КАЛИЯ

Обезьяньи зады. Муравьиные усики. Паучьи глаза. Волоски на слоновьем хоботе. Фрактальный узор на бабочкиных крыльях.

В черепе, в той смертельной долине, где зарождаются мысли и волосы, возникает ужасное жжение. Череп — слабое и священное вместилище. Кто оскверняет урну, где покоится и рисует Калия, кто нарушает тишину кладбища? Ее реакция объяснима — это животный сигнал, закон природы: чем сильнее боль, тем громче крик, который затем превратится в завывание, стоит только подождать, когда терзающая череп рука потянет еще сильнее.

Больно так же, как когда приводят в порядок волосы, пытаются причесать. Поправка: та боль другая, неприятное ощущение, будто жалят череп, щетинкам расчески не позволено трогать священное вместилище Калии, но эта ненависть, по крайней мере, не висит в воздухе, от нее не исходит за пах гари и не хочется кричать.

Обезьяньи зады. Муравьиные усики. Паучьи глаза. Волоски на слоновьем хоботе. Фрактальны Узор на бабочкиных крыльях.

Между завываниями Калия замечает небольшие детали: со лба течет пот, голова горит; она видит куда-то ведущую лестницу; температура повысилась, и теперь мухи садятся на все вокруг. Мухи — умные существа, они властвуют над всем живым и мертвым, нет ничего в этом мире, что не находилось бы под их контролем: ни кожа, ни поверхности, ни природа. Тирания мух — это философия жизни, которую Калия усвоила слишком хорошо, поэтому она позволяет им садиться, где они захотят: на чистых листах и набросках, на рисунках слоновьего периода, периода обезьяньих задов или бабочек монарх.

Мухи садятся даже на вой Калии, и девочка позволяет им это сделать — к тирании нужно привыкать. Калия — самая умная в семье, она знает, что мухи ценят, как она сдерживается, не смахивает их, несмотря на то что кожа зудит и мушиные грязные лапки ходят туда-сюда по дорожке между пор. Калия не такая, как все, не такая, как, к примеру, этот человек, который ее трясет. Человек, который ее трясет, ненавидит мух, сгоняет их со своих рук, груди, особенно с лица, больше всего его бесит, когда они садятся на лицо, — больше всего на свете человек, который трясет Калию, ненавидит чужую тиранию. Как бы ни было сложно в это поверить, мухи об этом знают, чуют и понимают это, именно поэтому человек, который трясет Калию, буквально покрыт экскрементами мух — насекомых мстительных и настойчивых, когда им это нужно.

Обезьяньи зады. Муравьиные усики. Паучьи глаза. Волоски на слоновьем хоботе. Фрактальный узор на бабочкиных крыльях.


— Сколько времени мы с тобой уже женаты?

— Целую вечность.

— Но сколько точно?

— Не знаю. Сколько лет Касандре? Немногим больше этого.

— И ты никогда не был со мной искренен.

— При чем тут возраст Касандры?

— Ты никогда не рассказывал мне правду.

— Нет… но я купил тебе туфли на каблуках. Ты ведь этого хотела в самом начале. Постоянно просила меня об этом. Разве я тебе отказал?

— Теперь я хочу знать. Когда мы познакомились, ты уже работал в той лаборатории?..

— В лаборатории вопросов и ответов, да.

— Чем ты там занимался?

— Исполнял приказы, как и всегда. Был военным. Военный всегда остается военным.

— Даже здесь? Дома?

— Именно.

— Даже когда мы занимались любовью?

— Именно. Ты об этом хотела узнать? Больше ни о чем?

— Более-менее.

— Любопытство не может быть более-менее хорошим или плохим. Любопытство постыдно.

— Я кое-что об этом слышала.

— Да что ты.

— Ты когда-нибудь причинял кому-нибудь боль?

— Двусмысленный вопрос. Это говорю тебе я, человек, который разбирается в вопросах и ответах, двусмысленных и однозначных. На самом деле я разбираюсь во всех вопросах и ответах. Много их слышал на своем веку.

— Там внутри… в лаборатории?

— И в обычной жизни.

— Что ты делал с заключенными?

— «Заключенные» — тоже неоднозначное слово, забыла уже? Правильно называть их врагами народа. Говори тише… Дети…

Дети спят. У них крепкий сон.

— У них святой сон.

— Было что-то святое в том, чем ты занимался в этой лаборатории?

— А ты как думаешь? Посмотри на мои руки. Хорошо видишь?

— Да.

— На них есть пятна?

— Говори тише… Дети…

— …Однажды будут гордиться своим отцом. Все это я совершил во имя вас. Ради тебя и ради них. И ради твоих туфель на каблуках.

— Моих туфель на каблуках?

— Ты женщина, которой нравятся высокие каблуки и большие мечты. Я дал тебе все это. Так что не задавай больше вопросов. Ты беспокоишься по пустякам. Подумай о новых туфлях.

— Но…

— Никаких «но». Не забивай себе голову мухами. — Тогда я хочу красные.

— Красные туфли?

— Да, с черной подошвой. Это так элегантно.

— Вот видишь, как мы друг друга понимаем!

У нас крепкий брак. Образец семейного счастья. Не нужно разговоров о лабораториях. Не нужно разговоров о врагах народа. В кровати нужно либо заниматься любовью, либо спать — и не задавать вопросов.


По всему дому раздается стук маминых каблуков. Она стала надевать их даже по утрам, даже когда шла в туалет. Дети давно не видели мать, но пока улавливают звук ее шагов. В доме только и слышно, как она ходит по лестнице туда-сюда. Повторение и однообразие. Самое близкое к чувству одиночества. Касандра, Калеб и Калия смирно сидят по своим комнатам. Ограничительная мера. Что это, если не список правил, повешенный прямо на дверь и обладающий сверхъестественным эффектом вроде того, какой чеснок оказывает на вампиров. Никто не выходит и не заходит. На самом деле отец даже не запирал двери на ключ. Он знает, что это необязательно. Зачем ограничения или ключи, если страх держит всех детей взаперти, в убежище, в клетке собственных комнат, без возможности общения, — страх естественным образом сдерживает их.

Каждое движение воздуха в доме звучит по-своему. Дети уже могут распознать, когда вздыхает отец или зевает мама. Все чувства обострились. Их обоняние и слух обострились. Дети просыпаются от любой вибрации пола, будь то мамины каблуки, папины сапоги, сигнал к поверке или приказ зажечь свет в комнатах. Сложно спать в таких условиях: нет ни дней, ни ночей, только череда вдохов и выдохов: Касандра дышит тяжело, словно ей не хватает воздуха; дыхание Калии едва уловимо, оно, скорее, похоже на шепот, ускользающий сквозь пальцы; дыхание Калеба хорошо различимо; мама дышит, будто у нее в горле застрял каблук, а дыхание отца — это икота, военный марш, дыхание страха.

В последние дни дети начали улавливать даже дыхание мух. Оно похоже на свист — безумную песню, которую Касандра, Калеб и Калия выучили и теперь напевают хором.

Мухи поклялись отомстить.

Во что бы то ни стало.

Рука, схватившая Калию за волосы, смявшая листы бумаги с нарисованными бабочками, не останется безнаказанной. Нога, раздавившая пальцы Калебу, не останется безнаказанной. Голос, задававший бессмысленные вопросы все эти долгие годы и изучавший детей, как изучают паразитов в лаборатории, не останется безнаказанным. Человеческое существо, обитающее в этом доме, вернее, бездушное существо не останется безнаказанным. Так насвистывают мухи, и дети верят в их обещания, ждут и надеются, не различая дней и ночей.

Отец в любую минуту может подняться. Зажечь свет. Заставить выйти в коридор в одном нижнем белье. Калия — в панталонах с помпонами, напоминающих подгузник. Она описалась. Или обкакалась. От нее исходит запах испражнений и давно не чищенных зубов. Касандра в своих цветных танга. Калеб, похудевший настолько, что под трусами видны выпирающие косточки, похож на свой пазл, на произведение искусства, созданное из останков трупов. Отец смотрит на них. Касандра совершает ошибку. Она зевает. Глухой удар по ребрам. Касандра сгибается. Мухи жужжат свою песенку, песенку о том, что нужно быть терпеливыми. Ничто не останется безнаказанным, но с местью не стоит спешить.

Папа задает стандартные вопросы. Вопросы, над которыми никто не задумывается, потому что они всегда одни и те же. Мамины каблуки стучат по полу в кухне. Она никогда не приближается к очагу противостояния, потому что в этой стране под названием дом мама обо всем знает и молчит. Она всегда так делала — и раньше, и сейчас.

Это единственный момент, когда дети могут увидеть друг друга.

Касандра переводит глаза на Калеба, и оба они смотрят на Калию, которая словно перестала расти и сейчас кажется им даже меньше, чем раньше. Калия никого не замечает, погруженная в собственный мир. Отец отдает новый приказ. Дети возвращаются в свои комнаты. На улице уже начинает светать, но для Касандры, Калеба и Калии все еще ночь, они хотят спать и ложатся, у них белая ночь, ночь, в которой не существует ничего, кроме нежелания жить.

Месть, обещанная мухами, — единственное, что заставляет детей внимательно прислушиваться ко всему, что происходит за дверьми, на которых нет и не будет замков.

Там расшагивает отец, раздавая приказы невидимым солдатам, допрашивая невидимых людей и плюясь. Нет звука громче, чем звук плевка, упавшего на деревянный пол.

— Вы у меня заговорите, птички! Заткнись, сука! — кричит он.

И когда уже кажется, что он замолчал:

— В упор.


Каким-то причудливым и незаметным образом Калия тоже является героиней этой истории. Невооруженным взглядом заметно, как она презирает весь мир, несмотря на то что не говорит ни слова, однако папа хорошо постарался, прямо-таки приложил все усилия, чтобы подняться до высшей отметки по шкале ненависти маленькой художницы.

Я точно никогда не забуду момент, когда ненависть Калии к отцу обрела форму. В тот день мне удалось наконец найти уголок в этой домашней тюрьме, чтобы доставить себе удовольствие. Я говорю сейчас о том самом дне, когда папа едва не вырвал все волосы моей сестры, — точнее, утре, которое я, в уединении своей клетки, шепотом, раз уж у всех стен есть уши, решила назвать утром воя.

Как все началось, вы помните. А затем Калия восстала из пепла, как полулысый феникс — отец вырвал ей несколько прядей, — но от нее, даже от такой, с выдранными перышками, все ждали чего-то необыкновенного. Даже мама выглянула в коридор. В ее глазах читалась надежда, а может, и страх — сейчас сложно сказать, какие именно чувства вызывала у нее вероятность того, что Калия совершит чудо.

Я имею в виду не гротескное часто упоминаемое чудо о превращении малого количества еды в большое или о претворении меди в золото, а то чудо с бабочками. Ага. Другими словами, все мы ожидали, что Калия воплотит в жизнь семейное предание и нарисованные ее рукой бабочки монарх вспорхнут с листа бумаги, или что Калия хотя бы заговорит голосом Бога — голосом, который, как мне казалось, походил на голос Усатого дедушки.

Затем пророчество продолжило бы сбываться. Облако бабочек подняло бы нас в воздух, как сонм архангелов с разноцветными крыльями. Возможно, именно в тот момент смерть заглянула бы нам в глаза, смерть в виде большой жирной бабочки вынесла бы свой вердикт, потому что по логике человечества хорошим суждено вознестись, а злым пасть наземь, или что-то в этом роде, что-то очень банальное, но простое и поэтичное. Короче, мы бы все умерли. Почти как в шекспировской трагедии: о, благодетельная бабочка, вот твой стручок. Я уже сочиняла свои последние слова и даже приготовилась бросить пару тоскующих взглядов в ту сторону, где, совсем рядом, томилась без меня моя недвижимая возлюбленная.

Но не стоило ожидать так многого. Известно, что сны никогда не сбываются, так же как семейные предания или мифы о коллективной смерти, которые мать вбивала нам в голову с первых дней нашей жизни. Бабочки остались рисунками на листках бумаги, Калия продолжила завывать, а если что и пролетело у нас над головами, так это мухи. Все знают: они правят этой страной. Разве могло случиться по-другому?

Все были разочарованы. Это ясно.

Вот так вот. Утро воя закончилось так же внезапно, как и началось. Отец отпустил Калию, вернее, ее волосы, сжимая прядь в кулаке, словно трофей. Вырванный локон в его руке смотрелся странно, потому что девочка снова уселась на полу, взяла белый лист бумаги, доползла до ближайшего карандаша и принялась рисовать как ни в чем не бывало.

Отцу больше не нужно было ничего говорить. Я вернулась в свою комнату, улеглась в постель и закрыла глаза. Попробовала представить себе мою возлюбленную. Скользнула руками вниз и попыталась уловить запах ржавчины на своей коже, этот уже исчезающий аромат. И чувствовала только себя, героиню, малозначительную жертву трагедии, которая пахнет уже только самой собой, обыкновенной Касандрой, ни живой, ни мертвой, у которой не было сестры, говорящей голосом Бога, не было бабочек, не было возможности куда-либо деться.

Все знают, что Калия отличалась от других детей. И ее превращение в героиню истории не могло быть простым и ясным.

Вот как это произошло.

Утро воя постепенно стиралось из моей памяти. Калия продолжала рисовать каждый день, погруженная в совершенствование мастерства. Все как всегда. Калия оставалась нашим маленьким гением, сидящим на полу со своими красками, мелками и карандашами, хоть уже и лишенным магии и Божественного ореола. Так вот. Обычно я не обращала внимания на сестру. Она просто существовала. И всё. Временами она смотрела на нас с ненавистью или равнодушием — скорее с равнодушием, по крайней мере так казалось. Белые, нетронутые листы бумаги были ее раем и в то же время первозданной тюрьмой, из которой Калия не могла или не хотела сбежать. В тот день я заглянула ей через плечо. На самом деле мне хотелось узнать, осталось ли в том месте, откуда отец вырвал клок волос, плешь, похожая на тонзуру священника или на какой-нибудь другой след от священного ритуала. Я приблизилась к сестре из любопытства. Ее голова выглядела как обычно. И тогда я решила посмотреть на рисунки Калии, на ее красивых бабочек монарх. Теперь, после того как она перестала быть чудом или провозвестницей Божьей воли, я могла бы стащить у нее несколько рисунков, которые ей так хорошо удавались. Своей яркостью эти бабочки скрасили бы мрак моей комнаты и одинокий запах моей плоти.

— Дай-ка посмотреть, Калия… — сказала я. Нелепая привычка настаивать на разговоре с тем, у кого нет желания отвечать. Но что поделаешь — таковы правила хорошего тона.

Тут-то я и увидела ее рисунки.

Там не было бабочек. Вот так.

Ни обезьяньих задов с раздутыми венами, ни слонов, ни пауков.

Невероятно реалистичное изображение. Даже реалистичнее, чем раньше.

На листах бумаги сидели мухи. Вот так. И как будто бы шевелились. Калия обвела их крылья, лапки с присосками и наконец подняла глаза.

Она посмотрела на меня и не проронила ни слова. Да это было и не нужно: комнату постепенно наполнял другой звук, исходящий от листа бумаги, покрытого нарисованными мухами.

Жужжание мух. Одна из них, которую Калия только закончила рисовать, отряхнула краску с крылышек и взлетела.


Все сели за стол. Еда выглядела отвратительно. Ее приготовил отец. Он никогда раньше не готовил, но теперь был главным и определял, будет ли еда и какие порции заслуживает каждый из членов семьи в зависимости от его поведения за день.

— Нам нужно экономить. Бедность помогает выработать терпеливость, — прошептал он перед пустой тарелкой, — и это хорошая подготовка к жизни.

Еда лежала только на маминой тарелке — какой-то овощ подозрительного вида, но мать поспешила съесть его без ропота и жалоб.

Никто не думал о вкусе предлагаемой еды — голод сводил с ума. От зрелища того, как мать открывает и закрывает рот, поглощая бесформенный овощ, сводило желудок. Вот уже второй день Касандра, Калеб и Калия не получали ни крошки.

Калия потихоньку ела свои мелки. Ее рот в последнее время был выпачкан краской.

— Папа, я хочу есть, — послышался слабый голос Касандры. Черты ее лица заострились, являя обтянутый кожей череп.

Отец поднял глаза и указал на свою тарелку:

— Я тоже, но не жалуюсь.

Калеб вдруг вообразил, как берет в руки тарелку и вилку и вспрыгивает на стол: вонзает вилку в голову отца и раскалывает тарелку о его череп. Видение мгновенно исчезло. Он вздохнул и сосредоточил все свое внимание на мамином рте, на том, как она медленно поглощала бесформенный овощ. Калеб на минуту представил себя на ее месте и почти почувствовал дикую боль в ногах от каблуков, в пальцах, стиснутых в узких туфлях, и одновременно удовольствие от того, как пища спускается по пищеводу, неважно, овощ или сырое мясо. Мальчик задержал дыхание.

— Я все еще чувствую запах гнили по всему дому. — Шепот отца был похож на шелест ящерицы.

Он пригладил усы и поднес пустую вилку ко рту.

— Мысли о еде насыщают так же, как и процесс ее поглощения, — произнес он через мгновение. — Да, Касандра?

— Наверное, — ответила старшая дочь.

— Знаешь, откуда идет этот запах? — Вопрос отца повис в воздухе, но его глаза уставились на рот, который продолжал жевать овощ.

— Нет, — соврала мать. Она не рассказала о незавершенном пазле.

— Мертвое животное, — настаивал отец, — источник болезней.

— Это, наверно, крыса или белка, что-то мелкое. Уже почти не пахнет. — Калеб послушно поднес пустую вилку ко рту.

— Молодец, Калеб. — Увидев это, отец наградил сына улыбкой. — Вот так, хороший мальчик. Папа готовит лучше всех на свете, правда?

Не дожидаясь ответа, он кинул на тарелку сыну кусок чего-то похожего на свеклу. Калеба наполнило чувство благодарности. Он получил награду за послушание. Мальчик накинулся на брошенный кусок, как пес на голую кость, и сожрал его прямо на глазах у голодных Касандры и Калии, даже на глазах у голодного отца.


— Усатый дедушка, а папа важный человек?

— Интересный вопрос, Касандрита.

— Если он работает на тебя, должно быть, он важный человек, потому что все тебя боятся.

— Серьезно? Меня?

— Я не боюсь.

— Конечно же, ты не боишься. Почему ты должна меня бояться? Я же дарю тебе кукол.

— А папу тоже боятся?

— Это хитрый вопрос. Смотря кто, Касандрита. Страх — тоже хитрая вещь.

— Не понимаю.

— Смотри, ты боишься своего папу?

— Нет. Не знаю. Иногда.

— Почему?

— Он всегда приходит поздно. Кем он работает?

— А вот это другой хитрый вопрос.

— Если ты называешь вопрос хитрым, он остается без ответа.

— Правда? Ну, я не нарочно… Хочешь знать, чем занимается твой папа? Он работает в туннеле. Вернее, не совсем в туннеле, но в похожем помещении — темном и в то же время уютном, по крайней мере для твоего папы. У него там кабинет с просторным столом, заваленным бумагами, со стульями, трехразовым питанием и двумя перекусами. Целыми днями он подписывает бумаги и иногда прогуливается по туннелю. Он рассказывал тебе, что внутри туннеля есть как бы такие маленькие домики?

— Нет.

— Такие муравьиные домики, полные людей.

— Людей, не муравьев?

— Ну уж нет, муравьи слишком дисциплинированные насекомые для того, чтобы оказаться в подобном месте.

— Значит, папа заботится об этих людях?

— Иногда заботится, иногда наказывает, иногда пугает, иногда ломает… Когда как, Касандрита.

— А почему он их пугает?

— А вот это еще один хитрый вопрос.

— Думаю, они пугаются, потому что он на них кричит.

— Правильно. Он на них кричит и иногда делает им выговор. Ты наверняка знаешь, что это такое.

— Нет, папа никогда меня не наказывает.

— Потому что ты хорошая девочка, послушная муравьишка. Но эти люди в туннеле… иногда приходится их ставить на место. Они еще не поняли. Твой папа им объясняет.

— Значит, это как в школе.

— Точно. Школа для недисциплинированных муравьишек.

— Папе не нравятся муравьи.

— Представляешь, как ему тяжело? Никто и не говорил, что его работа простая.

— Если меня спросят, можно ответить, что мой папа учитель?

— Учитель муравьишек? Нет, лучше скажи что-нибудь другое.

— Например?

— Ну не знаю. Например, что твой папа… добытчик правды. Нужно придерживаться этой идеи.

— Какой идеи?

— Правду нужно добывать любой ценой.

— Не понимаю.

— Это и не нужно, Касандрита.

— Усатый дедушка…

— Погоди, дай угадаю: ты опять хочешь задать мне вопрос.

— В этих туннелях, где живут люди… плохие люди… когда-нибудь восходит солнце?

— Они под землей, Касандрита. Под землей не бывает солнца.

— А как они тогда видят?

— Привыкают. Человеческий глаз привыкает к темноте. К тому же страх — шестое чувство.

— Шестое что?..

— Осязание, зрение, вкус, обоняние, слух… и страх. Ты не знала об этом?

— Нет.

— Там внизу нет солнца, Касандрита, но оно и не нужно. Видишь, ты узнала что-то новое. Ты гордишься своим папой?

— Думаю, да.


Нужно быть настоящей женщиной, чтобы ходить в туфлях на каблуках. Нужно многое терпеть. Для этого нужно быть святой или революционеркой — среднего не дано. Нужно иметь яичники, чтобы терпеть сдавленные пальцы, изодранную кожу на ногах и не позволять боли поселиться в твоей голове и отложить там яйца, как жирная муха.

Нужно ходить с достоинством или не ходить вовсе.

В этом пазле, который представляла собой семья, мама чувствовала себя лишним элементом. Все в той или иной степени были связаны между собой. Ими двигала обоюдная ненависть, она заставляла их противостоять друг другу, вступать в любое взаимодействие, пусть даже самое незначительное. Дом держался на ненависти, но у мамы была только собственная обида и ничего больше, даже не надежда на то, что отец или дети ответят ей взаимностью, или уверенность в том, что они видят в ней нечто большее, чем несушку в красных туфлях.

Мать уселась напротив Калии и вытащила мелки из ее рта:

— Перестань их грызть и послушай меня.

Девочка на мгновение задержала на ней взгляд, будто бы удивившись неожиданному звуку. И тут же схватила другой мелок, чтобы вновь приняться его грызть. Мать снова заговорила:

— Хватит. Я знаю, что это ты. Знаю, что это ты скрываешься под кожей Калии. Я узнала тебя.

Она ждала любого знака — выражения на лице, улыбки, которая указала бы на правду, на то, что там, внутри этого безмолвного рта, прячется тень ее тети или глас Божий. Все, что происходило, имело какой-то смысл или нет? Мама уже ничего не понимала, она вдруг превратилась в старуху. Мама всегда со страхом ожидала появления бабочек и теперь, когда они исчезли, не оставив ни следа, ни напоминания о Божьем зове, чувствовала пустоту, голод и пустоту, одиночество проигравшего, которое охватывает на последнем отрезке пути, когда все остальные уже пришли к финишу.

— Калия, давай, сделай это, прошу тебя, — прошептала она голодной девочке, немой девочке, грызущей мелки. — Почему ты так со мной поступаешь? Почему заставляешь себя ждать? Помоги мне. Разве я недостойна этого? Недостойна того, чтобы ты меня освободила? Цце твои бабочки?

Мама не хотела умирать. Нет, все-таки мама хотела умереть.

А кроме того, она искала какой-то смысл.

Паста из мелков исчезла во рту Калии. Девочка больше не подняла взгляд, и мама спустилась в подвал.


— Привет, Касандра. Рада опять тебя здесь видеть.

— А я никуда и не уходила. Я живу в другой комнате, рядом.

— Касандра, я в переносном смысле. Ты всегда воспринимаешь все слишком буквально.

— Окей, да, слишком буквально, бла-бла.

— О чем ты хочешь поговорить сегодня?

— О тебе.

— Обо мне?

— Или о бабочках Калии. Об этих бабочках, которые не взлетели.

— Это ошибка в расчетах.

— Или ошибка судьбы. Я всегда знала, что ты больная. Ты кормила нас этими сказками, бабочки, все такое, а я знала, что у тебя кукуха поехала.

— Тебе никогда не приходило в голову, почему у тебя пассивно-агрессивное поведение? Это свойство психопатов.

— Хорошо, мама, как скажешь… бла-бла.

— Думаю, ты здесь не для того, чтобы говорить мне: «Хорошо, мама, как скажешь…»

— Ты вообще понимаешь, что все, что у тебя есть, — это красивые туфли? Я вообще в этом не разбираюсь, но, как по мне, ты потеряла много времени. Ты была вполне ничего. Я говорю «была», потому сейчас от твоей красоты ничего не осталось. Ты похожа на крысу, которая произвела на свет крысенышей. Или на муху. У тебя мушиное лицо, мама, вот что ты такое.

— Касандра, хочешь поговорить сегодня о твоих сексуальных отклонениях?

— Нет, спасибо, мы с моими сексуальными отклонениями прекрасно себя чувствуем. Хотя иногда я задаюсь вопросом, нет, правда, я спрашиваю себя, когда у тебя последний раз был оргазм, мама. Наверное, тысячелетия назад. Или даже никогда. Ты поэтому столько думаешь про чужие сексуальные отклонения? Чтобы не думать о том, чего лишена? Должно быть, хорошая терапия. Заметно, что тебе уже лучше.

— Как ты называешь свой мост?

— Я, конечно, ничего не знаю о жизни, но с этим мушиным лицом тебе не остается ничего другого. Ты жалкое существо. Мама, ты насекомое. Всегда было интересно, способны ли насекомые испытывать оргазм.

— У тебя в голове одни оргазмы, Касандра? Значит, так ты определяешь для себя счастье? Почему?

— В любом случае так я определяю для себя свободу. Тебе не понять, ты все равно будешь гнуть свое. Не нужно ждать многого от насекомого.

— Ты слышала о том, что проявление ненависти по отношению к своим родителям очень определенно говорит о ненависти, которую ты испытываешь к самой себе, Касандра?

— Если ты не сумасшедшая и то, что рассказывала о своей тете и бабочках, правда, тогда ясно, почему твоя семья выбрала оставить тебя в живых. С тобой очень сложно… если точнее, суперсложно, окей?

— Почему ты так думаешь, Касандра?

— Бабочки выбрали не тебя. Папа… ну, для него стол, заваленный печатями, представляет больший интерес, чем ты. Калия лучше будет жевать мелки, чем ответит на твой взгляд, а я считаю тебя мухой.

— А Калеб?..

— Калеб? Он хочет тебя убить. Я, конечно, ничего не понимаю в жизни, но, думаю, не так-то это просто. Калеб — это коктейль из гормонов, он болтает много ерунды и, возможно, никогда тебе ничего не сделает. Но очень хочет… Такие дела, мама, очень жаль.

— Ты просто чудовище, дочка.

— Да-да, знаю, бла-бла, чудовище, бла-бла, бабочка, бла-бла, туфли, бла-бла, неудача, мушиное лицо. Пожалуйста, придумай что-то новое. Хоть раз в жизни соверши разумный поступок. Есть довольно чистые способы. Или, может, не очень чистые, ну, не знаю, но есть много вариантов. Не у всех этих способов есть крылья. И Калия тебе для этого не нужна. Ты можешь сделать что-то самостоятельно. Можешь сделать что-то сама. Исчезнуть, понимаешь? Если так посмотреть, бабочки нужны только для антуража.


Подвал представлял собой влажное помещение, где слились воедино испарения клаустрофобии и заточения. Мама почувствовала, что не в состоянии спуститься больше ни на одну ступеньку: проклятые ноги, проклятые пальцы, проклятые красные туфли с черной подошвой, самые красивые, проклятое платье в цветочек — во все это начинал впитываться запах подвала, кисло-сладкий запах разложения. Ни шага, ни единого, еще есть время раскаяться, беги подальше от подвала, подальше от пазла Калеба, разве ты не понимаешь, что не являешься ее частью? Что скажут мухи, роящиеся вокруг? Что еще они могут сделать, кроме как пригласить тебя, заставить войти? Они жужжат крылышками и летают вокруг: ты не одна мама, успокойся, это мы, мухи, твоя семья, и мы здесь, чтобы сказать тебе: все хорошо, спускайся в подвал и даже не думай снимать туфли, нужно быть настоящей женщиной, чтобы стоять до конца, не сдаваясь, ты муха или нет, признайся, мама. И мама спускается, окруженная армией прозрачных крылышек, тучами мух, и лишь теперь она замечает их присутствие.

Откуда они появились? Раньше в доме тоже были насекомые, мухи, но не в таком количестве и не настолько умные, и звуки они издавали не такие красивые, исполняя своими крылышками целую симфонию, колыбельную песню.

Мухи садятся на платье в цветочек, на красные туфли, на мамину кожу, жужжат вокруг ее волос, она становится местом обитания, территорией, домом для этих летающих тиранов. Мама спускается. Вот и пазл — алтарь гниения, от которого питаются мухи. Женщина доходит до последнего пристанища мертвых животных, где трофеи Калеба преданы вечному покою или вечной деятельности — кто скажет, что смерти чуждо движение? Мухи жужжат, говоря: мы не бабочки, но живем весело, наши крылья не мучают понапрасну, у всего есть своя цель, и эта цель — ты. Мама останавливается перед алтарем и чихает. В подвале много пыли — концентрация разложения. Этот подвал мог бы быть историей страны или ее семьи, но теперь такие мысли, хоть и верные, не имеют значения.

Мухи жужжат, и мама слушается их, ищет и находит скакалку, позабытую среди множества других бесполезных вещей, между свертков, связок, чемоданов, расставленных по углам. Скакалка, поднятая с пола, превращается в узел. У мамы не очень получается, но мухи ее подбадривают: давай, простой узел, сожми покрепче один конец веревки и накинь его на деревянную подпорку, подставь стул. Мама оживляется, застывает — это еще не предсмертный озноб, а другой вид страха — страх не исполнить последнюю цель в жизни, не перейти порог и не упасть в нору кролика, вернее, в расщелину с мухами. Быть неудачницей нелегко, это причиняет страдания. Что, если узел недостаточно крепок, если скакалка слишком длинная, если будет больно? Мухи успокаивающе жужжат в ответ на все эти вопросы, и мама понимает, что нужно иметь стальные яичники, чтобы покончить жизнь самоубийством; нужно иметь стальные яичники, чтобы подняться на стул в туфлях на каблуках, со сдавленными пальцами, с мозолями; нужно иметь стальные яичники, чтобы подпрыгнуть так, чтобы туфли не соскользнули с ног и не упали прямо перед памятником, перед алтарем мух. Нужно иметь стальные яичники, чтобы раскачиваться из стороны в сторону, как курица, ко-ко-ко, задушенная, ко-ко-ко, курица с головой в огненном круге, ко-ко-ко, не в силах сделать вдох, ко, курица уже не дышит, но в последнее огненное мгновение мама чувствует, как оргазм беспамятства поднимается по телу и растекается по мозгу. Он бесконечен — это оргазм не жизни, но смерти. Тело покачивается, покачивается, ко.

Настало время праздника для мух. Все как одна садятся на маму, можно сказать, в едином порыве, похожем на поэзию или безумие. Мухи взлетают все вместе, будто подчиняясь какому-то приказу, и тут же садятся на мамин язык, все больше чернеющий с каждой минутой, и на красные туфли на высоких каблуках. И исчезают во рту.


Мне всегда нравился черный цвет, поэтому мне не доставило никаких неудобств открыть мамин шкаф с одеждой. По трагической иронии судьбы вещи висели на вешалках как мама на скакалке. Я выбрала платье — самое красивое, черное, с вышивкой, прекрасно оттеняющее мою кожу и цвет глаз — я всегда хотела его присвоить. Оно село почти идеально. Когда я надела платье, мне показалось, что я натянула на себя кожу своей матери. И надо сказать, так и было, потому что, увидев меня, отец произнес безучастным голосом:

— Ты слишком похожа на свою мать. — Банальная фраза, на которую можно ответить только со снисходительной улыбкой, которой я даже не попыталась придать искренности.

Он сукин сын, окей, я об этом всегда буду помнить. Папа сукин сын, а мы, значит, сукины дети. Пусть даже он перестал использовать зловонную приставку к нашим именам и не заикался, — есть вещи, которые невозможно забыть и выкинуть из головы. Думаю, это что-то вроде мести и внутреннего удовлетворения.

Отец собственной персоной спустился в подвал в поисках мамы. Теперь смешно об этом вспоминать, но он тогда закричал. Нам показалось, он чуть ли не влюбленными глазами смотрел на маму, висящую прямо напротив пазла Калеба как недостающий элемент, завершающий это произведение искусства, — маму, всю покрытую мухами.

— Суки, паршивки, отступницы! — кричал отец, тщетно пытаясь их согнать. Все знают, как настойчивы насекомые и как их притягивает начинающийся процесс разложения. Известно, что обоняние мух развито намного лучше нашего. Тело мамы превратилось в мясную тушу, и мухи облепили ее, предвкушая пир, жужжащую оргию, гудящую радость: пища найдется для каждого, маминого мяса хватит на всех — ее труп превратился в настоящий алтарь.

Думаю, мухам понадобилось время, чтобы понять, что человек, отгоняющий их, не отступит. С каждым взмахом его руки все больше насекомых взлетало с поверхности трупа в воздух, в конце концов они сбились в рой над головами мамы и папы. Некоторые из них, самые отчаянные, садились на руки живого мужчины и на язык мертвой женщины. Какими прекрасными местами, манящими садами казались эти части тела для мух!

Отец громко позвал нас:

— Калеб! Касандра!

Некоторое время спустя раздалось:

— Калия! — Как будто на это имя кто-то мог откликнуться.

Калия, естественно, осталась безучастной. Она продолжила жевать мелки и нарисовала на белом листе еще одну анатомически безупречную муху. Но и только. Это был всего лишь рисунок на белом листе, набросок гениальной девочки, в котором не было заметно ни движения крыльев, ни других признаков жизни. Калеб выглянул из-за моего плеча, посмотрел на лист бумаги и рисунок и пожал плечами, не произнеся ни слова. Бесполезно просить объяснений у Калии. Она не разомкнет губ, и мы никогда не узнаем, были ли те мухи когда-нибудь живыми или всего лишь стали плодом нашего воображения, иллюзией, порожденной заточением и желанием мести. Калеб вновь пожимает плечами. Он так же, как и я, помнит песни мух и помнит, как они поддерживали нас, но сейчас даже эхо их жужжания начинает стираться из памяти, как странный рисунок девочки.

Снизу, из подвала, снова раздался голос отца:

— Калеб! Касандра!

Мы не спешили спускаться. Нас одолевали серьезные сомнения. А если это очередная уловка, чтобы испытать нашу верность, или скорость реакции, или память? С некоторых пор невозможно было понять, когда нас подвергают проверке, а когда нет. Дом и допросная лаборатория стали почти неотличимы друг от друга. Страх убеждал нас не покидать пространства наших комнат.

— Папа в подвале, — прошептал Калеб за моей спиной и указал вниз, туда, откуда слышался голос отца.

У брата дрожали руки. Он наверняка подумал, что отец нашел его произведение искусства, созданное из частей тел кроликов и других животных-самоубийц, и теперь пришел час расплаты, момент истины, когда папа превратится в начальника допросной лаборатории и примется дробить руки, выдергивать ногти, позовет своих дрессированных псов, засунет наши головы в унитаз, помочится на нас и снимет скальп.

— Что будем делать? — спросил меня Калеб с перекошенным лицом.

Как героиня настоящей драмы, я ответила ему: — Спустимся.

— Спустимся?

— Двое против одного, Калеб. Если он тронет хоть волос на наших головах, то дорого за это заплатит.

— Но как?..

Окей. На самом деле я никогда не поддерживала убийства кроликов, и мне не нравились сомнительные пазлы, которые Калеб создавал из костей животных-самоубийц. Правильно сказала мама: я чудовище, но другого рода. Тем не менее в тот момент нас с братом связывало что-то вроде семейных уз, нас объединяла не только ДНК, но и желание выжить.

— Разобьем ему голову? — рискнул предложить Калеб. — Или… раздавим?

— Наверное. Молотком. Или лопатой. Ага, точно. У тебя есть лопата?

— Нет.

— Тогда, может, молотком?

Глаза моего брата наполнились безумием.

— Касандра, ты серьезно?

— Слушай, убийца кроликов, то, что находится там внизу, в подвале, твоих рук дело. Хочешь пойти один?

Его молчание было красноречивее любых слов.

— Успокойся, убийца кроликов. Разбить голову — все равно что ударить по тыкве… наверное, — сказала я и тут же почувствовала приступ тошноты. По правде говоря, перспектива убийства не очень меня радовала, тем более убийства нашего отца, но так уж вышло, все зависит от сценария, а в искусстве импровизации мне нет равных.

Одной из немногих добродетелей моего брата была практичность. Не составляло никакого труда прочесть его мысли, являвшиеся, как и все в этом доме, мыслями мух: они жужжали перед его глазами — его взгляд был идеальной партитурой, главной темой которой выступала смерть. Надо сказать, из-за своей близости к образу вершителя судеб Калеб в роли апокалиптического ангелочка или суицидного повелителя животных знал толк в подобных делах. Руки его тут же перестали дрожать, а лицо скривилось в гримасе, которая в других обстоятельствах и в другое время могла бы показаться смешной, но только не здесь и не сейчас, когда Калеб подбирал орудие убийства — тупой предмет, например молоток или средневековые тиски для сплющивания головы. Но напрасно. Результат его усилий можно описать только так: абсолютно нулевой. Зная толк в насилии, отец не держал опасных предметов в доме — идеальном месте, где обитала его семья. Калеб пожал плечами и произнес фразу, похожую на только что выученный стих:

— Если толкнуть его прямо на стену, он размозжит себе череп.

— Я преподнесу кусочек его мозгов своей возлюбленной как трофей, — ответила я, разыгрывая сцену из трагедии.

Калеб только пожал плечами:

— Извращенка.

С тем мы и спустились. Заговорщики. Варвары. Примитивные недоросли, мы были готовы совершить жертвоприношение.

Отец продолжал кричать:

— Калеб! Касандра!.. Калия!

Внизу царил полумрак, и тем не менее посреди всего беспорядка невозможно было не заметить мамин труп. Это был красивый труп. Я сейчас не про очевидные биологические признаки удушения: недержание, про которое мама точно не подумала, надев цветастое платье. Казалось, там висела сама весна в красных туфлях с черными подошвами. От этих туфель появлялись мозоли — зато какая красота! Ради красоты приходится терпеть, часто повторяла мама, которая уже больше никогда не задастся вопросом, что такое красота, ради чего стоит терпеть кровавые мозоли, хорошая ли она мать, — она уже не задумается ни над чем, потому что, если после смерти существуют какие-то мысли, мама сосредоточится только на мухах, на своих новых подружках, которые покрывали ее тело с головы до ног. Ну, я, конечно, утрирую. Они покрывали ее почти полностью, но то тут, то там виднелся фрагмент ее платья, носок туфли или палец, а рядом стоял человек-муха, то есть папа, который прокричал:

— Калеб! Касандра!

И тут же нас увидел, а может, еще раньше услышал наши шаги.

— Помогите снять вашу маму! — И затем: — Нельзя, чтобы Калия увидела! Мы не хотим нанести ей вред!

Когда ненавидишь своих родителей, как в моем случае, все их недостатки у тебя как на ладони. Значит, сейчас эта свинья беспокоится о Калии! Как бы не нанести ей вред! Бывают моменты, полные иронии, и не всегда они трагичны или драматичны, а скорее вызывают смех, они трагикомичны. И в тот миг мне пришлось собрать все свое терпение воедино, буквально собрать по частям и старательно пригладить. Не дай бог перед священным трупом матери из меня вырвется нервный смех или трагикомический хохот.

Сложно быть Касандрой. Я же говорю.

Отец повернулся к нам спиной и вновь принялся прогонять мух, время от времени глотая то одну, то другую, потому что продолжал выкрикивать приказы:

— Возьмите тряпку и помогите! Отгоняйте мух! Проклятые насекомые!

Я взглянула на Калеба. Не нужно было быть телепатом: моя мысль казалась настолько простой и ясной, что только такой тупой убийца кроликов, как он, не смог ее прочитать. Отец стоит к нам спиной. Не обращает внимания ни на что, кроме висящей мамы, похожей на простыню с рисунком из цветов и мух. Тот самый момент. То, что нужно, окей? К тому же фактор неожиданности. Накинуться на папу. Головой об пол. Размозженная тыква. Но Калеб посмотрел на меня и пожал плечами.

— Мы не можем ее так оставить, — прошептал он.

Мой нежный братик, убийца кроликов, ангелочек смерти…

Какалеб подошел к отцу и мухам. Что случилось дальше — понятно, не нужно быть гением, чтобы догадаться, достаточно идти по следам этой истории, и все становится ясно: мухи почувствовали присутствие Калеба и поддались зову смерти. Они поднялись с черного языка мамы, перестали садиться на отца и, жужжа, начали бороться за то, кто первой коснется провозвестника смерти.

Все закончилось очень быстро. Пол подвала устилало покрывало из мертвых насекомых, а перед нами слегка покачивался труп мамы, чем-то даже красивый, окей? У меня свои вполне обоснованные представления о прекрасном.

Отец без единой слезинки снял труп. Чем все кончилось? Сломанным каблуком. Маму бы взбесило то, что ее лучшие туфли были так глупо принесены в жертву при попытке спустить ее вниз, но в тот момент о маме никто больше не думал, даже Калия, которая продолжала рисовать у себя наверху мух — бессчетное количество мух: очень эффективная фабрика, исполнившая ее творческие планы.

Послышался голос отца:

— Мир потерял прекрасную жену и мать. — Он словно говорил речь перед собравшимися, и я бы сказала, хотя никогда не осмелилась бы произнести это вслух, что по его мушиному лицу скатилась фальшивая слезинка, достойная трагикомедии.

То, что произошло дальше, несколько меня разочаровало. Признаться честно, я бы предпочла, чтобы устроили долгие поминки. У нас уже появился предлог выйти из заточения, и кто знает, по моим расчетам, посреди слез и вздохов скорбящих и притворяющихся я смогла бы улучить момент и сбежать, по улице вверх, восемь кварталов, туда, где ждала меня моя шекспировская недвижимая возлюбленная, готовая позволить тереться кожей о ее металл, готовая вновь подарить мне свое ржавое счастье. Я даже выбрала красивый наряд — черное мамино платье, в котором я, по словам отца, была на нее похожа как две капли воды, и на довольное долгое время заставила Калию перестать жевать мелки, чтобы мы трое предстали перед всеми как идеальные скорбящие дети-притворщики. Даже Калеб приложил усилия и после эпизода с массовым убийством мух превратился в обычного подростка, сироту с поникшей головой. Выражение его лица казалось искренним.

— Думаешь, папа видел мою работу? — спросил он, усевшись рядом со мной на диване в гостиной.

— Да, но, наверное, не придал ей значения.

— Правда?

— Он бы тебя прибил. Может, он подумал, что мама ее сделала. Вроде логично. Судя по тому, как мама себя вела, она вполне могла собрать… Как ты называешь эту штуку?

— Пазл.

— Да, пазл.

Калеб сглотнул ком в горле, прежде чем сказать:

— Касандра, я должен тебе кое в чем признаться.

— Знаю, знаю, что ты предатель, тупица и ты испугался.

— С тобой невозможно разговаривать.

Калеб скрестил руки на груди, закусив нижнюю губу, — надулся. Он думал, меня это заденет, но я лишь поправила подол своего платья сиротки-принцессы. Он не выдержал первым:

— Ты видела, Касандра? Она вся была покрыта мухами.

— Это мухи Калии, — ответила я. — Мухи конца света. И что-то в этом роде.

— Я не уверен. Ты видела ее рисунки сегодня?

— Да, и что?

— Те мухи не были живыми.

— Да, но ты также видел и других, правда? Тех, предыдущих, ты же помнишь.

— Не знаю, Касандра. Скорее всего, да, но что, если нам все показалось? — Калеб пожал плечами: — Я думал, это будут бабочки. Разве мама не говорила, что…

— Думаю, это небольшая погрешность. У этих тоже есть крылья.

— Но ты разве не поняла? — Его глаза сияли.

— Что?

— Мама была вся покрыта мухами. Прямо напротив моей работы… Мама сделала это за меня.

— Сделала что?

— Закончила пазл. Мама оказалась той самой частью, которой не хватало.

— Мои поздравления, — иронично прошептала я. Честно говоря, не то чтобы я вкладывала в голос столько иронии, сколько прозвучало, но ничего не поделаешь.

— Да что ты понимаешь в творческих муках художника? — произнес брат.

— Калеб, ты убийца кроликов, а не художник. А теперь еще и убийца мух. Как жаль, что ты неспособен стать убийцей отца.

— Если нам повезет, мухи все сделают за нас, правда?

— Типа того. Наверное, когда-нибудь, — ответила я и пожала плечами.

Калеб ответил мне похожим, почти идентичным жестом. По правде сказать, иногда я забываю, что по нашим венам течет одна и та же кровь и мы ведем себя схожим образом.

— Не повторяй за мной. Это некрасиво.

Вместо ответа брат снова пожал плечами.

С Калебом все понятно — он безнадежен.

Так же как и я, он надеялся сбежать, воспользовавшись похоронами и поминками мамы. Сложно было сказать, чего хотела Калия, но она, во всяком случае, уже не грызла мелки и медленно водила карандашом по бумаге, словно прямо сейчас упадет без сил или заснет. Всем нам не повредило бы немного свежего воздуха, и каждый из нас лелеял надежду вдохнуть его уже сегодня, возможно, даже через несколько часов, когда папа все подготовит.

Мы так и сидели одетыми на старом диване в гостиной. Несколько часов подряд. Терпеливо ожидая. Может, папе нужно было время. Он остался наедине с маминым телом там, внизу.

Ожидание тянулось бесконечно.

Наконец отец поднялся из подвала, но даже не взглянул на нас.

— По комнатам, — приказал он.

— Мы хотим попрощаться с мамой, — попросила я мелодраматичным тоном старшей сиротки. — Это наше право. Мы хотим пойти на поминки.

— Поминок не будет.

— Ты оставишь тело разлагаться там внизу?

В глазах отца отразился ужас.

— Кремация, — услышали мы.

Так угасала в нас надежда выйти из дома.

Так умирала во мне мечта воссоединиться с возлюбленной и почувствовать на своей плоти ее ржавчину.

На Калебе лица не было. На поминках он мог увидеться с Тунис. Очень маловероятно, что правда, то правда, но, так или иначе, она наша двоюродная сестра, мама повесилась, не каждый день происходят такие вещи, чудеса случаются, и Калеб не терял надежды.

— По комнатам, — вновь прозвучал отцовский приказ. — Сейчас же.

И мы подчинились. Голос отца дрожал, как всегда перед вспышкой ярости.

Все из-за чертова страха.

Гребаный страх.

По дому уже не разносился звук маминых шагов — этот размеренный стук каблуков, по которому мы могли определить время.

По мне, мама спланировала эту страшную месть: оставить нас наедине с отцом и звуком его шагов, намного более тихих, чем звонкий стук ее каблуков.

Папа проходит по коридору.

Теперь слышно только гудение мух, их становится все больше. Не знаю, ожившие ли это рисунки Калии, или все дело в свежем трупе, запах которого их привлекает. Не знаю, что и думать, но они здесь.


В лаборатории под названием дом что-то изменилось. Девочка замечает это и пытается съесть мелок, но всякий раз, как она пытается это сделать, появляется чья-то рука и вытаскивает его изо рта прежде, чем ей удается его разгрызть. У мелков особенный привкус, самые вкусные красного и синего цвета. Сначала их надо не спеша разжевать, чтобы красный и синий вкус обволокли зубы и язык. Иногда она выплевывает кашицу, не все частички можно проглотить. Некоторые из них не проходят в горло, возвращаясь на язык, и она продолжает жевать эти крошки. Калия сердится, потому что рядом с ней все время рука, которая залезает ей в рот и ковыряется там. Почему эта рука раз за разом вынимает изо рта мелок, крадет его, разжимает ей челюсти и вытаскивает жвачку? Рука никогда не отвечает на этот вопрос, только делает, что ей заблагорассудится, потому что считает себя начальником этой лаборатории под названием дом и обладателем ключа от рта Калии. Как же ошибается эта рука, и как же она об этом пожалеет. Мужская рука с грубыми пальцами — сложно представить себе что-то более отталкивающее.

Сегодня Калия не рисует, листы бумаги и карандаши исчезают, как и солнечный свет.

В лаборатории становится темно.

Немного погодя Калия обнаруживает другие, менее осязаемые перемены. Она не сразу улавливает их, потому что эти изменения не причиняют вред ее телу, не вторгаются в ее рот и не отнимают у нее вещи. И все же спустя время Калия отмечает, что перестал звучать один из голосов, звуков в доме стало меньше. Очень странно понимать, что какие-то звуки исчезают, уступая место другим. Уже не слышно звонкое тук-тук, теперь его заменило вездесущее ж-ж-ж. Иногда она видит, как мухи садятся на руку мужчины.

Калия понятия не имеет, что означает слово «месть», но внутри нее что-то оживает, и это что-то хорошее, теплое, приятное. Она знает, что мужской руке не приятны ни крылышки, ни жужжание, но мухи настойчивы и подчиняются только Калии, — она единственная, кому они не докучают.

Глаза девочки быстро выхватывают очертания предметов, подмечая верные линии рисунка. Весь мир для нее — большой холст, большой чистый лист, за которым Калия каждый день пристально наблюдает. Например, она знает, что линии дома несовершенны, искривлены, что в нем царит беспорядок. Хаос противостоит упорядоченному творчеству. Предметы, покинувшие свое привычное место, бросаются в глаза. Калия тут же их замечает: например, глиняный кувшин посреди гостиной, прежде занимавший место на полке, где теперь появилась незнакомая урна. И если бы Калия немного постаралась и прислушалась, то услышала бы в глубине урны тук-тук чьих-то шагов, вернее, тук-тук обломков костей, тук-тук праха. Хорошо, что урна закрыта, потому что настойчивым мухам не терпится пролезть и туда. Они не терпят, когда какое-то место в доме остается для них под запретом, кроме тела Бога — тела Калии. Все остальное принадлежит мухам, абсолютно все, даже урна, где не находит покоя мамин прах.


Для Калеба худшее время суток наступает ночью или в ту пору, когда полагается спать. Ведь совсем не обязательно это ночь, — это может быть и полдень, но мир за пределами дома перестал интересовать мальчика. Его не волнует ничего, кроме звука, вернее, звуков, которые издает Касандра. Раньше они не привлекали его внимания, а теперь словно приобрели глубину и силу. После маминой смерти Касандра осталась единственной женщиной в доме или, по крайней мере, проектом женщины в стадии формирования, а может, и деформации. Судя по звукам, которые она издает, кажется, будто в ней живет что-то уродливое, что-то такое, что стремится выйти наружу, как в фильме про чудовище, вылезающее из нутра своих жертв после взрыва. На самом деле Калеб слышит стоны или бормотание. Он не идиот, он замечает, что происходит вокруг него, знает, что означают эти ночные звуки, знает, чем занимается Касандра, и догадывается, с чем именно: с объективом фотоаппарата, со своим любимым стулом, с каким-то предметом, который временно заменяет ее далекую возлюбленную. Плоть слаба, и кто знает, возможно, железо, камень, цемент, гравий или механические детали тоже. Будем на это надеяться.

Калебу неизвестно, слышит ли отец стоны. Он явно не глухой, но научился ничего не слышать, когда того требуют обстоятельства. Адаптация и выживание. Если бы папа признался самому себе, что слышит стоны Касандры, то рискнул бы потерять остатки власти, свою семейную лабораторию — единственное, что у него оставалось от прежней славы. И в чем же заключалась польза былой славы, если не в праве распоряжаться чувством голода детей, их телами, желанием или нежеланием выйти на улицу, рисовать, быть или не быть. И у него довольно хорошо получалось, он был красноречивым и суровым тираном, управляющим своим народом с помощью кнута и пряника. Народом, который после недавних событий состоял из трех человек и тысячи мух. Предположим, численность людей в ближайшие годы останется неизменной, но популяция мух будет расти. В любом случае отец-тиран не хочет ничего знать, потому что при каждой тирании есть свои бунтари, и их стенания — неважно, воют ли от боли после пыток или стонут от удовольствия, — означают зарождение чего-то нового в пылу страха и одновременно надежды.

Где есть реакция, там может таиться опасность, и такие люди, как папа, это знают, все тираны это знают. Там, где есть боль и оргазмы, обязательно есть живое существо, а живое существо — тто угроза, которой следует избегать. Папа борется за то, чтобы превратить дом в кладбище, открытую могилу, где дышат и живут только послушанием. Лучше игнорировать Касандру и ее извращения. Кто из нас без греха? Возможно, отец думает так и про себя. Нет в мире совершенства, и ясно, что в семье порченая кровь, — достаточно посмотреть на детей или урну, в которой покоится прах матери и ее туфель, обращенных в пепел в печи крематория.

Калеб пытается заснуть. Через несколько часов, а может, минут — предугадать невозможно — встанет отец и начнет свой обход. Кто знает, что он увидит в спальне Касандры? Может, в один прекрасный день он заставит дочь заплатить за все ее оргазмы и стоны. Сейчас надо заставить себя заснуть, и Калеб прилагает к этому все усилия и волю, но Касандра слишком расшумелась, она даже не пытается ничего скрывать. Если бы Калеб прислушался, он даже уловил бы звук кожи, трущейся о предмет, — уже одного этого достаточно, чтобы вызвать в воображении самые смелые фантазии, даже в таком ограниченном, как у Калеба, чья голова забита мыслями о Тунис, пропавшей кузине. Кто знает, может, она стонет, как Касандра. Как бы то ни было, в его голове промелькнула эта мысль, и теперь от нее не отделаться.

Дом стал лабораторией, но не той, где отец пестует свою единоличную власть, а местом, в котором готовятся и другие идеи, закипающие в чертовом летнем зное. Дом превратился в лабораторию для старшей сестры и Калеба. Даже для Калии. Мухи стали продолжением их младшей сестры. Их цель — мучить всех, а особенно отца. Их метод пытки — постоянное гудение, смешивающееся со звуками оргазма Касандры. Скорее так: мухи роятся над оргазмом Касандры. Калеб обнаружил, что дом уже не просто лаборатория, а настоящая скороварка. Совсем скоро клапан вылетит под напором, и все содержимое взлетит в воздух, даже образ Тунис, даже смутное воспоминание о нем.

Начался обход. Отец заглядывает в комнаты. В каждую по очереди. Он никогда не раздвигает занавески. Солнце перестало существовать. Отец покашливает, перед тем как войти в спальню Касандры, но дочь не спешит останавливаться — хочет сначала кончить и насладиться оргазмом. Поэтому папа задерживается перед закрытой дверью, возможно раздумывая, стучать или не стучать, входить или не входить. Мятежники всегда непредсказуемы, а их оргазмы и подавно.


Этот человек верит в вечный покой после смерти. Он не верит в существование еще одной жизни, кроме той, которую мы проживаем. Ему очень важно верить в это, потому что, если бы мертвые не находили покой, его бы ждали кошмарные ночи — ночи, наполненные воспоминаниями не только о маминых туфлях, но и о заключенных из далекого прошлого, а особенно мыслями о его детях, которых он только теперь начинает понимать.

Воспоминания причиняют ему страдания, но больше всего его мучают вездесущие мухи. Сначала он думал, что все дело в груде гниющего мяса и костей, которую он обнаружил в подвале в день самоубийства жены. Он собрал с пола все косточки, разрушил связи между составными частями, представляющими собой кусочки высохшей кожи и обломки костей, думал, что запах исчезнет, а с ним и мухи оставят в покое его и всю семью. Потом он заставил себя не думать об этом сооружении. И сумел избежать мыслей о том, что это дело рук будущего великого архитектора. Пусть лучше вина будет на мертвых. Лучше винить усопшую жену, чем иметь дело с кучкой мятежников.

Над его головой жужжит прожорливая муха. Назойливая муха. Может, не одна, а несколько мух, летающих по кругу, жужжа и гудя, проклятых мух, появившихся ночью от других чертовых мух. С ними невозможно договориться, прийти к соглашению, сделать паузу. Человек с медалями все никак не свыкнется с назойливостью мух, которые кружат над его головой, пытаются залететь в рот, заползают в ноздри, садятся где заблагорассудится и обращают в прах все, к чему прикасаются их крылышки.

Утро, когда Калия заговорила, ничем не отличалось от множества других. Не случилось ничего необычного, что стало бы четкой границей, отделившей прошлое от настоящего. Все было как всегда, разве что девочка впервые в жизни оторвалась от своих обгрызенных мелков, карандашей, кисточек и белых листов бумаги, и из дальнего угла гостиной донесся ее голос:

— Бог — это жирная муха.

Она произнесла это четко, не заикаясь и не растягивая слоги, а потом закашлялась, словно подавившись своими же словами:

— Мне не нравится свекла.

И повторила:

— Свекла — это не еда.

Отец постарался отвлечься от своих мыслей, чтобы сосредоточиться на том, что говорит девочка, никогда раньше не испытывавшая потребности вслух выражать свое мнение.

— Что ты говоришь? — уточнил он.

— Я хочу торт. — Похоже, этой фразой она завершила свою речь.

Усилия большой жирной мухи проникнуть в папин рот наконец увенчались успехом. Она улучила момент и завершила свою жизнь полетом в один конец. Отцу пришлось ее выплюнуть, полуразже-ванную, на пол. Раскушенная почти пополам, муха еще шевелилась. Она попыталась взлететь или отползти, но папа почувствовал вкус мести — его сапог неумолимо опустился на насекомое.

— Не надо было так делать, папа, — пожала плечами Калия, повторив жест, которым злоупотребляли ее старшие брат с сестрой и который придавал им глуповатый и даже скучающий вид. — Мухам не нравятся такие мятежники, как ты. А Бог-муха на тебя смотрит.

— Какой бог?.£ё§ Отец почувствовал, что начал растягивать слова. Это было предвестником заикания, подступавшего к горлу.

— Бог-муха следит за мятежниками, — повторила Калия резким тоном, словно устав говорить одни и те же слова людям, которые не способны понять их сразу. — Бог-муха говорит, что время пришло. Ну, ты знаешь, то самое время. Твое время. Время умирать.

Так сказала девочка и тут же вернулась к своим рисункам.


До появления на свет Калеба и Калии я была просто Касандрой.

Теперь все изменилось. Теперь я часть нерасторжимой троицы.

Роль главной героини сменилась для меня ролью наблюдателя. Каждое утро я усаживаюсь в гостиной и наблюдаю за своей сестрой Калией и за тем, как она рисует.

Белый лист похож на ковчег: он объемлет все, любую форму существования. Не буду останавливаться на этом подробно, но у Калии очень богатое воображение.

— Касандра, мне не нравится свекла, принеси мне что-нибудь поесть. Что угодно, кроме свеклы, — иногда просит она, поднимая на меня взгляд.

Я молча подчиняюсь. Теперь говорит Калия, а я благоразумно храню молчание. Боюсь? Да, возможно. Самое разумное сейчас — закрыть рот и открыть холодильник. Там все еще можно найти какую-то испорченную еду, но, похоже, Калию не смущает засохший пирог, кисловатые помидоры или заплесневелый хлеб. Годится все что угодно, кроме свеклы. Она не жалуется, пережевывая несвежие объедки, которые отец скопил в холодильнике за те давно минувшие смутные дни.

Она жует и проглатывает.

Жует и проглатывает.

Рисует.

— Где папа? — осмелилась я спросить ее в то утро. — Что ты с ним сделала?

— Папа наверху, — ответила она — я все еще никак не привыкну к ее голосу. — Разговаривает с Богом-мухой. Бог-муха его наказал.

Отец никогда не был хорошим человеком, это правда.

Думаю, быть чем-то или кем-то хорошим, ну не знаю, например хорошим человеком, довольно сложно.

Он попытался стать хорошим домашним тираном, это да, следует признать, несмотря ни на что.

Когда я поднимаюсь в его комнату, мною движет не сочувствие или жалость к покинутому всеми опальному королю. Я поднимаюсь, потому что мне интересно. Как ребенку, который вспарывает живот ящерицы, чтобы увидеть, бьется ли ее сердце.

Дверь в папину комнату не заперта, там царит полумрак, и вскоре мои глаза начинают что-то различать.

Человек приспосабливается ко всему. Отец погружен в свою собственную допросную лабораторию, в свой разум тирана: он присел то ли на какой-то старый предмет вроде кресла, то ли на край кровати. Сначала мне кажется, что он там один. Старый одинокий старик. Маленькая сгорбленная фигура. Потом, присмотревшись, я различаю в темноте, что он надел военный мундир и медали.

Потом я слышу гудение.

На самом деле оно там присутствовало все это время. Оно постоянно в этом доме, поэтому я не сразу его улавливаю. Мухи давно уже стали частью нашей семьи, этой лаборатории больших и маленьких тиранов.

Если мухи кому и подчиняются, то только Калии.

Они жужжат по своим правилам.

И умеют мстить.

Они там — на теле моего отца, ползают по всему, что ему когда-то принадлежало, и откладывают яйца, шепчут о своих мушиных приключениях, справляют нужду на его медалях, коже и мундире. Папа превратился в общественный туалет для мух. Отец — уборная для Бога-мухи. Отец уже не разговаривает. Не произносит ни слова. И ни на что не реагирует.

Папа, — подхожу я к нему, — послушай, папа, — повторяю чуть громче. — Там внизу не осталось еды. Давай я пойду что-нибудь куплю?

Ходячие мертвецы из книжек и то среагировали бы поживее. Но отец недвижим. Он даже не живой мертвец и не дышит, как мамин прах в урне, стоящей там внизу.

Я подхожу к нему и забираю ключи, замаранные испражнениями насекомых.

Я закрываю за собой дверь. Последнее, что я вижу, — силуэт отца, с каждой минутой все больше покрывающийся мухами, которые стали неотъемлемой частью его естества, дыхания и самого физического существования.

Гудение продолжается.

— Все, кроме свеклы, — напоминает Калия, когда видит, как впервые за два месяца я открываю дверь.

Загрузка...