Калеб уселся на каменной ограде у дома — крайней точке, к которой он мог приближаться с тех пор, как отец отменил лето и запретил всякие контакты с внешним миром. Теперь жизнь разделилась на две части: в одной царила паранойя — это была вотчина папы, дом, где им приходилось жить, тесный и гнетуще закрытый, как никогда; на другой стороне мира обитала опасность. Она не всегда явно проявляла себя и не была очевидной. Порой опасность существовала только в словах отца, который каждый день умудрялся найти какое-нибудь устройство для слежения, прослушиваемый телефон или камеру, спрятанную в многочисленных закутках дома. Калеб зевнул и вспомнил толстые линзы очков Тунис и веснушки на ее носу. Скука этого лета взаперти изматывала больше, чем бесконечная жара, обрушившаяся на страну.
— Ка-калеб, зайди в дом и закрой все окна! — крикнул отец, выглянув на крыльцо в поисках Касандры. И затем еле слышно зашептал: — Н-не… н-не… п-приближайся к муравьям, Ка-калеб! Они уже ползут сюда!
Муравьи и правда ползли. Небольшая процессия уже начала восхождение по ступеням лестницы, взяв курс на ноги юного посланника смерти.
— Иди к Ка-калии! Не открывай дверь! Это приказ! Давай, быстро в дом! Чтоб никто тебя не видел!
Выпученные глаза отца резко контрастировали с его спокойным голосом военного, которому приходилось бывать свидетелем невиданно жестоких сцен и при этом поддерживать боевой порядок в своих войсках любыми средствами и во имя любых целей. Поджав ноги, Калеб отодвинулся от муравьев. Он подчинился.
Хоть бы Касандра ушла навсегда.
В глубине души Калеб хотел, чтобы самые ужасные опасения отца сбылись. Вся эта паранойя, запертая за стенами дома, вполне могла иметь цель, точку в центре мишени, в которую, возможно, точно падали стрелы папиных страхов.
Хоть бы Касандра исчезла раз и навсегда.
Калеб пожевал губами и подобрал мертвого воробья, которого, скорее всего, постигла внезапная смерть в саду. Не секрет, что сердце у этих птиц чрезвычайно слабое и летний зной не способствует их выживанию. Но могло быть и по-другому. Возможно, воробей задел крылом голову мальчика — может, это была одна из птиц-самоубийц, что слетались со всех сторон в поисках Калеба — облегчения, даруемого смертью, — и пикировали вниз, как камикадзе, дабы исполнить какую-то Божественную, неизвестную ему миссию. Теперь это не имело значения, потому что воробей был мертв и его сомнительная ценность заключалась в том, чтобы пополнить коллекцию ангела смерти — его коллекцию мертвых существ.
Он начал собирать ее годом раньше в терапевтических целях по совету матери. Каждый раз, беседуя с сыном на импровизированном сеансе в одной из комнат дома, она поджимала губы.
— Тебе придется что-то делать с трупами, — говорила мать. — Я про крупных и средних животных, Калеб. Забудь о насекомых. Кто обратит внимание на мертвое насекомое, на такой пустяк? Они исчезают в мгновение ока. В то время как остальные животные могут быть полезны. В природе все пригодится. Природа все пускает в оборот.
Мать была права, однако Калеб последовал ее совету лишь спустя время. Через несколько месяцев он открыл свое настоящее призвание.
Искусство.
Или что-то на него похожее.
Инсталляция из трупиков птиц, белок, кроликов, уличного кота, лягушек, змей — памятник непостоянству жизни и процессу распада, форму которого определяли животные-самоубийцы и желание Калеба выступать в роли ангела милосердия.
Искусство, спрятанное в подвале.
Пазл Калеба.
Касандра была единственной, кто видел эту инсталляцию, всего один раз и совершенно случайно. Старшая сестра искала старый фотообъектив из тех, что отец обычно забрасывал в пыльные чемоданы вместе со старыми фото, которые обретали свое единственное предназначение в поддержании равновесия этого дома посреди подвальной сырости. Вместо фотообъектива Касандра нашла загадочное сооружение из разложившихся тел и старых скелетов.
Старшей сестре хладнокровия было не занимать. У нее была кровь курицы-мутанта. Она поднялась наверх и без стука вошла в комнату брата:
— Ты свинья, понял? Убийца кроликов.
Калеб поднял на нее взгляд, выдавил особенно раздражающий его прыщ на лбу и ответил:
— А ты — извращенка.
Больше ничего не нужно было добавлять. Каждый понял, какой смысл таился в словах другого. Касандра с ненавистью посмотрела на брата:
— У тебя никогда не будет девушки. Ты умрешь девственником, понятно? Убийцы кроликов всегда умирают девственниками. Ни одна девушка на свете не захочет переспать с убийцей кроликов.
Калеб пожал плечами.
— Если ты продолжишь убивать кроликов, я… — Касандра напряглась, пытаясь придумать подходящую угрозу.
— Ты — что? Расскажешь маме? И папе? И Калии? — Калеб чуть не подавился от смеха.
Угроза сестры звучала абсурдно. Мать сама навела его на мысль превратить смерть в искусство, отца беспокоили только медали, а Калия жила в мире кисточек и угля для рисования, где существовали лишь анатомически безупречные обезьяньи зады.
— Я расскажу об этом Тунис.
Имя двоюродной сестры прогремело в голове Калеба. Именно так: тяжесть этого имени ощущалась как аневризма, как что-то очень раздражающее и хрупкое, в любой момент готовое разорваться. Но еще хуже было покалывание в сердце. Пятнадцатилетняя Тунис и ее слишком громоздкие очки. Калеба затошнило. От нервов он едва ли не начал заикаться. Может, это наследственное.
— Н-нет… Ты не посмеешь.
Касандра с издевкой улыбнулась:
— Извращенец, сохнущий по своей кузине. Убийца кроликов.
И хотя все это произошло в самом начале того тяжелого для семьи года, Калеб не забыл угрозу Касандры.
Возможно, «питать отвращение к старшей сестре» — слишком сильное выражение, однако именно это испытывал Калеб к девушке, с которой его роднили гены. Поэтому он с трудом сдержал смех, когда увидел, как ее волокут по улице. Отец тащил ее за руку, и ни один из них не издавал ни звука. Захватывающее зрелище, по крайней мере для Калеба, свидетеля, облокотившегося на ограду, созерцавшего сестру, низвергнутую с трона. Медали отца колыхались на груди, звенели как жестянки. Калеб незаметно подобрал мертвого воробья и еле втиснул его в карман джинсов.
— Ка-касандра, поднимайся в свою комнату, — приказал ей отец на пороге дома.
— Что случилось? — спросил Калеб, стараясь не рассмеяться.
Папа пожал плечами:
— Ничего, Калеб. Зайди тоже в дом. Закрой дверь! Сколько раз повторять! Почему н-никто не подчиняется моим п-приказам?
Калеб молча переступил порог.
— Убийца воробьев, — прошептала Касандра, столкнувшись с братом в коридоре.
— Извращенка, трахающаяся с мостом, — ответил ей Калеб.
Тетя, некогда немая, а теперь обретшая голос, не решала, как именно уйти из жизни членам семьи и какой способ будет наиболее эффективным. Целыми днями она давала точные указания своим хриплым голосом паршивого кота, и все слушали ее с восторженным обожанием, кроме маленькой мамы, наблюдавшей за всем этим исподтишка и на расстоянии. Сравнивали различные способы, оценивали их сложность. Кто-то предположил, что, перерезав себе вены, они порадуют Бога, вызвав к жизни те давно ушедшие дни, великую эпоху, когда ему делали подношения в виде мирры, золота и приносили в жертву голубей. Однако тетя ответила недовольной улыбкой, означавшей, что такой способ недостаточно эффективен в глазах Бога, и продолжила рисовать бабочек, не давая никаких новых указаний. Той, кто решила за всех, выбрав яд как устраивающий всех и наиболее гигиеничный способ умереть — способ, который был бы понятен Богу и избавил бы их от страданий под ножом новоявленного семейного мясника, — стала бабушка.
— Господь поймет, — сказала она и посмотрела на свою дочь-художницу, из-под руки которой на бумаге рождались невероятные бабочки — они становились все ярче и больше. Воля Божья была непостижима для всех, кроме тети, некогда немой, а теперь обретшей голос, поэтому, чтобы развеять последние сомнения, бабушка посмотрела на дочь и спросила: — Ведь правда, доченька?
И та подтвердила сказанное улыбкой, которую вся семья сочла совершенной. Через эту улыбку Господь обращался к своей пастве, к человечеству, опустившемуся перед ним на колени, к тем последним свидетелям, стоявшим на коленях перед нарисованными бабочками, чтобы причащаться и поклоняться Богу во веки веков, точнее, в течение тех последних дней жизни, что им оставались.
Яд стал одним из ингредиентов. Действительно, семья выразила полное равнодушие к жизни, выбрав лучший способ с ней попрощаться: они приготовили мясо и рыбу и приправили все это огромным количеством крысиного яда. Тот обед включал в себя всевозможные традиционные десерты: флан, сладкую рисовую кашу, чизкейки вместе с фруктовыми соками из папайи, дыни, гуана-баны, огромные кастрюли, полные риса и тамалей. Их смерть должна была стать роскошной, и они бы вошли во врата рая довольные, словно бабочки, слишком толстые, чтобы взлетать высоко, бегущие от отвратительной земной жизни в чудесный мир по Божьему мановению. Приготовление к семейному самоубийству было овеяно радостью, и маленькая мама тоже присутствовала на званом обеде — перед ней поставили другую еду, без яда. Указания тети и Бога были ясны: девочка должна жить, потому что ей суждено возвратить в этот мир Божье семя.
Застолье удалось на славу. Вся семья собралась отпраздновать смерть: включили музыку на полную громкость, танцевали, покуда хватило сил, играли в домино или другие настольные игры, то и дело издавая победные крики. Тетя показала себя гостеприимной хозяйкой. Она обнимала каждого, без устали подавала блюда на стол, разливала сок. Впервые в жизни она забыла о своих бабочках.
Маленькой маме подали отдельно приготовленное для нее блюдо. Тетя была с ней очень нежна, даже поцеловала в щечку, и поцелуй тот был похож на укус. Один за другим члены семьи почувствовали себя плохо. Появилась тошнота и резь в животе, которые можно было принять за обычное недомогание, только с каждой минутой они становились все сильнее. Тогда тетя взяла маленькую маму на руки, отнесла в пустую комнату и сказала:
— Жди здесь, пока все не утихнет. — Чесоточный тон ее голоса контрастировал с ароматом, который источал ее рот, — запахом жасмина и фруктов.
Тетя снова поцеловала ее в щечку — тем поцелуем, похожим на укус.
— Прощай. Скоро мы с тобой встретимся, — сказала она и закрыла дверь.
Снаружи послышались первые стоны и крики. Маленькая мама смирно сидела на месте, в точности как наказала тетя, не хватало еще, чтобы Бог прогневался, увидев, что она двигается, чихает или ищет помощи. Маленькая мама медленно протиснулась к двери комнаты. Она находилась в тетиной спальне, стены которой покрывали сотни, тысячи листков с изображением бабочек.
Когда снаружи наконец воцарилась тишина, когда утихли все звуки и рвотные массы перестали низвергаться, словно манна небесная в виде помоев, когда остановилось даже хриплое дыхание тети, теперь навеки немой, маленькая мама поняла, что можно выйти из комнаты. Но не сделала этого. Не смогла.
Над ней, на стенах, на полу, в каждом углу, куда бы ни упал взгляд, были бабочки — живые, уже не анатомически безупречные, а существа из реального мира. Маленькая мама попыталась пройти, не задев их, но комната была так наводнена насекомыми, что дюжина из них тут же превратилась в пыль под ее ногами.
Крылышки отчаянно трепетали. Бабочки не хотели умирать, но маленькая мама их ненавидела. Она ненавидела их, потому что знала, что они живые и что за дверью, во взрослом мире смерти, ее не ждало ничего, кроме одиночества. И потому она начала их топтать. С яростным удовольствием. С улыбкой убийцы. Впервые в жизни маленькая мама испытала счастье. Давить бабочек оказалось лучшим способом стать счастливой.
На коленях у Усатого дедушки неудобно. Касандра уже слишком взрослая, чтобы играть с куклами, но Усатый дедушка каждую неделю приходит с розовым свертком.
— Открой его! Открой! — говорит он Касандре, и девочка улыбается, изображает радость, удивление, притворяется, будто ей не терпится разорвать розовый сверток, увидеть, что там внутри, поэтому она срывает с него ленточку, оберточную бумагу и с напускным восторгом прижимает к себе очередную куклу.
Касандра уже слишком взрослая, чтобы сидеть на коленях Усатого дедушки, но он настаивает:
— Иди сюда, садись… Расскажи что-нибудь Усатому дедушке.
Касандра придумывает несуществующие миры с воображаемыми приключениями и детскими историями, которые этот взрослый слушает с большим увлечением, словно маленький мальчик. Кажется, он не замечает, что Касандра уже выросла и надевает это платье с оборками, только чтобы Усатый дедушка каждую неделю мог видеть ту маленькую девочку, которой она когда-то была. Касандра знает, что незнание — это тоже власть, поэтому, пока Усатый дедушка хочет думать, что ей восемь лет, Касандра продолжит играть в его игру.
— Ты никогда не говоришь со мной о папе, Ка-сандрита. Он тебя не обижает? — спрашивает Усатый дедушка как бы между прочим, обычным тоном и с привычным выражением лица.
Но Касандра не дурочка, она чувствует опасность.
— Он много работает… — отвечает она и ослепляет его своей самой невинной улыбкой, от которой у нее появляются ямочки на щеках, улыбкой, которая обычно заставляет Усатого дедушку вздрогнуть от нежности. Но только не сегодня.
Усатый дедушка достает из кителя сигару и закуривает.
Касандра кашляет. Маленьким девочкам положено кашлять от дыма, выпускаемого взрослыми.
— Ты уже достаточно большая, чтобы потерпеть, пока Усатый дедушка покурит рядом, правда, Касандрита?
Касандра впервые подмечает глубину взгляда этого человека, который не носит медали, потому что не нуждается в наградах: он сам их присуждает и отказывает в них.
— Да. — Она решает не врать ему.
— Тогда давай поговорим о твоем отце.
— Он меня любит.
— …Но не дарит тебе кукол. У него, наверное, на это почти нет времени, так?
— Да, наверное.
— Тогда на что он его тратит?
— Не знаю.
— Хорошо, допустим, ты не знаешь, ладно… но ты уже большая девочка, которая видит и слышит все, что происходит в доме. Например, что ты думаешь о дяде и тете?
— О моих дяде и тете?
— Тунис и Торонто — ну и имена! Надо же было настолько испоганить судьбу собственным детям такими именами. Ужасно! Слишком необычные имена для нашего времени и нашей страны.
— Ну да. — Касандра решает проявить дружелюбие, чтобы Усатый дедушка не разозлился. — Калеб влюблен в Тунис.
— Правда?
— Ага.
— А в каких отношениях твой отец с дядей и тетей? Они много разговаривают? Ходят друг к другу в гости?
— Ну… думаю, да.
— Конечно, они же семья, понятное дело. А они, случайно, не говорят обо мне, Касандрита?
Касандра ощущает, как табачный дым, выдыхаемый Усатым дедушкой, заполняет ей мозг. Он густой. Этот дым похож на туман.
— Возможно. Не знаю. Может, и говорят.
— Ну же, не стесняйся. Ты же наверняка что-то слышала. У стен есть уши. Ты не знала, что уши в стенах потом мне все рассказывают? — На секунду лицо Усатого дедушки озаряет прежняя улыбка, почти нежная, но без лишней фамильярности. — Твой отец — важный человек. Ты им гордишься?
— Думаю, да.
— Уверен, что да, Касандрита. Что твой папа говорит обо мне? Что он рассказывает об Усатом дедушке?
— Что ты высокий.
— Но не только это. Наверняка он говорит что-то еще. Видишь ли, ты умная девушка… умная девочка. А умные девочки умеют слышать больше, чем им говорят. Ты же знаешь, что нехорошо скрывать что-то от Усатого дедушки, правда?
Да, Касандра это знала: Дедушка моментально превратится в Генерала.
— Он боится тебя, — наконец шепчет Касандра и затем добавляет, уточняя собственные слова: — Тебя.
— Теперь понятно, от кого ты унаследовала ум, Касандрита. Правильно делает твой папа, что боится Усатого дедушки. А теперь скажи мне: что говорят дядя и тетя? Что они говорят, когда встречаются с твоим папой?
— Не знаю. Они разговаривают наедине. На крыльце. Снаружи. Или еще где-нибудь.
— Где именно?
— Не знаю. Где-то там.
— Усатый дедушка был бы счастлив услышать от своей Касандриты правду.
Клуб дыма. Прямо в лицо Касандре. Кашель.
— Я всегда знал: заика никогда не ошибается в словах. — Улыбающееся лицо Усатого дедушки похоже на маску. — Ты так не думаешь? Медленная речь… повтор слога за слогом… это дает время подумать. Я всегда был уверен, что заикам нельзя доверять.
Клуб дыма. Кашель.
— Ты уже слишком взрослая, чтобы играть в куклы, Касандра. Да уж, как бежит время. В следующий раз выберу что-нибудь получше. Платье. Об этом же мечтают современные девушки. Платье в цветочек.
Клуб дыма.
— Тунис и Торонто — какие неприятные имена! Хотя, если подумать, имя Касандра тоже довольно редкое. И Калеб, и Калия. Давая ребенку имя, ты закладываешь его характер. Мы то, что обозначают наши имена, Касандрита. Ты знаешь, что такое идеологическая проблема? Эта проблема заключается не только в противоречии с моралью одного человека, она идет вразрез с моралью родины. К примеру, имя Касандра может указывать на некоторое идейное расхождение, тебе так не кажется? — Усатый дедушка раздавил конец сигары о деревянный стул.
Касандра молча кивнула. Она не знала, что сказать.
— Ладно. А теперь расскажи мне о твоем отце. Не бойся. Расскажи Усатому дедушке. И если будешь хорошо себя вести, я подарю тебе платье в цветочек, красивое платьице, как у взрослой девушки, окей?
Человек кричит, и его крик пролетает между ног слона, раскачивающегося на странице. Плывет по течению, имитирующему волоски хобота. Калия слушает звон медалей, этот незначительный звук, не замечаемый никем, кроме нее. Есть еще много таких звуков. Например, странное журчание крови в аорте. Легко услышать журчание крови в аорте человека с медалями, не говоря уж о ржавом поскрипывании на внутренней стороне бедер девушки в цветастом платье. И почему никто не слышит звук ногтя, скребущего по коже, задается вопросом Калия, звук экземы, который разносится там, снаружи, вдалеке от дома, щелканье и судороги мира. Калия прижимает карандаш к белому листу, чтобы услышать хруст, и вдруг встречается глазами с женщиной.
— Калия, посмотри на меня.
Калия не слушает. Сейчас ее больше занимает цвет и звук крыла, которое начало появляться у слона между ногами.
— Я сказала, посмотри на меня. Давай поговорим.
Поднять глаза не сложно. Проще и быть не может. Нужно поправить линию, изгиб крыла возле ног слона, который на глазах принимает вид кокона. В воображении художницы анатомически совершенное животное способно превратиться в летающий зародыш.
— Это же ты, я права? — спрашивает женщина на каблуках, которую Калия знает под особым именем из двух повторяющихся слогов: ма-ма.
Какая разница, чего она хочет? Нога и крыло.
Нога, превращающаяся в крыло.
Бабочка как оболочка, в которой спит слон.
Слон как протобабочка.
Калия внимательно слушает: женщина напротив нее — целый оркестр звуков, невидимых звуков, которые улавливает только Калия. Сложно сконцентрироваться на рисунке, когда все время отвлекаешься на то, как хрустят ее волосы. И, прислушавшись, вдруг понимаешь, что волосы любого живого существа постоянно растут — этот процесс не останавливается и после смерти. Волосы — единственное живое, что нас сопровождает всю жизнь, только они способны доказать торжество понятия «жизнь» над понятием «исчезновение», мы не настолько конечны, как нас хотели заставить поверить, есть и другие вещи, расцветающие в тишине. То есть на уровне инфразвука личинки мух растут во всех измерениях. К примеру, сами мухи издают хлопки, когда гадят на шторы, защищающие окна от любопытных взглядов прохожих. Как раз в этот самый момент, когда разум Калии пытается сосредоточиться на рисунке, одна из мух решила усесться и нагадить на одну из медалей, позвякивающих на груди мужчины. И только звук, с которым мушиный помет приземляется на жесть, ошибочно именуемую золотым сплавом, доставляет Калии радость и примиряет со всей этой ситуацией. Затем она вновь слышит голос женщины:
— Я только хочу, чтобы ты сказала мне правду. Скажи мне, это ты, там внутри? Бог начнет разговаривать со мной в какой-то момент?
Человек с медалями кричит, и его крик проскакивает между крылом слона и ногой бабочки. Чудовище на рисунке Калии может быть одним из множества образов, которые принимает Бог, когда отказывается говорить и покидает нас.
Муха гадит на другую медаль на груди кричащего человека. Потом на следующую и еще на одну.
Мухи постоянно гадят. Калия думает, что мухи — это бабочки, которых заслуживают обитатели этого дома.
Для того чтобы эта история стала настоящей любовной трагедией, достойной внимания поэта Елизаветинской эпохи, о чьей личности до сих пор спорят самые сведущие знатоки английской драматургии, для того чтобы моя история приняла вид реальной домашней драмы, в ней произошел побег и появился кастрирующий отец, отправившийся на мои поиски. В этой домашней драме фигура отца не окрашена черной краской — в ней все персонажи серы: черные точки с белыми пятнами, и наоборот, что придает большую достоверность сюжету. Это порождает разочарование. И злость, потому что у отца недостаточно крепкие яйца, чтобы сделать из меня героиню трагедии, у него на лице написано: он понятия не имеет ни как установить порядок, ни как воспитывались его дети. Только теперь он осознает это и в глубине души сожалеет о том, что важность военной формы перевесила отцовский долг. Он вызывает жалость и гнев. Жалость — потому что на самом деле хочет быть хорошим отцом и не знает как. Ему стоит труда взять мои трусики кончиками указательного и большого пальцев и вложить в мои руки этот предмет одежды, испачканный потом и бог знает еще какими интимными выделениями. Он понимает, что произошло, и чувствует отвращение к трусикам и к тому, что нарушил интимную неприкосновенность дочери. Мне бы помочь отцу и забрать их у него. И нужно бы, да только гнев вытеснил милосердие, окей? Захоти я стать героиней этой истории, это не обяжет меня ни к чему — ни к доброте, ни к снисходительности. В действительности я могла бы быть антагонистом, черным пятном с белыми пятнами, абсолютно правдоподобным персонажем, лишенным ненависти к своему отцу и в то же время не желающим облегчить ему жизнь.
Пытаясь вернуть мне трусы, отец мечется из стороны в сторону. Он сутулится. Каким же он кажется старым! Старым и потрепанным. Думаю, это из-за веса медалей: они лязгают, бряцают, исполняют концерт старинных вещей. Вернее всего, именно медали постепенно превратили отца в тень.
Да, его старость прямо бросается в глаза. На самом деле он довольно посредственный персонаж. Ему всегда хотелось прослыть хорошим отцом и разрушить миф о том, что военные не умеют быть снисходительными к детям, и неважно, насколько гнусны и отвратительны наследники.
Чтобы вы понимали, я отношусь и к тем, и к другим.
В конце концов отец решает положить трусы на стул и делает это с такой осторожностью, что движение кажется неестественным, заученным, отрепетированным и наигранным. Я бы предпочла, чтобы он ударил меня, но не смотрел этими мушиными глазами.
— Ка-касандра…
Какасандра. Опять. Моему имени предшествует навозная приставка.
— Ка-касандра, ты же была лучшей из всего помета…
В голосе звучит такая горечь, что отца становится жалко.
Почти.
Он произнес: помета. Мог бы сказать что-то другое. Например: ты была лучшей из всех моих детей, моей гордостью, моей отрадой, и тем не менее выбрал именно это слово, которое низводит меня до уровня любимой собачки из слабого помета, добавляя зловонную приставку к моему имени, чтобы окончательно все испортить, как всегда.
Было бы не так обидно, если бы он сказал: «Хорошая девочка» — и швырнул бы мне кость, окей?
Не то чтобы я ратовала за чистоту языка, но если воспринимать это все как домашнюю трагедию или драму, отец выбрал самый отвратительный способ донести свою мысль. И мало того, он пополнил список своих прегрешений, подняв вверх указательный палец — типичный авторитарный жест, благодаря которому его узнавали на парадах и фотографиях рядом с Усатым дедушкой.
— Ка-касандра, какая г… гадость! Какой с… стыд!
— Я люблю ее.
Ага. По глазам видно, как у него выворачивает желудок, а мне не остается ничего другого, кроме как со всем доступным мне достоинством принять на себя роль трагической героини. Признание в любви ничего не меняет, по крайней мере в голове отца, который продолжает демонстрировать отвращение, однако оно хотя бы может послужить хорошей драматической завязкой для дальнейшего развития конфликта. Чтобы вы понимали, это не так-то просто, окей? В этом произведении выступают не персонажи Елизаветинской эпохи, придуманные гением, а заурядная группка родственников, управляемая голосом отца.
— Как давно ты это поняла? — кричит он.
Я пока не могу определить, что важнее: рык, который вырывается из его рта, или обвиняющий тон.
Он не ждет от меня ответа, и именно в тот момент я понимаю, что вопрос был направлен в другую сторону: пассивным наблюдателям домашней драмы — маме и Калебу, недвижно созерцающим всю эту сцену с пониманием и удовлетворением на лицах. Например, у мамы на губах играет ее лучшая улыбка — улыбка женщины, живущей без оргазмов, но с жаждой мести, которую она прямо сейчас примется вкушать холодной. Даже Калия на мгновение поднимает голову, выходит из режима рисования и фокусируется на конкретном предмете — моих трусах цвета фуксии, сверкающих, будто предмет из другого мира, среди серой мебели гостиной.
— Она проявляла некоторые отклонения в своем сексуальном поведении уже… — пытается вспомнить мать, — какое-то время.
— Как давно?
— Довольно давно, — произносит она наконец голосом чахоточного воробушка, обеспокоенной матери, голосом, которым невозможно никого обмануть, без намека на лукавство, в какой-то степени даже забавным из-за его искусственности.
У меня побаливают колени, поэтому я подхожу и сажусь на свои трусики танга. Калия мгновенно теряет к ним всякий интерес и возвращается к своим рисункам слоновьего периода. Тем временем отец начинает ходить по гостиной, он ходит так долго, будто марширует на параде. Странно видеть его без мундира, но с медалями на рубашке, а еще немного смешно — некоторые действия теряют смысл, если их совершают в ненадлежащем месте. Жирная муха подлетает и садится ему на лоб. Мухи очень любопытны — чуют конфликт издалека.
Мать вяло оправдывается:
— Тебя никогда не было рядом. Я думала, проблема сама рассосется.
Ага. Значит, я проблема. Какасандра — это проблема, и мама ведет свою изящную игру, приправленную цикутой: она знает, когда открыть рот, а когда лучше промолчать. И умолкает, не издает больше ни звука, ловко передав роль инквизитора другой стороне — в противоположный угол ринга, называемый «Отец».
— Я люблю ее, — еле слышно подаю голос. Несмотря на это, отец улавливает мои слова, и на его лице отражается вспышка негодования. — Это моя девушка.
— Мост — твоя д-девушка, Ка-касандра?
Папин вопрос повисает в воздухе, Калеб смеется.
Плохая идея.
Глаза отца мечут молнии;
— В этой семье испорченная кровь! Порочная кровь!
Он выкрикивает нелепости. Ходит по гостиной из угла в угол. Ускоренным шагом. Медали звенят.
Его голова мотается из стороны в сторону, как у огромной плюшевой куклы, и вдруг он кричит матери:
Ты не видела ее! Она была там, на улице, у всех на виду! У нее испорченная кровь! Гнилая кровь! Она… т-трогала себя на этом мосту! Ты посмотри, посмотри на это!
Он ищет взглядом танга цвета фуксии, которые исчезли под моими ягодицами. Я устраиваюсь поудобнее, так, чтобы он смог наконец заметить трусы. Отец брезгливо поднимает мое нижнее белье, размахивая им, как флагом какой-нибудь страны сексуальных извращений:
— На мосту — и внизу на ней не было ничего!
Думаю, впервые в жизни отец говорит на тему, которая не касается напрямую политики или его восхождения по карьерной лестнице в этой стране. Даже если бы в моих гениталиях имелся политический смысл, отец все равно не понял бы. Окей? Я не такая дура.
— Я люблю ее, — добавляю я всякий раз, когда крик отца начинает терять прежний накал. Нужно поддерживать пламя.
— Ты послушай ее! Послушай, что г-говорит твоя дочь! Она любит м… м-мост! И говорит, что это… женщина! — вновь кричит он на мать.
Если бы Калия могла нарисовать то, что творилось в голове у отца, получилась бы абстрактная картина. Линия, пересеченная треугольником, пятно в углу и множество клякс. Не знаю, что папу раздражает больше: что предметом моего желания стал мост или что этот предмет женского рода. Он еще не решил, но мои ярко-розовые трусы уже превратились во флаг, болтающийся из стороны в сторону.
Наконец отец подходит ко мне.
Именно теперь пьеса приобретает трагический оттенок.
Он смотрит мне прямо в глаза.
И говорит:
— Даже если мне п-придется оторвать тебе г-го-лову, я сделаю все, чтобы ты стала н-нормальной, Ка-касандра.
— Я люблю ее.
— 3-замолчи, Ка-касандра.
Опять эта зловонная приставка.
— Можешь нас разлучить, — шепчу я, — можешь запереть меня, оторвать мне голову — делай со мной что хочешь, но ты ничего не изменишь. Я люблю ее:
Я произношу абсолютно обычные слова, окей? Не претендую на богатую метафорами речь или особую литературную ценность. Этих слов достаточно, чтобы разум отца — абстрактная картина — взорвался.
— В этом д-доме огромные проблемы с моралью и поведением! Ог-г-громные проблемы. Испорченная кровь.
Мать пожимает плечами. Она знает, что это камень в ее огород.
— Д-дом — это м-маленькая страна. А семья — это на-народ! Народ!
Опять скучные фразы о политике. Мама зевает. Калеб мечтает о чем-то своем. Калия остается Ка-лией.
— Дисциплина! Вот что нужно этой с-стране! Я возьму кнут! Я в-возьму бразды в свои руки! Потянем в-вместе этот прицеп, называемый с-семьей. Я спасу тебя любой ц-ценой, Ка-касандра.
— Я люблю ее, — повторяю я, и отец вдруг с новой силой входит в раж:
— Дисциплина — это основа с-страны! Основа в-всего! И никто, к-кроме меня, не способен вернуть вас на путь истинный, Ка-касандра.
Опять эта смрадная приставка.
Из угла доносится безобидное покашливание брата. Тем не менее из-за этого звука срабатывают тревожные маячки внутри абстрактной картины, которую сейчас являет собой разум отца.
— Честь, целомудрие и слава! Мы победим! — уверенно выкрикивает он, и тут я понимаю, что заикание прошло. — Долой испорченную кровь! Честь, целомудрие и слава! — вновь кричит отец и добавляет: — Я приведу страну к свободе!
После этой речи у меня во рту остается кисло-сладкий привкус. Отец размахивает моими трусами, которые сейчас еще больше напоминают флаг неудачника. Его пальцы уже не сжимают брезгливо этот предмет одежды. Они прикасаются к моему поту и трогают следы ржавчины, оставленные моей возлюбленной.
— Этой семье нужен сильный лидер. Вы меня еще не знаете, нет, нет. Но у вас будет время — все время на свете, — грозится отец, завершая свою речь, ни разу при этом не заикнувшись.
Они познакомились на параде. Мама шла в высоких сапогах. Сапоги были велики, и она хромала, что придавало ей невинный и легкомысленный вид, которому завидовали остальные девушки, обутые в сапоги подходящего размера.
— Мо-мо-мозоли? — спросил ее какой-то мужчина — в то время его можно было назвать кем угодно, только не отцом.
Мама, тогда всего лишь довольно привлекательная прихрамывающая девушка, с улыбкой кивнула. Она мгновенно узнала этого типа. Трудно было не узнать. Ее удивило, что он без охраны, в самой гуще неотличимых друг от друга людей, такой же, как все, рядовой солдат, будто он забыл о своем ранге. Тогда впервые в жизни мама почувствовала себя важной. До встречи с отцом она просто существовала, была одной из множества девушек, мельтешащих в униформе под палящим солнцем этой страны, без единого знака отличия, без единого внешнего знака, который указывал бы на происхождение. Мама приноровилась быть такой же, как все, потому что непохожесть могла стоить дорого.
С тех пор как ее семья решила совершить самоубийство, с момента появления бабочек, с того момента, как голос тети, вернее, глас Божий, что использовал тетины голосовые связки в качестве амфоры, заглушили предсмертные хрипы отравленных членов семьи, с того момента молодая мама знала, что несет на себе семейную печать: проклятие испорченной крови.
Она плохо помнила, что произошло вслед за массовым самоубийством семьи. Над ней трепетали крылья бабочек, а потом все окутал туман, дымовая завеса. Тем лучше — желательно было стереть все воспоминания. После случившегося страна ее не оставила. Сиротку-маму поместили в один из домов для детей, лишившихся родителей, отвергнутых детей, детей-изгоев, иными словами — в приют, олицетворяющий все то, что страна желала дать своему населению. Сиротка-мама постаралась быстро вычеркнуть произошедшее из памяти. Ей пришлось приноровиться к жизни в новых обстоятельствах, и она в этом преуспела: бремя биологического родства с группой самоубийц было забыто благодаря постоянным попыткам мамы занять свое место в загадочной картине мира.
С тех пор она прошла через множество психологов и психиатров. Они ее убедили: любую травму можно вылечить с помощью науки. Бабочек смерти, что ожили прямо на глазах, вспорхнув с листа бумаги под силой темных чар, никогда не существовало. Это подчинялось логике. В мире нет ничего, что нельзя объяснить с помощью логики. Ничто в этом мире не связано с ее травмой. Мы видим то, что хотим видеть. А дети, как известно, особенно поддаются влиянию со стороны. Поэтому мама заставила себя стереть воспоминание о бабочках. В ее памяти они никогда не существовали. Психиатры и психологи улыбнулись и погладили ее по голове. Хорошая девочка. Очень хорошая девочка. Мир логики вновь победил хаос невежества.
И с того момента все пошло почти безупречно.
Почти — потому что, как только маленькая мама закрывала глаза, ее мозг рисовал бабочек, которых она так ненавидела. Они находились все там же, в ящике, спрятанные в стопках психологических тестов, избежавшие многих часов терапии. Упрямые бабочки. И все же достаточно было открыть глаза, чтобы их позабыть. Мир продолжал вращаться вокруг своей оси.
Однако в реальности все обстояло по-другому, и мама это очень хорошо понимала: бабочки по-прежнему оставались на месте, в самой глубине воспоминаний.
В молодости маме не нравились военные сапоги и парады. Ее неимоверно утомляла ходьба маршем, из-за которой сапоги постепенно натирали ноги. Мозоли росли. Она невольно отставала. Мама всего лишь хотела быть частью толпы, быть как все, что в действительности не должно было представлять труда даже для такой, как она, сироты, выросшей в приюте, созданном государством для детей-изгоев. Все было единообразно: одинаковые сапоги, одинаковые платья, одинаковая форма, одинаковые мысли, одна жара, одно лето на всех. Мама могла выделиться только мозолями. Лишь хромота отличала ее от остальных. Но в тот день ей повезло.
— С-сапоги т-тебе жмут? — снова спросил мужчина-военный, чье лицо мама прекрасно знала.
Он не казался ей особенно привлекательным, однако подчас власть придает необычные черты, которые легко спутать с красотой, — молоденькая мама посмотрела на мужчину, и он ей понравился. Она и представить себе не могла, что военный его уровня мог так заикаться, какая прелесть, что такой важный человек нервничал, проявлял сочувствие и был небезупречным. Определенно в тот день у мамы отказали не только ноги.
— Спадают, — ответила она. — На размер больше, чем надо.
— П-пойдем найдем тебе новые сапоги. Так не годится.
Если бы молоденькая мама могла выбирать, она надела бы не сапоги — неважно, старые или новые, а туфли на высоких красных каблуках, те, от которых появлялись настоящие мозоли. Стоя на этих шпильках в своих мечтах, мама чувствовала себя самой красивой на свете. Разумеется, подобные фантазии были тогда под запретом, по крайней мере для нее, старающейся быть как все и не выделяться. В тот момент возможность получить новые сапоги, познакомиться с заикающимся облеченным властью мужчиной было верхом ее мечтаний.
Она последовала за ним сквозь толпу. Не говоря ни слова.
Охранники властного заики уставились на молоденькую маму.
— Она пойдет с-со мной, — сказал он, не добавляя ничего больше, да было и не нужно.
Два месяца спустя они поженились, к тому времени мама уже носила под сердцем Какасандру и отказалась от оргазмов. Папа подарил ей красивые туфли на каблуках. Они были не красного, а всего лишь черного цвета, но мама поняла, что этим подарком он показал, что счастлив. Из-за беременности у нее опухли ноги, и туфли на каблуках лежали без дела. Еще в утробе матери Какасандра проявляла дурной характер. Она вызывала утреннюю тошноту, судороги и отеки. Мама попыталась втиснуть ноги в туфли и почувствовала разочарование.
— Они мне не подходят, — виновато пожаловалась она мужу.
— С тобой и твоими ногами всегда все сложно, — ответил он.
Она никогда его не любила. Этот властный заика все время был озабочен политикой и государственными делами, восхождением на очередную ступеньку лестницы долга и своими медалями. Мама сосредоточилась на рождении детей, чтении книг по психологии и коллекционировании обуви. Для нее любовь заключалась в возможности завладеть новой парой туфель и отсутствии необходимости надевать сапоги и маршировать на параде, натирая мозоли.
Калеб спустился в подвал и вытащил из кармана мертвого воробья. Тот был почти раздавлен и являл собой бесформенную массу. Жаль. Его уже не вставишь в пазл. Печально. Столько усилий впустую. Столько усилий, превратившихся в бесформенную массу. Мертвые тела не обладали достаточной прочностью: Калеб прижимался к стене, пока папа говорил и говорил, а Касандра постоянно повторяла одно и то же, свое «Я люблю ее» с отвратительным запахом ржавчины, который, видимо, из всех членов семьи чувствовал только он.
У Калеба в голове застрял образ трусиков Касандры. Это воспоминание цвета фуксии порождало необычные щекочущие ощущения. Если старшая сестра носила такое нижнее белье, возможно, Тунис тоже. От имени кузины, от воспоминания о ней у Калеба по телу побежали мурашки. Ему было несложно представить себе Тунис в таких трусиках цвета фуксии, Тунис, пахнущую ржавчиной.
Лучше не думать о ней, об этой девушке в очках.
Тунис под запретом.
Калеб знал, что никогда больше не увидит кузину, после того как ее родители стали врагами народа.
То лето грозилось быть длинным и удушливо жарким.
Мальчик заставил себя думать о воробье, вернее, о той бесформенной массе с крылышками и чем-то похожим на клюв. Он искал ему место в своем произведении.
И тут Калеб услышал покашливание прямо у себя за плечом. В нос ударил запах ржавчины.
— Что ты здесь делаешь, Касандра? — спросил он. — Тебя разве не наказали?
— Ага. Ну и что?
При виде мертвого воробья на лице старшей сестры появилось отвращение. Калеб ожидал от нее оскорблений, но Касандра сжала губы и ничего не сказала.
— Что тебе нужно? — Он первый нарушил молчание.
— Папа слетел с катушек. Ты заметил? Признайся, что заметил.
— Это ты совсем поехала, любительница мостов.
— Точно, убийца воробьев, — со вздохом ответила Касандра. — Я серьезно. Если ты мне не поможешь…
— Даже не проси, Касандра. Оставь меня в покое. Не видишь — я занят.
— Отец сошел с ума. Это твои проблемы, если ты этого не понимаешь. Папа хочет превратиться в Усатого дедушку. Ты знаешь, чем это грозит?
— Мне все равно.
— Он начнет ставить на нас эксперименты. Плюс-минус как Усатый дедушка. Разве что тот — в масштабах страны.
— Слушай, Касандра, ты влюблена в мост, поэтому не говори мне об экспериментах. Оставь меня в покое.
— Такой человек, как папа, не откажется от власти — ее нужно у него забрать.
Калеб захлебнулся хохотом:
— А, значит, ты не только любительница мостов, но и враг народа.
Его старшая сестра пожала плечами:
— Ты не знаешь Усатого дедушку, Калеб. А я знаю. Только представь, что папа в него превратится. Он сделает твою жизнь невыносимой. И мою. Даже жизнь Калии. Ты не догадываешься. Даже не понимаешь, что это значит. У нас появятся новые законы…
— Оставь меня в покое.
— Идиот! Такой человек, как папа, опасен. Он все потерял. У него все отняли. Остались только мы. Как ты этого не понимаешь?!
— Слушай, да мне все равно. Отстань от меня.
Касандра потрогала пальцем мертвого воробья:
— Окей, дело твое, но ты об этом пожалеешь. Папа сошел с ума. И это лето будет длиться вечность, Калеб. Не говори потом, что я тебя не предупреждала.
Он не стал раздумывать над словами Касандры. Сказать по правде, сейчас его больше волновали воспоминания о потерянной кузине Тунис и ее очках. Больше всего ему хотелось представить ее розовые трусики, а еще сделать так, чтобы сплющенный воробей нашел свое место в его пазле из мертвых зверей.
— Почему тебе не нравятся бабочки, мама?
— Потому что они посланницы смерти.
— Откуда ты знаешь?
— Мне сказала об этом моя тетя.
— Ты их боишься?
— Бабочек? Немного. Но я не против, если ты их правда убиваешь.
— Нет! Они…
— Знаю, знаю, Калеб. Ты мне рассказывал: они тебя ищут, касаются крылом, и все. Падают. Убивают сами себя. Да, я знаю.
— Но так и есть.
— Значит, то, что про тебя говорит твоя сестра, тоже правда?
— Кролик умер сам.
— Калеб, ты можешь быть с мамой откровенным. Тебе нравится мучить животных?
— Нет!
— Если ты будешь что-то скрывать, мама не сможет тебе помочь.
— Я ничего с ними не делаю.
— Ты их травишь? Бьешь?
— Нет!
— Ты испытываешь удовольствие, когда дела ешь это?
— Они просто умирают. Это не моя вина.
— Конечно же нет. Никто тебя и не винит. Мне, например, не нравятся бабочки. Я считаю их мерзкими насекомыми, которые не должны существовать.
— Но они очень красивые.
— Расскажи мне, что случилось в тот день в зоопарке.
— Я пошел туда с папой и Касандрой. Звери вели себя странно. Папа закричал.
— И ты почувствовал страх?
— Нет, удар током.
— Удар током?
— Да, я его чувствую, когда они до меня дотрагиваются и умирают. Почему они хотят умереть?
— Калеб, первое, что ты должен уяснить: животные не умеют думать.
— Они думают о смерти, мама.
— Откуда ты знаешь?
— Это и так понятно.
— Животные с тобой разговаривают?
— Нет.
— Тогда почему ты в этом уверен?
— Потому что в тот момент, когда они меня касаются и падают, они испытывают облегчение.
— Животные?
— Да.
— Облегчение от чего?
— От того, что уже не живут. Им это нравится. — Вопрос в том, нравится ли тебе то, что они неживые.
— Когда они мертвы, выглядят красиво.
— Тебе так кажется?
— Они перестают двигаться. Так можно получше их рассмотреть. Когда они шевелятся, очень сложно заметить пятна на них или цвета, правда ведь? Но когда они лежат спокойно, все хорошо видно и они выглядят очень красиво.
— Смерть кажется тебе чем-то красивым?
— Да. Когда видишь нескольких мертвых животных, начинаешь понимать…
— Что именно?
— Как один из них подходит другому.
— Правда?
— Да. Например, муравей может хорошо смотреться на птичке, а птичка — рядом с кроликом. Каждый из них по-своему красив, но все вместе они смотрятся гораздо лучше.
— Как скульптура?
— Но иногда их никак не соединить вместе. Это сложно. Как пазл.
— Значит, ты убиваешь их, чтобы построить…
— Они просто умирают. Я ничего с ними не делаю.
— Можешь мне ее показать?
— Что?
— Твой пазл.
— Откуда ты знаешь про мою…
— Ты мне только что про нее рассказал. К тому же я твоя мама. И само собой, я знаю все, что с тобой происходит.
— Ладно. Пойдем со мной.
— Куда?
— Вниз.
— Ты спрятал свой пазл?
— Да.
— Хорошо. В ней есть бабочки?
— Несколько. Ты боишься?
— Ничего страшного.
— Они мертвы, мама. Если они неживые, они не причинят тебе вреда. Они просто хорошенькие.
— Ладно.
— Мама…
— Что?
— Это правда не я. Ты на меня сердишься?
— Нет.
— Тогда ты злишься из-за бабочек?
— Иногда, но не сейчас. Кролик твоей сестры тоже часть пазла? Скажи мне правду, Калеб.
— Только уши.
— Только уши?
— Туда подходили только они.
Многие жаловались на жару в этой стране, на вечное лето без конца и края. Папа знал, что за этими расплывчатыми жалобами, на первый взгляд такими безобидными, прятались идеи врагов народа, врагов Усатого генерала. Те, то ругал жару в этой стране, ругал саму страну и его правительство. Папа был человек простой. Он воспринимал лето как одну из составляющих жизни, которые не нуждались в объяснении и которыми не имело смысла возмущаться. Он терпел мух, пот, бежавший ручьями под рубашкой, даже ржавчину на медалях. Поэтому никак не мог понять маму, которая то и дело обмахивалась широким листом какого-нибудь растения или первой попавшейся под руку газетой, приподнимая блузку, чтобы туда проник воздух. Да, лето было изнуряюще жарким, но не без приятных моментов: например, поездок на пляж. Если в этих краях и есть что-то хорошее, то это место, где море встречается с побережьем, — самые красивые пляжи на свете, где играют здоровые и счастливые дети и где так нравилось проводить время двухлетней Касандре.
Касандру, играющую на песке, и девушку Касандру на мосту разделяет много лет. Отец понимал, насколько правы старики, когда говорят, что время неумолимо и мы здесь, на этой планете, лишь можем наблюдать, как оно разрушает все, к чему прикасается, будь то семья, мечта или ступени на пути к власти. Годы постепенно все разрушают и разъедают, но не нужно их в этом винить — таков их удел с тех пор, как время стало временем, то есть задолго до того, как папа задумался об этом.
Меланхолия.
Солдат не должен быть подвержен меланхолии, одернул себя отец, вернее, голос военного в его голове. Но разве сейчас это имеет какое-то значение? — прозвучал голос уже мягче. Солдат может позволить себе минутную слабость, когда никто его не видит, и в тот момент раскрепощения папа посмел бы пустить грустную слезу из-за своей заблудшей дочери или ее превращения в нечто, ему непонятное. А возможно — кто ему запретит? — отец даже всплакнет из-за всего, что с ним произошло за последний год, из-за своего горького падения, которое так ранило его и разрушило весь его мир.
Когда условные Адам и Ева, хотите — подставьте любые другие имена, оказались изгнаны из эдемского сада — он же сад всевластия, — им пришлось научиться жить заново в мире без Бога, где только ощущалось Его далекое присутствие. Не стремясь сравниться с первородными грешниками, даром что отцу не был знаком грех предательства, он тем не менее разделил их участь, блуждая по неизвестной земле, без проводника, цели и надежды подняться на еще одну ступеньку по лестнице славы.
Папа стал сиротой своей страны, сиротой идей.
А теперь осиротел еще и из-за своих детей.
Он действительно не был идеальным отцом, примерным папой из книжки, который не пропускает дней рождения или важных дат. Скорее его присутствие ощущалось где-то вдалеке: медали открывали многие двери как для его детей, так и для супруги, пусть говорят что угодно, но все они пользовались привилегиями власти. И, несмотря на редкое участие в жизни семьи, отец старался быть хорошим и любил их, пусть в него кинут камень, если это не так.
Калеб никогда не был с ним близок. Он вообще казался необщительным, одиноким мальчиком, погруженным в собственные мысли. К тому же в нем чувствовалось что-то странное. Папа все никак не мог забыть увиденное в зоопарке — животных-самоубийц. О Калии лучше и не говорить. Маленькие дети и правда не очень интересны, они не рассказывают ничего нового и постоянно сосредоточены на физиологических процессах: поесть, покакать, поспать, поесть, покакать, поорать, и все же папа предпочел бы иметь самую обычную дочь, чья жизнь состоит из череды физиологических процессов: поспать, поесть, покакать, чем быть отцом маленького монстра-художника, молчаливого джинна из волшебной лампы. Озноб. Каждый раз, когда отец находился рядом с этой девочкой, по нему пробегал озноб.
Касандра была совсем другой.
Папа ее по-настоящему любил. Во всяком случае, то, что он к ней испытывал, было похоже на настоящую любовь. По-другому он не умел, и нужно признать: он любил Касандру, потому что из всех его детей она единственная казалась ему нормальной. К тому же в течение многих лет Касандра была любимицей Усатого генерала, своего рода внучкой, на которую Генерал обращал много внимания, что в какой-то степени связывало отца не только с властью, но и с источником ее происхождения.
Как бы он хотел, чтобы Касандра навсегда осталась маленькой девочкой.
Но нет.
Папа почувствовал, как пот заливает шею.
Он потерял не только мысль о власти, но и очертания будущего. Папа это знал. После падения на самое дно глубокого колодца подняться наверх уже невозможно. Он отринул всякие чаяния уже в самые первые минуты. Ему не нравилось жить, цепляясь за крохотные островки надежды.
Папа был человеком, твердо стоящим на земле.
После стольких лет военной карьеры помимо воли становишься очень рациональным.
В груди кольнуло от злобы.
Чертова жара и чертова Касандра.
— Я хозяин этого дома, — сказал он, подбадривая сам себя. — И я чувствую здесь гнилую кровь! Я покажу вам, как управлять этой страной!
Только теперь он начал понимать… Все было ясно с самого начала, но папа тогда еще не стал рациональным человеком, он был ценителем красоты. Кто сказал, что военный не может быть ценителем красоты? Та девушка на параде, в сапогах не по размеру и с мозолями, девушка, мечтающая о туфлях на каблуках, принесла ему несчастье. Отец не мог сказать, что все его решения были продиктованы любовью. Он не любил ее, ему просто нравилось ее тело, привлекала возможность иметь от нее красивых детей, детей, которым предстояло завоевать весь мир. Красота и власть идеально уравновешивали друг друга на весах жизни.
Даже у рационального человека могли случаться такие ошибки, как эта, — фатальные.
Было поздно что-то исправлять. Да, дети получились красивыми, это заслуга матери. Они унаследовали от нее красоту и много чего еще, целый океан загадок и пороков. Как же он раньше не догадался? Девушка покорила его своей красотой, но в ее венах текла кровь самоубийц, и отец был уверен, что гены изменить невозможно.
Чертовы гены, чертово лето, чертова страна.
Нет, только не страна. Страна ни в чем не виновата.
Вина была на нем. Он стал автором собственного несчастья и теперь платил за это кровью и плотью, плотью от своей плоти и кровью от своей крови — ущербными детьми: гениальной художницей, убийцей кроликов и девушкой в трусиках цвета фуксии.
Однако отец был человеком рациональным. Он прекрасно знал, что до последней ступени лестницы власти добираются благодаря не нытью, а твердой руке, руке, способной как учинить наказание, так и наградить. Отец был очень внимателен. И многому научился. Усатый генерал был хорошим учителем, лучшим из всех.
Проклятый пот.
Папа перестал быть любимчиком Усатого генерала. На отца уже никто не ставил. Раньше считали, что он будет преемником, когда естественные причины и время вынесут Генералу последний приговор. Он не может жить вечно. Но судьба оказалась настоящей шлюхой, гадкой и грязной шлюхой, которая предала его — человека, любившего жизнь больше всего на свете. Усатый генерал лишился преемника, а папа — будущего, надежды и чего бы то ни было, что можно передать в наследство.
Единственной страной, которая ему действительно принадлежала, оставался его дом и ущербная семья. И отец твердо вознамерился раз и навсегда навести там безупречный порядок.
Перемен никто не почувствовал. Почти невозможно было угадать, что у отца на уме. Правды ради, я знала обо всем с самого начала, и Калеб это подтвердит, если наберется смелости и напряжет память. Я пришла в его логово мертвых кроликов и постаралась вести себя как образцовая старшая сестра отнюдь не ради удовольствия. Скажу прямо, мне нелегко это далось, потому что даже от самой мысли о том, чтобы приблизиться к моему отвратительному братцу, пробегали мурашки, но того требовали обстоятельства. Известно, что заключить союз — та еще задачка для любой истории, и эта не станет исключением. Недоставало открытого конфликта, ощутимого разлада меж двух лагерей, а мое предчувствие, хоть и безошибочное, не могло считаться неоспоримым фактом.
У Калеба было время раскаяться, а у меня — примерить на себя роль, для которой я была рождена, — героини трагедии.
Именно так. Для меня разлука с предметом страсти уже сама по себе трагедия, но, как говорят поэты, ничто не подпитывает страсть лучше, чем препятствия, потому что именно тогда она выходит из берегов и сметает все на своем пути. Мне уже было недостаточно ощущать ржавчину любимой на коже или чувствовать ее подпорку на своей плоти. Отец, препятствующий воссоединению с моей возлюбленной, превратился в мерзкого старика, публичного врага номер один в этой истории. Он запер меня в комнате, крикнул: бла-бла-бла, а потом: бла-бла-бла — и отказался возвращать мои трусы цвета фуксии.
— Будешь сидеть здесь, пока я тебя не позову, — сказал он и захлопнул дверь.
Нужно признать, в тот момент я даже не поняла, что папа перестал заикаться. Из-за злости, которая меня ослепила, — да, я не идеальна, окей? Исчезновение заикания стало первым микроскопическим изменением в теле моего отца — превращение происходило постепенно, шаг за шагом в течение всего лета.
Однако в тот миг мы еще ничего не знали. Я ни о чем не подозревала.
Лето только начиналось. Я даже понадеялась, что гнев пройдет через несколько дней, бла-бла-бла, и что дверь вновь отворится, бла-бла-бла. Такой человек, как мой папа, никогда бы не позволил жажде насилия взять на ним верх. Какая наивность. Какая глупость со стороны трагической героини. Отец действительно решил установить свою тиранию.
И лето тоже.
Тирания лета наступала с мухами и потом, но ее хотя бы можно было предсказать.
Крики отца перемежались вспышками злости Касандры. Распахивалась одна дверь, хлопала другая. Петли яростно скрипели. Насекомым жилось лучше, чем обитателям этого дома. Но выйти наружу было немыслимо, и не только из-за жары, от которой спасались в тени деревьев или просто не замечая ее, а по другим причинам. Внешний мир перестал существовать, по крайней мере в данный момент, он превратился в другое измерение, параллельную реальность, находящуюся под запретом.
Это казалось ужасно несправедливым. Калебу требовались новые животные. Теперь, во время дикой жары, его инсталляция из мертвых тел уменьшалась на глазах, запах гниения уже добрался до гостиной, и отец то и дело восклицал:
— Ну и вонь! Это лето пахнет только дерьмом, — и незаметно бросал осторожный взгляд в окно — не дай бог за ним следят: глаза надсмотрщиков или сплетников, посланник Усатого генерала или просто любопытный сосед, хладнокровно наблюдающий трагедию отца.
Из-за того что Калеб не мог выйти в сад, его инсталляция оставалась незаконченной. Какое невезение, не хватало самой малости, чтобы собрать пазл. Но пока ситуация была не особо критичной. Отец предпочитал не тратить на сына время. Мальчик казался ему обычным подростком, с которым его связывало генетическое родство, несколько общих черт: например, крючковатый нос и черные волосы, чересчур светлая кожа, хоть и без веснушек — не подходящая кожа для тех, кто живет в стране с таким палящим солнцем и зноем, в этом климате она быстро старится. Почти совсем седой, с морщинами в уголках рта и на лбу, отец смотрелся старше своих лет.
— Ну и вонь! Это лето пахнет только дерьмом.
Калеб несколько раз заставал отца выглядывающим в окно. Все остальное время оно было закрыто, а ключ отец прятал.
— Я открою двери, только когда в этой семье поймут, что такое цивилизация и порядок, — говорил отец, бросая многозначительный взгляд в глубину темной ночи.
— Пахнет тухлятиной. — Он не добавил больше ни слова, да было и не нужно; Калеб, как и все, знал: отец уверен, что эту вонь устроили соседи. В знак отвращения и ненависти они наверняка закидали его сад мешками с дерьмом.
Известно, что в трудные времена лвдди становятся злыми и радуются чужим неудачам, смеются над чужим несчастьем, рассуждал отец, раньше они меня боялись, а теперь забрасывают мой дом мешками с дерьмом.
Калеб первым заметил, что папа перестал заикаться. Он ничего не сказал, но эта перемена показалась ему любопытной, очень странной, однако еще не вызывала тревогу. Сын уже привык к тому, как отец растягивал слоги, называл его Какалеб вместо Калеб. Вообще говоря, мальчика не особенно раздражала вонючая приставка к имени, гораздо больше его волновало, что папа уже не заикается, произнося «Калеб», вот так, просто и ясно, не добавляя дурнопахнущей приставки, которую он уже воспринимал как часть своей личности.
Несмотря на все это, мальчик не чувствовал себя несчастным. Жара палила как прежде, ну, может, только ощущалась несколько сильнее из-за того, что они сидели взаперти, за закрытыми дверями и с заделанными известью и клеем окнами, в которые мог выглядывать только отец. Калеба немного раздражало, что у него не получалось собрать пазл, но он не сильно переживал по этому поводу, так как папа уже нашел объяснение вони, что поднималась со всех сторон. Калеб был спокоен: соседские мешки с дерьмом образовали воображаемый полигон отходов в голове отца и теперь служили удобрением для его мыслей и подозрений.
Если кто и злился, так это Касандра. Только тот, у кого есть старшая сестра, по-настоящему способен понять, что чувствовал Калеб. Она сидела взаперти в своей комнате, лишь иногда спускаясь в гостиную в нижнем белье — в трусиках танга красного, фиолетового, зеленого цветов. Калеб с усмешкой смотрел на тощие ноги Касандры и тут же задавался вопросом, а были ли ноги Тунис такими же — худенькими, как у фламинго. И тогда красные трусики Касандры превращались в красные трусики Тунис, — интересно, она носила такие же или предпочитала еще более узкие, ей нравилось цветное белье или только черное и белое? Крики отца перемежались воплями Касандры, и Калеб прерывал свои мечты о Тунис — как можно думать о ней при таком шуме?
— Выпусти меня! Мне нужно увидеться с любимой! — кричала Касандра в мелодраматическом запале.
— Только через мой труп, сеньорита.
— Открой дверь. Ненавижу тебя. Ты свинья, папа!
— За извращения сексуального характера — в любой форме! — в этом доме будут жестоко наказывать. Только так.
— Ты не можешь мне приказывать! Окей? Ты мне не отец! Ты никто! Ты не Усатый генерал!
— Поганая кровь! — выл отец, пытаясь в то же время поймать опущенный взгляд обутой в красные туфли на каблуках жены, которая небрежно открывала новую книгу по психоанализу или биографию Фрейда.
Маму не волновала Касандра. Так же как не волновали ее крики отца или зловонная поделка Калеба в подвале. На самом деле все ее мысли были обращены к Калии. Совсем скоро младшей дочери, запертой дома в разгар жаркого лета, исполнится три года. Мать не беспокоило то, что день рождения дочери придется праздновать в семейной тюрьме, в момент падения отца с зенита могущества в болото нищеты.
Ее волновало другое.
По странному совпадению Калеб тоже заметил, что рисунки Калии изменились.
— Думаю, слоновий период только что закончился, — объявил он однажды и пожал плечами: всего лишь констатация факта, ничего особенного. — Интересно, что она будет рисовать теперь.
На белых листах перед Калией начинали проступать первые наброски, первые зарисовки насекомых с длинным туловищем. Пока изображение не обладало анатомической точностью, но уже хорошо различались крылья, и крылья эти были цветными. Мать еле удержалась, чтобы не закричать, и посмотрела на листы с рисунками Калии.
— Начался период бабочек, — прошептала она. В ее голосе слышалась паника.
Калеб пожал плечами:
— Это значит, что мы все умрем?
Сказки и истории, которые мы слышим в детстве, наполнены жуткими образами. Взрослые стараются скрепить мораль каждой из них острыми стежками ужаса. Эти истории остаются в нашей подкорке и не дают спать. Удивительно, что взрослые не понимают, почему дети потом плачут и не могут заснуть. Идиоты, только слепой не увидит под кроватью крокодила, дьявола, прячущегося среди обуви, или бабочек, которые оживают и вырываются на свободу из тюрьмы рисунка.
Бабочки были посланницами смерти и возникали на белых страницах одаренных и странных детей, а также временами становились провозвестниками воли Божьей или обретали голос кого-нибудь из родственников. Бабочки были мерзкими насекомыми, которых лучше не выпускать на волю, удерживая между линиями анатомически безупречных рисунков Калии.
Нельзя винить мать за то, что она рассказала о своей детской травме. Не то чтобы она специально решила ею поделиться со своими детьми, просто маму некому было выслушать, а дети по причине родства или злого рока жили с ней под одной крышей. Другими словами, ребенок не в силах спрятаться ни от своих родителей, ни от их страхов. С историей про бабочек каждый из них был знаком с тех пор, как обрел способность запоминать.
В свои юные годы дети уже знали, что мама их не любит.
И лучшим во всей этой ситуации было то, что они отвечали ей полной взаимностью.
Между ними отсутствовало чувство, которое так превозносится в книгах о счастливых семьях, но в реальной жизни не так уж и необходимо. Терпимость, в свою очередь, действительно была нужна для поддержания равновесия в семье. Мать с большим трудом выносила странности своих детей, а те терпеливо позволяли этой женщине на каблуках, их генетическому инкубатору, постоянно пытаться что-то в них поправить с помощью книг по самоанализу и бессмысленных вопросов.
Таким образом в их семье достигался необходимый баланс, который временами принимался почти что за счастье.
Внутри семьи существовал молчаливый уговор. Нужно признать, что его заключили не произнеся ни слова — всех объединял лишь страх, похожий на тот, что испытываешь в кошмарном сне. Как только у Калии проявились художественные наклонности, она мгновенно попала под пристальное внимание всех членов семьи. И не столько она сама, сколько каждая линия, выходившая из-под карандаша одаренного ребенка. Все внимательно рассматривали бесчисленные зарисовки обезьяньих поп, скрупулезно запечатленных в период течки, изучали каждый волосок на хоботах у слонов и фрактальные узоры у насекомых. Все искали крылья — знак Калии, ставшей вместилищем смерти или провозвестницей Божьей воли.
Другими словами, все превратились в ее надсмотрщиков.
Совсем неудивительно: в этой стране следить за соседом, дочерью или младшей сестрой — обычное дело, как очередная домашняя обязанность. И семья добросовестно ее выполняла.
По-настоящему добросовестно… до этого дня.
— Мы все умрем? — спросил Калеб, заметив, что под рукой Калии проступают очертания крыльев.
— Конечно, нет, — ответила мама, но ее глаза выдавали, что она пытается скрыть правду.
Она сгребла все рисунки, лежащие перед Кали-ей, и смяла их, превратив в бесформенные бумажные шары. А потом закричала:
Оставь меня в покое! Чего тебе еще от меня надо?
Она схватила Калию за подбородок и заставила посмотреть себе в глаза.
Калия выразила несогласие гримасой и невнятным мычанием, пытаясь вернуть себе отнятые матерью комки бумаги.
— Я сожгу твоих чертовых бабочек! Ты слышала меня? Спалю их дотла.
Надо признать, Калия не подняла на мать насмешливый взгляд, как жуткие дети в фил ьмах ужасов, не завыла в темноту, не превратилась в оборотня и ничем не проявила свое недовольство. Только покрепче сжала в кулачках карандаши, чтобы маме не пришло в голову отнять и их.
Раньше папа терпеть не мог усы. Ему казалось, они придавали неряшливый вид. На то, чтобы усы были опрятными и красивыми, требовалось много свободного времени. В противном случае они напоминали бесформенную кляксу, смахивали на лобковые волосы посреди лица. Отцу вечно не хватало времени, поэтому он брился каждый день, раздражая свою и без того чувствительную, покрытую морщинами кожу. Он воспринимал это как необходимую рутину, домашний ритуал.
В прошлом отец ненавидел усы. Но с тех пор все поменялось. Теперь у него хватало времени на то, чтобы строить планы и даже следить за еле заметным ростом волос на лице.
Какой же он был идиот, что не носил усы. С ними намного практичнее. Прощайте, ржавые бритвы, раздраженная кожа и утренние порезы.
Это изменение было первым в последовавшей череде многих других: отпустив усы, отец словно вернул себе часть потерянной власти, эта бесформенная растительность на лице приносила ему своеобразное утешение. Он считал себя человеком немедленного действия и быстрого ума. Отец прекрасно понимал, почему Генерал решил носить усы. Этот выбор был продиктован не эстетикой, а гениальной мыслью.
Мужчина с усами всегда внушает доверие.
Даже более того, в его руках всегда будет власть.
Очевидно, что мужчина с усами способен взять в свои руки бразды правления семьей или страной. Больше всего отец хотел быть справедливым. Он хотел, чтобы дети его любили.
Люди, облеченные властью, прекрасно знают: чувство любви всегда идет рука об руку со страхом. Мы любим то, что нас пугает, и наоборот.
Тень, отбрасываемая усами на лицо, придавала ему моложавый вид и скрывала губы. Отец понимал, что Генерал был умным, мудрым человеком, опередившим свое время: тот, кто произносит слова, которые нельзя прочитать по губам, — победитель, а не проигравший.
В семейной жизни, как и в политике, эту разницу нужно было обозначить очень четко.
Впервые за долгое время, в первый раз после того, как он попал в опалу, отец был счастлив: посмотрев в зеркало утром, он не узнал самого себя. На мутной поверхности отражалось новое лицо, не похожее на лицо отца.
Это было лицо Усатого генерала.
— Угадай, что в пакете.
— Не знаю.
— Подумай, Касандрита. Это подарок для такой красивой девочки, как ты.
— Платье?
— …В цветочек. Тебе нравятся цветы?
— Они окей.
— Нет ничего красивее, чем девочка в цветастом платье, Касандрита. Хочешь посмотреть?
— Ага. Наверное.
— Открой. Забудь про эти скучные куклы. Они были скучные, правда ведь? Тебе не понравилось платье?
— Ага.
— Понятно. Значит, не понравилось. Не волнуйся, тебе не нужно меня обманывать. Касандрита, ты кажешься единственной на свете, кто старается быть честной с Усатым дедушкой. От других я уже ничего не жду, но вот от тебя…
— Я хочу, чтобы ты подарил мне кое-что другое.
— Вот видишь. Мы начинаем друг друга понимать.
— Стул из твоего кабинета.
— Мой стул? А что в нем такого?
— Всё.
— Тебе нравятся стулья? Серьезно? До такой степени?
— Умираю — хочу именно этот.
— Почему?
— Потому что я его люблю.
— Хорошо, хорошо, понимаю. Он очень удобный. Когда-то у меня было ружье. Было в нем что-то особенное. Я не мог с ним расстаться. Ружье понимало меня. Было продолжением моей руки. Скрупулезно выносило мозги… Видишь, Касандрита? Мы с тобой уже ведем взрослые разговоры.
— Что такое «скрупулезно»?
— Аккуратно. Терпеть не могу пятна крови, кровяные потеки. Убийство не всегда приятное занятие.
— Тебе нравилось?
— Убивать? Или мы снова говорим о ружье?
— О ружье.
— Звучит невероятно, но достаточно было просто направить дуло в голову, нажать спусковой крючок, и ружье довольно чисто делало свое дело, почти с хирургической чистотой.
— Ты любил его?
— Оно было полезным. Ты уже задумываешься о любви, Касандрита?
— Так ты подаришь мне свой стул?
— Погоди, какая ты шустрая. Не так быстро. Все имеет свою цену, согласна?
— Наверное.
— Ты очень внимательная, Касандра. Думаешь, я не заметил? Ты все видишь. Любопытство — хорошее качество. Есть люди, считающие это пороком, но только не я. Твой Усатый дедушка тоже очень любопытен. И знаешь, кто вызывает у меня особое любопытство? Твой папа.
— Окей…
— Все говорят, что он станет безупречным преемником. Моим преемником… Что ты думаешь по этому поводу, Касандрита? Ты слышала, чтобы кто-нибудь об этом говорил?
— Нет.
— Странно. Твой отец обожает узнавать мнение других. Ты даже не знаешь, что об этом думают твои дядя и тетя?
— Нет. Так ты подаришь мне стул?
— Нет, мы говорим сейчас о другом. Этот стул… действительно очень удобный. Он естественное продолжение моего зада. Ты же не хочешь, чтобы Усатый дедушка, такой старенький, лишился его, чтобы исполнить детский каприз? Хотя…
— Что?
— Если уж ты так его хочешь, могла бы слушать и повнимательнее, уделяя мелочам больше внимания. Я имею в виду не обычные разговоры, Касандрита, а всякого рода недоговоренности — понимаешь? — что-то такое, что сказано будто мимоходом. Ты понимаешь, о чем я?
— Мне кажется, да.
— Думаю, это слишком двусмысленный ответ. Давай проясним ситуацию. Я хочу, чтобы ты вслушивалась в каждое слово в разговорах твоего папы с дядей и тетей. Ты же знаешь, какой любопытный твой Усатый дедушка.
— Хочешь, чтобы я для тебя шпионила?
— Нет-нет, Касандрита. Какое ужасное слово! Оно абсолютно не подходит такой чистой девочке, как ты! Нет-нет, я не прошу так много. Просто предлагаю честный уговор, взаимовыгодный обмен. Если ты так хочешь получить этот замечательный стул…
— Я люблю его.
— Любовь проходит, но хорошее отношение Усатого дедушки останется с тобой навсегда.
— Папа сделал что-то плохое?
— Нет, что ты, кто тебе сказал? Почему ты так волнуешься, Касандрита? Думаешь, если бы твой папа был врагом страны, врагом народа, врагом Усатого дедушки, он все еще был бы жив? Я не сомневаюсь в его верности. Но хочу все знать. И пожалуйста, не произноси больше этого слова — «шпионить». Это ранит сердце твоему Усатому дедушке. Шпион — враг достижений нашей страны. В то время как наблюдатель (чувствуешь разницу?) — это друг и герой. Или, как в твоем случае, героиня.
Ему не оставалось ничего другого, кроме как ждать наступления ночи. Двери по-прежнему были заперты на замок, а ключи хранились у отца. Только когда начинало темнеть, бдительность папы постепенно притуплялась. Он уже не водил носом по воздуху, пытаясь отыскать воображаемые мешки с дерьмом, и не придумывал вслух сценарии ужасной мести. Если бы он храпел во сне, Калеб вел бы себя посмелее и отважился бы на большее: возможно, даже войти в его спальню и выкрасть ключи или решиться на другой отчаянный шаг, который позволил бы ему вырваться на свободу хоть на несколько мгновений. В Калебе не было духа бунтарства. Более того, он даже не совсем понимал, что значит это слово, которое дома, конечно же, почти не использовали, а если и произносили, то только с выражением подозрения на лице — не дай бог бунтарство заронит свое злое семя в сердца нового поколения.
Для Калеба побег означал не что иное, как возможность выйти из дома в привычный сад, ставший теперь запретной, радиоактивной зоной, которую нужно избегать любой ценой согласно новым приказам отца. Мальчику было необходимо во что бы то ни стало найти последнюю деталь для пазла — произведения искусства, которое он начал создавать, когда открыл суицидальные наклонности у всех животных вокруг себя. Искусство наделило смерть смыслом, и этот смысл стал подарком.
Подарком для Тунис.
Пазл Калеба превратился как бы в фантасмагорическое посвящение пропавшей девочке. Это был самый настоящий романтический поступок, который он и не думал когда-нибудь совершить в своей жизни, но тем не менее совершал под влиянием вынужденного заключения и гормонов. Отчаянный поступок, худшее стечение обстоятельств для любого дела. К тому же Калеб прекрасно знал, что его творение никогда не увидит та, кому оно посвящено.
Мальчик вздохнул.
Кузина по-прежнему занимала все его мысли. Иногда до такой степени, что черты ее лица в воображении Калеба становились расплывчатыми, а потом и совсем размытыми. Сама Тунис тоже превратилась в своего рода пазл, который включал в себя ноги и нижнее белье Касандры, очки с толстыми линзами и еще несколько элементов, свойственных фантазиям подростка.
Калеб не витал в облаках, напротив, его даже можно было бы назвать здравомыслящим. Не нужно быть гением, чтобы понять: скорее всего, он никогда больше не увидит свою двоюродную сестру, Тунис постепенно растворится в океане забвения, и с каждым днем ее черты в памяти Калеба будут все больше смешиваться с чертами Касандры и других девушек. Тунис увезли очень далеко, в какой-то недосягаемый уголок страны, она несла на себе печать дочери врага народа, даже хуже — двух врагов народа, террористов и производителей самопальных бомб.
Самым страшным для Калеба была не Калия со своими бабочками, не ужас, которым дышало все в этом доме, не крики старшей сестры и ее дефиле в разноцветных трусах, а отец и его преображение.
Калеб не хотел об этом думать. Лучше было не придавать этой мысли значения, а подождать, чтобы прошло два летних месяца, вернее, то, что считалось календарным летом в этой географической зоне. Потом папе придется выпустить их, потому что жизнь продолжалась и после его падения; даже детям людей без власти, людей, лишившихся власти, предназначалось подвергнуться формовке в этом идеальном обществе, где все были одинаковы или, по крайней мере, довольно похожи.
Нужно быть терпеливым и стойким, только и всего, подумал Калеб. Тем не менее он пожал плечами и, как и каждую ночь, внимательно прислушался к ночным звукам и шорохам в темноте, преувеличенным воображением.
Калеб осторожно открыл дверь своей комнаты.
Это было действительно очень рискованно. Отец установил новые правила. Он ввел комендантский час с семи вечера по словам папы, ночью должно быть достаточно времени, чтобы поразмышлять над ошибками, совершенными за день, которых, как мы знаем, не счесть в этой семье. В семье сексуальных извращенцев, матерей, не любящих своих детей, пожимающих плечами подростков и гениальных маленьких девочек.
Калеб не считал себя непослушным. Напротив, он полагал, что лучше подчиняться, и предпочитал видеть отца довольным установленными им законами, чем мечущимся от злости по углам и омраченным своей опалой. Если бы не незаконченный пазл, Калеб сохранял бы спокойствие, исполнял новые правила и терпеливо ждал: лето не будет длиться вечно, хоть временами кажется иначе. Однако его работа оставалась незавершенной, и нужно было перевернуть эту страницу, закончив памятник животным-самоубийцам, чтобы перестать думать о Тунис, пропавшей кузине, образ которой становился все более размытым с каждым днем.
Калеб медленно спустился по лестнице. Он не спешил из опасения, что деревянные ступени могут заскрипеть. По счастью, этот страх был не чем иным, как боязнью всякого рода неожиданностей. Оказавшись внизу, Калеб даже не попытался открыть дверь — он знал, что это бесполезно, — и рассудительно выбрал самое простое решение: прижался к двери как можно плотнее, чтобы ночные животные почуяли запах, обнаружили его присутствие и попробовали к нему подобраться.
Если бы он мог это сделать в своей спальне, большего и пожелать было бы нельзя, но увы. Отец плотно заделал окна во всех комнатах на втором этаже. К его чести нужно отметить, что он сделал это своими руками. Среди идеальных людей его времени дезертирам не место.
Уловка Калеба сработала мгновенно. Первыми приползли муравьи. Крупные. Жирные. Мелкие.
С крылышками. Черные. Красные. Светло-коричневые. Мальчик попытался их отогнать. Они ему не интересны. Для пазла нужны не муравьи, а кто-то с более крупным и плотным телом, которое можно совместить с другими телами. Муравьи были настойчивы. Они старались подобраться к Калебу. Некоторым это удавалось, и они немедленно падали замертво рядом с ним. Остальных же мальчику приходилось давить.
Радом с муравьями кишели и другие насекомые. Наконец Калеб ощутил холодную кровь лягушек, которые пытались пробраться сквозь трещины в двери. Лягушки не очень подходили для его пазла, но, по крайней мере, их тела имели форму. Главное, чтобы они добрались до мальчика.
Вдруг по другую сторону двери Калеб услышал лай, и его сердце подпрыгнуло.
— Хороший мальчик… не гавкай, иди сюда, тихо.
Пес не мог проникнуть внутрь через щель в двери. Это было абсолютно невозможно, но в тот момент Калеб перестал прислушиваться к здравому смыслу и отдался во власть эмоций, желания забыть Тунис и, более всего, закончить пазл.
Он просунул в щель пальцы, насколько смог. Собаке достаточно было коснуться, понюхать или лизнуть хотя бы один палец, чтобы наступила смерть и творение Калеба наконец обрело завершенный вид.
Это стало роковой ошибкой. Ошибкой, которую Калеб при других обстоятельствах не допустил бы.
— Иди сюда, хороший мальчик, — позвал он пса.
Он понял, что отец рядом, только когда поднял глаза. Усы полностью закрывали папин рот. Отец кашлянул, поднял ногу, обутую в сапог. И тут же ее опустил.
Калеб закричал.
Было больно.
Черт, как же было больно.
Отец наступил на руку Калеба, надавил посильнее, потом надавил еще и еще, пока собака на улице не заскулила, а Калеб не взвыл.
— Мятежник. Отступник, — шептал отец. Слова так и сыпались из-под его усов. — Теперь ты споешь мне свою самую красивую песенку, и не остановишься, пока я не увижу кровь.
В руке Калеба хрустела каждая кость.
— Я рада, что ты снова здесь, Калеб. Мне не хватало наших разговоров. О чем ты хочешь поговорить сегодня?
— Ни о чем.
— Ты сам знаешь, что это не так. Ты же сюда пришел. Ты разумный мальчик.
— Я хочу, чтобы ты кое-что знала. Чтобы ты знала, как я тебя ненавижу. Как мы все тебя ненавидим.
— Когда ты говоришь во множественном числе, кого ты имеешь в виду?
— Это все, что тебя интересует?
— А что ты хотел, Калеб? Мне интересно это знать. Так мы продвинемся в нашей терапии.
— Тебе не кажется, что сын не должен ненавидеть свою мать?
— Такое случается гораздо чаще, чем ты думаешь. Об этом написано во многих книгах, в научной литературе. На самом деле это обычные для подростка эмоции…
— Я ненавижу тебя, потому что ты ненавидишь меня.
— Это обобщение, Калеб, что-то очень абстрактное. Ты используешь грубые слова, чтобы выразить свои эмоции, и делаешь это довольно нелепо. Слышал про закон зеркала? Это когда человек проецирует на другого то, что присуще ему самому или что он чувствует. Ты ненавидишь себя, Калеб?.. Потому что то, что ты хочешь увидеть во мне, — всего лишь отражение твоих собственных сомнений, страхов и мыслей.
— Тогда скажи, что ты меня любишь. Скажи: я люблю тебя, Калеб, ты самое важное, что у меня есть во всем мире.
— Тебе помогло бы, если бы я это сказала?
— Если бы это было правдой — да.
— Ты считаешь, что дети должны занимать главное место в жизни женщины?
— А зачем ты тогда нас родила?
— Так уже никто не думает, Калеб. Просто младенцы хорошенькие. У них большие глазки, и они тянутся ко всему интересному. Природа создала их очень милыми. Потому я и рожала. Но потом дети вырастают. И магия исчезает… Кроме того, твой папа хотел детей. Он ясно дал это понять в день нашего знакомства. Правда, он сказал не «дети», а «потомство», что более-менее одно и то же.
— Уж лучше б ты мне сказала: Калеб, я тебя ненавижу.
— Тебе стало бы легче, если бы я сказала что-то такое? Это тебе помогло бы?
— Он наступил мне на руку.
— У твоего отца есть странности, Калеб. У всех они есть. Например, ты…
— Мы сейчас говорим не обо мне. Мы говорим о нем, о тебе. Он наступил мне на руку.
— У тебя ни одна косточка не пострадала.
— Мне было больно.
— Конечно, было больно, Калеб. Подошва военного сапога очень жесткая. Ты что, забыл, что твой отец военный?
— Так он этим занимался? Я имею в виду — раньше… когда еще не был правой рукой Усатого.
— Чем именно?
— Бил. Ломал руки. Дробил их. Он этим занимался?
— Твой отец занимался очень серьезными делами, Калеб. У него не было времени на подобные вещи. Это твое воображение…
— Он вешал людей? Расстреливал их? Сжигал? Он получал от этого такое же наслаждение, как когда стоял на моей руке?
— Откуда у тебя эти мысли?
— А как он достиг таких высот? Расскажи мне!
— Ты считаешь, враги народа достойны того, чтобы ты о них думал?
— Почему ты не отвечаешь?
— Потому что ты только и делаешь, что задаешь мне идиотские вопросы. Какой смысл разговаривать об этом, Калеб? Всё уже в далеком прошлом.
— Мама, у них, скорее всего, были дрессированные псы. Псы, которые насиловали девушек.
— Какой ужас! Кто тебе такое сказал?
— Это правда, что мужчинам отрезали яички? Правда, что потом их заставляли есть свои собственные яйца?
— Нет, это не так!
— Что они вырывали зубы и ногти? Это правда, что он работал в таком месте?
— Калеб, ты же разумный мальчик. Он человек своего времени. Только и всего.
— Он наступил мне на руку. И наслаждался этим. Это была безотчетная реакция, которая не имеет ничего общего с нелепыми вопросами, которыми ты задаешься. Просто безусловный рефлекс.
— Я хочу знать. Я хочу, чтобы ты мне сказала правду. Где Тунис?
— Со своими дедушкой и бабушкой.
— Она жива?
— Конечно, жива, Калеб. Господи, что за вопрос!
— Они что-то с ней сделали? На нее напустили дрессированных псов?
— Нет! Остановись. Я начинаю злиться. Никогда еще не видела тебя таким капризным.
— Ты обо всем знала? Ты знала, чем папа занимался до того, как стать важным человеком…
— Первый шаг на пути к исцелению — контроль над своими эмоциями.
— …И все равно спала с ним и родила от него детей?
— Калеб!
— Я всегда считал, что сам виноват.
— А теперь ты о чем?
— И Касандра, и Калия. Мы сами виноваты в том, что такие странные. Ты уже знаешь, Касандра влюбляется в вещи, Калия не разговаривает, но абсолютно гениальна, а я и животные-самоубийцы… Все это. Но я ошибался.
— Я не понимаю тебя. Первый шаг на пути к исцелению — контроль над своими эмоциями и избегание негативных чувств.
— Мы всегда были одни в школе. На улице. В зоопарке. Люди избегали нас. Из-за отца никто не хотел к нам приближаться. Из-за него у нас никогда не было друзей. Кому хочется дружить с ребенком истязателя?
— Не произноси этого слова!
— Я хочу знать.
— Правда? Тогда слушай меня внимательно и перестань повторять брехню, выдуманную врагами нашей страны. Ты что, не видишь весь вред, который нам причинили? Не видишь, что они сделали с папой после долгих лет его безупречной службы стране? Это недостойно, Калеб. Твой отец честно выполнял свою работу, он был настоящим героем на службе у истории. Почему он должен раскаиваться? Только ему известно, что он делал, и его совесть спокойна.
— А ты? Тебе тоже не в чем раскаиваться?
— Калеб, ты понимаешь, что делаешь? Ты понимаешь, что я не могу сказать, что люблю тебя, когда ты произносишь такие вещи?!
— Надеюсь, Калия нас всех убьет.
— Все, уходи. Убирайся! Сеанс окончен.
— И надеюсь, вас двоих она убьет первыми. Так мы с Касандрой сможем на это посмотреть. Хоть бы бабочки набились тебе в рот и ты задохнулась, мама.
— Пошел вон, мерзавец!
— И хоть бы ты умирала медленно. Очень медленно.
Ага. Должна признаться, приятно было посмотреть на забинтованную руку Калеба. Ну, я так думаю. На самом деле мне не хватило времени как следует насладиться видом опухших пальцев брата, которые символизировали победу моих предсказаний над его недоверием. Синдром Касандры, настоящее проклятие. И в то же время пиррова победа, делавшая мне честь. Точнее сказать, делавшая честь троянской царевне, чье имя я получила при рождении вместе с несчастливым даром предсказывать, хоть никто мне и не верил. Конечно, эта способность не имеет никакой божественной или мифической природы, в ней нет ничего сверхъестественного, окей? Я просто стараюсь все подмечать и делать выводы. Если мне что-то и удавалось в жизни, так это видеть и изучать реакции людей, а моя семья, из-за непосредственной доступности и родственной близости, оказалась золотым дном для исследований.
Я чувствую удовлетворение, когда мне удается предвосхитить события.
Какасандра превращается в Касандру — имя троянской царевны, и оно идет мне гораздо больше, потому что полно достоинства и избавляет от необходимости терпеть зловонную приставку.
Я узнала о перевязанной руке Калеба лишь спустя несколько часов после того, как отец на нее наступил. Разумеется, до меня доносились крики. Крик моего младшего братика. Звучит ужасно, правда? Даже Калия, всегда такая безразличная ко всему и сосредоточенная на своих рисунках, услышав крики Калеба, не смогла завершить эскиз крыльев бабочки монарх. То, что должно было стать анатомически совершенным изображением, сейчас выглядело как небрежно сделанный набросок, и Калия понимала это, однако не осмеливалась поправить. Всему виной биологические причины: при криках боли сородич инстинктивно готовится бежать или драться.
Спрятаться или атаковать — вот в чем вопрос, дорогой Шекспир.
На самом деле, ради точности или даже правдоподобности, я должна поправить свою предыдущую фразу: Калеб не кричал, правильнее было бы употребить другой глагол — выл. И папа тоже. Не могу сказать, чье преображение пугало больше. Калеба, всегда замкнутого в себе, который молил: папа, мне больно, папа, пожалуйста. Или отца, который размеренно повторял: я тебе покажу, как смеяться мне в лицо, отступник, в следующий раз ногти тебе вырву, даже на ногах.
Эти слова отца я восприняла так буквально, что не могла сдержать рвотных позывов.
Укусить или спрятаться — вот в чем вопрос, дорогой Шекспир.
Вскоре вой прекратился, и наступила тишина, что, если подумать, еще хуже, потому что по крикам можно определить источник боли, а теперь стало невозможно узнать, где поджидает опасность.
Я утешалась, принюхиваясь к собственной коже, на которой все еще сохранялся аромат старой ржавчины моей возлюбленной. Если что и может противостоять смерти, так это секс; если что и может перекрыть вой, так это запах предмета твоей любви. Он уже еле чувствовался, и я ненавидела себя за неспособность удержать то, что любила больше всего на свете.
Когда кто-нибудь возьмется писать историю фрустрации, в ней обязательно найдется место для Касандры и, очень возможно, для Калеба. Я не преувеличиваю — все обстоит именно так. Что же до Калеба, на следующее утро после его ночного воя я встретилась с ним на лестнице, точнее — столкнулась, так что это была непреднамеренная, абсолютно случайная встреча, которая вынудила нас посмотреть друг другу прямо в глаза. В его взгляде я прочла трагедию — маленькую трагедию ангела смерти. Теперь, когда мы все жили в заточении, ему не оставалось ничего другого, кроме как созерцать свою незавершенную работу. Ангел смерти, превратившийся в скульптора с перевязанной рукой, — не представляю, кто ее мог перевязать. Что же ему оставалось — почти ничего, лишь мечтать о лучших временах, когда вновь появится возможность выйти во внешний мир, в наш сад. Маленькая трагедия, никак не сравнимая по масштабу с моей собственной драмой, гораздо более очевидной и необратимой. Даже если принять во внимание, что моя возлюбленная неподвижна — интересно, кто-нибудь произнесет сейчас, что если это настоящая любовь, то твоя половинка тебя обязательно дождется, тем более что в этом случае предмету любви ничего другого не остается, — подумайте сами, разве меньше боль от разлуки, спрашиваю я вас, разве может быть более-менее веская причина для того, чтобы тот, кто любит, — единственный движущийся субъект в отношениях — был разлучен с объектом своей любви? Прочитайте последнее предложение с вопросительной интонацией или тоном отчаянного удивления и ответьте себе: да, есть, и эта причина — мой отец, не будем уходить в детали, окей? Это папина вина.
Мне не нужно было вновь заглядывать в глаза брату, чтобы удостовериться в том, что я поняла еще несколькими неделями раньше: у нас с Калебом общий враг.
И этим общим врагом был человек с медалями — отец, переставший заикаться и с каждым днем все более походящий на Усатого дедушку.
Известно, что заика не заслуживает доверия своего народа, но так же очевидно для меня и то, что недостоин его и человек с усами.
В нашей маленькой стране под названием дом началась революция.
Кузина, чьи черты уже постепенно стирались из памяти Калеба, неожиданно вновь заявила о себе. Сны, полные отчаяния. Он просыпался с ощущением, что дома не хватает воздуха, что их всех заперли, с ощущением клаустрофобии. А вдруг отцу взбредет в голову, что отныне нужно потреблять меньше воздуха, чтобы помочь развитию страны под названием дом. Или же, со всеобщего согласия и ко всеобщему удовольствию, он укажет на лишнего члена семьи с целью убрать его, чтобы воздуха, которого так не хватает, стало больше?
Во снах, вернее, в кошмарах Калеба Тунис всегда являлась в окружении немецких овчарок, ротвейлеров или доберманов, специально выдрессированных для того, чтобы чуять запах самки во время течки, то есть любой самки, — вполне возможный способ насилия над дочерьми врагов народа. Этот сон, этот кошмар постоянно повторялся с небольшими изменениями: Тунис, окруженная псами, держала в руках небольшой сверток. Ее груди превратились в два обвисших мешочка — ничего похожего на формы, о которых мечтал Калеб. Но не это внушало ужас — самым чудовищным был этот небольшой сверток, в котором кто-то сосал грудь и дышал, младенец с головой собаки — иногда овчарки, иногда ротвейлера, — недоношенный младенец в подгузниках, сделанных из обрезков девичьих трусиков, синих, красных, цвета фуксии. Если интересно, каково было маленькому уродцу в руках Тунис, сказать по правде — ему было удобно и тепло. Тунис словно протягивала этого маленького щеночка Калебу: он не твой, но станет тебе хорошим сыном, если ты его возьмешь, будет охранять дом и приносить тапки и газету.
Днем боль в руке уже не беспокоила Калеба, или, по крайней мере, он убедил себя в этом. Ночью было сложнее. Кровь пульсировала в опухших пальцах, и Калеб старался успокоиться: все кости целы, и наверняка так и было, рука потихоньку заживала. Тем лучше, потому что ночью ему приходилось сложнее не из-за боли, точнее, не только из-за боли, а из-за отца.
Где-то между тремя и пятью часами ночи отец поднимался и готовил себе кофе. Аромат заваренного кофе сам по себе был обонятельным сигналом, который проникал в комнаты через замочные скважины. Но он обозначал кое-что еще — необходимость проснуться. Пару минут спустя раздавался крик:
— Подъем!
Отец пинал каждую дверь сапогом:
— Страдание — путь к добродетели! Не бывает страны без жертвоприношения!
Вначале голос отца казался надоедливым шумом. Теперь все изменилось. Голос требовал послушания, и двери распахивались перед ним. Калеб первым подавал пример. Затем Касандра. Даже зевающая Калия, с карандашами и бумагой в руках, выглядывала из своей комнаты.
— Благодарность! Героизм! Чувство долга! — И сразу: — Смирно!
Отец всегда появлялся перед ними в военном мундире, отглаженном и без единой складки. Временами издалека слышался мамин голос:
— Травмы в юношеском и детском возрасте происходят из-за недостатка сна.
— Иди сюда тоже, отступница, гнилая кровь. Давай, надень свои каблуки и вспомни, как маршируют в знак протеста! — орал отец, и голос матери тут же затихал. — Достоинство! Лучше смерть, чем поражение! Всё за страну!
Выглядело это трагикомично, но на самом деле таким не являлось. Как-то Касандра вопреки правилам иронично улыбнулась. Она уже устала нести караул у двери, устала от приказов, которыми перемежалось отцовское брюзжание.
— Бла-бла, пожалуйста… сейчас четыре утра!
Отец поднял хлыст.
Говоря «хлыст», я имею в виду бич, не символический или воображаемый, это был не бич отцовских угроз, а реальный предмет, от которого кровь стыла в жилах еще быстрее, чем от повторяющихся кошмаров Калеба с участием Тунис и псов-насильников.
Старшая сестра больше не проронила ни слова.
— На поверку становись! Рядовой Касандра, к службе готов!
Поверка являлась неизбежным мероприятием, во время которого отвечать нужно было односложно. Правила известны заранее. Перекличка шла от старшего к младшему, то есть от старшей дочери к младшей, а между ними — мальчик с перевязанной рукой.
— Да-да, так точно вроде, — Касандра пыталась отвечать с вызовом, но в ее голосе, который к тому же дрожал, сквозил неподдельный ужас.
— На поверку становись! Рядовой Калеб, к службе готов!
— Так точно.
— На поверку становись! Рядовой Калия, к службе готов!
— Калия не разговаривает, папа. — Калеб пытается защитить младшую сестру, которая в последнее время приобрела привычку сосать карандаш, словно грудь или палец.
— На поверку становись! Рядовой Калия, к службе готов!
— Она здесь. — Даже всегда ироничная Касандра была возмущена. — Посмотри сам!
— На поверку становись! Рядовой Калия, к службе готов!
Голос отца покрывался тонкими слоями разочарования, блестящими слоями, как лед, готовый сломаться, и слово «лед» здесь используется с революционным подтекстом; можно сказать, под сомнение ставится существование самого слова «лед», не выдумка ли это врагов, слово, придуманное врагами этой страны, которые только и заняты поисками пятен на солнце и, произнося слово «лед», ставят под вопрос жаркий климат родины и ее вечное лето.
— На поверку становись! Рядовой Калия, к службе готов!
— Она не умеет говорить! — отвечает Калеб.
— Ну так скоро научится. — Человек с медалями наклонился так, чтобы его лицо оказалось на уровне головы Калии. — И поменяет эти свои карандашики на кое-что получше, на что-то более достойное дочери этой страны. Вопросы есть, рядовой Калия?
Вместо ответа его младшая дочь принялась сосать карандаш с еще большим усердием.
На следующей неделе кошмары Калеба усугубились. Возможно, виной всему стал недостаток сна, потому что поверка проводилась по три раза за ночь и времени, чтобы закрыть глаза и подумать о лучших временах, почти не оставалось. В новых кошмарах Калеба Тунис сосала палец, сосала карандаш и сосала голову своего уродливого младенца. И издалека, из самых глубин сонной бездны слышался звук — щелкающего хлыста, карандаша, ломающегося во рту, — Калеб не мог определить.
Касандра шаг за шагом спустилась по лестнице в подвал. Это было одно из немногих мест, которые отец чудом еще не взял под свой контроль, возможно, потому что оно не представляло для него непосредственного интереса. Там пылились останки прошлого: старые фотоальбомы, коробки с книгами, какие-то тронутые молью бумаги — Калебу было бы не под силу полностью разобраться в этой груде воспоминаний. Пока еще мальчик верил, что его работа находится вне досягаемости разрушительной отцовской силы. Он не был глуп и знал, что время работает против него и его инсталляции. Если папа найдет ее, все усилия насмарку.
Каждый новый день был для Калеба настоящим вызовом. Мальчик с чрезвычайной осторожностью спускался в подвал. Не дай бог отец раскроет его тайну — последствия будут просто катастрофическими, а наказание — жесточайшим. Маршировать по лестнице вверх-вниз по ночам было не так-то просто. Если папа разобьет сапогом пазл или наступит на здоровую руку Калеба, на ту, что уцелела, не перевязанную руку, это станет настоящим несчастьем.
Спустившись в темный подвал, Калеб побоялся зажигать свет. Он поглаживал свою незавершенную работу и гнал мысли о Тунис, ощущая под пальцами косточки белки или сухое оперение воробья, — пазл не был цельным произведением, да и не задумывался таковым: искусство — это процесс, тем более тот, результатом которого является натюрморт, без иронии и лишних намеков. Калеб оценил степень разложения в различных частях своей работы.
В этот момент послышались шаги Касандры.
Ночной кошмар. Темнота искажала звуки. Калеб представил себе, что это стук сапог: отец наконец обнаружил единственный уголок в стране под названием дом, где царила свобода, единственное место, где мальчик мог насладиться своей ролью ангела смерти.
Ни для кого не являлось секретом, что Касандра и Калеб не друзья.
Брат и сестра — да, но это кровное родство было для них наследственным бременем, над которым они не властны. Как Калеб, так и Касандра молча принимали тот факт, что являются порождением одной и той же крови, спермы и каждый из них в свое время побывал в одной и той же матке с разницей в два года — сначала Касандра, потом Калеб.
Впервые в жизни мальчик ощутил облегчение при виде Касандры, разглядев в сумерках подвала ее силуэт.
— Теперь можем поговорить? — спросила сестра притворно невинным тоном. Все же у нее хватило здравого смысла не произнести «я же говорила» или «я рада» — фразы, определенно действенные и, без сомнения, соответствующие реальности, которые могли бы обидеть Калеба.
Ему все еще стоило труда признать, что он ошибся, оценивая угрозу, которую представлял для них отец.
— Ну да, наверное, — ответил Калеб темной фигуре с голосом старшей сестры. — Ничего другого не остается, любительница мостов.
— Ничего другого не остается, убийца кроликов.
— Но как?.. Может, лучше подождать, пока все само пройдет, когда закончится лето. Безумие не всегда длится вечно, не так ли? Так говорят.
— Ты действительно этого хочешь?
Калеб вспомнил о Тунис и о своих кошмарах с уродливым младенцем, младенцем с головой собаки.
— Ты просто доверься мне, окей? — добавила Касандра. — У меня есть опыт в таких делах.
— В каких?
— Усатый дедушка был профессионалом в этом, настоящим маэстро, окей? Он меня научил.
Касандра вздохнула. У стен есть уши, у всех стен есть уши, но Калеб, кажется, об этом не подозревал, а если и знал, то не придавал особого значения. В какой семье вырос ее брат? Или он все эти годы был настолько занят свежеванием бедных кроликов, что так ничего и не заметил?
— Молчи и доверься мне, — повторила она.
— Почему ты всегда была так близка с Усатым дедушкой?
Вопросы, вопросы… И все скучнейшие. Как и сам Калеб. Касандра снова вздохнула. Она призвала на помощь все свое терпение, но лучшее, что смогла ответить, звучало так:
— В книгах Шекспира договариваться с идиотами намного проще, Какалеб. Не усложняй! — И добавила: — Усатый дедушка меня любил, окей? И я ему иногда помогала.
— А как ты помогала?
— Слушай, любопытство кошку сгубило… — Сестра еще ближе подошла к Калебу. — Если коротко — потому что мы здесь не о жизни моей собрались поговорить, — то все обстояло так: когда дядя и тетя совершили тот поступок, точнее, попытались его совершить, я сообщила об этом Усатому дедушке.
Калеб настолько приблизился к старшей сестре, что чувствовал запах, исходящий от ее волос и подмышек. В любой другой день эта физическая близость вызвала бы у него тошноту, но теперь в нем поднималось какое-то смятение, неясное ощущение в районе паха, покалывание и зуд, словно эта часть тела вдруг зажила какой-то своей жизнью, — перед ним возникали образы цветных трусиков сестры и постепенно растворяющегося лица Тунис. Он вновь ощутил нечеловеческий запах, хотя порой, как известно, словами не выразить истинные чувства. Приблизившись к сестре, Калеб попытался угадать, что это за аромат, постарался запомнить его и запечатлеть на своей слизистой.
— Значит, папа знал… об этом?.. Все было с его согласия?..
Калеб не различал лица сестры в темноте, но мог бы поклясться, что она улыбалась.
— Окей, признаю, скорее всего, мне просто повезло после разговора с Усатым дедушкой. Мне всегда удавалось делать верные ставки, и в тот момент я поставила на карту все. Сразу замечу: я ни о чем не жалею, Калеб. Я сказала то, что хотела. Мне не важно, правда это была или ложь.
— Ну… — От неожиданности Каэтеб совсем растерялся. — Так, значит, это ты… предала папу?
— Мне не нравится это слово.
— Не будь идиоткой, Касандра. Это единственное подходящее слово.
Она пожала плечами и принюхалась:
— Калеб, пожалуйста, поклянись, что этот запах не от мертвого кролика. Поклянись, что это любое другое животное, но не кролик, — внезапно прошептала она.
— Нет-нет, это воробей…
Касандра издала звук отвращения. Правда, в темноте все звуки появляются из-за тошноты или страха. Калеб не обратил на это внимания, потому что вихрь чувств мог принимать множество обличий и форм, но его в тот момент волновала только близость сестры, которую в темноте можно было принять за Тунис или любую другую девушку.
— Тогда по рукам, — заключила Касандра. — Ничего другого нам не остается. Мы его уничтожим.
— И ее тоже. Не забудь.
— Маму? — уточнила сестра. — Серьезно? Окей. Я не против. Просто думала, что у тебя с ней отношения получше, чем у меня.
— Она всегда знала, что папа гребаное чудовище.
— Окей, как хочешь. Мне все равно, — пожала плечами старшая сестра.
— Думаешь, он и правда… Правда мог?
— Что?
Вопрос повис в воздухе, пока Калеб старался найти нужные слова. Ему удалось выдавить пару неразборчивых слогов, после чего он замолчал окончательно. За него продолжила Касандра:
— Ты хочешь знать, занимался ли папа кое-чем по приказу Усатого дедушки. Чем-то конкретным, так? Хочешь узнать, был ли папа…
— …Убийцей… истязателем, — завершил фразу сестры Калеб.
— Я этого не знаю. Отец добрался до самых высот власти, а для этого нужна определенная степень жестокости. Неужели это так важно?
— Тунис… — произнес брат и замолчал.
— Тунис далеко, видишь ли, а мы с тобой два трагических героя, — вновь послышался смех Касандры. — Кто бы мог подумать, Какалеб? У нас с тобой нашлось что-то общее, убийца кроликов.
— А ну-ка, поди сюда, Касандрита. Знаю, что ты уже выросла из этих глупостей. Посмотри на себя: какая ты высокая, ножки как у курочки и круглая попка. Настоящая девушка! Садись сюда, ко мне на коленки. Иди, не бойся. Жизнь у меня отняла уже многое, Касандрита, но я все еще могу видеть. Все еще могу наслаждаться ароматами. Какой запах ты чувствуешь?
— Пахнет фиалковой водой.
— Да нет. Какие это духи?
— Ржавчина.
— Подожди, дай посмотреть… Верно, как странно. Иди сюда. Понюхай меня. Что чувствуешь?
— Ничего.
— Точно. Именно так пахнет старость — пустотой. Признаться, так даже лучше. Догадываешься почему?
— Наверное, могло пахнуть чем похуже.
— Правильно! Умница! Я мог бы пахнуть виной, кровью, властью. Дряхлым, обмочившимся или пускающим слюни дедом. Так что все не так плохо. А чем пахнет твой папа, Касандрита? Давай, расскажи своему любопытному дедушке.
— Не знаю.
— Но знаешь кое о чем другом, так? Вижу по твоим глазкам.
— В выходные приходили обедать дядя и тетя. Папа долго с ними разговаривал.
— Да что ты.
— Они закрылись.
— Где?
— В папином кабинете, где он хранит свои медали. Нам не разрешается туда заглядывать. Никто не может туда входить, кроме папы и теперь дяди и тети. Это священное место.
— Значит, секретный уголок… Я тебе говорил уже, что дядя и тетя не совсем друзья твоего Усатого дедушки? Они, возможно, замыслили против меня что-то плохое.
— Папа тоже?
— Это вопрос? Ты не уверена, Касандрита?
— Ты подаришь мне тот стул?
— Стул, который ты так любишь.
— Тот.
— Так странно: ты можешь разрушить карьеру отца, только чтобы завладеть стулом.
— Я люблю его.
— Я тоже влюблялся в вещи. И в идеи… О чем разговаривал папа с дядей и тетей?
— Не знаю, они ушли туда, спрятались.
— Именно спрятались?
— В священном месте… Я ничего больше не знаю, окей? Ты хотел услышать от меня правду. Ну и вот.
— Ты хорошая девушка.
— Надеюсь.
— Ну тогда все ясно. Возможно, твой папа — враг народа. Даже враг собственной семьи. Твой враг, Касандрита. Ты правильно сделала, что все мне рассказала.
— Так ты подаришь мне стул или нет?
— Я человек слова, Касандрита.
— А что будет с папой?
— С ним-то? Посмотрим. Тебе не о чем волноваться. По крайней мере, сейчас.
— Он узнает, что это я?..
— Только без драм, ладно? Это не трагедия. К тому же ты всего лишь выполняла свой долг. Ты хорошая девушка, Касандра. Настоящая героиня. У каждой истории своя героиня, и в этой истории героиня ты. Ты смогла разведать секреты своего отца, что не так-то просто. Это дорогого стоит. Сложнейшая задача, за которую страна тебе благодарна. Да, Касандра, хоть и не всегда об этом говорят вслух, бывают опасные секреты. И опасные запахи. Не все устроены как мы. Не все так просты. Не все пахнут ржавчиной или пустотой…
Отец отвечал за то, чтобы приносить продукты по продовольственным карточкам. Раз в неделю он выходил во внешний мир и спустя какое-то время с видом триумфатора возвращался домой. Его все еще узнавали на улицах, но постепенно он терял сходство с тем человеком, которым был когда-то. Папа пребывал в уверенности: всю страну охватил недуг беспамятства и неблагодарности. Однако то, что, когда он шел мимо соседей, на него никто не показывал пальцем, то, что он мог жить как все обычные люди, немного примиряло его с действительностью. Раньше он не мог пройти по улице незамеченным. Он был лишен частной жизни, как человек, принадлежащий своему народу, с определенным прошлым и огромными, не всегда признанными достижениями. Какое счастье! Уже не нужно было притворяться или выпячивать грудь, чтобы медали блестели поярче. Теперь он позволял себе горбиться из-за боли в пояснице, чувствовать себя стариком, ходить в кроссовках или даже шлепанцах — ему открылся мир нескончаемых возможностей.
Вокруг него уже не витал страх. Исчезло и уважение — мир несовершенен. Это был равнозначный обмен. Отдать что-то ценное, чтобы получить что-то другое.
Раньше покупка продуктов не входила в отцовские обязанности. Наличие еды воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Он не задумывался, как хлеб попадает к нему на стол. Тот просто там появлялся. Жизнь, полная привилегий благодаря Усатому генералу, — жизнь, которая, к сожалению, подошла к концу. Новая реальность не то чтобы разочаровывала, но требовала больших усилий: сначала дойти до ближайшей лавки, потом попросить фунт мяса и поторговаться; новая реальность включала в себя безграничную вероятность встречи с мужчинами или женщинами из его прошлого, которые, как и он, делали покупки в той же лавке и торговались за такой же фунт мяса на черном рынке. Единственное различие между этими людьми и отцом заключалось в стороне, занимаемой каждым из них надопросе: той, которая задавала вопросы, или той, которая отвечала; приказывавшей или погоняемой палкой и дрессированными псами. Он действительно чувствовал себя неловко, ситуация оставляла желать лучшего. И все же отец знал, что хороший солдат выполняет поставленную задачу — неважно, сколько времени потребуется, сколько нужно будет просить, торговаться или терпеть взгляды мужчин и женщин, возможно старинных знакомых из прошлого человека с медалями, которое он постарался стереть из своей памяти.
Жизнь простых людей текла по своим правилам. Отец их не знал. Он и понятия не имел, что в лавке нужно встать в очередь или что каждая семья приносит продовольственную карточку. Всему этому он, не жалуясь, учился на своих ошибках. Только крепче сжимал зубы и шевелил пальцами ног в своих новых ботинках обычного человека, более просторных, чем военные сапоги, но по какой-то неведомой причине не подходивших его натуре. Он понял, что его медали не имеют никакого веса в очередях за продуктами питания, по крайней мере те, которые носил он, те, что принадлежали врагу народа. Разумеется, он перестал их носить. Его награды также напоминали о том, кем он являлся раньше. Они выдавали его. Указывали на него. В этой своей новой мирной жизни папа хотел быть одним из многих, как все, безликим в очереди других безликих людей с продовольственными карточками в руках.
Одним из многих.
Поначалу неприязнь к нему была слишком заметной. Она висела в воздухе. Отцу не требовалось особой проницательности, чтобы почувствовать ненависть, разлитую в чешуе страны, в тех нескончаемых очередях, где люди делились друг с другом своей бедностью в ожидании рыбных палочек, картонных лотков с яйцами, печеньем, питанием для детей младше шести лет. Все видели в отце чужака, человека, который попал к ним из другой галактики, другого пространства — пространства власти, недоступной пониманию обычных людей, но внушающей им страх.
Папа тоже внушал им страх. Вернее, не папа, а тот, кем он был когда-то, много лет назад. Дела, которыми он когда-то занимался.
Невозможно все забыть в одночасье. Эти люди еще помнили не только как отец заикался, но и как его голос разносился по пыточным, требуя назвать адреса, имена, другие сведения, чтобы определить, кто враг народа, а кто его друг. Пережившие пытки говорили о нем: это человек, который тянет слоги, носит на груди медали и всегда кричит. Слишком обобщенное описание, чтобы соответствовать действительности, но так уж устроено воображение — оно богатое и живое. Если бы хоть один человек в этой очереди за продовольствием осмелился спросить у него: «Как ты спишь по ночам, сукин ты сын?» — папа спокойно бы ему ответил: «Лежа и с двумя подушками под головой, в темноте — полной, как потемки чужой души». А если бы кто-то настаивал: «Как же ты можешь жить после всего, что сделал?!» — папа ответил бы: «А что я такого сделал, кроме того, что честно служил моему народу и Генералу, любой ценой защищал достижения этой страны?! Я человек разумный и просто выполнял приказы. Разве приказы обсуждаются, спрашиваю я вас? Нет, их нужно выполнять. Я не мясник с руками по локоть в крови».
И действительно, он им не был. На папины руки не попало ни пятнышка крови, ни других выделений подозрительного происхождения — всякого рода жидкостей, которые тело выделяет через все существующие в нем отверстия в процессе опорожнения, похожем на побег. Если тело заключенного не могло покинуть пределы допросной лаборатории, оно, по крайней мере, пыталось это сделать в любом другом виде: жидком, газообразном или твердом — все равно. Это не имеет значения, потому что отец и пальцем не коснулся ни одного заключенного. На самом деле допросная и методы, которые там применялись, вызывали у него некоторую брезгливость, он считал их необходимым злом, приказом, не подлежащим обсуждению. Если перед ним оказывался враг народа, следовало вырвать ему ногти, проткнуть яички, выбить зубы. А если врагом была женщина, приходилось об этом забыть — женщина превращалась в вещь: прижечь ей грудь сигаретой, пустить по рукам, вот так тебе нравится, еще сильнее, гребаная сука. Крики в допросной лаборатории были обычным делом и не лишали его сна: еще раз т-ткни его, приказывал он, или: отведи его снова в к-колодец, или: поиграем в подводника, г-гаденыш, а потом уходил к себе в кабинет, чтобы немного вздремнуть, пока кто-то не постучит в дверь, чтобы сообщить: заговорил наш птенчик. Если заключенный уже в чем-то признался: сломался наш птенчик. Если пытки зашли слишком далеко: птичка уже не щебечет. С женщинами было сложнее всего, эти сучки хуже всего: засунь ее голову в ее собственное дерьмо, пусть узнает, с-сучка, кто тут хо-хозяин, пел отец из своего угла и снова засыпал, пока его не будили снова.
Он был практичным человеком.
С крепким сном.
И великолепным аппетитом.
Как жаль, что в новой папиной жизни еда выдавалась по карточкам.
В нескончаемых очередях за продовольствием на нем останавливались взгляды. Сначала на него смотрели со страхом. Потом постепенно привыкли. Страх сменился недоверием. Невозможно было поверить, что этот человек в шлепанцах и с больной спиной был тем самым военным из телевизора и отдавал кошмарные приказы в допросной, о которых рассказывали пережившие пытки. Глаза их обманывали. Люди убеждали себя в этом.
Утро выдалось коротким и продуктивным. Отец был доволен. Всего немного времени в очереди — и он получил несколько яиц, даже пару бутылок молока, хлеб, конечно, неидеален, но нет ничего идеального, утешил себя он и потащился домой привычной дорогой. Он шел, насвистывая мелодию и думая о прекрасном утре и приятном тепле, когда вдруг перед ним появилась женщина — надо было видеть ее страшные глаза.
— Вы не помните меня, — произнесла она, — но я вас прекрасно помню.
Отец попытался отвести взгляд и продолжить путь, но женщина вновь возникла перед ним на тротуаре:
— Сукин сын.
— Простите. — Звуки начали застревать в горле. — Я вас н-не знаю. В-вы ошиблись.
Женщина ушла с его дороги и последовала в двух шагах позади.
— Оставьте меня в покое. Я позвоню в… в… властям!
Плевок. На тротуар. Между папиных ног. Вторая попытка оказалась удачнее. Женщина хорошенько прицелилась и попала в большой палец левой ноги отца. Мерзкая тетка с безумными глазами. Мерзкий плевок, обильный к тому же.
Отец решил не обращать на нее внимания.
— Хамка, — пробормотал он.
Он был уверен, что это одна из тех сучек, из тех птичек, что отказывались говорить, хотя по горло находились в дерьме. Если бы в тот момент у папы под рукой оказалась пика или туалетное судно, в которое он мог бы сунуть голову непокорной птички, он не замедлил бы ими воспользоваться.
Домой он возвращался со страхом.
Ощущение страха было чудовищным.
Женщина отстала от него. Он внимательно всматривался в каждое лицо и каждую улицу, шел обходными путями, проложив новый маршрут до дома, — сделал все, чтобы женщина с безумными глазами, эта плюющаяся птичка, не смогла его найти. Но сомнение не покидало его. Оно его мучило. А что, если птичка знала, где он живет, и была способна не только плеваться, а вдруг в следующий раз он встретит ее в парке, или на тротуаре, или напротив дома, или в длинной очереди за продуктами, а если это его соседка, которая плюнет ему не в ноги, а прямо в лицо, а если не плюнет в лицо, так выстрелит в голову?
Отец дернул дверь. Руки тряслись. Он не мог найти ключи.
Ему открыл Калеб, услышав стук.
— Повсюду враги, — сказал папа, переступив спасительный порог дома. — Невоспитанные хамы.
Калеб пожал плечами и спросил:
— Купил печенья?
Вопрос прозвучал безобидно, но у отца начала зудеть рука.
— Это все, что ты можешь сказать, п-птенчик? — Ладно. Не очень-то и хотелось.
Калеб вовремя ретировался. Отец прошел в середину гостиной и сбросил шлепанцы. Слюна, уже начинавшая подсыхать, еще блестела на большом пальце.
— Где Касандра? — спросил отец.
— У себя в комнате, — ответил Калеб.
Эта птичка — обожательница мостов была вне его досягаемости. Отец не горел желанием подниматься по лестнице, тем более что у него болела поясница. Ему совсем не хотелось выслушивать крики и стенания Какасандры. Чертова сучка. Он взглянул на Калеба и прикинул. Кто-то должен заплатить за этот плевок. Будь то незнакомая женщина с улицы или эти долбаные птенчики, плоть от его плоти, любители печенья.
Решительным шагом он приблизился к Калебу. — Подойди сюда, — прошептал он ему, но сын отступил:
— Мет.
— Я сказал, подойди ко мне сейчас же. Это приказ.
Папа шел, не смотря под ноги.
Прямо в центре гостиной сидела Калия со своими мелками, карандашами и кисточками.
Отец споткнулся о девочку и пролил акварельную краску на рисунки с бабочками монарх. Но самое страшное было не это — одной ногой, по несчастливому совпадению, той самой, на которую попал плевок, он наступил на остро заточенный карандаш.
Он почти не испытал боли, но этого оказалось достаточно.
Этого оказалось достаточно, чтобы схватить Калию за волосы и закричать ей в ухо:
— Чертова птичка! Пой или я сломаю тебе клюв!
И девочка запела, так, как умела, — протяжно завыла. Отец еще сильнее потянул ее за волосы — казалось, он вот-вот вырвет их.
— Карандаши по всему дому, сука! Да я засуну твою голову в унитаз и насру прямо сверху!
И снова:
— Чертова птичка, чертова птичка!
Калеб попятился и споткнулся о ступеньку лестницы. Он хотел подняться к себе и запереть дверь, забыть обо всем, что увидел, но завывания Калии походили на что угодно, только не на пение птички. Эта маленькая молчаливая девочка, всегда безучастная к внешнему миру, казалась куклой, которая сломается через мгновение. Вдруг отовсюду раздались новые крики: его, Касандры, чьи-то еще, они сливались с воем девочки с рисунками, девочки с бабочками. Было бы очень кстати, если бы в этот момент Калия заговорила, как предсказывала мать, или если бы бабочки вдруг поднялись с ее рисунков и спасли свою создательницу, взметнулись бы апокалиптическим облаком и накрыли отца, пусть бы это были бабочки-пираньи, которые разорвали бы его на куски и обглодали все его кости; если бы только Бог завладел голосом Калии и провозгласил смерть отца, всемирный потоп, вселенский мор, последний час, пробивший для всех нас. Это чудо вызволило бы Калию из рук отца, но такие вещи невозможны ни в книгах, ни в реальной жизни. Приходится признать, что все бабочки остались на бумаге, ненастоящие и плоские, Господь, как и Калия, остался нем, несмотря на то что вой, этот мертвый язык, к сожалению, понятен всем нам.