Что ни день, то ошеломляющие сообщения об ударах гитлеровских войск на новых направлениях — Карельском, Могилевско-Подольском, Псковском, Смоленском, Житомирском. Только изредка можно было услышать: «На фронтах каких-либо существенных изменений не произошло». Слова эти всякий раз вселяли надежду, что врага вот-вот остановят, что положение наконец улучшится. Но старые направления исчезали, появлялись новые, и это означало, что гитлеровские полчища неуклонно продвигаются вперед.
Хотя война полыхала далеко от Чермыза, жизнь в нем уже не походила на прежнюю. Сразу резко ухудшилось снабжение поселка. Крупы, сахар, соль, спички, курево появлялись редко, и за ними выстраивались длинные очереди. Трудности со снабжением усугублялись еще и тем, что многие, кто позахватистее, брали продукты в запас, обездоливая других. И работать в цехах стало куда тяжелее. Одних призвали в армию, другие ушли добровольцами, и, хотя выходные дни и отпуска были отменены, рабочих рук не хватало, каждому приходилось трудиться за двоих, невзирая на возраст и состояние здоровья. Изнуряла людей и тревога за родных и близких. И за тех, кто был на войне, и за тех, кто оказался на занятой врагом территории. Что с ними? Из сообщений Совинформбюро было известно, что гитлеровцы вели себя на захваченных землях как изверги, у которых не осталось решительно ничего человеческого, — грабили, убивали, насиловали, сжигали людей заживо. Изощренная жестокость, ставшая их сущностью, затмевала всякое, даже патологическое воображение.
Все чаще слышались в поселке рыдания по погибшим. Здесь многие были связаны родственными и дружескими узами, и каждое сообщение о смерти переживала не только семья, потерявшая отца или сына, но и весь многочисленный клан родных и близких.
После перевода одной печи на пульную сталь, которую в виде полос отправляли на склад прямо из-под валков заготовочного стана, завод по ночам затихал. Самые шумные цехи — листопрокатный и листоотбойный — справлялись за полторы, максимум за две смены, так как листовой металл, который шел на тару для патронов и снарядов, катали с одной печи. Только по-прежнему ритмично повизгивали круглые пилы, распиливая вековые сосны и ели на чурки, да погромыхивал колун, разделывая их на дрова.
Особенно тяжело приходилось Балатьеву. Мало того, что в утреннюю смену он работал как мастер, ему еще все восемь часов приходилось торчать в смене Дранникова. Не ладилось у того с пульной. У хваленого специалиста не хватало терпения, чтобы тщательно проводить все технологические операции, особенно в ночной смене, когда после очередного обильного возлияния ему больше всего хотелось спать. Теперь уже Дранников не вспоминал, что варил в Златоусте десять марок стали. Об этом напоминал ему Балатьев, пытаясь воздействовать если не на совесть, то хотя бы на самолюбие, на профессиональную гордость.
Но не только чрезмерная физическая нагрузка выматывала Балатьева. С каждым днем его все больше грызла мысль о том, как обеспечить нормальную работу печей зимой. В цехе, да и на заводе не привыкли выполнять план в зимнюю пору. Работали не покладая рук в теплое время года, создавали кое-какие сверхплановые резервы, а зимой уровень производства резко снижался, и запасы съедались. На открытом всем ветрам шихтовом дворе не успевали выкапывать из сугробов шихту и подавать ее по занесенным снегом рельсам к печам. Даже с Камской базы сырье поступало с перебоями. Крохотный узкоколейный паровозик преодолевал семикилометровый путь иногда за час, а иногда за пять. Но пока мрачные зимние перспективы никого не волновали.
Попытка обсудить этот вопрос с Крохановым успеха не имела. Он с рассеянным видом пыхтел папиросой, ерзал в кресле, явно ожидая конца разговора, и, когда Балатьев изложил свои соображения о подготовке к зиме, раздраженно заявил:
— Будешь работать на чем есть. Это тебе не юг. Здесь то да се на блюдечке не поднесут, здесь по одежке протягивай ножки. Удивляюсь я на тебя. Ты в главк писал? Писал. Ответ получил? Как же, в обе руки. Вот и смекни. И перестань мозги пудрить. Свои и мои.
На том разговор закончился.
Однако не прошло и трех дней, как Кроханов вызвал Балатьева к себе.
До сих пор не было случая, чтобы они спокойно, по-деловому обсудили насущные вопросы, согласовали какие-либо мероприятия. Каждая встреча с директором оборачивалась для Балатьева неприятностью. Кроханов не мог обуздать свою неприязнь к начальнику мартена. Ходили даже слухи, будто директор собирается навязать ему Камскую сырьевую базу со всем комплексом погрузочных и транспортных работ и тем самым не только взвалить на его плечи всю ответственность за доставку шихты в цех, но и лишить возможности предъявлять руководству какие-либо требования.
Вот и сегодня Балатьев шел в заводоуправление со слякотным настроением, ожидая очередной стычки.
Единственно, что его грело, — так это предвкушение встречи со Светланой. После прощального вечера они ни разу не виделись наедине — не нашлось времени. А много ли скажешь при мимолетной встрече в приемной или в разговоре по телефону, когда подслушивают досужие телефонистки? Эта вынужденная сдержанность укоренилась и даже внесла в их отношения холодок.
Нынче им тоже не пришлось побыть с глазу на глаз, потому что в приемной сидели люди, надо было соблюсти приличествующий обстановке этикет. Лишь улыбнулись друг другу да дольше, чем полагалось бы, задержали в пожатии руки.
Кроханов был не один. В кресле у стола сидел пожилой военный в гимнастерке с четырьмя шпалами в петлицах и в очках. Он внимательно рассмотрел Балатьева усталыми близорукими глазами и, привстав, поздоровался.
— Военный инженер первого ранга Селиванов Валерьян Аристархович.
— Лейтенант запаса Балатьев Николай Сергеевич.
— Садитесь.
Балатьев занял место.
— Я представитель завода, куда идет ваша продукция, — приступил к делу Селиванов.
— …и член бюро областного комитета партии, — поспешно добавил Кроханов, многозначительно посмотрев на Балатьева: то ли обращал внимание на высокое положение, то ли предупреждал, чтобы не сболтнул лишнего.
— Это несущественно, — поморщился Селиванов. — Так вот, как представитель завода могу сказать, что продукция ваша нас полностью устраивает. Минимум отбраковки. Правда, на первых порах металл, который выпускал Дранников, был хуже, чем у других.
Черные брови Кроханова негодующе зашевелились, шея над вышитым воротником украинской рубахи покраснела.
— Такого не может быть! Дранников — классный специалист. Что-то вы напутали.
— Путаница возможна у вас, а не у нас. — Открыв портфель, Селиванов извлек из него скоросшиватель. — Здесь у меня результаты механических испытаний по каждой плавке, по каждому мастеру.
— Э, почто зря время терять, — присмирел Кроханов, не пожелав, чтобы цифры, порочащие Дранникова, стали известны начальнику цеха.
— Оставьте, пожалуйста, эти данные мне, — попросил Балатьев, ломая замысел директора.
Кроханов зашипел, когда скоросшиватель оказался у Балатьева, но на рожон лезть не стал — не та обстановка, не те обстоятельства.
— А вообще я прибыл сюда по вопросу не качества, а количества, — продолжал Селиванов. — Нам нужен металл. Больше, чем получали до сих пор. Намного больше. Не мудрствуя лукаво, что для этого требуется?
Кому был задан вопрос, ни Кроханов, ни Балатьев не поняли. Видимо, Селиванов предоставил право отвечать желающему. Ответил Балатьев:
— Не так много, но и не мало, Валерьян Аристархович. Прежде всего мазут. Без него мы не сдвинемся с места.
— Это аргумент. Сколько?
Балатьев прикинул в уме и назвал цифру.
— Ти, ти, ти! Эк загнул! — рассмеялся Кроханов. — В мирное время нам давали в десять раз меньше.
Приподняв очки, Селиванов пытливо посмотрел на директора.
— Не сравнивайте мирное время с военным, значение вашего металла тогда и теперь. — И снова обратился к Балатьеву: — Еще что? Вопрос нужно решать кардинально.
— Мотовозы, чтобы заменить лошадиную тягу, минимум три, и топливо к ним.
— Еще?
— Кислород для резки металлолома.
— Вот кислорода не будет, — сразу отверг это требование Селиванов.
«А мазут и мотовозы, значит, будут, — обрадовался Балатьев. — И то великое дело». На выжидающий взгляд Селиванова сказал:
— Тогда хоть один мощный мотор. На три тысячи оборотов в минуту.
— Не вижу связи с отказом в кислороде.
— Я надену на вал стальной диск и попробую резать им металлолом.
— О таком способе я не знаю.
— Я тоже, — бесхитростно признался Балатьев. — Но знаю, что на такой скорости вращения чертежная бумага приобретает способность резать дерево. Почему бы не попробовать? А вдруг…
— Тоже сравнил — дерево и металл! — саркастически поддел Кроханов. — Он у нас вроде Жюль Верна. Фантастик.
Селиванов ткнул пальцем в дужку очков, прилаживая их поудобнее.
— Пока я вижу, что этот Жюль Верп делает великолепный пульный металл, не говоря уж о листовом для снарядных и патронных ящиков, и значительно перевыполняет план, чем завод раньше не отличался. Я ознакомился с динамикой вашего производства, прежде чем ехать сюда. Ни одного года…
Взгляд Кроханова стал колючим. Произнеси Селиванов эти слова с глазу на глаз, он не среагировал бы на них столь болезненно, но получить оплеуху при подчиненном, с которым к тому же не в ладах…
— Еще что? — спросил Селиванов, и Балатьев понял, что и мотор будет.
Кроханов не дал ему ответить.
— Пусть начальник цеха сначала непокобелимо скажет, куда мазут денет, который вы пригоните. У нас нету для него хранилища. Ну-ка смекни, Николай Сергеевич.
Ответ последовал не от Балатьева, а от Селиванова:
— Это не его забота. В заводоуправлении должны подумать.
Кроханов заерзал в кресле с болезненной гримасой, как будто напоролся на гвоздь. Все не нравилось ему в этом собеседовании. И контакт, который установился между Селивановым и Балатьевым, и требование что-то предпринимать с мазутохранилищем. Но он не пошел на обострение отношений с Селивановым, решил отмолчаться.
— Так что еще вам необходимо, товарищ Балатьев? — вернулся Селиванов к прерванному разговору.
Балатьев не представлял себе возможностей этого человека, но, коль скоро он готов выполнить многочисленные его просьбы, назвал в числе нужного оборудования еще и магнит, и грейфер, и ряд подъемных механизмов.
— Вот этого я пока обещать не могу, — был ответ Селиванова, — потому что не знаю, имеется ли требуемое вами на складах эвакуированного оборудования. Вообще туда поступает много разного добра. Что найду — заберу. Я уполномочен обкомом помочь вашему заводу в первую очередь. Вы очень важный для нас поставщик.
Селиванов встал, вежливо поклонился Кроханову.
— Благодарю за содействие и, если можно, позвольте увести Балатьева. Хочу посмотреть цех.
— Объясните, куда мне девать мазут?! — запальчиво бросил Кроханов, не получив от Селиванова сколько-нибудь вразумительного ответа на этот вопрос.
— Баржу с мазутом до весны поставьте на прикол. Другого выхода я не вижу.
— Прэлесть! А простой мы платить будем? Это ж за каждые сутки деньги!
Селиванов потянул ручку двери.
— Ваш металл сейчас дороже всяких денег.
Проходя мимо Светланы, Николай показал на спину Селиванова и поднял вверх большой палец — во, дескать, мужик.
Улыбнувшись в знак того, что все поняла, Светлана покрутила кулачком, прося позвонить.
Осмотр цеха оставил у Селиванова тяжелый осадок.
— Я много слышал о старых уральских заводах, — задумчиво заговорил он, откровенно оглядывая Балатьева, — но такого себе не представлял. За какие грехи вас сюда прислали? Вы производите впечатление человека толкового, обширных для ваших лет познаний. Пили?
Балатьев покачал головой.
— Сам выбрал в минуту душевного надлома. Решил — тихая заводь…
— А эта тихая заводь превратилась в бурное море. — Селиванов сочувственно уставился на Балатьева. — Ну что ж, крепите паруса.
— Креплю, как могу, Валерьян Аристархович.
— Теперь придется через «не могу». У нас много станков в простое из-за нехватки металла.
— А когда станет Кама и вся наша продукция осядет на складе, чем тогда будете вы кормить свои станки?
Вопрос показался Селиванову наивным. Он снисходительно похлопал Балатьева по плечу.
— Не осядет, Николай Сергеевич. Продукцию мы будем вывозить ежедневно.
— Чем? Лошадками? Учтите, зимой тут остается только санный путь.
— Оставался, — поправил Селиванов. — Нынешней зимой будут ходить автомашины. Для расчистки дороги выделено пять грейдеров — по одному на двадцать километров пути. Не хватит — еще дадут.
После встречи с Селивановым Николай с особой остротой почувствовал, как много значит теперь для страны буквально каждый килограмм металла, и дал себе слово отныне делать все, чтобы этих килограммов было больше и чтобы они соответствовали самым строгим требованиям военного времени. Одна ошибка сталевара или мастера — и на номерном заводе остановятся станки. Почувствовал также, что еще больше обозлил Кроханова. И было неприятно и даже как-то гадливо, что в столь суровую пору директор больше всего думает о своих обидах, действительных и мнимых, печется о своем престиже. Мало того, что сам он лишен сметки, безынициативен, он еще не терпит, когда сметку и инициативу проявляют другие. Судя по всему, сознание, что оказался раздетым догола не только перед подчиненными, но и перед вышестоящими, — а Кроханов не настолько глуп, чтобы этого не понять, — не даст ему покоя до тех пор, пока не выместит злобу на виновнике своего позора.
…Позвонить Светлане Николай не смог. Днем занимался прокладкой рельсов под рабочую площадку, чтобы люди наконец перестали таскать тяжелейшие носилки со шлаком, а вечером пришлось безотлучно стоять у печи вместе с Дранниковым, так как тот снова запутался с плавкой.
На следующий день Светлана на работу не вышла. Встревоженный Николай решил навестить ее сразу же после первой смены. Он расскажет о той круговерти, в какую попал отчасти собственными же стараниями, и постарается вымолить прощение за вынужденную невнимательность.
Ему трудно было представить, как встретит его девушка. Обрадуется или будет сдержанна? После того прощального вечера, когда так много было сказано и доверено друг другу, его невнимание на протяжении полутора месяцев иначе как оскорбление, как удар по самолюбию воспринять нельзя. Вот почему трудно предугадать, останутся ли их отношения на той высоте, какой достигли, или придется начинать все сызнова. Все же он надеялся — Светлана поймет, что его задавила работа, простит, и невольно возникшие шероховатости сгладятся. А простит ли? Не выкроить час-другой для свидания… Поверит ли, что все это время он как не жил, задыхался от жажды видеть ее и не мог. Да, не мог. Невообразимо, но это так.
Когда, миновав калитку, Николай подошел к дому Давыдычевых, сквозь открытую форточку до него донеслись голоса. Надежда побыть наедине сразу погасла. Но прислушался и понял, что звуки издавал репродуктор, — радио теперь мало кто выключал, чтобы не пропустить новости с фронтов.
Николая встретил у порога радостным повизгиванием Жулик. Он суетился, не зная, как угодить человеку, который не обижал его ни злым взглядом, ни окриком, бегал туда-сюда в радостном возбуждении, прыгал, пытаясь дотянуться до лица.
В незапертую прихожую он вошел по уральской традиции без стука, в гостиную постучал. Ответа не последовало. Но раз входная дверь не на замке, значит, кто-то дома, возможно во дворе или в сарае. И тут из комнаты Светланы донесся кашель. «Захворала бедняжка». Николай подкрался к неплотно прикрытой двери, отворил ее.
Светлана спала. На фоне разметавшихся на подушке волос четко выделялись высокий выпуклый лоб, задорный носик, чуть приоткрытые губы. Лицо было безмятежно спокойным, как у ребенка, еще не познавшего житейских невзгод.
Сделав несколько осторожных шагов, Николай опустился на пол у постели, думая о том, что вот она наконец рядом, желанная, ненаглядная, мечтанная-перемечтанная, а еще о том, как отнесется Светлана к его бесцеремонному вторжению.
Девушка почувствовала на себе взгляд, открыла глаза широко, как если бы ее окликнули.
— Коля… — произнесла обыденным тоном, будто привыкла, проснувшись, видеть его перед собой.
— Что у тебя?
— Гриппус вульгарис. Ночью была высокая температура, а сейчас упала.
Притронувшись губами ко лбу Светланы и убедившись, что он прохладный, Николай заговорил быстро-быстро:
— Светочка, звездочка, я очень виноват перед тобой. Ты вправе думать что угодно. Пустой, легкомысленный, неуравновешенный, к тому же фразер. Наговорил всякого-разного, потом спохватился — и в кусты. Это не так. Я готов повторить все сначала слово в слово.
— А по-иному? Или ты изъясняешься только заготовленными фразами? — куснула Светлана.
Николай тоскливо усмехнулся.
— Просто я ничего не забыл, потому что каждое слово глубоко прочувствовал. Если б ты знала, как я был заморочен. Куда ни сунешься — сплошные провалы, все нужно начинать чуть ли не с нуля. Мы ведь в аховом положении.
— Мне это известно, — сипящим, простуженным голосом сказала Светлана. — И все же на душе скребет. Не найти времени…
— Каюсь: аз есьм многогрешный.
— Я ведь никаких жертв от тебя не требую, ты понимаешь это? — продолжала Светлана. Засмущалась. — Простите, но в мыслях я почему-то с вами на «ты».
— Мне этого так хотелось! — Николай прижал руку Светланы к своей щеке. — Я все пытался представить себе, как ты встретишь меня. Как чужого или…
— Проучить тебя не мешало бы, да уж ладно. Тебе и впрямь туго приходится. На что уральцы выносливы, но и они диву даются, как ты выдерживаешь такое напряжение.
— Нет, ты необыкновенная! — выдохнул Николай. — Я надеялся, предполагал, но такого великодушия… — Потянулся к губам Светланы, но она с ловкостью котенка увернулась.
— Не надо. Заразишься.
— Ну и подумаешь…
На лицо Светланы накатила улыбка, во взгляде появилась снисходительная нежность.
— Смешной ты.
— Почему?
— Мальчишеского много. При твоей взрослости ты умеешь быть невзрослым.
— Это плохо? В укор ставишь?
— Это очень хорошо. С такими людьми легко и привольно.
В прихожей заскрипела дверь. Николай отодвинулся от кровати, но с пола не поднялся. Увидят родители Светланы — тем лучше: поймут, что отношения у них восстановились.
— Есть кто дома? — донесся низкий женский голос.
Николай быстро, словно его подбросило, поднялся — на постороннего зрителя он не рассчитывал.
— Вам что, Афанасия Кузьминична? — откликнулась Светлана.
— Да мне лаврового листа штучки три. — Соседка бесцеремонно заглянула в комнату.
— Возьмите сами. В кухне на полке.
Афанасия Кузьминична ушла на кухню, погремела банками и удалилась, не прикрыв дверь.
— Ей лавровый лист нужен, как тогда рыжий петух. — Зрачки Светланы метнули веселые лучики. — И это мать троих детей…
Вбежал Жулик, фыркнул, шумно чихнул и умиротворенно лег у постели, положив морду на вытянутые вперед лапы.
— Жулик… — укорила Светлана.
Жулик понял ее слова как зов, вскочил, засуетился, не зная, чем угодить, лизнул руку — так он пытался вознаградить за доброе к нему отношение.
Николай стукнул себя по груди — жест, означавший: а ну-ка сюда! Жулик, любивший игрища, радостно заскулил и в один миг очутился на руках.
Николай прижал к себе собачью морду и со словами: «А теперь марш отсюда!» — выпустил пса. То и дело озираясь — а вдруг ему все же разрешат остаться, — Жулик нехотя удалился.
Николай сел на стул и почувствовал себя неуютно. Расстояние между ним и Светланой, хоть и малое, как-то отчуждало. Придвинул стул к изголовью кровати.
Преодолев застенчивость, Светлана ласково провела рукой по волосам Николая.
— «Солнце, как кошка, лапкой своей золотою трогает мои волоса…» — с улыбкой припомнил Николай врезавшиеся в память строки.
— У тебя очень добрая улыбка, — сделала открытие Светлана. — У других это зачастую просто движение губ, а у тебя… Будто свет изнутри.
— Ну уж…
Смолкнув, стали жадно рассматривать друг друга.
— Странно получается, — тихо, как будто разговаривая сама с собой, принялась рассуждать Светлана. — Кажется, любишь человека, а разъехались — из сердца вон. А другой… особенно когда теряешь…
— А кого это ты потеряла?
— Теряла. — Светлана подняла веерок ресниц, смело и пытливо посмотрела Николаю в глаза. — Тебя. Дважды.
Николай испытал прилив нежности, и в то же время его обожгла ревность.
— Ты любила кого-нибудь? — спросил приглохшим голосом, хотя понимал, что предъявлять какие-либо претензии к прошлому Светланы не имеет никакого права.
— Да. Вернее, казалось, что да. Но с той поры я повзрослела и многое переосмыслила. Во всяком случае, мне стало ясно, что любовь должна возникать не от желания любить, а от восхищения человеком. Твой неуемный темперамент, своеобразие суждений, непохожесть на других… И переживаешь ты все в полную силу, объемно — можно так выразиться? — и чисто человеческие проявления твои достойны всяческой похвалы.
— Светланка, милая, — улыбнулся Николай, — ты идеализируешь меня.
— Нисколечко.
Николай воспринял эти слова как признание и возликовал. Он понял, что прощен. Потянулся к губам Светланы, но в гостиной послышались осторожные шаги и в двери вырос Константин Егорович. Нежданный гость смутил его и обрадовал.
— О, жив курилка! Значит, вжились в эту атмосферу.
— Volens nolens[1] — пришлось.
— И как же этот вепрь вас не слопал?
— Закуска оказалась не по зубам и не ко времени, — отшутился Николай. Шагнув навстречу Константину Егоровичу, крепко пожал ему руку.
— Не обольщайтесь. — Константин Егорович назидательно поднял указательный палец. — Вам может не поздоровиться. Кроханов достаточно прозорлив. Для чего ему на заводе кандидат на пост директора?
— Какой из меня директор? — откровенно усмехнулся Николай.
— Прибедняетесь, Николай Сергеевич.
— Одна ласточка не делает весны.
— Это не совсем так. Именно вы можете радикально изменить устоявшийся стиль крохановской деятельности. Так продолжаться не может. В конце концов — и это не за горами — встанет вопрос, быть ему или не быть. To be or not to be, — повторил Константин Егорович по-английски слова шекспировского Гамлета. — Если вы сокрушите Кроханова, то сделаете благое дело.
— Сокрушать — не в моих правилах, Константин Егорович, да и не прельщает меня, поверьте, этот пост. А вот поставить его на место, образумить малость, может, удастся.
— Не стройте иллюзий и не надейтесь. Его никто и ничто не образумит. Натура. Она диктует человеку, а не он ей.
— И натуры, бывает, ломаются под давлением обстоятельств.
— Характеры, Николай Сергеевич, а не натуры. Натура — нечто заданное, вложенное в тебя при рождении, а стало быть, органичное, неутрачиваемое.
— А ты был бы хорошим директором, — поддержала отца Светлана.
Константин Егорович не без любопытства посмотрел на дочь, перенес взгляд на Николая.
— Вы уже на «ты»? Поздравляю. — И вышел из комнаты.
Светлана постаралась сгладить выпад отца.
— Он знает, что я даже со сверстниками с трудом перехожу на «ты», а тут вдруг…
Несколько мгновений Николай вожделенно смотрел на Светлану, потом, как бы опомнившись, сказал срывающимся голосом, сдерживая волнение:
— Значит, будем считать, что у нас все решено. И знаешь, что хорошо? Решили не в угаре, не с затуманенными мозгами…
Светлана добавила, осмелев:
— …а рассудительно и трезво. — Приподнялась, протянула Николаю руки. — Ты перейдешь к нам?
— Нет.
Мгновенный и категоричный ответ сразил Светлану. Она откинулась на подушку и, стиснув зубы, уставилась невидящими глазами в потолок.
— Светлана, пойми меня…
— Я уже поняла… Я для тебя…
— Ты для меня… что Лаура для Петрарки.
У Светланы чуть отлегло на душе.
— А кто она была, Лаура?
— Молоденькая красивая испанка из Авиньона, куда привез такого же молоденького поэта отец, надеясь, что Испания станет более надежным прибежищем для одаренного мальчика из Италии.
— Угу… — как-то неопределенно буркнула Светлана.
— Что подумают обо мне твои родители? — продолжал Николай. — Ни кола ни двора, жена где-то, а он… Ловко пристроился. Светик, милая, так ведь и можно истолковать. Только так.
Лицо Светланы выразило отчаяние, беспомощность, страдание.
— Как ты можешь!.. Ты клевещешь на них!
— Светик, давай без эмоций, — как можно спокойнее сказал Николай. — Эмоции никогда не бывают надежным советчиком, больше того — они мешают осознанию поступков.
— Оставь свои теории! С меня достаточно! Уходи!
Николай склонился над Светланой, стиснул ее обмякшие плечи.
— Ты что говоришь? Одумайся!
Резко вырвавшись, Светлана соскочила на пол.
— Уходи немедленно! Совсем! Не то позову отца!
И взгляд… У Николая душа содрогнулась от этого взгляда.
…Стоял погожий, пронзительно ясный солнечный день, лазоревыми блестками поигрывала вода в пруду, а на душе у Николая было черным-черно. Его охватило замораживающее ощущение безысходности, непоправимости того, что случилось. Как-то по-дурному вырвалось у него это короткое и резкое «нет», вырвалось непроизвольно, а прозвучало по меньшей мере бестактно. Человек открылся ему, переступил через самолюбие, через боязнь непонимания, пошел навстречу, а получил… Попробуй теперь докажи, что побуждения его были самые благородные — не осложнять жизнь семьи, не вносить в нее лишних беспокойств. Конечно же Светлана решила, что он боится сделать опрометчивый шаг, что намерен сохранить себе свободу. А на кой ляд нужна ему свобода одинокого существования, без любимого и любящего человека рядом? Нет, выпирает из него порой жесткими ребрами категоричность. Скажи он: «Я с радостью перешел бы к вам, но…» — и все выглядело бы по-другому, и он не испытывал бы такой тоски. Так вот же, выпалил как из ружья…
Подошел к Дому заезжих, и отчаянная мысль мелькнула в голове: забрать свои вещички из этой обители и прийти к Светлане с повинной. Но тут же отверг ее как нелепую — такое появление будет выглядеть вынужденным. И все же нужно что-то предпринять, не теряя ни минуты. Промедление только усугубит его положение. Но что? Написать письмо? Слишком трусливый, немужской способ объяснения. «Я вам пишу, чего же боле…» Позвонить?
Придя в цех, тотчас вызвал квартиру Давыдычевых. Трубку снял Константин Егорович. Попросив подождать, он ушел и, вернувшись, сообщил, что Светлана заснула и будить ее он не хочет.
Голос Константина Егоровича звучал обычно, и Николай не понял, стало ли ему известно о размолвке или он ничего не знает. Лучше бы не знал. Тогда загладить вину будет легче.
Военный инженер Селиванов оказался человеком слова. Больше того, он сделал и то, чего не обещал, — вместе с мотовозами и топливом для них направил мотористов, пожилых людей из эвакуированных непризывного возраста, в основном белорусов. Все они хлебнули горя в прифронтовой полосе, натерпелись и во время эвакуации и были несказанно рады тому, что попали наконец в места, где нет ни воздушных тревог, ни бомбежек, ни крови, ни растерзанных тел. Разместили их неподалеку от завода в большом подворье, где коротала жизнь пожилая женщина. Муж у нее тяжело хворал, дети разбрелись кто куда, и приняла она постояльцев с радостью. Трое семейных получили по комнате в нижнем этаже, холостяки расположились на втором этаже, и пустой дом, угнетавший гробовой тишиной, ожил.
Отдохнув и отоспавшись после изнурительного пути на Урал, изголодавшиеся по делу люди с рвением принялись за работу. Хотя мотористы вошли в штат транспортного цеха, за начальника они признали Балатьева, его слушались, одному ему подчинялись, тем более что транспортник понимал только в лошадях, а на мотовозы смотрел с суеверным ужасом. Впрочем, с таким же ужасом смотрели мотористы на пути, по которым приходилось ездить. Шпалы обветшали, рельсы под тяжестью мотовоза расходились, чтобы вызволить его из плена, всякий раз собирали артель и под «Эх, давай-ай ра-зом!» ставили на рельсы.
И снова у Балатьева произошла стычка с Крохановым. Балатьев требовал произвести срочный ремонт путей до наступления заморозков, когда землю не угрызешь, а Кроханов изо всех сил упирался, прибегая к доводам весьма сомнительного свойства.
— Ну, дашь больше стали, — говорил он. — А куда ее девать? Солить, что ли? На складе держать? В прокатном печи больше слитков не пропустят, не нагреют. Ты об этом подумал?
— Подумал, — спокойно ответствовал Балатьев. — Увеличьте термическую мощность нагревательных печей, и вопрос будет решен.
— У-ве-личьте! — передразнил Кроханов. Повертел перед Балатьевым растопыренной пятерней. — Прэлесть как у тебя просто!
— Если использовать мазут, то, во всяком случае, несложно, — парировал Балатьев.
— Но это…
Балатьев угадал, что удержал на языке директор.
— …дополнительные хлопоты? Ничего не поделаешь, Андриан Прокофьевич, придется пошевелиться. И лучше по собственной инициативе. Иначе заставят, тот же Селиванов, — выхода другого ведь нет. А для ремонта путей так или иначе мне нужны люди.
— Откуда-а?! — завопил Кроханов — у него уже выработалась устойчивая реакция отвечать Балатьеву возражениями.
— Да хоть бы с конного двора. Лошадей убавилось, конюхи освободились.
— Ослобонились. Что они умеют, конюхи? Лошадям хвосты крутить?
— Шпалы менять — дело нехитрое. Женщины вон везде справляются. А тут контроль будет.
— Ка-кой?
— Мотористов заставлю. Они-то кровно заинтересованы, по каким путям ездить.
Омрачившееся лицо директора, усердно делавшего вид, что углубился в размышления, хотя размышлять было не над чем, вызвало у Балатьева приступ злости.
— Андриан Прокофьевич, я жду, — проговорил он непримиримо.
— Поди какой прыткий! Скоро только кошки плодятся да слепые родятся. Знаешь такую присказку?
— Знаю такую пословицу.
Пока Кроханов елозил затылком о спинку кресла, прикидывая, что да как, Балатьев уже задумал следующий ход, который помог бы разрешению вопроса.
— Не вынуждайте меня звонить Селиванову, — пригрозил он. — Смешно получается: человек мотовозы достал, а мы их по дерьмовым путям гоняем, исправить не можем.
— Ты меня Селивановым не стращай! Что мне твой Селиванов!
— Что? — прищурился Балатьев. — За ним обком партии.
Совладав с растерянностью, Кроханов кивнул на дверь — ступай, мол. Балатьев сделал вид, что не заметил этого движения.
— У меня еще одно свое, личное требование. Дайте мне наконец комнату, отдельную, с телефоном. Вы ведь понимаете, каково мне при такой загруженности ютиться в общежитии.
Как ни плотна дверь в кабинет, но голоса в приемную доносятся, и если трудно бывает разобраться в смысле разговора, то характер его уловить всегда можно. Уловила и Светлана, уловила и посочувствовала Балатьеву. Но когда он вышел в приемную, демонстративно отвернулась к окну.
В критическом положении Николаю бывало свойственно совершить поступок и лишь потом осознать, что сделал. Так получилось и на сей раз. Мгновенье — и он опустился перед девушкой на колено.
— Ты с ума сошел! — воскликнула Светлана. Бросила молниеносный взгляд на одну дверь, на другую. — Встань!
— Сошел… — спокойно проронил Николай.
В глазах Светланы появился испуг.
— Да встань же! Слышишь? Войдет кто-нибудь — что обо мне подумают?!
— И пусть войдет… И пусть подумают…
В коридоре послышались шаги. Светлана схватила Николая за плечи, тряхнула.
— Да встань же! Ну! Встань!
Однако Николай не поднялся, и по выражению его лица нетрудно было понять, что никакие увещевания не помогут.
— В субботу, — еле слышно выдохнула Светлана.
Николай не успел даже стряхнуть пыль с колена, как дверь отворилась и в приемной с папкой в руке появился главный бухгалтер.
— У себя? — спросил он, уставившись на Светлану и прибивая уложенную завитком прядку волос на взлоснившейся лысине.
— Да.
— Один?
— Да.
Бухгалтер по-рысьи мягко вошел в кабинет, плотно закрыл за собой дверь.
— Позвони мне, — смягчилась Светлана.
— В какое время?
— В семь.
Николай сразу воспрянул духом. Теперь он сможет вразумительно объяснить Светлане мотивы своего поведения, изложит доводы, которые она сгоряча отказалась выслушать.
В цехе Николай совсем повеселел, увидев вместо одного обещанного мотора три. К тому же они были новехонькие, прямо с завода — корпуса поблескивали свежей краской.
Присев у себя в конторке за стол, набросал на обычном листе бумаги эскиз деревянной рамы под мотор с пилой и со стойками рядом, на которых должен был разместиться рельс, причем размеры стоек и рамы указал с таким расчетом, чтобы рабочий среднего роста мог передвигать рельс прямо перед собой, не нагибаясь. Придется поднимать рельсы повыше, зато резать будет удобнее. На стойках обозначил места металлических накладок — известно, что металл легче скользит по металлу, чем по дереву, — и несложное конструирование на этом завершилось. Начертил эскиз заново, без единой помарочки, и отправился в ремонтно-строительный цех к тому самому Иустину Ксенофонтовичу Чечулину, с которым случай свел в каюте теплохода.
Балатьев выполнил просьбу помалкивать о их встрече, больше того, увидевшись однажды с ним в присутствии директора, представился по всем правилам, как и полагается при знакомстве, и этого оказалось достаточно, чтобы Иустин Ксенофонтович проникся к нему доверием и симпатией.
Начальника ремонтно-строительного цеха Балатьев застал за починкой рыболовной снасти, однако тот нимало не смутился и прервал работу, только когда Балатьев положил на стол эскиз.
— Это что же за гильотина такая? — Иустин Ксенофонтович принялся рассматривать немудреный набросок сооружения.
— Для гильотинирования рельсов, — усмешливо ответил Балатьев и подробно объяснил, что к чему.
— Считаете, будет резать?
— Уверен.
Протяжным «м-да…» Чечулин выразил недоверие, но высказать его воздержался, чтобы не обидеть Балатьева.
Николай подошел к рыболовным принадлежностям, стал перебирать крючки.
— Ничего себе крючочки! На такой пудовую рыбину поймать можно.
— Ась? — повернувшись вполоборота, переспросил Иустин Ксенофонтович. — Что-то с ухом сталось, шумит в нем, вроде как засела какая-то погань.
— На такой пудовую, говорю, поймать можно.
— Бывают и пудовые, — похвалился Иустин Ксенофонтович. — Вытащишь, ежели не сорвется, — глазам не веришь. — Бросив эскиз на стол, неожиданно спросил: — Знаете, какое прозвище дал вам Кроханов?
— Нет.
— Фантастик.
— Что ж, это вполне соответствует его грамотности и… приземленности. Все, чего он не знает, кажется ему фантастикой.
Чечулин показал глазами на эскиз.
— Откровенно говоря, мне это тоже… — И после небольшого раздумья: — А где такая работает?
— Нигде. Кислород везде есть, автогеном режут.
Почесав затылок, Иустин Ксенофонтович молвил к огорчению Балатьева:
— Виза директора нужна.
— Но тут же дело небольшое.
— А разнос я получу большой.
Николай знавал тип работников, которые на все требовали визу. И не ради перестраховки, а чтоб начальству было ведомо, насколько и чем они загружены. Извинившись за прямоту, спросил Чечулина, не руководствуется ли он таким соображением. Тот обидчиво покачал головой.
— Нет, я этой политики не держусь.
Не хотелось Балатьеву звонить директору, однако ж покрутил ручку настенного аппарата и попросил телефонистку связать его с Крохановым.
— Хорошая это штука — такой вот телефон, — неожиданно сказал Иустин Ксенофонтович. — Антибюрократическая.
— Хорошая, — согласился Балатьев. — Стоя трепаться долго не будешь. Вон у Кроханова настольный, так он развалится в кресле и читает молебен по два часа кряду.
Раздался звонок. Услышав голос Кроханова. «Чего тебе еще?» — Балатьев кратко изложил суть дела.
— Так что же сначала? Путь или… эту… хлеборезку? — Кроханов говорил, как вбивал тупой клип.
— И то и другое одновременно.
— Ты один достаешь мне больше хлопот, чем весь завод!
Острая фраза напросилась на язык Балатьеву сама собой:
— Что это, Андриан Прокофьевич, похвала мне или упрек всем остальным?
На другом конце провода послышалось натужное сопение, — очевидно, для Кроханова фраза оказалась тяжеловесной, — и потом:
— Скажи, чтоб начали приступать.
— Спасибо. Передать трубку Чечулину?
Но Кроханов уже бросил свою.
Дав ручкой отбой, Балатьев подсел к столу Чечулина.
— Понятно?
Кивнув, Иустин Ксенофонтович углубился в изучение чертежа.
Угроза ли подействовала на Кроханова или сам он в конце концов понял, что пути ремонтировать нужно, но на следующий день рабочие на путях появились. И немало — восемнадцать человек. Были здесь коногоны, были плотники из ремонтно-строительного цеха, и заправлял всеми ими не кто иной, как Иустин Ксенофонтович Чечулин. Рабочих он разбил на две смены — кто с утра, кто с трех — и обе смены контролировал, притом что и сам вкалывал не за страх, а за совесть.
Когда бы ни появился Балатьев на шихтовом дворе, он всегда заставал там этого пожилого кряжистого человека. Все шестнадцать часов проводил Чечулин под открытым небом, орудуя то киркой, то лопатой, то ключом, когда крепили рельсы. А чтоб отдохнуть — об этом и заикнуться нельзя было. Отдыхом считал он те редкие минуты, когда обходил бригады.
Приходилось Балатьеву чуть ли не силком затаскивать Чечулина в свою конторку, чтобы отсиделся малость, отдышался да поведал что-нибудь из своего многотрудного житья-бытья.
Бывалый человек Иустин Ксенофонтович Чечулин. По собственному его признанию, прошел он огонь, воду, медные трубы и чертовы зубы. Тринадцатилетним мальчишкой покинул родную деревню, попервости пробавлялся сезонными работами на сплаве караванов с солью — этой солью снабжались даже центральные губернии России, — следующим летом попал на разработки невьянских золотоносных песков, затем уволокли его приятели на добычу угля в шахте «Княжеская», принадлежавшей Абамелек-Лазареву, потом устроился плотником на строительство барж.
Работа на плотбище была самой заработной, но и самой тяжелой. Трудились не покладая рук с раннего утра и дотемна что летом, что зимой, плотницы стояли в открытых местах, где раздольно гуляли ветры, все, что нужно было для строительства — бревна, брусья, крепления, — поднимали на палубу примитивными приспособлениями. Зимой палуба обледеневает, и не то что двигаться, стоять на ней было трудно. Люди часто срывались с десятиметровой высоты и разбивались или получали тяжелые увечья. Казенного инструмента не выдавали, каждый плотник должен был иметь свой топор, рубанок, обход (узкий рубанок), ножовку, собаку — изогнутый крюк для подтаскивания бревен. Инструменты делали сами или приобретали за свои деньги, и они служили двум-трем поколениям. Качества хозяин требовал отменного — строгали чисто, укладывали дерево плотно. Построенную баржу ссаживали с клетей и по весне, когда сходил лед, отправляли в путь.
Вот так и прибывал он на отхожих промыслах, пока не истосковался по родному Чермызу. Вернувшись домой — было это перед самой революцией, — устроился, поставив щедрый магарыч десятнику, каталем на железоделательной фабрике Лазаревых и осел там.
А сегодня, когда Балатьев признался, что очень хотелось бы побродить с ружьишком по лесу — такого удовольствия он еще не изведал, — Чечулина вдруг потянуло на воспоминания о разных передрягах, в которые попадали охотники.
Узнал Балатьев, что формовщик литейной мастерской Арсений Панкратович Суров, Эдуардов родитель, вступил как-то в схватку с медведем и неведомо как живым остался.
— Я обратил внимание, что у него шрам поперечный через весь лоб, даже места скобок видны, — припомнил Балатьев. — Думал, операция какая была.
— Это ему медведь скальп снял, чтобы навсегда отбить охоту к охоте, — скаламбурил Иустин Ксенофонтович. — Зверь он хитрый, опасный, ни один опытный охотник за раненым медведем не пойдет. А Арсений пошел — больно его азарт взял. Ну и влип. Миша за дерево спрятался за сзади на него. Свалил, сгреб и давай мордовать. Был бы Арсюше конец, кабы не лайка. Золотая собака! Медведь Арсения грызет, а лайка медведя сзади хватает. Надоела, знать, такая возня мише, оставил он Арсения на снегу — и в лес. А лайка со всех ног домой. Ну, коли собака без охотника прибежала — известно, беда. Собрались мужики — и айда с собакой на поиски. Нашли. Лежит Арсений в крови, без сознания, а ружье от него метров за пять валяется. Ложа перебито…
— перебита, — поправил Николай.
— …стволы изогнуты. Оказывается, миша и на нем злость сорвал — хватил о дерево. Вот как случается-приключается с бывалыми охотниками. А ежели неопытный… Наши медвежатники неопытных и вовсе в компанию брать перестали.
— Отчего же так?
— Да был один случа́й. — Иустин Ксенофонтович вынул из кармашка брюк старые потертые часы на цепочке, досадливо причмокнул — задержался. — Непривычный я лясничать, когда дел вдосталь. Ну, словом, так было, — заговорил сызнова, довольный тем, что может поведать неискушенному человеку такую занятную бывальщину, какой тот не слыхивал и, может, не услышит, ибо здешние мужики до посторонних разговор не больно охочи и ко всякому трепу относятся предосудительно. — Заявился тут было один городской. Ретивый — страсть! Все на нем блестит, ружье новое, одежа ладно пригнанная, — видать, теоретик больше. Упросил мужиков, чтобы показали берлогу. Пришли. Куча снегу, только парок в одном месте идет через выпотину. Поставили этого фрайера против берлоги, сами с другой стороны зашли — и давай мишу кольями шуровать. Не хочет подниматься миша, хоть ты что. Зубами за кол хватил предостерегаючи. А когда его раздосадовали — ка-ак выскочит, ка-ак заревет! Мужики в разные стороны, а выстрела не слышно. Минут через сколько там вернулись, смотрят — ни медведя, ни охотника. Только торчат из снега валенки да ружье. Миша в одну сторону драпает, а фрайер в другую. С перепугу он не только ружье бросил, но и из валенок выскочил и чешет босиком по снегу. Вот потеха была! — Иустин Ксенофонтович не выдержал, рассмеялся при виде хохочущего Балатьева. Поднявшись с табуретки и нахлобучивая кепку, заключил недвусмысленно: — С тех пор мужики зареклись незнакомых молодцов на охоту с собой брать. Да и сами осторожничают, понеже многие попадали в медвежьи лапы. А кого медведь драл, тот и пня боится, говорят у нас.
— Ну а на зайцев возьмете меня зимой? — с надеждой в голосе спросил Балатьев. Он рад был хоть на зайцев сходить — где уж там на медведя.
— Возьму. Только, чур, если дадите два честных слова. Первое — что никому не расскажете про заветные мои места, здесь у каждого охотника есть свои, им одним освоенные угодья; второе — что больше пяти не убьете.
— Что это, норма на отстрел такая?
— Какие тут нормы! Просто не донесете. Путь долгий и тяжелый, под конец по болотным кочкам.
— Заранее обещаю.
Иустин Ксенофонтович поблагодарил за раздышку, но уйти не ушел. По-отцовски положил руку на плечо Николая.
— Хороший вы человек, Николай Сергеевич, люди уже поняли это. Заботливый, зря никого не обидите, да и не зря тоже. Раньше, бывало, только зайдешь в завод — ор так и несется: Дранников кого-то пушит, с кого-то стружку снимает. А сейчас и он притих, уважительно стал разговаривать. Неприглядно ему с вами разниться. Вот только почему вы по сю пору в Доме заезжих околачиваетесь? Требуйте жилье нормальное. Вы же умеете за горло брать. Или ради цеха вы тигра лютая, а ради себя телок бессловесный?
— Что-то вроде этого…
— Я бы вас к себе с удовольствием принял. Дом большой, живем сейчас с женой вдвоем. Молодежь, как вам известно, в этом омуте не держится. Им масштабы подавай да культуру. Мои тоже улепетнули. Сын на Магнитке, дочь с семьей в Омске. Да вот загвоздка одна… Всех, кому вы по сердцу, Кроханов на заметку берет. Как только он Светлану терпит… А почему вы не перейдете к ней? — без всякого подхода, напрямик поинтересовался Иустин Ксенофонтович. — Девушка она красивая, умная, воспитания хорошего. Все при ней, как говорится. Всем же известно, что у вас амуры.
Балатьев промолчал. Не рассказывать же Чечулину, что у них потому-то и потому-то осложнились отношения.
— A-а, старый брачный документ мешает, — высказал догадку. Чечулин. — Это, конечно, серьезное обстоятельство.
— И это, — охотно подтвердил Балатьев, обрадованный тем, что Чечулин избавил его от объяснений.
В конторку вошел обер-мастер, и сразу в ней стало тесно. Положив на стол откованную плюшку, серебристую, с ровными краями, без единой трещинки, предложил:
— Пойдем пускать, начальник. С вами как-то спокойней.
Балатьеву тоже было спокойнее с Акимом Ивановичем. Глаз у обер-мастера наметанный, а что касается репутации, то берег он ее пуще глаза. Начальники приходили и уходили, а он как поступил в цех, так вот уже сколько лет и оставался. Дранникову нет-нет и попадала вожжа под хвост. Он начинал пререкаться с Балатьевым, доказывал, что тот зря держит плавку в печи, что она уже готова, однако Балатьев давал команду пускать сталь лишь тогда, когда качество ее не вызывало сомнений. Правда, Дранников сильно поутих после того, как Балатьев утер ему нос результатами испытаний плавок на оборонном заводе, однако нет-нет и снова проявлял характер.
По старинке о готовности плавки в цехе извещали ударами в подвешенный вагонный буфер, причем каждый подручный звонил по-своему: кто мерными, протяжными ударами, похожими на набат, кто радостным, веселым перезвоном, для чего использовались две разные железки. Когда плавку пускал Аким Иванович, он сам и в буфер звонил, причем получалось у него так виртуозно, как ни у кого. «Звонарем бы тебе в церковь», — как-то поддел его Дранников. «А что, смог бы», — беззлобно ответствовал Чечулин.
Это не противоречило правде. Аким Иванович был мастером на все руки. О таких говорят: и жнец, и кузнец, и на дуде дудец. Когда у Николая протерлись подметки и ноги стали болезненно ощущать нагретость чугунных плит перед печью, Аким Иванович ничтоже сумняшеся завел начальника к себе домой и в два счета подбил ботинки такой кожей из старых запасов, что казалось, ей сносу не будет.
Сегодня обер-мастер тоже не изменил своему обычаю. Слив пробу на плиту, классически, в одну точку, он отправился за печь и поднял такой трезвон-перезвон, что кое-кто закрыл ладонями уши.
— Кудахчет как курица, снесши яичко, — насмешливо проговорил второй подручный, кудлатый, горбоносый парень с впалыми глазами, придававшими ему злодейский вид.
— Чего оскалился? — приструнил его Вячеслав Чечулин. — А и верно яичко, да не простое, а золотое.
Стоявший рядом машинист завалочной машины, седоусый, пенсионного возраста человек, с началом войны вернувшийся в цех, несогласно замотал головой.
— Да нет, сейчас наш металл подороже золота. Золото — оно мягкое, им фашиста не пробьешь.
Реплика понравилась Балатьеву. Хорошо понимают люди значение дела, которому служат, и отдают ему все силы, физические и духовные. Очень трудно стало работать сталеварам. Прежде холодный дровяной газ хлопот доставлял мало, теперь же пламя, обогащенное мазутом, развивало такую высокую температуру в печи, что гляди да гляди, как бы не поджечь свод, как бы на глянцевой поверхности кирпича, зализанного пламенем, не появились потоки и не повисли сосульки.
До сего дня плавки в цехе выпускали дедовским способом. Выбирали из выпускного отверстия спекшийся огнеупорный порошок, вводили в печь длинный, толстый, тяжелый шомпол и били им в заднюю стенку, вслепую нащупывая выпускное отверстие. Большей частью находили его быстро, но случалось — операция эта затягивалась. В таком случае в металле выгорал углерод, возникала опасность не попасть в анализ, а следовательно, не выполнить заказ. В мирное время это не выглядело бы большой бедой — всякий металл шел в дело, голод на него был злющий, — а как начали варить оборонный металл, такие промашки посчитали бы преступными. Здесь прохлопали — где-то станки остановились, и на фронте патронов не хватило.
Как только в цехе перешли на оборонный металл, Балатьев нашел способ корректировать анализ. Однажды, бродя по заводу без особой цели, он обнаружил на складе мешки с графитным порошком. Лежал он тут с тех времен, когда раствором графита смазывали изложницы, что позволяло без особого труда извлекать из них слитки. Потом смазку изменили, перешли на известковую, а графит остался. Балатьев обрадовался ему несказанно. С этого времени у выпускного отверстия в железном закроме постоянно был графит, и если с выпуском запаздывали, добавляли его в ковш, бросая под струю. Графитовая пыль мгновенно растворялась в бурлящем металле, равномерно распределялась в нем, и углерод восстанавливался до нормы. Однако способ этот был рискованным из-за опасности переуглеродить металл и выскочить за верхний допустимый предел.
Балатьев решил избежать риска. Он предложил другой, куда более надежный способ выпуска стали — оставшуюся в отверстии корку пробивать с задней стороны печи. Но подручные наотрез отказались от такой непривычной операции — нужна была определенная сноровка, чтобы успеть отскочить от желоба, когда в него хлынет сталь. Иначе — ожог.
Когда первый подручный, появившись из-за печи на площадке, доложил, что отверстие подготовлено, Балатьев позвал всех к желобу и решил показать, что опасности, в сущности, нет, если быть элементарно внимательным. Убедившись, что отверстие хорошо подобрано, что ярко светившаяся корка утончилась до предела, взял лом и с третьего раза пробил ее. Сталь пошла по желобу сначала маленькой струей, а затем, прорвав оставшуюся корку, хлынула потоком.
Если поначалу подручные следили за Балатьевым с недоверием и опаской, то теперь стали открыто восхищаться им: «Ну и мастак! Вот это усрамил!»
— Отныне плавки будем пускать только так, — предупредил Балатьев.
Энтузиазма ребята не выказали, но возразить постыдились. Вступил в силу неписаный закон: что может у печи один, должны уметь остальные.
Не обрадовался нововведению и Аким Иванович Чечулин.
— Переоцениваете вы здешнего рабочего, — убежденно заявил он. — Не нужна ему эта новина, не любит он переучиваться.
— Это вы недооцениваете их, — укорил Балатьев. — Приняли они мазут, приняли более форсированный режим, примут и выпуск по-новому.
Аким Иванович выразительно провел рукой по небритому подбородку.
— Щетину подпалить можно.
— Что ж, не учась, и лапти не сплетешь. Придется смотреть в оба, — заключил Балатьев. — Уверен, возьмут на вооружение. Хотя бы из самолюбия. Оно ведь у каждого есть.
Николай шел к Светлане в крайне тревожном состоянии. Он понимал, что согласие на встречу она дала вынужденно, и не мог предугадать, как повернется у них разговор. Все же его грела надежда, что грубых выпадов Светлана себе не позволит, а с нареканиями он справится.
Окна гостиной были открыты, и оттуда доносились звука пианино, звуки явно минорные. «Она или Клементина Павловна? — мысленно разговаривал сам с собой Николай. — Светлана меланхолических вещей не любит, но когда настроение дрянное, попробуй сыграть „тра-ля-ля“».
Переступив порог в прихожую, Николай разулся, влез в нерастоптанные сандалии, выделенные специально для него и почему-то стоявшие отдельно, и, предупреждающе постучав, открыл дверь.
Когда он появился в комнате, Светлана мгновенно закрыла крышку инструмента и поднялась. Глаза ее смотрели отчужденно, были обращены как бы внутрь себя, и Николай испытал острое чувство смятения, какое возникает при виде больного, страдающего человека, которому не знаешь, как и чем помочь. Он понимал, о чем думает и что чувствует Светлана, и, ощущая полное свое бессилие, сам страдал. Однако нашел в себе силы сказать:
— Светочка, милая, все совсем не так, как ты вообразила. Тебе свойственно усложнять…
Приблизился к Светлане, но она отстраняюще выставила руки.
— Да? А тебе упрощать. Твое небрежение…
— Какое небрежение? В чем оно? Ты драматизируешь события.
Николай ждал ответа, и ожидание это было тем напряженнее, чем дольше оно длилось.
— Если ты ничего не понял, объяснять бесполезно. Все, что ты сказал в тот вечер… ну, когда в армию собирался… я приняла за чистую монету.
— Дослушай меня. — Николай старался не потерять логичность. — Я живу как в аду, у меня день смешался с ночью, и вносить этот ад в ваш дом… Уходить среди ночи, приходить среди ночи, отвечать на звонки среди ночи… Вы все трое работаете и ради меня лишиться покоя… Мне и тридцати нет, а я еле волочу ноги. А каково было бы твоим родителям?
Светлана не нашла ничего другого, как ответить вопросом на вопрос:
— Придумал новый довод?
— Это старый довод.
— Я ничего такого не слышала.
— Ты же не дала мне рта раскрыть. «Уходи, не то позову отца». Я и бежал, как собачонка, получившая пинок. Поджав хвост и не оглядываясь.
Сравнение заставило Светлану слабо улыбнуться, и Николай позволил себе чуточку дерзости:
— Это прозвучало у тебя, как у баронессы: «Позову горничную».
На лбу Светланы появилась морщинка недовольства, брови надломились.
— Ты даже сейчас позволяешь себе…
Спохватившись, что сказал не то, Николай попытался исправить промашку, и опять у него не получилось.
— Ну вот такой я недотепа. Что могу поделать…
— Ты зачем явился?! — полыхнула Светлана.
— Чтобы все объяснить.
— Ну объяснил. Или у тебя есть что добавить?
Ни интонация голоса, ни выражение лица Светланы, ни сгустившаяся зеленца вокруг зрачков не располагали Николая не только к лирическим излияниям, но даже к продолжению беседы. Но виноват во всем он, и искать пути к примирению тоже должен он. Не раздумывая больше, сказал то, чего ждала Светлана прошлый раз:
— Если настаиваешь, я перейду к вам хоть сегодня.
Увы, это запоздалое решение возымело обратное действие.
— Нет! — Светлана даже интонацией воспроизвела тот злополучный ответ Николая. — Это будет похоже на уступку. А потом… Что значит — если я хочу? А ты? Ты хочешь?
Николай почувствовал себя как муха в липучке: вытянет одну ногу — увязнет другая. Произнес смиренно:
— Больше всего я хочу, чтобы ты перешла ко мне, когда появится свой угол. Я приложу все силы…
Боковым зрением Светлана видела смущенное лицо Николая, и ее вдруг растрогало, что он, большой, сильный, решительный, стоит перед ней, девчонкой, как провинившийся школьник. Еще ни разу не чувствовала она такой власти над мужчинами, и, хотя властолюбие было чуждо ей, все же покорность Николая льстила и даже поднимала ее в собственных глазах. Чуть смягчившись, спросила:
— Коля, ты хоть понимаешь, что сразило тогда меня в твоем ответе?
— Понимаю. Брякнул рефлекторно, не подумав.
— О нет. Ты сказал именно то, что подумал. И выражение лица — будто увидел расставленный капкан. Такие встряски не проходят бесследно, что-то у меня надломилось.
— Я постараюсь залечить этот надлом. — Николай осторожно коснулся руки Светланы.
— Ладно, Коля. — Только теперь Светлана открыто взглянула Николаю в глаза. — Не надо больше об этом. Но пока ты будешь искать жилье… назначим испытательный срок. Я должна разобраться в себе, да и в тебе тоже. Полагаю, и тебе не мешает проанализировать все как следует.
— Срок испытательный, разобраться… Ребенок ты еще.
— Самая трудная категория — взрослые дети, — резонерски проговорила Светлана и не удержалась, кольнула: — И недоросшие взрослые.
Дни шли медленно, а неделя пролетела точно порыв ветра. Но пролетела с пользой: завалки на печах пошли быстрее. Если раньше лошади привозили по одной вагонетке с шихтой, то теперь, когда появились мотовозы, к печам сразу прибывал целый поезд вагонеток, не менее пяти. Едва завалят эту шихту, как мотовоз, попыхивая голубым дымком, снова толкает перед собой груженый состав. При такой работе как не появиться азарту соревнования. Кто скорее завалит, кто скорее даст плавку и главное — кто выпустит лучший металл. Выпускать только качественную сталь — к этому упорно приучал Балатьев. И не на собраниях — в них он особенно проку не видел, — а в личных беседах с рабочими. Не забывал он и газогенераторщиц. Женщины особенно чутко отзывались на ласковое слово. Хорошим отношением Дранникова они избалованы не были. Приволочиться тот был горазд, а чтоб заботу проявить — такого от него не жди. Почуяв душевность в Балатьеве, они охотно шли к нему со своими невзгодами. У одной дитенок приболел, а лекарства не достать, у другой муж запил, у третьей коза никак не разрешится. Балатьев далеко не всегда мог помочь, однако не одна только реальная помощь бывает нужна в таких случаях. Простое сочувствие и то окрыляет. Дай человеку выговориться, поплакаться — и сразу становится легче, и уже не такой злокозненной видится жизнь.
Пришла однажды к начальнику и Заворушка, прослышав, что тот подыскивает приличное жилье. Крутанула бедрами, окинула его прожигающим взглядом угольно-черных глаз, но первой заговорить не решилась, хотя по отчаянности равной ей в поселке не было.
— Слушаю, — с сухой официальностью проронил Балатьев, чтобы сразу приструнить эту шалую, бесстыжую бабенку.
Заворушка вдруг зарделась как маков цвет и с видом застенчивой невинности опустила очи долу.
— Нет у меня никого щас. Мужика одна гадюка отбила, и коза намедни сдохла. А дом хороший, из лиственницы. Сто лет ему и еще сто простоит. Слободно, тепло. С утра как протоплю, так весь день ровно в бане. И чисто что в бане.
— Так чем я могу помочь?
Заворушка уселась, приготовившись к осаде.
— Квартиранта бы мне. Сурьезного, самостоятельного. Он бы у меня как у Христа за пазухой жил. Уж я б его ублаживала, — наивничала она.
— Этой беде легко помочь, — весело отозвался Балатьев.
Обнадеженная Заворушка просияла и тут же сникла, когда Балатьев посоветовал:
— Выбирай любого из мотористов. Кроме женатых, конечно.
— Насмешничать удумали?
— С чего ты взяла?
— Что с них толку, с пожилых-то? — Подчеркнутым движением Заворушка поправила бретельку лифчика, демонстрируя содержимое своей пазухи.
Как ни сдерживал себя Балатьев, эта женская уловка выдавила у него улыбку. Заворушка заметила ее и, истолковав как добрый знак, еще пуще зарделась.
— Нет, такие мне без надобности. Им только и знай, что сподники стирать да припарки на поясницу ставить. И надоедные они, с разговорами про болячки свои лезут. Мне б помоложе. — Подмигнув, уже открыто пошла в наступление: — Ласково слово да молодово — что вешний день.
Балатьев решил не играть больше в прятки.
— У меня невеста есть.
— С этого цыпленка толку, что с яловой коровы молока, — последовал Заворушкин ответ.
Она поднялась, постояла еще, выпятив объемистую грудь, чтобы начальник сравнил ее с «цыпленочьей», и величаво удалилась.
Николай проводил крепко сбитую, статную, несмотря на полноту, фигуру оценивающим взглядом и с радостью констатировал, что чисто мужской инстинкт не властен над ним. Не привык размениваться. А сейчас, когда душа полна другой женщиной, когда эта другая стала его отрадой, смыслом жизни, светом в окошке, когда все помыслы заняты только ею, он прочно защищен от чьих-либо чар.
Вошла бригадир газогенераторщиц Игнатьевна, самая немолодая из всех них, за пятьдесят, и самая старательная. Лицо у нее по возрасту примятое, на щеках и у губ путаные морщины, а глаза молодые, ясные — засмотреться можно.
— С чем это к вам Заворушка приходила, товарищ заведующий? — не сев, хотя Балатьев жестом показал на стул, требовательно, будто имела на то право, спросила Игнатьевна шепелявым голосом — рот почти без зубов остался.
— А вы знаете, что такое тайна вкладов в сберкассе? — вопросом на вопрос ответил Балатьев.
— Ахти господи, откель мне про сберкассу знать, ежели я в ей за свою жисть ни разу не была. Что заработала, то в расход пустила. Семеро ртов как-никак, ровно в галчином гнезде.
— Сберкасса никому не сообщает, сколько у кого денег на счету, и потому пользуется доверием. Так вот у меня здесь, — Балатьев похлопал себя по груди, где по общим представлениям должна находиться душа, — сберкасса. Кто что вложил — тайна.
Игнатьевна хитровато сощурилась.
— Чай, на постой к себе звала.
— До этого она еще не додумалась, — бодро соврал Балатьев и сам удивился, как это у него так естественно получилось.
— Ox, ox! — усомнилась Игнатьевна. — Я стреляная воробьиха, товарищ заведующий, меня на мякине не проведешь. Да и знаю я ее. Енто токмо с виду она баская, пригожая, а внутрях… Порча у ее внутрях. Завсегда чертову думку носит. И нравная — страсть какая.
Хотя Балатьев поднялся, дав понять, что не желает продолжать разговор, Игнатьевна не сдвинулась с места.
— Клавка кого хошь затреплет, больно на любовь лютая, — заботливо, как сына, наставляла она начальника. — Мужик ейный чего сбег? Все соки выжала. Доходил совсем, от ветру колыхался. Сказывают, кто хоть раз к ей на ночь попал, потом за версту обминал подворье. А чичас, при энтом питании… Поверьте мне, товарищ заведующий, добра я вам желаю. Прильпе язык к гортани моей. — Игнатьевна сложила щепотью пальцы и еле приметно осенила себя крестом. — Бегите от ее как от огня. Оченно прыткая да неоплошная, живет как перекати-поле, вольготно, необрядливо. Оспода бога забыла, грехами себя опутала. — И заключила в сердцах: — Тьфу, окаянная, чтоб ее в черепья!
— Да не нужна она мне! — Балатьев хотел было выйти на площадку, чтобы избавиться от докучливого наставления, но это ему не удалось — Игнатьевна загородила собой дверь.
— А ежели на постой удумали, то послухайте моего совета. К Лукьяне Богатиковой идите, что на шихтовом у вас робит. Оно, что говорить, маненько подале будет, да зато вернее. Женщина она тихая, хозяйственная. Лицом, правда, не вышла, но с лица воды не испить. И не разведенка какая-нибудь. Муж у ей, хлопчик. Набожная оченно токмо, правда, староверка. Двумя перстами крестится. А муж нормальный.
— К староверке не пойду. Они назойливые. Будет агитировать за свою религию.
— Как знаете, Николай Сергеевич. Воля ваша выбирать хозяйку по душе. Токмо я вам как лучше, истинный бог.
Неизвестно, сколько времени продолжался бы этот беспредметный разговор, но в дверь вошел Эдуард Суров, которого Балатьев после знакомства в доме Давыдычевых так больше и не видел.
— Здравствуйте, товарищ начальник, — буркнул он, бросив на Балатьева быстрый исподлобный взгляд, и неохотно протянул сильную, жилистую руку.
— Здравствуйте, — довольно безразлично ответил Балатьев. — Садитесь, слушаю.
— Пришел в правую ногу пасть. — Слова хоть уничижительные, но произнесены с достоинством. — Возьмите на работу.
— Об этом долго просить не придется. Пишите заявление.
Заявление Суров приготовил заранее. Достав его из кармана пиджака, вручил Балатьеву. «Хороший почерк, ошибок нет, грамотный парень», — отметил про себя Балатьев, накладывая резолюцию.
— Где был? — спросил коротко.
— Надумал было на Магнитке устроиться, да не пробился. Посмотрели в трудовую книжку — Чермыз, колымага разбитая — и ни в какую. Не пустили к печи. А в ОТК не захотел.
— Это они зря. На хорошей печи легче работать. Я, например, практику для студентов ввел бы именно на тяжелых старых заводах. Моряков тоже сначала на паруснике обучают. Потом теплоход игрушкой им кажется.
Такая точка зрения согрела Сурова.
— Я и сам так считаю и их переубедить пробовал, да не удалось. Поехал в Синячиху, а там еще хуже, чем здесь.
Без всякого понуждения Суров стал рассказывать о заводе, где проработал три месяца. В Синячихе, в отличие от Чермыза, есть доменная печь и одна мартеновская, по уральским нормам большая — девяносто тонн. Работает на жидком чугуне, чугун из домны выдают по длиннющему желобу прямо в печь, и оттого все неприятности: кто может точно определить по струе, сколько прошло металла? И получается: то в печи меньше девяноста тонн, то за сто перехлестывает. Мало — плохо, много — еще хуже. Куда девать излишек? Перельют ковш, припаяют тележку к рельсам — и начинается сабантуй. Да еще выпускают в два ковша. На юге тоже в два ковша выдают, но там они одинаковые, а в Синячихе разные. Один на тридцать тонн, другой на шестьдесят. Попробуй распредели струю без ошибки.
— И часто ошибаются? — поинтересовался Балатьев.
— Чтоб часто — не скажу. Но бывает, что все кругом зальют, потом месяц стоят, залитую канаву раздирают. Так что мне после такого пекла Чермыз все равно что рай. — Суров поднялся, сказал проникновенно: — Спасибо, Николай Сергеевич.
— За что?
— Зла не держите. Я ведь тогда… ну, у Светланы Константиновны… Обидно мне стало. Столько времени в мыслях ее держал — и вдруг…
— Пульную сейчас плавим, требования к ней жесткие, — предупредил Балатьев.
— Знаю. Мне Роман Капитонович все подробно рассказал.
«Ага, вот чей ты кадр, — засек Балатьев. — Не к Акиму Ивановичу пошел, а к Дранникову».
— В какую смену выходить? — деловито осведомился Суров.
— Неделю-другую потолкаетесь с утра. Присмотреться надо.
— Чего тут присматриваться, — с обидой в голосе произнес мастер. — Десять лет в этом цехе.
— Новая марка как-никак, работаем с мазутом. И плавки выпускаем по-иному — с задней стороны.
— Ну, эту премудрость я в Синячихе прошел. Там только с задней и пускают. А вот пульная у них не задалась. То в анализ не попадут, то испытания на пластичность не выдерживает.
— А у нас сразу получилась. — Балатьев взглянул на часы и со словами «Меня ждут на шихтовом дворе» — вышел.
На установке дисковой пилы для резки металла мотор уже был подключен, тонкий диск вращался с бешеной скоростью, но собравшиеся вокруг рубщики смотрели на него с открытым недоверием. Они уже прониклись уважением к начальнику, ибо все его нововведения завершались успешно, но поверить, что сравнительно мягкая сталь будет резать твердую рельсовую, ту самую рельсовую, о которую быстро тупятся и даже крошатся зубила, — этому поверить они не могли. Убеждать их Балатьев не собирался — теоретическим доказательствам предпочитал доказательства делом, — а вот предупредить о возможных опасностях счел необходимым. Глядя то на одного, то на другого рубщика, стал объяснять:
— Рельс будете надвигать ровно, без перекосов, как бревно на лесопилке, чтобы диск ни в коем случае не заело.
— Иначе осколки полетят, — понимающе добавил один из рабочих. — А скорость у них как бы не поболе, чем у пули, — и до поселка достанут.
— Лишь бы не в задницу кому-нибудь, — глубокомысленно изрек другой.
В том, что диск будет резать, Николай нисколько не сомневался, а вот с какой скоростью, как быстро будет изнашиваться и окажется ли этот способ эффективным — этого он определить не мог — в промышленности такой пилы для резки холодного металла не было. Не удержав тревожного вздоха, скомандовал:
— Поехали!
Рабочие подняли двенадцатиметровый рельс, положили его на раму, потом на упоры и стали медленно надвигать на диск.
Все, кто был рядом, замерли в тревожном ожидании.
Рельс коснулся своей подошвой диска, и мгновенно вверх взвился сноп искр. «От чего искры? От рельса или от диска? — силился понять Николай. — Может, диска и хватит всего на один рельс, а то и на один заход? Тогда всей затее грош цена». Пригляделся. Врезаясь в металл, диск по-прежнему оставался черным, поскольку на такой скорости мгновенно охлаждается воздухом.
Кто-то рядом зычно потянул носом.
— Подошву рельса хорошо режет, а вот головку как возьмет…
Однако, голосисто повизгивая, диск легко прошел головку, оставшуюся часть подошвы, и кусок рельса отделился.
Считанные секунды показались Николаю невероятно долгими — так томительно было ждать, чем кончится эта затея.
Электрик остановил мотор, все принялись осматривать диск. Износ был минимальный, даже замером установить его не удалось.
— Ну вот и вся недолга! — торжественно произнес бригадир рубщиков. О его стаже можно было судить не столько по возрасту, сколько по многочисленным шрамам на лице, оставленным отлетавшими осколками.
Сняв кепку, он низко поклонился Балатьеву, тряхнул его руку своей изработанной, в бугроватых мозолях рукой и, отойдя, добавил:
— За день так молотом намахаешься, что домой как мякина плетешься. А дома-то еще сено косить или в огороде ковыряться.
— Еще раз напоминаю: не допускайте перекосов, — предупредил рубщиков Балатьев. И отдельно электрику: — Переключите мотор в обратную сторону.
Электрик передернул плечами.
— А какая разница?
— Искры вниз будут лететь, под стойку, и осколки туда же в случае чего, а не в белый свет.
Весть о чуде быстро разошлась по цехам, достигла заводоуправления, и от любопытных не было отбоя. Рубщики сами толком не понимали, почему рельс режет тонюсенькая пила, но, когда их спрашивали об этом, отвечали с достоинством: «На то и пила, чтоб резать». Немыслимой штуковиной заинтересовались и служащие главной конторы, и начальник отдела кадров, и сотрудники бухгалтерии, и особенно ко всему равнодушный главбух, учуявший, что вот тут он уж воспользуется своим правом снизить расценки, потому что рубщики, по существу, превратились в резчиков, и производительность у них возрастает. Однако Балатьев быстро охладил его пыл.
— Нет! И чтоб впредь никаких разговоров на сей счет я не слышал!
Кто только не приходил в этот день на установку. Не побывал на ней лишь Кроханов. И не потому, что не хотел отдать должное Балатьеву. Удерживало другое соображение: не исключено, что на первых порах произойдет несчастный случай, и пусть за него отдувается Балатьев. Его выдумка — на нем и ответственность. Попробуй доказать потом, что директор был в курсе. Письменного распоряжения нет, а что по телефону разрешил, от этого ничего не стоит отпереться — свидетелей-то чертма. И строителям никаких указаний не давал. Передал через Балатьева — так и это еще доказать нужно. Чечулин Иустин против него не пойдет, он лучше других знает, чем такое может кончиться. Это Балатьеву зеленому невдомек. Но ничего. Придет время — поймет. На своей шкуре почувствует.
К концу смены на шихтовый двор забежала Светлана. Постояла среди зевак, послушала, что говорили про Балатьева, порадовалась за него и решила пойти в цех, чтобы рассказать Николаю, сколь восторженно приняли люди его нововведение.
Как на грех, в кабинете его не оказалось, не было и у печей, и в разливочном пролете, где пыхтели паровые крапы, снимая изложницы с раскаленных слитков. Подождав немного, Светлана направилась к проходным воротам. И вдруг ее окликнул сильный женский голос:
— Эй, гражданочка!
Оглянулась. К ней ходко шла какая-то работница, пышнотелая, пышногрудая, лукавоглазая, с закопченным лицом. Оно показалось Светлане знакомым. Где-то встречала эту женщину, как встречала многих в поселке, не зная, кто они.
Запыхавшись не то от быстрой ходьбы, не то от волнения, незнакомка победительно выпалила:
— Ты в нашу с Николай Сергейчем жизню не встревай! Спелись мы уже. Поняла? А клеиться будешь — волосы оборву! Хоть бы телом обросла, заморыш! — И зашлась от смеха, то убавляя, то прибавляя голос.
От этих грубых, язвительных слов, от взгляда, полного превосходства, от издевательского смешка у Светланы отнялся язык, а по телу пошла дрожь.
Красотка тем временем выламывалась перед ней. То руки упрет в крутые бедра, то ногу выставит, то голову закинет. Торжествующе поблескивая глазами, она ждала. Чего? Что Светлана набросится на нее и даст повод для потасовки? Возможно. А может, просто хотела покуражиться, насладиться своей затеей.
Постояв обессиленно, Светлана повернулась и неверными шагами, испытывая неодолимую тяжесть в ногах, словно какая-то сила тянула ее книзу, побрела прочь по направлению к проходной, ничего перед собой не видя, думая только об одном: как бы не упасть, а если упасть, то хоть не на виду у этой вертихвостки.
«Вот почему такое четкое „нет“, — твердила она про себя. — Дурочка, несмышленыш, размечталась: Коля такой, Коля сякой. А он самый заурядный бабник. Подобрал экземплярчик…»
Представила себе Николая в жарких объятиях этой женщины, вспомнила свои поцелуи и почувствовала тошноту. Кому поверила? Пошляку, для которого высокие слова — только маскировка. Инстинктивно вытерла тыльной стороной руки губы, словно стирая его поцелуи, постояла, отдышалась и, миновав проходную, решительно зашагала по улице.
Нежданно-негаданно перед ней как из-под земли вырос Николай.
— Куда и откуда, Светланка?
Худшего момента для встречи нельзя было и придумать.
— Отстаньте! — негодующе выкрикнула Светлана. Глаза ее смотрели настороженно и дико, как у испуганного лесного зверька.
— Ты что?.. Что с тобой?..
— Что со мной?.. Вы еще спрашиваете — что? Наглец! — Светлана резко повернулась и быстро, словно ее стеганули, прошла мимо, оставив Николая в полной растерянности.
В приемной трезвонил телефон. Уверенная, что Николай не мог дойти до цеха так быстро, Светлана подняла трубку.
— Светочка, дорогая… — Голос Николая срывался. — Я не могу понять. Об…
Телефон зазвонил снова и звонил упорно, долго. Внутренний голос повелевал Светлане быть стойкой, непреклонной, не поддаваться лицемерным увещеваниям и вообще не затевать с Николаем никакого разговора, а кто-то со стороны упорно долбил: «Ну выслушай, выслушай…»
— Света, мы с тобой взрослые люди…
Она оборвала его:
— Вы чересчур для меня взрослый!
Решительно повесив трубку, покрутила ручку туда-сюда и больше на звонки не отзывалась.
Минут через десять в приемную влетел из коридора взбешенный Кроханов.
— Ты что, спишь тут или что? Звоню, звоню… — Подошел к столу, оперся о него руками. — Напиши распоряжение плановому увеличить по мартену месячное задание на десять процентов. — На вопрошающий взгляд ответил: — Улучшение условий, мотовозы, мазут и те де.
Как ни была расстроена Светлана, замысел Кроханова мгновенно дошел до ее сознания. Хитрован, ловкач, ишь что надумал! Увеличить план ради того, чтобы на доске показателей работы цехов, выставленной у проходной, не маячили трехзначные цифры по цеху Балатьева, резко отличавшиеся от показателей остальных цехов.
Обычно Светлана составляла приказы и распоряжения быстро и толково. Кроханов подписывал их без единой поправки, хвалил всячески и втайне даже изучал, наивно надеясь, что в конце концов и сам постигнет премудрость канцелярского творчества. Но сейчас в голове у нее был полный сумбур, текст не давался. Не только по смыслу, но и по форме. Решив пренебречь и тем и другим, напечатала распоряжение, отнесла Кроханову. Тот уже приготовился было подписать, но ручка неожиданно повисла в воздухе.
— Ты хоть сама поняла, что настрекотала? Шифровка какая-то! А ну давай выходи из неграмотного состояния! Это шуры-муры все…
Светлана стояла ни жива ни мертва. Кровь густо подступила к ее лицу, твердый ком застрял в горле, перехватил дыхание. На душе было так муторно, что слов она не воспринимала. Что говорил Кроханов, как говорил — скользило мимо сознания.
— Ты, часом, не запузатела?
Эта фраза, грубая, скотская, ударила Светлану как пощечина. Глаза ее наполнились слезами. Боясь, как бы не наговорить грубостей и не разреветься, она стремглав выскочила из кабинета.
Но, посидев за своим столиком, пришла в себя и поняла, что поведением своим лишь подтвердила предположение директора. «Так как же быть? — металась она в мыслях. — Пойти к нему объясниться? Но разве дойдут до этого бурбона какие-то слова? Пусть думает что хочет. Пусть думает? — тут же возразила себе. — Дудки! Это было бы непростительной глупостью. Он без всяких оснований может облить грязью, а повод, который даст молчанием…»
Вернулась, взяла незадавшееся письмо, молвила укоряюще:
— Ну как можно так, Андриан Прокофьевич.
— Ладно, ладно, будет тебе кукситься, — миролюбиво, с подмигом отозвался Кроханов. — И пошутить нельзя. Это ж я так, без умысла.
— Хорошенькая шуточка… Вам, Андриан Прокофьевич, сказать пошлость ничего не стоит.
— Подвернулось на язык. — Кроханов рассыпался трескучим смехом.
Вернувшись в приемную, Светлана снова принялась за распоряжение, и оно получилось с ходу. Это как-то уравновесило. Злополучное состояние, когда в голове был полный сумбур, миновало, можно без паники подумать, как отвадить Николая, какой предлог подыскать для окончательного разрыва. Так или иначе он появится здесь, сегодня или завтра, может, даже с минуты на минуту, появится — и от него недомолвками не отделаться. Бросить в лицо, что он разоблачен? Это было бы унизительно и означало бы что она признает свое поражение — отреклась, потому что он отрекся раньше. А играть в молчанку… Что это даст? Он же не отстанет.
Ровно в одиннадцать вечера, как только забасил заводской гудок, Дранников выпустил плавку на второй печи и, кивнув Акиму Ивановичу — принимай-де смену, — отправился в конторку к Балатьеву. Он давно хотел поговорить с начальником цеха насчет своей работы. Распределение по сменам казалось ему, человеку почтенного возраста, к тому же заместителю начальника цеха, умаляющим достоинство.
Необоснованное требование, да еще высказанное крайне категорично, взбесило Балатьева, но выслушал он внешне спокойно и спокойно проговорил:
— Иного способа, Роман Капитонович, обеспечить цех круглосуточно квалифицированным руководством я не вижу.
Дранников уже открыл было рот, чтобы ответить, причем по запальчивому виду его можно было понять, каков будет ответ, но в этот момент влетел запыхавшийся, бледный Аким Иванович.
— Ковш парит! Недосушенный подали!
Сообщение обрушилось на Балатьева как гром среди ясного неба.
— Людей разогнали? — отрывисто спросил он, хорошо понимая, чем это грозит.
— Сами разбежались.
Заполненный сталью плохо просушенный ковш — все равно что бомба замедленного действия. Никто не знает, когда произойдет взрыв, но все знают, что он неминуем. Еще разливщиком работал Николай, когда из ковша выбросило тонн десять жидкого металла, и случай этот потряс его. Двух рабочих похоронили, и у самого навечно осталась отметина на левом плече. Причиной того взрыва был всего один ряд непросушенных кирпичей, а сейчас…
Уставился на ошалевшего от испуга Дранникова.
— Как это получилось?
В ответ — только судорожное движение кадыка да беспомощно вздернутые плечи.
Балатьев перевел взгляд на Акима Ивановича.
— Что будем делать?
Обер-мастер ничего не ответил, но у Дранникова вдруг прорезался голос.
— Драпать надо! Рванет так, что и здания не останется! — панически прохрипел он и, вобрав голову в плечи, чуть ли не на рысях выскочил из конторки.
Аким Иванович продолжал стоять, выжидающе глядя на Балатьева.
Тот не ответил на его безмолвный вопрос. Поднялся и пошел через рабочую площадку к тому месту, где каждую секунду могла разразиться беда.
Преодолев страх, обер-мастер последовал за ним.
Балатьев обогнул печь и увидел жуткое зрелище: ковш, наполненный до краев металлом, был объят паром, пар проходил сквозь бесчисленные отверстия — они специально сверлятся в кожухе, чтобы ковш «дышал», — и вырывался с такой силой, как из предохранительного клапана парового котла при избытке давления.
Расплавленный металл и вода несовместимы. Как только они соприкасаются в замкнутом пространстве, происходит взрыв, равносильный взрыву мощной бомбы, и последствия его могут быть поистине ужасающими.
Балатьев вернулся на рабочую площадку. Он знал, что и здесь не найдет спасения, но в стороне от этого страшного зрелища ему было легче думать. Взрыв не произошел внезапно, это означало, что наружная корка огнеупорной кладки прогрелась и металл не соприкоснулся с влагой. Однако ковш при разливке придется перемещать, и если металл проникнет хоть в один из бесчисленных швов между кирпичами и доберется до сырых мест, тотчас последует взрыв. А не трогать ковш — значит оставить в нем пятидесятитонный монолит. Но слабенькие паровые краны ни убрать ковш, ни освободить его от козла не смогут. Следовательно, придется остановить печь. Остановить? На какое время? Пока не освободится ковш. А как его освободить? И это теперь, когда фронт не дает отсрочки ни на мгновение, металл требуется во все возрастающих количествах.
Раздавленный грузом мыслей, Балатьев не заметил, что Аким Иванович уже побывал за печью и вернулся обратно.
— Бегите хоть вы, Николай Сергеевич! Чего двоим подыхать!
Но ответив ему, Балатьев снова пошел посмотреть на ковш.
Корка шлака пристыла, стала темно-бордовой, и сквозь нее уже пробивались голубоватые огоньки газа. Сталь остывала быстрее, чем обычно, потому что футеровка ковша была холоднее, чем обычно, и отнимала много тепла. Но главная опасность состояла в том, что футеровка все сильнее прогревалась, все больше выделялось пара из отверстий, и струи его становились длиннее и длиннее. Это означало, что вот-вот, в любое мгновение мог наступить такой критический момент, когда отверстия в броне не пропустят накопившегося внутри пара, и пусть это произойдет лишь в одном месте, пусть только один кирпич отойдет от другого, все тут же полетит к чертям собачьим.
«Успеем разлить или не успеем?!» Как это бывало с Балатьевым в ответственные мгновения, решение пришло само собой, будто подчинился он не своей, а чьей-то чужой твердой воле. Уже не внемля голосу рассудка, стал лихорадочно быстро спускаться по лестнице в разливочный пролет. В тишине цеха услышал, как застучали по железным ступеням подковки каблуков Акима Ивановича. Обер следовал за ним.
Вдвоем они открутили болт, удерживавший механизм стопора, нажали на металлическую рукоять. Еще, еще. Стопор не поддавался, — очевидно, застывшая на дне ковша сталь уже прихватила огнеупорную пробку, которая закрывала отверстие в сталеразливочном стакане. Нажали изо всех сил, и — о счастье! — пробка выдержала, не оборвалась, и струя хлынула из стакана.
— Может, выскочим! — ободряюще прогремел Балатьев.
— Ох, не говорите «гоп»… Темна вода во облацех. — Аким Иванович захлебнулся струей пара, которая била поблизости от его лица.
Медленно, но равномерно заполнялись металлом изложницы.
— Перегрел Дран плавку. — Аким Иванович, когда сердился, иначе Дранникова не называл. Покосил глазом на ковш, который парил пуще прежнего. — На этот раз, пожалуй, будет самое как раз. С запасом на обогрев футеровки.
Наполнили сорок изложниц. Теперь ковш предстояло передвинуть на следующий круг и подвергнуть новому испытанию.
Управлять сталеразливочной тележкой, на которой стоял ковш, Балатьев не умел, потому что с подобной допотопной техникой прежде не встречался. В Макеевке ковши с металлом держали на весу мостовые краны, они же перемещали ковши с места на место.
Увидев замешательство начальника, Аким Иванович, хоть и без всякого желания, все же пришел ему на выручку. Забравшись в кабину, взялся за рукоять контроллера, повернул ее, тележка двинулась с места, проехала несколько метров и остановилась точно в том месте, где было нужно. От движения металл в ковше заколебался, пар из него повалил сильнее.
Аким Иванович застыл на месте, даже дышать перестал. Но, убедившись, что и на этот раз беда миновала, соскочил с тележки, помог Балатьеву поднять стопор, и сталью начали заполняться изложницы второго круга.
А впереди еще четыре. «Выдержит ли ковш, выдержат ли нервы?» — тревожно билась мысль Николая.
Никогда еще время не тянулось для него так изнуряюще долго. Не раз попадал он в сложные ситуации, был свидетелем нескольких крупных аварий, но происходили они так стремительно, что не оставляли времени для принятия решения и ликвидация их последствий не требовала отчаянного риска. А вот сейчас, стоя рядом с ковшом, который того и гляди мог выплеснуть расплавленный металл, а то и разлететься на части, Николай физически ощущал, как кто-то незримый медленно и непрестанно тянет из него жилы. Все помыслы, все желания его сводились к одному: скорее бы все кончилось. Не будь здесь никого другого, возможно, эту пытку ожиданием он переносил бы не так тяжело. Но вид Акима Ивановича, бледного, взмокшего, с трудом превозмогающего страх, все время напоминал об опасности и замедлял и без того медленное течение времени. Мгновениями Николаю было невыносимо жаль самоотверженного мастера, и тогда он спрашивал себя: вправе ли подвергать человека такому риску? Пусть он не понуждал к этому Чечулина, но, подав пример безрассудства, вынудил его поставить на карту и свою жизнь.
При переезде на четвертый круг из нескольких отверстий в броне ковша вместо пара появилась непонятно откуда взявшаяся мутная белесая вода, что было пострашнее прежнего. Николай решил прекратить разливку, выйти из этой игры, но представил себе закозленный ковш, остановленную печь, поникшие лица рабочих, злорадствующего Кроханова — вот до чего доработался! — взбешенного секретаря горкома и… не тронулся с места.
— Век прожил, а такого не видывал… — выдохнул Аким Иванович, показывая на потоки воды на броне ковша. Остановил на начальнике умоляющий взгляд, как бы прося: «Уйдем отсюда, покуда целы», но тот отрицательно покачал головой, и Аким Иванович, глубоко, с перехватом вздохнув, остался.
Разлить благополучно металл до конца так и не удалось. На последнем круге сталь в изложницах начала застывать, а в отдаленные изложницы и вовсе не пошла. Сыграли тут свою роль и минуты, затраченные на раздумье, и сырая футеровка, забравшая много тепла и остудившая сталь. Разливку прекратили, оставив часть металла в ковше. Но плавка все же была спасена, и главное — был спасен ковш.
Балатьев подозвал машиниста тележки.
— Давай на яму! Учти, остался металл, тонн восемь!
Решив, что опасность миновала, машинист погнал тележку со все еще парящим ковшом в конец разливочной канавы, на ходу наклонил его, чтобы вылить оставшийся металл в чугунные чаши, но в радостном возбуждении переусердствовал, стукнул ковш о борт чаши, да с такой силой, что несколько кирпичей в нем сдвинулись, обнажив влажные места. И — произошел взрыв. Из ковша, словно из гигантской мортиры, вылетели брызги металла, шлака, куски кирпича, из окон от сотрясения полетели стекла, со стропил посыпалась залежавшаяся пыль, цех заволокло как дымовой завесой.
Аким Иванович вытер ладонью упревшее, грязное, измученное лицо. Он еще пребывал в том тревожно-взвинченном состоянии, когда все, что стряслось, казалось не прошлым, не пережитым, а тем, с чем еще надо было столкнуться, что еще предстояло пережить.
— Сколько грохоту от такой малости, а если б… Пойдемте в ваш курятник, передохнем, очухаемся.
Николай направился к лестнице.
— Ох, нет, не сдюжу, обмяк, — посетовал Аким Иванович. — Кругом обойдем, через шихтовый двор. Заодно на звезды поглядим. Я то уж думал… последний разок увидим, когда через крышу вылетим…
Несколько раз глубоко втянув в себя холодный ночной воздух, Аким Иванович малость пришел в норму.
— Ну что ж, можем поздравить друг друга с возвращением с того света. — Протянул руку. — Здравствуй, Николай Сергеевич, в рубашке рожденный.
Как все истинно храбрые люди, Балатьев по-настоящему, со всей ясностью осознал серьезность опасности лишь после того, как она миновала.
— Да-а, могли б и косточек наших не собрать… — Поежился, свел и развел руки, вселяя жизнь омертвевшему телу. — Так в металле и закопали б…
Однако спокойно посидеть и передохнуть им не пришлось. Взрыв всполошил поселок, телефонным звонкам не было конца. Пробился и Константин Егорович.
— Сдается, как бы не у вас, Николай Сергеевич?
— А где ж еще? — усмешливо ответил Николай. — Не на дроворазделке ж.
— Обошлось?
— Как ни странно. А могло б…
— Да, ухнуло здорово. Последние известия не слышали, конечно. Я уж было подумал, отсалютовали в честь разгрома…
— Ка-ко-го?
— Под Брянском. Пятьсот танков накрыли, больше двадцати тысяч фрицев полегло.
— Наконец-то, — с облегчением выдохнул Балатьев. — Ну, будем надеяться…
И положил трубку, так как в конторку влетел Кроханов, Разразившись бранью, особенно оскорблявшей, потому что состояла из одних нецензурных слов, навалился на Балатьева с обвинениями. Чего только не наговорил он, чего только не приписал! И ослабление дисциплины, и зазнайство, и отсутствие критики и самокритики, и потерю бдительности, и даже вредительство.
Смешно и в то же время горько было Балатьеву выслушивать всю эту напраслину. Ущерб от аварии по сравнению с тем, каким мог быть, в сущности ничтожен, и причина ярости Кроханова объяснялась лишь тем, что за такой ущерб начальника цеха с завода не выгонишь. Балатьев продолжал выслушивать абсурдные нападки, всячески сдерживая себя, чтобы не взорваться и не послать директора по популярному русскому адресу.
Истощив весь запас эпитетов и не дождавшись от Балатьева никакой реакции, Кроханов бросил, вконец выведенный из себя:
— Чего молчишь, как египетский свинкс?
И на эту фразочку Балатьев не среагировал, — что толку пререкаться с этим иродом! А вот Акима Ивановича прорвало:
— Креста на вас нет, Андриан Прокофьевич! Я-то думал, придете как человек, скажете: «Спасибо, Николай Сергеевич, что жизнью своей рискнули, от такой беды упасли. Вот вам рука моя и талон на литру водки, чтоб очухались». А вы… Ровно кобель, с цепи сорвавшийся. Тьфу!
Аким Иванович в сердцах отшвырнул еще не зажженную цигарку, что при недостатке табака являло крайнюю степень раздражения, сочно сплюнул и, тяжело поднявшись, поковылял на площадку.
От обычно покорного обер-мастера Кроханов такого дерзкого отпора не ожидал и, решив, кстати, не без оснований, что это балатьевское влияние, зашипел:
— Во, полюбуйся! Твоя выучка! Развратил мне тут народ!
— А разве он не прав? — ответил Балатьев, удивленный и обрадованный тем, что Аким Иванович наконец-то показал зубы. — С кандидатами в покойники полагалось бы говорить уважительнее. Когда заглянешь за тот порог…
Дверь открылась, вошли Дранников и ковшевой его смены, которых Балатьев как раз собирался вызвать. Появление их было кстати. Вот на них, истинных виновников, пусть и перенаправит директор свой державный гнев.
— Остаток запала, — сказал жестко, — на этих вот деятелей израсходуете. Один дежурил, другой ковш недосушил. Давайте-ка разберитесь, почему так получилось, а я послушаю. Пусть попробуют оправдаться.
Знал бы Кроханов, что все обернется не во вред Дранникову, подбирал бы выражения полегче. Гробить приятеля, да что гробить — просто наказать в его планы никак не входило. Ковшевого, кстати, тоже, поскольку тот работал под началом Дранникова.
С интересом наблюдал Балатьев за тем, как осторожно задавал Кроханов вопросы, как хитро подсказывал ответы, как старательно спускал разбирательство на тормозах, и в нем накипала ярость от этого бесстыдства. История, которая чудом не окончилась катастрофой, мало-помалу приобретала характер рядового, почти невинного происшествия. Один ковшевой запамятовал закрыть кран, когда охлаждал ковш, другой, вместо того чтобы пустить вконец промокшую кирпичную кладку ковша на слом, решил удовлетвориться просушкой — сойдет-де, — а Дранникова в цехе вроде не было, и потому ответственности за действия своих подопечных он не несет.
— Какое взыскание заслужили ковшевые, товарищ начальник? — уже совсем другим тоном, чуть ли не заискивающе, обратился Кроханов к Балатьеву, сидевшему с опущенными веками.
Тот приоткрыл один глаз.
— Это в зависимости от того, как директор квалифицирует их поступки. Халатность это или вредительство.
— Чепуху буровите! — ворвался в разговор Дранников. — Какое это вредительство? Ишь, мода пошла! Чуть что — к ногтю. — Погрозил пальцем. — Не очень-то… А то как бы…
— Не я буровлю — директор, — невозмутимо отозвался Балатьев. — Пока он считал, что виноват я, он узрел в содеянном вредительство.
Кроханов болезненно поморщился, кольнул синим глазом.
— В запале чего не скажешь. Спал уже, а тут ка-ак ахнет, стекла ка-ак задребезжат! Ну, думаю, фрицы бомбят. А оказывается, свои расстарались. Ладно, будет вам тут, кто да что. Поставим точку. Фартовый ты, вот что я тебе скажу. — Кроханов по-свойски стукнул Балатьева по колену и впервые за все время их совместной работы взглянул на него без обычной неприязни.
Ночная смена только разошлась по домам, а поселок уже гудел о происшествии в мартене. Балатьев и Чечулин были подняты молвой на уровень героев. О них вели речь в домах, о них заводили разговор на улицах.
О том риске, которому подверг себя Балатьев, Светлана узнала на следующий день, и не от кого-нибудь, а от самого Кроханова. Появившись в приемной, он прямо с порога заявил:
— Эх и парня ты околдовала, Светка! Смелый невозможно какой, экспозантный, семи пядей на лбу.
Возбужденно расхаживая по приемной, он принялся взахлеб рассказывать о том, что было ночью и что могло стрястись, если бы Балатьев «умом нерасторопный был» да не полез к черту в пасть.
Хотя Николай никогда еще не казался Светлане таким далеким и чужим, все же она испытала гордость и радость за него. Оценив наконец своего подчиненного по достоинству, Кроханов перестанет заедать его, и между ними, чего доброго, установятся нормальные отношения. Было только мучительно больно оттого, что деловые качества Николая расходились с его моральной сутью.
За ужином Константин Егорович тоже завел разговор о Николае. Его истолкование событий соответствовало крохановскому, только разве что больше изобиловало лестными словами. Это насторожило Светлану. Она заподозрила, что отец преднамеренно расхваливает Николая, зная о конфликте и не допуская мысли, что в нем повинен один Николай. Из чувства протеста заняла наступательную позицию.
— Это не героизм, — утверждала она. — Героизм подразумевает самоотверженность, а им руководила тривиальная самозащита, к тому же вынужденная, — спасал себя от возможных последствий. Это как в поединке: либо противник тебя одолеет, если оплошаешь, либо ты его. Мужество отчаяния. Вот Аким Иванович проявил подлинный героизм. В чистом виде. За последствия он ответственности не нес, а собой рисковал. Так что твоих восторгов, па, я не разделяю.
Константина Егоровича удивила холодная, даже жестокая рассудительность дочери, сознательное стремление принизить если не сам поступок Балатьева, то хотя бы его мотивы.
— Постой, постой, давай исходить от противного, — в замешательстве заговорил он, тщательно обдумывая, как опровергнуть весьма логично построенные доводы Светланы. — Дранников отвечал за последствия в большей мере, однако предпочел улепетнуть. Как ты назовешь его поступок?
— Благоразумием, — неожиданно заявила Светлана. — Он хорошо усвоил истину, которую мы неустанно повторяем, что самое ценное у нас — люди, и отдавать жизнь за пятьдесят тонн стали… А тем более за двадцать пять, как могло получиться у твоего Балатьева. Фактически он поставил на карту две жизни: свою и Акима Ивановича. Ты скажи мне, какое право имел Николай Сергеевич тащить его с собой на тот свет?
Константин Егорович вскочил со стула, походил, пытаясь уравновеситься, собраться с мыслями.
— Ну, дочка, ты сегодня с левой ноги встала.
— Она последнее время только с левой и встает, — как бы вскользь заметила Клементина Павловна.
Светлана будто не расслышала этих выпадов, продолжала свое:
— Я понимаю, когда люди на войне совершенно сознательно жертвуют собой. Бросаются под танк, закрывают своим телом амбразуру дота, идут на таран. А в условиях глубокого тыла…
И вот тут выдержка окончательно оставила Константина Егоровича.
— «Я понимаю, я понимаю…» — он сожалеюще посмотрел на дочь. — А я, — стукнул кулаком по груди, — не понимаю, всерьез ты все это говоришь или… Вбила себе в голову: в тылу, в тылу… Завод, который работает на оборону, живет не по законам тыла, а по законам фронта! И не пятьдесят тонн спасал мой Балатьев, — Константин Егорович в пику дочери сделал ударение на слове «мой», — а неизмеримо больше! Он спасал печь от длительного простоя, спасал, если хочешь, миллионы пуль! И такому человеку в ноги поклониться надо, шапку перед ним снять, а не осуждать.
— Вот и сделай это, когда встретишь, — непреклонно заявила Светлана. — И давайте разойдемся до завтра.
Клементина Павловна появилась в комнате дочери, как только муж стал мирно похрапывать. Села у изголовья, легким прикосновением расправила складочки на лбу, развела в стороны насупленные брови — давний испытанный прием успокаивать дочь, когда та была в трансе, исподволь выпытать все, что накопилось в душе. Условно это означало: а ну-ка выкладывай свои сомнения и предположения без утайки.
Светлана упорно молчала. Ей было больно и стыдно признаться, какой оскорбительный отпор получила от Николая, когда, по существу, предложила себя, и какому жестокому осмеянию подвергла ее Заворыкина, фамилию которой вспомнила после того, как немного пришла в норму. Но мать не уходила, ждала, и, собравшись с духом, Светлана медленно, через силу принялась рассказывать обо всем, не щадя себя, ничего не скрывая, ничего не смягчая.
Закончив мучительную, с трудом давшуюся исповедь и ища сочувствия, повернула лицо к матери и увидела, что та улыбается.
— Глупышка ты моя маленькая, — благодушно проговорила Клементина Павловна. — Впрочем, вовсе не маленькая. Большая глупышка. Навоображала бог знает что. Николай поступил вполне достойно, отказавшись перейти к нам. И мотивы его весьма резонные. А на самом деле, почему мы не могли подумать: предприимчивый молодой человек, быстро ухватился за возможность получить меблированную комнату со всеми… услугами, что ли. И почему ты решила, что мы должны были встретить его с распростертыми объятиями? Честь и хвала ему, что не клюнул на твой слишком, буду говорить прямо, эмансипированный жест.
— Мама! — вспыхнула Светлана.
— Я давно уже мама, — опять-таки благодушно отозвалась Клементина Павловна, — и в этой своей беспокойной должности дурных советов тебе, кажется, еще не давала. Так ведь?
Светлана неохотно кивнула.
— Тогда слушай дальше. Николай — мужчина, был женат…
— Ты хочешь оправдать его хождения к этой дряни?
Клементина Павловна укоризненно поморщилась.
— Не торопись. Ты уже достаточно погорячилась. Если б Николай ходил к ней, об этом гудел бы весь поселок — шила в мешке не утаишь, а у нас и подавно — тут все нараспашку. Кроме того, я вообще не могу допустить, что Николай способен унизиться до… до связи с блудливой бабенкой. У нее же… на лбу роковые слова: «Продается с публичного торга». Как ты могла поверить?
— Но зачем, зачем ей это нужно было?
— Да мало ли отчего подличают? Скорее всего, ядовитая бабья зависть, а может, какие-то практические соображения, хитрый ход — на все уловки пойду, а приворожу. Не получится — потешусь хоть тем, что разлучу голубков, — терять-то нечего.
— Мама, ты неисправимая идеалистка! — не сдавалась Светлана. — Всю жизнь прожила с кристально чистым человеком и меришь мужчин на его аршин.
— Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, — осадила дочь Клементина Павловна. — Давай хладнокровно. Я считаю, что в личных отношениях не должно быть невыясненных моментов.
— Попробуй выясни. И как ты предлагаешь сделать это? Задать ему в лоб такой вопрос?
— Нет, разумеется. Подойти нужно умно. А как именно — подумай, тебе должно быть виднее. — Почувствовав, что дочь не вняла ее словам, Клементина Павловна заговорила размеренно, глядя сощуренными глазами в одну точку, напрягая память: — Расскажу я тебе одну весьма поучительную историю, причиной которой явилась именно скоропалительность решения. Поведала мне об этом в поезде совсем чужая женщина под впечатлением пережитого. Брат, ну, женщины этой женился на ее подруге. Он и она — натуры цельные, чистые. Любили друг друга, как не часто бывает, скучали нестерпимо, когда по роду своей деятельности уезжали в командировки. И вот однажды, вернувшись домой, брат обнаружил на столе записку: «Ушла навсегда, не ищи». И — как растворилась. Потрясение. Три месяца больницы, да и потом… Словом, сломался человек. Что мог он предположить? Полюбила кого-то? Но зачем это таинственное исчезновение? Остался холостяком. Женщины были — недурен собой, положение, — но обходился он с ними как с существами низшими, бросал, едва болезненная подозрительность нашептывала, что может остаться покинутым. Говорил: «Женщины рождены, чтобы подличать и реветь». И вот спустя много лет особа, что поведала об этом случае, на одном из южных вокзалов неожиданно встретилась со своей бывшей подругой, женой брата. Бросились друг к другу, обнялись, расцеловались. Ну что? Ну как? Та рассказала, что живет в небольшом городишке, работает не по профессии, наплодила детей от посредственного человека, с которым свела судьба. Личного счастья нет. На вопрос, почему так несуразно бежала от мужа, ответила, что, вернувшись однажды из командировки домой в то время, как он был в отъезде, обнаружила в постели шпильку для волос. «Это произошло зимой? Перед Новым годом? Витая черная шпилька?» В ответ — полный недоумения взгляд: откуда известно, какая? И тут все выяснилось. Шпилька принадлежала рассказчице, которая проездом переночевала в пустующей комнате, где жила счастливая пара… Вот к чему может привести блуждание в потемках, — закончила свое нравоучительное повествование Клементина Павловна.
Светлана задумалась, и Клементина Павловна, хорошо знавшая непокорный нрав дочери, решила прийти ей на выручку.
— Я бы на твоем месте первая…
— Вот это здорово! — вспыхнула Светлана. — Почему я должна…
— Потому что в вашей глупой размолвке виновата ты. Да, да, не делай такие глаза.
Выражая несогласие с матерью, Светлана отвернулась к стене.
— Ни за что! Если любит — сам придет!
— Учти, у тебя появился хороший предлог, — сказала Клементина Павловна тоном, каким наставляла дочь в детстве, когда та проявляла строптивость. — Поздравь Николая с возвращением с того света. Этого, если хочешь, требует даже элементарная вежливость.
Светлана долго еще сидела на кровати в тоскливом одиночестве, прижав к себе колени.
Никогда не думал Николай, что слава бывает обременительной. Ему буквально не давали покоя. Со всего завода приходили в цех люди, выражали восхищение его мужеством, благодарили, задавали самые неожиданные вопросы вроде того, какие мысли владели им, когда стоял у сырого ковша, и сколько шансов было за то, что ковш не взорвется. И на улице его останавливали, и по телефону звонили, чтобы сказать несколько восторженных слов или о чем-то спросить. А ребятишки, завидев в поселке новоявленного кумира, в почтительном безмолвии сопровождали его стайкой или вертелись вокруг, стараясь разглядеть получше.
При таком повышенном внимании со стороны совсем посторонних людей странным казалось Николаю молчание Светланы. Идти к ней, дабы выяснить отношения, он не торопился и не знал, пойдет ли вообще. Ее поведение не поддавалось никакому объяснению. Что явилось причиной яростного «отстаньте!»? Перед злополучной последней встречей ничего невыясненного не осталось, они обо всем договорились, пусть чуть по-детски, как уж получилось, и вдруг — новая вспышка и ненавидящий взгляд. За какие грехи? Он больше ни в чем не провинился, ничего дурного не совершил. Может, мать отсоветовала? Если, дескать, у вас с самого начала не клеится, чего же дальше ждать? А не сподличал ли Суров? Наплел какую-нибудь несусветицу из ревности. Но Светлана достаточно умна, чтобы не заподозрить в таком ходе коварного умысла. Впрочем, почему он решил, что она умна? Начитанна, развита, музыкальна, неглупа, безусловно, но житейского ума у нее нет, и откуда бы он взялся? Росла в стерильно чистой семье, как правило, такая среда воспитывает доверчивость к людям и беззащитность против козней.
Когда Николай в который раз решал это уравнение со многими неизвестными, в двери конторки появилась Заворушка.
— Чего тебе? — спросил Николай неприязненно.
— Да я, Николай Сергеич, все насчет жильца. — Заворушка на сей раз уставила на Балатьева глаза смиренной овечки. — Вознамерились вы аль нет? — Истово перекрестилась. — Вот крест даю, лучше как у меня вам нигде не будет. Хоть зайдите избу посмотрите, ну и меня в одночасье. Разве я такая дома? Вы-то привыкли только что в этой робе видеть. А приоденусь когда… — Обретя обычную нагловатую уверенность, она вошла в помещение, непринужденно уселась, стянула с головы косынку.
— …или вовсе разденусь… — в тон ей подхватил Николай.
Жгучие глаза на белом-белом Заворушкином лице сверкнули радостью.
— Э, любо-дорого поглядеть! Картину малевать можно! Приходите! — продолжала цыганить она. — Ей-ей, не пожалкуете.
Николай не без любопытства смотрел на домогавшуюся его женщину. Таких прямых атак он еще не знавал. Стало как-то муторно, и все же что-то похожее на жалость шевельнулось в нем. Красивая, осанистая, а пошла по рукам, потому что сама идет в руки.
Заворушка истолковала его молчание как нерешительность и, цепко глядя в самые зрачки, поднажала:
— Значица, договорились, Николай Сергеич. Уедете — хоть будет чего вспомнить, с чем сравнять. В воскресенье вакуированные как нагрянули… Цельный день только и знала что выпроваживала. А один… Не уйду — и все, говорит, — приглянулась больно. Таких женщин, говорит… А мне он… Наплевать. Для вас две лучших комнаты берегу. Понеже любы вы мне. Оченно. Право слово.
С трудом сдерживаясь, чтобы не выбраниться, Николай сказал охлаждающе:
— Отстань. У меня невеста есть.
— Была, Николай Сергеич. — Заворушка злорадно рассмеялась ему в лицо. — Была, покуда Сурова не было. А вернулся — уплыла. Как вода меж пальцев. — Увидев, что озадачила Балатьева, и избегая дальнейших расспросов, поднялась. — Значица, жду, Николай Сергеич. Мой дом вы знаете. Не доходя Вячеславого.
На лице Николая заблуждала неопределенная улыбка. Происходил бы этот разговор до страшной аварийной ночи, фуганул бы он эту липучку, чтоб навсегда забыла к нему дорогу. Но пережитое ослабило в нем какую-то пружину. Он стал снисходительнее относиться к людям и больше не воспринимал их дурные наклонности и греховные помыслы как нечто отвращающее.
— Послушай, Клава, — сказал мягко, — бери-ка ты ноги в руки и потихоньку топай отсюда.
Заворушка вдруг ожесточилась, от ее привлекательного облика не осталось и следа.
— Что, не того поля ягода? Все равно никуда от меня не денешься! — Уходя, повторила: — Никуда!
«Нет, эта бестия знает гораздо больше, чем говорит, — размышлял Николай. — Раз ей известно о размолвке со Светланой, значит, известно и о причине ее. Так как же, каким путем докопаться до истины? Тряхнуть как следует? Недостойно. Поговорить с Суровым? Унизительно. К Светлане не подступиться. А что, если по-мужски раскрыться Константину Егоровичу? Он поймет и даст совет, а может, и окажет содействие. Только вряд ли он в курсе дочерних вывертов. Вот кто наверняка все знает, так это Клементина Павловна. Но не идти же к ней плакаться».
Когда, отсидевшись в своем укрытии, Николай появился у печи, Вячеслав Чечулин без обиняков осведомился:
— Опять Клавка с жильем набивалась? Прилипчивая она больно. Моргалки свои включит — хоть какого мужика устелит. И не оглянется.
— Вот оно что… — многозначительно обронил Николай.
— Э нет, не думайте, что и я… Давайте у меня помещайтесь, Николай Сергеевич. Сколько можно в Доме заезжих отираться? И я, и женка моя Фрося рады будем, ежели такой чести удостоимся.
Предложение было заманчивым. И жил Вячеслав близко, и дом у него просторный, и семья маленькая, но Николай отказался. Чтобы смягчить нанесенную обиду, стал объяснять:
— Не хочу подводить вас. Выйдете на первое место в соревновании, заработаете премию — а дело к тому идет, — злые языки сразу и понесут: это потому что начальника пригрел.
— На каждый роток не накинешь платок, — беспечно отмахнулся сталевар. — И что вам до них, до этих самых языков, Николай Сергеевич?
— Допустим, начхать. Но есть другое соображение. Посерьезнее. Я ли уйду отсюда, меня ли уйдут, это ведь не исключено…
— Конечно. Не век же вам тут вековать, — согласился Вячеслав. — Разве это по вас цех?
— Так вот уйду, говорю, а Дранников останется. И что, простит он вам хорошее отношение ко мне? Как бы не так. Не из тех он. Будет вымещать зло, пока не насытится. Это ясно как божий день.
— Что верно, то верно, память у него злющая, — согласился Вячеслав. — До сих пор косит на меня, как вороная, что сапоги вам одолжил и на поиски побёг.
— Ну вот видите. Мне бы комнату на нейтральной почве. Чтоб хозяин с цехом, даже с заводом связан не был.
— Знаете, за что вас люди уважают? — пустился вдруг в откровенность Вячеслав, растроганный такой предусмотрительностью начальника. — Вы о них больше думаете, как о себе. А когда вы на этом ковше клятущем со смертью схлестнулись, тут вас и вовсе вознесли. На что Кроханов зуб на вас точил — и тот теперь в пример всем ставит.
Хотя Николай уже знал, что прямые и сдержанные по характеру уральцы на лесть неспособны, похвалы в лоб, даже если они исходили от чистого сердца, всегда оставляли в его душе какую-то оскомину. И он замял этот разговор, спросив:
— Вячеслав Евдокимович, а что из себя представляет Суров?
— Мастер высокого класса, в этом вы сами убедитесь, пограмотнее Акима Ивановича, старательнее Драна.
— Все это я знаю. А как человек? Добрый, злой, честный, подлый? Мне разобраться трудно, я ведь почти не сталкивался с ним.
— Нормальный, в общем. Все у него как у каждого, но плохого не замечал. А насчет честности — кто ее испытывал?
Характеристика была весьма неопределенной, и, возможно, потому Николай стал склоняться к мнению, что нити разгадки поведения Светланы тянутся к Сурову.
Едва заводской гудок возвестил об окончании утренней смены, как в конторку к Балатьеву зашла Игнатьевна, зашла, даже не умыв задымленного лица, и, упреждая появление посторонних, накинула на дверь крючок.
— Товарищ заведующий, чтой-то я вам сказать хотела, да все оказии не было, — с ходу завелась она. — Давеча, когда мы с утра работали, заходила в цех, ну, Светлана Константиновна, искала вас, видать. А пошла к проходной — Клавка за ней, вишь, увязалась. Тогда я, простите меня, грешную, работу бросила, хоть генератор был недогруженный, — и следом. Стала у колонны, мотрю — догнала Светлану Константиновну и чтой-то ей… Что — не ведаю, но, видать, пакостное, потому как Светлана Константиновна, ничего не сказамши, вишь, повернулась и пошла. Так пошла, как ношу тяжелую на себе потащила. Поимейте это в виду. От Заворыкиной всего ожидать можно. Неоплошная больно и приманчивая. Ежели на мужика глаз положила да обаламошить удумала — не выворотится. Хоть на одну ночь, а захороводит.
— Час от часу не легче, — буркнул Николай, хотя в глубине души был несказанно рад тому, что причина Светланиной немилости как-то прояснилась.
— Послухайте меня, подальше вы от ее, окаянной, — продолжала наставлять Игнатьевна, усердно высморкавшись в передник. — У нас тут не одна баба от нее обплакалась. Ей-ей, чистую правду ворю. Побей меня бог, ежели…
— Меня она не приворожила.
— Чудной вы, ей-бо, Николай Сергеич. Не приворожила — так приворожит, — убежденно ответила Игнатьевна. — Чи то зелье у ее приворотное есть, чи то, может, ворожея какая на ее робит, а тольки ежели захомутать вознамерилась… — Помолчала. — Знамо, дело молодое, да больно непутевая, никак в ум не войдет. Поимейте это в виду.
— Спасибо, поимею, — оживился Николай и, опасаясь, что выдал себя, поддел: — А у вас что, заведено так — друг на друга наговаривать?
Игнатьевна приложила ладонь к вроде бы неслышащему уху.
— Чо-чо сказали? Наговаривать?
— Да, наговаривать.
Доселе тихая и благочестивая, Игнатьевна вдруг взорвалась:
— Христос с вами, Николай Сергеич! Не то вы, батюшка, слово говорите! Несправедливое! Наговаривать — значица, солживеть. А от меня еще никто лживого слова не слыхивал. Я как мать к вам, а вы!..
Уязвленная в лучших своих побуждениях, Игнатьевна круто повернулась и вышла, не закрыв за собою дверь, чтобы начальник понял, какую нанес обиду.
Николай пожалел, что огорчил добрую женщину, и впрямь проявившую к нему материнскую заботу. Вспомнил о своей матери, от которой вот уже полмесяца не было никакой весточки. В последнем письме она сообщала, что завод бомбят, город — не очень, и категорически отказывалась выехать к нему, надеясь, что вот-вот прибудут невестка с детьми, за которыми отправилась Лариса. Из этого письма он понял, что от брата никаких сведений нет, а где находятся его жена с ребятами и какую роль играет в этой истории Лариса, оставалось неясно. Трудно было допустить, что после всех семейных перипетий Лариса поддерживает отношения с матерью, которые с самого начала не сложились.
Сообщение Игнатьевны приободрило Николая. Когда знаешь, в чем заключается болезнь, и врачевать ее легче. Теперь у него появилась уверенность в том, что со Светланой все наладится, что они снова станут близкими друг другу, даже более близкими, нежели было до сих пор.
Но прежде чем явиться к ней, надо было найти пристанище — четыре стены и крышу над головой, — чтобы чувствовать себя независимо. А как это сделать, к кому обратиться? На помощь Кроханова рассчитывать не приходилось, хотя какой-то сдвиг в их отношениях произошел, из сослуживцев никто к себе жить особенно рьяно не звал. И вдруг его осенила мысль: а почему бы не поселиться у Афанасии Кузьминичны, чье подворье забор в забор с Давыдычевыми? Она с семьей живет в доме на четыре окошка, другой, малюсенький, на два, пустует. Если ничего не изменилось, то что может быть лучше такого «особняка»?
Его размышления прервал вошедший Аким Иванович.
— Пропали мы с вами, Николай Сергеевич, ни за понюх табаку.
Положив на стол областную газету, ткнул пальцем в статью с коротким заголовком «Подвиг», подписанную Федосом Баских. Секретарь райкома обстоятельно поведал о халатности, которая могла привести к крупнейшей аварии, и о мужестве людей, ее предотвративших. В адрес инженера Балатьева и обер-мастера Чечулина были сказаны самые высокие слова. Не скупясь на краски, Баских воздал должное их бесстрашию и самоотверженности.
— Так что тут плохого? И почему мы пропали? — недоуменно спросил Николай.
Аким Иванович раскурил цигарку, пыхнул, косяще уставился на начальника, как будто тот сказал что-то чудно́е.
— Эх, Николай Сергеевич, вы ровно дитятко малое. Всякий человек на обиду склонный, а начальство — особливо. Не простит нам Кроха такой почести. О нем, о директоре, хоть бы когда словечко доброе, а нас с вами во как вознесли! — Аким Иванович для пущей выразительности вытянул вверх руки. — Надо всей областью. А самое страшное, что из этой статьи значится, так это — вот у тебя, директор, какие на заводе безобразия, что людям приходится живот свой класть.
Николай передвинул кепку со лба на затылок — жест, который перенял у Акима Ивановича и который означал озадаченность.
— Мои заслуги он явно преувеличил.
На эти слова Аким Иванович снисходительно усмехнулся. Сказал, что лежало на уме и просилось с языка:
— Тут все не зазря, Николай Сергеевич. Тут каждое лыко в строку. Статья эта с дальним прицелом. Баских давно метит Кроху погнать — доколь терпеть можно. Только вот… В общем, вопрос — кто кого раньше: он Кроху или Кроха вас.
Афанасия Кузьминична была крайне удивлена, когда Балатьев появился в ее доме. Выслушав просьбу, горестно всплеснула руками и запричитала:
— Батюшки, где же вы раньше были, чего раньше не отозвались? Я только три дни как вакуированную туда с малятком привяла. От нескладица какая вышла… Вам хорошо было б, и соседи б возрадовались.
Кузьминична огорчилась искренне, и это еще больше расстроило Николая. И впрямь в том домишке жить ему было бы всего удобнее. Когда пришел, когда ушел — никому никаких беспокойств. И как он раньше про это убежище не подумал? Скорее всего потому, что Кузьминична была ему неприятна.
Уходя, с грустью посмотрел на дом Давыдычевых, в стенах которого ему бывало так тепло и радостно, и пожалел, что не удалось поселиться рядом. Он уже был уверен, что примирение со Светланой наступит, и так удобно было бы им забегать друг к другу.
Ни с того ни с сего налетел ветер, которого дотоле не было и в помине, стал разбрасывать в стороны крупитчатую снежную порошу. Николай обрадовался. Пусть заберется под воротник, в рукава, пусть остудит лицо. Авось станет легче.
Подошел уже почти что к центру поселка, когда до ушей донесся детский голос:
— Дядя Николай! Дядя Николай!
Оглянулся. К нему прытко мчалась девочка в распахнутом ватнике и в валенках на босу ногу.
Подбежав, схватила за руку, тараща светлые глазенки со светлыми же ресничками, выпалила в счастливом возбуждении:
— Мамка сказывала, чтоб ворочались.
— А квартиранты как?
— К себе в дом заберем. Все одно харчами делимся, будем одним котлом жить. Так перейдете? — Девочка замерла в ожидании согласия.
Николай потрепал ее по щеке.
— Тебя как звать?
— Надька.
— Что ж это ты — мамка, Надька? — пожурил Николай, застегивая пуговицы на ватнике. — Передай маме, Наденька, от меня спасибо.
Глаза девочки восторженно засветились.
— Так перейдете?
— Обязательно перейду!
Стыдно стало Николаю перед собой. Составил представление о Кузьминичне по двум малозначащим фактам, а сердце у нее оказалось добрейшее. В такую лихую годину при наличии своих детей принять в семью еще два рта — вот чем определяется человек, а не какими-то невинными беззлобными проделками.
В субботу вечером Николай перетащил свой незамысловатый скарб в протопленный, хотя пока еще не натопленный домик. На бревенчатой нештукатуренной стене над высокой деревянной кроватью повесил ружье, умылся в кухоньке над тазом из звонкого медного рукомойника, утерся чуть волгловатым после стирки, пахнущим морозцем домотканым рушником и, усевшись на скамью у некрашеного, но чисто выскобленного стола, ощутил ни с чем не сравнимое блаженство — наконец-таки у него появился свой угол. Никто сюда не ввалится, не будет галдеть днем и храпеть среди ночи, никто не станет докучать разговорами. Даже трогательная забота Ульяны стала ему невтерпеж. Что нет телефона — не беда, поставят — линия рядом, а пока будут вызывать из цеха нарочным, как повелось здесь издавна. Хуже, что нет радио. Без радио все равно что во тьме. Сейчас его не выключают с утра до ночи даже те, кто никогда ничего, кроме музыки да песен, не слушал. Что ж, покамест и эта халупа сгодится. К тому же колодец, банька, погребок в подворье. Все под руками. А там видно будет. Не век же ему вековать без своего жилья. Во всяком случае, насладится тишиной и покоем, создававшими иллюзорное ощущение, будто все житейские вопросы решены и никакие мытарства не ждут его впереди. Его состояние чем-то походило на состояние странника, который после долгого, мучительного пути наконец обрел желанный приют.
Утром он брился, уже не согнувшись в три погибели против маленького висячего зеркала в металлической рамке, которое Ульяна повесила не столько для кого-то, как для себя, а стоя в полный рост. Огладив подбородок рукой и убедившись, что он чист, внимательно рассмотрел свое осунувшееся за эти военные месяцы лицо и нашел, что не так уж оно изменилось. И норовистости не убавилось, и глаза не утратили живости. И вдруг у него появилось отчаянное желание увидеться со Светланой. Да, да, сейчас же, не откладывая больше ни на день и даже ни на час, покончить наконец с глупым, невольно возникшим разладом. В воскресенье она наверняка дома, ну а ради такого случая явится в цех позже.
Решение, родившееся столь внезапно, вызвало смешанное чувство суматошной радости и тревоги — от этой чудесной, но импульсивной девчонки можно ожидать чего угодно. Заторопился так, точно от скорости его появления зависел исход встречи. Поспешно достал из чемодана чистую, хоть и изрядно примятую рубаху, натянул ее на себя, облачился в единственный выходной костюм и выскочил, даже не накинув на плечи пальто. Долго ли тут — из калитки в калитку.
Его визит особого удивления не вызвал, отсутствие верхней одежды тоже — Афанасия Кузьминична уже успела похвастаться жильцом, — однако Клементина Павловна все же заметила, что так и простудиться можно.
— Ну уж — простудиться! — возразила Светлана тоном, не окрашенным никакими эмоциями. — Николай Сергеевич не только огнеупорный, но и хладоустойчивый.
Николай пожал супругам руки, а Светлане не посмел — кто знает, какой фортель она выкинет. Заметив его нерешительность, Светлана сама протянула ладошку, а на настороженно-вопросительный взгляд ответила легкой, чуть смущенной улыбкой.
— От имени нашей маленькой, но дружной семьи горячо поздравляю вас, Николай Сергеевич! — торжественно произнес Константин Егорович. — После такой статьи, может, и орденом наградят.
— Эх, Константин Егорович, — вздохнул Николай, — у металлургов еще не такое бывает. И награждать за подобные… Монетный двор не управится.
— А что вы насчет утренней сводки скажете?
— Я и вчерашнюю не слышал. В моем дворце радио нет.
— О, сейчас репродуктора не достать, — вторглась в разговор Клементина Павловна. — Самый дефицитный и дорогой товар. Два мешка картошки предлагают — и то не отдают. Впрочем… Постойте, постойте. В чулане у нас валяется какой-то подшибленный. Если сможете починить…
— А почему же не сможет, — ответила за Николая Светлана. — Печи спасает, а чтоб какую-то там говорящую шкатулку до ума не довести… Присаживайтесь, Николай Сергеевич, — в голосе девушки послышались знакомые Николаю задушевные нотки, — будем чаи гонять.
— Ожесточенные бои под Киевом, — доложил Константин Егорович чуть ли не с отчаянием в голосе. — Похоже, что не сегодня завтра…
Известие ошеломило Николая. За какие-то сутки такое ухудшение на фронте. Понуро склонился над стаканом.
— Под Брянском отбросили, а на Украину жмут, не дают опомниться, — продолжал Константин Егорович. — Что ж это получается? Тринадцатого — Кременчуг, четырнадцатого — Чернигов. Если так пойдет, то до конца сентября как бы в Донбасс не вскочили.
— Ничего, ничего, будет и на нашей улице праздник, — бодрячески молвила Клементина Павловна, но по пригасшему взгляду ее чувствовалось, что запас оптимизма, каким была переполнена в начале войны, сильно поиссяк. — А что слышно от ваших, Николай Сергеевич? Семья брата нашлась?
— Нет, все еще полное неведение. — О том, что на выручку к ним отправилась Лариса, Николай, естественно, умолчал.
— Как бы мама ваша вместо родичей гитлеровцев не дождалась, — высказал опасение Константин Егорович.
— Что ты, па! — возмутилась Светлана. — Отдать Донбасс — это проиграть войну.
Николай:
— Я тоже считаю, что Донбасс не отдадут ни в коем случае. Весь уголь, вся металлургия юга… Без этого — труба…
Кивок Светланы Николай воспринял как награду за единомыслие.
Заметив, что гость ни к чему не притронулся, Клементина Павловна придвинула к нему тарелку с оладьями.
— Хоть и пополам с картошкой, а все же съедобные.
— А сметанка? Николай Сергеевич гурман. — Опередив мать, Светлана сдобрила оладьи.
Этот жест Николай истолковал как хорошее предзнаменование. Похоже было, что восстановление мира не потребует от него тех усилий, к каким приготовился. И все же его не оставляло предположение, что Светлана вежлива при родителях, а стоит им остаться вдвоем — и маска радушия слетит с нее. Он уже знал, каким беспощадно жестоким бывает ее лицо, какой ледяной тон приобретает голос, когда чувствует или даже только полагает, что ее женское самолюбие уязвлено.
Глава семейства снова пустился в рассуждения о войне, но Клементина Павловна прервала его:
— Дочь говорит, Николай Сергеевич, что Кроханов резко изменился к вам.
— Это было временно. Теперь, после статьи…
— А что после статьи? — непонимающе уставился на Николая Константин Егорович. — Сейчас вы как корабль, защищенный броней.
Николай скептически прищурил один глаз.
— Чем толще броня, тем мощнее торпеду для нее подбирают.
— А вообще как он?
— Непоследователен, как всегда, шарахается из стороны в сторону и, как всякий малокультурный человек, достигший определенного положения, болезненно тщеславен.
— Самая страшная его беда — скудоумие, — добавила Светлана. — С этим нельзя бороться. Ну, а что касается речи…
— Да, речь… — подхватил Николай. — Ни одной нормальной человеческой фразы, сплошные словесные выкрутасы, вроде: «В Донбассе я вращался с лучшим обществом».
— А чем это не перлы? «У нас в продмаге жаждущая обстановка» и «Вами довлеют мрачные чувства», — подбросила Светлана. — Из кожи лезет вон, чтоб продемонстрировать свою незаурядность, пыль в глаза пустить.
— Чайльд Гарольд местного чермызского значения, — шутливо бросил Николай.
Переглянувшись с мужем, Клементина Павловна сообщила, что им нужно проведать занемогшую учительницу, и заторопилась, даже не убрав со стола посуду.
Уход супругов Николай воспринял как маневр, чтобы оставить молодых людей наедине, и был преисполнен признательности за проявление такого такта.
— У меня в детстве был пес, — подперев голову руками и не глядя на Светлану, заговорил Николай, после того как хлопнула калитка. — Когда он чувствовал себя виноватым, его можно было ударить, а если нет…
— Начинал скалить зубы?
— Не подходил, пока не позовешь.
— Для чего такое уничижительное сравнение?
— Собаки — существа с очень чистой душой. Вот и Жулик ваш…
— Не поняла.
— То, что сболтнула Клавдия Заворыкина…
— Сболтнула или соврала?
— Какая разница?
— Огромная. Сболтнуть — значит, проболтаться, выдать тайну, сказать правду. Соврать — придумать несусветицу, оговорить, оклеветать.
— Соврала, — поправился Николай, поняв, что слишком слабым словом назвал подлый провокационный поступок Заворушки. При взаимной настороженности в словах необходима такая же точность, как в математике. — Соврала. Самым бесстыдным образом. Но меня не столько это удивляет, сколько то, как ты могла поверить. Представь себе на секунду: не подгляди случайно Игнатьевна, что с тобой разговаривала эта дрянь, да не надоумь меня…
Светлана долго молчала, затем лицо ее залила краска смущения, а в глазах появилось виноватое выражение.
— Знаешь, Коля, когда тебя бьют обухом по голове, то, чтобы очнуться, нужно время, а иногда и помощь. — Голос Светланы отмяк, стал тише и проникновеннее. — Я осознала всю несуразность моих подозрений. И выходки мои были глупые. Но… Не знаю… Ты только не смейся… Поверь, я вела себя сообразно тому, что подсказывало сердце. Наверное, я пыталась защитить себя такими своими неуклюжими действиями, утвердиться в собственных глазах. Мне казалось, что я должна проявить характер, быть твердой и непреклонной, иначе я перестала бы уважать себя. А получилось… Мне стыдно сейчас. Как я могла?.. Отнесись ко мне снисходительно. Видимо, я еще не созрела для правильных действий. А впрочем… созрела. За последние дни. Признаюсь: мама помогла. Если можешь, забудем об этом эпизоде. Вычеркнем его из памяти. Будто его и не было.
— А его и не было! — с жаром подхватил Николай.
Порой война виделась Балатьеву как небыль, кошмар, наваждение. Мысли о ней неотступно сверлили мозг всегда, всюду, где бы он ни находился — в цехе, на улице, дома, не оставляли даже во сне. Как никогда часто стала сниться мать, страдающая, плачущая, беззащитная. Сны эти были долгие и, казалось, продолжались всю ночь. Балатьев вставал с постели измученный.
И все же у него начался наиболее благополучный период уральской жизни. Не пропали зря полуночные бдения у печей, бесконечное пребывание в цехе. Принесла реальные плоды и терпеливая, кропотливая работа с людьми. Не на ошибках учил их Балатьев, а предупреждая ошибки. Теперь, независимо от того, находился ли он в цехе или нет, каждый на своем месте знал, как поступить в том или ином непредвиденном случае. Сложная технология была прочно закреплена, плавки выпускались только по заказу. Он обходил цех с тем острым чувством радости, какое испытывает настройщик, вслушиваясь в звуки хорошо налаженного инструмента, и думал о том, что, если бы вот так все шло и дальше, можно было бы ослабить все еще туго натянутые нервы и не доводить себя до изнеможения.
По натуре человек отзывчивый и чуткий, Балатьев и в цехе насаждал атмосферу доброжелательности и взаимоуважения. Еще в ту пору, когда он работал подручным сталевара, его идеалом были руководители мягкие в обращении, деликатные, излучавшие тепло и в то же время умевшие взбодрить и острым словом, и хлесткой шуткой, что в условиях горячего цеха освежало, как глоток воды. Такие попадались редко, и ценили их рабочие безмерно. Их стиль, их манеру поведения усвоил Балатьев и всячески прививал другим. Мужской персонал этот стиль взаимоотношений воспринял легко — он вполне соответствовал принципам уральского рабочего, воспитанного на взаимовыручке. Даже шумливый и ругливый Дранников поутих и редко когда срывался на крик, а мрачноватый, замкнутый Суров, оказалось, умеет улыбаться и если не пошутить, то подхватить шутку или отшутиться. Труднее поддавались воспитанию женщины. Игнатьевне, например, невозможно было втолковать, что ей, почтенной матери семейства, не следовало бы при всем честном народе высказывать Заворушке все, что думает о ней, том более в форме, которая выходила за пределы обычной перебранки. И все же раздоры между женщинами происходили реже, чем раньше, когда никто из руководителей не обращал на них внимания.
Не забывал Балатьев и про адово подземелье под рабочей площадкой, где делали свое дело шлаковщики. Он был первым начальником цеха, кто стал спускаться к ним, чтобы установить, в каком состоянии находятся шлакоприемники, и, если нужно, помочь. После того как наладили вывоз шлака вагонетками и забыли про носилки, а также благодаря наступлению холодов работать в этой преисподней стало легче, и все равно условия оставались тяжелыми. Балатьев чувствовал себя чуть ли не виновным перед шлаковщиками, но больше ничем помочь не мог — специфика старого цеха не позволяла сделать еще что-либо для облегчения их труда.
Теперь Балатьев перестал быть притчей во языцех на заводских рапортах. Кроханов не то чтобы возблаговолил к нему, но придираться по каждому незначительному поводу перестал и даже, случалось, ставил в пример другим руководителям. Однако на историю с сырым ковшом он так и не реагировал, не наказал виновных, не поощрил подвижников. Не устраивало его, чтоб в Главуралмете, куда посылаются копии всех приказов, узнали о грубом нарушении технологии подготовки ковшей и, главное, о самоотверженном поступке начальника мартеновского цеха.
Четко налаженное производство позволяло Балатьеву несколько перекроить свой распорядок дня. В цех он по-прежнему приходил к семи утра, чтобы лично проверить работу ночной смены и пообщаться с людьми, принимал сам в дневной рапорт, а по вечерам использовал для этого телефон — либо свой домашний, либо Давыдычевых. В этой семье он стал бывать почти ежедневно. Светлана обычно возвращалась домой к пяти часам, так как Кроханов после четырех в заводоуправлении не задерживался, а чета Давыдычевых появлялась дома поздно. Константин Егорович тоже стал преподавать в школе, заменив ушедшего на фронт учителя истории. Занятия с начала учебного года из-за недостатка педагогов — в армию призвали не только мужчин, но и женщин, окончивших курсы медсестер, — велись в две смены, и оставшимся приходилось нести двойную нагрузку.
Иногда час, а то и больше Николай и Светлана проводили вдвоем. Это были истинно радостные часы. Они непринужденно болтали, постепенно раскрываясь друг другу, узнавая друг друга, с удовольствием читали вслух стихи и занимались хозяйством, что создавало иллюзию семейной общности. Николай выполнял мужскую работу — колол и приносил дрова, лазил в погреб за овощами, топил печь; Светлана готовила еду. В комнате постоянно стоял дегтярный запах горящей сосны.
— Все же тебе повезло, что у нас нет коровы, — пошутила как-то Светлана. — А то пришлось бы и хлев чистить.
Николай пошуровал печку, на которой брызгался чайник.
— А вот как раз и не повезло, — ответил ей в тон. — Молочко попивал бы. К тому же идеал невесты по местным представлениям, да еще в военное время, — девушка с коровой.
— Но и ты не очень-то чтоб жених: ни подворья, ни одежды. Вон у Эдуарда дом двухэтажный, корова, лошадь, свиньи, туфли «джимми» экстра-класс… — Голос Светланы звучал по-детски игриво.
Кончился их шутейный разговор взрывом смеха и поцелуями.
И все же Светлана медленно избавлялась от тягостного ощущения пережитого, от въевшегося в душу горького чувства обиды и разочарования, которое испытала, поверив в виновность Николая. Настроение ее иногда менялось час от часу. То непосредственна, мила, шаловлива, то настороженная, замкнувшаяся. В такие мгновенья Николаю казалось, что не было у них ни горячих признаний, ни рассудительных разговоров о будущем, что ее расположение нужно еще завоевывать. Проявление чувств сдерживалось и ощущением временности их отношений, поскольку Светлане предстояло уехать на учебу. Однако мало-помалу верх взял здравый смысл, а отъезд отодвинулся на неопределенное время. От воронежской подруги Светланы пришло очередное письмо, в котором та сообщала, что немцы стали нещадно бомбить город, что институт готовится к эвакуации, но когда это произойдет и где он обоснуется, пока неизвестно. Возможно, в Татарии, а возможно, где-то в Средней Азии. Николай обрадовался тому, что Светлана остается, да и Светлану не огорчил такой поворот событий. Теперь в те счастливые вечера, когда они подолгу оставались вдвоем, поцелуи их становились все жарче, объятия все сильнее. Постепенно даже мысль о появлении родителей становилась им в тягость.
Однажды, когда кровь забурлила особенно горячо, Николай резко притянул Светлану к себе и стал исступленно целовать в губы. Светлана попробовала вырваться из его рук, но тщетно. Прижался к ней еще сильнее, всем телом, и теперь уже неотрывно впился в губы.
— Ты что, ты что… — задыхаясь, беспомощно бормотала Светлана. — Не глупи. Слышишь?
Николай ничего не слышал. Он был в том состоянии, когда сладостный туман в голове застилает сознание, а рассудок уже не способен гасить эмоции, управлять ими. Оттянул воротник на платье, обжег жарким дыханием шею.
— Светланка, дурочка моя… Я столько ждал… Родная… Мы же любим друг друга…
Светлана уже не пыталась вырваться. Лежала обмякшая, безвольная. Этих минут она ждала, только боялась торопить их. И когда Николай, усилием воли обуздав себя, сказал: «Пойдем ко мне», она покорилась этому его, да и своему желанию, пошла. Без жеманства, без ложной стыдливости — неотвратимость дальнейшего была очевидна.
Запершись в крохотном домике, они постояли у двери, испытывая блаженство от сознания, что в их владение никто не вторгнется, что они изолированы от всего мира. Когда Николай стал порывисто расстегивать пуговицы на платье, Светлана отстранила его.
— Я сама. А ты…
Он знал, что женщины стыдятся полураздетости больше, чем наготы, и вышел. Вернулся, когда услышал, что Светлана улеглась. Закрывшись одеялом до самого подбородка, она смущенно улыбалась, а глаза светились ожиданием.