарком срочно выехал в Магнитогорск и когда вернется — неизвестно.

— Ваше личное дело у него в сейфе, и никто другой вами заниматься не будет, — сказал референт. — Сидите и ждите. Переведите дыхание, остыньте немного.

По официальному тону, по строгому, холодному взгляду Николай понял, что референт осведомлен о его делах и открыто выражает свою неприязнь, оттого что знает, как настроен нарком.

Сидеть и ждать.

Человеку организованному, активному, знающему цену времени, день без дела прожить трудно, а томиться к тому же неизвестностью — и подавно. Свое состояние Николай сравнивал с состоянием узника, ждущего суда и не ведающего, когда он состоится и какой приговор будет вынесен. Даже если нарком не снимет с него бронь, то вряд ли предоставит равнозначную работу. Сколько специалистов с куда большим стажем и опытом толпится в коридорах и ожидании назначения, и любой из них скорее поедет начальником цеха в Чермыз, чем сменным диспетчером на крупный завод. Он нисколько не счел бы зазорным работать сталеваром на большой печи, но отбывать наказание, сталеваря на дровяных печах, подобных чермызским, — одна мысль об этом приводила его в содрогание.

Постепенно горячее желание уйти с завода сменилось не менее горячим желанием остаться на нем.

Не так уж плох Чермыз для военного времени. В цехе отношение к нему — грешно желать лучшего. И Светлану тащить неизвестно куда и в какие условия не придется. А Кроханов? Кроханов теперь подожмет хвост. Если даже взыграет в нем ретиво́е, какие еще палки в колеса может он вставить? Все способы выжить его, Николая Балатьева, использовал, volens nolens смирится с возвращением и притихнет.

Первые дни Николай от нечего делать часами бродил по улицам, останавливался у витрин магазинов, заходил в них. Но не в продовольственные. Заглянул разок — и закаялся. На полках в изобилии одни пряности — корица, гвоздика да имбирь, а съестное… Хоть шаром покати. За себя он не беспокоился — все, кто проживал в гостинице, кормились в ресторане, — но сердце его ныло от жалости к жителям города, особенно к эвакуированным. Как те устраиваются с питанием?

Чтобы занять себя, стал ходить в городскую библиотеку и просиживал там часами, заполняя пробелы в своих литературных познаниях, образовавшиеся во время учебы в вузе. С упоением прочитал гомеровскую «Илиаду» и «Витязя в тигровой шкуре» в переводе Бальмонта.

На четвертый день пребывания в Свердловске наведался в производственный отдел Главуралмета, чтобы узнать, как работает его цех, и обнаружил, что процент выполнения плана неуклонно растет. Это не столько удивило, сколько озаботило: не пошло бы количество в ущерб качеству — с пульной шутки плохи.

Теперь Николай стал появляться в главке ежедневно и не без удивления отмечал, что кривая выплавки стали в цехе неуклонно двигалась вверх. На десятый день процент выполнения плана поднялся до ста двенадцати, и это совсем сбило его с толку. Как, каким образом смогли обеспечить там такой крутой подъем, достичь столь высоких показателей?

Сначала Николай решил, что Кроханов попросту занялся приписками, но затем отверг это предположение. Не позволил бы себе Кроханов явное очковтирательство, зная, что документ о приписке пятисот тонн находится у противника. Стало быть, цифры соответствуют фактическому производству, а если так, то он, Балатьев, недооценил Кроханова, посчитав, что изобретательность его по части подвохов истощилась. Теперь директор из кожи лезет вон, дабы доказать, что без Балатьева цех работает лучше, а следовательно, заводу он не только не нужен, но даже вреден.

Связаться по телефону со Светланой, выяснить, что происходит, ему, сколько ни пытался, не удавалось. Каждый вечер битый час дозванивался он до междугородной, телефонистка принимала заказ, и на этом все заканчивалось. Не оставалось ничего другого, как зайти ночью к дежурному диспетчеру главка и упросить, чтобы заказал разговор под видом служебного.

Заводов в ведении Главуралмета множество, разговоров с ними — еще больше. Сюда передают подробнейшие сведения о работе за сутки, объяснения всяких чепе — простоев и аварий, сюда сообщают о нехватке материалов и предъявляют свои требования. Попади Балатьев в этот диспетчерский пункт прямо из Макеевки, производство чугуна и стали, литья и проката по отдельным заводам вызвало б у него снисходительную усмешку — до такой степени было оно ничтожно по сравнению с заводом имени Кирова. Но теперь, когда у него появился опыт работы на маленьком заводе, когда он изведал, во сколько бочек пота обходится каждая тонна стали, эти цифры вызывали невольное уважение. Металлурги Урала вносили значительную лепту в снабжение военных заводов оборонным металлом отличного качества. Из крох получался большой каравай.

Ночь уже была на исходе, и диспетчер начал нервничать. Скоро появится начальник отдела, а в святая святых, куда могли входить только самые ответственные сотрудники главка, находится посторонний.

И когда уже надежды связаться с Чермызом не осталось, телефонистка вдруг соединила диспетчера с квартирой Давыдычевых.

— Коля, сюда не возвращайся ни в коем случае! — кричала в трубку Светлана. — За вчерашний день сто пятнадцать процентов! Кроханов во всеуслышание заявил, что ты мешал цеху работать, что ты саботажник! Где поселился? Голодный небось ходишь?.. Ты слышишь меня?..

Светлана торопилась не зря. Разговор прервали — на проводе была Москва.

Утром в главк Балатьев не пошел. Суточное производство он знал, а толкаться в коридоре среди незнакомых людей, выслушивать их грустные разговоры и прогнозы не было сил.

Весь день он провалялся в гостинице, надеясь отоспаться после бессонной ночи, но глаза не смыкались. Он не мог смириться со своим позорным поражением. Теперь ничего никому не докажешь. Прими его нарком в первые дни приезда в Свердловск, речь пошла бы только о разрыве с женой. Но при нынешних показателях работы цеха дополнительно встанет вопрос о его, Балатьева, профессиональной непригодности. Стало быть, о переводе на большой завод нечего и помышлять. Погонит его нарком в какой-нибудь Уфалей. Было же такое, что, рассердившись на нерадивого руководителя высокого ранга, нарком распорядился: «Сослать в Салду-балду!» И балдеет тот в Салде до сих пор.

Поняв, что ни заснуть, ни порвать эту бесконечную цепочку вязких, назойливых мыслей не удастся, Николай оделся и вышел из гостиницы. Морозище был такой, что дыхание спирало, да еще ветер кидался колючей снежной крупой. Подняв воротник полушубка, чтобы защитить быстро замерзшие уши, свернул на проспект Ленина, и тут ему пришла в голову трезвая мысль: поехать на толкучку. Авось в конце концов удастся купить шапку.

Трамвай он взял приступом, ехал, сдавленный со всех сторон с такой силой, что можно было поджать ноги и зависнуть, не опустившись на пол. На каждой остановке поднимался невероятный галдеж, потому что выбираться из вагона удавалось лишь тем, кто находился близко от выхода, и то с огромными усилиями.

На остановке у толкучки — еще больший галдеж: людей вывалилось такое полчище, что они увлекли с собой многих из тех, кому надо было ехать дальше.

На довольно обширном торжище тоже теснота и гам, только теснота подвижная, а гам мирный — без воплей и перебранки. То здесь, то там его прорезали призывные возгласы: «Продаю часы золотые Павла Буре!», «Продаю несессер из восьми предметов, не бывший в употреблении!», «Какой это кролик! Это палантин из настоящего котика, мадам!», «Продаю бритву крупповскую — близнецы!», «Кому махорку за две буханки хлеба? Кому?» Большинство людей сбывали вещи от нужды, но находились и такие, кто решил погреть на чужом несчастье руки. Продавали наспех сделанные соломенные матрацы, ватные одеяла из обрезков цветного ситца на манер цыганских, варежки и носки из подозрительной шерсти, кое-как простеганные фуфайки, причем все втридорога, поскольку без этих вещей никак не обойтись, а спрос намного превышал предложение.

Николай протиснулся из конца в конец через всю толкучку, но шапки пятьдесят девятого размера так и не нашел. Нужда в них была огромная. Стоило появиться над головами даже старой, облезлой шапчонке, как на нее находился десяток покупателей.

Когда он стал пробиваться обратно, взгляд его упал на добротное кожаное пальто, которое носил мужчина, накинув на плечи. Приценился — три тысячи, цена подходящая. Решил примерить. Но пока он расстегивал ледяные пуговицы своего полушубка, пока застегивал такие же ледяные пуговицы пальто, кончики пальцев у него побелели. Сбросив пальто, хотя соблазн приобрести вожделенную обнову был велик, помчался в аптеку, которая оказалась поблизости. Здесь он был не единственным обмороженным. Пожилой аптекарь, рассыпая указания, как растирать нос, щеки и руки, протянул ему спиртовую настойку красного перца.

Препарат оказался чудодейственным: в пальцы вступило тепло, а с ним вернулось и желание осуществить покупку. Снова воткнулся в толпу, стал искать место, где примерял пальто. Место нашел, но продавца и след простыл.

Все же уйти с базара с пустыми руками не хотелось, и когда взгляд наткнулся на шерстяной лыжный костюм василькового цвета с белой гагачьей оторочкой, взял его не торгуясь. Вот будет довольна Светлана, тем более что это первый его подарок. Правда, в нынешнем году костюм не пригодится, надо еще поберечь ногу, но можно ли упустить вещь, которая будет впору и к лицу Светлане.

Хорошо с мороза выспавшись, Николай вторично вышел из гостиницы в шесть вечера в надежде попасть в оперный. Но у театра надежда погасла: касса была закрыта, а желающих приобрести билеты оказалось сверхдостаточно — охота за ними начиналась уже за квартал до театра.

Однако постигшая неудача лишь разожгла желание вкусить давно забытую радость красочного зрелища и красивых звуков. Николай чуть спустился по проспекту, перешел его против театра оперетты. Здесь жаждущих развлечься оказалось целое полчище, и все же один парень с билетом отыскался. Трехрублевый билет шел с аукциона, цена на него быстро росла. Набавляли сразу по пятерке, стоимость билета мгновенно поднялась до тридцати пяти рублей, а парень все вопрошал: «Кто больше?»

— Шестьдесят, — предложил Николай, чтобы сразу отбиться от конкурентов.

Завладев билетом, стал доставать деньги, но тут откуда ни возьмись к парню подскочил милиционер.

— Спекулируешь?!

Парень поднял на представителя власти младенчески наивные глаза.

— Что вы! Отдаю по своей цене. Три рубля.

— Верно? — потребовал подтверждения у Николая милиционер.

— Верно.

Вручив пятерку и получив под внимательным взглядом милиционера два рубля сдачи, Николай отошел.

До начала спектакля оставалось еще полчаса, и он упорно высматривал в толпе парня, чтобы додать остальные деньги, но тщетно.

В зрительном зале среди нарядно одетых людей Николай почувствовал себя не в своей тарелке. Где-то идет война, гибнут люди, а здесь — музыка, пение, полуобнаженные тела балерин, каламбуры, смех. Что-то кощунственное почудилось в этом желании повеселиться, но вскоре он, как и другие, невольно стал улыбаться и даже смеяться над выходками Бонифаса, над ужимками одряхлевшей, но все же хорохорящейся графини и понял, что людям, уставшим от бесконечных забот и измученным постоянными тревогами, отключение и особенно смех нужны куда больше, чем в мирные дни.

15

Нарком был усталым и злым. Измотали его полные напряжения дни и бессонные ночи. Шел шестой месяц войны, а ему порой казалось, что продолжается она вечность. Всю металлургию Юга, Центра и Востока пришлось перевести на выпуск сталей военного назначения, которые до сих пор производили специальные заводы в весьма малых количествах. Технология этих сталей, сложная и тонкая, кроме знаний требует высокого мастерства, люди осваивали ее годами. А теперь все премудрости необходимо было постичь в какие-то считанные дни, и в считанные дни наладить в крупных масштабах производство оборонного металла в обычных печах, причем выпало это как раз на долю тех, кто раньше выплавлял рядовую сталь мирного назначения. Едва металлурги Юга свершили этот технический подвиг, как вдруг стоп — началась трагедия остановки заводов, демонтаж оборудования, эвакуация на Восток. Сколько сил пришлось затратить, чтобы вывезти, доставить, правильно разгрузить и использовать оборудование в намеченных пунктах, устроить людей!

Всем этим грандиозным перемещением материальных ценностей и людских резервов нарком руководил лично. Поездка по заводам тоже требовала огромной затраты физических и душевных сил. Магнитка его порадовала. Там сделали чудо. В мощных мартеновских печах освоили выплавку танковой брони отменной прочности. Такой технологии еще не знал мир — всюду ее варили в малых печах тихоходным процессом. И второе чудо: на обыкновенном блюминге стали катать броневой лист. До этого тоже никто еще в мире не додумался. Но додуматься — отнюдь не означало решить проблему. Надо было рискнуть на невероятную перегрузку самой клети стана и механизмов. Не побоялись, рискнули. Так с количеством и качеством броневого листа вопрос был решен.

И с положением эвакуированных в Магнитогорске все определилось. Их расселили и устроили на работу. А ведь туда прибыли эшелоны с людьми и оборудованием нескольких крупных заводов. Только с «Запорожстали» семьдесят семь!

Вложили свою сподвижническую лепту в общее дело и кузнечане. Они быстро освоили все марки оборонных сталей и давали отличный металл.

Вот на два этих гиганта советской индустрии пала сейчас основная тяжесть снабжения металлом оборонной промышленности.

Нарком не раз вспоминал, какие горячие дискуссии развернулись, когда было задумано строить в суровом климате, в безлюдных местах эти заводы, как высмеивали зарубежные специалисты советских мечтателей, какие предрекали беды. А сейчас? Что делала бы сейчас страна без этих форпостов обороны, возведенных в недосягаемой для вражеских самолетов дали?

Множество проблем и самых необычных задач решалось нынче, но суровые условия войны выдвигали все новые проблемы, новые задачи. Как ни быстро строились заводы — Нижнетагильский и Челябинский на Урале, «Амурсталь» на Дальнем Востоке, — сложившаяся обстановка требовала еще большего ускорения темпов строительства. Вот почему в Челябинске, например, наркому пришлось пойти на крайнюю меру: он разрешил смонтировать перекрытие над горячим цехом — сталеплавильным — из деревянных конструкций. Огонь и дерево рядом. Несовместимо, рискованно, но пришлось пойти на этот риск. Не давала покоя и возможность крупнейшей аварии на магнитогорском блюминге, работавшем на пределе мощности. В любой момент он мог выйти из строя на неизвестно какой срок, а это повлекло бы за собой остановку половины цехов комбината. Что ни день, все сильнее разъедала душу тревога за снабжение заводов марганцевой рудой, без которой ни чугуна не выплавить, ни стали не сварить. Основные марганцевые рудники Никополя были захвачены врагом, пути доставки чиатурской руды находились под угрозой, и Гитлер уже, захлебываясь от восторга, возвестил на весь мир, что дни Советской России сочтены, так как она остается без марганца. Неисчислимые хлопоты доставляли маленькие старые уральские заводы. До войны некоторые из них наметили снести, другие реконструировать, но, поскольку все эти планы рухнули, надо было обеспечить им условия для максимальной производительности. Неотступно, денно и нощно, давила на психику и мысль, что в дальнейшем положение на фронтах, исход отдельных сражений, а может быть, даже исход войны во многом будет зависеть от того, насколько ему, наркому, удастся восполнить урон, понесенный потерей металлургии Юга. Производство чугуна сокращено в четыре раза, стали и проката — в три. А откуда брать кадры, когда придется восстанавливать металлургические заводы? Многие металлурги мобилизованы, сколько их вернется и когда — не предугадаешь. Страшно выматывало и переключение с глобальных проблем на проблемы мелкие, житейские, частные. Люди оставались людьми с их характерами, заботами, бедами, и, когда они обращались за чем-либо, приходилось выслушивать, помогать, принимать меры. Вот и сегодня после тяжелого и крайне острого разговора с Государственным Комитетом Обороны надо было во что бы то ни стало принять Балатьева, этого резвого жеребчика, прогнавшего жену и спутавшегося с какой-то бабенкой, принять и встряхнуть так, чтоб впредь ему шкодить было неповадно.

Взглянул на часы. До намеченного разговора с отделом тяжелой промышленности ЦК партии оставалось пятнадцать минут. Достаточно. С Балатьевым он справится быстро. Позвонил референту.

— Личное дело Балатьева и его самого ко мне.

Положив папку на стол наркому, референт удалился, Балатьев остался.

Нарком неторопливо рассмотрел его жестким взглядом угольно-черных глаз и был удивлен, что проштрафившийся не выказывает ни малейшего признака смущения. Внешность Балатьева понравилась наркому. Высокий, широкоплечий, с почти военной выправкой и лицом, на котором мужественность и скромность сплелись воедино. Великолепный представитель породы металлургов, можно сказать — даже красивый. Плохо только, что эти красивые крутят бабам головы.

— Сколько времени ждете? — спросил нарком вместо ответного приветствия.

— Шестнадцатый день.

— Небось и здесь успели кралю завести?

Начало было малообещающее, однако Балатьев не утратил спокойствия. В минуты опасности, в решающие моменты жизни оно как раз усиливалось в нем, крепчало.

— Я нигде никого не заводил. В Макеевке от меня ушла жена, здесь я женился.

— У меня другие сведения.

Нарком открыл папку, и лицо его тотчас выразило неподдельное удивление. Отчего — Балатьев, естественно, понять не мог, но причина была вполне объяснимая. До отъезда в папке лежали две бумажки — письмо жены Балатьева и письмо директора, а сейчас бумажек прибавилось, появился еще и конверт с сургучной печатью со штампом Чермызского райкома партии, личное.

Бросил взгляд на часы. В распоряжении у него еще двенадцать минут, если не вклинится какой-либо срочный телефонный разговор. Перебрав бумажки, принялся бегло, с неохотой читать их.

В письме, написанном корявым почерком, длинном, немного бестолковом, сплошные дифирамбы в адрес Балатьева. Хороший начальник («Что, добренький?»), знающий («Ну, это не им судить»), голоса не повысит напрасно («Иногда это крайне нужно»), такого у нас еще не было («Явное преувеличение»), научил варить пульную («Ага, вот это интересно, в Синячихе она никак не получается»), применил мазут в добавку к дровяному газу («Не открытие, карбюрация всегда полезна»), просим вернуть обратно («С такими просьбами обращаются не часто»). Чечулин Илья, Чечулин Вячеслав, Чечулин Иустин, Суров Эдуард, Чечулина Антонина («Все понятно. Семейное. Ничего себе поддержку организовал!»).

На остальные подписи нарком не взглянул, заинтересовался конвертом. На нем не стоял штамп отправляющей почты, был только свердловский. «Ясно. Сам привез письмо и здесь опустил. Не с нарочным же оно отправлено».

Положил конверт на стол в сторонке.

— Что это за семейка Чечулиных? И не прикидывайтесь, пожалуйста, будто для вас это письмо неожиданность.

Балатьев посмотрел на наркома с сочувствием. Лицо землисто-желтое от усталости, под глазами черные обводья, сидит ссутулившись, словно давит на него непосильная тяжесть. Такому резко не ответишь, даже если нагрубит.

— В моем цехе половина однофамильцев. И о письмо этом…

— «В моем!» — передразнил нарком. — Как Людовик Четырнадцатый: «Королевство — это я!»

Ни один мускул не дрогнул на лице Балатьева, будто заряд иронии был направлен не в него.

— О письме я узнал только вот сейчас, — невозмутимо продолжал он. — Что в нем, если не секрет?

Нарком сделал вид, что не понял намека. Он просматривал письмо Славянинова, про себя рассуждая: «Вихлястое, дипломатичное». А вот последняя строка: «Все обвинения Кроханова несостоятельны и основаны на личной неприязни» — вполне определенная. Но Кроханов обвинял Балатьева только в аморальном поведении. При чем же тут «все обвинения»? Что за манера давать индульгенцию не только за грехи настоящие, но и неизвестно какие будущие? Повертел в руке пакет с печатями и тоже отложил в сторону, увидев в скоросшивателе еще корреспонденцию Кроханова с приколотой к ней сводкой Главуралмета. Письмо было короткое, в нем директор просил не присылать Балатьева обратно, ибо без него цех работает лучше, выплавка стали с каждым днем увеличивается. Сводка подтверждала это ежесуточными цифровыми показателями.

Резкая разница в выплавке стали при Балатьеве и после него вызвала у наркома сомнение в достоверности цифр: такого бурного роста производительности — каждые сутки на один процент — ему до сих пор наблюдать не приходилось даже в первоклассных цехах, не говоря уж о старых уральских. Взглянул на Балатьева испытующе.

— Знаете, как сейчас работает цех?

— Знаю. Резкий подъем.

— А у вас нет ощущения, что тут что-то не так? Двадцать процентов на старых печах — прирост небывалый.

— Вообще Кроханов приписками… не пренебрегает, но…

— Что вам об этом известно? — прокурорским тоном, но заинтересованно спросил нарком. Заметив на лице Балатьева замешательство, потребовал: — Мне нужны факты. Вы можете привести их?

Злополучный месячный отчет лежал у Балатьева в кармане, подмывало вытащить его и показать наркому, но что-то удержало от этого шага, пожалуй, нежелание уподобляться Кроханову — играть роль доносчика.

— Юридических доказательств у меня нет, — ответил он, понимая, что этот акт великодушия может дорого ему обойтись.

Пытливость, появившаяся было в глазах наркома, исчезла и не возвращалась.

— А обвинение без доказательств знаете как называется? Клевета! — припечатал в конце концов он. Показал сводку. — Это — приписки?

— Не думаю, по всей видимости, действительное производство.

«Странный малый. Ему подбрасываешь удобное объяснение, а он отвергает», — с внутренней усмешкой подумал нарком.

— Если так, то и вы смогли бы сработать на этом уровне.

Ответ Балатьева вновь обескуражил наркома мужественной прямотой:

— Нет, не смог бы.

— Почему?

Балатьев замялся, и нарком стал неровно постукивать карандашом по столу. Время идет, скоро раздастся звонок из ЦК, а он все разбирается с этим инженером.

— Я вел печи на пределе технической мощности, обеспечивавшей длительную эксплуатацию, — наконец вытянул из себя Балатьев, заметив нетерпение наркома. — А сейчас они работают на износ. Ситуация достигла крещендо.

Нарком благосклонно кивнул. Он был сторонником нормальной эксплуатации печей и осуждал искусственные рекорды, поскольку они наносили ущерб оборудованию и опошляли сам принцип соревнования — равенство условий.

— А может, без вас они нашли оптимальный режим? — Нарком силился понять, что же в действительности происходит на заводе.

— Очень сомневаюсь. Я вел печи на пределе возможного.

На улице густо повалил снег, отчего в кабинет сразу заползли сумерки. Нарком включил настольную лампу и, взяв в руки пакет с сургучными печатями, вскрыл его. Письмо секретаря горкома подтверждало правильность сложившегося мнения о молодом инженере. Тот писал, что Балатьев, в отличив от директора, работник инициативный, прогрессивный, технически грамотный, но, поскольку друг с другом они на ножах, кого-то нужно убрать, лучше бы директора. В совете нарком видел некоторый резон, но не внял ему. Освободить директора — значило признать назначение ошибочным, непродуманным, а его и так недавно журили за двух директоров, которые плохо проявили себя при эвакуации. А убрать стоящего работника только потому, что не нравится директору, нелепо. Мало ли кто кому не нравится. Это не аргумент, тем более в военное время.

Нарком бросил письмо в папку, захлопнул ее и заявил тоном, не допускавшим несогласия:

— Поезжайте-ка вы обратно.

— О нет, туда я больше не ездок. — Возражение прозвучало у Балатьева с такой спокойной категоричностью, как будто был вправе распоряжаться собой.

Сквозь желтизну щек у наркома проступила розовинка — грозный предвестник возможной вспышки. Но спросил сдержанно:

— Почему?

— Кроханов и так обвиняет меня в саботаже. А если, вернувшись, я поведу печи на нормальном режиме и производство снизится, это лишь подтвердит его обвинения. Кроме того, мы друг другу противопоказаны.

— Мало ли что кому противопоказано! — взорвался нарком. — При моем балансе времени мне противопоказано тратить время на эту!.. — Не подобрав слова, он ожесточенно ткнул пальцем в папку.

Балатьев знал, каким крутым бывает нарком в гневе, и все же повторил упрямо:

— Не вернусь.

— Тогда — на фронт!

Нарком, случалось, угрожал фронтом, чтобы обуздать строптивых, приструнить зарвавшихся, и это действовало безотказно. Во всяком случае, такая угроза ни у кого не вызывала улыбки. А Балатьев улыбнулся. И не только улыбнулся, но и огорошил фразой:

— Для меня это лучший вариант.

Ответ вывел наркома из себя, и тут он уж дал волю накопившемуся раздражению.

— Скажите пожалуйста — лучший вариант! А для меня?! Я ставлю вопрос перед Главным Командованием отозвать из армии, даже с передовой, всех металлургов, а он тут… а он тут сияет! Сколько лет делали из вас…

Раздался телефонный звонок, резкий, продолжительный. Это был тот самый звонок, которого нарком ждал. Сняв трубку и прикрыв микрофон рукой, сказал Балатьеву:

— Явитесь завтра.

— К вам?

— В отдел кадров.

Балатьев вышел из кабинета, не зная, какое решение вынесет нарком, но довольный тем, что период мучительного бездельничанья теперь так или иначе кончится. Хорошо — если армией, худо — если опять окажется в какой-нибудь глуши.

16

Скорый поезд Свердловск — Москва отошел с опозданием на четыре часа сорок минут и на ближайшей станции застрял. Людей было немного, причем все без исключения военные. В этом Николай убедился, когда, насидевшись в полном одиночестве в купе мягкого вагона, неторопливо прошел по остальным вагонам до самого хвоста поезда. Пассажирами были в основном солдаты, подлечившиеся в госпиталях и возвращавшиеся в свои воинские части. Это он установил по обрывкам фраз, которые слышал, проходя: «А у нас в госпитале…», «А наш хирург был — золотые руки», «Сестрички — как на подбор», «С голодухи и старуха — молодуха…»

Топили слабо — угля не хватало. Более сносно было в тех вагонах, где пассажиров набралось много и где непрестанно курили. Махорочный дым, густой пеленой висевший в воздухе, создавал иллюзию обжитости и теплоты.

В одном из вагонов шел жаркий спор с проводницей — солдаты требовали открыть туалет, проводница упорствовала, тыкала пальцем в эмалированную дощечку, оповещавшую о том, что на стоянках пользоваться сим заведением воспрещается. Солдаты доказывали, что это правило не для военного времени и не для того случая, когда поезд стоит и черт-те сколько еще простоит, что выходить из вагона им не положено, можно отстать. И действительно, в самый разгар перепалки за окном на перроне поплыли люди, и вагон стал подрагивать на стыках рельсов.

Вернувшись в свой вагон, Николай попросил проводницу отпереть запертое по его просьбе купе.

— У вас открыто, — сказала проводница. — А чтоб не скучно было, я подсадила попутчицу. Красоточка такая, блондинка, волосы до плеч, лицо белое, холеное, глаза… глаза точно не помню.

Привыкший к превратностям судьбы и ко всякого рода неожиданностям, большей частью неприятным, Николай похолодел. А вдруг Лариса? Мало ли где носит ее нелегкая. Только этого не хватало! О чем говорить им, особенно после ее письма наркому?

— У вас же есть свободное купе, — упрекнул он проводницу.

Та отделалась бесцеремонным ответом:

— Мне легче одно купе убирать, чем два.

Николай неохотно подошел к купе, постоял, прислушиваясь, и рывком открыл дверь.

Проводница подшутила над ним. Красоточка блондинка оказалась красавцем грузином средних лет в форме военного летчика. Увидев попутчика, тот радостно заулыбался и сразу стал допытываться, кто он, откуда и куда едет. Убедившись, что имеет дело с человеком компанейским, достал из чемодана флягу со спиртом, твердую копченую колбасу и даже кетовый балык.

Чокнулись за победу, выпили, закусили, и летчик сразу захватил инициативу в разговоре. Возвращался он из Владивостока и был насыщен впечатлениями о городе. Все ему казалось там прекрасным. И вид с сопки на врезавшуюся в город бухту Золотой Рос с бесчисленными судами, выстраивающимися строго по ветру, и вид с бухты на поднимающиеся амфитеатром здания, и пестрая по архитектуре главная улица с одним рядом домов в центре, открытым всем ветрам и солнцу, любопытная смесь европейского и азиатского быта, что особенно бросается в глаза в китайских кварталах с бесчисленными красочными лавчонками и ресторанчиками, где подается горячее пиво по одному фунту в кружке.

После третьей рюмки — ею служил колпачок фляжки — Гиви (так звали военного) потянуло на откровенный разговор, и он принялся рассказывать о последнем казусе рыболовецкого промысла. Именно сейчас, когда рыба нужна как никогда, суда вдруг стали возвращаться во Владивосток с пустыми трюмами. Местные органы чуть было не пересажали рыбаков за саботаж, но вовремя разобрались в причине бедствия. Основная промысловая рыба — иваси — покинула дальневосточные воды, потому что из них вдруг ушел планктон, служащий пищей для этой рыбы.

Когда фляга наполовину опустела, летчик совсем разоткровенничался и сообщил весьма тревожную весть. Японский военный флот оставил свои стоянки и «запер на замок» Японское море. Выжидает, как развернутся события под Москвой, чтобы ударить, когда положение ухудшится. Вот он, летчик, сейчас перегоняет военные самолеты на Восток, хотя и на Западе их не хватает. Обратно приходится поездом. До Новосибирска езда более или менее нормальная, а дальше — одна мука. По двум путям мчат сибирские дивизии на подмогу Москве.

Снова вокзал Пермь-II, запруженный людьми, вконец измученными долгой дорогой и ожидающими возможности продолжить путь. Сидят, лежат, спят не только на скамьях, но и прямо на полу, так что ногу поставить негде. Кое-кто обжился основательно. Готовят на примусах еду, устраивают постирушки, сушат на батареях белье. Вольготно чувствует себя только малышня. Этим все нипочем. Снуют туда-сюда, бесцеремонно расталкивая взрослых, вопят, затевают игры.

Трамваем Николай добрался до ворот знакомого завода и долго стоял на лютом морозе в ожидании колонны автомашин, которая должна была отправиться в Чермыз.

Его изрядно протрясло, когда ехал сюда, еще больше досталось на обратном пути. Везли металлическую стружку, на ухабах машину так подбрасывало, что и шофер, и пассажир то и дело стукались головами о крышу кабины. Но шофер — тому ничего, он в шлеме танкиста, а вот кепочка ударов не смягчала. К концу пути у Николая разболелась не только голова, но и ноги — в ожидании толчка он все время напрягал их. Даже зубы пришлось стиснуть, чтобы не прикусить язык. Только и перемолвились — Николай: «Трудно две ходки в день делать», шофер: «На фронте тяжелее».

У ворот завода распрощались. Машина пошла на шихтовый двор, Николай направился к Давыдычевым. Шел пошатываясь, как после качки на корабле, и думал о том, как бы встречные не сочли его за пьяного.

Вот наконец милый его сердцу дом, калитка, крылечко, прихожая. Семейство в сборе. Его обнимают, целуют, рассматривают. Похудел, осунулся на бедных командировочных харчах, но оживлен и с какими вестями явился — не понять. Понятен только взгляд, прикованный к Светлане, — нежный, любящий.

— Ну как, со щитом или на щите? — нетерпеливо спросил Константин Егорович.

— Смотря как расценивать.

— Неужели снова в это осиное гнездо?

— Нет уж, хватит! — Николай подошел к Светлане, прижал ее к себе. — Приехал за женулей.

Константин Егорович прошелся от двери к окну, отдернул занавеску, сорвал несколько засохших листочков на розе, смял их. Как ни рад был он, что Николай благополучно выпутался из опасного положения, все же перспектива расстаться в эту трудную пору с дочерью огорчила и озаботила. Взглянул на жену, пытаясь определить, как восприняла она это сообщение. Та ответила беспомощно грустным взглядом.

Чтобы поднять им настроение, Николай сказал, что направлен не куда-нибудь на край света, а в Свердловскую область на синячихинский завод, так что видеться время от времени будет несложно.

— Умывайся — и за стол, — скомандовала Клементина Павловна, но не сдержалась, чтобы не поинтересоваться, на какую должность назначен зять. Узнав, что начальником цеха, спросила: — Это что, повышение или понижение?

— Ни то, ни другое, — ответил Николай. — Это доверие. Худший цех в главке и даже в наркомате. Пятьдесят семь процентов плана и ни одной пульной плавки, как ни бьются.

Клементина Павловна шумно вздохнула.

— О господи, из огня да в полымя…

Вздохнула и Светлана. Опять у мужа не будет ни дня, ни ночи, ни выходных, опять начнется беспокойнейший период налаживания производства, да еще в цехе, находящемся в глубоком прорыве, неорганизованном и аварийном.

Проголодавшийся за дорогу Николай уписывал за обе щеки, но это не мешало ему слушать рассказ Светланы о заводских делах. Сразу после его отъезда печи повели на самом форсированном режиме, жгут только сухие дрова, которые при нем расходовали умеренно, чтобы хватило на всю зиму. Шихту тоже подают самую лучшую, тяжеловесную, стружку — как обычную, так и сплавленную — совсем исключили, а мазута жгут столько, что пламя даже из трубы выбивается. Сегодня сам Кроханов ставит в цехе рекорд, чтобы окончательно дискредитировать Балатьева.

— Знаете, какую фразу он бросил в райкоме? — подключился к разговору Константин Егорович. — Немцев разгромили под Москвой, а Балатьева — в Чермызе.

— Ну-ну, пусть старается, — снисходительно молвил Николай. — Как бы не получилось, что сети расставил мне, а угодит в них сам. — Услышав позывные Москвы, подскочил к репродуктору, усилил громкость.

Совинформбюро сообщало, что группа войск Кавказского фронта заняла город и крепость Керчь и город Феодосию.

Угомонились поздно, и все равно ровно в шесть как по команде Николай проснулся, проснулся в приподнятом настроении, которое создалось накануне, после неожиданного сообщения об успешных военных действиях в Крыму. Вставать было незачем, и, затаившись, чтобы не разбудить Светлану даже дыханием, принялся раздумывать над теми вопросами, которых не успели коснуться. Когда им уезжать? На дорогу из Свердловска у него ушло двое суток. Синячиха отсюда ближе, и все равно, надо полагать, уйдет столько же. Ну, еще пару дней на всякие устройства. Вручая приказ, начальник отдела кадров наркомата дал ему на переезд десять дней. Значит, три дня можно побыть дома. Обязательно надо попрощаться с рабочими всех смен. Придется, конечно, ловить на себе взгляды как сочувствующие, так и злорадствующие. А кто, собственно, будет доволен, кроме Дранникова? Заворыкина? Возможно, Эдуард Суров? Навряд ли. Ведет он себя весьма благородно. Светлану предупредил о готовящихся кознях, идейку комкования стружки подбросил в минуту жизни трудную. Через бриз бы ее провести, чтоб получил какую-то премию. Это не поздно сделать и сейчас. Суров напишет задним числом, он подпишет и отдаст в бриз — недосуг было раньше. И с Крохановым придется попрощаться, как ни противно. А почему, собственно, придется? Вежливость требует? Но вежливостью платят за вежливость. У Кроханова же подлость следовала за подлостью. Даже форсирование хода печей — подлость, причем тонкая, рассчитанная на любой финал: вернется в цех Балатьев или не вернется.

Осталось решить несущественный вопрос: когда наведаться в цех — сегодня, завтра или в день отъезда? Прикинув так и эдак, решил, что лучше сегодня.

Дождавшись пробуждения Светланы, Николай сказал, что исчезает на часок, и отправился на завод.

Дорогой с пригорка по уже образовавшейся привычке посмотрел на трубы мартеновского цеха, теперь не его цеха, и подивился тому, что из трубы второй печи не шел дым. Только чуть-чуть миражил над ней воздух, как над нагретой степью в знойный день. «Видимо, остановили на профилактический ремонт. Вели печь сверх меры горячо, могли прогореть простенки», — решил Николай.

В действительности все оказалось куда серьезнее: ночью свод рухнул в плавку, пятьдесят тонн металла застыло в печи сплошной глыбой. Даже в печах большой тепловой мощности ликвидация подобной аварии представляла изрядные трудности. А тут? Как расплавить такой монолит слабым дровяным газом?

Кроме печной бригады утренней смены на рабочей площадке находились Дранников, Суров, Аким Иванович, чуть поодаль от них что-то горячо обсуждали Славянинов и Пятипалов. Не было только Кроханова. Не подняв глаз, Дранников последним протянул Балатьеву руку. Вид у него был как у побитой собаки.

— Вот в какую лужу сели…

Николай не испытал ни малейшего удовлетворения. Побывав в главке, он больше, чем когда-либо, ощутил значимость каждой тонны металла и сейчас разделял общую озабоченность.

— Что решили делать?

— Если б я знал, что делать, то делал бы… — без всякой амбиции ответил Дранников словами Балатьева, сказанными, когда обнаружили, что в барже застыл мазут.

— Но и теряться нечего, — подбодрил его Балатьев. Посмотрел на печь. Разогретая огнеупорная кладка кое-где еще розовела. — Мне кажется, надо сложить новый свод и попытаться выплавить козла.

Дранников отнесся к этому совету как к невыполнимому и, махнув рукой, завернул за печь.

— Не выплавить нам этого козла, Николай Сергеевич, — грустно сказал Аким Иванович. — Замяк металл, переокислился. Тепла нашего не хватит. Без вас тут Эдуардов приятель из Синячихи приезжал отца хоронить. — Подтолкнул Сурова. — Доложи, что там получилось, чтоб я не со вторых слов.

— Тоже на днях сильно плавка замякла, — взялся рассказывать Суров. — А стали доливать чугун, чтоб металл науглеродить, — перегрузили печь, да так, что сталь в ковшах не поместилась, хлынула через верх, спаяла все. Изложницы, поддоны, бортовые плиты. Получился монолит тонн на сто, если не больше. А краны у них хоть и мостовые, но только чуть помощнее наших — пятитонные. Сейчас работают одним ковшом на половинной садке и не знают, как выходить из бедственного положения.

У Николая пробежал по коже озноб. Так вот на какое испытание посылает его нарком! А решил — доверие. Не доверие это, а наказание, причем, жестокое. И тут же мысли о себе были вытеснены мыслями о печи, у которой стоял.

— И к чему вы пришли? — обратился он к Акиму Ивановичу как к старшему по должности и по возрасту.

— Сейчас Кроханов звонит в Пермь, выклянчивает у номерного завода кислород и трубки — козла резать.

— Это что ж, и верх печи ломать, и подину?

— Все ломать, все делать заново, и подину заново наваривать.

— А огнеупоры где взять?

— Надеемся, подвезут. Иначе прикипим намертво.

Распрощавшись с секретарем горкома, к ним неохотно, со сконфуженным видом подошел Славянинов.

— Вот, Николай Сергеевич, какую закусочку приготовили вам к приезду, да еще под Новый год. Я, признаться, не дока в мартеновских делах, и то пробовал ублагоразумить, когда печь стали насиловать. Да куда там! Этих господ как понесло…

— Закусочку, Бронислав Северьянович, они не мне приготовили, а себе. Я уже четвертый день числюсь на другом заводе, — огорошил всех Балатьев и, ничего больше не добавив, отправился к выходу.

За новогодний стол у Давыдычевых сели, решив не ожидать двенадцати. Клементина Павловна сильно простудилась и едва двигалась. Еды было вдоволь, но она резко отличалась от той, которой потчевала хозяйка прежде. Парила в супнице картошка, сваренная к соленой рыбе, шкворчали на сковородке поданные прямо с раскаленной плиты грибы с луком, сдобренные раздобытым с немалым трудом сливочным маслом, а вместо традиционного пирога дразнили пахучим духом ржаные коржики.

Светлана открыто торжествовала, когда Николай поведал, в какой безвыходный тупик загнала Кроханова авария.

— Ох и правильно говорят: не рой яму другому…

— Не смейся чужой беде, своя нагряде, — вспомнилась Николаю пословица, как нельзя лучше подходившая к его нынешнему положению. Он понял уже, какую кашу придется расхлебывать в Синячихе. Впрочем, кашу, заваренную другими, легче расхлебывать, чем свою. Во всяком случае, морально.

— Один — ноль в пользу Коли, — поддержал зятя Константин Егорович. Проверив, у всех ли наполнены бокалы, поднялся, чтобы произнести праздничный тост. — Вот, дорогие мои, как устроена жизнь, — начал он. — Горе зачастую встречается в чистом виде, без вкраплений радости, а то и надежды, а к радости непременно примешивается что-либо ее омрачающее. Все мы безмерно радуемся разгрому гитлеровцев под Москвой и в Крыму, а сегодня порадовались еще взятию Калуги, разгрому немецкой армии фельдмаршала Клюге и второй танковой армии Гудериана. Однако невольно думаешь: какой же дорогой ценой дались эти победы, сколько жизней они унесли! Радуемся мы и тому, что Николай Сергеевич, — по имени и отчеству Константин Егорович назвал зятя ради торжественности момента, — с честью вышел из отчаянного положения. Но каких нервов и ему, и даже нам это стоило! Мы с Тиночкой очень радуемся, что вы, Коля и Светлана, нашли друг друга. То, что вы немного разные, не помешает вашему счастью, ибо оно скреплено обоюдной любовью. Радуемся, но и грустим, оттого что предстоит расстаться с вами. Так выпьем же за радости без всяких примесей.

Близко к одиннадцати сводку повторили. Голос Левитана был преисполнен ликования. Неторопливо отчеканивая каждое слово, он назвал номера шести немецких разбитых армейских корпусов, пятнадцати пехотных дивизий и одной танковой, перечислил освобожденные от противника города. Их оказалось четырнадцать. Сообщение прослушали затаив дыхание, как музыкальное произведение, и, как музыкальное произведение, оно взбудоражило мысли и чувства.

— Я, как историк, смею утверждать, что в основе истории человечества лежат войны, — говорил Константин Егорович. — Большие и малые, справедливые и несправедливые, короткие и затяжные. Но такой войны, как эта, изощренной, варварской, губительной, опустошающей, история еще не знала. Гитлеризм — это гибель человечества, его надо уничтожить с корнем. Но не буду по этому поводу распространяться. Sturm und drang period[2] в конце концов кончится — был такой в литературе, а у нас — в жизни. Мне хотелось бы выпить за победу, и не только за победу, — приподнято произнес он. — Победа придет, мир вздохнет облегченно, в этом никто не сомневается. Выпьем за то, чтобы в будущем войны ушли в небытие и самое слово «война» осталось в памяти людей только как укор тем, кто в ней был повинен, как архаизм, как поучительное напоминание о безумии человечества, как явление, навсегда изжитое и забытое!

Остаток вечера Николай был неразговорчив, часто уходил в себя, отвечая невпопад, и это не укрылось от тещи и тестя. Они нет-нет и переглядывались между собой, но спросить, что омрачило ему настроение, не решались. Светлана тоже почувствовала, что муж чем-то озабочен. Грешным делом, она решила, что он раздумал брать ее с собой, чтоб не подвергать тяготам неустроенного быта, и мучается оттого, что не знает, как сообщить ей об этом. Вчера он был совершенно другим.

Когда шли к себе, Светлана не выдержала, обронила:

— Коля, я же вижу… Убери с лица мировую скорбь. Если ты считаешь, что мне надо на какое-то время остаться, я согласна.

— Родная ты моя… Просто я не могу отделаться от мысли, как помочь цеху.

— Тому или этому?

— Этому.

— После всего того, что здешняя братия тебе устраивала…

— А совесть? — попрекнул Николай. — Это же не абстрактное понятие.

— А если конкретное, то какого оно цвета, какого объема, как выглядит?

— Не задирайся, глупышка.

Светлана с шаловливым вызовом посмотрела мужу в глаза.

— Почему? Чем же глупышке заниматься? «Я советую совесть гнать прочь, будет время еще сосчитаться…»

— Никогда не советуй другим того, что не способна сделать сама. Совесть — это лучшее, что есть в человеке. Не зря веками искали ей точное определение. Называли и зеркалом души, и сердечным караульщиком, и обвинителем, и свидетелем, и судьей…

— …и когтистым зверем, скребущим сердце, — добавила Светлана.

— А вот у Лермонтова — «совесть вернее памяти».

— Это мне непонятно.

— Что же тут непонятного? Память всегда пытается остеречь печальными аналогиями из собственного или чужого опыта, не позволяет сделать решительного шага, пугает последствиями. А совесть пересиливает страхи памяти, делает робкого храбрецом, а того, кто пытается прикрыться завесой рассуждений, голеньким ставит перед самим собой и призывает: полюбуйся каков!

— Твоя совесть чиста, — артачилась Светлана. — И почему, собственно, ты должен помогать Кроханову? Если он выскочит сухим из воды и укрепится на своем посту, от этого и заводу и людям будет только хуже.

Николай посмотрел на жену искоса.

— А станки на номерном заводе пусть простаивают, а бойцы где-то пусть недополучают патронов…

— Коленька, ты сгущаешь краски.

— Что тут сгущать. Они и так сгущены до предела. Иначе не вывозили бы отсюда металл чуть ли не горячим. Помнишь, что выдал мне Дранников, когда я попал в беду с обмороженным мазутом?

— Н-не очень.

— Примерно следующее: «Не в моих интересах вам помогать, но только последняя стерва может сейчас, когда идет война, давать металла меньше, чем его можно дать». И посоветовал, где взять котел.

— Нетрудно давать советы, которые нельзя выполнить, — буркнула Светлана, упорно защищая свою позицию.

Вернулись в свою обитель, недовольные друг другом, а Светлана к тому же была недовольна и собой. Она чувствовала себя неправой и теперь соображала, как задобрить Николая, чтобы скверное настроение не перешло на завтра, ибо верила в примету, что каков первый день нового года, таким окажется весь год.

В избушке было прохладно, и Николай сразу же занялся растопкой печи. Положил на колосники бересту, на нее щепу, потом дрова потоньше, прикрыл их крупными поленьями, поджег и уселся на скамеечке, глядя на язычки бойко разгоравшегося пламени.

— О, как славно теплом повеяло! — больше предвкушая, чем испытывая блаженство, произнесла Светлана, рассматривая себя в зеркале. — Правда, Коля?

Николай не отозвался. Мысли его были далеко. В цехе. У печи. У проклятого монолита.

«Не услышал или сделал вид, что не услышал?» — встревожилась Светлана. Приблизилась к мужу, но в этот момент прозвучали позывные Москвы, и оба застыли, вслушиваясь в знакомый голос. Заражая своим волнением, Левитан подробно перечислил, какие виды вооружения и в каком количестве захвачены или уничтожены войсками Юго-Западного фронта за последнее время, и заключил сообщением, что оккупанты выбиты из сотен населенных пунктов.

— Вот это подарок! — возликовала Светлана.

Подложив в печь еще несколько поленьев, Николай закрыл чугунную дверцу и подошел к жене.

— А ты не обратила внимания, что в числе трофеев всякий раз называется количество патронов?

— Я все понимаю, Коля, но мне боязно за тебя… Доброхотно лезть в расставленную западню…

Этой фразой Светлана вольно или невольно выдала мотив своего упрямства и совершенно обезоружила Николая. Он поцеловал ее в щеку, сказал примирительно:

— Дипломатик ты мой дорогой… Прозрачненький…

17

Пока у Кроханова теплилась надежда раздобыть кислород для резки монолита в печи, он еще хорохорился, но когда отовсюду получил категорические отказы — пал духом. Его воображению рисовались картины ужасающие. Суд, тюрьма, штрафной батальон… Шутка ли, остановить печь! В мирные дни за это погнали б — и только. А сейчас? Если он Балатьеву приклеивал ярлык саботажника, то какой же ярлык могут приклеить ему? Вредитель, не иначе, а раз так…

Порядка ради собрал узкое совещание, вызвав только Славянинова, Дранникова, Шеремета и Акима Ивановича Чечулина. Судили-рядили, но так ни к какому решению и не пришли. Разберут, допустим, верх печи, а что с монолитом делать? Без кислорода с ним не справиться. Кроханов заикнулся было о том, чтоб расплавить его, но Дранников и Аким Иванович заартачились, мотивировав свой отказ тем, что сейчас козел в печи, а расплавят — будет в канаве, откуда его ничем не выдерешь. Истинное же их соображение было таково: за этого козла отвечает персонально директор — он гарцевал вокруг печи, подгоняя всех: «Давай, давай!» — а за того, что образуется в канаве, ответит смельчак, который рискнет выпустить перегруженную плавку.

Посидели в полном унынии, помолчали. От табачного дыма было не продохнуть, и даже заядлый курильщик Шеремет зашелся кашлем. При каждом телефонном звонке Кроханов пугливо вздрагивал, как от неожиданного выстрела, но трубку не поднимал — отвечать было нечего. Аким Иванович уже стал сонно ронять голову, как вошла Светлана и доложила, что Балатьев просит принять его.

— А ты не знаешь, что у нас совещание? — напустился на нее Кроханов. — И нечего мне с ним… Я его в глазах видеть не хочу!

— Но он как раз по этому вопросу.

Кроханов растерянно покосил туда-сюда, как бы испрашивая совета. Ему никак не хотелось встречаться с Балатьевым в этом дурацком положении, но и злить его, отказав в приеме, счел неразумным. Балатьев, безусловно, доложит обо всем, что случилось, либо наркому, либо начальнику главка, так лучше, если он сделает это не обозленный.

— Пусти, — снизошел он.

Светлана открыла дверь в приемную и со смешинкой в голосе объявила:

— Вас просят, Николай Сергеевич.

Отвесив общий поклон, Балатьев непринужденно сел и без лишних слов сказал:

— Я берусь выплавить вашего козла.

— Побойтесь бога! — вырвалось у самого доброжелательного из всех, кто здесь находился, — у Акима Ивановича.

— Эка невидаль — выплавить! — не теряя достоинства, молвил Кроханов. — Мы сами с усами. Выплавим как-нибудь. Вот разлить плавку с таким перегрузом, что будет…

Балатьев поднял руку, словно давал клятвенное обещание.

— Перегруза не будет.

— Это как же так — не будет? — Кроханов усиленно заморгал. Он все еще пыжился, и перед Балатьевым, и перед остальными, доказывая, что диплом ему дали не зря. — Ты откуда углерода наберешь? Из воздуха?

— Учтите, Николай Сергеевич, плавку мы зарудили, так что там углерода — ноль целых хрен десятых, — честно предупредил Дранников.

— Ничего, я методом диффузионного раскисления ее возьму.

— Ах, диффузионного! — Кроханов сделал вид, будто знает, что это такое, остальные тоже подхватили игру в понятливость, и только Чечулин попросил разъяснить, в чем состоит сущность метода.

Балатьев отказался сделать это под предлогом, что показать проще, чем растолковать. Пока Кроханов глубокомысленно тер висок, Славянинов, человек с практической хваткой, решил, что терять им нечего, и по-деловому осведомился:

— Что вам для этого нужно, Николай Сергеевич?

— Побыстрее сделайте свод и завезите тонн десять кокса. На заводском складе его в избытке.

— И только?

— Только.

Все взгляды сосредоточились на Балатьеве, но ни один не осветился догадкой.

Предложение Балатьева показалось Кроханову подозрительным. Он усмотрел в нем желание утереть всем нос, и ничего больше. Вот бы дознаться, что это за штуковина — диффузионное раскисление. Но куда там! Голыми руками Балатьева не взять, теперь он вольный казак. Ишь как изловчился, когда Чечулин закинул удочку насчет разъяснения!

Мало-помалу уверенность Балатьева все же передалась Кроханову, и он решил сдаться. Лучше ходить посрамленным, чем сидеть в тюряге. Но как подступиться к нему и с чего начать, чтобы не очень унизить себя?

Его опередил Славянинов:

— Надо как-то узаконить на это время, Николай Сергеевич, ваше положение на заводе. Не даром же вы будете работать.

— Выпишите премию за экономию по бризу, — подсказал Балатьев.

Такой выход из положения не пришелся по вкусу начальству. Никаких обязательств Балатьев не брал, никакой ответственности не нес. Наступила тягостная пауза. Только слышно было, как натужно посапывал Аким Иванович, недовольный тем, что чудом выбравшийся из петли Балатьев опять сует в нее свою башку, да еще доброхотно.

— Я вас понял, — как будто со стороны врезался в молчание глухой голос Балатьева. — Вы хотите, чтобы я нес юридическую ответственность за ликвидацию вами содеянной аварии. Не так ли?

Ни слова в ответ. Только откровенно хмыкнул Аким Иванович, вознадеявшийся, что Балатьев должным образом оценил происходящее и дает задний ход.

А тот:

— Ладно, согласен. Только отправьте телеграмму наркому: «Прошу… просим задержать товарища Балатьева для ликвидации аварии, происшедшей в его отсутствие». И две подписи: директора и главного инженера.

— Достаточно одной моей, — пробасил Кроханов, бодро закинув голову: он несказанно обрадовался тому, что теперь, похоже, директорское кресло не подломится под ним.

— Недостаточно, Андриан Прокофьевич. Она мало чего стоит.

…Вечером за совместным ужином разразилась первая семейная ссора. Единым фронтом на Николая напали тесть и теща. Каждый в отдельности и вместе они убеждали его, что нелепо, глупо, выбравшись из трясины, лезть в нее снова, что его желание спасти тех, кто столько напакостил ему, свидетельствует об отсутствии самолюбия и гордости, качеств, за которые его особенно ценили, что недостаточно думать только об удовлетворении собственного тщеславия, что теперь он женат и обязан думать еще и о Светлане.

Светлана ожидала, что Николай станет возражать, защищаться, возможно, даже наговорит резкостей, но, когда нападавшая сторона выдохлась, он не проронил ни звука и только грустно смотрел куда-то в сторону, как человек непонятый, оскорбленный в лучших своих чувствах.

Ей стало жаль мужа и досадно за родителей. Как могло случиться, что эти беззаветно служившие своему делу люди проявили чисто обывательский практицизм, когда гражданский поступок зятя стал угрожать благополучию дочери? Что может подумать Николай о них, да и о ней? Рубанет сплеча что-нибудь о мещанском мировоззрении — и умоешься.

Не часто приходилось ей спорить с родителями по той простой причине, что до сих пор почти не расходилась с ним во взглядах, а сейчас все ее существо восстало против них. Человек идет на риск, чтобы выручить коллектив и этого завода, и оборонного, и никто не имеет права удерживать его, а тем более укорять и высмеивать. Она подошла к Николаю, стала за его спиной, оперлась о плечо, давая понять, что солидарна с ним, и по-домашнему тихо проговорила:

— Вы, дорогие мои, почему-то забыли о самом существенном: о фронте, о его нужде в боеприпасах. Если Коля не пустит печь, она, быть может, простоит полгода. Вот этого надо опасаться больше всего.

18

Хотя формальных прав распоряжаться у Балатьева не было никаких — были только обязанности да ответственность, без всякого понуждения взятые на себя, — в цехе все охотно подчинялись ему: безотказно действовал его авторитет, особенно после того как рискнул приняться за дело, к которому никто не знал, с какой стороны подступиться. Даже Дранников без возражений принял прежний распорядок — дежурить по сменам наряду с Акимом Ивановичем и Суровым. Пока делали новый свод и разогревали печь, Балатьев работой себя не обременял, в цехе безвыходно не торчал, только наведывался туда несколько раз на дню. Это давало возможность нормально спать ночью и лишний часок прихватывать утром.

Используя свое влияние среди аппарата заводоуправления, Балатьев заставил бриз выплатить Сурову пятнадцать тысяч рублей за предложение обжигать стружку. Это подняло цену мастера в глазах окружающих и окрылило его самого. Он стал держаться свободно, независимо. Принимая смену у Дранникова, не стеснялся предъявлять ему справедливые претензии и даже заносил их в цеховой журнал, о чем раньше и помыслить не мог.

Подал в бриз Балатьев и свое предложение расплавить козла под слоем кокса. Это нужно было ему, чтобы лишить Кроханова возможности выдать впоследствии идею за свою или дранниковскую, что тот беззазорно сделал, приписав своему собутыльнику инициативу разогрева мазута паром. Кроме того, им со Светланой потребуются деньги на устройство дома в Синячихе. Чтобы предложение не повисло в воздухе, сразу же взял у Шеремета, по совместительству ведавшего бризом, справку о том, что предложение принято и уже реализуется.

11 января 1942 года мартеновцы радовались двум событиям: после недельного застоя на фронтах Красная Армия освободила Можайск и Торопец, а в печи расплавился шлак. Пока только шлак, но это означало, что преодолен рубеж, за которым начинался ответственнейший период плавления многотонного монолита. Ровная, спокойная, почти зеркальная поверхность шлака активно отражала тепловые лучи и создавала угрозу для свода. Кирпичи его, еще не обработанные пламенем, были недостаточно стойкими для высоких температур, которые пришлось развить в печи.

Теперь сталевар как часовой вышагивал вдоль печи, непрестанно поглядывая в гляделки на свод, чтобы не перегреть его, не поджечь. Балатьев тоже почти не отходил от печи и только изредка позволял себе подремать в конторке, положив руки на стол, а голову на руки.

Опыта выплавки таких тугоплавких, обезуглероженных монолитов у него не было, а в технической литературе описания подобных случаев не попадались. Приходилось руководствоваться только интуицией. И хотя интуиция не могла гарантировать несомненного успеха, людям он внушал уверенность в благополучном исходе эксперимента. Привыкшие ему верить, они поверили и на сей раз.

Но, понимая всю серьезность взятой на себя задачи, всю ответственность, Балатьев на всякий случай решил подстраховаться. Позвонив в Пермь, он попросил Селиванова прислать хотя бы остатки угольных электродов от электросталеплавильных печей. Зачем? Погруженные в металл, они быстрее насытят его углеродом, чем плавающий сверху кокс.

На третий день с утренней колонной машин тяжелые цилиндры в четверть метра толщиной прибыли.

Только теперь Николай почувствовал себя вправе проведать и порадовать Светлану, которая все эти дни находилась у родителей.

Вернувшись в цех, он удивился оживлению у печи.

— Тронулся лед, Николай Сергеевич! — закричал устремившийся к нему Суров.

Слили пробу. Все еще холодный, густой металл не весь слился с ложки, но звездчато искрил.

— Вот что делает кокс! — как чуду подивился Суров. — Науглероживает и плавить помогает. Глядишь — и без добавок чугуна обойдемся.

— Даже наверняка обойдемся, — заверил его Балатьев. — Но за сводом смотрите, и не в оба, а в четыре глаза.

Вечером, когда слой расплавленного металла значительно увеличился, в печь, чтобы ускорить науглероживание плавки, забросили электроды.

В ночную смену вышел Аким Иванович, но Суров, не имевший со дня возвращения в Чермыз ни одного выходного дня, наотрез отказался уйти домой. Его удерживала не только атмосфера охватившего всех возбуждения, но и желание не упустить момента полного расплавления монолита.

— Идите, Эдуард, идите, — чуть ли не силком выталкивал его Балатьев. — До выпуска времени еще много, а до конца войны — и подавно. Силы потребуются немалые.

— Не пойду, Николай Сергеевич, — уперся Суров. — Вы сутками торчите, а я что? Перебьюсь, не маленький. Я, можно сказать, академию тут прохожу.

Когда втроем они уселись на скамье потеоретизировать насчет процессов, происходивших в металле, Аким Иванович неожиданно спросил:

— Николай Сергеевич, требования рабочих что-то значат для наркома или нет?

Балатьев знал, что для наркома даже требования инженеров подчас ничего не значили, но ответил дипломатично:

— Значат, когда совпадают с его точкой зрения.

— А ваше желание — где быть, где робить — имеет вес? — допытывался Аким Иванович.

— В военное время — никакого. Нынче действует закон необходимости. А к чему, собственно, вы клоните?

— Да остались бы у нас, Николай Сергеевич. Дело в цехе налажено, народ вами не надовольствуется. И что касаемо семейного устройства — тоже все благополучно. А в Синячихе придется все сызнова. И вкалывать на всю катушку — в цехе-то полный кавардак, похуже того, что в нашем сейчас. Опять ставь все с головы на ноги. Оставались бы, — повторил Аким Иванович, — тем более… Слышал, Дран уходить собирается.

— Дран-ни-ков? Уходить? — поразился Балатьев.

— А чему вы удивляетесь? Ему и впрямь нельзя оставаться. В глаза смеются. Люди все видят, Николай Сергеевич, все понимают. Вот когда Кроханова еще попрут отсюдова, совсем легко дышать станет — появится вера, что справедливость и наш медвежий угол не обминает. А попрут, ей-ей, попрут. — Дальше Аким Иванович почему-то перешел на шепот. — Я знаете что еще слыхивал? Парторг ЦК будто на завод назначен. Вот бы здорово! Этот от директора зависеть не будет. Сказывают, даже райкому не подчиняется. Будет вроде как комиссар в гражданскую. Так что остались бы, Николай Сергеевич.

Последняя неделя так вымотала Николая, что ему страшно было даже подумать, что вот-вот придется ломать привычный образ жизни, пусть и не совсем благополучный, брать штурмом поезда, осваивать новый цех, да еще такой тяжелый, как синячихинский, привыкать к новому коллективу. Дружеский совет Акима Ивановича настолько соответствовал его настроению и состоянию, что едва было не согласился.

Все эти дни Кроханов в цех не являлся, не явился и на такое знаменательное событие, как освобождение печи от металла, пролежавшего там двадцать суток, хотя знал, что все идет как нельзя лучше и никаких казусов не предвидится. Вряд ли им руководил принцип — моя хата с краю, ничего не знаю. Скорее просто стыдно было показываться на люди, тем более что народу собралось множество. Даже рабочие других цехов, прямого отношения к мартену не имеющие, и те пришли посмотреть, как вырвавшаяся на свободу сталь залила феерическим светом разливочный пролет, и убедиться, что все напасти остались позади.

Кто из двоих был инициатором разговора, состоявшегося в кабинете директора, — сам ли Кроханов или Славянинов, — Балатьева не интересовало. Для него важен был сам факт: Кроханов сдался.

Усадив Балатьева перед собой, он заговорил покаянно, без обычного витийствования, нервически попыхивая папиросой:

— Николай Сергеевич, предоставьте мне возможность оставить вас на заводе. Забудем, что было, поработаем на благо Родины. Развели мы с вами мышиную возню, когда нужно…

— Извините, должен внести поправку, — перебил его Балатьев. — Не мы развели, а вы развели.

— Не стоит торговаться, Николай Сергеевич. Не время, — урезонивающе заметил Кроханов. — Будь по-вашему.

— Так-то. А насчет поработать…

Предложение остаться настолько ошарашило Балатьева, что он не сразу сообразил, как ответить. Подумав, сказал:

— Прежде всего я хотел бы видеть приказ по заводу, подобный тому, который вы издали по Дранникову, — благодарность, премия и подсчет экономии по бризу.

Кроханов тоже ответил не сразу — тертый калач.

— Будет такой приказ. А еще что?

— Отправьте наркому телеграмму с просьбой оставить меня на заводе как… ну вы сами подыщите формулировку.

— С двумя подписями? — покорно спросил Кроханов, прикурив папиросу от папиросы.

— Лучше за двумя.

— Когда приступите к работе?

— После телеграммы наркома.

На сей раз директор проявил небывалую оперативность. В середине дня приказ был вывешен во всех цехах завода, а уже в семь вечера он собственноручно вручил Балатьеву копию его и правительственную телеграмму, подписанную наркомом. Тактичность ее удивила и согрела Балатьева. Нарком разрешил оставить его на заводе, но лишь в том случае, если даст согласие.

Удовлетворенный Балатьев положил приказ в карман.

— Теперь я с чистой совестью и очищенный от всякой скверны могу…

— Вот и прекрасно! — не дал ему договорить Кроханов. — Сейчас мы это отметим! Бутылочкой! Довоенной!

Достав из ящика стола ключи, он двинулся было к сейфу, но Балатьев остановил его:

— Это вы уж без меня.

— Ну почему? — искренне огорчился Кроханов. — По такому случаю…

— По такому случаю мне бы посошок. — Отвечая на полный недоумения взгляд Кроханова, выдал напрямик: — Неужели вы решили, Андриан Прокофьевич, что после всех ваших вывертов я могу… Мне даже физиономию вашу лицезреть непереносимо.

Кроханова передернуло от такой дерзости.

— Это нечестно, Балатьев! — взревел он.

— Вам ли говорить о честности! — все с той же брезгливой интонацией промолвил Балатьев. — Вы мне подкладывали свинью за свиньей, а я… я с вами… ну, чуть поиграл. Между прочим, отдаю вам должное — вы научили. И скажите спасибо, что чуть.

Лишь теперь, соблюдая полнейшее спокойствие, в разговор вступил Славянинов:

— Позвольте, уважаемый Николай Сергеевич, кто в таком случае будет начальником цеха? Дранникову подписан расчет, он, как вы понимаете, начальником оставаться не может.

— Я тоже не могу, как вы понимаете, — ответил Балатьев.

Не усидев на своем месте, Славянинов встал, нервно прошелся по кабинету, остановился перед Балатьевым.

— Вы нас ставите в дурацкое положение, Николай Сергеевич. Цех остается без начальника и без помощника. И это сейчас, в военное время. Кто, как не вы, воспитывали у сталеваров чувство долга перед Родиной, и вы же…

Балатьев с сочувствием посмотрел на Славянинова.

— Давайте произведем расстановку кадров, — дружески заговорил он. — Начальником цеха поставите Сурова. Дело знает, техник. И честен, как ни прививали ему здесь бациллы подлости. Заместителем — Чечулина Акима Ивановича, достойнейший человек. А на его место — сталевара Чечулина. Очень башковитый. Вместе они потянут.

На этом Балатьев счел свою тяжелую миссию на заводе законченной и, отделавшись поклоном, вышел, ощущая острую радость от сознания, что в этом кабинете никогда больше ноги его не будет.

После прокуренного помещения морозный воздух, даже сдобренный запахами заводских дымов, показался Николаю целительным бальзамом. Преодолев искушение сесть на крылечке и застыть, ни о чем не думая, сошел на тротуар и медленно побрел по улице.

— Что так неохотно идете? Может, решили вернуться? — услышал за спиной голос Славянинова.

— Все еще не могу прийти в себя. Не верится, что вырвался благополучно.

Славянинов вздохнул с откровенной грустью.

— Завидую. А я вот сомневаюсь, что мне удастся.

— Почему?

— Теперь Кроханов меня возненавидит. Я заставил его пойти на примирение с вами, подписать приказ по заводу, я настоял на телеграмме наркому. Утверждая в ней вашу незаменимость, он расписался в своей несостоятельности. И вдруг все зря. А он мстителен.

— Значит, вы его раскусили.

— Увы, только после спектакля с припиской. Поверьте, в тот день я действительно заболел. Услышал уже от людей. Очень сожалею, что уступил требованию Кроханова и втянул вас в такую авантюру. Но кто знал, чем все это кончится?

— Все хорошо, что хорошо кончается, — благодушно обронил Балатьев.

На углу, где Славянинову нужно было свернуть, остановились.

— Жену с собой забираете?

— А как же. Завтра работает последний день. — Балатьев протянул руку. — На счастье. Говорят, она у меня удачливая — чужую беду руками разведу…

Наклоном головы Славянинов выразил признательность, взглядом — сочувствие.

— Сердечно желаю раскусить крепкий орешек в Синячихе. Там давно ждут смелого витязя.

— Ладно, не пугайте и не сглазьте. Загад не бывает богат.

19

Всей душой рвался Николай из Чермыза, а когда пришло время расстаться с ним, взгрустнул. Проработал он здесь недолго, но очень привык к людям, которые помогли превозмочь труднейшие испытания, подружился с ними и даже полюбил. Обходя на прощание цех, пожимая шершавые натруженные руки, он выслушивал от обычно сдержанных на проявление чувств уральцев теплые, искренние слова, и предательский спазм нет-нет да сжимал ему горло. А из материнских объятий Игнатьевны, пустившейся в рев, как при разлуке с родным сыном, он еле вырвался. Только Заворушка постаралась не увидеться с начальником, но все женщины, точно сговорившись, утверждали, что это «со стыда».

Особенно тяжело было расставаться Николаю с Акимом Ивановичем Чечулиным, человеком, который был для него не только надежным помощником, но и верным другом. Несколько раз они обнялись до хруста в костях, расцеловались, и если у Николая хватило выдержки, чтобы не проронить слезу, то у Акима Ивановича, как он ни крепился, глаза застлала влага. Отпустить начальника, не сказав ничего напоследок, Акиму Ивановичу не хотелось, пошел проводить.

— Заметил ты или нет, — заговорил он по-свойски, когда зашагали по заводскому двору, — что принял ты один народ, а оставляешь другой? Были примятые, а сейчас головы подняли. — Аким Иванович бросил в снег обжигающий губы недокурок, по привычке для порядка притоптал его валенком и продолжил: — Сколько рабочих нашлось письмо наркому подписать, чтоб тебя оставили у нас! А сколько еще хотело! Даже такой боягуз, как твой напарник по охоте Иустин Чечулин, и тот отлынуть не смог. Или вот хоть бы сегодня. Окружил тебя народ у печи, и откудова ни возьмись — Кроха. Раньше все расползались по углам, а тут стоят как стояли. И с улыбкой такой насмешиической: а ну попробуй, мол, сказать что напротив! Видал, как он бочком, бочком — и на выход? Так что вот тебе моя лапа, давай и дальше так.

В ремонтно-строительном цехе Николая с распростертыми объятиями встретил Иустин Ксенофонтович.

— А я уж, грешным делом… Неужто, думаю, уедет, не попрощавшись?

— Ну как можно! — Николай крепко пожал грубую короткопалую руку. — Первый мой знакомый здесь. Сразу ввели меня, неискушенного, в курс дел и вообще…

— …чуть не погубил урожденного степняка, когда оставил одного в глухом лесу, — тоном кающегося грешника добавил Иустин Ксенофонтович.

— Пора бы и забыть.

— Э, нет, такие промашки не забываются. А за великодушие в ноги вам кланяюсь. Нынче оно не в моде.

Усадив Николая на самолично сделанную скамью, Иустин Ксенофонтович молвил со скорбью в голосе:

— Зря уезжаете. Теперь бы только и поработать спокойно, когда столько сделали. От добра добра не ищут. Потом сразу на большой завод, когда война кончится. Поднимать что разбито.

— Нет уж, обратный ход мне заказан.

Возвращался Николай с завода в том подавленном состоянии, какое возникает, когда прощаешься с людьми, близкими твоему сердцу, и знаешь, что навсегда.

Не заглянув в свой чертог, направился прямо к Давыдычевым, где Светлана занималась сборами в дорогу.

Она сразу уловила, что муж пришел расстроенный, и объяснила это тем, что исполнение желания не всегда радует. Вот и она, еще недавно рвавшаяся отсюда, теперь терзается навязчивой мыслью, что лучше всего, спокойнее всего после передряг, из которых Николай вышел с честью, жилось бы им именно в Чермызе. Но говорить об этом было уже поздно.

Обедать не стали — решили подождать родителей, — принялись укладывать вещи, ломая голову над тем, как уместить в четыре чемодана и охотничью сумку все добро, включая громоздкую посуду, которую Клементина Павловна выделила на обзаведение.

И вот наступили тягостные минуты расставания. Уже все слезы выплаканы, напутствия высказаны, оставалось ждать, когда подъедут розвальни, чтобы перевезти багаж к воротам завода, откуда должна была двинуться на Пермь колонна автомашин. Услышав, что на улице проскрипели полозья и остановилась лошадь, по старинному русскому обычаю присели помолчать.

В дверь постучались, и вместо ожидаемого возницы в комнате появился незнакомый человек в военной форме.

— Здравия желаю! — Бросив острый взгляд на поставленные в ряд чемоданы, он подозрительно уставился на мужчин. — Кто тут собирается уезжать?

— Я, — ответил Николай.

— Вам повестка.

— Вот это да… — протянул Константин Егорович, испугавшись за Светлану, которая от неожиданности попятилась к стене и замерла, прислонившись к ней.

Николай взял в руки бланк, заполненный корявым почерком, и обомлел: на нем были проставлены фамилия и инициалы тестя. Растерявшись, расписался в разносной книге и, только когда военный ушел, набрался мужества передать повестку Константину Егоровичу.

Тот не без удивления прочитал текст.

— На переосвидетельствование? — с робкой надеждой в голосе спросила Клементина Павловна.

— На отправку. Завтра в семь ноль-ноль с вещичками в военкомат.

Клементина Павловна бросилась к мужу и зарыдала.

— Как же так! Ты ведь…

Не сдержалась, всплакнула и Светлана — ее, и без того взвинченную, сразил удар, который рушил все планы. По ее обреченному виду Николай понял, что мать в одиночестве она не оставит, с ним не поедет.

Николай вышел из дома со своим неизменным чемоданом и рюкзаком за плечами, из которого торчало ружье в чехле. Бросив груз в сани, вернулся к калитке, где неподвижно стояла опустошенная Светлана.

Долго и мучительно прощались, не в силах оторваться друг от друга, пока Светлана не вскрикнула истерически:

— Езжай! Я не могу больше… Езжай!

Когда розвальни тронулись, Николай обернулся.

Смаргивая слезы с ресниц, Светлана смотрела на него неподвижными глазами, всеми силами сдерживая рвавшийся наружу крик, потом схватилась за голову и зарыдала.

Не участвовал в проводах только Жулик. Несколько дней назад он задрался с собаками, и его нашли мертвым с прокушенным горлом.

Загрузка...