ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ПРЕСТУПНИКИ

МИШКА Повесть (основано на реальной истории)

Времена не выбирают – В них живут и умирают…

А. Кушнер

Предисловие

Это – рассказ о неожиданной встрече бывших супругов, каждый из которых в течение почти трёх десятилетий считал другого погибшим. Из одной совместной жизни двадцатый век вылепил две, предварительно изуродовав и изодрав в клочья первую. Две новые жизни стартовали из общего корня, но пошли резко различающимися путями.

… Друзья зовут её Мишка. Сейчас ей за девяносто, она в Германии и тяжело больна, но в семидесятые-восьмидеся-тые годы, когда все мы ещё жили в Москве, встречались и дружили, Мишка несла такой мощный заряд энергии, что мудрая природа, вероятно, специально озаботилась, создав её такой миниатюрной, чтобы её масса не превышала критическую.

Перед Мишкиной энергией и обаянием пасовали художники, писатели, актёры, режиссёры и даже крепкие, на совесть сработанные администраторы. Крохотная, изящная, всегда со вкусом одетая и аккуратно причёсанная, за один вечер она исхитрялась побывать в трёх разных, далеко друг от друга отстоящих, но интереснейших точках Москвы, навёрстывая упущенное за те украденные из её жизни два десятилетия, когда доступная ей территория была отгорожена от мира колючей проволокой.

За Мишкой тянулась легенда, которую я долго принимала за чистую монету, – да и вы, зная Мишку, поверили бы любой, самой невероятной романтической истории. Но когда Мишка рассказала мне, как всё было на самом деле, правда оказалась во сто крат поразительнее, романтичнее и изощрённее плода самой необузданной фантазии.

Пролог

Машина неслась по автобану. Мелькали немецкие надписи, сливаясь в один бессмысленный текст. Пожилой человек за рулём сосредоточенно смотрел на дорогу. Казалось, он целиком поглощён ею, но его спутница знала, что водитель глубоко ушёл в себя, и тревожилась. Время от времени он бросал на неё потрясённый и недоверчивый взгляд, словно ставил под сомнение самый факт её существования. Неожиданно он свернул с автобана на небольшую боковую дорогу, остановил машину, взял спутницу за плечи, развернул к себе, заглянул в глаза и произнёс охрипшим от волнения голосом: «Рассказывай!»

Призрак бродит по Европе…

Не обещайте деве юной Любови вечной на Земле…

Б. Окуджава

В начале тридцатых годов теперь уже прошлого века полицайпрезидиум города Берлина зарегистрировал брак молодых коммунистов – немца Курта Мюллера и латышской еврейки, которую все называли Мишка, так не подходило ей длинное и извилистое, как тропа в джунглях, имя Вильгельмина. Тоненькая, изящная, искрящаяся радостью, невеста была прелестна в строгом светлом платье, с букетиком полевых цветов в руках. Это отметила и элегантная молодая дама, по виду – француженка, прохаживавшаяся около двери полицайпрезидиума в ожидании выхода молодых. По всей видимости, она не была ни с кем знакома: ни сами молодые, ни их немногочисленные гости не обратили на неё внимания – вышли и укатили в небольшой уютный ресторанчик.

Дама сделала несколько шагов им вслед, потом свернула в переулок, и здесь мы с ней расстанемся, чтобы встретиться вновь в назначенный судьбой час – примерно через пятьдесят лет.

…Наскоро пожелав молодым безоблачного семейного счастья, свадебные гости переключились на политику. Призрак коммунизма тогда вовсю надувал щёки в Европе и сеял ветры, которыми носило по миру молодых, энергичных, искренне преданных идее людей. Один такой ветер в 1931 году занёс нашу молодую пару в Москву, где склонный к лидерству Курт, бывший в Германии председателем Коммунистического союза молодёжи, стал секретарём Коммунистического Интернационала молодёжи, сокращённо – КИМа. Мишка работала в большом Коминтерне секретарём Георгия Димитрова.

Порывистый, горячий, романтичный Курт в СССР пришёлся не ко двору: вскоре у него стали возникать разногласия со Сталиным, который обвинял Курта в «левом уклоне». Дело кончилось тем, что Сталин снял Курта с руководящего поста и направил на перевоспитание в низовую партийную организацию большого горьковского завода, в среду рядового пролетариата. Гордый Курт вернулся в Германию, где как раз шёл 1934 год.

То, что застал Курт в Германии, совершенно его поразило, привело в недоумение и ужас. Вместо цивилизованных и утончённых соотечественников по улицам маршировали, из-рыгая человеконенавистнические лозунги, тупорылые лавочники, шикарным жестом выбрасывая вперёд украшенную свастикой руку. И это нация, давшая миру Бетховена, Шиллера, Гейне и Гёте?! Наконец, Маркса?!

Возвращение Курта из СССР не прошло незамеченным. Он столкнулся на улице с бывшим соседом по парте, ныне преуспевающим эсэсовцем. Крайние левые взгляды Курта были хорошо известны однокашникам. Бывший друг сомневался недолго, и вскоре Курта арестовали.

В гестаповских застенках он держался стойко, никого из соратников по партии не выдал и был приговорён гестапо к шести годам одиночки. «До сорокового», – подсчитала Мишка и стала ещё энергичнее трудиться в Коминтерне на благо Мировой революции. Большую часть времени она теперь проводила в СССР, продолжая работать секретарём Георгия Димитрова и курьером Коминтерна.

Мишкин час пробил двумя годами позже: она была арестована в Москве вместе с другими членами Третьего Интернационала.

Так двадцатый век распорядился с семьёй молодых коммунистов Мюллеров: его – в гестаповские застенки, её – в большевистские…

«До сорокового» у Курта не получилось: когда началась война, ему добавили срок и перевели в фашистский концлагерь Заксенхаузен, откуда в сорок пятом году его освободили англичане.

Выйдя из лагеря, Курт тотчас начал искать Мишку. Все его попытки получить хоть крупицу достоверной информации наталкивались на глухую стену. На Западе ходили смутные слухи о трагической судьбе Третьего Интернационала. Курт хотел верить в чудо и ждал, что Мишка каким-нибудь неведомым путём материализуется из его сновидений. Но чудо всё не совершалось, и в конце концов Курт пришёл к горькому выводу, что Мишка, по-видимому, погибла.

…Но Мишка была жива. Арест задул слабую и призрачную, но всё-таки тлевшую ещё надежду когда-нибудь снова встретиться с Куртом. Германия и Москва, работа и сама жизнь – всё ушло в прошлое. Начались арестантские будни.

Среди «жён изменников Родины»

Сильнее и чище нельзя причаститься К великому чувству по имени класс…

В. Маяковский

В отличие от Курта Мишка сидела не в одиночке, а в общей камере, куда непрерывным потоком текли «жёны изменников Родины». Она совершенно не понимала, что происходит в стране, и считала, что её-то арестовали по ошибке, но вокруг сидят настоящие враги, знавшие о преступной деятельности своих мужей и во всём им потакавшие. Мишка вглядывалась в их лица – молодые и старые, красивые и дурнушки, городские и деревенские – метла НКВД мела чисто. В битком набитой тюремной камере она дичилась и ни с кем не общалась, сама себя заключив в одиночку.

Но однажды на соседней койке оказалась прелестная молодая женщина с таким приветливым, интеллигентным и несчастным лицом, что Мишка не выдержала. Они разговорились. Соседку звали Нюся Бухарина.

– Бухарина? Как, Бухарина? Жена Николая Ивановича?! И сам Бухарин?! Арестованы?! – поразилась Мишка: они с Куртом Бухарина чрезвычайно уважали.

Это был момент прозрения. Мишка вновь оглядела камеру. Лица, лица – молодые и старые, красивые и дурнушки, городские и деревенские… Враги???

Прозрение спасло Мишку, потому что теперь у неё появились друзья. Дружбы вспыхивали и гасли, убиваемые многочисленными пересылками. Но с Нюсей Бухариной Мишке везло – они шли одним и тем же этапом.

…Мишка получила восемь лет строгого режима и отправилась на север, в Усть-Вымь Лаг. Эту крохотную, худенькую, едва заметную под обширной телогрейкой юную даму поставили валить тайгу. Легко предугадать, чем бы всё это кончилось, но тут, на лесоповале, Мишка встретила Наума.

Наум

Их брали в час зачатия, А некоторых – ранее…

В. Высоцкий

Не везёт мне в смерти – повезёт в любви…

Б. Окуджава

Науму Славуцкому не было и двадцати лет, когда его арестовали. Он в это время служил в солдатах. Молодой солдат был наивен и любознателен. На политзанятии в армии он задал какой-то неудачно сформулированный вопрос о троцкизме, а ответом стало четыре года лагерей. Наума арестовали и отправили на север, в Усть-Вымь Лаг.

Наум был невысокого роста, коренастый, хорошо сложённый, сообразительный и сильный. Несмотря на молодость, его назначили на лесоповале начальником участка. Вскоре он получил следующее повышение – стал нормировщиком в Управлении лагеря, и когда его срок кончился, остался работать в лагере вольнонаёмным.

Однажды Наум поехал в «командировку» по лагерным пунктам проверять работу нормировщиков-зеков. Первой проверяемой на его пути оказалась… Мишка. Это была его судьба. «Проверка» Мишки Наумом затянулась больше чем на полвека…

Изнурённая лагерем Мишка подумывала о самоубийстве, если её срок продлится хоть на день дольше десяти лет. Наум, работая в лагерном управлении, поддерживал Мишку морально и материально и спас ей жизнь.

…Мишкин срок окончился в сорок четвёртом году, но никто и не думал её освобождать. И тут произошло чудо: на Мишкин след напал оставшийся почему-то на свободе видный деятель болгарской коммунистической партии Георгий Димитров, чьим секретарём Мишка работала когда-то в Коминтерне. По ходатайству Димитрова, всё ещё занимавшего высокую ступеньку в коммунистической иерархии, в сорок шестом году, ровно через десять лет после ареста, Мишку не то чтобы освободили, но расконвоировали. Она должна была каждый день отмечаться в комендатуре, но ей разрешалось жить за пределами колючей проволоки.

Вместо немецкого паспорта, отобранного при аресте, Мишке выдали другой, типично советский, с «минусом тридцать девять». Это не только температура по Цельсию в Усть-Вымь Лаге и его окрестностях – это паспорт без права проживания в тридцати девяти городах нашей необъятной Родины.

…Минуло двенадцать лет с тех пор, как Мишка последний раз что-либо слышала о Курте. Наводить справки было опасно и безнадёжно, к тому же Мишка была уверена, что Курта нет в живых – было мало шансов, что он уцелел в нацистской мясорубке. И Мишка соединилась с Наумом, вышла за него замуж и взяла его фамилию. Они поселились в северной избе неподалеку от лагеря и продолжали там работать – теперь вольнонаёмными.

… Однажды лютой зимой сорок восьмого года Мишка сильно простудилась и не пошла на работу. Внезапно её охватило сильнейшее беспокойство. Она металась по избе, чувствуя, что необходимо что-то срочно предпринять, и в конце концов начала лиходарочно, торопясь и промахиваясь, тыкать в розетку шнур от чёрной тарелки репродуктора. Дрожали руки. Включив, наконец, радио, Мишка услышала:

– А его заместитель Курт Мюллер заявил…

Что заявил Курт Мюллер, ни потрясённая Мишка, ни мы с вами так никогда и не узнаем. Курт жив! – вот то неожиданное, немыслимое, невероятное, что принесла в далёкий северный лагерь потрёпанная чёрная тарелка, щедро расплескав по дороге сообщения о постоянно растущем благосостоянии советского народа… Курт жив, и не только жив, а, видимо, занимает крупный пост – иначе почему бы советскому радио цитировать его заявление?!

Так оно и было: Курт в это время состоял заместителем генерального секретаря компартии Западной германии и был членом Бундестага.

Таким образом, Мишка оказалась двоемужецей. Никакой возможности связаться с Куртом у неё, разумеется, не было, да и безопаснее было перечеркнуть и забыть прошлую жизнь. Это было тем легче, что Курт опять как в воду канул. Никаких упоминаний о нём Мишка больше никогда по советскому радио не слышала.

А произошло вот что.

Курт

От окна и до порога – Вот и вся моя дорога…

С. Галкин

Как вы помните, в начале сорок пятого года Курта освободили из нацистского концлагеря англичане. Он провёл в заключении больше десяти лет, вышел оттуда ещё более пламенным коммунистом, чем сел, и вошёл в правительство Аденауэра как представитель компартии. Занимая высокий пост, Курт снова оказался в поле зрения советского генералиссимуса. А Сталин никогда ничего не забывал и никого не прощал.

… В пятьдесят первом году в Восточном Берлине состоялся съезд Коммунистической партии Восточной Германии. По указанию Сталина восточные коммунисты пригласили на съезд своего западного товарища по партии. Здесь его похитили восточногерманские спецслужбы. На защиту своего исчезнувшего члена грудью стал Бундестаг, и под аккомпанемент нарастающего политического скандала восточные немцы переправили Курта в Москву, где его заключили в страшную Владимирскую тюрьму. Изощрённый в иезуитстве вождь поместил Курта в одну камеру с пленными фашистскими генералами. Вдумайтесь: сначала он десять лет сидел в тюрьме и лагере у фашистов, теперь по режиссёрской находке Сталина сидел с ними в одной камере у коммунистов. Советская система непринуждённо сводила в одну клетку охотников и дичь.

Так, впервые за два десятилетия, Курт и Мишка оказались по одну сторону железного занавеса, и у них даже появился шанс встретиться на каком-нибудь из островов пресловутого Архипелага, но ни у одного из них не возникло по этому поводу никаких предчувствий…

Московская сага

Я вернулся в мой город, знакомый до слёз…

О. Мандельштам

…Наступил пятьдесят шестой год с его необыкновенными сюрпризами. Реабилитированные Мишка и Наум вернулись в Москву и поселились в маленькой квартирке на Профсоюзной улице. Курт в это время был ещё во Владимирской тюрьме, в какой-то сотне километров от них.

…Очаровательная, энергичная, прекрасная рассказчица, Мишка мгновенно завоевала Москву. Избранные ею писатели, художники, актёры сразу и навсегда становились её друзьями. Она подружилась с Любимовым и Смеховым, познакомилась с администратором Большого театра, с директором Консерватории, с организаторами вечеров в Доме кино и Доме литераторов. Вскоре их маленькая квартирка на Профсоюзной превратилась в нечто вроде культурного центра бывших политкаторжан. Мишка уверенно вела свой кораблик по бурлящим потокам хрущёвской оттепели и деятельно помогала бывшим солагерникам войти в новую жизнь. По её инициативе во всех элитных и крайне дефицитных точках Москвы оставляли теперь бронь для бывших политзаключённых.

…Той порой Хрущёв и Аденауэр договорились о возвращении немецких военнопленных. Тот факт, что Курт сидел в одной камере с фашистскими генералами, неожиданно сыграл положительную роль в его судьбе: его по ошибке включили в список военнопленных и прямо из Владимирской тюрьмы отправили в Германию. Они с Мишкой не встретились и ничего не узнали друг о друге.

…То, чего за десять лет не добились от Курта гестаповцы, играючи достигли коммунисты: вернувшись в Германию, Курт немедленно вышел из компартии.

…Однажды в Москву приехал Генрих Бёлль. В середине шестидесятых он был ещё в почёте у советских властей и считался прогрессивным немецким писателем. Кто-то привёл Бёлля к Мишке, и она рассказала ему свою историю.

– Курт жив, я знаком с ним, – сказал потрясённый Бёлль. – Он сидел в тюрьме, сначала у нацистов, потом у вас. Он уверен, что ты погибла, и совсем недавно женился.

…Вскоре после отъезда Бёлля Мишка получила первую открытку от Курта, первую слабую весточку после тридцати лет разлуки. Умудрённый опытом советской тюрьмы, Курт понимал, что у открытки больше шансов дойти до адресата, чем у запечатанного письма. Текст был лаконичным.

«Если хочешь побольше узнать обо мне, – писал Курт, – отыщи в Москве человека по имени Василий Васильевич Парин».

– Мой маленький Курт как был, так и остался неисправимым романтиком, – комментировала Мишка. Легко сказать – отыщи в Москве человека по фамилии Парин! Иголку в стоге сена…

Но тут, как уже не раз бывало, начались чудеса. – У нас в поликлинике работала детский врач по фамилии Парина, Нина Дмитриевна Парина, – сказала одна Мишкина приятельница. Она недавно уволилась. Я с ней близко знакома не была, но попробую узнать её координаты – может, она родственница твоему Парину.

И уже на следующий день у Мишки в руках был номер телефона и адрес Василия Васильевича Парина.

Мишка догадывалась, что имя Парина связано с пребыванием Курта во Владимирской тюрьме. Звонить она не стала – по телефону о таких вещах в шестидесятые годы не говорили – а просто поехала по указанному ей адресу на Беговую улицу.

На звонок откликнулся мальчик лет четырнадцати. Он приоткрыл маленькую щёлку – Мишке показалось, что на двери цепочка:

– Вам кого?

– Простите, могу я видеть Василия Васильевича Парина?

– Папы нет дома.

– Когда он будет?

– Через час.

Часа полтора Мишка мерила шагами Беговую улицу, потом позвонила снова. На этот раз в щёлку глянул настороженный глаз мальчика постарше:

– Папа дома не принимает.

«Дома не принимает. Кто же он? Врач? Адвокат?» – растерялась Мишка. Вслух она сказала:

– Я по личному делу. Мне очень надо его видеть.

В этот момент в коридоре появился высокий величественный человек с интеллигентным и значительным лицом. Он распахнул дверь – никакой цепочки на ней не оказалось. Глядя на Мишку отчуждённо, настороженно и, как ей показалось, высокомерно, он спросил:

– Чем могу служить?

Из-за его спины выглядывали любопытные носы давешних Мишкиных собеседников. Мишка не знала, что известно детям о прошлом их отца, и не хотела создавать проблем.

– Могу я поговорить с вами наедине?

Господин холодно пожал плечами и провёл Мишку в кабинет. Таких огромных, великолепных, отделанных деревом кабинетов она не встречала никогда в жизни. В бараках и северных избах такие были не в моде. Мишка окончательно растерялась: «Наверное, я ошиблась, и это совершенно не тот Парин».

Величественный господин повторил нетерпеливо:

– Так чем могу служить?

С трудом ворочая пересохшим языком, Мишка спросила неуверенно:

– Скажите, вам что-нибудь говорит имя Курт Мюллер?

– Мишка?!

Как будто два солнца вспыхнули в глазах этого недоступного человека.

Схватив её на руки, Парин кружился по кабинету в каком-то диковинном вальсе, рискуя смести дорогую мебель, и припевал:

– Мишка! Мишка! Мишка! Как же я тебя сразу не узнал! Сколько дней и ночей Курт о тебе – всё только о тебе, о тебе! Я так ясно представлял себе тебя – и вот надо же – не узнал! Ты совсем не изменилась, – неожиданно заключил Парин, увидевший Мишку впервые. – Курт думал, что ты погибла. Какое счастье, что ты жива! Ну, рассказывай!

– Нет, сначала рассказывайте вы!

Конечно, это был тот Парин. Он провёл много лет в одной камере с Куртом и пленными немецкими генералами. С последними ни он, ни Курт не общались, но между собой крепко подружились. У них было много, очень много времени для беседы…

…Несколько часов Парин рассказывал Мишке о Курте – о гестаповской одиночке, о фашистском концлагере, о том, как, освободившись, Курт всё искал и искал Мишку, в конце концов в глубоком отчаянии решил, что Мишка погибла, но так и не смирился с этой мыслью… Рассказал о том, как Курта пригласили в ГДР и выкрали оттуда, о долгих годах во Владимирском централе… словом, обо всём.

Потом Мишка рассказывала Парину свою историю, ведя его день за днём, шаг за шагом от Коминтерна к тюрьме, оттюрьмы к пересылкам, от пересылок к лагерю… наконец, к Науму.

– Мишка, скажи, чем я могу быть тебе полезен, – умолял её Парин, – я многое могу!

– Мне ничего не надо, – твёрдо ответила Мишка и, несмотря на настойчивые просьбы Парина, не назвала ему ни телефона, ни адреса, ни своей новой фамилии.

Она понимала, что Парин занимает очень высокий пост, его кабинет и квартира говорили сами за себя. Мишка решила, что Парину небезопасно с ней общаться и не оставила ему никаких координат.

…Относительно положения Парина в тогдашней советской иерархии Мишка не ошиблась: академик Василий Васильевич Парин был в это время директором Института медико-биологических проблем, который в народе называли Институтом космической медицины. В годы войны Парин занимал пост заместителя наркома здравоохранения СССР. Он был организатором и первым академиком—секретарём медицинской академии.

Во Владимирскую тюрьму Парин попал в сорок восьмом году в связи с делом Клюевой и Роскина.

Академик Парин, дело Клюевой и Роскина и вакцина КР

Толпа естествоиспытателей

На тайны жизни пялит взоры,

А жизнь их шлёт к … матери

Сквозь их могучие приборы.

И. Губерман

… В конце сороковых годов медицинский мир Москвы потрясла сенсация: двое учёных – микробиолог Нина Георгиевна Клюева и гистолог Григорий Иосифович Роскин сообщили о разработке ими препарата, излечивающего различные виды рака. Они дали своему препарату название КР, в дальнейшем он фигурировал в фармакопее под названием «круцин» или «трипаноза».[9]

Клюева и Роскин были известными и уважаемыми учёными; их сообщение было принято с полным доверием и произвело оглушающее впечатление. Свой метод лечения рака они назвали биотерапией и опубликовали в монографии «Биотерапия злокачественных опухолей».

Разработанный ими препарат КР был изготовлен на основе трипаносомы – паразита, вызывающего тяжёлые заболевания человека. Особенно опасны два вида трипаносом: родезийская трипаносома, вызывающая сонную болезнь, и трипаносома Круци Шагаса, вызывающая болезнь Шагаса.

Трипаносома паразитирует и развивается в кишечнике поцелуйного клопа. Своё название клоп получил из-за манеры кусать жертву в губы на границе кожи и слизистой оболочки. При укусе поцелуйного клопа паразитирующая в нём трипаносома переходит в организм человека, разносится кровью в разные органы и разрушает клетки, давшие ей приют.

Этот факт и послужил отправной точкой в логических построениях Клюевой и Роскина. Учёные обнаружили, что трипаносомы, попадая в кровь больных раком мышей, избирательно накапливаются в опухоли, размножаются там и разрушают раковые клетки. В экспериментах Клюевой и Роскина свойством накапливаться в опухоли и разрушать её обладали не только живые, но и убитые паразиты.

Начиная с конца двадцатых годов, ученые проводили свои опыты на белых мышах, больных раком молочной железы. Результаты этих экспериментов оказались настолько поразительными, что Клюева и Роскин сочли своевременным перенести их в медицинскую практику. Их первые пациенты страдали запущенным раком в самых разных локализациях: груди, гортани, кожи, пищевода, шейки матки, языка, губы – всего в эксперименте участвовало 57 больных. К моменту опубликования монографии «Биотерапия злокачественных опухолей» в 1946 году у 27 из 57 больных лечение было по разным причинам прекращено, у 26 – продолжалось.

Клинические испытания препарата Клюева и Роскин организовали сами; при многообразии включённых в испытания форм рака и отсутствии формальной ответственности лиц, проводивших испытания, результаты этого эксперимента не поддавались никакой статистической обработке. Всё же ученые сочли их положительными.

…Постепенно шумиха и ажиотаж вокруг препарата КР вышли за пределы медицинского мира. Вопросом препарата КР заинтересовались в советских правительственных верхах, понимая его как козырную карту в крупной политической игре. Американцы только что подарили союзникам по недавней войне целую технологическую линию промышленного изготовления пенициллина. В поисках ответного жеста высокое начальство поручило академику-секретарю медицинской академии Василию Васильевичу Парину, летевшему в Америку для обмена информацией и опытом, сделать американцам доклад о препарате КР и подарить опытный образец.

Но пока Парин ездил по Штатам и выступал, ветер переменился. А он не знал и действовал в соответствии с полученными от ЦК и Наркомздрава ценными указаниями. В конце поездки он очень торжественно доложил американцам об успехах советской онкологии. На следующий день посол СССР в США спросил его об этом. Парин сказал, что выполнил поручение. Посол сказал: «Кажется, вы поторопились. Ну, ничего-ничего».

Забегая вперёд, сообщу, что к публикации рукопись Клюевой и Роскина принята не была ввиду низкого уровня клинических испытаний.

…Авторов препарата и академика Парина вызвали «на ковёр» в Кремль. Заседание было такой важности, что на нём от начала до конца присутствовал сам Сталин. Исключительная ценность открытия под сомнение не ставилась – показывая на рукопись книги, Сталин изрёк: «Бесценный труд!» Обсуждение касалось выяснения обстоятельств, при которых рукопись попала в США ещё до того, как с ней ознакомились руководители партии и правительства. Авторов обвинили в космополитизме, тщеславии и преклонении перед Западом, но, не рискуя их арестовать и тем самым прервать дальнейшую разработку бесценного препарата, ограничились знаменитым «судом чести» над провинившимися учёными.

«Суд чести» проходил в Театре эстрады и собрал больше любопытных, чем самые горячие спектакли этого театра. Театральная постановка – «Закон чести» тоже, кстати, не заставила себя ждать – там действовал гнусный шпион и предатель и две заблудшие овечки. Прототипами заблудших овечек были, конечно, Клюева и Роскин, прототипом шпиона и предателя – академик Парин…

На упомянутом выше заседании в Кремле Сталин неожиданно обратился к Роскину с вопросом:

– Вы Парину доверяете?

– Доверяю, – ответил Роскин.

Сталин обратился с тем же вопросом к Клюевой.

– Доверяю, – ответила Клюева.

– А я нэ даверяю, – резюмировал Сталин, и судьба академика Парина была решена.

Его арестовали в сорок седьмом году. Трёхмесячная поездка в Америку «для продолжения взаимного обмена научной информацией» стоила ему семи лет режимной тюрьмы (в кавычки взята мной цитата из подписанного Сталиным Постановления Совета Министров Союза ССР о командировании академика Парина в США).

Во Владимирской тюрьме академик Парин подвергался страшным унижениям и пыткам. Его шантажировали судьбой детей (их у него было четверо – три сына и дочь), били, сажали в карцер и, едва живого, ставшего инвалидом, бросали обратно в камеру, где, как мы знаем, он сидел вместе с пленными фашистскими генералами и Куртом Мюллером. Курт сыграл огромную роль в том, что Парин выжил и не сломался в постигшей его катастрофе…

…Здесь уместно сообщить, что организованные впоследствии партией и правительством широкие клинические испытания, результаты которых как патологоанатом контролировал мой отец, не подтвердили эффективности препарата КР. Из-за иного метаболизма и существенно меньшего объёма опухоли по отношению к общему объёму тела, препараты, эффективные при экспериментах на мышах, сравнительно часто оказываются бессильными в поражённом опухолью организме человека.

Папу вызвали в Кремль к Ворошилову, где ему пришлось объяснять «первому красному офицеру» принципы морфологического исследования опухолей и обосновывать свои выводы об отсутствии эффективности препарата КР при лечении опухолей человека. Папины выводы подтвердили и другие приглашенные правительством эксперты, и разработка препарата КР была прекращена.

В конечном итоге, передача американским коллегам материалов о препарате КР никакого ущерба Советскому Союзу не нанесла, разве что потерпела крах надежда авторов КР и академика Парина на приоритет советской науки в лечении рака… Впрочем, исследования в области биотерапии опухолей продолжаются по сегодняшний день, и все исследователи, работающие в духе вполне разумных идей Клюевой и Роскина, цитируют их как основоположников этого направления.

Мишка и Курт в тисках эпистолярного жанра

Я к вам пишу – чего же боле, Что я могу ещё сказать…

А. Пушкин

…Переписка Мишки с Куртом текла вяло. Понимая, что вся корреспонденция перлюстрируется, они писали друг другу ничего не значащие открытки к праздникам. Между их последним в жизни свиданием и первой открыткой протекла вечность и какая! Трагический опыт лагерей, укравших у них на двоих четыре десятилетия, новые семьи, новая жизнь – им было, о чём поговорить и чем поделиться, но не было никакой надежды когда-нибудь для этого встретиться. Выйдя замуж за Наума, Мишка приняла советское гражданство и была, разумеется, невыездной. Со своей стороны, Курт, обогащённый энергичным опытом Владимирского централа, и думать не мог о том, чтобы ещё раз ступить ногой на советскую землю. Так и текла их жизнь – у каждого своя, в параллельных, непересекающихся мирах. Пока однажды в семьдесят пятом году Мишка не получила странную открытку…

Однажды – это те краски, которыми жизнь расцвечивает серую «карту будня». У каждой судьбы своя палитра – кому ярче, кому тусклее, кому многоцветие, кому гризайль. Мишке выпал полный спектр.

День Победы

Дела давно минувших дней…

А. Пушкин

Итак, однажды Мишка получила странную открытку из Парижа. Открытка была написана по-французски и подписана М. Работэ.

– Она так написана, что я не могу понять, лицо какого пола её писало, – пожаловалась Мишка.

Неизвестный Мишкин корреспондент (или корреспондентка) писал о том, что прилетит в Москву, потому что приглашён на парад на Красной площади в честь тридцатилетия Победы. Желательно, чтобы Мишка в этот день была дома и ждала телефонного звонка, потому что им необходимо встретиться.

Фамилия Работэ была как будто Мишке знакома, из какого-то очень далёкого, утратившего реальность прошлого, но вспомнить деталей Мишка не могла.

В День Победы она осталась дома. Спустя полчаса после окончания парада на Красной площади раздался телефонный звонок.

– Мишка, это Мария Работэ, – сказал по-французски чуть хрипловатый женский голос. – Через час я жду тебя около гостиницы «Националь».

– Хорошо, но как мы узнаем друг друга?

– О, не беспокойся, я тебя узнаю.

Показалось ли Мишке или на самом деле в её голосе прозвучали нотки горького сарказма?

Через час заинтригованная Мишка подходила к гостинице «Националь». Навстречу ей вышла незнакомая элегантная пожилая дама. Мишка могла поклясться, что никогда её раньше не встречала. Но вы-то, мои читатели, вы, конечно уже узнали в этой статной даме молодую француженку, поджидавшую выхода Мишкиной свадебной процессии из дверей Берлинского полицайпрезидиума.

– Мишка, я Мария Работэ, – представилась дама. – Пойдём в мой номер, поговорим.

Они поднялись в номер. Мария удивила Мишку неожиданной осведомлённостью о её прошлой жизни. Мишка совершенно не понимала, кто эта дама, но спросить напрямую стеснялась, полагая, что и ей в ответ положено было знать всё о Марии; та же явно наслаждалась Мишкиным замешательством. Неловкость затягивалась, и, наконец, Мишка приняла Соломоново решение: надо пригласить Марию домой и поручить Науму разгадку этой тайны. Мария с Наумом безусловно никогда не встречались, и ему будет не зазорно задать ей пару наводящих вопросов.

Мария, казалось, только этого и ждала и мгновенно согласилась ехать к Мишке. Дома за чаем смущённый Наум довольно неуклюже принялся за свою миссию, но ситуацию не прояснил. Наконец, Мария решила, что достаточно их помистифицировала.

– Ладно, – сказала она Мишке, – пойдём поговорим наедине.

Рассказ Марии Работэ

Ах только бы кони не сбились бы с круга,

Бубенчик не смолк под дугой.

Две странницы вечных – любовь и разлука

Не ходят одна без другой.

Б. Окуджава

…Много лет назад, ещё до первого замужества, на одной из коммунистических сходок в Париже Мишка невзначай покорила сердце молодого французского коммуниста Огюста Работэ. Любовь к Мишке обрушилась на него, как лавина, стала наваждением. Он посылал ей цветы со всех концов планеты – из Европы и Азии, из Северной и Южной Америки – отовсюду, куда забрасывала его коммунистическая судьба… Огюст был женат на красивой и любящей женщине, но ради Мишки готов был всё порушить. Мишка его не поощряла – не хотела строить своё счастье на чужом несчастье, к тому же у неё уже намечался роман с Куртом.

– Я знала, что Огюст безумно в тебя влюблён, – рассказывала Мишке Мария. – Я как-то прочитала его дневник – да боже мой, при чём тут дневник! Разве может что-то скрыться от сердца любящей женщины?! Мы с тобой не были знакомы и ты меня не замечала, а я тайком ходила за тобой по пятам, изучала твою походку, манеру одеваться, говорить. Я пыталась понять, что в тебе так сразило Огюста…

Знаешь, кто был самым счастливым человеком в день твоей свадьбы с Куртом? Думаешь, ты? Нет, дорогая, – это была я. Я поехала за тобой в Берлин, я сопровождала вас до двери полицайпрезидиума и ждала вашего выхода, а потом отпраздновала твою свадьбу в шикарном ресторане.

Огюст очень страдал, когда ты вышла замуж. Я не подавала вида, что замечаю это и знаю причину.

Потом вы с Куртом уехали в СССР. Я надеялась, что дистанция и время помогут Огюсту справиться с его недугом, но он всё время следил за тобой, за твоими передвижениями и перипетиями судьбы. Мы были в курсе, что Курт поругался со Сталиным, вернулся в Германию и был арестован гестапо, а ты оставалась в Москве. Потом и ты исчезла. Огюст непрерывно искал твой след, но нашёл его только в конце пятидесятых годов, когда ты вернулась из советского концлагеря.

Вскоре после твоего исчезновения в конце тридцатых годов началась война. Огюст, конечно, отправился в Испанию. Он попал в плен к франкистам и был приговорён к смерти, но накануне казни бежал. Ему удалось достать подложные документы, с которыми он вернулся во Францию. Когда сюда пришли немцы, Огюст стал одним из организаторов Сопротивления, и я всегда была рядом с ним. Эта совместная работа и постоянная опасность, жизнь на краю, очень нас сблизили. Я была счастлива.

Потом он был снова арестован, на этот раз немецкими фашистами, но из-за его фальшивых документов они не докапались, что это – Огюст Работэ, приговорённый к смерти франкистами и бежавший из франкистской тюрьмы. Огюст оказался в немецком концлагере. Я старалась, как могла, его заменить и стала руководительницей французского женского Сопротивления.

Когда кончилась война, меня выбрали в Сенат. Огюст мною очень гордился. Это были наши самые счастливые годы.

Но однажды мне позвонил его врач и попросил зайти.

– У Огюста рак печени, – сказал врач. – Сделать ничего нельзя. Ему осталось жить несколько месяцев. Ему я ничего не сказал. Постарайся увезти его в деревню, пусть отдыхает, дышит свежим воздухом. У него будут боли, и тебе придётся делать ему уколы. Вот тебе ампулы, моя медсестра тебя научит. Но наступит день, когда уколы не помогут. На этот случай – вот тебе одна последняя ампула. Никому другому я бы её не дал. Но тебе я доверяю, потому что уверен, что ты не воспользуешься ею без самой крайней необходимости. У Огюста будут страшные мучения – постарайся их ему облегчить.

Я притворилась, что плохо себя чувствую и нуждаюсь в отдыхе. Мы уехали в деревню. Вскоре у Огюста начались боли, и он обо всём догадался, но мы никогда об этом не говорили. Это был заговор молчания, мучительный для нас обоих, и тем не менее мы молчали – очень страшно было облечь в слова то, что на нас надвигалось.

Он страшно похудел. Я стала делать ему уколы. И наступил день, когда укол не помог. Огюст лежал на кровати и от боли царапал и рвал руками простыню. Я сказала:

– Сейчас. Я сделаю тебе ещё один укол.

– Не надо, – сказал Огюст. – Я столько раз смотрел в глаза смерти, что хорошо знаю эту даму в лицо. Я справлюсь сам. Лучше сбегай в подвал, принеси вина.

И нам вдруг стало очень легко. Не надо было больше притворяться. Я принесла бутылку вина, мы выпили и о многом важном поговорили. Он очень старался подготовить меня к будущей жизни без него. Потом Огюст сказал:

– Мария. Я должен тебе сказать ещё одну вещь. Я всю жизнь любил другую женщину.

Я сказала:

– Я знаю. Он поразился:

– Ты знаешь?!

– Конечно. Неужели ты думаешь, что можно что-то скрыть от женщины, которая любит?!

– Мария, у меня к тебе просьба. Найди Мишку. Она в Москве, её фамилия теперь Славуцкая. Расскажи ей обо мне. Пусть моя жизнь оставит хоть какой-то след в её жизни.

Я обещала. К утру Огюст умер.

Прошло несколько месяцев, и вдруг я получаю приглашение на парад тридцатилетия Победы в Москву. Раньше меня никогда не приглашали, и я в Москве не была, а тут вдруг пригласили как руководительницу французского женского Сопротивления. Это было как знак ОТТУДА, словно Огюст напоминал мне о моём обещании найти тебя. Мне помогли найти твой адрес и телефон – и вот я здесь.

На следующий день Мария уехала. Вскоре после её отъезда Мишка получила вторую открытку из Парижа. «Какая я глупая, – писала Мария. – Как же я не пригласила тебя к себе! Представь, как счастлив бы был Огюст, если б ты приехала сюда, походила по тем же половицам, подышала тем же воздухом!

«Что ты, Мария, – отвечала ей Мишка. – Ты забыла, где я живу. Кто ж меня пустит!»

«Разве я не руководительница женского Сопротивления?!» – возразила ей на это Мария.

И через месяц в Мишкиной квартире раздался телефонный звонок:

– С вами говорят из канцелярии Леонида Ильича Брежнева. Вам оформлен паспорт для поездки во Францию. Зайдите в городской ОВИР его получить.

– Ваш паспорт действителен только на Францию. Не вздумайте заезжать в другие страны, – наставлял Мишку чиновник ОВИРа.

– Учту, – сказала Мишка.

На мглистый берег юности…

Я уплывал всё дальше, дальше, без оглядки, На мглистый берег юности моей…

Н. Рубцов

Как заливает камыши волненье после шторма, Ушли на дно его души её черты и формы…

Б. Пастернак

Поезд в Париж идёт через Кёльн и стоит там минут пятнадцать. Мишка позвонила Бёллю:

– Неожиданно еду в Париж. Через Кёльн. Приходите на платформу повидаться!

– Конечно, – обрадовался Бёлль, пришёл к поезду и похитил Мишку. На глазах поражённых попутчиков, преодолев отчаянное Мишкино сопротиление, он вынес её из поезда на руках и крепко держал в объятиях, пока поезд не ушёл.

Бёлль привёз Мишку в свой загородный дом. Они выпили по бокалу вина.

– Тебе приготовлена вот эта комната, – показал Бёлль Мишке. – Последним человеком, который спал в этой постели, был Александр Исаевич Солженицын. Видишь тот сарай без крыши? Крышу проломили репортёры год назад, когда я встретил в аэропорту изгнанного из страны Солженицына и привёз его к себе домой. Репортёры со всего мира тогда как с цепи сорвались. Я сарай не ремонтирую, пусть стоит, как памятник этому событию.

– Спи, Мишка, завтра тебе предстоит трудный день, – неожиданно заключил Бёлль и вышел.

И на следующее утро… Вы, конечно, уже догадались… На следующее утро, связав в тугой узел минувшие сорок лет, в Мишкину комнату в доме Бёлля вошёл её первый муж Курт Мюллер.

То есть сначала в комнату вплыл огромный букет Мишкиных любимых полевых цветов, за завесой которых обнаружился Курт.

– Мишка, что ты испытала? Пожалуйста, расскажи, что ты испытала в эту минуту? – приставала я.

– Ничего, – ответила Мишка… – Слишком много лет, слишком разная жизнь. Чужой…

Курт привёз Мишку к себе. На пороге дома их ждала красивая моложавая женщина – теперешняя жена Курта. Она приняла Мишку, как родную, обняла, расцеловала. Курт смотрел на жену с нежностью и благодарностью – он был явно счастлив во втором браке. Но вот вошли в дом – и Мишка застыла на пороге. Со стен на неё смотрели фотографии её молодости – молодая, красивая Мишка смеялась и махала рукой Курту в Париже, в Берлине, в Москве. Мишка совершенно забыла о существовании этих фотографий, забыла о том, какой была в молодости, – у неё ничего не сохранилось от тех далёких лет ни на бумаге, ни в душе. У Курта сохранилось. Их разметало по концлагерям в самом разгаре молодой любви. Для романтичного Курта время и испытания не загасили эту любовь, а, наоборот, окрасили особыми, нежно-пастельными красками.

– Убери фотографии, – сказала Мишка Курту. – Подумай, как тяжело это Хельге. Выглядит так, словно я всегда с вами, словно в доме всегда трое – она, ты и моя тень.

– Не надо ничего убирать, Мишка, – сказала Хельга. – Это ничего не изменит. Ты всё равно всегда с нами – и я научилась тебя принимать и любить…

Машина неслась по автобану. Мелькали немецкие надписи, сливаясь в один бессмысленный текст. Пожилой человек за рулём сосредоточенно смотрел на дорогу. Казалось, он целиком поглощён ею, но его спутница знала, что водитель глубоко ушёл в себя, и тревожилась. Время от времени он бросал на неё недоверчивый взгляд, словно ставил под сомнение самый факт её существования. Глядя со стороны на молчаливую пожилую пару, невозможно было догадаться, что серебряный «Мерседес» мчал их сейчас в Париж на встречу с их украденной молодостью. Много было выпито вина и пролито слёз на этом необычном пути…

Как нам всем повезло

Ваше благородие, госпожа удача…

Б. Окуджава

Ходить бывает склизко По камушкам иным…

А. К. Толстой

…Овировский чиновник бился в истерике, увидев разнообразные пограничные штампы в Мишкином загранпаспорте. «Вы нарушили наши инструкции!!! Вы больше никогда никуда не поедете!»

– Это мы ещё посмотрим, – хладнокровно парировала Мишка, в моральном облике которой начало отчётливо проступать тлетворное влияние Запада и которая благодаря наличию магического загранпаспорта стала раз-два в году выезжать в Европу – в Германию или во Францию.

Из своих поездок Мишка привозила книги – как вы догадываетесь, не из тех, что можно было приобрести в книжных магазинах брежневских и андроповских времён. Книги привозил Мишке и Бёлль и его наезжавшие в Россию знакомые, и вскоре у неё образовалась уникальная по тем временам библиотека «тамиздата».

К этому времени Бёлль, думаю, не без помощи Мишки, хорошо разобрался в советской системе и образе жизни и создал «Фонд помощи советским узникам совести», в который вложил все деньги от своих русскоязычных изданий. Распорядительницей «Фонда Бёлля» он назначил Мишку. В результате этих действий Генрих Бёлль совершенно утратил расположение советских властей.

Теперь я подошла к событиям, в которых принимала непосредственное участие сама. При воспоминании о них меня до сегодняшнего дня бросает в дрожь и холодеет всё внутри.

Случается, что поступки, совершаемые из самых лучших побуждений, оборачиваются большим несчастьем для их вольных или невольных участников. В случае, который я собираюсь рассказать, этого не произошло по чистой случайности или, вернее, по счастливому стечению обстоятельств. Одно из них состояло в том, что я заболела тяжёлой ангиной, второе – что к власти пришёл Михаил Сергеевич Горбачёв. Вот как развивались события.

…Отбыв срок в Сибири, в начале восьмидесятых годов в Москву нелегально вернулся писатель и поэт Игорь Губерман. Он не должен был приближаться к столице ближе чем на сто километров, но однако приблизился: ему нужны были хорошее общество и хорошая библиотека. Он тогда носился с мыслью написать книгу о женских лагерях, для которой начал собрать материал. И я решила – что может быть лучше, чем свести его с Мишкой! Она прошла через все круги этого ада, знала массу историй и замечательно их рассказывала – для Губермана это был бы клад почище пещеры Аладдина.

Надо сразу сказать, что Мишка желанием знакомиться с Губерманом не горела – я её едва уговорила. Позже я поняла, что, распоряжаясь Фондом Бёлля и помогая советским политзаключённым, Мишка не хотела усугублять свою и без того непростую ситуацию контактами с нелегальным «уголовником». Я старательно рассыпала перед ней бисер губермановских четверостиший, расписывала, какую он напишет замечательную книгу и как такая книга нужна народу, наконец, – просто какое счастье общаться с таким замечательно остроумным и талантливым человеком. Я пела, как Лорелей, и в конце концов я её уломала. Дважды мы назначали и отменяли встречу. Один раз Мишка, незадолго до этого перенесшая тяжёлую операцию, плохо себя чувствовала, второй – в преддверии какого-то пролетарского праздника власти усугубили охоту на Губермана, и он залёг на дно. Наконец, всё как будто бы сошлось, и мы в третий раз назначили встречу. Но накануне вечером у меня поднялась высокая температура и заболело горло – была эпидемия гриппа. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы я ехала к и без того тяжело больной Мишке, рискуя её заразить. Но отправить Губермана одного и добровольно отказаться от счастья присутствовать на этой встрече? Это было выше моих сил. Я представляла, каким соловьём будет рассыпаться Губерман, соблазняя Мишку, какие замечательные рассказы услышит от соблазнённой Мишки – а я буду в это время лежать в постели с распухшим носом и градусником под мышкой и понимать, что жизнь не удалась?! Нет, нет и нет! И я обзвонила участников и в третий раз отложила встречу. А вечером следующего дня к моему одру явилась связная от Мишки сообщить, что в тот самый час, когда у Мишки должны были быть мы с Губерманом, вместо нас явилось КГБ с ордером на обыск. Перевернули всю квартиру, отобрали около двухсот книг. Составили протокол, открыли на Мишку «дело». Мишка просила передать: «Не вздумай привозить Губермана, да и сама лучше со мной не контактируй – это опасно, я теперь зачумлённая, тебя выгонят с работы…»

Я похолодела. Представляете, какая конфетка была бы для КГБ, если бы в это время у Мишки оказались мы с Губерманом?! Для Мишки – контакт с нелегально проживающим в Москве уголовником, для Губермана – верный новый срок. Для меня – страшнее всяких увольнений – сомнение на лицах не слишком знакомых со мной людей: не правда ли, странно, что она привела Губермана к Вильгельмине Славуцкой как раз в тот час, когда туда пришло КГБ?

Я лежала в постели, вознося молитвы благодарности моему ангелу-хранителю, что так вовремя наградил меня тяжёлой ангиной.

Было начало восемьдесят шестого года. Семидесятипятилетнюю Мишку, только что перенесшую тяжёлые операции, начали таскать на допросы в КГБ. Мишка ждала ареста, настроение было самое подавленное, подскочило давление. Наши уверения, что не те сейчас времена, что её арест невозможен, что во всём мире с лёгкой руки Бёлля поднимется страшный скандал – не помогали. У Мишки был свой опыт, настойчиво шептавший обратное.

Приближалось лето, которое Мишка с Наумом всегда проводили в Прибалтике. Наум заручился справками от Мишкиных врачей, показал их следователю и получил разрешение на поездку в Прибалтику по указанному им адресу. Они уехали, и всё на время затихло. И вдруг в газете «Советская Россия» – был такой вонючий печатный орган – появляется огромная разгромная статья. В ней почти открытым текстом сообщается читателю, что Мишка – немецкая шпионка, что к ней в квартиру под видом дипломатов или журналистов ходят иностранные шпионы – приходят с чемоданчиком, набитым антисоветской литературой, уходят с чемоданчиком, набитым секретными сведениями …Это была катастрофа. После такой статьи Мишку надо было ставить к стенке. Понимая, что в Прибалтике эта статья тоже не прошла незамеченной, мы с Викой прыгнули в машину и помчались к Мишке. Мы застали их с Наумом очень подавленными; у Мишки было очень высокое давление, она с трудом говорила.

– Ты зачем приехала, – набросилась на меня Мишка, – уезжай немедленно, пока тебя здесь не видели, никто не должен со мной встречаться, за мной каждую минуту могут прийти – может, уже сегодня ночью…

Мы с Викой убеждали её, что весь мир поднимется на её защиту, что Бёлль не даст её в обиду, и что скорей всего ничего не случится, потому что властям это ни к чему. Умница Вика пыталась шутить, и к вечеру Мишка немного успокоилась, понизилось давление. С этим результатом на следующий день мы уехали.

И вдруг всё стихло. Прекратились допросы, закрыли «дело», и даже вернули часть книг. Началась Перестройка.

Эпилог

Через несколько лет после описанных выше событий Мишка с Наумом переехали в Германию и поселились в Кёльне. Им предоставили небольшую квартирку в специальном доме, где им обеспечен постоянный, очень хороший уход и медицинский контроль.

Курт умер в Бонне через несколько лет после Мишкино-го переезда.

В Германии Мишка с Наумом зажили наконец спокойно и комфортно, окруженные замечательными друзьями. Навестив их, я вспомнила слова Иешуа, сказанные в адрес Мастера:

– Он не заслужил света. Он заслужил покой.

Примечание автора

Я сохранила реальные имена героев, потому что ручаюсь за достоверность основной канвы этого повествования, хотя в отдельных мелких деталях и датах я могла ошибиться. Например, недавно я узнала, что предал Курта фашистам не эсэсовец, а соратник по коммунистической партии – штрих не меняющий дела, однако заслуживающий быть отмеченным… За документальным материалом о Мишке, Науме и Курте отсылаю читателя к недавно опубликованной статье Натальи Кюн и Галины Карасёвой «Мишка – дитя и свидетель своего времени» в номере 37 сетевого журнала «Заметки по еврейской истории», в разделе «Евреи в Германии».

СЕМЬЯ КАНЕЛЬ

Предисловие

В нашем семейном архиве сохранилась фотография, которую я долго принимала за открытку: необычайно красивая, похожая на кинозвезду девушка, одетая по моде тридцатых годов, рядом со спортивного вида молодым человеком, на фоне крымского пейзажа. Оказалось, что это ближайший друг моих родителей Надежда Вениаминовна Канель (для друзей – Диночка) с её первым мужем. Я никогда не спрашивала Диночку, почему она с ним рассталась – достаточно было взглянуть на ее второго мужа, Адольфа Сломянского. В великолепном хоре, собиравшемся за столом моих родителей, Адольф был одним из солистов. Талантливый инженер – создатель советских тепловозов, живой и остроумный рассказчик, глубокий знаток музыки, живописи, истории, Адольф хорошо пел и был замечательно красив.

В моей жизни они появились в начале хрущевской оттепели, когда Диночку освободили из тюрьмы.

В тридцатые годы Диночкина мать Александра Юлиановна Канель была главным врачом Кремлевской больницы. Как дочь своей мамы, Диночка потом отбывала два тюремных срока: с тридцать девятого по сорок пятый и с сорок восьмого по пятьдесят третий.

По непонятной прихоти властей предержащих, Адольфа не арестовали, и все Диночкины тюремные сроки он преданно ее ждал и заботился об оставшихся в живых осколках ее необычной семьи.

Адольф умер в середине восьмидесятых годов. Давно нет в живых и остальных друзей моих родителей. Оставались только мой папа и Диночка – «последние из могикан».

Когда в марте 1996 года умер мой отец, Диночка не нашла в себе сил пойти на его похороны. Но в этот вечер она приехала к нам домой и рассказала мне свою историю. Я знала ее и раньше от родителей, но как-то отрывочно, лоскутно. В этот вечер Диночка связала для меня все концы в одну целостную, чудовищно страшную ткань. Вот что она рассказала.

Как погибла Надежда Аллилуева

Девятого ноября тридцать второго года, вернувшись вечером с работы, Александра Юлиановна Канель сказала дочерям, Диночке и Ляле:

– Минувшей ночью Аллилуева покончила с собой.

Утром девятого ноября Александра Юлиановна, как обычно, отправилась на обход: она лечила многих кремлевских жен.

Ее первой пациенткой в этот день была жена Молотова, Полина Жемчужина. Молотова и Жемчужину Александра Юлиановна застала очень взволнованными. Со слов Александры Юлиановны, Молотов якобы сказал ей:

– Сегодня ночью Аллилуева покончила с собой. Через много лет в камере Новосибирской пересыльной тюрьмы Диночка услышала иную версию того, что сообщил тем утром Молотов ее матери. Рассказала ей об этом латышка по фамилии Аустрин. Латышка эта сначала сидела на Лубянке, в одной камере с женой Уборевича и с Диночкиной сестрой Лялей. Уборевич рассказала латышке подробности гибели Аллилуевой и попросила запомнить этот рассказ, а когда выйдет из тюрьмы – записать и сохранить. У латышки был небольшой срок, и она выполнила данное Уборевич обещание: выйдя из тюрьмы, она записала рассказ Уборевич и спрятала у себя в саду, под Ригой.

Вот что рассказала Диночке латышка в сорок девятом году в Новосибирской пересыльной тюрьме.

Восьмого ноября тридцать второго года на квартире у Ворошилова в Кремле был вечер, посвященный ноябрьским праздникам. На этом вечере Сталин был с Аллилуевой очень груб, бросил в нее то ли хлебным мякишем, то ли вишневой косточкой, а потом побежал вдогонку за женой Уборевича. Утой была на шляпке вуаль, Сталин догнал ее и сорвал эту вуаль.

Аллилуева обиделась и ушла. С ней пошла Жемчужина, и минут сорок они гуляли по Кремлю. Аллилуева страшно жаловалась, что Сталин очень по-хамски себя ведет.

Минут через сорок после ухода Аллилуевой с банкета ушел Сталин. А еще через двадцать минут он позвонил Уборевич и сказал:

– Приходите сейчас же ко мне.

Придя к Сталину, Уборевич увидела, что Аллилуева лежит на полу, и у нее рана в виске. В левом виске! Аллилуева левшой не была. Как-то трудно себе представить, что человек будет стрелять себе в левый висок, держа пистолет в правой руке…

Сталин говорит:

– Уберите ее. Положите ее на постель.

Уборевич перенесла Аллилуеву на постель, кое-как прикрыла волосами рану в виске и ушла.

Рассказ латышки впоследствии подтвердила Анна Сергеевна Розенталь, кремлевский врач и подруга Александры Юлиановны. Розенталь лечила Светлану Сталину и была очень дружна с Молотовым и Жемчужиной. Когда Диночка вышла из тюрьмы, Розенталь рассказала ей, что Сталин Аллилуеву убил, и Александра Юлиановна знала это от Молотова и Жемчужиной.

…Сталин вызвал к себе Молотова и Жемчужину и рассказал им о самоубийстве Аллилуевой, а они утром сообщили это Диночкиной маме.

Возможно, Молотов сказал ей так:

– Сегодня ночью Сталин убил Аллилуеву. Но надо говорить, что она покончила с собой.

Александра Юлиановна спросила:

– Можно всем говорить, что она покончила с собой? Молотов сказал:

– Да, конечно.

Именно эту версию, вернувшись домой вечером девятого ноября, сообщила дочерям Александра Юлиановна Канель.

Александра Юлиановна вскоре скоропостижно умерла, а Диночку, Лялю, Лялиного мужа Северина Вейнберга, Уборевич и еще многих, имевших отношение к этой истории, арестовали в конце тридцатых. Все погибли. Чудом уцелела только Диночка.

Александра Юлиановна Канель

Узнав от Молотовых о гибели Аллилуевой Александра Юлиановна поехала к другой своей пациентке, Ольге Давыдовне Каменевой. Каменев в это время был уже в ссылке. Когда Каменева сослали, Ольгу Давыдовну выселили из Кремля, и она жила на Неглинной улице. Александра Юлиановна рассказала ей, что Аллилуева ночью покончила с собой, и та тотчас написала об этом открытку Льву Борисовичу Каменеву в ссылку.

От Каменевой Александра Юлиановна поехала в Кремлевскую больницу. За несколько часов, минувших после гибели Аллилуевой, Сталин изобрел новую версию смерти своей жены, и в два часа дня в кабинет к Александре Юлиановне явились два врача, Абросов и Погосянц. Это были врачи ЦК при Кремлевской больнице, вроде контролеров.

– Подпишите протокол, что Аллилуева умерла от аппендицита.

Александра Юлиановна изумилась:

– Как я могу подписать такой протокол, если я Аллилуеву не видела?!

Александра Юлиановна наотрез отказалась подписывать протокол.

Тогда названные «врачи» предложили подписать этот протокол двум другим выдающимся кремлевским врачам, Д. Д. Плетневу и Л. Г. Левину. Оба отказались. Сталин потом всем им страшно отомстил. Александра Юлиановна внезапно умерла, а Плетнев и Левин были арестованы и погибли в тюрьме.[10]

Конечно, в Кремлевке нашлись более услужливые врачи, и по официальной версии Аллилуева умерла от аппендицита.

Зимой тридцать пятого года Александру Юлиановну освободили от обязанностей главного врача Кремлевской больницы. Главным врачом был назначен профессор-невропатолог Кроль. Александра Юлиановна осталась в Кремлевке диспансерным врачом. У нее было десять диспансерных больных: Жемчужина, Каменева, Калинина, Постышева, Мария Ильинична Ульянова, Крупская, кто-то еще – всего десять человек. Она их принимала в поликлинике и навещала дома.

…Пятого февраля тридцать шестого года у Диночки и Адольфа были гости: Николай Николаевич Вильям-Вильмонт (переводчик с немецкого и поэт) и сестра Ляля с мужем, Северином Вейнбергом. Они, особенно Вильмонт, потом помогли Диночке восстановить события этого вечера.

Александра Юлиановна была простужена, у нее был насморк, температура тридцать восемь – в общем, ничего особенного, она даже сидела со всеми за столом. В это время вдруг приезжает из Горького младший сын Ольги Давыдовны Каменевой, пятнадцатилетний Юра Каменев. Ольгу Давыдовну Каменеву арестовали в тридцать пятом году, несколько дней было следствие, потом ее выслали в Горький. Жила она в Горьком вполне сносно, даже работала.

Юра Каменев пришел часов в семь вечера и сказал, что ему надо поговорить с Александрой Юлиановной наедине. Александра Юлиановна вышла с Юрой в кабинет и провела там минут десять, не больше. Когда она вышла из кабинета, у нее был ужасный вид, на ней просто лица не было. Юра сразу ушел. Диночка спросила:

– Мама, что с тобой? Что случилось? Она ответила:

– Мне очень жаль Ольгу Давыдовну. Она в ссылке, одна. Диночка возразила:

– Ну что ты так огорчаешься? Она же там работает, и с ней Юра. Почему ты так взволнована?

Александра Юлиановна произнесла странную фразу:

– Ольга Давыдовна. Многострадальный Иов.

А утром Диночка нашла маму без сознания. Пришли врачи, сделали пункцию, сказали, что у нее будто бы стрептококковый менингит. Через два дня она умерла, не приходя в сознание. Это случилось восьмого февраля тридцать шестого года.

Была ли смерть Александры Юлиановны как-то связана с визитом Юры Каменева? Об этом Диночка узнала спустя пять лет в Орловской тюрьме, оказавшись совершенно случайно в одной камере с матерью Юры, Ольгой Давыдовной Каменевой.

Диночку привезли в Орловскую тюрьму четырнадцатого июня сорок первого года и поместили в камеру с очень милой женщиной Тамарой Грин. У обеих был срок пять лет. Они просидели вместе июнь, июль, август, а в сентябре к Орлу подошли немцы, стали слышны выстрелы.

Когда началась война, заключенным сразу же перестали давать газеты, чтобы они, не дай Бог, о войне не узнали. Норму хлеба им тоже урезали сразу: раньше давали семьсот грамм, теперь двести, стало очень голодно. А в начале сентября в окно Диночкиной камеры попала шальная пуля, и заключенных перевели в нижний этаж. Диночка входит в нижнюю камеру и видит там Ольгу Давыдовну Каменеву и еще какую-то женщину, у обеих срок двадцать пять лет. Ольга Давыдовна необычайно обрадовалась Диночке, она ведь очень хорошо относилась к Александре Юлиановне. А Диночка с Лялей ее не любили, потому что она отнимала у их матери массу времени.

Теперь, спустя пять лет после смерти Александры Юлиановны, в камере Орловской тюрьмы Ольга Каменева рассказывала Диночке:

– Для меня очень дорога память о твоей маме. Я специально послала Юру из Горького предупредить Александру Юлиановну, что когда меня в Москве арестовали, то на следствии все время спрашивали только о ней. Спрашивали, почему и как она мне рассказала, что Аллилуева покончила с собой, откуда она это узнала и почему я сейчас же написала об этом открытку Льву Борисовичу в ссылку. Только об этом и спрашивали, только этим и интересовались.

– Возможно, – сказала Диночка, – что из Юриного сообщения мама поняла, что она обречена. У нее в это время была простуда, и, наверное, от этого стресса у нее нарушился гематоэнцефалический барьер, стрептококки проникли в мозг и сделался менингит. Так я объясняю ее внезапную смерть. На прямое убийство это все-таки не похоже.

Лагерь смерти в Кремлевской больнице

– Теперь я понимаю, – рассказывала Диночка, – что мама видела, какие ужасы тогда творились в Кремлевской больнице, только ничего нам не говорила.

Например, в тридцать втором году убили Курского. У Курского был какой-то конфликт со Сталиным. В двадцать восьмом году Курского отправили послом в Италию. Тогда опальных обычно назначали послами. Курский[11] прожил в Италии несколько лет и был очень доволен жизнью, но в тридцать втором году его вызвали в Москву. В Москве ему говорят:

– Вам надо лечь в больницу, подлечиться. Он удивился:

– Зачем? Я прекрасно себя чувствую! Ему говорят:

– Нет, вам необходимо обследоваться и подлечиться (у Курского, кажется, был диабет). После этого вам дадут очень важное задание.

Его положили в Кремлевскую больницу, и через два дня он там скончался.

К Александре Юлиановне примчалась вдова Курского, Анна Сергеевна. Александра Юлиановна знала Курских с восемнадцатого года, она их лечила. Вдова Курского стала кричать:

– Вы убили моего мужа! Он был совершенно здоров! Вы его убили!

Александра Юлиановна тогда сказала Диночке, что была страшно возмущена ее визитом. Но она, видимо, поняла, что Курского действительно убили в больнице. Диночка видела, что мать была в очень подавленном состоянии, и попробовала с ней поговорить.

– Мама, если тебе так трудно, уходи оттуда! Тебе же как раз шестьдесят лет, ты можешь выйти на пенсию.

Александра Юлиановна ответила:

– Нет, меня никто оттуда не выпустит. Я оттуда уйти никуда не могу.

Но Диночке, конечно, не могло тогда прийти в голову, что в Кремлевской больнице вот так запросто убивали.

Наверное, это была установившаяся практика, потому что Курского убили в тридцать втором году, а Фрунзе погиб еще в двадцать пятом.

Об убийстве Фрунзе теперь многое известно.

Несмотря на протест Александры Юлиановны Канель, главного врача Кремлевской больницы, дружившей с Фрунзе, на протесты его лечащих врачей и знаменитого хирурга Розанова, постановление о необходимости операции Фрунзе по настоянию Сталина вынесло Политбюро.

Поскольку Розанов был против операции и не хотел ее делать, из Ленинграда специально вызвали хирурга Грекова. Оперировали Греков с Розановым, ассистировал им Мартынов.

По-видимому, врач-анестезиолог Очкин во время операции отравил Фрунзе наркозом, хлороформом.

Когда на следующий день после операции Фрунзе умирал, навестить его пришли Сталин с Ворошиловым. Сталин написал ему записку: «Дорогой! Мы пришли тебя навестить, но врачи нас не пустили. Мы к тебе еще придем, поправляйся скорее!» – или что-то в этом роде. Фрунзе с улыбкой читал эту записку и через пять минут после этого умер.

Все врачи, присутствовавшие на этой операции, были потом убиты в разные и довольно поздние сроки: Сталин обычно долго выжидал.

Греков, здоровый человек, неожиданно умер в тридцать шестом году, а Розанов, тоже совершенно здоровый, внезапно скончался в тридцать седьмом. Неожиданно умер Мартынов.

Диночку теперь часто уверяют, что Александру Юлиановну Сталин тоже убил. До тридцать седьмого года он ведь в большинстве случаев убивал просто так, без комедии суда.

Подробную статью о гибели Фрунзе[12] и судьбах ее участников, написанную на основании архивных материалов, недавно опубликовал Виктор Давидович Тополянский, врач-психиатр психосоматического отделения Боткинской больницы, в интереснейшей книге «Вожди в законе» (издательство «Права человека», 1996 год). Тополянский пишет, что Александра Юлиановна Канель тоже, по-видимому, была убита за активный протест против операции Фрунзе. Потом арестовали ее дочерей; одна дочь погибла, другая чудом уцелела.

Поводов убрать Александру Юлиановну и ее дочерей у Сталина было значительно больше, чем предполагает Тополянский. Сталин ненавидел Александру Юлиановну за отказ подписать протокол о смерти Аллилуевой от аппендицита и за дружбу с Жемчужиной. Но была ли она убита по указанию Сталина или действительно умерла от менингита, мы уже никогда не узнаем.

Ляля

Дочери Александры Юлиановны Диночка и Ляля были арестованы в тридцать девятом году. Ляле в это время было тридцать четыре года, Диночке – тридцать пять. К моменту ареста Ляля работала в Институте эндокринологии у Шерешевского, защитила диссертацию, а Диночка работала на кафедре микробиологии в 1-м медицинском институте. Обе были очень красивы, обаятельны и любимы. У Ляли было двое детей – тринадцатилетний Юра и полуторагодовалый Саша, а Диночка была беременна.

Ляля и ее муж Северин Вейнберг близко дружили с Молотовым и Жемчужиной. После смерти Александры Юлиановны Молотов устроил им поездку за границу. Вейнберги поехали по так называемому безвалютному паспорту: валюты им не дали, потому что они имели за границей родственников, которые могли их содержать. У Северина в Париже был брат, в Палестине сестра. Это потом сыграло свою роль на следствии.

Ляля и Северин провели в Париже и Палестине два месяца.

А в мае тридцать девятого, по инициативе Берии, Лялю и Диночку арестовали. Сестрам предъявили обвинение, что их мать была шпионкой, агентом сразу трех разведок: французской сюртэ, польской дефензивы и английской интеллидженс сервис. Основания для этого обвинения были следующие. В Польше у Александры Юлиановны жила сестра. Во Францию она ездила с Калининой: у Калининой была саркома на слизистой, ее облучали в Париже, и Александра Юлиановна ее сопровождала. В Англии Александра Юлиановна не бывала, так что английскую разведку приплели, по-видимому, потому что Палестина в то время принадлежала Англии.

Диночку и Лялю обвинили в том, что когда Ляля ездила в Париж, она получила там деньги за шпионскую деятельность Александры Юлиановны, на эти деньги купила Диночке подарки, и Диночка якобы об этом знала.

Еще там было обвинение, что Александра Юлиановна хлопотала и освободила нескольких человек, которые якобы были неправильно раскулачены. Следователь утверждал, что все они были настоящие кулаки. Председателем комиссии по неправильному раскулачиванию был назначен некто Кутузов, с которым Александра Юлиановна была дружна, и с его помощью ей действительно удалось спасти несколько человек. Но это обвинение было, конечно, пустяком по сравнению со шпионажем.

Лялю держали месяц в страшной Сухановской тюрьме, переделанной из монастыря. О чудовищных пытках в Сухановской тюрьме много написано. Через месяц у Ляли хлынула горлом кровь. Может быть, у нее был скрытый туберкулез, который в тюрьме обострился, может быть, она его там и приобрела. Когда началось кровохарканье, Лялю срочно перевезли во внутреннюю тюрьму Лубянки. Там она оказалась в одной камере с Алей Эфрон, дочерью Марины Цветаевой. Так случилось, что с Алей Эфрон сначала сидела Диночка. Они провели вместе почти полгода, с момента ареста Али и Сергея Эфрона в сентябре тридцать девятого года до января сорокового. Потом Диночку перевели в Бутырскую тюрьму, а Алю Эфрон – в другую камеру на Лубянке, куда впоследствии поместили и Лялю.

В сорок шестом году ненадолго освобожденная из тюрьмы Диночка встретилась в Москве с Алей Эфрон и узнала от нее о последних месяцах Лялиной жизни. Ляля провела во внутренней тюрьме Лубянки два года, пока длилось ее следствие, вплоть до расстрела в сорок первом году.

На следующий день после перевода на Лубянку Лялю вызвал на допрос Берия. Берия тогда охотился за Жемчужиной.

Ляля рассказала Але Эфрон, что, когда ее привели на допрос к Берии, она сразу почувствовала, что Берия ее гипнотизирует: все, что он говорит, она сейчас же повторяет. Он ей говорит:

– Жемчужина была шпионкой, и вы это знали. И Ляля это подтверждает.

– Ваша мать была шпионкой, и вы это знали. Ляля и это подтверждает.

Через несколько дней Берия вызвал Жемчужину и Лялю на очную ставку. Жемчужина бросилась к ней и говорит:

– Ляля, неужели ты сказала, что я была шпионкой?! А Ляля хочет сказать – нет, меня заставили так сказать, но Берия в упор смотрит на нее, и она говорит:

– Да, ты шпионка. Жемчужина закричала:

– Ляля, ты с ума сошла!

И Лялю увели.

А Жемчужину тогда не арестовали, это случилось только через десять лет.

Когда кончалось Диночкино следствие, ей дали читать Лялины показания. Ляля там все признает – что Жемчужина была шпионкой, что мать их была шпионкой, что она, Ляля, получила в Париже деньги за мамину шпионскую деятельность и что сестра ее Дина об этом знала – словом, абсолютно все…

Диночка теперь точно знает, когда Лялю расстреляли. Это произошло в октябре сорок первого года, когда немцы подходили к Москве. Как Диночке потом рассказывали, какое-то время Ляля была в одной камере с Уборевич и Тухачевской. В это же время там в тюрьме был муж Марины Цветаевой и отец Али, Сергей Яковлевич Эфрон. И вот недавно в газете «Труд» был опубликован найденный в архиве приказ Сталина от октября сорок первого года. Обращается Сталин к заместителю министра внутренних дел Кабулову: приведите в исполнение приговор… смертная казнь… Первым номером стоит Сергей Яковлевич Эфрон, пятым – Юлия Вениаминовна Канель (Ляля), одиннадцатым и двенадцатым – Уборевич и Тухачевская. Так что все они даже попали в один список. И в октябре сорок первого года Ляля была расстреляна. Немцы как раз подходили к Москве. Может быть, если бы не война, их бы не расстреляли… Их долго держали.

В пятидесятых годах Диночке с Адольфом дали справку, что Ляля умерла в январе сорок второго года от сердечной недостаточности…

Так погибла Ляля. А Диночку спасла случайность.

Диночка.

«Счастливая случайность»

Когда Диночку арестовали, у нее была уже довольно большая беременность. В тюрьме ей сказали: надо делать аборт. Диночка ответила:

– Не хочу!

Но тюремные власти продолжали настаивать на аборте. Диночке в камеру подсадили стукачку, молодую девчонку-комсомолочку, она непрерывно долбила – вам надо делать аборт, вы не сможете здесь родить, здесь невозможно родить. А у Диночки до этого уже были неудачные роды, ребенок погиб. В конце концов она вынуждена была согласиться, и ее отвезли в больницу Бутырской тюрьмы. Пришел врач-гинеколог из какой-то другой больницы. Диночка сказала врачу:

– У меня большой срок, я не хочу без наркоза! Гинеколог начал готовиться к операции, но наркоза что-то не было видно. Диночка спрашивает:

– А наркоз? Гинеколог отвечает:

– Наркоза никакого не будет. Диночка запротестовала:

– Я без наркоза не дамся!

Она не хотела терять ребенка и все еще на что-то надеялась. Гинеколог сказал тюремным властям:

– Раз больная не хочет, я не буду делать аборт. Но бутырский врач приказывает:

– Нет, делайте, начинайте!

И гинеколог начал операцию. Это была адская боль. Диночка стала истошно кричать, она кричала прямо-таки диким голосом. Врач сказал:

– Вы мне мешаете работать. Перестаньте кричать, я не могу как следует работать из-за вашего крика.

Но Диночка продолжала кричать и кричала до самого конца. Потом ее увезли в палату, и через пять дней доставили обратно во внутреннюю тюрьму Лубянки. А еще через день ее вызвали на допрос к следователю и сразу же начали бить по пяткам резиновой палкой. Бил не сам следователь, бил специально приглашенный для этого профессионал, молодой человек лет двадцати по фамилии Зубов. Он бил Диночку этой палкой минут пять или десять, и Диночка почувствовала, что не может выдержать. Она закричала:

– Я все вам расскажу, только перестаньте бить! Они прекратили побои, и Диночка сказала:

– Я все вам расскажу, но не сейчас, сейчас я не могу, мне очень плохо.

Следователь говорит:

– Нет, говорите немедленно, сейчас же.

– Не могу, мне очень плохо.

Диночке действительно было очень плохо: от побоев у нее открылось страшное маточное кровотечение. Следователь отправил ее в камеру. Там Диночка потеряла сознание. В одной камере с ней в это время сидела немецкая коммунистка, она стала звать на помощь. Диночку отвезли обратно в Бутырскую больницу, вызвали того же врача, который делал аборт, он сделал чистку. На этот раз Диночка ничего не чувствовала, была без сознания. После чистки она пролежала неделю в Бутырской больнице, потом ее снова перевезли на Лубянку, в ту же камеру, к той же немке. Немка бесконечно обрадовалась:

– Боже мой, я была уверена, что вас уже нет в живых! Вы были такая бледная, вы совершенно умирали. Какое счастье, что вы живы!

Как это ни пародоксально, но кровотечение не погубило Диночку, а спасло ей жизнь. За ту неделю, что Диночка пролежала в Бутырской больнице, в ее деле что-то кардинально изменилось. Диночку перестали вызывать на допросы.

А произошло вот что: за эту неделю Советский Союз вступил в союз с Гитлером, Молотов был назначен министром иностранных дел, и Жемчужину тогда решили не арестовывать (ее арестуют в сорок девятом). Поскольку Жемчужину решили не арестовывать, исчезла необходимость выколачивать из заключенных показания о том, что она шпионка. Это спасло Диночке жизнь. Ее били «всего» два раза, и не успели выколотить признание в шпионаже, так что в ее деле шпионажа не было. Был самый легкий, почти невесомый пункт – недонесение об антисоветской деятельности близких. Диночка не сомневается, что если бы она подписала шпионаж, ее бы расстреляли, как Лялю.

Когда кончалось Диночкино следствие, ее вызвал заместитель Берии Меркулов. Меркулов начал читать ей бумагу, что у них в доме велись антисоветские разговоры, что мать ее была в преступной связи как с правой, так и с левой оппозицией. Потому что среди тех, кого Александра Юлиановна лечила, были Каменев – левая оппозиция, и Станислав Коссиор – тоже левая оппозиция, а правой оппозицией были Леплевский, Цурюпа, Лешава. В тридцать девятом все они были уже репрессированы.

И тут Диночка совершила ошибку, которая могла стоить ей жизни. Она прервала Меркулова и сказала:

– Между прочим, это все неправильно. Я подписала это под давлением, потому что меня избивали.

И смотрит, как Меркулов будет реагировать. Он как будто бы взял трубку телефона. А Диночкин следователь, еврей по фамилии Визель, довольно красивый брюнет невысокого роста, похожий на Наполеона, – шипит:

– Если ты хочешь переделать протокол, ты мне такое подпишешь, что будет гораздо хуже!

Наступает молчание, проходит какое-то время, Меркулов кладет трубку и говорит:

– Можете уходить.

И Диночка поняла, что совершила страшную ошибку. Она вернулась в камеру в жутком состоянии. В это время с ней в камере сидела Аля Эфрон. Диночка ей рассказала, что отказалась от показаний. Аля сказала:

– Какое мужество.

Но Диночка всем существом чувствовала, что это было не мужество, а глупость. Она в отчаянии металась по камере:

– Что мне теперь делать?

С ними в камере сидела еще одна женщина, Ася Михайловна Сырцова. Ее муж Сырцов когда-то был председателем Совета Министров РСФСР, к этому моменту он был уже расстрелян. Сырцова знала Диночкину маму. Она посоветовала Диночке:

– Немедленно напишите следователю, что вы признаете ваш протокол правильным, а то будет гораздо хуже.

Диночка послушалась ее совета и попросила, чтобы ее вызвал следователь. Диночка сказала ему:

– Я сейчас признаю свои показания, но в суд я не хочу, я буду опять отказываться.

Следователь сказал:

– У вас будет Особое совещание.

В мае сорок первого года Диночку вызвали на Особое совещание и дали ей пункт двенадцатый – недонесение об антисоветской деятельности близких, пять лет тюрьмы. Диночка сначала была очень огорчена, что ей предстоит тюрьма, а не лагерь, но потом оказалось, что ей опять повезло: тюрьма в это время была значительно лучше лагеря. Сначала Диночка была в Бутырке, а четырнадцатого июня сорок первого года ее отправили в Орловскую тюрьму отбывать наказание.

Когда в сорок четвертом кончился Диночкин срок, была война. Ее освободили, но перевезли в лагерь в Кемерово, где она работала вольнонаемным врачом. Потом ее перевели в лагерь для военнопленных.

Вот там она наверняка бы погибла от голода и холода, если бы за ней не приехал верный Адольф. Ему удалось выхлопотать, чтобы Диночке дали отпуск, и она уехала с ним на месяц в Москву. Там она заболела воспалением легких, ее лечил Мирон Семенович Вовси[13] в Боткинской больнице. Оттуда Диночку направили на военную комиссию и дали три месяца инвалидности. В это время война уже кончилась, ее демобилизовали, и она оставалась в Москве вплоть до нового ареста в сорок девятом году.

В пятьдесят четвертом году Диночка была на суде над Абакумовым в Ленинграде. Суд над Абакумовым был направлен против Берии. И снова выплыло дело Жемчужиной. Диночка выступала на суде как свидетельница. Генеральный прокурор Руденко сказал, что Берия в тридцать девятом году арестовал двадцать пять человек, которые должны были оговорить Жемчужину. Из этих двадцати пяти осталась в живых одна Надежда Вениаминовна Канель, то есть Диночка, остальные погибли. Юлия Канель была расстреляна, муж ее был расстрелян, сестра и брат Жемчужиной были арестованы и умерли в тюрьме, какая-то приемная сестра Жемчужиной была расстреляна. В общем, двадцать четыре человека погибли.

В сорок девятом году по делу Жемчужиной арестовали новых двадцать пять человек, в том числе и Диночку. Из этих новых двадцати пяти человек остались в живых четверо: кроме Диночки, еще писательница Галина Серебрякова (ее арестовали потому, что у Жемчужиной нашли книгу с ее автографом), управделами Жемчужиной Мельник и муж племянницы Жемчужиной. На суде над Абакумовым все они выступали свидетелями.

В пятидесятых годах Диночка подала на реабилитацию, и их с Лялей реабилитировали…

ВСПОМИНАЙТЕ МЕНЯ, Я ВАМ ВСЕМ ПО СТРОКЕ ПОДАРЮ…

Записки о Юлии Даниэле

Да будет ведомо всем Кто я есть.

Рост сто семьдесят семь. Вес шестьдесят шесть.

Юлий Даниэль

Предисловие

Возможно, там была магнитная аномалия, потому что меня туда постоянно затягивало. Из зловонной мертвечины брежневского болота – сюда, в миниатюрную московскую кухню, где даже густо пропитанный никотином воздух кажется живительным кислородом. В этот особый замкнутый мир, в этот маленький космический корабль, летящий по своей причудливой орбите, бесконечно далекой от столбовой дороги кровожадной эпохи. Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? – бросьте, какая разница! Здесь идет свое летоисчисление. Здесь живут Даниэли – прозаик и поэт Юлий Даниэль и его жена, художница и искусствовед Ирина Уварова.

Юлий Даниэль был человеком особенным. Он обладал уникальным даром делать счастливыми всех вокруг – близких, друзей, собак, котов и женщин, которые любили его когда-то или любили сейчас. И все, кто любил Юлия, любили друг друга. К вечеру на крохотной Даниэлевой кухне становилось накурено, душно и тесно – сюда не зарастала народная тропа. Вокруг Юлия существовало братство, вроде масонской ложи, и Юлий был его паролем.

«Одноделец» Даниэля, Андрей Донатович Синявский – человек громкой, часто скандальной славы, хорошо знакомый интеллектуалам всего мира по книгам, статьям, лекциям, выступлениям и интервью. В отличие от него, Юлий был человеком домашним, «камерным». Большую часть жизни он проводил на диване – лежа работал, лежа читал; из дому выходил редко, ходить вообще не любил – болели ноги с поврежденными на войне и в лагере сосудами. На мои попытки вытащить его зимой хоть ненадолго из прокуренной комнаты в заснеженный, сверкающий перхушковский рай неизменно откликался: «Что вы, друг мой! Там же свежий воздух!» – и не шел. Я заметила, что свежий воздух вообще отталкивает бывших лагерников. Губерман как-то пояснил, закашлявшись: «Свежий воздух попал мне в дыхательное горло».

Талантливый поэт, великолепный мастер короткого рассказа и замечательный переводчик стихов, Юлий никогда не называл себя ни поэтом, ни писателем. Он говорил: «Нет, мой друг, я – литератор», – и сердился, когда я оговаривалась. А какой был рассказчик! С Ириной они составляли неповторимый дуэт, и, купаясь в волнах юмора, насмешки, шутки, иронии, гротеска самой высокой пробы, я ликовала, принимая этот посланный судьбой драгоценный подарок.

Преподнесла мне этот подарок дочь Виктория.

В двенадцатилетнем возрасте она тайком сдала экзамены и поступила в художественную школу. Я не на шутку разволновалась. Занятия искусством три раза в неделю не могли не пойти в ущерб приоритетным направлениям – химии, физике, математике, с которыми и так было не без проблем. Серьезный выбор профессии в двенадцать лет?!

– У нас в доме, в третьем подъезде, живет художница, Ирина Павловна Уварова. Покажи ей Викины рисунки, посоветуйся, – подсказали друзья, знавшие, что, как нормальная еврейская мама, я сохраняю Викины шедевры.

Я узнала Иринин телефон, договорилась о встрече и в назначенный час стояла с ворохом Викиных почеркушек на пороге пятьдесят второй квартиры. Начиналась самая яркая глава моей жизни.

В гнезде опасных государственных преступников

Дверь открыл невысокий худощавый сутуловатый человек. Я мгновенно поняла, что уже встречалась с ним однажды – такие лица на забываются. В семьдесят седьмом году, прогуливаясь по двору на сломанной ноге, я увидела на лавочке незнакомого человека с удивительным и прекрасным лицом. Кооперативный дом наш был построен в начале пятидесятых годов медицинской профессурой. Дом большой – пять подъездов и сто четырнадцать квартир, но мы – мое поколение – в нем выросли и знали наперечет всех его обитателей, если не по именам, то в лицо. Этого человека я видела впервые. Он качал коляску и очень нежно, серьезно и уважительно приговаривал орущей малютке:

– Потерпи еще минут пятнадцать, дружок! Я, между нами, тоже не прочь подкрепиться. Но нам с тобой раньше трех возвращаться не велено. Я бы и пошел, но нам влетит…

На коленях у незнакомца лежала тоненькая, в детском издании, книжечка – «Рассказы о Ленине» Зощенко. Я поразилась. Странно не вязался весь облик этого человека с рассказами о Ленине, пусть даже и Зощенко. А у меня дома на полке стояла редкостная по тем временам драгоценность – зощенковская «Голубая книга».

Слегка поколебавшись, я подковыляла к незнакомцу:

– Здравствуйте. Я живу в этом доме. У меня есть «Голубая книга», тоже Зощенко. Но совершенно другая – куда лучше. Хотите, я вам вынесу почитать?

Незнакомец глянул на меня изумленно и ледяным тоном отрезал:

– Спасибо. Не надо. Меня эта книга вполне устраивает. И вот теперь мне предстояло обнаружить, что почитать Зощенко я рекомендовала Юлию Даниэлю…

Незнакомец тоже меня узнал, в первый момент удивился, потом спросил дружелюбно-насмешливо:

– Принесли почитать «Голубую книгу»?

– Да нет, на этот раз принесла другие шедевры. Их не читают, а разглядывают и восхищаются.

– Ну что ж, пойдем попробуем.

Надо признаться, от Викиного искусства Ирина с Юликом в восторг не пришли. – Девочка способная, – сказала Ирина вежливо. – Но путь тернистый. Выбирать его должен только тот, у кого вопрос о выборе вообще не стоит. По-моему, это не тот случай.[14]

Меня усадили пить чай. Было очевидно, что перед моим приходом хозяева навели обо мне кое-какие справки. Они заинтересованно расспрашивали о папе, о маме, о нашей жизни во время папиного ареста, а я все еще не знала, с кем разговариваю. Тут зазвонил телефон.

– Юлик, это Наташа Горбаневская из Парижа, – позвала Ирина.

Известную диссидентку Горбаневскую тогда с энтузиазмом проклинали во всех средствах массовой информации.

Я почувствовала себя страшно неловко. Как я не ко времени! Как должно быть неприятно хозяевам, что совершенно чужой человек стал свидетелем такого звонка. Но они ничуть не обеспокоились и непринужденно по очереди болтали с Парижем.

– Извините, – сказал Юлик, вернувшись, – мы вас бросили. Наташа звонила из Парижа. Там сейчас, знаете ли, собралась такая компания… Синявский, Некрасов, Галич, Максимов, Гинзбург, Горбаневская…

От неожиданности и смущения я ляпнула:

– Вы с ними знакомы?!

Юлик глянул на меня изумленно. Ирина бросилась мне на помощь:

– Извините, я вас не познакомила. Это мой муж, Юлий Даниэль.

Юлий Даниэль!!! Я не могла поверить своим ушам и своему счастью. Когда Юлия арестовали и судили, я в муках рожала Викторию и ни в каких акциях протеста не участвовала. И вот теперь у меня появился шанс сказать Юлию, какую важную роль процесс Даниэля-Синявского сыграл в моей жизни, какие камеры внутренней тюрьмы распахнул, какие погнутые стержни распрямил… Ничего этого я не сказала, потому что в доме Даниэлей разговаривали в совсем другой тональности, и бурливший во мне текст на эту музыку не ложился. Но, видимо, все это легко читалось на моей физиономии, потому что Юлик предложил:

– Приходите завтра утром пить кофе, поболтаем, – и я зашлась от радости.

С этого дня началось мое служебное грехопадение. Утром обычно звонили Юлик или Ирина и предлагали забежать. Я забегала и застревала. Мы пили кофе, болтали.

Официально это называлось «писать дома докторскую». Сжав волю в кулак, я вырывала себя из Даниэлевой кухни и отправлялась на работу, с сочувствием поглядывая на прохожих, не пивших по утрам кофе с Даниэлями…

«Конспи'ация, конспи'ация, и еще раз конспи'ация» в семье Даниэлей была поставлена довольно слабо. Едва со мной познакомившись, почти еще меня не зная, они вручили мне ключ от своей начиненной самиздатом квартиры и попросили доставать почту во время их отъезда, а если захочу – приходить сюда работать или читать. Я была на седьмом небе: вот какие люди мне доверяют! У Даниэлей была замечательная библиотека. Большинство книг в ней было с посвящениями авторов.

Искандер, например, писал Юлику так:

Сердце радоваться радо

За тебя – ты все успел,

Что успеть в России надо:

Воевал, писал, сидел!

Ему вторил Давид Самойлов:

Милый Юлик, сколько пулек

Просвистало – ни одна

Нас с тобой не миновала —

Вот об этом «Времена».

Я стала часто бывать у Даниэлей, но поначалу страшно зажималась в их присутствии, понимая масштаб собеседников и не умея разгадать, чем заслужила их дружбу. Проницательный Юлик, конечно, это видел.

Однажды, лютым зимним днем, я увидела в окно Юлия, вышедшего во двор в легкой летней рубашонке с короткими рукавами (Даниэли тогда жили в другом подъезде). Он отправился в нашу сторону. Вскоре хлопнула дверь лифта и раздался звонок в дверь.

– У вас нет молотка? Я ужаснулась:

– Вы с ума сошли! Мороз же! Вы что, в своем подъезде не могли попросить молоток?

Юлий обиделся:

– Я что же, по-вашему, похож на человека, который станет у кого попало просить молоток, который ему, кстати, совершенно не нужен?

И мне стало с ним легко и весело.

Когда мы подружились, Юлик с удовольствием изображал в лицах сцену нашей первой, «зощенковской» встречи, каждый раз расцвечивая ее новыми убийственными подробностями, которые тут же на месте выдумывал.

– Почему вы меня тогда так решительно отшили? – спросила я однажды.

– Милый друг, от меня же тогда все шарахались, как от чумы. Заговорить со мной на улице по доброй воле мог только стукач.

– Так я же понятия не имела, кто вы такой!

– А если б имела, подошла бы? – прищурился Юлик.

– Наверное нет, постеснялась бы. Ела бы вас глазами издали. Но уж если, то почитать предложила бы не Зощенко, а Маркса-Энгельса и Ленина-Сталина. Вам бы, я слышала, не повредило…

Освободившись из лагеря, Юлий жил один в ссылке в Калуге. Друзья окружили его великой любовью, приезжали из Москвы каждый день, иногда по нескольку человек, праздновали с ним его освобождение. А он работал на заводе, вставал в шесть утра. Был похож на тень. Праздник освобождения грозил окончиться трагически.

Однажды навестить Юлика приехала Ирина, знакомая с ним по долагерным временам.

– Ты себе не представляешь, на кого он был похож, – рассказывала Ирина. – Если бы я его не увезла, он бы погиб.

Когда окончился срок ссылки, Юлик переехал к Ирине в Москву. Они поженились. Необыкновенно одаренная, красивая, наделенная какой-то магической силой, Ирина – из тех избранных, кто «беседует с богами». Трудно описать словами степень их близости – они были единым существом с общей системой кровообращения.

У Ирины был редкий дар принимать и любить всех, кто любил Юлия.

Однажды, на минутку забежав к Даниэлям, я увидела на кухне небольшую женщину с изможденным лицом, которое показалось мне знакомым.

– Это наша рыжая Наташка, – представила меня Ирина. – А это Лара. Вы, кажется, встречались.

И тут меня как током пронзило: это же Лариса Богораз, первая жена Юлика! Мы не то чтобы встречались, но я видела ее однажды в Доме ученых на традиционной ежегодной встрече ученых с представителями КГБ. Служители режима приходили пощекотать нервы служителям науки, поиграть с ними, как кошки с мышками, а главное – постращать. Из любопытства я пошла на одну из таких встреч. Было это в брежневское время, в шестьдесят шестом году, вскоре после процесса Синявского-Даниэля. Представитель Лубянки бойко врал о положительных переменах в нашем процветающем обществе. Предупреждал об отпоре, которое общество обязано дать гнусным отщепенцам, пытающимся эти перемены опорочить. Его прервал женский голос, откуда-то из первых рядов:

– Юлий Даниэль – инвалид войны с тяжелым ранением обеих рук. У него язва желудка. Почему вы поставили его в лагере на тяжелейшую физическую работу, постоянно держите в ШИЗО и порвали ему горло принудительным кормлением, когда он объявил голодовку? (Для непосвященных: ШИЗО – это штрафной изолятор, страшное место, откуда самые здоровые и крепкие выходят калеками.)

Страж государственной безопасности явно растерялся:

– Это клевета! Откуда вам это известно?

– Я его жена. Я только что оттуда.

В этот диалог ворвался вопль из ложи дирекции:

– Безобразие! Кто ее сюда пустил! Дежурных уволю! Убрать ее из зала немедленно!

Она ушла сама.

Так я впервые увидела и услышала Ларису Богораз. Я бросилась из зала вслед за ней, но пока пробиралась между рядами, она исчезла. Исчезла на долгие годы, потому что вскоре Лара вышла на Красную площадь протестовать против советского вторжения в Чехословакию. Вслед за этим, естественно, отправилась в ссылку, оставив в полном сиротстве шестнадцатилетнего сына Саньку. Занятную анкету получил в наследство от родителей этот ребенок: отец – Даниэль, мать – Богораз.

В лагере Юлий подружился с Анатолием Марченко, автором книги «Мои показания». Срок Марченко кончался раньше срока Юлия, и Юлий попросил Марченко навестить Лару. Марченко выполнил просьбу, в результате чего возникла новая семья – Марченко-Богораз и родился сын Павел Марченко. Вскоре, однако, Марченко опять арестовали. Проведя большую часть жизни по лагерям, в ШИЗО и голодовках, он не отличался атлетическим здоровьем, и время от времени возникали слухи о его смерти (последний из них, к сожалению, подтвердился). Незадолго до этого Ирине позвонил незнакомый человек:

– Есть сведения, что Марченко умер в лагере. Он ваш родственник?

– Нет, – ответила Ирина. – А впрочем… у нас общий пасынок (речь, конечно, шла о Саньке Даниэле, но ведь не сразу и сообразишь!).

В тот раз слух о смерти Марченко оказался ложным – к несчастью, ненадолго…

Лара часто бывала у Ирины и Юлика, они очень дружили.

Из близких друзей Юликовой юности мне хочется рассказать о двух – Мише Бурасе и Алене Закс. С Бурасом Юлика разлучила война. На фронт они ушли прямо из школы. Бурас на фронте угодил в штрафной батальон: врезал комбату за антисемитскую выходку. Юлик был солдатом-связистом; он куда-то полз, тянул провод, когда автоматной очередью ему тяжело повредило обе руки. На левой практически не было ни мышц, ни мяса – только покрытые тонким слоем кожи поврежденные косточки. Вдоль правой тянулись длинные страшные шрамы (не потому ли гуманисты-перевоспитатели поставили его в лагере на тяжелейшую физическую работу, а когда из одной раны стал выходить осколок, обматерили: «Нарочно щепку загнал под кожу, сволочь!»)

С тяжелым ранением обеих рук Юлий попал в госпиталь. Как-то, проходя по коридору, он увидел нового раненого. Юлика поразило, что человек этот занимал на койке до странности мало места. Юлик не сразу понял, что у раненого нет ног. Подойдя спросить, не нужна ли какая-нибудь помощь, Юлик с ужасом узнал в этом молоденьком безногом солдате своего друга Мишу Бураса. Бурас рассказывал мне, что он не хотел жить, и, наверное, не стал бы, если бы не Юлий. На своих искалеченных перебинтованных руках щуплый Юлий носил безногого крепыша Бураса в туалет и ванную, кормил, утешал…

Много лет спустя именно Бурас приехал на своем инвалидном «Запорожце» забирать Юлика из Владимирской тюрьмы. Когда они отъехали от ворот тюрьмы километров на пять, Юлик попросил остановить машину, вышел, вдохнул полной грудью свежий, не пахнущий парашей воздух и задумчиво сказал:

– Хорошо в Большой Зоне…

Потом я с ужасом прочитала у Синявского: «Герой войны, инвалид, из штрафного батальона, выдавил в глаза «вдове»,[15] после суда: «Жаль, что не расстреляли! И буду вечно жалеть!». Синявский пишет – от страха. Что вы, Андрей Донатович! От какого такого страха?! Бурасу-то чего было бояться?! Да не от страха – от горя за Юлика, которого, как считал Бурас, Синявский втянул во всю эту аферу, и от временного умопомрачения человека, раздавленного колесами советской пропаганды.

Сам Юлик никогда мне об этом не рассказывал, и Бурас бывал частым гостем в их доме – а там не всех принимали. Как-то при мне Юлик не пустил на порог некую даму, рвавшуюся с ним объясниться. Деликатнейший, интеллигентный Юлик решительно закрыл дверь перед ее носом. Я поразилась: «За что вы ее так? Кто это?»– «Друг мой, поговорим о чем-нибудь приятном. Доверьтесь мне – она заслужила то, что получила».

… Близкую подругу Юликовой юности Алену Закс вызвали в КГБ сразу после ареста Юлия, когда никто еще ничего не знал и не понимал. Там ей объяснили, что Даниэль обвиняется в публикации за рубежом клеветнических произведений, порочащих советскую власть.

– Ах, так вот что вы ему инкриминируете, – обрадовалась Алена. – Боже, какое счастье! Это же ошибка! Безусловная ошибка! Юлий так ленив, что никогда не смог бы написать ни одного законченного произведения, а уж о том, чтобы передавать что-то за границу, и речи быть не может. Для этого надо суетиться, выходить из дому, куда-то ехать. Он на это категорически не способен, я ручаюсь!

КГБ потребовало, чтобы Алена дала расписку о неразглашении.

– Ну что вы, – сказала Алена, – как же я могу дать вам такую расписку, если через час пол-Москвы будет знать о нашем разговоре?!

– От кого будет знать?!

– Так от меня же, – объяснила Алена и с этим ушла. Вот какие все-таки наступили вегетарианские времена: и Алену не загребли, и подсудимых не расстреляли…

Версии

История ареста Даниэля и Синявского чрезвычайно запутана и таинственна.

Синявский в течение десяти лет печатал свои произведения во Франции под псевдонимом Абрам Терц; к нему присоединился Даниэль, печатавшийся под псевдонимом Николай Аржак. Десять лет, десять долгих лет КГБ стояло на ушах, пытаясь разгадать, кто из ныне живущих писателей скрывается под этими псевдонимами. Была создана специальная комиссия из филологов и литературоведов, призванная проанализировать язык этих «пасквилей» и сравнить его с языком русских писателей, живущих и печатающихся в СССР или за рубежом: «клеветников России» необходимо было найти и обезвредить. Синявский, работавший в Институте мировой литературы и бывший в курсе инспирированной КГБ охоты, десять лет успешно водил КГБ за нос. Потом грянул гром.

Историю эту я расскажу так, как слышала ее от друзей. Сам Юлик говорить на эту тему не любил, но многие события предвосхитил в повести «Искупление», написанной еще до ареста. Одного из главных персонажей этой истории впоследствии описал Синявский в романе «Спокойной ночи».

В литературной компании, куда входили Синявский и Даниэль, был некто С. X., яркая и одаренная личность. Синявский когда-то учился с ним в одном классе. «В школьной, веснушчатой россыпи он выглядел сердоликом, не нуждающимся в шлифовке и ждавшим лишь с годами подобающей оправы… Смазливый, акмеистического типа мальчик, немного чопорный, конечно, из достаточной еврейской семьи, он был бы, возможно, моим кумиром, если б я осмелился когда-либо полностью ему доверять… Подонок-вундеркинд, он бредил совершенством. Погодок, он был старше меня на три тысячелетия… Талантлив был, гениален, вражина», – писал Синявский. – «Блаженный Павлик Морозов ходил среди нас живцом, подобно бесплотному отроку с юродской картины Нестерова… Я ему прямо сказал, когда запахло скипидаром: – «Если меня посадишь, мы сядем вместе. Учти!» «Ну что ты, – поспешил он заверить, – какой разговор?! И потом, ты же знаешь, мы на одной веревочке…» И ведь не обиделся, не возмутился, бестия… Шантаж, вы скажете? Согласен. Каюсь. Но чем еще, посоветуйте, оградиться от убийцы?».

В начале шестидесятых годов С. X. защищал диссертацию. На защиту неожиданно пришли два литератора, два привидения, канувшие в преисподнюю много лет назад. Можно ли было предвидеть, что они когда-либо воскреснут! Они попросили разрешения выступить и рассказали, что отсидели в лагерях по десять лет и что посадил их С. X.

Вскоре после этого Юлий встретил С. X. на улице и не подал ему руки, но тут же догнал и извинился:

– Я с тобой не объяснился, я не имел права так поступать. На этом материале Юлий написал свою самую пронзительную прозаическую вещь – повесть «Искупление».

Именно С. X. подарил когда-то Юлию идею знаменитой повести Даниэля «Говорит Москва». Бери, дескать, – твой сюжет, тут нужен Гоголь, а мне не справиться. Юлик принял подарок и блестяще его обработал. Повесть была опубликована во Франции под уже знакомым нам псевдонимом Николай Аржак. И вот однажды обычная компания собралась праздновать день рождения Алены Закс. В положенный час включили послушать «вражьи голоса». По «Свободе» в литературной программе читали повесть Николая Аржака «Говорит Москва». С. X. как подбросило!

– Теперь я знаю, кто Аржак!!! – заорал он торжествующе. – Это Юлька Даниэль! Я сам подарил ему этот сюжет!

Вскоре их арестовали, сначала Синявского, потом Даниэля: вычислить цепочку Даниэль – Синявский не составляло труда.

Подозрение, скорее даже уверенность в предательстве легла на С. X. После скандала на защите он уехал из Москвы в Душанбе и впоследствии эмигрировал в Германию.

Так в 1964 году окончилась одиссея Абрама Терца и Николая Аржака, и начался процесс Синявского-Даниэля. Это был по всем статьям необыкновенный процесс: впервые под уголовным судом была литература, и впервые в истории советского судопроизводства из обвиняемых не удалось выжать признания вины. С великолепным достоинством отстаивали они свое право на свободу творчества, давая пораженной советской интеллигенции урок стойкости и мужества. И интеллигенция усвоила этот урок: именно тогда, как реакция на процесс, зародилось в стране диссидентское движение.

Юлий дал мне как-то «Белую книгу», в которую Александр Гинзбург собрал все материалы о процессе Даниэля и Синявского, за что и отправился вслед за Юлием в тот же мордовский лагерь. Я читала книгу, не отрываясь, всю ночь. Я читала ее и раньше, много лет назад по свежим следам процесса, но тогда это было совершенно иное, отстраненное чтение. Теперь за упомянутыми в книге именами стояли знакомые и родные лица, я слышала их голоса, восхищалась их мужеством. Утром, как всегда, позвонил Юлик: «Приходите пить кофе». – «Вынуждена отказаться, – ответила я. – Не могу себе позволить сесть в вашем присутствии. А пить кофе стоя не люблю…»

Приговор осудил Синявского и Даниэля соответственно на семь и пять лет заключения в трудовом лагере строгого режима. Что тут началось во всем мире! На советское начальство покатила мощная волна протеста со стороны международной и советской интеллигенции. Протестовали международный Пэн-клуб, деятели культуры Италии, Дании, Индии, Чили, Мексики, Филиппин, Франции, Германии, Италии, США и Великобритании. Протестовали Арт Бухвальд и Луи Арагон. Шестьдесят два советских писателя слали телеграммы советскому правительству, съезду партии и Михаилу Шолохову, просили разрешения взять Даниэля и Синявского на поруки. «Процесс над Синявским и Даниэлем причинил больший вред, чем все ошибки Синявского и Даниэля», – писали они.

Шолохов выступал на XXIII съезде КПСС от имени советской литературы. Большую часть своей речи он посвятил Даниэлю и Синявскому. Он сокрушался о том, что приговор слишком мягок, что «этих предателей» судили, опираясь на Уголовный кодекс, а не на доброй памяти революционное правосознание, когда ставили к стенке за куда меньшие проступки. Выступление Нобелевского лауреата по литературе проходило под бурные аплодисменты аудитории…

Даже ко всему привычная советская интеллигенция была ошеломлена речью Шолохова. «Речь вашу на съезде воистину можно назвать исторической, – писала ему в открытом письме Лидия Чуковская. – За все многовековое существование русской культуры я не могу припомнить другого писателя, который, подобно вам, публично выразил бы сожаление не о том, что вынесенный судьями приговор слишком суров, а о том, что он слишком мягок… Литература уголовному суду неподсудна. Идеям следует противопоставлять идеи, а не тюрьмы и лагеря… А литература сама отомстит вам за себя, как мстит она всем, кто отступает от налагаемого ею трудного долга. Она приговорит вас к высшей мере наказания, существующей для художника, – к творческому бесплодию. И никакие почести, деньги, отечественные и международные премии не отвратят этот приговор от вашей головы».

Шли годы. Даниэль отсидел свой срок и вернулся, сначала в ссылку в Калугу, потом в Москву. Синявский вышел из лагеря и вскоре уехал в Париж, чтобы стать профессором Сорбонны и безнаказанно писать свои статьи и романы.

Имена Даниэля и Синявского никогда не упоминались в советской прессе. Юлий часто был без работы и очень тяжело переживал ее отсутствие – переводы стихов были делом его жизни, его счастьем и страстью. Сидя в одиночке в страшной Владимирской тюрьме, он переводил Теофиля Готье… Но именно счастья работы его постоянно лишали: редакторы литературных журналов шарахались от него, как от чумы. Работу ему давали только при условии, что он будет печататься под псевдонимом Ю. Петров. Так Николай Аржак стал Ю. Петровым.

Юлик возмущался:

– Почему именно Петров?

– Неблагодарный ты человек, Юлик, – заметила Ирина. – Сколько моих знакомых евреев дорого бы дали, чтобы подписываться фамилией «Петров»!

Помогали Юлику друзья, цеховое братство – Булат Окуджава, Давид Самойлов. Они получали заказы на свое имя и передавали их Юлию: будущим литературоведам еще предстоит расставить все по местам. Еще помог Евгений Евтушенко, и Юлик навсегда остался ему благодарен. Евтушенко потребовал, чтобы ему показали циркуляр, в котором сказано, что Даниэля нельзя печатать под его настоящей фамилией. Циркуляра такого, разумеется, не существовало, и незадолго до смерти Юлия появились в печати переводы, подписанные его настоящим именем. Первым был сборник стихов французских поэтов девятнадцатого века. Мы не могли наглядеться на эту книгу.

– Теперь меня опять посадят, на этот раз за плагиат, – резвился Юлик. – Скажут, что я все содрал у Петрова!

И вдруг, на заре гласности, – сенсация! В «Московских новостях» появляется небольшая заметка Евгения Евтушенко. В ней впервые за прошедшие два десятилетия открыто упоминаются фамилии Синявского и Даниэля. Евтушенко пишет, что в середине шестидесятых годов (кажется, в шестьдесят шестом) он был в Америке и встречался с сенатором Бобби Кэннеди, который пригласил его к себе домой. Сенатор Кэннеди завел его в ванную, открыл душ, чтобы лилась вода, и тихо сказал:

– Передай своим друзьям, что имена ваших писателей, Даниэля и Синявского, открыло вашему КГБ наше ЦРУ.

– Но зачем?! – изумился Евтушенко.

– Потому что не составляло труда просчитать, что за этим последует для ваших писателей и какую волну протеста это поднимет во всем мире! ЦРУ хотело таким образом отвлечь внимание мировой общественности от войны во Вьетнаме…

С этой заметкой прибежал ко мне в лабораторию студент, знавший о моей дружбе с Даниэлями. Я прочитала, изумилась, бросилась к телефону. Было глухо занято – легко догадаться, что сейчас Даниэлям звонила вся Москва. Наконец, и мне повезло.

– Друг мой, ради Бога, только не говорите, что прочитали «Московские новости». Я уже не могу этого слышать. Лучше приезжайте скорей домой, выпьем, поболтаем.

Я не заставила себя долго ждать.

– Что за хрень?! – спросила я, едва переведя дух.

– Возможно, это не такая уж хрень, – задумчиво ответил Юлик. – Для меня все время была загадка – каким образом на столе у моего следователя оказалась фотокопия того единственного, правленного моей рукой экземпляра «Искупления», который я передал на Запад? Понимаете, я ехал в метро отдать рукопись и в последнюю минуту делал какие-то правки на полях. Они были только в этом экземпляре. И именно с этого экземпляра фотокопия лежала на столе у следователя. Но он же достиг Франции и был опубликован – каким же образом его фотокопия вернулась обратно?! Может, Евтушенко и прав. Попрекал же следователь Андрея, что наша поимка обошлась стране в одиннадцать тысяч долларов золотом! Есть версия, что КГБ выменяло у ЦРУ имена Даниэля и Синявского за чертежи новой советской атомной подводной лодки…

– Если это правда, лодку следовало бы назвать «Терц и Аржак», – заметил Санька Даниэль.

В «культурном заповеднике»

Это была волшебная ночь. Мы сидели втроем – Ирина, Юлик и я, пили коньяк. Юлик был в несвойственном ему приподнятом настроении, вспоминал разные лагерные истории, потом прочитал сделанный им в лагере блистательный перевод поэмы «Эвридика» его лагерного собрата Кнута Скуениекса. В лагере у Юлия было отменное общество: советский тоталитаризм создал культурный заповедник за колючей проволокой, стараясь изолировать от мира все самое яркое, талантливое и творческое, что рождала эпоха. Юлик рассказывал, что Кнут Скуениекс отбывал семилетний срок за «особо опасные государственные преступления»: написал одно сомнительное стихотворение, держал дома «Британскую энциклопедию» и не донес на знакомых.

С «Эвридикой» Скуениекса связана замечательная лагерная история. Я уже упоминала, что вслед за Юликом в тот же лагерь отправился автор «Белой книги Синявского и Даниэля» Александр Гинзбург. Этот «русский народный умелец» славился тем, что замечательно соображал во всякой домашней электронике. Однажды у начальника лагеря сломался магнитофон. Мордовские лагеря не назовешь центрами цивилизации – мастерских по ремонту магнитофонов не было в окружности километров в пятьсот. Начальник лагеря отдал магнитофон на починку Гинзбургу. Гинзбург взглянул – поломка пустячная, выеденного яйца не стоит. И тут Гинзбургу, Юлику и Кнуту пришла в голову блестящая идея.

– Я не могу чинить магнитофон без пленки, – заявил начальству Гинзбург. – Я не могу без пленки проверить, как он работает и работает ли вообще.

Так они заполучили пленку и записали на нее великолепную, интеллигентную, выдержанную в лучших традициях литературную передачу. Кнут Скуениекс читал свои стихи по-латышски, Юлик читал их переводы и поэму «Эвридика» по-русски, Гинзбург сделал какой-то элегантный литературоведческий доклад… Только одно было отличие от обычной радиопередачи. Эта открывалась словами: «Мы ведем эту литературную передачу из трудового лагеря строгого режима номер такой-то, расположенного…» И заканчивалась так: «Передача была организована по недосмотру лагерного начальства».

Трем шутникам удалось передать эту пленку на волю; одна из ее копий есть в Израиле…

Когда Алика Гинзбурга арестовали, он был официально холост. Это не давало возможности его жене Арине навещать его в лагере, а пожениться им не разрешали. Юлик написал об этом «письмо другу» и исхитрился передать его на волю (через зеков, сидевших за религию, – с ними в лагере было более мягкое обращение).

Письмо попало в Италию, было опубликовано и вызвало на Западе новую волну интереса к проблеме прав человека в СССР.

– Как письмо попало на Запад?! – в исступлении орало на Юлия лагерное начальство.

– Понятия не имею. Я написал письмо, положил на тумбочку. Ваши надзиратели, видно, сперли и продали на Запад, – объяснял Юлий.

В наказание он отправился из лагеря во Владимирскую тюрьму, в которой и досиживал свой срок…

А Гинзбургам в результате этого инцидента разрешили пожениться. Арина въехала в лагерь на грузовике в подвенечном платье и белых перчатках. Щуплому Алику для церемонии выдали штаны 52-го размера. Заключенные украсили лагерь цветами, и под окном у новобрачных «украинские националисты» всю ночь распевали величальные песни…

Я спросила Юлика, почему он не напишет книгу о лагере.

– Боюсь, никто из моих лагерных коллег тогда не подал бы мне руки: это была бы очень веселая книга! Я нигде столько не смеялся!

Но он написал. Изумительные короткие новеллы – о детстве, о лагере и о фронте.

Мой приятель – оксфордский славист – писал о Юлии диссертацию.

– Что было самым главным в вашей жизни? Что вас сформировало? Лагерь? – спросил он Юлия.

Юлий ответил:

– Война.

Страшная ночь

Днем позвонила из Перхушкова очень обеспокоенная Ирина, сказала, что с Юликом что-то неладное – какие-то странные, скрючивающие судороги рук, через некоторое время проходящие. Это случилось впервые и оказалось началом той болезни, от которой он так рано и так трагически погиб. Я бросилась искать специалиста-невропатолога, который бы согласился поехать со мной в Перхушково. Друзья назвали мне пару имен, и профессор Штульман, которому я позвонила, узнав, кто пациент, сразу же отозвался на мою просьбу. Мы приехали в Перхушково в середине дня. Осмотрев Юлика, профессор тихо сказал мне и Ирине: его надо немедленно везти в клинику, иначе разовьется обширный инсульт, и мы можем его потерять.

Для Юлия слово «больница» – я это уже знала – было страшнее слова «лагерь». Но доктор настаивал – Юлия могут спасти только в больнице. Договорившись с Ириной, что постараюсь организовать перевозку, я повезла профессора обратно в Москву. От Перхушкова до Москвы путь не близкий, выехали мы в сумерки и в Москву приехали затемно. Пока я искала «Скорую», которая согласилась бы частным образом съездить в Перхушково, пока договаривалась с клиникой, чтобы его туда приняли, наступила ночь. Я страшно нервничала, профессор ведь сказал – нельзя терять времени. Наконец мы со «Скорой» двумя машинами рванули в Перхушково.

Домчались мы часам к трем утра. В совершенно темном доме все, включая Юлия, мирно спали. Я была готова развернуться и ехать обратно, оплатив «Скорой» услугу, но сопровождавший ее врач твердо возразил, что не имеет права уехать, не осмотрев пациента, и принялся стучать в дверь.

Узнав, зачем мы приехали, Юлик пришел в совершенное неистовство.

– Кто дал вам право распоряжаться моей жизнью, – кричал он на меня первый и единственный раз в жизни. – Ни в какую больницу я не поеду, я категорически отказываюсь!

Видно было, что у него резко подскочило давление, дрожат руки, дергается лицо. Я была в ужасе.

– Если он сейчас умрет, виновата будешь ты, – сказала Ирина, совершенно забыв в эту минуту, что сама просила меня как можно скорее привезти перевозку. Я ее не осуждаю: момент был очень страшный.

Врач стал уговаривать Юлия и что-то ему объяснять. Включилась и Ирина, умоляя его поехать в больницу ради ее спокойствия. В конце концов Юлий сдался, но ложиться на предложенные ему носилки отказался категорически и гордо шел к машине сам. Мы тронулись – «Скорая» с Юлием и Ириной впереди, я в своей машине – за ними. Страшный это был путь. Мне же было неизвестно, что там происходит, в этом головном автомобиле. Он ускорит ход – у меня падает сердце, он замедлит ход – у меня падает сердце. Несколько раз, когда мне казалось, что «Скорая» особенно резко меняет скорость, я была близка к обмороку. В голове все время стучало: пожалуйста, пусть он выживет, пожалуйста, пусть он выживет – наверное, это была молитва. Наконец, приехали в больницу. Ирина вышла из машины, помахала мне рукой – доехали живые, не волнуйся, и я почувствовала, что скорая медицинская помощь мне нужна сейчас не меньше, чем Юлию.

Поднялись в палату, на этот раз Юлик – на носилках. Было часов пять утра. На соседних койках спали больные. Ирина заглянула в Юликову прикроватную тумбочку. Там стройными рядами, чтобы не упали и не вывалились, стояли оставшиеся от предыдущего пациента пустые бутылки: две из-под водки, остальные – из-под пива.

– Вот видишь, Юлик, а ты ехать не хотел, – сказала Ирина.

Дежурный врач, считавший Юликов пульс, оживился:

– Пьете?!

Наличие водочных бутылок в таком стерильном учреждении и живая реакция врача как-то успокоили Юлика. Ему сделали укол, и он уснул. Мы с Ириной поехали домой. Наступало утро. Начинали сказываться сутки чудовищного напряжения.

– Выпить хочешь? – посмотрев на меня, спросила Ирина и принесла бутылку водки.

Остальное я знаю по рассказам. Я пила водку небольшими глотками, стакан за стаканом. Осушила бутылку, немного посидела, потом сказала Ирине с упреком: «Ты, кажется, обещала принести что-нибудь выпить». Ирина удивилась, но принесла еще четвертинку…

Очнулась я во второй половине дня на Юликовой постели. Около меня дежурил Гена, секретарь Давида Самойлова, и стояли две пустых бутылки – поллитровая и четвертинка, оставленные Ириной как вещественные доказательства. Гена смотрел на меня с уважением, я бы даже сказала – восторженно. Когда я пришла в себя, он сказал:

– Ирина Павловна вызвала меня около вас подежурить. Она уехала в больницу к Юлию Марковичу. Она сказала, что вы все это одна выпили! Неужели правда?!

– Что вы, – ответила я с достоинством и совершенно искренне, – я водки вообще не пью…

А Юлика тогда в больнице спасли и подарили ему еще несколько полноценных лет. Потом сосудистые кризы стали учащаться.

Юлик был гордый человек и физическую боль старался заглушить иронической фразой. Никогда не забуду: Юлика забрали в больницу с тяжелым инфарктом. Он в интенсивной терапии (по-нашему – реанимации). Туда, конечно, никого не пускают, но я понимаю, что увидеть Ирину, пусть хоть на минутку, для него важнее всех капельниц и лекарств на свете. И делаю то, чего не делала никогда ни прежде, ни потом: надеваю белый халат, представляюсь дочкой своего папы, вызываю в коридор дежурного врача и, не торопясь, расспрашиваю его о состоянии и перспективах больного. Врач, похожий на викинга или шкипера большого парусника, клюет на эту удочку. Как-то само собой подразумевается, что я его коллега. Ирина тем временем, тоже в белом халате, прошмыгивает в отделение и приникает к стеклу, которым отгорожена от коридора реанимационная палата. Юлий лежит почти голый, весь усыпанный разнообразными присосками, сигналы с которых подаются на повернутый экраном к коридору монитор.

– Ирка, что он там показывает? – спрашивает Юлик.

– Твой, Юлик, образ мыслей.

– Врешь, Ирка! Эта штука давно бы сгорела!

Так шутит человек, не знающий, доведется ли ему дожить до следующего утра…

…Юлик опять тяжело болен, но лежит дома. У него в спальне колокольчик, чтобы вызывать Ирину. Утро. Я, как всегда, забегаю узнать, как прошла ночь. Мы с Ириной пьем кофе. Звенит колокольчик – Юлик проснулся! Ирина быстро ставит на небольшой поднос красиво сервированный завтрак, объявляет торжественно:

– Завтрак королю Юлику! – и отправляется в спальню. Через мгновение возвращается и вручает поднос мне:

– Иди. По утрам он, видите ли, предпочитает рыжих женщин!

Цвет моих волос, в те годы натуральный, был постоянным объектом насмешек в этом доме, из чего я заключала, что меня там любят. Как-то приезжаю в Перхушково и читаю на единственной входной двери: «Вход Только Для Рыжих и Собак».

…Зима. Даниэли в Перхушкове. Неподалеку снимает дачу Окуджава. Ночью у Юлика был тяжелый сердечный приступ, и Ирина послала Марину Перчихину сообщить обо этом Булату. Талантливая театральная художница, ученица Таты Сельвинской, Перчихина отказалась от театральной карьеры и большую часть жизни проводила у Даниэлей: днем обычно спала, свернувшись миниатюрным калачиком в углу кухни, ночью читала и общалась. Никаких связей с миром вне Даниэлевой кухни она не поддерживала. С наступлением перестройки Перчихина ошеломила всех неожиданно проснувшейся неудержимой активностью: организовала издательство, открыла галерею. «Маринка проспала советскую власть, потому что ей было скучно», – объяснила Ирина.

Узнав о болезни Юлика, Булат предложил его навестить и попеть ему, если Юлик захочет. Юлик очень обрадовался. А теперь попробуйте представить себе праздных перхушковских обитателей, увидевших Окуджаву, идущего куда-то среди бела дня с гитарой в руках! За ним в дом к Даниэлям потянулся бы целый хвост… Поэтому был разработан стратегический план. Перчихина отправилась к Булату с большим одеялом, запеленала в него гитару и с этим невесть откуда взявшимся младенцем, нянькая его и напевая, двинулась обратно. Булат пришел сам по себе и много и щедро пел в этот день Юлику. Это оказалось очень эффективное сердечное средство…

Надо ли объяснять, что дом Даниэлей стал моим вторым домом, а позже и домом для подраставшей Вики. Всего-то и было – спуститься с четвертого этажа на первый – и расправлялись легкие, и даже как будто вырастали крылья. Мой остроумный и многотерпеливый муж спросил однажды в субботу:

– Хочешь, я дам тебе задание на весь день и большую часть вечера?

– Что надо сделать?

– Отнеси Ирине ее баночки!

Юлик любил Володины шутки. Я вообще не знаю человека, который бы так же благодарно отзывался на чужую удачную шутку. Однажды, не помню в каком году, так случилось, что русская Пасха пришлась на двадцать второе апреля (день рождения Ленина).

– Редкий случай в христианском календаре, – сказал Володя. – Пасха совпала с Рождеством!

Юлик пришел в совершенный восторг и широко Володю цитировал, обязательно со ссылкой на первоисточник.

Даниэли сыграли огромную роль в моей жизни. Если б не они, не читать бы вам сейчас эти записки – мне бы и в голову не пришло писать их и публиковать. Единственное, что я написала до встречи с Даниэлями, был мой рассказ о детстве «Катапульта». Написала я его для себя, чтобы освободиться от груза, который много лет носила в душе. Рассказ этот беспощадно критиковали мои родственники: «не умеешь писать – не берись!», и я им верила. Уж не помню, как это случилось и что на меня нашло, но только я однажды захватила его с собой в Перхушково и ночью прочитала Ирине и Юлику. Кончила читать, подняла глаза и поняла: победа!

– Публиковать немедленно! – сказал Юлик. – Отдайте его в «Юность», там есть порядочный человек – Юра Зерчанинов.

«Юность», не без трудностей, опубликовала «Катапульту» под названием «Память – это тоже медицина» с предисловием Евтушенко. Так началась моя «писательская» карьера.

В апреле восемьдесят восьмого года были одновременно опубликованы отрывок из книги моего отца о «деле врачей» и мой рассказ в «Юности». От журналистов не стало отбоя. Моя подруга Лена Платонова, работающая в газете «Аргументы и факты», попросила меня:

– Договорись с папой, я хотела бы сделать с ним интервью.

– Ленка, сейчас с моим папой не делает интервью только ленивый. Зачем тебе быть одной из многих? Я тебе другое скажу: сделай интервью с Юликом Даниэлем. Не сможешь опубликовать теперь – когда-нибудь опубликуешь. Этому материалу цены не будет.

– А как?

– Сейчас позвоню Ирине, спрошу, можно ли тебе приехать (сама я в это время лежала с пневмонией в больнице).

Ирина разрешила, и Ленка с Юликом проговорили целый вечер. Это интервью оказалось последним в его жизни…

Юлик умер вечером тридцатого декабря, накануне нового, восемьдесят девятого года. Мы хотели дать объявление о его смерти в «Литературной газете» или в «Вечерке»: не некролог – просто лаконичное объявление о смерти литератора Юлия Даниэля, но и это оказалось невозможно. Я поехала с текстом объявления в Центральный дом литераторов – там был человек, ответственный за объявления о смерти и некрологи, без его подписи ничего не могло быть напечатано. Он объяснил мне, что подписать объявление не может без предварительного согласования в райкоме партии и что я должна была сначала получить подпись райкома. Я послала его ко всем чертям и отправилась домой: я представила себе, какие слова услышала бы от Юлика, если б он узнал, что за разрешением сообщить о его смерти я обратилась в райком партии… Ирина одобрила мои действия. Объявление о смерти Юлия так и не было опубликовано в советской прессе, но второго января на его похороны на Ваганьковском кладбище пришло более двухсот человек…

Незадолго до смерти Юлия Ирина обращалась в советское консульство в Париже с просьбой разрешить Синявскому приехать в Москву повидаться со смертельно больным другом. Синявским постоянно отказывали в советской визе, отказали и тогда. Теперь Ирина совершила новую попытку. Телеграммы с просьбой проявить милосердие и разрешить Синявскому попрощаться с Юлием были посланы в два адреса: советскому консулу в Париже и Эдуарду Шеварднадзе. И впервые за семнадцать лет Синявские получили въездную визу. Как будет видно из дальнейшего, консул, видимо, взял ответственность на себя. Но это были новогодние дни, оформление виз занимает время, и Синявские прилетели в Москву только третьего января, на следующий день после похорон Юлия.

Я возвращаюсь с работы, смотрю – на тротуаре под окном Даниэлей, почти вросшая в стену нашего дома, стоит серая «Волга» с выключенным мотором, а за рулем сидит человек и читает книгу. Я подошла вплотную к машине. Рядом с водителем стояла большая раскрытая сумка с какой-то замысловатой аппаратурой. Мы обменялись долгим взглядом, и я отправилась к Даниэлям. Дверь открыла Марья Васильевна.

– Вы машину сопровождения в Париже заказали или сняли в «Шереметьеве»? – спросила я вместо приветствия.

– Какую машину?

– Выгляните в кухонное окошко!

Все выглянули. Машина исправно стояла под окном на прежнем месте. Так с первой минуты за Синявскими началась открытая слежка. На ночь машина обычно уезжала, и на ее месте дежурил какой-то сидящий на корточках топтун с торчащей из сумки антенной. Маринка Перчихина даже бегала к нему как-то часа в четыре утра стрельнуть папироску.

На следующий день после приезда Синявских Ирине позвонили из канцелярии Шеварднадзе. Я подошла к телефону. Мужской голос сообщил, что в ответ на нашу телеграмму Синявским выдано разрешение на приезд в Москву и они вот-вот прилетят.

– Большое спасибо, – сказала я, – мы вам очень благодарны.

– Перед кем это вы так раскланивались? – спросила Марья.

– У меня для вас хорошая новость. Министерство иностранных дел СССР разрешило вам приехать в Москву, и вы вот-вот прилетите!

– Ну ничего не изменилось! – восхитилась Марья Васильевна. – Правая рука по-прежнему не ведает, что делает левая!

Для Ирины в эти трагические дни приезд Синявских был спасением. Они прилетели в Москву после семнадцатилетнего перерыва, и в московских литературных, журналистских и кагэбэшных кругах началось необычайное волнение. Вокруг Синявских все кипело и бурлило, как в многобалльный шторм. Ирина попросила меня отвечать на телефонные звонки и по возможности их фильтровать. Телефон звонил, не умолкая, двадцать четыре часа в сутки. Журналисты ломились толпами, расталкивая друг друга локтями. Называлось все это – интервью с Синявским, но на вопросы журналистов отвечала только Марья Васильевна – Андрей Донатович не имел шансов вставить слово.

– Марья Васильевна, мне бы хотелось узнать, что думает по этому поводу сам Андрей Донатович, – не выдержал один бестактный журналист.

– Откуда он может знать, что он думает, пока не услышит, что я скажу, – отрезала Марья Васильевна, и журналист сдался.

Я тогда обогатила литературоведение тезисом, что Синявский пишет, потому что не имеет возможности говорить…

Та первая поездка прорвала плотину, и Синявские стали регулярно ездить в Москву. В свой второй визит Марья Васильевна прилетела в Москву с кучей журналов (она издавала «Синтаксис») и книг. На таможне произошел следующий диалог.

– Что это за книги? Что за Абрам Терц? Почему у вас так много его книг? Он что, хороший писатель? – спросил таможенник.

– Был бы плохой, я бы не вышла за него замуж!

О смерти Синявского я не знала – была в дороге, летела из Солт-Лэйк-Сити в Москву. В Москве, как всегда, первым делом помчалась к Ирине.

– Только что кончили передавать по телевизору похороны, – сообщила Ирина.

– Чьи похороны?

– Андрея…

Ушли Даниэль и Синявский, оставив нам Аржака и Терца.

БАЙКИ ДАНИЭЛЕВОЙ КУХНИ

Вакханалия

У Даниэлей был близкий друг, филолог Анатолий Якобсон (Тошка). Он эмигрировал в Израиль и преподавал там в университете русскую литературу. Было это в семидесятых годах. В том семестре, о котором идет речь, Якобсон читал курс поэзии Пастернака. Книги стихов Пастернака у него не было, и денег купить дорогую книгу не было, но очень хотелось показать студентам «Вакханалию»:

Город. Зимнее небо.

Тьма. Пролеты ворот.

У Бориса и Глеба

Свет, и служба идет…

А в Москве Пастернак подвергнут остракизму, да вдобавок синий сборник стихов из «Библиотеки поэта» – с предисловием Синявского, не попросишь прислать. И тогда Якобсон пишет письмо своей подруге Юне Вертман. Пишет примерно следующее: «Дорогая Юна! Мне вас всех, моих любимых, очень не хватает. Но больше всех мне не хватает Бориса и Глеба. Ах, если бы они были здесь со мной…» Юна понимает намек и пишет в ответ что-то вроде: «Дорогой Тоша! Мы все тоже очень по тебе скучаем. Но больше всех, как ты, наверное, догадываешься, тоскую по тебе я. Сегодня ночью я не спала, все думала о тебе, и сами собой родились такие строки:

– Город. Зимнее небо…

Дальше шел полный текст «Вакханалии».

Письмо дошло до адресата, и вскоре Юна получила открытку с лаконичной рецензией: «Для начинающего поэта совсем неплохо. Советую продолжать!»

Ленинград – Явас через Хельсинки

С Юликом в лагере сидел простой русский парень, сбежавший в Финляндию из Ленинграда через леса и болота. Бедняга не знал, что между СССР и Финляндией существует договор о выдаче таких перебежчиков. Парня арестовали финские власти, и полицейский повел его как бы в советское посольство. По дороге он остановился и сказал на ломаном английском языке:

– Видишь, вон советское посольство, куда я тебя веду. А вон там – шведское посольство. Вон – американское. Там, правее – голландское. А у меня жажда. Я хочу выпить кружечку пива. Я зайду в эту пивную, а ты меня тут подожди.

Выйдя из пивной, полицейский был совершенно ошеломлен, застав парня на том же месте, где оставил. Ему ничего другого не оставалось, как передать его советским властям.

– Он мне так доверял. Не мог же я обмануть его доверие, – под общий хохот оправдывался парень в лагере…

Пока такой человек – Герой! – спит…

У Алены Закс день рождения. Среди гостей – замечательный грузинский актер К. М., он ведет стол. Грузинское застолье не всякому под силу, Юлик довольно быстро сходит с дистанции и отправляется на диван поспать. Тем временем Ирина беседует в уголке с коллегой по «Декоративному искусству» Леней Невлером. У Невлера грустные еврейские глаза с поволокой и длинные, как у примадонны, ресницы. Все это очень не нравится нашему грузинскому другу. А Ирина ничего не замечает и ведет с Невлером в уголке неторопливую беседу на профессиональные темы. В конце концов у К. М. иссякает терпение.

Он подлетает к Ирине, тычет ей в колено горящей сигаретой и рычит:

– Нет, вы только посмотрите! Пока такой человек – герой! – спит, эта …

Ирина вскакивает, будит Юлика, и они мгновенно уходят…

На следующий день, утром – звонок в дверь Даниэлей. На пороге, на коленях – К. М. с огромным букетом роз и со слезами на глазах. Рядом – ящик коньяка и шампанского. К. М. прощен – ведь на самом деле он просто вступился за честь Юлия со свойственным ему грузинским темпераментом… И начинается новый тур грузинского застолья – на этот раз на Даниэлевой кухне. Только К. М. все никак не может успокоиться: в каждом тосте он непрерывно просит у Ирины прощения и воспевает ее разнообразные достоинства. По мере того, как течет застолье, К. М. все более распаляется… И наступает финал:

– Но в конце-то концов, войдите же и в мое положение! Пока такой человек – Герой! – спит…

На фоне Пушкина…

Юлик болен. Синявские из Франции присылают необходимые лекарства. На этот раз курьер – эмигрантский писатель Мамлеев. Он звонит Ирине и договаривается о встрече у памятника Пушкину.

– Как мы узнаем друг друга? – спрашивает Ирина.

– Я буду в рубашке, в брюках и с большой сумкой.

– А, ну тогда я, конечно, не ошибусь! Кстати, я тоже.

Ирина ждет у памятника. На площади появляется человек с большой сумкой в руках, удивительно похожий на мамлеевскую прозу. Он уверенно направляется к Ирине:

– Здравствуй! Ну как дела воще?

И заключает ее в объятия. Они не были раньше знакомы, и Ирина слегка обескуражена. А впрочем, объятия – в русской литературной традиции. Слегка высвободившись, Ирина догадывается заглянуть в открытую сумку незнакомца. В сумке лежат пустые бутылки.

Незнакомец:

– Пошли выпьем? Ирина:

– Я бы с удовольствием, но сегодня я очень занята.

Незнакомец:

– Ладно, тогда я пойду один. Немного отойдя, он оглядывается:

– Я тебе завтра позвоню. Ирина:

– Непременно! Не забудь!

В этот момент на площади появляется элегантный, безупречно одетый, холеный, в белоснежной рубашке, с французской сумкой через плечо. Окидывает взглядом площадь, подходит:

– Ирина Павловна?..

Свадебный подарок

Один из солагерников Юлика, выйдя на свободу, встретил где-то под Минском девушку по имени Фаня Каплан и тут же влюбился в нее без памяти. Свадьбу играли в Ленинграде, недалеко от Большого дома. На нее съехалась вся освободившаяся к тому времени каторга. Не было ни одного гостя, который бы не привез в подарок невесте небольшой игрушечный пистолет… К вечеру на полу в углу комнаты возвышалась внушительная черная горка…

Литературная критика

Разговор идет о прозе Некрасова. Юлик:

– А кто из вас читал его прозу? Ирина:

– «Мертвое озеро» или что-то в этом духе? Он, кажется, писал его вместе с Панаевой? Тогда еще есть надежда, что он не слишком прикладывал к этому руки.

Юлик:

– Да, он был достаточно умен, чтобы соображать, что лучше прикладывать руки к Панаевой!

Диалоги

У нас в доме капитальный ремонт. Тот, кто его пережил, поймет меня без слов, и описывать его я не буду, как не взялась бы описывать торнадо, тайфун или атомную бомбардировку. Уже дней десять мы живем без ванной комнаты, зато объединенные в одну дружную семью с соседями сверху и снизу огромными зияющими дырами, пробитыми в полу и потолке нашей уборной. К концу второй недели воля к жизни побеждает мою скромность, и я звоню Даниэлям:

– Юлик! Можно я на полчасика попрошу политического убежища в вашей ванной?

– Разумеется, дружок, но не забудьте про «коспигацию»!

– Не беспокойтесь, Юлик! Я сделаю все так тонко – ни одна живая душа не догадается, что я помылась!

Прихожу к Даниэлям – оказывается, у них в туалете сломан бачок: чтобы спустить воду, надо опускать в него руку по локоть и дергать за какой-то крючок.

– Юлик, – говорю, – кому пришла в голову такая блестящая идея объединить унитаз с рукомойником?!

– Мой друг, вам-то должно быть известно, что все великие открытия случаются спонтанно – просто приходит их время! Но прошу вас, не делитесь ни с кем этим дизайном, пока мы не получили патент!

Ирина и Марина Перчихина встретили на улице Фриду Аврумовну, директора нашей почты. В доброе старое время, в небольшом местечке Фрида была бы успешной сводней – это ее хобби, страсть ее жизни. Тщательно разглядывая маленькую светловолосую Маринку, Фрида спрашивает у Ирины:

– Аидешен девочка? Ирина молча кивает.

– Замужем?

– Только что развелась.

– И как, удачно?

Ирина видит на улице ханыгу, который вращает на веревочке тюбик клея БФ или что-то в этом роде. Ирина подходит поинтересоваться, что он делает и зачем.

– Не видишь – разделяю, – отвечает ханыга, пораженный нелепостью вопроса и Ирининым невежеством.

– Зачем? – продолжает настаивать Ирина – ей всегда все надо.

– Как это зачем?! Выпью, – с удивительным терпением объясняет ханыга.

– И что, вкусно?! – поражается Ирина.

– Ну, конечно, не зубной элексир!

СОБАКА АЛИК И КОТ ЛАЗАРЬ МОИСЕЕВИЧ

Истинными хозяевами в Даниэлевском доме считали себя – да, пожалуй, и были – толстый черный спаниель Алик и кот Лазарь Моисеевич, прозванный так, надо полагать, за разбойничью морду.[16] Юлик их обожал и никогда ни в чем им не отказывал.

Собака Алик совершенно не переносила, если кто-то что-то ел без ее участия: она подходила, трогала лапой за колено, оглушительно лаяла и заглядывала в глаза с искренним изумлением:

– Не понимаю, что происходит?! Кто-то ест печенье?! Без зазрения совести ест печенье, когда рядом стоит голодная собака Алик?! Дайте мне взглянуть в глаза этому человеку!

И Юлик мгновенно сдавался, хотя порядка ради и выговаривал Алику за злостное попрошайничество.

Однажды в гости к Даниэлям пришел Генрих Белль. Сели за стол, и Алик немедленно начал его обрабатывать: трогал лапой за колено, заглядывал в глаза.

– Какая у вас ласковая собака, – восхитился Белль, явно не понимая, чего Алик от него хочет: западному человеку не может же прийти в голову, что собака позволяет себе так беспардонно попрошайничать за столом. Когда Беллю объяснили, чего от него ждут, он был потрясен и ничего Алику не дал, чем и вошел в семейные анналы: за всю историю семьи он единственный устоял перед аликовым попрошайничеством.

Результат «воспитания по Споку» оказался довольно плачевным: Алик стал толстым, неповоротливым и ленивым, а к старости еще приобрел несносную привычку из всех возможных узких мест в крохотной квартире безошибочно выбирать самое узкое и самое ходовое. Он растягивался там большой черной глыбой, и его невозможно было сдвинуть с места. Думаю, тем самым он обозначал и подчеркивал важность своего присутствия в мире.

Иногда это создавало серьезные проблемы.

Зимой Даниэли обычно снимали дачу в поселке академиков в Перхушкове. Я часто приезжала к ним дня на два – на три. Личных телефонов тогда почти ни у кого не было, звонить ходили «в сторожку», на въезде в поселок. В сторожке обычно сидели сам сторож и приблудная дворняга, никому в особенности не принадлежавшая, но подкармливаемая всем поселком. В послеобеденные часы она методично обходила дачу за дачей – из тех, в которых зимой кто-то жил, – и собирала дань. Это надо было видеть: она поднималась по лесенке или на терраску и деликатнейшим образом стучала хвостом в дверь. Никогда не лаяла. Ей выносили остатки обедов. Иногда она съедала их на месте, иногда аккуратно забирала и куда-то уносила – видимо, делала запасы на ужин и завтрак. Короче, вела размеренный образ жизни и разумное хозяйство.

Однажды мне нужно было позвонить, и я собралась в сторожку.

– Захвати Алика прогуляться, – попросила Ирина.

Та зима была очень снежная. Между высоченными сугробами была расчищена узкая полоска дороги – едва-едва проехать одному автомобилю. Как только Алик увидел узкое место, сработал рефлекс. Он сначала сел, потом растянулся посреди проезжей части.

Вы знаете, как это бывает. Машины могут не ездить часами, но если на дороге появилось препятствие и препятствие это создали лично вы, – тут же появляется вереница автомобилей и возникает пробка. Так и сейчас. Не успел Алик растянуться посреди проезжей части, как появилась машина с академиком, торопившимся на заседание Президиума. Он потребовал немедленно убрать собаку с дороги. Я бы и рада была, но Алик не трогался с места, а сдвинуть его у меня не хватало сил. Академик выходил из себя, шофер академика гудел, я, чуть не плача, изо всех сил тянула Алика за ошейник – все это с нулевым результатом. Эту мизансцену с интересом наблюдала сидевшая у сторожки дворняга. Выдержав паузу, она встала, подошла к нам, куснула Алика за попку – Алик взвизгнул и подскочил, а дворняга взяла у меня из рук аликов поводок и утащила Алика с проезжей части. Академик проехал, на прощанье пригрозив разобраться, по какому праву по поселку шатаются не имеющие к нему отношения собаки и люди. Я все-таки пошла позвонить. Пока я звонила, дворняга, во избежание новых эксцессов, сидела на аликовом поводке. Потом все той же кавалькадой мы двинулись домой; я помчалась вперед, чтобы Ирина с Юликом не упустили диковинного зрелища. Дворняга привела Алика домой и была щедро вознаграждена за услугу. Больше я с Аликом гулять не ходила.

Ленивому и неповоротливому Алику Юлик часто ставил в пример черного спаниеля Синявских Оську. Не поверите, но Оська был сыном золотого ретривера! История, со слов Юлика, была такая. Племянник «советского графа» Алексея Толстого жил в небольшом флигеле бывшего дядюшкиного дома. У него была собака редкой по тем временам породы – золотой ретривер. Годы были – то ли конец сороковых, то ли начало пятидесятых. Однажды племянник увидел из окна, как к воротам подъехала безошибочно узнаваемая машина, из нее вышли безошибочно узнаваемые люди и направились в сторону его двери. «Ну, суши сухари», – сказал племянник своей собаке. И, действительно, через мгновение раздался стук в дверь, вошли двое, предъявили именно те документы, которых ожидал племянник, но задали совершенно неожиданный вопрос: «У вас есть собака?» Вопрос был нелепый, потому что собака выходила из себя от лая и злобно скалилась – гости ей явно не понравились. «Какая порода? – продолжали допрос пришедшие. – Документы на собаку есть? Предъявите». Рассмотрев документы, заявили: «Собаку мы у вас забираем». Убедившись, что арестовывают не его, а собаку, племянник осмелел и стал протестовать. «Не беспокойтесь, – смягчились пришедшие, – с собакой все будет в порядке. Мы ее вам вернем». Не без трудностей на сопротивлявшегося пса надели намордник и увезли.

Прошло некоторое время. Племянник горевал, но внутренне уже распрощался с любимым псом. И вдруг – телефонный звонок. «Вы дома? Никуда не уходите, сейчас мы вам привезем вашу собаку». Собака вернулась гладкая и жизнерадостная. «Где была, что видела?» – безуспешно пытался расспросить ее хозяин. Но спустя несколько месяцев неожиданно – телефонный звонок. Тот же голос, который племянник уже начал узнавать: «Вы чем хотите получить, деньгами или щенком?» «Щенком, конечно, щенком», – обрадовался племянник: для него стало кое-что проясняться. «Может, все-таки деньгами», – настаивал голос. «Нет, щенком», – решительно возразил хозяин собаки. «Тогда ждите». И через несколько часов все в той же машине племяннику привезли… крохотного черного спаниеля! Племянник был, мягко говоря, обескуражен: от золотых ретриверов не каждый день рождаются черные спаниели! Было ясно, что редкостного щеночка-ретривера гебешник забрал себе, а, может, – продал, и подменил его спаниелем. Хозяин собаки не мог скрыть глубокого разочарования, и тогда «гость» рассказал ему такую историю.

Сталину кто-то подарил сучку золотого ретривера. Сучка вошла в возраст и попросилась замуж. Сталин отдал приказание своим соколам найти в Советском Союзе подходящую партию для его сучки. Ретривер, как уже было сказано, был в СССР породой редкой, и после тщательного сыска сталинские соколы вышли на племянника графа Толстого. Вот, значит, с кем породнилась его собака, в какой семье пожила! Рассказавший эту историю гебешник отчетливо понимал, что теперь уж хозяин пса не станет жаловаться, получив в наследство от золотого ретривера черного спаниеля.

Спаниеля назвали Оськой в честь хозяина сучки. Племянник Толстого подарил его Синявским.

… Лазарь Моисеевич был кот необыкновенной судьбы. Потомок диких камышовых котов, буян со свирепой мордой, которую дополняло разодранное в драке ухо, Лазарь вел странную жизнь.

Сирота, обитатель лестничной клетки, крохотный обглоданный котенок, он как-то попался на глаза режиссеру Фридману, и тот притащил его своим друзьям Даниэлям. Младенческие дни Лазарь провел у Даниэлей в московской квартире, осенью выехал с ними в Перхушково, за зиму подрос, заматерел и изрядно одичал. Когда в начале лета Даниэли вернулись обратно в Москву, стало ясно, что Лазарь в городе жить не может. Зимой он проявил себя выдающимся охотником, и было решено отвезти его обратно в Перхушково.

Летом в Перхушкове он вел жизнь дикого камышового кота. Изредка его видели выходящим из леса, часто с добычей в зубах. «Охотник и разбойник, Робин Гуд», – с восхищением говорил о нем Юлик. «Отнимает у богатых котов и раздает бедным», – уточнял друг Даниэлей Юра Хазанов.

На даче летом жили хозяева, Минцы. Лазаря они не жаловали, и он туда никогда не заглядывал. Но стоило нам осенью переехать… Уже через пятнадцать минут Лазарь сидел на кухонной форточке. Сцена возвращения блудного сына не могла быть более трогательной, чем встреча Лазаря и Юлика. Лазарь бросался ему на шею, обнимал лапами, мурчал, как ручной котенок старой леди. Юлику он позволял все. Возможно, он принимал его за Короля Камышовых Котов. И с этого момента на всю зиму Лазарь становился интеллигентным домашним котом.

Дикарем или интеллигентом, для местных кошек Лазарь был совершенно неотразим. Он был гигантский кот с такой яркой внешностью и такой яростной энергией, что вскоре все молодое поколение перхушковских котов было как две капли воды похоже на Лазаря.

Деревенские коты не хотели сдаваться без боя.

– Представьте себе, – рассказывал мне Юлик, – приехала такая столичная штучка, обольстила всех местных прелестниц. Местные коты решили устроить Лазарю аутодафе. Однажды слышу дикий кошачий вопль. Выбегаю на крыльцо и вижу: несется Лазарь, а за ним огромным клубком мчатся местные коты. Лазарь влетает на дачу, коты, по инерции, за ним. Лазарь ныряет под тахту, и через мгновение оттуда, недовольно ворча, вылезает Алик и раззевает клыкастую пасть… Коты обезумели, взревели, и, пятясь задами, вылетели на улицу. Теперь они рассказывают своим детям, как у них на глазах страшила Лазарь обернулся чудищем Аликом… Вот как рождаются легенды об оборотнях.

Когда Ирине удавалось вытащить Юлика погулять, она, бывало, говорила:

– Алик, остаешься в доме за старшего.

Это была типично советская попытка создать дутый авторитет. Ежу было ясно, кто в доме за старшего.

В Перхушково, бывало, приезжали друзья Даниэлей Новацкие с огромной ирландской колли Басей. В эти дни Лазарь обычно сидел у двери на табуретке, внимательно наблюдая за происходящим. Выходя погулять, Бася вынуждена была проходить мимо Лазаря. В этот момент он не проявлял к ней никакого интереса и спокойно выпускал из дому. Его час наступал, когда Бася возвращалась с прогулки. Лазарь ощетинивался, напружинивался и с размаху бил ее лапой по морде – просто так, чтобы понимала, кто в доме хозяин. И урок не проходил даром: гигантская Бася смертельно боялась Лазаря.

Однажды, идя по Арбату, Ирина с Юликом увидели старика, который за семьдесят пять рублей продавал говорящего попугая.

– Может, купим? – предложила Ирина.

– Не понимаю, дружок, почему я должен покупать Лазарю завтрак за семьдесят пять рублей! Он прекрасно обходится минтаем за тридцать копеек!

Это был, может быть, единственный случай, когда Юлик в чем-то отказал Лазарю.

Старость и болезнь собаки Алика чуть не стоили Юлику жизни. Юлик был уже тяжело болен, перенес два обширных инфаркта и инсульт.

Однажды осенью Алик ушел со двора и пропал. Двое суток его искали все друзья. Нашла Алена Закс. Алик лежал в канаве, весь ушел в мокрую глину и превратился в огромный глиняный ком. Возможно, он шел в лес умирать, и по дороге у него отказали ноги. Он был еще жив. Алик был так тяжел, что Алена не смогла вытащить его из канавы. Вместе с Аленой к месту катастрофы помчались Ирина и Юлик. Я не случайно употребила этот сильный глагол: не важно, с какой скоростью передвигался Юлик – все равно он мчался. Втроем они вытащили Алика из канавы, положили на клеенку и понесли на дачу на руках. Невозможно было себе представить, что Юлик способен нести такую тяжесть: на его тяжело раненных на войне руках почти не было мышц, не говоря уж о его изрешеченном инфарктами сердце. Дома Юлик купал парализованного Алика, отмывал его от глины, ухаживал за ним, как сиделка, и спас. А через несколько дней это отозвалось ему тяжелейшим сосудистым кризом, из которого его самого едва вытащили…

Но я люблю вспоминать другие дни, когда все еще здоровы, Юлик смотрит на кухне телевизор, разбойник Лазарь, свернувшись калачиком, спит у него на коленях, а собака Алик бьет меня лапой по коленке и оглушительно лает, глядя, как я уминаю хозяйское печенье…

Эпилог

Прошло десять лет. Я приехала в отпуск в Москву. Мой давний друг пригласил меня к себе на дачу, заехал за мной на машине. Мы много лет не виделись, было о чем поговорить, и за дорогой я не следила. Приехали, затормозили у ворот, и из-под забора на меня вышел… Лазарь. Нет, конечно, это был не Лазарь, этот молодой крепкий камышовый кот с неразодранным ухом. Но как похож!

– Мы что, в Перхушкове? – спросила я своего друга.

– Конечно, разве я тебе не сказал? Несколько лет назад мы построили здесь дачу.

Вот что я называю генами.

ЕЩЕ СМОТРЮ НА НЕЖНЫХ ДЕВ…

«Открытым текстом» об Игоре Губермане

Я свободен от общества не был,

И в итоге прожитого века

Нету места в душе моей, где бы

Не ступала нога человека.

Игорь Губерман

Мой приятель Губерман не так давно перешагнул за шестьдесят. В это трудно поверить, хотя он и бряцает своей «промежуточной старостью», как драгоценными доспехами. Послушайте хотя бы это:

Увы, всему на свете есть предел.

Обвис фасад, и высохли стропила.

В автобусе на девку поглядел —

Она мне молча место уступила.

Это где же уступила место, в Израиле? Не верю. А впрочем… В стихах не оговорено, какое именно место девка ему уступила. Хоть бы и в автобусе, – это же Губерман!

Мы были тощие повесы,

ходили в свитерах заношенных,

и самолучшие принцессы

валялись с нами на горошинах.

Впрочем, было бы ошибкой путать самого Губермана с его лирическим героем. Хотя кое-что, возможно, почерпнуто им из личного опыта и соответствует истине:

Стало сердце покалывать скверно,

Стал ходить, словно ноги по пуду.

Больше пить я не буду, наверно,

Но и меньше, конечно, не буду!

Дружить с Губерманом – это как выиграть миллион долларов по трамвайному билету: редкостная удача. Мне она не выпала – мы слишком поздно познакомились. Но и простое приятельство с Губерманом – тоже замечательная удача, хотя и не такая редкостная.

Познакомилась я с Губерманом через Даниэлей. Я уже писала, что мы с ними жили в одном подъезде, они на первом этаже, я – на четвертом, и очень дружили. Я проводила у Даниэлей столько времени, что мой муж однажды спросил, встретившись со мной в подъезде: «Поднимешься на четвертый или сразу домой пойдешь?»

Однажды, копаясь в даниэлевой библиотеке, я наткнулась на небольшую книжку в твердом бежевом переплете. Книжка называлась «Чудеса и трагедии черного ящика». Фамилия автора – Губерман – мне ничего не говорила. Я начала листать книжку и обомлела. На фронтисписе, на полях, с изнанки – она вся была исписана потрясающими четверостишиями:

Евреи продолжают разъезжаться

Под свист и улюлюканье народа,

И скоро вся семья великих наций

Останется семьею без урода.

Или:

Россия – странный садовод,

И всю планету поражает,

Верша свой цикл наоборот:

Сперва растит, потом сажает.

Или:

Я государство вижу статуей:

Мужчина в бронзе, полный властности.

Под фиговым листочком спрятан

Огромный Орган безопасности.

И, наконец, бьющее наповал, лаконичное:

Давно пора, еб-на мать,

Умом Россию понимать!

Я помчалась к Юлику: «Что это?!» Юлик сказал с большим уважением:

– О, дружок, это Губерман. Его скоро должны выпустить. По моим расчетам – где-нибудь через полгода. Как только выйдет, он непременно появится здесь, так что вы с ним познакомитесь.

– Он что, сидит? – задала я идиотский вопрос. Юлик поразился и даже обиделся:

– Конечно, сидит! Или, по-вашему, человек, который пишет такие стихи, должен разгуливать на свободе? Это матерый уголовник, не то, что я. Скупщик краденого. А стихи свои он называет «дадзибао».

И Юлик рассказал мне губермановскую историю. Не все в ней оказалось исторически достоверно, но я передам ее так, как услышала от Юлия Даниэля.

Губерман был известен как страстный коллекционер примитивной живописи и икон. Вскоре после того, как книжечка его «дадзибао» каким-то непостижимым образом попала во Францию и была там опубликована, к Губерману явились два мужика и предложили купить у них замечательную икону. Губерман не устоял перед соблазном и купил. Вслед за мужиками явилась милиция, конфисковала покупку, арестовала Губермана и обвинила его в скупке краденого. На суде мужики, якобы укравшие икону, выступали свидетелями – их и не думали наказывать, судили одного Губермана. На процессе Губермана о его стишках не было сказано ни слова: просто судили мелкого уголовника, скупщика краденого. Дали ему как уголовному элементу пять лет лагерей. Губерман отбывал наказание в Сибири, вел себя хорошо, целеустремленно перевоспитывался, и его отпустили из лагеря «на химию» («химия» – бесконвойная работа на стройках или химических предприятиях с обязательной ежедневной явкой в милицию для контроля). Следуя замечательной русской традиции, по проторенной «русскими женщинами» дороге в Сибирь к Губерману приехала его жена Тата Либедин-ская с шестилетним сыном Милькой. И вот теперь губермановский срок подходил к концу, и вся компания вскоре ожидалась в Москве, хотя Губерману как уголовному элементу путь в столицу был заказан. «Не сомневаюсь, что вы скоро с ним познакомитесь», – обещал мне Юлик.

Прошло какое-то время. Однажды ночью у Юлика был сердечный приступ, и Ирина отвезла его в больницу. Позвонила мне утром:

– Сегодня должен прилететь из Ставрополя режиссер Толя Тучков, ты его знаешь. Я у Юлика в больнице. Сходи вниз, оставь ему на двери записку, чтобы поднимался к тебе, а на работу не ходи.

Я осталась дома в ожидании Тучкова, коренастого приземистого здоровяка. И вот звонок в дверь. На пороге стоит высокий тощий человек, так плотно закутанный в мохнатый серый шарф, что видны только небольшие пронзительные глаза и длинный, висячий, не поддающийся шарфу нос:

– Я поднялся по вашей записке.

– Не хотите ли сказать, что вы – Тучков?!

– Нет, я не Тучков, я – Губерман. Помните сцену Дубровского и Маши:

– Я не француз Дефорж, я – Дубровский!

Эффект был примерно такой же. Меня как громом поразило:

– Губерман?! Нет, правда?!

– Вам знакомо это имя?

– Еще бы! Читала вашу блистательную прозу.

– Какую именно? У меня много блистательной прозы.

– Да заходите же, что вы стоите на пороге. Выпьем кофе, я вам все расскажу.

Но Губерман сверлил меня острым взглядом и не спешил заходить. Наконец сказал:

– Давайте играть на равных. Вы знаете, что я пишу блистательную прозу, а я о вас ничего не знаю. Вы тоже пишете блистательную прозу?

– О, да. Блистательную прозу об окислении ориентированных и напряженных полимеров. Заходите, я вам из нее почитаю.

– Кто вы, незнакомка?

– О врачах-вредителях слышали? Губерман заметно оживился:

– Вы не из них?

– Из их гнезда. Сколько капель яда вы предпочитаете в ваш кофе в это время суток?

И Губерман переступил порог.

– Хочу вас предупредить: я сейчас должен находиться минимум в ста одном километре от вашей кухни.

– Догадываюсь.

Так началось наше знакомство. Я сказала:

– Юлик вас очень ждал. Приходите обязательно, когда его выпишут из больницы. Я вам позвоню.

Мы начали перезваниваться. Бывало, позвонит утром Губерман, скажет, сильно картавя:

– Совегшенно секгетно, батенька. Доложите, пожалуйста, остальным товагищам:

Я забыл о Петгоггаде,

Канул в сочную тгаву.

Мне тепегь не надо Нади,

Я с Зиновьевым живу.

Казалось бы, ну какое мне дело до Зиновьева и Нади, а я целый день хожу счастливая. А уж когда стишки касались лично меня и моей научной деятельности, восторгу моему вообще не было предела:

От силы знанья мир ослаб,

И стало тускло в нем:

Повсюду тьма ученых баб

И нет мужчин с огнем.

Однажды позвонил:

– Написал эпиграф к твоей докторской диссертации. Требую, чтобы ты немедленно напечатала его на титульном листе.

Я насторожилась:

– Эпиграф?

– Слушай и записывай. Или лучше сразу печатай:

Толпа естествоиспытателей

На тайны жизни пялит взоры.

А жизнь их шлет к еб-ней матери

Сквозь их могучие приборы.

– Ну, не буду тебя отвлекать, печатай. На титульном листе, наверху справа.

Минут через пять он позвонил снова:

– Готово? Если нет, я печатаю сам – на анонимке в ВАК! И вскоре:

– Вот тебе эпитафия: «Спи спокойно, дорогой товарищ, факты не подтвердились!»

В лагере Губерман написал повесть «Прогулки вокруг барака» (нашёл-таки подходящее время и место!) Как-то мы поехали к Даниэлям в Перхушково, и Губерман захватил с собой рукопись. Я начала её читать и уже не могла оторваться. Они общались, а я читала – всю ночь. Для меня эта повесть оказалась страшнее всего к тому времени прочитанного: Солженицын и Шаламов описывали ужасы тех, далёких лет, а Губерман любезно распахивал перед вами двери в тюрьмы и лагеря восьмидесятых годов – двери, всегда готовые принять лично вас… Написано это было ярко и талантливо, что усугубляло мой ужас. Утром я вышла бледная, взлахмоченная и насмерть перепуганная.

– Вот как выглядит женщина, которая провела ночь с Губерманом, – мельком взглянув на меня, бросила Ирина.

…Недавно я перечитала «Прогулки вокруг барака», уютно устроившись на освещенной закатным солнцем террасе своего дома в Солт Лэйк Сити. Оказалось вовсе не страшно.

Игорь любит рассказывать на своих выступлениях, как однажды отважился дать почитать свои стишки человеку, мнением которого очень дорожил, и шел к нему через неделю в большом волнении. Волновался он, как выяснилось, напрасно: друг его отнесся к стихам очень доброжелательно и долго и обстоятельно их хвалил. Совершенно расчувствовавшийся Губерман потерял бдительность.

– А у меня еще вчера сын родился, – сообщил он. Друг нежно обнял его и сказал:

– О, вот это настоящее бессмертие, а не то говно, которое вы пишете!

Это действительно оказалось бессмертие. Сын с раннего детства стал оправдывать свои гены. Как-то Милька получил двойку по физике. Игорь тогда, отбыв срок, жил нелегально у тещи в Переделкине. Тата позвонила из Москвы с этим горестным известием и послала Мильку к Игорю. Игорь встретил сына у калитки, протянул для приветствия руку и тоном, не предвещавшим ничего хорошего, сказал:

– Ну, здравствуй, сын!

Милька живо спрятал свою руку за спину:

– Отцам двоечников руки не подаю!

Вскоре он написал в школьном сочинении о Чацком: «Того, кто искренне болеет душой за общество, общество искренне считает душевнобольным!» Я заподозрила руку Игоря, но он поклялся: «Мне такого не придумать!» Я поразмыслила и решила, что это правда.

Хотя сам Губерман тоже не промах. Только большой философ мог так элегантно повенчать материализм с идеализмом: «Материя есть объективная реальность, данная нам Богом в ощущении»!

Когда семейство Губерманов выкидывали из страны, основательный мужичок восьмиклассник Милька, сибирская косточка, объявил в школе, что уезжает в Израиль. Учительница совершенно искренне спросила:

– И родители с тобой?

Перед отлетом, в аэропорту Шереметьево Губерман выглядел совершенно невменяемым. Я не сомневалась, что Израиль станет ему домом, и, как и следовало ожидать, он прижился мгновенно. Многих эмиграция ломает. Губерман остался Губерманом:

Еврею нужна не простая квартира:

Еврею нужна для житья непорочного

Квартира, в которой два разных сортира:

Один – для мясного, другой – для молочного.

Это – из иерусалимского дневника. И еще оттуда же:

Неожиданным открытием убиты,

Мы разводим в изумлении руками,

Ибо думали, как все антисемиты,

Что евреи не бывают дураками!

Я залетела в Израиль месяца через два после того, как туда отбыла моя дочь Вика, примерно через год после отъезда Губермана. Вот что я застала. Вика жила в крохотной комнатушке на первом этаже, небольшой колченогий диванчик занимал девяносто процентов полезной площади, окно не закрывалось, по утрам сверху выливали помои не привыкшие к городской жизни марокканские евреи, помои лились прямо на кровать спящей Вики…

Я была потрясена. Позвонила Губерману.

– Не огорчайся, старуха. Через это надо пройти. Все проходят. Кстати, я только что купил машину марки «Дай Кацу» (это, конечно, «Даяцу»), сейчас за тобой заеду, но имей в виду, что с годами я стал домосексуалистом…

Шестидесятилетие – второй губермановский юбилей, на котором мне посчастливилось побывать. Праздновали его в Иерусалиме, в огромном ресторане над бензоколонкой. Подарок Губерману друзья придумали задолго до юбилея. С детства известно, что лучший подарок – это книга. Но дарить писателю книгу какого-нибудь другого писателя было бы, согласитесь, бестактно. Поэтому решено было подарить Губерману книгу самого Губермана – да не одну, а целый тираж! Тираж избранного Александром Окунем и Диной Рубиной по их собственному вкусу из многотысячного собрания губермановских строчек. Книга вышла замечательная, как и обещали составители, основываясь на том, что в подборе стихов для этой книги сам автор не будет принимать участия… Называется эта книга «Открытый текст». Очень вам рекомендую.

В СЕКРЕТНОМ ГОРОДЕ

Федоровы

– Приезжайте немедленно. У нас в гостях Боря Носик. Такой, знаете ли, французский писатель и большой шалун. Вы читали его «Коктебель». Так вот, вы имеете сегодня шанс стать его девятьсот шестой пассией. Как, вы еще не выехали?! Милочка, вы не одна на свете. Если не поторопитесь, рискуете стать девятьсот седьмой! – так в воскресный день зазывал меня приехать в Климовск Георгий Борисович Федоров.

Это был замечательный дом: безалаберный, теплый, гостеприимный, с мебелью, изодранной многочисленными кошками и просиженной бесчисленными гостями. Ситуацию в доме контролировал огромный лохматый дворовый пес Петька, которому любящие хозяева присудили какую-то редкостную породу. Дом стоял около реки, отгороженный густым лесом от загазованной московской суеты. Формально он принадлежал городу Климовску, который легко сошел бы за большую деревню, если б не мешали этому многоэтажные каменные здания горкома партии и Дворца культуры да гигантский Ленин с вытянутой рукой, указующей на расположенный рядом военный завод. Город, собственно, и вырос вокруг этого завода и потому считался закрытым.

Чета Федоровых – профессор-археолог, писатель Георгий Борисович Федоров и его жена, кинорежиссер Майя Рошаль переехали сюда в семидесятых годах, спасаясь от повторных инфарктов ГэБэ, как за глаза называли Георгия Борисовича друзья. Кстати, я не встречала другого человека, который бы так по-детски трогательно хвастался своими инфарктами.

– У меня было семь инфарктов и два отека легких, – сообщил мне ГэБэ при первом же знакомстве. – И два обыска! – добавил он радостно, и я сразу поняла, что этому человеку есть чем гордиться.

ГэБэ был личностью легендарной. Археолог, он много путешествовал, совершал удивительные открытия, а попутно прятал в своих экспедициях диссидентствующих друзей, спасая их от вполне реальных угроз со стороны не любившего шутить грозного «тезки». «Скрывался от ГБ в экспедиции у ГэБэ», – не раз и не два слышала я о разных знакомых и незнакомых мне людях. Формально он диссидентом не считался, но, как всякий русский интеллигент, имел внушительный счет к «Софье Власьевне».

ГэБэ знал множество интереснейших историй, замечательно их рассказывал, его можно было слушать часами, даже когда он повторял уже знакомую историю. Очень любил рассказывать, например, как он делал предложение своей будущей жене. Году, кажется, в сорок пятом, гуляя с красавицей Майей по берегу Волхова, ГэБэ произнес:

– Я вас люблю и сейчас сделаю вам предложение. Но сначала я должен открыть вам страшную тайну: я ненавижу Сталина!

То ли это ее не испугало, то ли любовь оказалась сильнее страха, но только они поженились и счастливо прожили вместе около пятидесяти лет… Примерно тогда же друг ГэБэ привел к ним в компанию на встречу Нового года прелестную девушку, на которой собирался жениться. Когда пробили куранты, девушка встала и предложила выпить первый тост года за товарища Сталина. Наступила гробовая тишина.

– Ничего, ребята, я ее перевоспитаю, – пообещал обескураженный друг. Обещание свое он выполнил: женился и перевоспитал, и недавно отпраздновал золотую свадьбу.

– Во как влюблен был! – восхищенно заключал Георгий Борисович свой рассказ.

Друзья молодости (и я за глаза) звали его не ГэБэ, а Жора.

…Переехав из Москвы в Климовск, Жора Федоров совершенно изменил лицо города. Перед его обаянием спасовали даже работники отдела культуры климовского горкома партии, с которыми он быстро подружился и тем самым совершенно нейтрализовал. И вот в климовский Дворец культуры стали наезжать друзья Федорова. Чуть ли не первым экраном показывал свои фильмы Рязанов. Жора устраивал в Климовске такие концерты и такие выставки, о которых в Москве и мечтать не приходилось.

Однажды, приехав к Федоровым, я увидела во дворе невысокого раскосого человека, безуспешно боровшегося с пинг-понговой сеткой. Он курсировал вокруг стола, пытаясь и так и сяк пристроить стойки, но все как-то не выходило, и я уже открыла было пасть, чтобы дать ему через окно какую-то ядовитую рекомендацию, как незадачливый Жорин гость замурлыкал что-то себе под нос, и меня вдруг осенило: елки-палки, да это ж Юлий Ким! Рекомендацию давать расхотелось.

Лучший в моей жизни концерт Кима я слышала в Климовском Доме культуры.

А сама-то я как попала в дом к Федоровым? Не помню, наверное, познакомили наши общие друзья Утягины.[17] Павел Юрьевич Утягин (Павлик), профессор-химик, был одним из ближайших друзей Жориной юности. Развлекались Жора с Павликом тем, что постоянно друг друга разыгрывали и не всегда безобидно. Жора написал об этих розыгрышах прелестный рассказ и опубликовал его в какой-то местной газете вроде «Климовской правды». К сожалению, рассказ у меня не сохранился, и я восстанавливаю описанные там события по памяти.

Вот какое безобразие учинил Жора на Павликову докторскую защиту. Тут надо сначала объяснить две вещи. Павлик с женой – большие любители путешествовать. Это раз. Я не знаю, есть ли на свете неревнивые женщины: я, например, ревнива, вот и жена Павлика, Марианна, – тоже. Это два. На этом и сыграл Жора, готовя Павлику к защите подарок от общих друзей.

Когда огласили результаты голосования (разумеется, единогласного: Павлик – блестящий ученый), в глубине сцены раздвинулся занавес, а за ним оказались прекрасная туристская палатка и надутая резиновая лодка. Восхищенный Павлик бросился к палатке, и тотчас оттуда, покачивая бедрами, выкатилась ему навстречу красотка-блондинка в очень смелом купальном костюме (ее сыграла одна из лаборанток).

– Чур меня, чур, – закричал Павлик в ужасе… и не зря: прошло какое-то время, прежде чем Павлику удалось восстановить семейный мир и утрясти взаимоотношения Марианны с Жорой.

Павлик отомстил. Жора был в экспедиции в Молдавии, когда туда неожиданно пришла телеграмма, подписанная заместителем директора Института Археологии Академии Наук, где Жора работал. В телеграмме сообщалось, что Институт выдвигает Жору в члены-корреспонденты Академии Наук СССР, и ему надлежит срочно вернуться в Москву для сбора необходимых документов, которых требовалось представить штук двадцать пять. Жора принял все за чистую монету, оставил экспедицию, вылетел в Москву и довольно долго собирал перечисленные в телеграмме документы. Наконец, он принес их ученому секретарю института. Тот несказанно удивился, и только тут обнаружился подвох.

Теперь очередь была за Жорой, и он не остался в долгу. Незадолго до описываемых событий в Москве по приглашению Академии Наук СССР побывал лауреат Нобелевской премии Лайнус Полинг. Его принимали на самом высоком уровне, и, конечно, в торжествах по поводу приезда Полинга активно участвовал Нобелевский лауреат с советской стороны академик Семенов – директор института, в котором Павлик работал. И вот Семенову приходит телеграмма из-за рубежа. Латинскими буквами написан короткий русский текст: «Москва. Академику Семенову. Сердечно поздравляю замечательным открытием – эффектом Утягина Тчк Полинг Тчк».

Семенов рассвирепел. Как – он, директор института, последним узнает о совершенном в институте открытии?! И как посмел Утягин дать информацию об открытии за рубеж прежде, чем работа была доложена на ученом совете института и по достоинству оценена советскими коллегами?! Семенов вызвал Утягина и страшно на него кричал. Тот сначала никак не мог понять, в чем дело, и только когда разъяренный Семенов швырнул ему телеграмму, Павлик сообразил, «откуда дровишки»… Он попытался объяснить Семенову, что это розыгрыш, но тот был настолько разъярен, а невразумительные объяснения Павлика звучали столь нелепо, что потребовалось время и все марианнино обаяние, чтобы утрясти конфликт Павлика с директором института…

Вот так подшучивали друг над другом Жора и Павлик. Крепка была эта дружба, устоявшая перед такими испытаниями!

У Федоровых я пришлась ко двору и стала бывать, и не только сама бывать, но и привозить к ним своих друзей – как-то раз Таню и Сережу Никитиных, другой раз Даниэлей.

Поездка с Даниэлями имела свою историю.

Сима

У Федоровых был дом с говорящими стенами. Стены кричали, насвистывали и пели о хозяевах. Портрет Георгия Борисовича был работы Виталия Комара (того самого, из пары Комар-Меламид). Необыкновенные куклы оказались подарком падчерицы Александра Тышлера Тани Шур, великолепной кукольной художницы и керамистки. Окончательно меня добили доски – обыкновенные кухонные доски, расписанные чьей-то талантливой, хулиганской, не знающей удержу рукой. Под ними стояло расписанное той же рукой небольшое деревянное корытце. Это был полудеревенский – полугородской фольклор в стиле Городца, но сюжет!.. Я просто остолбенела. На высоком пригорке – церковь; внизу – площадь с традиционным сельсоветом; неподалеку в кустах валяется парочка в стадии далеко зашедшего флирта, от них откатилась пустая водочная бутылка; а на переднем плане отдает салют пионерский отряд – красные галстуки, вдохновенные лица – всегда готов! Непонятно только, кому он салютует – то ли сельсовету, то ли трахающейся парочке, то ли водочной бутылке…

Удивительная, тонкая живопись, злая сатира.

– Боже мой, Георгий Борисович, что это?! Кто это?!

– А как вы думаете, лицо какого пола это делает? – ответил мне Жора вопросом на вопрос.

– По сюжетам – мужчина, по тонкости исполнения – женщина, – ответила я неуверенно.

– Оба раза ошиблись, – засмеялся Георгий Борисович.

– Это молодая особа. Кстати, она из очень талантливой семьи – племянница Даниэля.

– Ну, уж это дудки, – возмутилась я. – Я в семье Даниэля бываю чаще, чем в своей собственной, – во всяком случае, так утверждает мой муж. Ирина с Юликом настоящие знатоки и ценители фольклора, Ирина так и вообще профессионал. Если бы у них была такая племянница – неужели эти доски висели бы у вас, а не у них?!

– О, это весьма печальная история, – начал Жора. – Сима – так зовут эту молодую особу – родом из глубокой провинции. Ее мать – родная сестра Юлия по отцу. Сима приехала в Москву учиться в университете, поступила на географический. Конечно, позвонила Даниэлям. К телефону подошла какая-то женщина; Сима представилась, но женщина не проявила к ней никакого интереса, не пригласила зайти – и больше Сима звонить не стала. Не хочет навязываться знаменитому дяде. В университете Сима познакомилась с Геной – он тоже из провинции, откуда-то из Сибири. Они поженились, родили двух прелестных детишек, съездили в Сибирь и вернулись в Москву. Московской прописки у них нет, стало быть, официально работать не могут, мыкают горе. Сима рисует и продает доски. Они пользуются успехом у иностранцев, и при нынешнем курсе доллара и марки это позволяет Симе с семьей держаться на плаву. Гена служит Симиным менеджером и растит детей. Даниэлям Сима больше не звонит, чтобы Юлий не подумал, что она чего-то от него хочет.

– Надо немедленно познакомить Симу с Даниэлями, – разволновалась я. – Сима, наверное, звонила Даниэлям осенью, когда они были уже в Перхушкове, а в их отсутствие в квартире постоянно живет кто-нибудь из Ирининых театральных коллег из провинции, – естественно, они не проявили никакого интереса к невесть откуда взявшейся племяннице Даниэля. А может, Сима просто попала Ирине под горячую руку: лепетала по телефону что-то невразумительное, и вечно занятой Ирине недосуг было ее слушать. Юлию ведь работы почти не дают, и Ирина буквально разрывается на многих поприщах.

– Голубушка, привезите к нам Юлия и Ирину, – взмолился Жора. – А я позову Симу. Устроим встречу потерявшихся родственников в стиле Сергея Смирнова и Валентины Леонтьевой (была такая программа на телевидении).

С этим я помчалась в Москву.

– Вы что, с ума сошли?! – прямо с порога набросилась я на Ирину и Юлика. – У вас, оказывается, есть племянница, великолепная художница, вот уж где фольклор так фольклор! Замечательная девочка – талантливая, остроумная, хулиганистая, – а вы живете и в ус себе не дуете?!

– Какая племянница? О чем вы говорите? – удивился Юлик.

Я пересказала то, что услышала от Жоры.

– Может, это дочка краматорской Маши? – сказал Юлик неуверенно.

Отец Юлия, Марк Даниэль, еврейский писатель и драматург, был большим жизнелюбом, неоднократно женился, имел нескольких детей от разных жен. «Марк Даниэль» был его псевдоним, и Юлик был Юлий Маркович, а сестра его по отцу Маша – Мария Абрамовна…

Пока Юлик рассказывал мне об отце и его женах, Ирину занимали совсем другие мысли:

– Наташка, ты знакома с Жорой Федоровым?! Почему же ты мне никогда об этом не говорила? Я так давно мечтаю с ним встретиться! Мы ведь оба работаем в Молдавии, Жора там нашу родину «сподниза копает», а я занимаюсь молдавским фольклором. Но знаешь, это какой-то рок! Куда бы я ни приехала, всегда слышу: «Вчера у нас был Федоров». Всегда «вчера»! За столько лет так ни разу и не пересеклись… Но теперь это судьба! Едем немедленно!

Мы поехали в ближайшую субботу. По дороге, недалеко от Климовска, в поисках нужного поворота я проехала на красный свет. Я ездила в Климовск сто раз и все равно постоянно искала этот зловредный поворот. Моя неспособность ориентироваться была постоянным предметом юликовых надругательств, и я изо всех сил старалась не дать ему нового повода; сосредоточившись на поисках поворота, я вообще не заметила светофора. Молодой милиционер, стоявший прямо под ним, просто ошалел, когда я так нагло проехала на красный свет, и сыграл целую симфонию на своем свистке. Я остановилась.

– Вы проехали на красный свет, – сообщил обалдевший милиционер.

Крыть было нечем, но в этот момент на меня снизошло вдохновение.

– Я к Георгию Борисовичу, – ответила я таинственным шепотом и очень выразительно посмотрела на милиционера.

– Что-что?! – удивился милиционер.

– Я к Георгию Борисовичу, – повторила я так же тихо и таинственно.

Дескать, и речи быть не могло, что милиционер не знает, кто такой Георгий Борисович. Милиционер растерялся. Этот Георгий Борисович был, по-видимому, не простой птицей, совсем не простой. После некоторого замешательства милиционер спросил неуверенно:

– Ну и что? Это дает вам право ехать на красный? Я окончательно обнаглела.

– А мне Георгий Борисович один раз позволил. Милиционер вздохнул обреченно и на всякий случай решил со мной не связываться:

– Ладно, проезжайте, но больше не ездите на красный.

– Конечно, нет! Мне Георгий Борисович только один раз и разрешил!

Мы проехали. Пронесло.

– Дружок, что такое вы ему нашептали? Почему он не отобрал у вас права? Или, по крайней мере, не оштрафовал? – изумился Юлик.

– Да пустяки. Я объяснила ему, что везу Даниэля к Федорову!

Дальше, слава Богу, мы ехали без приключений.

У Федоровых уже была Сима. Как я и ожидала, ее работы и она сама очаровали Юлика и Ирину.

Так я воссоединила семью Даниэлей – подарила им Симу и двух ее детей – Аню и Глеба, и ее мужа Гену Торопова, и ее маму «краматорскую Машу». Они потом сильно помогали Ирине, когда Юлик заболел.

Судьба свела Симу с Федоровыми за несколько лет до этих событий. В поселке писателей на Красной Пахре, на даче у переводчика Россельса сложилось такое литературно-диссидентское гнездо. Там часто бывали Федоровы. Как-то у Рос-сельсов снимала дачу литератор Вика Чаликова. Сима дружила с ее дочкой, Галей. Галя Чаликова расписывала досточки в традиционном русском стиле, делала копии с прялок, через нее Сима и познакомилась с этим искусством. Галя дала ей досточки и краски, и Сима стала ее копировать, но вскоре ей стало тесно в традиционных рамках, и она пошла своим, только ей свойственным путем. Симины доски попались на глаза Федоровым и восхитили их. Так завязалась эта дружба. Для Жоры Федорова в ней был дополнительный азарт – обыграть «Софью Власьевну» с ее нелепыми крепостническими законами, помочь Симе с семьей удержаться в Москве.

Сима с Геной жили где-то на обочине советской власти – вроде бы при ней, а вроде бы и совершенно в стороне. При желании их действия можно было легко квалифицировать как криминальные: жили они без прописки, «тунеядствовали», встречались с иностранцами, дружили с культурными атташе западных держав… Но времена были относительно вегетарианские, и их не трогали. Не стану описывать, через какие муки и авантюры прошла эта семья, пока не завершила благополучно свои скитания в английском городе Лондоне, где их в конце концов «прописали»… Туда же, в Лондон, в девяностых годах переехал и вскоре умер от своего последнего инфаркта Жора Федоров… Даже географически Сима и Федоровы оставались рядом до самой Жориной смерти…

После встречи в Климовске Сима стала часто бывать у Даниэлей, и вскоре состоялась ее первая выставка, в редакции журнала «Декоративное искусство» – где ж еще такой выставке и быть! (Не последнее дело также, что Ирина вела в «Декоративном искусстве» театральный отдел.)

Все Симины друзья явились на вернисаж и оставили свой след в книге отзывов. Не могу удержаться, чтобы не процитировать некоторые из них.

«ВеСима СимаПатичная Симастаятельная Искуства.»

СимаСука ТакаСима (Япония).

Это – писатель Леня Седов.

«Глубоко возмущен насмешкой над нашим российским бытом! С кем вы, мастера культуры?!»

Член об-ва «Память» Лазарь Солоухер.

Это, конечно, Губерман.

Теперь мне жить невыносимо,

Я весь душою искалечен.

Врисуй меня в корыто, Сима,

Хочу я быть увековечен!

Министр культуры Коми АССР И. Бурятов.

Это, конечно, он же.

И еще что-то из того же источника за подписью В. Губерман-Пинчер, член ССП.

Симины доски – фейерверк юмора и иронии, теплой, человечной, в чаплинском ключе. Ее персонажи и их ситуации одновременно комичны и трогательны. Сима неистощима на выдумку.

Историю одной доски хочу рассказать – благодаря ей Симино камерное искусство получило всесоюзный резонанс. Я стояла у истоков этой истории.

В середине восьмидесятых годов в Москве на Кузнецком Мосту проходила семнадцатая выставка молодых художников.

Это была довольно авангардистская выставка – во всяком случае настолько, чтобы принять к экспозиции викины эскизы к гоголевскому «Носу», подвергнутые остракизму в ее родном художественном училище за пару лет до этого, но еще не настолько, чтобы выставить симины доски. Я, однако, считала, что имеет смысл попробовать «повесить Симку» партизанским способом, в обход худсовета. Мы поехали на развеску втроем – Вика, Сима и я. Нашли подходящий простенок. Сима повесила доски, среди них – «Баньку», о ней ниже, я осталась их караулить, а Вика занялась своим «Носом». Развеска картин молодых художников – увлекательнейшее зрелище. Суетились они всю ночь, до самого открытия выставки, стараясь по возможности создать самую выгодную атмосферу для своих работ. К утру все изрядно измучились и проголодались.

– Сбегай-ка ко мне домой, попроси папу, чтобы собрал нам что-нибудь поесть. Вот адрес, – сказал Вике Петя Пастернак, внук поэта. Вика была самой молодой участницей выставки, поэтому Петя отвел ей роль «мальчика на побегушках».

– Как зовут твоего папу? – спросила Вика.

– Женя.

– А отчество?

Петя от изумления потерял дар речи. Вокруг раздался гомерический хохот. Виктория мгновение смотрела с недоумением, потом до нее дошло.

– Ой, что это я!

Бедняжка густо покраснела и поспешно умчалась выполнять петино поручение.

Утром симкины доски несколько раз порывались снять какие-то официальные лица, но я неизменно забирала их и вешала на место, бросая внушительное и лаконичное:

– Согласовано.

Так они и остались висеть до открытия и произвели фурор. О них писали. На следующую выставку Симу уже приняли официально и без проблем, так что я считаю себя в какой-то степени ее крестной матерью.

Симину «Баньку» напечатал на обложке «Огонек» Коротич. Вот тут-то и грянул гром.

«Банька», надо признаться, была довольно смелая. Обнаженные, а лучше сказать – совершенно голые мужики и бабы мылись совместно в русской бане; маленький чертенок, стоя на дверце русской печки, раскалял и печку, и страсти моющихся пар. Голая ведьма на метле вылетала через трубу; пара на верхней полке определенно не теряла времени, но нам показывали только их пятки; голые русалки плавали в озерке перед банькой; бородатый мужик наслаждался зрелищем, глядя из-за кустов; пионеры подсматривали в окошко.

Все это оказалось совершенно непривычным и неприличным для совокупного советского глаза, залитого семидесятилетним ханжеством.

Народ возмутился. Народ негодовал. В «Огонек» посыпались сотни писем со всех концов Союза. Подписчики грозили порвать с журналом, который нельзя оставлять на видном месте дома при детях. У подписчиков разыгрывалась фантазия, они активно додумывали то, что не было Симой изображено, и против этого протестовали. «Порнографическое искуство С. Васильевой (Симин псевдоним. – И. Р.) способствует и ускоряет вовлечение до ста процентов 12—13-летних школьниц в игру «Ромашка» и тем самым к неизбежному открытию уже в неполных средних школах (не говоря о полных) гинекологических кабинетов», – писала взволнованная учительница (здесь и дальше я сохраняю орфографию оригиналов). «То, что раньше называлось порнографией, теперь называется эротикой или даже прикладным искусством. Как просто!» «За такие картинки нужно судить как пошлость! С чем идет у нас борьба, воспитываем поколени в духе вежливости против всяких недозволенностей».

«Я не ханжа и к вопросам интимной жизни отношусь, как говорится, правильно. Художественное изображение обнаженного человека в вашем журнале приветствую. Просто я не смогу объяснить содержание картинки своему ребенку. Уверен на сто процентов, что вид полового акта в советском журнале немедицинского профиля напечатан впервые за все годы советской власти. С чем вас и поздравляю».

Пожалуй, единственная положительная рецензия пришла от солдат московского округа: «Дорогая Сима! Спасибо! Вы нам нужны!» – писали солдаты.

На народный гнев необходимо было реагировать. Сима учла критику и расписала новую доску, назвав ее «Альтернативная «Банька».

Та же русская баня, тот же интерьер, те же шайки. На левой лавке чинно сидят торжественно одетые мужики, все в черных костюмах и при галстуках; на правой лавке – нарядно одетые бабы. Все чинно парят ноги. Пару на верхней полке мы теперь видим. Они заняты совершенно не тем, о чем вы подумали: они читают Маркса и Энгельса. На печке стоит не чертенок, а маленькая статуя Ленина в позе «Ленин на броневике». Из трубы вылетает не голая ведьма, а ракета «Восток». И даже русалки надели бюстгальтеры, так что прячущимся в кустах милиционерам и плавающим в пруду пионерам теперь и смотреть-то не на что… Завершая картину, надо всем этим благообразием парит лозунг: «Нравственная Чистота Общества Выше Личной Гигиены!»

На выставке в Манеже обе «Баньки» висели рядом, снабженные объяснениями художницы и выдержками из писем читателей «Огонька». Посетители выставки хохотали от души.

То время, над которым смеялась Сима, ушло безвозвратно. Новые песни придумала жизнь. В России по-прежнему есть над чем посмеяться, но Сима с семьей теперь живет в Лондоне. Сима больше не расписывает доски. Она по-прежнему работает по дереву, но теперь это дерево причудливых, замысловатых форм, неожиданных и извилистых, как лондонские улицы; изменились Симины тематика и стиль. Это, как всегда, талантливо, но – совершенно другое. Гена работает по специальности. Дети подросли и выходят каждый на свою дорогу: Анна будет психологом; о Глебке вы еще, надеюсь, услышите, когда он победит в Уимблдоне.

У нас с Симой в Лондоне много общих друзей, Сима собирает их, когда я приезжаю. Я люблю у них бывать, но жизнь редко дарит мне такие праздники.

Загрузка...