Это была довольно небольшая погребальная процессия, но в ней чувствовалась торжественность. Впереди шёл священник, справа и слева от него – два мальчика. Далее следовал гроб, который сопровождали пятеро носильщиков. Четверо из них поддерживали гроб по углам, пятый же шагал рядом, и вид имел слегка взволнованный. Позади них в мрачном и своеобразно-изысканном траурном одеянии брела Сандра Морган, которая была ещё недавно супругой Майкла Моргана. Шествие замыкали три человека, все печальные и все очень разные. Один был когда-то соседом Майкла Моргана по общежитию в колледже, другой вместе с ним преподавал историю в Ингерсоллском университете, третий же выпивал с ним да играл в карты и, пожалуй, любил его.
Майклу бы понравились его собственные похороны, если бы он мог их видеть: скромные, тихие и отнюдь не помпезные, каких он опасался. «Покойнику, – сказал он однажды, – ничего не нужно от живых, а живые ничего не могут дать покойнику». В 22 года это звучало скоропалительно, в 35 воспринималось как зрелое суждение, и Майклу это доставляло большое удовольствие. Ему нравилось быть зрелым и разумным. Он не любил громоздких ритуалов, традиционного и напыщенного выражения чувств, риторики и широких жестов. Толпы людей выводили его из равновесия, пышные зрелища оскорбляли его вкус. Романтик по натуре, он всегда отбрасывал романтическую мишуру, хотя втайне глубоко любил её.
Процессия мирно вилась своей дорогой через Йоркчестерское кладбище, и священник бормотал что-то там такое – мол, всё в мире преходяще, Сандра Морган рыдала о своем супруге и выглядела поразительно хорошенькой, а друзья отвлеклись на какие-то необходимые для них мелочи; у мальчиков же болели ноги. Между тем сам Майкл Морган бился о крышку гроба и выл.
Майкл скончался внезапно и вполне определённо, и когда сознание вернулось к нему, сразу понял, где он. Гроб покачивался и накренялся на плечах четверых носильщиков, и тело Майкла стукалось о тесные стенки. Сперва он лежал тихо, так как никогда не исключено, что это – просто-напросто сон. Но Майкл слышал, как совсем рядом напевает священник, и как скрипит гравий под ногами носильщиков, и что-то вроде звона колокольчиков (должно быть, это плакала Сандра), и тогда он всё понял. Он подумал, что либо он мёртв, либо его ошибочно приняли за умершего. Он знал, что такое случалось с другими людьми, и было вполне возможно, если не сказать естественно, что случилось и с Майклом Морганом. И тогда его охватил неистовый страх, что он задохнётся под землёй, он заколотил по крышке гроба кулаками и закричал. Но ни звука не сорвалось с его губ, а удары по крышке вышли совсем не слышными. В отчаянии он стал бранить и проклинать жену, Сандра же продолжала свое изысканное оплакивание покойного. Священник произносил нараспев всё, что положено, и сурово посматривал на мальчиков, когда они принимались волочить ноги. Носильщики передвигали гроб на плечах туда-сюда. А Майкл Морган безмолвно сокрушался о своём безмолвии. Затем он внезапно успокоился. Безумно утомленный, он теперь лежал тихо и знал наверняка, что мёртв.
«Так вот что с тобой, Морган, – сказал он сам себе. – Тридцать четыре года того и другого – и вот чем это кончается: назад в землю. Или назад в море», – добавил он, потому что так и не смог вспомнить, где же в конце концов возникла эта самая протоплазма. То, что он всё осознаёт, не особенно страшило его. Он всегда охотно допускал хотя бы ничтожную вероятность существования загробной жизни. И это, как он полагал, было её первой ступенью. «Лежи смирно, Морган, – думал он. – И относись к этому легче. Пой спиричуэлс или что-то вроде того». Он ещё раз задался вопросом, а не может ли здесь быть какой-нибудь ошибки, но уже по-настоящему не верил в это.
Носильщик поскользнулся, и гроб чуть не упал. Но Майкл даже не почувствовал толчка.
«Я не ощущаю себя особенно мёртвым, – сказал он гробовой крышке. – Но я просто дилетант. Моё мнение ни во что не поставили бы в любом суде страны. Не бейся о доски, Морган. Были вполне милые похороны, пока ты не начал дурить».
Он закрыл глаза и принялся лежать тихо, отрешённо размышляя о трупном окоченении.
Внезапно процессия остановилась, и голос священника зазвучал громче и твёрже. Священник пел по-латыни, и Майкл оценивающе прислушался. Он всегда ненавидел похороны, и, насколько можно, избегал их. «Но совсем другое дело, – подумал он, – когда это – твои собственные похороны. Чувствуешь, что это – один из тех случаев, которые не следует пропускать».
Он не знал латыни, но старался не проворонить ни одного из слов псалма, зная, что это – последние человеческие слова, которые ему предстоит запомнить. «Полагаю, это означает „из праха в прах”, – подумал он, – и „из земли в землю”. Вот и всё, что ты теперь есть, Морган, – чаша праха, рассеянного для ночных волков». Он обдумал эту фразу и с неохотой отбросил её. А зачем, в конце концов, нужен волкам этот самый прах?
Первые комья упали на крышку гроба. Больше всего это походило на стук в дверь. Майкл засмеялся про себя. «Входите, – подумал он. – Входите, пожалуйста. В доме – некоторый беспорядок, но я всегда рад гостям. Входи же, приятель. Это – Открытый Дом».
Сандра рыдала громко и весьма тщательно, но её всхлипы смахивали теперь на зевки. «Бедная Сандра, – подумал Майкл. – Они, вероятно, ещё и слишком рано тебя сегодня разбудили. Извини, девочка. Ещё минута-другая, и ты сможешь пойти домой и опять лечь спать».
Стук комьев стал слабее и вдруг прекратился. «Ну, вот и всё», – сказал себе Майкл Морган. Он осознал абсурдность этих слов и снова вызывающе повторил их. – Ну, вот и всё. Вот и всё. Вот и всё. Вот и всё. Вот мы и приехали. И все кружим вокруг опунции. Вот мы и здесь, опунция. Где-то здесь…» – Он наконец остановился и подумал о Небесах, о Преисподней и о Сандре. Никогда в течение своей жизни он не верил ни в Рай, ни в Ад и не видел причин поверить в них сейчас. «Вот я и достался на обед червям, – подумал он. – А через несколько минут я перевернусь, закручу вечность вокруг шеи и усну». Если он не ошибается, один из двух старых джентльменов вот-вот подойдёт, чтобы побеседовать с ним, и множество вещей наконец-то может проясниться. А пока суд да дело, он решил думать о Сандре.
Он любил Сандру. Думая об этом отстранённо, он и вообразить не мог, чтобы кто-то её не любил. Она являлась всем, что достойно любви в этом мире, и демонстрировала свои достоинства медленно и лениво, словно вращающееся блюдо с бриллиантами в витрине ювелирного магазина. Кроме того, она выглядела женщиной, которой кто-то очень нужен, и у неё был скорбный рот.
Они познакомились на маленьком приёме, который ему устроили, когда он поступил на факультет в Ингерсолле. Она явилась со своим дядюшкой, преподавателем геологии. Взгляды Сандры и Майкла встретились, и он, отставив в сторону бокал, направился к ней. Через пятнадцать минут он читал ей Рэмбо, Доусона и Суинберна, а также собственные стихи, которые писал тайно. Она слушала и сразу поняла: Майкл хочет с ней спать. Так как они были цивилизованными и зрелыми людьми, она привела его к своей гигантской тёплой постели, в которой ей удавалось выглядеть совершенно впечатляюще потерянной.
Майклу нравилась её особенность казаться потерянной. Это заставляло его чувствовать себя нужным и полезным. Он обнаружил, что в нём сильна потребность кому-то покровительствовать. И это его сперва раздражало, затем забавляло, а затем стало доставлять ему огромное удовольствие… Его всё больше захватывали обнаружившиеся в ней холодное великолепие и медлительный ум. Она показалась ему трёхмерной, а он уже довольно долго носился в поисках третьего измерения.
Итак, они поженились, и Майкл получил то, что президент факультета назвал «некоторой прибавкой» – не более того, собственно, но это дало Майклу и Сандре Морганам возможность переселиться в квартиру в Йоркчестере, и Сандра оставила свою работу в художественной галерее. Они были женаты четыре года, и, в целом, брак был счастливым.
«И вот я умер, – подумал Майкл. – Умер. И погребён. И стал гумусом для голодной Земли. И я никогда больше не увижу Сандру». Мысль эта причинила боль, несмотря даже на онемелость, которая гладила его своими колдовскими пальцами. Тело его было для него теперь ничем, но немалая часть его души осталась вместе с Сандрой, и, пусть мёртвый, но он чувствовал себя нагим и вроде как неполным. Он молил о сне, и когда сон не пришёл, стал изобретать способы провести время. Он разбил свою жизнь на периоды, озаглавленные: Юность, Гарвард, Европа, Корея, Ингерсолл и Сандра – и постарался рассмотреть их глубоко и объективно. Сперва он понял, что жизнь его не была потрачена впустую, а вскоре после того – что была. Он вспомнил все незначительные факторы, которые должны были иметь место, чтобы составить смертное существование Майкла Моргана, пронумеровал их, взвесил и решил, что они имели индивидуальное значение, но для общества роли не играли. А затем он подумал, что возможен и какой-то другой путь. Со смертью, как он открыл, появляется возможность беспристрастно рассмотреть пройденное. Вместе с этим, однако, возникает и поразительное отсутствие интереса ко многому из того, что прежде казалось очень важным. Только Сандра казалась теперь подлинной, Сандра и, возможно, добрые нью-йоркские весны, и открытие того единственного учащегося, который понял, какой одинокой стальной машиной был Бисмарк и каким ледяным императором – Бонапарт.
Затем Майкл попытался вспомнить все выдающиеся музыкальные произведения, которые слышал, и быстро выяснил, что его образование было далеко не таким полным, интерес – далеко не таким сильным, а память – отнюдь не такой цепкой, как он считал. В ней остались только прелюды Шопена, которые он учил мальчиком, плюс – что-то из Римского-Корсакова, несколько пассажей из Нинта и жалобная дрожащая мелодия, которая, кажется, принадлежала Уэйлу. Остальное пропало. Или это он сам пропал. И ему было очень жаль, потому что оказалось приятным вспоминать музыку.
«Надо быть очень глубоким человеком, когда умираешь, – подумал он. – А я не таков». Он начал обретать какую-то концепцию вечности, и разум его затрепетал подобно телу, когда он просыпался холодными ночами и прятал руки между бёдер, чтобы сберечь тепло. «Мне предстоит долгая ночь», – подумал он.
Внезапно он вспомнил ранее утро с Сандрой перед тем, как они поженились. Они сидели за её маленьким кухонным столиком и ели сэндвичи с желе. Она пошла к холодильнику за бутылкой молока, а он сидел и следил за её движениями. Ноги её очень негромко, как-то интимно стучали по линолеуму. Когда он думал об этом теперь, боль, казалось, колола его, точно сосулька. Он закричал, и это послышалось ему как мощный звериный вопль ужаса.
И потом он долго стоял около своей собственной могилы и звал:
– Сэнди! Сэнди!
Она не пришла. И он знал, что не придёт, и всё-таки звал, думая: «Вот я закрою глаза, сосчитаю до ста, а когда открою, она будет здесь», – именно так он поступал, когда ждал автобуса. Но он не мог закрыть глаза, а цифры гремели у него в голове, словно кости в стаканчике. Наконец он заставил себя замолчать и через некоторое время присел на траву.
Несколько минут ушло на то, чтобы осознать, что он покинул свою могилу, а, осознав, он не счёл это шибко важным.
«Я вышел, – сказал он себе. – И я снова могу говорить и ходить, но мне не стало лучше, чем было».
При жизни он мог хотя бы делать вид, будто его ждут где-то важные дела, но теперь ему, очевидно, только и оставалось, что сидеть на обочине последующие несколько миллионов лет, если будет настроение. А настроение было. Единственное, чего ему хотелось – это сидеть в траве, наблюдать за бегущими муравьями и ни о чем не думать. «Я хочу, чтобы разум мой был светлым и чистым, без единого пятнышка, как мои кости», – подумал он. Это был ответ на всё, но он этого не понял. «Вы можете забрать мой череп, – вежливо сказал он муравьям. – Мне он не понадобится». Но муравьи всё куда-то бежали и бежали в траве, и он на них рассердился. «Хорошо, – сказал он. – Убирайтесь к черту и вы». И вот он встал и пошел взглянуть на свою могилу.
Там ещё не было каменного надгробия, только металлическая табличка с надписью: «Майкл Морган. 7 марта 1924-10 июня 1958». Ему очень понравилась её краткость. «Как заголовок в „Таймс”, – подумал он. И долго-долго глядел на неё. – Моё тело – там, – думал он. – Все мои ничтожные обеды, почёсывания в голове, чихания и прелюбодеяния, горячие ванны, загары, пиво и бритье, всё погребено и всё забыто. Как водой смыло все маленькие привязанности. Я чувствую себя чистым, светлым и нетронутым». Он подумал об охоте за книгами на Четвёртой авеню и решил, что ощущает себя чем-то вроде разбитой электрической лампочки.
– Пока, – сказал он своему телу и зашагал прочь по мощёной дорожке. Он захотел посвистеть и почувствовал себя обманутым, когда обнаружил, что свистеть не может.
Майкл Морган шагал по кладбищу, не издавая ни малейшего шума. Солнышко пригревало его, но он не чувствовал жары. Не чувствовал он и прохладного ветерка, затерявшегося среди камней. Он увидел кольцо греческих колонн, которые поддерживали пустоту, а поблизости – бетонный водоёмчик. Видел он фонтаны и цветы, и тачку, наполовину нагруженную землёй. Один раз, когда он брёл вдоль обочины, мимо него пронеслась машина, но никто из машины не посмотрел на него. Он видел семейные участки с маленькими надгробьями, обившимися в кучки, словно перепуганный скот, увидал и огромный, в четыре этажа, мавзолей с мраморным ангелом на страже, а затем – группу черешен. Их густые ветви были усыпаны красными ягодами. А расставленные на правильных расстояниях друг от друга 24 копья указывали путь на Небеса, как подумалось Майклу, для заблудившихся душ или туристов.
Он почувствовал, что передвигается как бы в некоем вакууме. Он видел солнце и догадывался, что оно палит, но сам при этом не испытывал ни жары, ни холода. Он знал, что веет ветерок, так как видел бегущие через дорожку листья, но кожа его не ощущала движения воздуха. Негромко, но отчетливо он слышал пение птиц и журчание воды, но звуки эти ничего для него не значили, и ему совсем не хотелось попытаться сорвать черешенку. И не то чтобы он ничего не проклинал – он с трудом удерживался от того, чтобы не проклясть большинство из того, что было в его жизни; главное, что вопроса не возникало, проклинать или нет.
«Я чувствую себя посредственностью, – попробовал сформулировать он. – Я равнодушен». Но слова утратили всякое значение.
Он довольно долго шагал. Чёрная мощёная дорога стала грунтовой, затем – покрытой гравием, затем – снова мощёной. От неё отбегали другие дорожки. Она становилась то широкой, то узкой, словно холодная постель Барбары Аллен, но она не кончалась, а Майкл всё шагал и не чувствовал усталости.
«А вдруг у неё нет конца? – подумал он. – А вдруг я так и буду шагать и ничего не чувствовать, разве что развлекаться иногда подобной перспективой?»
Затем он взошёл на низкий холм и увидел мавзолей, перед которым сидел маленький человечек. Колени человечка были подтянуты к груди, а подбородок покоился на сложенных руках. Человечек глядел в никуда. Кажется, к Майклу начали возвращаться чувства: любопытство, интерес, некоторый страх, удовольствие и чайная ложечка надежды – всё это медленно пришло к нему вновь, вопрошая: Что это? Как это? Разве дом ещё не пуст? И Майкл Морган радостно воскликнул:
– Привет!
Маленький человечек заморгал, огляделся и улыбнулся Майклу.
– Привет! – откликнулся он. – Спускайся ко мне.
Майкл медленно спустился с холма, и человечек встал, чтобы его встретить. На вид ему было пятьдесят с небольшим, поскольку плечи его слегка округлились, а в волосах проступала седина. Но улыбка, которой он одарил Майкла, была тёплой и молодой, а глаза у него оказались цвета земли.
– Добрый день, – сказал он. – Меня зовут Джонатан Ребек.
– Майкл Морган, – представился Майкл, и внезапно почувствовал себя таким счастливым, что встретил маленького человечка, и таким счастливым оттого, что понял, что счастлив… Он схватил загорелую руку мистера Ребека – и вдруг увидел в немом ужасе, как рука проходит сквозь руку.
Затем он всё вспомнил и впервые увидал живое глазами мертвого. Он попятился от мистера Ребека и непременно повернулся бы и убежал, если бы карие глаза маленького человечка не оказались преисполнены такой печали. И тогда Майкл сел на ступеньки, ведущие к мавзолею, и попытался заплакать, но не знал, как начать.
– А, понятно, – сказал он наконец. – Я умер.
– Знаю, – мягко ответил мистер Ребек. Он сделал паузу, затем добавил. – Я видел твою погребальную процессию.
– В самом деле? – Майкл поднял глаза. – И как это выглядело со стороны?
– Очень мило, – сказал мистер Ребек. – Весьма пристойно и со вкусом.
– Это хорошо, – заметил Майкл. – Человек, как правило, приходит в мир с невероятным шумом, так пускай же он…
Мистер Ребек развеселился.
– С невероятным шумом! – он сдержанно захихикал. – Воистину так. Поразительно смешно и поразительно верно.
– Я могу закончить? – холодно спросил Майкл.
– Что? О, конечно. Прошу меня простить, я думал – ты закончил.
– Так пусть он удалится спокойно и тихо, – закончил Майкл, но под конец брезгливо растянул слова. Мистер Ребек вежливо рассмеялся, и Майкл окинул его хмурым взглядом, но вдруг и сам начал смеяться икающим, частым, как пулемётная очередь, смешком, а когда остановился – потёр руками глаза. Но слёз не было, утирать оказалось нечего, и Майкл спокойно посмотрел на мистера Ребека.
– Я не чувствую себя мёртвым, – медленно сказал он. – Разве я изрекал бы по-прежнему эти паршивые афоризмы, будь я мёртв. Я чувствую себя таким же живым, как и все остальные. Таким же, как ты.
– Я – не очень хороший эталон, – мягко возразил мистер Ребек.
– Я не чувствую себя мёртвым, – твердо повторил Майкл. – Я чувствую, что моё тело тянется за мной, словно якорь, – сравнение доставило ему удовольствие. – Да, якорь. Славный удобный якорь, удерживающий меня на земле. Если я мёртв, то каким же образом меня не уносит прочь из этого мира, словно простыню, которую сорвало с верёвки? – он почувствовал сожаление, что Муни, глава Классического факультета, не может сейчас его услышать. Они частенько засиживались вдвоём допоздна: Муни и он.
– Я знаю хорошее сравнение, – задумчиво сказал мистер Ребек. – Разве люди, у которых ампутированы руки или ноги, не говорят постоянно, что они их ощущают? Например, что ампутированная конечность чешется по ночам?
Майкл долгое время молчал.
– Я знаю сравнение получше, – сказал он наконец. – Есть один старый предрассудок. Некоторые люди верят, будто если убить змею днём, её хвост не перестанет биться до захода солнца, – он взглянул на мистера Ребека. – Порядок. Я мёртв. Сколько ещё до захода?
– Ещё далеко, – сказал мистер Ребек. Он присел рядом с Майклом. – Видишь ли, Майкл, ничто не умирает так, чтобы раз – и всё. Тело становится бесчувственным быстро, но душа цепляется за жизнь настолько долго, насколько способна, ибо жизнь – это всё, что ей известно.
– Душа? – Майкл почувствовал себя несколько обеспокоенным. – Так у меня, значит, есть душа?
– Не знаю, как это правильно назвать. Возможно, лучше – воспоминаниями. Жизнь – это великая вещь, и её довольно тяжело забыть. Для мёртвого всё, что было связано с жизнью, становится важным: чиркнуть спичкой, подстричь ногти. И не только твоя собственная жизнь проходит перед тобой, но и чья угодно другая. Ты обнаруживаешь, что жаждешь общества, и какие бы люди ни пришли тебя навестить, ты наблюдаешь за каждым их движением, пытаясь вспомнить, как ты, бывало, проделывал это сам. А когда они покидают тебя, следуешь за ними всю дорогу до ворот, но там останавливаешься, ибо дальше идти не можешь, – он сделал паузу. – Видишь ли, все они имеют основание – эти старые истории о призраках мёртвых, преследующих живых. Но всё это вовсе не так.
Майкл слабо улыбнулся.
– Ты знаешь о смерти больше, чем я.
– Я очень долго здесь прожил, – сказал мистер Ребек. – Смерть – это нечто такое, что надо изучать. Как и жизнь, только не надо торопиться всё узнать, потому что теперь у тебя больше времени.
– И это так и будет? Всегда? То есть, пока что это – совсем как при жизни, только меньше спешки.
Мистер Ребек не стал смеяться.
– Это иначе, – сказал он. – Но, честно говоря, я не могу объяснить тебе так, как, думаю, мог бы, если бы и сам умер. Но только тогда я не захотел бы объяснять, – он увидел, что Майкл растерянно моргает и продолжал. – Вот что я тебе в состоянии сказать: при этом забываешь подробности. Неделю спустя позабудешь немногое: какую музыку любил, в какие игры, бывало, играл – сущие пустяки. Через две недели, как правило, улетучиваются кое-какие вещи поважнее: где ты работал, где учился. Через три недели ты не вспомнишь, кого ты когда-либо любил или ненавидел. А за четвёртую – ну, этого я и словами выразить не могу – в общем, просто забываешь всякие вещи.
– И я всё забуду? – мистер Ребек едва ли смог расслышать голос Майкла. Он кивнул. – Всё? И говорить разучусь? И думать?
– В этом пропадает необходимость, – сказал мистер Ребек. – Как и в том, чтобы дышать. Ты по-настоящему этого не забываешь, просто тебе нет в этом никакой пользы или необходимости, и твои способности атрофируются, как аппендикс. Ты ведь и сейчас не разговариваешь по-настоящему. Да и как ты можешь? Ведь у тебя нет ни гортани, ни голосовых связок, ни диафрагмы. Но ты так привык говорить и так отчаянно хочешь говорить, что я слышу тебя так же отчётливо, как если бы ты мог до сих пор издавать звуки. Никто не заставит тебя перестать говорить, пока ты хочешь, просто через некоторое время ты сам перестаёшь этого хотеть.
– В таком случае, это – Ад, – медленно произнес Майкл. – Это и есть настоящий Ад.
– Забавно, что ты так рассуждаешь, – сказал мистер Ребек. – Я всегда думал об этом, что человек становится как бы немного ангелом. Тебя больше нельзя тронуть, рассердить или задеть. Все маленькие притворства, которые были присущи тебе при жизни, слетают с тебя. Ты становишься чем-то вроде замкнутого круга, у которого нет ни начала, ни конца. Думаю, это самая чистая разновидность существования.
– Как у амёбы, – заметил Майкл. – Они тоже не получают травм.
– Нет, не как у амёбы. Я тебе кое-что покажу. Взгляни-ка, Майкл. Взгляни на солнце.
Майкл поднял глаза и увидел солнце. Оно было красным и разбухшим, так как давно перевалило за полдень, и жар его стал мстительным и безжалостным. Мистер Ребек торопливо моргнул, глядя на светило, и поспешно отвернул голову. Но Майкл смотрел на солнце в упор и видел только сморщенный апельсин, висящий на кривом дереве. Он ощутил, будто жалость и скорбь тронули уголки его рта.
– Видишь? – спросил наконец мистер Ребек, когда Майкл наконец перевёл на него немигающий взгляд.
– Бог, – сказал Майкл.
– Возможно, – сказал мистер Ребек. – Если бы я так долго глядел на солнце, я бы ослеп. А ты в состоянии смотреть на него весь день. Ты можешь наблюдать за тем, как оно движется, если тебя это волнует. Теперь ничто не может тебя ослепить, Майкл, ты будешь видеть куда отчётливей, чем когда-либо при жизни. Теперь никто не сможет тебе солгать, потому что три четверти любой лжи – это желание ей поверить, а у тебя отныне пропадёт желание верить во что-либо. Я тебе здорово завидую, Майкл, – он вздохнул и подбросил на ладони два маленьких камешка. – Как только мне начинает казаться, что я тоже мёртв, – добавил он, – я смотрю на солнце.
Майкл захотел снова посмотреть на солнце, но вместо этого взглянул на мистера Ребека и спросил:
– Кто ты?
– Я здесь живу, – сказал мистер Ребек.
– Почему? Что ты здесь делаешь? – подумал немного. – Ты – кладбищенский сторож?
– Некоторым образом, – мистер Ребек встал и вошел в мавзолей. Мгновение спустя он вышел, держа в руках полколбаски и баночку из-под молока. – Ужин, – пояснил он, – или очень поздний ланч. Это принёс мой старый друг, – он оперся о треснувшую колонну и улыбнулся неподвижному Майклу. – Смерть очень во многом похожа на жизнь, – задумчиво сказал он. – Способность ясно видеть не всегда меняет людей. Мудрые при жизни становятся ещё мудрее после смерти. Привязанности живых так и остаются привязанностями. Смерть, видишь ли, меняет только устремления, но не души. Я всегда считал, что кладбища подобны городам. Там есть улицы и проспекты, думаю, ты их видел, Майкл. Там есть также кварталы и дома с номерами, трущобы и гетто, районы для среднего класса и небольшие дворцы. И посетителям, знаешь ли, выдаются у входа карточки с названиями улиц и номерами домов их родственников. Это – единственный способ их найти. В этом тоже проявляется сходство с городом. Это – мрачный город, Майкл, и весьма населенный, и у него имеется множество черт, присущих любому другому городу. Здесь – и общество, и споры, и равнодушие. Здесь, конечно, нет любви, вообще никакой любви, но её и за оградой не так уж и часто встречаешь. Хотя одиночество здесь есть. Некоторое время мёртвые очень одиноки, сильно изумлены, заметно испуганы. Пропасть, отделяющая их от живых, так же широка, как и пропасти, отделяющие живых друг от друга. Нет, думаю – шире. Они так же беспомощно слоняются по своему мрачному городу, как блуждали в каменных городах, наконец находят уютную постель и пытаются уснуть. Мне нравится им помогать, мне нравится быть здесь, когда они приходят, чтобы утешить их и облегчить им душу. Я, так сказать, кто-то, с кем можно поговорить. Люди с ума сходят, ища хоть кого-нибудь, кто согласится с ними поговорить. Мы и разговариваем, или сидим да играем в шахматы – надеюсь, ты играешь – или я им читаю. Это всё – мелочи, Майкл, и совсем ненадолго. Все они исчезают рано или поздно, и я не могу последовать туда, куда они уходят. Они перестают нуждаться во мне, да и вообще в ком бы то ни было, и это доставляет мне удовольствие, потому что большинство их потратило жизнь на то, чтобы перестать в чём угодно и в ком угодно нуждаться. Вот я на некоторое время и составляю компанию им, этим моим друзьям. Иногда я говорю им, что я – мэр тёмного города, потому что слово «мэр» им хотя бы знакомо, но я больше думаю обо всём этом как о ночном свете, как о фонаре на тёмной улице.
– Харон, – сказал Майкл. – Харон и монеты на языках у мёртвых.
Мистер Ребек улыбнулся.
– Бывало, и я так думал, – сказал он. – Но Харон – божество или полубог, а я – человек, – он сдержанно рассмеялся. – Раньше я был аптекарем.
– А я преподавателем, – сказал Майкл. – Преподавателем истории. И мне это очень нравилось, – он кое о чём подумал и спросил с заметной неловкостью. – А ты видишь меня? То есть, я вообще различим?
– Я тебя вижу, – ответил мистер Ребек. – Ты выглядишь, как человек, но не отбрасываешь тени, и сквозь тебя светит солнце.
– Что-то вроде следа человека, – с горечью заметил Майкл.
– Это неважно, – возразил мистер Ребек. – Через три недели или через месяц тебе больше даже не понадобится принимать человеческий облик.
– Ты хочешь сказать, что я его позабуду?
– Ты больше не захочешь его вспоминать.
– Захочу! – яростно воскликнул Майкл.
Мистер Ребек медленно произнёс:
– Я даю тебе то же обещание, что и любому другому, Майкл. До тех пор, пока ты цепляешься за жизнь, пока ты желаешь быть человеком, я буду здесь. Мы будем вдвоём в этом месте, и мне это по душе, поскольку я тут здорово одинок и люблю общество. И тебе это тоже будет нравиться, пока это не станет игрой, бесцельным ритуалом. А затем ты меня покинешь.
– Я останусь, – спокойно возразил Майкл. – Возможно, я и не человек, но я постараюсь выглядеть настолько похоже на человека, насколько возможно.
Мистер Ребек протянул руку и слегка передернул плечами.
– Я же говорил, что смерть не так уж отличается от жизни, – он поколебался, затем спросил. – Скажи мне, Майкл, как ты умер?
Вопрос ошарашил Майкла.
– Прости, а что?
– Ты выглядишь очень молодо, – объяснил мистер Ребек. – Это меня удивляет.
Майкл широко улыбнулся.
– А как насчет преждевременной старости?
Мистер Ребек ничего не сказал.
– У меня есть жена, – сообщил Майкл. – То есть, была жена.
– Я её видел, – ответил мистер Ребек. – Красивая женщина.
– Очаровательная, – сказал Майкл и замолчал.
– Итак?
– Что итак? Моя очаровательная жена убила меня. Отравила. Вроде как солят суп.
Он увидел, что мистер Ребек шокирован и порадовался этому. Он почувствовал себя совсем человеком. Он снова улыбнулся мистеру Ребеку.
– Я бы с удовольствием сыграл в шахматы, – сказал он. – До солнечного захода.