Патраков внимательно выслушал подробный доклад Михеева. Но когда тот заговорил о возвращении в Тобольск, молча достал из папки бумагу и подал ему. Из Омска сообщали, что во Владивостоке на черном рынке был задержан спекулянт-валютчик с золотом и бриллиантами. При допросе показал, что кольцо с бриллиантом он купил в Тюмени у преподавателя каких-то курсов Владимирова. Александр Владимиров, уроженец Тобольска, сын священника, отрицал это и на очной ставке с доставленным в Омск спекулянтом заявил, что видит его в первый раз, поэтому был отпущен, так как спекулянт признал, что мог и ошибиться.
— Так что же теперь? — все еще глядя в бумагу, спросил Михеев. — Версию с монастырем оставить совсем, ради этой — новой?
— А вы попробуйте связать их. Может быть, появится и третья, пугаться нечего.
— Конечно, нечего, — уныло согласился Михеев.
Сутки пути до Омска сулили обычную вагонную неприкаянность, при которой и интересная книга не читается дальше двадцатой-тридцатой страницы, и пейзажи, даже живописные, приедаются на второй-третий час пути, и когда после каждой большой станции невольно тянешься к расписанию, чтобы узнать, сколько осталось еще там, впереди, этого вынужденного безделья. Устроившись у окна, Михеев равнодушно поглядывал на равнинные зауральские перелески, на поймы нешироких рек с белой осыпью гусиных стай по берегам, на унылый пейзаж сибирской степи, где лишь горделивые изваяния ястребов на вершинах телеграфных столбов служили, казалось, единственными приметами живого. И, конечно же — куда денешься? — перебирал по привычке в памяти тот багаж сведений, с которым ему предстояло распутывать клубок нового дела.
…Отец Алексей — настоятель тобольской Благовещенской церкви Алексей Павлович Владимиров — был в свое время видной фигурой в духовном мире Тобольска. Известность его, и можно даже сказать, слава, началась с момента, когда в Тобольск привезли низложенного царя и его семью. Начальник охраны полковник Кобылинский и специально уполномоченный комиссар Временного правительства эсер Панкратов, не желая стеснять «царственных пленников» (по терминологии Панкратова) в отправлении религиозных обрядов, разрешили им проводить ежедневные службы при доме, где они жили, а по праздникам посещать церковь. Ближайшей — буквально в одном квартале — оказалась Благовещенская церковь. Она и была избрана для этой цели. А ее настоятель — отправителем служб и духовником Романовых. Милость, о которой скромный провинциальный протопоп прежде не мог и мечтать, вознесла его в собственных глазах. Рьяный монархист и ревнитель православия, он воспринял это как посвящение в рыцари русской монархии, как высокое назначение, накладывающее на него обязанности всячески облегчать непривычные для монарха условия содержания его и семьи в тобольском заключении, а, может, даже и — помоги господи! — содействовать ее освобождению.
Приняв назначение, он постарался как можно благолепнее обставить ритуал домашних и церковных служб. Через тобольское подворье женского монастыря вытребовал от игуменьи четырех молоденьких монашек на роли певчих и служек и закрепил их за собой для домашних служб. А в самой церкви хор, обычно реденький и безголосый, теперь заполнял правый клирос до степени базарной толчеи — обывателей, жаждавших поближе взглянуть на недоступное им доселе зрелище, хватало.
Как ни странно, попу в этом активно помогал комиссар Временного правительства Панкратов — человек, называвший себя социалистом, просидевший за участие в каком-то террористическом акте несколько лет в Шлиссельбурге и изведавший по милости царя сибирскую ссылку, но после низвержения самодержавия вдруг принявший роль почтительного охранителя спокойствия своего недавнего политического врага.
Вошедший в свою роль отец Алексей не ограничился отправлением служб, ради которых только и был допущен в дом, где содержалась семья Романовых и часть свиты. Часто видясь с ними, подолгу беседуя, принимая их исповеди, новоявленный духовник, естественно, сделался одним из доверенных лиц Николая и его окружения и вскоре стал негласным их связным. К нему невольно потянулись все те, кто хотел бы завязать связи с бывшим императором.
Николай и его семья полюбили услужливого попика, так расторопно служившего им не только при церковных службах, одаривали вниманием при каждом удобном случае. Проникся доверием к нему и епископ Гермоген, оценив усилия и преданность бойкого иерея. И не замедлил выручить его, когда тот (не без участия епископа) стал виновником громкого скандала и над ним нависла недвусмысленная угроза серьезной кары.
Еще 3 ноября, в день, отмечавшийся раньше в церковном календаре как праздник «восшествия на престол» Николая II, выход Романовых из церкви был оформлен с соблюдением всего старого ритуала «шествия их величеств»— с громогласным трезвоном колоколов и славословием. Охрана выразила неодобрение, но Панкратов и Кобылинский замяли дело.
Осмелев от безнаказанности, отец Алексей (не без санкции своего духовного начальства, конечно) тайно приволок в свою церковь из Абалакского монастыря высокочтимую религиозными фанатиками «чудотворную» икону. Приволок «вне очереди» — обычно ее приносили в город летом с особой торжественностью. Произошло и «чудо», совсем не ожидаемое верующими, — в соборе и на улицах появились листовки с призывом «помочь царю-батюшке и постоять за веру русскую, православную».
Икону выдворили обратно в Абалак, но отец Алексей уже вошел в раж. И зарвался. Через несколько дней, 6 декабря, в какой-то еще «царский праздник», кажется в день именин Николая, дьякон, по указанию настоятеля, широкогласно, щеголяя утробным рыком, как встарь, провозгласил столь необычное для данных обстоятельств «многолетие царствующему дому» с подробным перечислением полных титулов всех присутствующих представителей этого дома.
Этот номер уже не прошел. Отца Алексея и дьякона арестовали и потребовали к ответу. Быть бы беде, но выручил Гермоген. Убедив власти отдать ему незадачливых священнослужителей под домашний арест, он сплавил их в ближайший монастырь на покаяние и, выждав, когда пройдет шум, вернул к своим обязанностям. Властям же направил послание, составленное по всем правилам духовной казуистики и наполненное туманными философскими рассуждениями. В послании утверждалась невиновность отца Алексея, ибо — как писал хитромудрый епископ — «по данным священного писания, государственного права, церковных канонов и канонического права, а также по данным истории находящиеся вне управления своей страной бывшие короли, цари и императоры не лишаются своего сана как такового и соответственных им титулов».
В Тобольском Совете (к этому времени созданном) махнули на это рукой — сложнее заботы были, — но за церковниками стали приглядывать построже. Отец Алексей и сам, поняв, что времена изменились и либеральничать с ним больше не будут, притих. Но вернее будет сказать — затаился. Ибо связи с Романовыми не оставил и с осторожностью продолжал служить им, чем мог.
Не мог ли он в это время взять на себя и такой вид помощи, как укрывание царских драгоценностей? Пожалуй — мог. Но именно это сейчас и предстояло выяснить.
Почти вся семья бывшего тобольского протоиерея оказалась в сборе — в Омске. Исключение составлял младший сын Семен, еще относительно молодой человек (не было и тридцати), по специальности бухгалтер, успевший попасть в тюрьму за растрату.
Жена отца Алексея, Лидия Ивановна — типичная провинциальная попадья, некогда с достоинством поддерживавшая свое положение «матушки» обширного прихода, к этому времени как бы слиняла, став, очевидно, не более как обычной бабушкой своих внучат. Испуганно мигая кроткими овечьими глазками, она заискивающе глядела на Михеева, склонив по-птичьи голову набок, и всем своим видом выражала полную готовность отвечать на все вопросы, как на исповеди.
Да, отец Алексей был близок к царской семье, — охотно подтвердила она, — получал подарки, выполнял какие-то поручения. Какие — ей не ведомо. Не очень-то доверял ей протопоп, считая свою подругу жизни придурковатой. Не стеснялся в подпитии сообщить об этом и посторонним людям. Мог походя наградить увесистым тычком своей желтоватой, не знающей труда пухлой длани за неосмотрительно сказанное где-то словцо.
Конечно, она была свидетельницей всех встреч в своем доме (все-таки хозяйка!), но до беседы допускалась редко: ее дело чаи разлить, закуску подать. И она разливала чаи, накладывала варенье, подавала закуску, ставила на стол бутылки с мутным самогоном, к которому отец Алексей был пристрастен и всегда имел в запасе (за что и отсидел в свое время, в двадцатые годы).
А что творилось вне этого мира застольно-гастрономических забот, ее благополучно обегало, благо любопытной она не была. В доме в те годы, как и всегда, был какой ни на есть достаток, дети, слава тебе господи, взрослые, образованные, умные.
Особенно старший. Алексей, пошедший по стопам отца и даже, пожалуй, обещавший перещеголять его. Кончил духовную академию, слыл весьма энергичным духовным деятелем, мастаком на проповеди, популярным в среде интеллигентных верующих. Лица, знавшие его в те годы, добавляли — религиозный фанатик, ярый монархист и реакционер.
Под стать ему попалась и женушка. Из «образованных» — кончила гимназию в Тобольске и высшие женские курсы во Вроцлаве, стала учительницей, но в фанатичной религиозности, веронетерпимости и преданности монархии не уступавшая муженьку.
Алексей, единомышленник и надежда отца, умер в 1919 году. Вдова его не пожелала покинуть семью, осталась в доме свекра, а потом даже последовала за ним в Омск, где к той поре другие сыновья, Егор и Александр, сумели акклиматизироваться и принять благообразный вид совслужащих.
Егор, тоже успевший кончить духовную академию, но не сумевший найти применение своему диплому, занимал скромный, но не безвыгодный по тем временам пост заведующего столовой. Александр, по молодости лет (в 1917 году ему было двадцать) оставшийся без академического чина, тоже заведовал учреждением, но по иной епархии — какими-то курсами на железной дороге.
С удивительной готовностью спешили отречься от умершего отца совслужащие из поповичей. Михееву даже противно было слушать их откровения, хотя он понимал, что для него-то это необходимо.
— Да, старик любил выпить, любил, ничего не скажешь, скрывать не буду, — вежливенько барабаня по колену пальцами, рассказывал Александр. — И в картишки перекинуться не по маленькой. На прихожанок, чего греха таить, заглядывался.
— Поп, он, знаете, поп и есть, — на другой день вторил ему Семен, вызванный по этому поводу из тюрьмы. — Жадненький до добра и скупенький. Поверите — мне, тогда еще юноше, ну, не последнего сорта, конечно, на карманные расходы приходилось таскать у него из конторки деньги. Чтоб выдал сам когда — не жди…
И бывший бухгалтер досадливо поглаживал свой стриженый затылок.
— А уж на подарки падок был! Точно знаю, не брезговал подарками от бывшего Николая Кровавого, этой гидры самодержавия. Вот позвольте, перечислю… Два яйца серебряных к пасхе, иконку Николая Чудотворца, блюдца с гербами из дворцового сервиза, пепельница фарфоровая императорского завода… А что касается ложечки чайной, тоже серебряной и тоже с вензелем императора, то… хе-хе… Не поручусь, что пастырь овец августейших не спер ее у них при случае. Особо хочу заметить, что перед увозом царской семьи в Екатеринбург отец Алексей получил в дар епитрахиль, вышитую Александрой Федоровной и ее дочерьми. Нет, нам с таким отцом, конечно, было не по пути…
Словно соревнуясь, братья не стеснялись в выражениях и оценках для отца. Он для них был неприятным пятном в анкете, пятном, от которого хотелось избавиться любой ценой. Любой, кроме своего благополучия, конечно. А благополучие, им казалось, как раз, может, от того и зависит — насколько много они накопают грязи в белье собственной семьи.
Так, Михеев узнал, например, что отец Алексей, приблизившись к царской семье, ободренный попустительством Панкратова и Кобылинского и местного эсеровского совета, не скрывал своих убеждений. Подвыпив однажды, он заявил прислуге графини Гендриковой, зашедшей к нему с каким-то поручением: «Скоро опять будет переворот и опять будет монархия. Я-то уж знаю». За этой пьяной похвальбой, возможно, крылось и что-то еще, кроме пустых надежд, где желаемое выдавалось за действительное. Вместе с Гермогеном и Каменщиковым — царским служащим, жившим на одном дворе с отцом Алексеем, они за бутылкой вина не раз обсуждали «мероприятия» по оказанию помощи царской семье и возможному ее освобождению.
Желая поведать о корыстолюбии и нещепетильности отца, сыновья сообщили о следующем случае. Зимой 1917–1918 годов к отцу приезжал зять Распутина Борис Соловьев и какой-то немец Файнштейн. Оба — с целью устроить побег царской семье. Посланцы имели с собой немалые деньги — для подкупа охраны и для всего прочего. Привезли также хороших папирос для Николая, пару брюк ему же, четыре шляпы и что-то еще из нарядов (для переодевания, может быть?). У Соловьева деньги были пачками рассованы везде — по карманам, за пазухой, даже за голенищами валенок. Часть их посланцы вручили отцу Алексею для передачи по назначению. Однако, поскольку визит был тайным, отец Алексей счел за лучшее оставить деньги у себя. Домашние, за исключением разве что попадьи, знали это. Сыновья делали вид, что не замечают.
Но использовать деньги с толком попу не довелось. Вскоре они потеряли ценность, удалось лишь купить рояль, никому в доме не нужный. Да и с тем в 1920-х годах пришлось расстаться — его в числе других вещей списали и продали за неуплату штрафа, наложенного за какие-то самогонные дела.
Хранил ли отец Алексей шпагу? Была ли она вообще? Или это только россказни обывателей?
Егор на вопрос о шпаге ответил неохотно, но спокойно, как о чем-то очень обычном и общеизвестном, хотя до вопроса Михеева о ней молчал.
— Слыхал дома, что кто-то из Романовых подарил отцу шпагу. Называли ее золотой, но я думаю, что никакая она не золотая, а позолоченная, материальной ценности не имеет, разве что в музей бы сгодилась. Так, безделушка…
С неохотой говорили о шпаге и другие домочадцы отца Алексея. Но — говорили. И, сличая их показания со своими тобольскими заметками, с выписками из литературы, Михеев примерно восстановил обстоятельства, при которых шпага попала к бывшему духовнику Романовых.
Конечно же, она была вынесена из губернаторского дома не для подношения в подарок попу, а для того, чтобы надежно спрятать ценную вещь до лучших времен.
Это совпало, по-видимому, с тем моментом, когда солдаты охраны, возмущенные чересчур вольным образом жизни Николая, его семьи и свиты, потребовали навести порядок, установить более строгий режим, соответствующий положению арестованных.
Председатель отрядного комитета охраны прапорщик Матвеев рассказывал, например, о таком эпизоде:
«Будучи дежурным офицером по отряду, около 11 вечера я вышел в коридор из комнаты дежурного, расположенного в нижнем этаже губернаторского дома. Этот коридор пересекается другим, выходящим к лестнице наверх, где жили Романовы. Выйдя в коридор, я услышал вверху необычный шум; надо сказать, что в этот день у Романовых был какой-то семейный праздник, и обед у них затянулся до поздней ночи, — шум все усиливался, и вскоре по лестнице сверху спустилась веселая компания, состоявшая из семьи Романовых и их свиты, разодетая в праздничные наряды. Впереди шел Николай, одетый в казачью форму с полковничьими погонами и черкесским кинжалом у пояса. Вся компания прошла в комнату преподавателя Гиббса, где и веселилась до 2-х часов ночи».
Этот случай переполнил чашу терпения солдат охраны, и они решили обыскать Романовых и отобрать у них все оружие. Удалось найти немного: у Николая забрали злополучный кинжал, с которым он щеголял накануне, у князя Долгорукова — шашку. Еще одна шашка нашлась… у учителя французского языка Жильяра, человека отнюдь не военного и даже не воинственного. Ясно было, что оружие в доме есть еще, но оно надежно припрятано.
16 января 1918 года общегарнизонное собрание солдат приняло постановление: всем солдатам и офицерам снять погоны и запретить носить их впредь. Поскольку Николай и его сын почти все время щеголяли в военной форме теперь уже не существовавших полков, охрана потребовала, чтобы и они сняли погоны.
Требование это встретило энергичное противодействие. Полковник Кобылинский, возмущенный «разнузданностью» солдат, уговаривал их «оставить царя в покое, не оскорблять его этим актом» и даже истерично грозил им английским королем и немецким императором, под опекой которых якобы находилась семья низложенного царя. Не помогло — солдаты предупредили, что применят силу, но свое решение проведут в жизнь. Николай, сварливо ворча, обещал выполнить его. Но в своих комнатах погоны носил по-прежнему, а выходя на прогулку, прятал их под буркой. Глядя на отца, продолжал эту игру и Алексей — он прикрывал погоны башлыком.
Пожалуй, именно в эти дни и была вынесена шпага — Николай понял, что пора своеволия для него прошла, солдаты заставят выполнять свои решения, гарантии от новых обысков нет и спрятанное в доме оружие может быть найдено.
Но почему же он решил укрыть в надежное место не все оружие, а лишь одну шпагу сына? Ведь вот свидетельствует же в своих воспоминаниях Авдеев — бывший комендант тобольского и екатеринбургского домов, где содержались в заключении Романовы, — что оружие сдано не было. Рассказывая о привезенном из Тобольска в Екатеринбург многочисленном багаже, о целой груде всевозможных чемоданов, чемоданчиков и саквояжей (только ключи от них весили около 20 фунтов), он добавляет, что однажды, при каких-то поисках, неожиданно «…был обнаружен целый чемодан холодного оружия: сабли, кинжалы, несколько полевых биноклей, что и было сдано в Областной исполком».
Словом, оружие было поблизости и никому не передавалось — все, кроме одной лишь шпаги наследника!
Почему — загадка нетрудная. Среди шпаг сиятельных особ бывали и такие, которые стоили целые состояния.
Шпага была вынесена из губернаторского дома для надежного хранения, как ценность, которая потом могла весьма пригодиться.
Отцу Алексею шпагу принес царский служитель, «писец» Каменщиков. Он жил у попа на квартире, во флигеле. Длинную куриную кормушку, в которой под слоем земли была уложена завернутая в тряпки драгоценная вещь, ему удалось пронести через комнату охраны довольно спокойно.
Отец Алексей, гордый оказанным ему доверием, принял шпагу с благоговением и тут же сунул ее за переборку в спальне. Временно, конечно, — такую вещь следовало спрятать подальше, находка ее при обыске могла принести значительные неприятности, куда больше, чем за скандал с «многолетием». И шпага, завернутая в тряпки, вскоре повисла на гвозде под стульчаком уборной.
Весной Романовых увезли в Екатеринбург. Уехал с ними и Каменщиков. Ажиотаж, вызванный пребыванием царской семьи в Тобольске, затих, город зажил прежней сонной жизнью. Вздохнул свободно и отец Алексей — слава богу, все обошлось, опасности миновали. Доверенные ему на хранение ценности пить-есть не просят, ну и пусть себе лежат до поры до времени — хозяева их отошли к всевышнему и ничего не потребуют.
Но, оказалось, потребовали. Вскоре вернулся Каменщиков. «И что нужно этой лисе в Тобольске? — думал протопоп. — Уж коль вырвался живым из пекла, так утекай куда подальше, а он нет — опять в Тобольск, где у него ни родных, ни знакомых, ни кола ни двора, да где, к тому же, еще все знают, что он был царским прислужником».
Каменщиков по приезде направился в женский монастырь и остановился там. А уж затем нанес визит своему старому квартирохозяину. Домашние помнили, что гость завел разговор и о доверенной попу шпаге.
Отец Алексей ответил, что «вещь» на месте. Даже продемонстрировал, достав из уборной. Но выдать ее отказался, ссылаясь на то, что у гостя нет ни от кого ни письменных, ни иных полномочий.
Каменщиков ушел несолоно хлебавши. Вскоре ему представился случай отплатить той же монетой. В город пришли белые. А за ними следом — эмиссары созданной при Сибирском правительстве «Особой следственной комиссии по расследованию обстоятельств убийства царской семьи». Всем, кто имел хоть какое-то отношение к пребыванию Романовых в Тобольске, пришлось пережить тревожные дни — следователей интересовали даже мелкие обиды, нанесенные «августейшим лицам». Искали они и то, что могло остаться из романовского имущества. Бывших приближенных царя таскали на допросы, устраивали обыски в их домах, собирали о них компрометирующие данные.
Не избежал сего и отец Алексей. Но что могли следователи предъявить ему, верному холую свергнутого царя, человеку, известному всем своей ненавистью к большевикам и преданностью монархии? Царские подарки? Так они же, наоборот, свидетельствовали лишь о монаршей милости и благоволении. И верно — подарки не тронули, хотя и переписали все их, до мелочи. Но после первого обыска последовал второй, еще более тщательный, продолжались и новые допросы. Попа даже посадили в кутузку. И тут только он понял — чему или, вернее, кому обязан этим: его настойчиво спрашивали о шпаге. А о ней знал только Каменщиков.
Шпагу не нашли. После визита Каменщикова отец Алексей перепрятал ее, инсценировав покражу, для чего даже выломал стенку уборной.
Следователю он намекнул, что о тайнике знал лишь один Каменщиков — надо же было как-то поквитаться. Отца Алексея выпустили.
А шпага тем временем преспокойно пребывала на новом месте — в иконостасе Благовещенской церкви.
Шпага считалась потерянной — одним поп говорил, что она украдена, другим — что взята при обыске белыми.
Как это нередко бывает, тайник обнаружили не поиски, а случай. Надо думать, не очень приятный отцу Алексею.
Как-то в церкви затеялся ремонт. Подновляя иконостас, рабочие, вопреки запрещению, разобрали его и обнаружили сверток со шпагой. Трапезник церкви, старик Василий, испуганный находкой, прибежал доложить о происшествии своему духовному начальству. Как был, в подряснике, простоволосый, натянув впопыхах чужие опорки, отец Алексей помчался в храм, вырвал сверток из рук изумленных рабочих и под удобным предлогом выгнал их. Вернувшись, он сказал обеспокоенной происшествием попадье: «Спрятал от греха подальше, так что теперь никто не найдет».
Весть о находке в церкви, конечно, не осталась тайной, но отец Алексей с досадой опровергал слухи, заметая следы, уверял, что в свертке был всего лишь серебряный церковный подсвечник. В какой-то степени это ему удалось, никто тревожить попа не стал.
Прошло еще несколько лет, и Благовещенскую церковь, многолетнюю резиденцию отца Алексея, закрыли. Ликвидируя дела ее, он, конечно, полез и в тайник — шпага лежала теперь под ступенями алтаря. Каково же было изумление начальника храма, когда он увидел, что заветного свертка там нет. Насколько это изумление было искренним, установить трудно — попадья, перед которой оно демонстрировалось, все принимала за чистую монету. Сыновья в тот год жили уже в Омске и довольствовались тем, что сказала мать. Но, кажется, не очень верили отцу, умевшему устраивать такие спектакли.
Как бы то ни было, в Омск шпага не попала. То ли ее в самом деле украли, то ли она осталась в Тобольске, хитро перепрятанной, то ли пропала в дороге.
Дело в том, что в дороге случилось непредвиденное происшествие. Решив переселиться в Омск, к детям, хотя и отрекавшимся от отца публично, но не терявшим с ним связи, оставшийся за штатом поп ликвидировал в Тобольске все свои дела и, нагрузившись солидным багажом, занял на пароходе хорошую каюту и уже предвкушал радость скорой встречи с сыновьями. Однако где-то на подходе к Таре он однажды лег вздремнуть и — не проснулся. Такой был еще крепкий мужик, на здоровье не жаловался, и на тебе. Наспех произведенное в Таре вскрытие установило причину: морфий. Попадья решила, что отец Алексей отравился. Недоумевала — почему? Никаких поводов к тому словно бы не было. Сыновья решили не давать почвы слухам и замяли это дело.
— А тогда, в Таре, у вас ничего из багажа не пропало? — спросил Михеев попадью.
— Как не пропало. В этакой-то суете. Корзина с посудой да футляр не то из-под скрипки, не то еще из-под чего — отец Алексей сам упаковывал.
— Как он умер?
— Сказали — отравился чем-то. Гулял по палубе, в буфете с кем-то посидел, выпил, по обычаю. Пришел потом в каюту, присел в уголок и в сон его потянуло. Через час глянула, а он не дышит.
— Не ехал ли с вами кто из знакомых?
— Нет, будто Разве в дороге кто подсел… После Тюмени с кем-то в буфете подолгу засиживаться стал, — раздумывала попадья. — Да не похоже, что знакомый, сказал бы мне. А сама я из каюточки не выходила, животом маялась: рыбку покушала несвежую.
Михееву было ясно, что если отец Алексей и имел что-нибудь из царского добра, то в Омск оно не попало. Разве только мелочь какая-то. Колечко с бриллиантом, проданное спекулянту одним из братьев-поповичей, еще ни о чем не говорило, такой «су пери к» был не в диво и тобольской купчихе. Обыск у Владимировых ничего не дал. Собранные сведения свидетельствовали, что братья жили скромно, для такой жизни хватало получаемого по службе жалованья. Скрывают? Но как это докажешь? Похоже, чо скрывать все-таки нечего…
Можно было бы уже и возвращаться домой, но Михеев нарочно оттягивал отъезд, выгадывая время для несколько необычного занятия.
Еще в первые дни после приезда в Омск он познакомился с одним из работников Управления, бывшим уральцем. Земляки быстро нашли общий язык, и новый знакомый Михеева взял его под свою опеку: помог освоиться с городом, разыскать нужных людей, не давал скучать в выходные дни — утаскивал его к себе домой, где после двух-трех часов шахматных сражений следовали неизменные рыбные пельмени, фирменное семейное блюдо, а потом чай с кисловатым рябиновым вареньем.
Он-то и свел его с человеком, уютный домашний кабинетик которого надолго стал вторым служебным кабинетом Михеева.
Коровин, старый большевик и участник гражданской войны в Сибири, долгое время работал в Харбине, в Управлении Китайско-Восточной железной дороги. В Харбин, центр белогвардейской эмиграции на Дальнем Востоке, в те годы стекалось изрядное количество эмигрантской литературы, как местного издания, так и европейского — из Парижа, Берлина, Риги, Белграда, Праги, Константинополя. Воспоминания битых белогвардейских генералов и выгнанных царских министров, записки и дневники сиятельных царедворцев и дипломатов, колчаковских и деникинских контрразведчиков, кадетских и черносотенных лидеров, великосветских кокоток и авантюристов, всей этой нечисти, выметенной ветром революции из России и осевшей в закоулках Европы и Азии, — мутным потоком хлынули в книжные магазины и газетные киоски. Для иностранца это было занимательным чтивом, соперничающим с «Тайнами Мадридского двора» и приключениями Ната Пинкертона, а для самой эмиграции — ее животрепещущей историей, такой близкой и такой уже далекой.
Не беда, что они не могли не видеть в этих книжонках явного извращения фактов, свидетелями которых были они сами, злобных вымыслов и клеветы — в бессильной злобе ко всему «красному», они с охотой принимали желаемое за действительное.
Но было в этой литературе и много такого, что, несомненно, должно было заинтересовать будущего историка великой эпохи — вырвавшиеся сквозь зубы признания, фальшиво истолкованные, но непреложные факты, неприкрытые откровения людей, которым уже нечего больше терять.
Коровин, еще будучи комиссаром партизанской бригады, сумел по-своему оценить значение таких документов для пропагандистской работы и умело использовал белогвардейские газеты и листовки в своих докладах и выступлениях: партизаны от души хохотали над неумелыми выдумками белогвардейских писак. А потом зачитанный на митинге какой-нибудь изуверский приказ, взятый из колчаковской газетки, производил на них не меньшее впечатление, чем зажигательная речь, зовущая в бой.
Еще в эти годы Коровин мечтал когда-нибудь засесть за историю гражданской войны в Сибири, собирал для этого материалы, в том числе и белогвардейскую литературу. Когда давняя болезнь вынудила его оставить работу на КВЖД, он вернулся в родной Омск с чемоданом, набитым подобными изданиями, и стал нештатным сотрудником Истпарта, зарывшись с головой в собранные им материалы. Но болезнь прогрессировала, силы таяли, и Коровин с грустью сознавал, что дело, задуманное им еще в годы боев, ему едва ли удастся завершить. С тем большей охотой он предоставил возможность Михееву ознакомиться с собранными материалами.
Михеев понял, что напал на самый настоящий клад — пусть не прямо, а косвенно, но он мог пролить свет на многие темные стороны дела, которым он занимался.
Страница за страницей, стараясь не пропустить ни слова, как бы взвешивая каждую фразу, положив перед собой бумагу и карандаш, проштудировал он толстую (в 300 страниц со 144 иллюстрациями) книгу колчаковского следователя Н. Соколова «Убийство царской семьи», изданную в 1925 году в Берлине.
Назначенный Колчаком 5 февраля 1919 года руководить следствием по делу о расстреле Николая II, судейский чиновник Соколов, не в пример его предшественникам на этом посту, тянувшим без особого успеха следствие с 30 июля 1918 года, рьяно взялся за дело. И, можно сказать, посвятил ему всю свою дальнейшую жизнь, как сообщает об этом в книге и он сам и автор предисловия князь Н. Орлов. Соколов сумел поставить дело на широкую ногу — опросил сотни свидетелей, собрал и изучил тысячи документов, провел десятки научно-технических экспертиз, многочисленные тщательнейшие обыски и раскопки. Даже пуговица, оторвавшаяся от царских штанов и найденная потом в Ипатьевском доме, интересовала его как важное вещественное доказательство (доказательство чего — он и сам толком не знал), и он скрупулезно описывал ее, фотографировал и отдавал на экспертизу. В дни, когда колчаковцы начали свой великий драп на Восток и «освободителям России» было уже не до остатков царских штанов, о Соколове забыли и лишь пренебрежительно отмахивались от настырного следователя. Но он не сдавался, требуя к себе повседневного внимания, людей и средств для продолжения работы, возя за собой целый вагон «вещественных доказательств» и разных бумаг. Полусумасшедший фанатик, с явно расстроенной психикой, он мнил себя историческим лицом, коему суждено осветить одно из величайших дел эпохи. Увы, даже его сподвижники смеялись над ним, видя смехотворность его потуг выдать за эпохальное событие рядовой закономерный акт революционной неизбежности.
Даже в суматохе отступления, когда Соколову пришлось сменить сначала комфортабельный специальный поезд на отдельный вагон, потом вагон на отдельное купе (и тс слава богу!), а в конце концов и купе — на место из милости в чьем-то купе, он не уставал приставать к людям с допросами, истово скрипеть пером по ночам, лист за листом пополняя «дело», до которого никому уже не было никакого дела.
Возмущенный невниманием колчаковского командования к его усилиям, он слонялся по приемным салон-вагонов высоких представителей союзников, предлагая принять под свою опеку его архив, а когда те отмахивались от него, как от назойливой мухи, умолял о содействии разных титулованных представителей русской знати и рядовых, очумевших от ярости монархистов, играя на их «патриотических» чувствах. Умолял спасти собранные им материалы и его самого — вершителя исторической миссии. Увы, все, озабоченные более всего своей собственной судьбой, квалифицировали эту миссию не исторической, а — совершенно справедливо — истерической.
Не зная, на чем и как он будет завтра пробираться за границу, Соколов, обливаясь слезами, сам выбросил часть материалов. Еще какую-то часть незаметно выкинули, как барахло, его попутчики. Но — подкупом, лестью, далеко идущими обещаниями — Соколову удалось все же, с помощью какого-то офицера, близкого к остаткам колчаковского командования, вывезти осколки своего архива в Китайца затем и дальше — в Европу.
Уже потеряв понятие о времени и обстоятельствах, подогреваемый только собственной фанатичностью да нещедрой поддержкой злобных антисоветских листков, он продолжал «дело» — снова приглашал на допросы людей, снова проводил экспертизы, прибегая к «благотворительной» помощи научных лабораторий капиталистических фирм, имевших свои счеты с русской революцией. Шантажируя «разоблачениями», в Париже он призывал на допросы бежавших за границу видных деятелей Временного правительства — Керенского, князя Львова и Милюкова; родственника Романовых князя Феликса Юсупова; дочь лейб-медика Татьяну Боткину (Мельник); члена Государственной думы скандально-знаменитого Маркова-второго, известного в думе под кличкой «Ванька-Валяй»; учителя царских детей Пьера Жильяра и ставшую его женой бывшую няню царевен Теглеву; бывшего камердинера Волкова и многих еще других.
Но, пока Соколов в неистощимом усердии строчил лист за листом, пополняя уже донельзя распухшее «дело» тысячью никому не нужных подробностей, его соратники по эмиграции, увидев, что теперь на «деле» можно неплохо заработать, тоже не дремали. Те, кто еще недавно, в пору отступления, досадливо отмахивались от Соколова, преподнесли ему неожиданный сюрприз.
В 1920 году в Лондоне появилась книжонка бывшего корреспондента «Таймс» в России Роберта Вильтона. В пору гражданской войны он, по поручению союзного командования, следовал по пятам за комиссией Соколова и имел в копиях материалы следственного дела. Книжка называлась «Последние дни Романовых» и произвела сенсацию, выдержав к 1923 году пять изданий на английском, французском, немецком и русском языках.
В том же 1920 году в Харбине под грифом «ЦК конституционно-монархической партии» вышла книжица со слезливым названием «Венценосные великомученики», составленная, как значилось на обложке, «по подлинным материалам следственного производства», то есть по материалам того же Соколова.
И, наконец, последний, особенно больной удар.
Оставшись не у дел, без средств и без надежд на будущее, бывший главнокомандующий колчаковскими войсками генерал Дитерихс, руководивший в свое время работой Соколова, но ничем потом не помогший ему, тоже решил теперь погреть руки на выгодном деле. Имея в своем распоряжении копию следственного дела и сдобрив материалы его своими «разоблачениями», он выпустил в 1922 году на Дальнем Востоке увесистый двухтомник: «Убийство царской семьи и членов дома Романовых на Урале». Первый том состоял из 441 страницы текста и 1 карты, второй, носивший подзаголовок «Материалы и мысли», был тоньше — имел 232 страницы.
Падкие на сенсацию желтые газетчики и издательства выпустили следом по материалам этого издания свои грязные книжонки — в Константинополе, в Харбине, в Белграде.
Соколов взвыл от досады — обокрали! Попробовал протестовать, но протест не был услышан. Тогда он сам стал готовить свой труд к печати. Но дождаться его выхода в свет не успел — умер, не стерпев огорчений. Через год, в 1925 году, его книга вышла. Но никаких новых, ожидаемых злобствующей эмиграцией острых разоблачений она не принесла — основное было уже опубликовано, детали мало кого интересовали. Тем более, что Соколов пытался играть в объективность, а обокравшие его предшественники не скупились на занимательные вымыслы.
Так, особенно бесцеремонен с фактами был Вильтон. В его визгливо-злобной книжонке можно было увидеть, например, довольно обычный снимок красного уголка с помостом для сцены и трибуной для докладов. Зато надпись под снимком гласила: «Красная инквизиция. Комната красных комиссаров в Перми, украшенная еврейскими надписями, портретами… В столе, который виден на помосте, нашли целый набор различных орудий пыток». Под «орудиями пыток», очевидно, разумелся председательский колокольчик, стоявший на столе.
Неприличие пасквильной брошюрки Вильтона было настолько скандальным, что респектабельный «Таймс» вынужден был удалить его из числа своих сотрудников (о чем Вильтон сам горделиво сообщил в предисловии).
Среди мемуаров, пенных приводимыми фактами, Михеев отметил записки Жильяра.
Со скрупулезной тщательностью — день за днем — описывал свою жизнь в Тобольске бывший учитель французского языка Пьер Жильяр в книжечке, крикливо озаглавленной «Трагическая судьба русской императорской фамилии». Вывезенный в Екатеринбург вместе с остальной царской челядью, он, пользуясь своим французским паспортом, сумел быстро перебраться через линию фронта, подступавшую вплотную к столице Урала, и спустя немного времени комфортабельно устроился в салоне поезда французской миссии при белом командовании.
На что-то надеясь, Жильяр оставался с миссией до конца ее пребывания в России. Примечательно, что, встретившись с ним в сентябре 1918 года в Екатеринбурге, Соколов прочно вцепился в него, как в одного из главных «свидетелей обвинения». Сняв несколько допросов в Екатеринбурге, он допрашивал Жильяра в марте и в августе 1919 года в Омске, в марте 1920 года — в Харбине и не оставил в покое даже в Париже — в апреле 1920 года снова допросил его.
Помимо подробного дневника, сохранившего интимные подробности жизни в Тобольске, лейб-гувернер, имевший в своем распоряжении хороший фотоаппарат с достаточным запасом пластинок к нему, не скупясь, фотографировал все, что только мог. Этими снимками он потом щедро иллюстрировал свои книги. Значительным количеством его снимков воспользовался для своего «дела» и Соколов. «Его Величество за любимым занятием — пилкой дров», «Августейшая семья на прогулке в саду губернаторского дома», «Государь-император с наследником на крыше оранжереи» — чем не сенсационные «доказательства зверств большевиков»?!
С брезгливостью листал Михеев страницы воспоминаний, записанных кем-то под диктовку сбежавшего за границу малограмотного камердинера царицы Александра Волкова — «Около царской семьи». Они были изданы с предисловием великой княгини Марии Павловны в Париже в 1928 году. Злобный старик, брызжа слюной, клеветал, не стесняясь, на все и вся, не заботясь о достоверности, — лишь бы укусить побольнее. Не уступала ему и дочь врача Боткина Татьяна Мельник в книжонке «Воспоминания о царской семье и ее жизни до и после Революции» (издано в Белграде в 1921 году). О «Страницах из моей жизни» пресловутой Вырубовой, вышедших в 1923 году, и говорить нечего.
С интересом читалась комичная перепалка двух однофамильцев — офицера С. Маркова, посланного Вырубовой в Тобольск для организации побега Романовых, и «парламентского монархиста» Н. Марка-второго, пытавшегося организовать этот побег помимо Вырубовой, Смехотворная дискуссия эта, перекочевавшая с газетных и журнальных страниц даже в отдельные издания, разгорелась в 1928–1929 годах. Не стесняясь в выражениях, однофамильцы нападали друг на друга, обвиняя один другого в срыве такого исторического с их точки зрения мероприятия, как побег царской семьи.
И уж без смеха совсем нельзя было читать такое, например, сочинение, как «Смерть императора Николая второго. Драма в 4 действиях с прологом и эпилогом», изданное во Владивостоке в 1921 году.
Видя интерес Михеева к этой литературе, Коровин сетовал, что, к сожалению, этому обильному мутному потоку белогвардейской клеветы и дезинформации противостоял лишь очень небольшой список нашей, советской литературы по этому вопросу. Да и то в большинстве своем уже забытой — по малой тиражности и давности лет.
Главная среди них — книга уральского большевика, первого председателя Екатеринбургского совета, одного из организаторов Красной гвардии на Урале, Павла Быкова. По заданию Уралистпарта он в 1921 году написал для сборника «Рабочая революция на Урале. Эпизоды и факты.» большую статью «Последние дни последнего царя», построенную на подлинных документах, «на основе бесед с товарищами, принимавшими то или иное участие в событиях», на личных своих наблюдениях, на показаниях арестованных белых офицеров.
Успех статьи, вернее большого очерка, был велик. Сборник быстро разошелся и уже в те дни стал библиографической редкостью. Быков же продолжал собирать материалы, и в 1926 году Урал книга выпустила отдельным изданием его большой исторический очерк «Последние дни Романовых». К тому времени Быков обстоятельно ознакомился со всей белогвардейской литературой по Этому вопросу и в своей книге успешно полемизировал с ней, разоблачая ложь и подтасовку фактов.
Но книга Быкова, к сожалению, была и осталась первым и единственным обобщающим трудом советского историка на эту тему.
Правда, ее в какой-то степени дополняли некоторые публикации. Например, опубликованные в журнале «Былое» в 1924 году (№ 25 и 26) воспоминания В. Панкратова «С царем в Тобольске».
В 1917–1918 годах он являл собой странную фигуру. Почтительная забота его о «царственных пленниках» (его терминология!) вызвала сначала недоумение, а потом ненависть солдат охраны, с одной стороны, и — личную симпатию, перешедшую вскоре в уважительную дружбу, ярого монархиста, начальника охраны полковника Кобылинского. Неизменной симпатией и уважением пользовался он и у Николая, и у членов его семьи, не исключая и злобную, никому не доверявшую Александру.
Реабилитированный колчаковским следователем, пощаженный и Советской властью, Панкратов в мемуарах своих, написанных под свежим впечатлением в начале 1920-х годов, беспощадно разоблачает сам себя, свою незавидную роль при последних Романовых, но — не замечает этого.
Совсем иное значение имели записки бывшего коменданта «домов заключения» в Тобольске и Екатеринбурге большевика А. Д. Авдеева. Они так и назывались: «Николай Романов в Тобольске и Екатеринбурге. Из воспоминаний коменданта». И были напечатаны в 1928 году в журнале «Красная новь». Этот обстоятельный и достоверный отчет посланца Уралобкома и Уралсовета о событиях и обстановке тех дней — ценнейший документ для историка.
Записки Авдеева интересными и важными деталями дополняли отрывочные воспоминания бывшего члена Уралсовета В. А. Воробьева «Конец Романовых» (журнал «Прожектор», 1928 год, № 28) и «Последний переезд полковника Романова» Н. Немцова, бывшего председателя Тюменского губисполкома, руководившего организацией переезда Романовых из Тобольска в Екатеринбург (журнал «Красная нива», 1928 год, № 7).
С особым вниманием вчитывался Михеев в строки, которые могли пояснить — что же было или могло быть у Романовых с собой в Тобольске. Было ли ожерелье? Была ли шпага? Может быть, ничего этого не было, а разговоры о них — отголоски давних обывательских слухов? А может, было и что-то еще, что выпало из поля зрения, но представляло несомненный интерес?
Вещей из Царского Села было взято в Тобольск великое множество — переезжал в длительную, возможно, ссылку пусть низложенный, но император. И не один, а вместе с семьей, со свитой и прислугой. Царь, не потерявший еще надежды если не на реставрацию монархии, то хотя бы на почетное изгнание в другие страны — ведь история знает немало тому примеров. Правда, история знала и другие примеры — судьбу лишившихся головы Карла I, Людовика XVI, но о них лучше было не вспоминать.
Новоиспеченный министр-председатель, рядившийся в тогу социалиста-революционера, Александр Федорович Керенский не только не стеснял Романовых в дорожной экипировке, но даже заботливо проследил за тем, чтобы экипировка эта была капитальной. Отправляя «царственных пленников» в Тобольск, он наказывал начальнику охраны полковнику Кобылинскому: «Не забывайте, что это бывший император. Его семья ни в чем не должна нуждаться». Это засвидетельствовал в своей книге колчаковский следователь Соколов, вообще-то не имевший намерения обелять Керенского, которого он считал одним из виновников свержения монархии.
Хотя на сборы было дано лишь два дня (12 августа объявили об отъезде, а утром 14-го поезд уже отправился), дворцовая челядь сумела экипироваться обстоятельно. В Тобольск ушло два поезда, в которых значительное количество вагонов было загружено багажом. Немало грузов пришло в Тобольск за несколько приемов и позднее.
Комиссар Временного правительства Панкратов записывал в своих воспоминаниях:
«Из Петрограда были посланы разные принадлежности внутренней обстановки дома… ковры, драпри, занавеси и т. п. Все эти вещи были высокой ценности».
«Внутри дом был роскошно меблирован: помимо имевшейся губернаторской мебели… часть мебели была доставлена из Царского Села».
«Часть комнат полуподвального этажа были загружены большим количеством багажа — чемоданы, ящики и т. п., хотя в первом этаже специально для этого имелись две комнаты, так называемые шкафовые, которые в свою очередь также были доверху заложены вещами».
На столе в тобольском кабинете Николая «…лежало с десяток карманных часов и различных размеров трубки».
«Имеются ли у вас книги? — спросил я княжен. — Мы привезли свою библиотеку, — ответила одна из них».
Комендант тобольского и екатеринбургского домов, где содержались Романовы, тоже не мог не отметить обилия багажа.
«Всех ключей было фунтов 20 от всевозможных чемоданов, чемоданчиков, саквояжей и т. п. Шляпами ведал один слуга, ботинками — другой, бельем — третий, верхним платьем — четвертый…»
«При таких поисках однажды был обнаружен целый чемодан холодного оружия — сабли, кинжалы, несколько полевых биноклей… Однажды открыли один чемодан, набитый доверху стеками и тростями, другой — трубками для курения табака».
«В начале мая в Екатеринбург пришел (из Тобольска) и «необходимый ручной багаж», составлявший битком набитые два американских (пульмановских) вагона».
Конечно, при таких удобных условиях сборов в дорогу не были забыты в Царском Селе и драгоценности. Правда, самая главная часть их находилась на специальном хранении в Зимнем дворце и в руки Романовым не попала.
Но и «дома» — в Царском Селе — их было изрядно. На парадных приемах Александра и ее дочери блистали бриллиантами и жемчугами. Кое-чем располагали и мужчины, Николай и Алексей: усыпанные бриллиантами украшения, запонки, булавки и перстни с драгоценными камнями, уникальные часы и шпаги…
Одна из бывших горничных сообщала:
«Драгоценности в Царском Селе укладывали горничная — Елизавета Эрсберг и камер-юнгфера царицы, ее любимица, вывезенная с собой из Германии, Магдалина Занотти… Драгоценности дочерей хранились у них в именных коробках (у каждой своя), обитых кожей, размером больше четверти в ширину и в длину и с половину этого высотой. Все эти коробки они взяли с собой. Что в них было? Про все не вспомню, но — много. Каждый год в свой день рождения каждая дочь получала от родителей в подарок по одному бриллианту в десять карат и по одной жемчужине. А в день именин — еще одну большую жемчужину, с горошину величиной. Таким образом, каждая из дочерей получала в год по две жемчужины, почему ожерелья у них и были неодинаковыми — кто старше, у того и больше, длиннее. У самой царицы была, конечно, своя, особенно длинная нитка».
Из икон брали с собой те, что поценнее, с дорогими окладами, усыпанными драгоценными камнями.
Словом, добра в Тобольске было у Романовых изрядно. И о судьбе его они беспокоились.
Как утверждали свидетели, допрошенные Соколовым, Николай и Александра забеспокоились о судьбе драгоценностей еще в конце 1917 года, через три-четыре месяца после приезда. А в начале следующего года уже предпринимали энергичные усилия для того, чтобы надежно упрятать их на случай возможных перемен.
Драгоценности передавались верным людям с таким расчетом, чтобы иметь их поблизости, на случай этих перемен. Но наверняка не все сразу. Кое-что оставалось еще какое-то время при себе. А когда Николай с первой партией семейства (жена и одна из дочерей — Мария) отправились в Екатеринбург, эта часть драгоценностей, очевидно, была передана тем, кто остался (сын и три дочери). И кампания по укрытию сокровищ продолжалась.
«В Тобольске оставалось большое количество драгоценных камней… Надо было спасать эти вещи», — пишет Роберт Вильтон.
А как их «спасали»?
«Великие княжны, оставшиеся в Тобольске, — пишет он дальше, — были тайно, письмом камер-юнгферы Демидовой, предупреждены в этом смысле и принялись скрывать жемчужные ожерелья, бриллианты и другие драгоценные камни в своей одежде, зашивая их в лифчики, под видом пуговиц и т. д.».
Другой свидетель событий, Пьер Жильяр, дополняет:
«24 апреля от Александры Федоровны пришло (из Екатеринбурга) письмо… В очень осторожных выражениях она давала понять, что надо взять с собой при отъезде из Тобольска все драгоценности, но с большими предосторожностями. Она драгоценности называла условно лекарствами. Позднее на имя няни Теглевой пришло письмо от Демидовой. Нас извещали, как нужно поступить с драгоценностями, причем все они были названы «вещами Седнева» (лакей при детях)».
Теглева, допрошенная Соколовым, подтвердила это.
«Демидова писала мне: «Уложи, пожалуйста, хорошенько аптеку и посоветуйся об этом с Татищевым и Жильяром, потому что у нас эти вещи пострадали».
Дальше Теглева пояснила, как выполнялся этот наказ об «аптеке».
«Мы взяли несколько лифчиков из толстого полотна, положили драгоценности в вату и эту вату покрыли двумя лифчиками, а затем их сшили… В двух парных лифчиках были зашиты драгоценности Александры Федоровны (это подтверждает, что она их не брала с собой в Екатеринбург)… Один из таких парных лифчиков весил 4–5 фунтов… в другом столько же… Один надела Татьяна, другой Анастасия… Были зашиты бриллианты, изумруды, аметисты… Драгоценности княжен были таким же образом зашиты в двойной лифчик, и его надела Ольга… Кроме того, под блузки на тело они надели много жемчугов… Зашили мы драгоценности еще в шляпы княжен, между подкладкой и бархатом. Из драгоценностей этого рода помню большую нитку жемчуга и брошь с сапфиром и бриллиантами… У княжен были верхние синие костюмы из шевиота, на них пуговиц не было, а кушаки с двумя пуговицами. Мы их отпороли и вместо них вшили драгоценности, кажется бриллианты, обернув их сначала ватой, а потом черным шелком… Кроме того… были еще серые костюмы из английского трико… мы отпороли с них пуговицы и тоже пришили драгоценности».
И все же были ведь еще и такие драгоценности, которые в лифчик не зашьешь. Например, браслеты, диадемы, крупные колье, броши. Незаметно провезти их с собой трудно, пожалуй, даже невозможно. Значит, наиболее ценные вещи должны были остаться в Тобольске — такой вывод сделал для себя Михеев.
А те, что зашили? Зашить-то зашили, но — увезен ли? Кое-кому, несомненно, хотелось бы доказать, что — да, увезли. Ведь это отводило бы от них самих неприятные вопросы о дальнейшей судьбе драгоценностей. И поэтому таким свидетельствам безоговорочно верить не следует.
«Что-то не похоже, что увезли», — думал Михеев.
Письма из Екатеринбурга от уехавших тогда с первой партией Александры Федоровны и ее дочери Марии предупреждали оставшихся в Тобольске, что режим в Ипатьевском доме не шел в сравнение с тем, что был в доме тобольского губернатора. Здесь бывали обыски, иногда довольно обстоятельные. Сношения с внешним миром свелись к минимуму, чтобы не сказать — прекратились совсем.
Вот что писала Мария сестрам 27 апреля:
«Здесь почти ежедневно неприятные сюрпризы. Только что были члены Областного комитета и спросили каждого из нас, сколько кто имеет за собой денег… все деньги изъяли в комнату на хранение, оставили каждому понемногу, выдали расписки. Предупреждают, что мы не гарантированы от новых обысков…»
Если бы даже удался побег (на что Романовы все еще рассчитывали), то не вернее ли было бы иметь драгоценности, эту лишнюю и очень опасную обузу, не при себе, а у верных людей в верном месте, откуда их легко было бы достать при надобности?
Об этом, в частности, пробалтывается и Роберт Вильтон в своей книге. Говоря об увезенных из Тобольска вслед за Романовыми вещах, он приводит важную деталь: в Тобольске-де из царских вещей не осталось почти ничего «за исключением некоторых драгоценностей, спасенных заботами адмирала Колчака и отправленных в Европу».
Тут этот желтый газетчик что-то намеренно путает. Адмирал Колчак, как известно, до Европы не добрался, не мог и отправить туда вещи. Зачем? Когда он шел вперед, то мечтал сам въехать в столицу на белом коне и восстановить монархию, а когда драпал на восток — не до царских реликвий было, дай бог ноги унести. Другое дело, что кто-то из колчаковской своры «спас» часть драгоценностей и увез их с собой в Европу, но уж, конечно, не в качестве реликвий — жрать-то на чужбине надо было. Сам Вильтон, с подозрительной неотвязностью следовавший везде за «следственной комиссией» Соколова, мог тоже не сплоховать при этом, жуликоватость его не составляла секрета.
Но, может, он намекал и на другого «спасителя», на зятя Распутина Бориса Соловьева, обосновавшегося на нелегальном положении в Тюмени на все время «тобольского сидения» Романовых и уполномоченного Вырубовой на организацию их побега.
Как свидетельствует Соколов, допрашивавший пойманного контрразведкой Соловьева в декабре 1919 года во Владивостоке, распутинский зятек, все время отсиживавшийся в Тюмени, бросился в Тобольск лишь тогда, когда оттуда отправилась последняя партия Романовых — Алексей с сестрами. В тот самый день, когда они проехали Тюмень! Как будто он только этого и дожидался.
Как пишет Соколов — «…Там он видел Анну Романову (горничную) и узнал от нее, где в Тобольске находятся царские драгоценности, часть которых была оставлена там».
Возможно, что Соловьев съездил не напрасно и кое-что попало ему в руки. Соколову, например, было известно, что он продал содержанке атамана Семенова за 50 тысяч рублей бриллиантовый кулон. Шаг, надо прямо сказать, рискованный — атаман Семенов, известный живодер и бандит, не гнушавшийся ни организованным, ни индивидуальным грабежом, узнай он об этом сразу же, не оставил бы Соловьева без внимания и выколотил бы из него все ценное, что тот имел.
А может, и выколотил? А может, другие выколотили — колчаковские контрразведчики, арестовавшие его во Владивостоке? Но, возможно, кроме этого кулона (может, даже и не романовского) у него ничего и не было?
Чем больше вчитывался Михеев в эту литературу, тем тверже убеждался в том, что какая-то часть ценностей, привезенных Романовыми из Царского Села, должна была остаться в Тобольске.
Возможно — очень большая часть. Едва ли дело обошлось только ожерельем и шпагой. И только ли женский монастырь и отец Алексей замешаны тут? Все данные «беллетристики» подводили к тому, что историю эту нужно копнуть глубже и шире.
И первый вопрос, который встал перед Михеевым, был именно глубинным, ведущим к фундаменту этой истории.
Зачем они прятали драгоценности?
Несмотря на его «странность», вопрос был весьма существенным. В самом деле, если прятали с одной целью, то клад следовало искать в одном месте, а если с другой целью, то — в другом.
Итак, почему Романовы решили спрятать драгоценности? — раздумывал он. — Ведь на них никто в Тобольске не покушался… В сотнях чемоданов можно было сохранить что угодно. Личным обыском Романовым пригрозили однажды, да и то для острастки… Александра Федоровна и ее дочери при выходах в церковь щеголяли диадемами и ожерельями. Дело, очевидно, в том, что драгоценности имели теперь иное значение — как компактный фонд средств, с помощью которого можно было на ходу расплачиваться за мелкие и крупные услуги. Тем более, что бумажные деньги в те дни обладали весьма эфемерной ценностью. Золото же в монетах найти в тот момент было трудно.
Но для чего им средства? Конечно, деньги нужны были и «дома» — для повседневного содержания семьи, свиты и челяди. Романовы привыкли жить широко. Вначале это им удавалось и в Тобольске. Да так, что иногда губернаторский дом оставлял жителей города без продуктов, скупая на базаре весь привоз. «Двор», численностью в 50–60 человек, умудрялся объедать 20-тысячный город!
Однако в феврале 1918 года широкой жизни пришел конец — поступило предписание Народного Комиссариата имуществ республики: ограничить Романовых в пользовании средствами, находившимися на их счетах в русских банках. На каждого члена семьи было разрешено расходовать не более 600 рублей в месяц. Это и на питание, и на содержание прислуги, и на все другие хозяйственные нужды. К тому же было приказано перевести всю семью и «двор» на солдатский паек.
В заграничных банках на личных счетах Романовых к моменту революции лежало 14 миллионов рублей, но попробуй, доберись до них.
Да, денежки, конечно, были нужны. Но — не менять же на базаре бриллиантовые кольца и броши на масло и мясо? Да и с «карманными деньгами» Романовы нашли выход из положения, выход, о котором охрана не знала. Оказывается, в Тобольск систематически приходили деньги, пересылаемые кружком Вырубовой и другими монархическими организациями. И деньги немалые — только заводчик Ярошинский передал для этой цели Вырубовой в разное время 175 тысяч рублей.
Нет, для «дома» денег хватало, драгоценности нужны были не для этого.
Вернее всего, цель была одна — приготовить их на случай побега. Ведь он мог быть организован так, что с собой не удалось бы взять не только чемодана, но и лишних подштанников — царя могли «похитить» по дороге в церковь, например.
Но была ли надежда на побег? Или это лишь домыслы и предположения, вызванные тревожной обстановкой тех дней?
О нет… Хотя белогвардейская печать впоследствии почти единодушно утверждала, что такого умысла не было, что не было ни мыслей о побеге у бывшего царя, ни чьих-то попыток к организации его.
Колчаковский следователь Соколов утверждал: «…эта вера (в побег) была основана на обмане, ибо следствием абсолютно точно доказано, что ни в Тюмени, ни в другом месте Тобольской губернии никаких офицерских групп, готовых освободить царскую семью, не было».
А «не готовые» были? Можно ведь понять и так…
Учитель Жильяр в своих записках хотя и признается, что склонял Николая к побегу, но тут же пытается реабилитировать его: дескать, император был против, ибо ставил два невыполнимых условия — «…он ни в коем случае не может допустить, чтобы семья разлучилась и чтобы пришлось покинуть страну».
Экий рыцарь! Но так ли это выглядело на самом деле?
Попытки были. И Николай был готов к побегу.
Начались они еще в то время, когда у власти стояло Временное правительство. А. Ф. Керенский в одной из своих «лекций», прочитанных в Париже в 1920-х годах, проболтался, что он и сам был причастен к этому. Оправдываясь перед белой эмиграцией за свои старые грехи, он уделил немало слов вопросу о том, почему ему не удалось спасти, то есть вовремя отправить за границу низвергнутого царя. По его словам выходило, что виноват в этом был не он, Керенский, а. Ллойд-Джордж, который сначала пригласил Николая в Англию, обещая ему там почетное убежище, а потом-де, под влиянием общественного мнения, перестал «настаивать» на этом приглашении.
В своей книге статей «Накануне», изданной в Париже в 1922 году, Керенский привел и некоторые подробности этой щекотливой истории.
Милюков, министр иностранных дел Временного правительства, по поручению Керенского вел переговоры с английским послом Бьюкененом. Посол сообщил, что Англия согласна принять семью Романовых и выделяет для переброски ее специальный крейсер. В официальной ноте Бьюкенена Милюкову это звучало так: «Король и правительство Его Величества будут счастливы предоставить императору России убежище в Англии». Вероятно, именно с этой нотой связана запись, сделанная в те дни Николаем в дневнике: «Разбирался в вещах и книгах и начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уезжать в Англию».
Более того, в день, когда под нажимом масс Временное правительство вынуждено было принять решение об аресте Николая Романова и его жены, глава правительства князь Львов проявил себя беспардонным двурушником. Он (не без ведома Керенского, конечно) послал в ставку, где находился в тот день низложенный царь, телеграмму такого содержания: «Временное правительство постановило предоставить бывшему императору беспрепятственный проезд для пребывания в Царском Селе и для дальнейшего следования в Мурманск».
И в этом не постеснялся признаться Александр Федорович, незадачливый «временщик»! Лишь бы меньше улюлюкали вслед ему эмигранствующие монархисты, лишь бы сильные мира сего не признали его за сочувствующего большевикам.
Исполком Петросовета опередил радетелей бывшего царя. Узнав о телеграмме, Совет срочно, телеграфом же, известил все города о своем предписании: задержать Романовых, где бы они ни находились.
Но Временное правительство не оставило попыток переправить бывшего царя за границу. Уже после ухода Милюкова с поста министра иностранных дел его заместитель Терещенко с еще большей настойчивостью продолжал переговоры. Они закончились лишь тогда, когда все возможности были исчерпаны: в июне Лондон официально сообщил, что «до окончания войны выезд бывшего царя в пределы Британской империи невозможен» Августейший кузен Николая, Георг V, видя нарастающую угрозу всеобщего антимонархизма, почел за лучшее отречься от некогда «горячо любимого» двоюродного братца, попавшего в сложный переплет.
А в Царском Селе надеялись, ох как надеялись… Жильяр позднее писал: «Мы думали, что наше заключение в Царском Селе будет непродолжительным, и ждали отправления в Англию… Мы были всего только в нескольких часах езды от финляндской границы, и Петроград (читай — Петросовет) был единственным серьезным препятствием, а потому казалось, что, действуя решительно и тайно, можно было бы без большого труда достичь одного из финляндских портов и вывезти царскую семью за границу».
«Действуя решительно и тайно…» В том-то и дело, что если в таинственности недостатка не было, то решительности у «временщиков» явно не хватало…
Когда встал вопрос о переводе царской семьи в более безопасное место, то сами Романовы «рекомендовали» Керенскому отправить их в Ливадию. Что и говорить, удобное местечко! Особенно для побега морем. Но увы, Керенский уж не в силах был внять «рекомендации»— распоряжения Временного правительства все более и более контролировались Петросоветом.
Ясно, что Ллойд-Джордж, да и сам Керенский были, пожалуй, тут ни при чем. Побегу в Англию помешали отнюдь не они, а более серьезные и грозные обстоятельства, от них совсем не зависящие.
Сам Николай тоже вроде не отказывался от мысли о побеге за границу, как это утверждали Жильяр и Соколов. Сам же Соколов, забыв о логике, приводит в своей книге слова допрошенного им в 1920 году в Париже бывшего члена Государственной думы пресловутого Н. Е. Маркова-второго. Этот махровый черносотенец заявил: «В период царскосельского заключения (Романовых) я пытался вступить в общение с государем-императором. В записке, которую я послал при посредстве жены морского офицера Юлии Александровны Ден, очень преданной государыне-императрице, и одного из дворцовых служителей, я известил государя о желании послужить царской семье, сделать все возможное для облегчения ее участи, прося государя дать мне знать через Ден, одобряет ли он мои намерения, условно: посылкой иконы». И далее сообщает, что Николай «снизошел» — послал своему тезке образ Николая Угодника.
Так обстояло дело в период «царскосельского сидения». Но мысли о побеге не исчезли и в Тобольске.
Начальником охраны в Тобольск был назначен полковник Кобылинский, человек, не скрывавший своих монархических симпатий. Жильяр отзывался о нем так:
«Никто не подумал, что, несмотря на революцию и состоя, якобы, в противном лагере, он продолжал служить государю-императору верой и правдой, терпя грубости и нахальство охраны. Кобылинский сделал для царской семьи все что мог, и не его вина, если недальновидные монархисты-организаторы не обратились к нему — единственному человеку, который имел полную возможность организовать освобождение царской семьи и ждал только помощи извне, которой он сам не мог призвать, так как был под постоянным надзором враждебно настроенных солдат».
А такие организаторы «помощи извне», оказывается, имелись в достатке.
Один из первых и главных — его преосвященство тобольский епископ Гермоген, пройдоха, интриган и первостатейный жулик, близкий друг Распутина. Мать Николая, «вдовствующая императрица» Мария Федоровна, озабоченная судьбой сына, писала Гермогену вскоре после того, как Романовых привезли в Тобольск: «Владыка, ты носишь имя святого Гермогена, который боролся за Русь, — это предзнаменование… Теперь настал твой черед спасать родину… призывай, громи, обличай. Да прославится имя твое в спасении многострадальной России».
«Спасение России» она понимала лишь как спасение Николая.
Намекала она при этом на тезку тобольского владыки — канонизированного русской церковью второго патриарха всероссийского, подготовившего возведение на престол первого Романова в 1613 году.
Но если с Гермогена начался Дом Романовых, то на Гермогене же, пусть другом, он и кончился.
Тобольского епископа назначили в далекий сибирский город, чтобы не мозолить глаза врагам Распутина. Получив послание Марии Федоровны, он принялся ревностно доказывать свою идейную близость со святым Гермогеном. Именно к нему потянулись нити всех заговоров и помыслов о них. К нему, в первую очередь, шли на связь посланцы Вырубовой, Маркова-второго и других осатанелых монархистов, зачастили с визитами бывшие офицеры — то в форме, то без нее, то под вымышленными именами, а иногда и не скрывая своих фамилий.
Автор первого советского исследования о последних днях последнего царя уральский большевик П. М. Быков, сам непосредственно принимавший участие в этих событиях и хорошо знакомый с архивами того времени, писал на основании документов Чека, партийных и военных донесений:
«Большинство их (офицеров) приезжало, по-видимому, по подложным документам. Были, например, задержаны два офицера — «Кириллов» и «Мефодиев», приехавшие туда в отпуск с фронта на две недели. Задержаны были два офицера — братья Раевские (по документам). Один из них приехал в Тобольск раньше, и за ним было установлено наблюдение. Второй «брат» приехал позднее и сразу, ночью, не повидавшись с «братом», отправился к Гермогену. По выходе из архиерейского дома Раевского арестовали. При нем нашли удостоверение, выданное «Всероссийским братством православных христиан». На допросе он сообщил, что привез Гермогену письмо от Нестора, епископа Камчатского».
Позднее выяснилось, что привез он письмо не от Нестора, а от Марии Федоровны — то самое, с призывом «призывать, громить, обличать».
Гермогену, пожалуй, и не нужно было подсказывать — сам был с усами и с бородой. Еще до получения письма он организовал специальные церковные службы для семьи Романовых, пытаясь таким образом приучить охрану к частым и систематическим отлучкам царя и его семьи из «дома заключения». Пытался устроить (правда, безуспешно) их поездки в дальние монастыри. И все это для того, чтобы под предлогом отлучек и путешествий создать благоприятную обстановку для побега.
А главное, он готовит «общественное мнение», «мобилизует настроения» обывателей — это ведь тоже может стать немаловажным. По конфиденциальному указанию в церкви, кроме обычных специальных служб, проводятся и необычные. В «день восшествия на престол» в Благовещенской церкви звонят «во вся», и этим трезвоном сопровождается весь ритуал «парадного выхода» Романовых и их свиты. В той же церкви вскоре вдруг появляется «чудотворная» икона из Абалакского монастыря — «Знамение божье». А в день именин Николая здесь за обедней с амвона возглашается громогласное многолетие царствующему (?!) дому, с присовокуплением всех бывших титулов императорской фамилии.
Помимо духовного фронта, Гермоген не обошел и мирской. Тогда в Тобольске заметной силой был «Союз фронтовиков», объединявший офицеров и унтер-офицеров из купеческих и кулацких сынков. Гермоген не упустил случая втереться в доверие и завязать связи — пригодится воды напиться. Главе этого Союза — авантюристу и провокатору Лепилину — он выделил для нужд организации несколько тысяч рублей. Союз после этого стал готовой базой для проведения любой провокации по указанию заговорщика в архипастырской рясе.
Не бездействовали в это время и другие группы «друзей престола и отечества».
Тот же Марков-второй говорил Соколову в Париже: «В сентябре (1917 года) мы решили послать в Тобольск своего человека для установления связи с царской семьей и, буде того потребуют обстоятельства, — увоза ее. Наш выбор пал на офицера Крымского полка, шефом которого была императрица, господина N. (между прочим, пасынка печально-известного ялтинского генерал-губернатора Думбадзе)… Он известил нас о своем прибытии в Тюмень… Мы стали обдумывать вопрос о посылке других офицеров в Тобольск».
А туда уже направились такие же посланцы от других групп, в частности от Вырубовой. Требовалась координация сил и методов. Но, сообщал далее Марков, Вырубова не захотела ни с кем делить славу «спасителя отечества» и дала понять, что она будет действовать самостоятельно. С ее чрезвычайными полномочиями в Тобольск в январе 1918 года поехал офицер Сергей Марков.
С обоими посланцами — марковским офицером N. и вырубовским офицером Марковым — получилось, однако, что-то непонятное. Первый из них, сообщив вскоре о своем прибытии в указанное место, замолчал и ничем больше не напоминал о себе. Другой посланец не сообщил о прибытии на место, но… в апреле вернулся. Что-то путанно болтал, хвастал о большой работе, проделанной им в Тобольске, и как вскоре выяснилось… в Тобольске вообще не был.
Ларчик раскрылся просто, но значительно позднее, года через два, когда секрет его уже никого не мог интересовать. Оказалось, что неудачи двух эмиссаров, как и некоторых других, направленных вслед за ними, были связаны с именем еще одного резидента монархистов, на которого хозяева возлагали особые надежды, — Бориса Соловьева.
Этот «особо надежный» резидент спутал все карты пославших его участников большой игры и попытку организации побега Романовых превратил в фарс. В конце концов, в декабре 1919 года он был схвачен во Владивостоке колчаковской контрразведкой как «большевистский агент».
Узнав об аресте Соловьева, вездесущий следователь Соколов добился свидания с ним. За несколько дней до того, как его «пустили в расход», Соловьев успел поведать историю своей жизни.
Сын видного в петербургской духовной камарилье человека — казначея святейшего Синода, Борис Николаевич Соловьев еще с 1915 года был связан с распутинским кружком, куда его ввел родитель, давний и близкий приятель «старца». То ли случай, то ли какой-то хитрый расчет привел юного распутинианца в дни Февральской революции в Таврический дворец, где он стал офицером для поручений при председателе Военной коллегии Думского комитета. Однако адъютант высокого чина, прапорщик 2-го пулеметного полка, связей со своим кружком не прервал Именно поэтому — за верность идеям и памяти старца — главари кружка решили направить своим резидентом в Тобольск вроде бы скомпрометировавшего себя службой Временному правительству прапорщика-адъютанта. В августе 1917 года он выехал в Тобольск.
В Сибирь Соловьев мчался буквально по пятам «царского поезда». С ходу пытался проникнуть к Гермогену, но это почему-то ему не удалось. Соловьев тут же исчез из Тобольска, но спустя некоторое время вдруг вынырнул к селе Покровском — на родине Распутина. И не кем-нибудь, а… зятем убиенного «старца». 5 октября дочь Распутина Матрена стала его женой, и молодая чета переселилась в Тюмень, где Соловьев стал жить под именем Станислава Корженевского.
Нельзя сказать, что этот брак был идиллически счастливым. Соколову удалось перехватить дневник Распутиной-Соловьевой, из которого явствовало, что хотя Матрена страстно обожала своего «душку-офицерика», он не платил ей взаимностью — супруги жили как кошка с собакой. Отнюдь не нежный муженек не брезговал рукоприкладством даже в дни медового месяца.
В Тюмени Соловьев обосновался не случайно. В Тобольске, относительно небольшом и отдаленном городке, где всякое новое липо на примете, действовать ему, не обращая на себя внимания, было бы невозможно. Тюмень же стояла на пути из России в Тобольск и представляла собой настоящий проходной двор на великом транссибирском пути — очень удобное обстоятельство для маскировки. А связь между Тюменью и Тобольском была довольно хорошей.
Как ни пытался после Соколов в своей книге «дезавуировать» роль Соловьева в сношениях с Романовыми, ему это не удалось.
Факты говорят, что именно через Соловьева шла вся переписка Тобольска с Петербургом. Шли письма, посылки, деньги. Основным адресатом в Тобольске была Александра Федоровна, в Петербурге — Вырубова. Роль посредников играли горничные царицы — Уткина и Романова. Они приехали в Тобольск позднее, поэтому в губернаторский дом их не допустили. Но, устроившись жить на частной квартире, они обрели другую выгоду — свободу и бесконтрольность.
Стоит заметить, что обе горничные были не просто слугами царицы, но и верными распутинианками, членами вырубовского кружка, конечно, на особом положении. Соколов выпытал у Соловьева, что деньги, посылаемые Вырубовой в Тобольск, передавались Уткиной и Романовой, а уж через них дальше, по назначению — Александре Федоровне. И большинство их (если не все целиком) прошли через руки Соловьева. Возможно, что основная часть денег прилипла к этим рукам.
Полномочный резидент монархистов, почуяв запах крупных денег, решил, что своя судьба ему ближе, и как показывали свидетели, «…иногда у него совсем не бывало денег, а иногда он откуда-то доставал их и сорил ими».
Живя в Тюмени, Соловьев служил форпостом связи тобольских «изгнанников» с их петербургскими друзьями, и все посланцы, зная это, не миновали его. А он сковывал все их действия и намерения, не желая передавать инициативу, а значит и средства, в другие руки.
Так оказался в дураках «канувший в воду» посланец Маркова-второго офицер N. Он «нашелся» лишь в ноябре 1918 года, когда с царской семьей все было покончено. Явившись к следователю Соколову, он доложил, что его сбил с толку Соловьев, приказав законспирироваться и не подавать о себе никаких вестей. Офицер послушался и под именем Сергея Соловьева устроился служить в какую-то воинскую часть тюменского гарнизона, где и прослужил четыре месяца, командуя эскадроном вплоть до вступления колчаковцев в Тюмень.
Другой посланец, уже от Вырубовой, Сергей Марков, выехав из Петербурга в январе 1918 года, уже в апреле вернулся обратно. Он, правда, сумел вручить Татищеву и Долгорукову деньги (25 тысяч), предназначенные для передачи Романовым, но больше ничего не сумел сделать — от дальнейших шагов его отговорил все тот же Борис Соловьев, он же Корженевский.
Романовы об этом тогда еще не знали. Жильяр записывал 17 марта 1918 года в дневнике: «…государь и государыня, несмотря на растущие со дня на день неприятности, все же надеются, что найдутся между оставшимися верными хоть несколько человек, которые попытаются их освободить. Никогда еще обстоятельства не складывались более благоприятно для побега, чем теперь. Ведь при участии полковника Кобылинского, на которого в этом деле заранее можно с уверенностью рассчитывать, так легко обмануть бдительность наших тюремщиков, особенно если принять во внимание, что эти люди… крайне халатно несут службу. Достаточно всего несколько стойких, сильных духом людей, которые бы планомерно и решительно вели дело извне. Мы уже неоднократно предпринимали шаги в этом направлении по отношению к императору, настаивая, чтобы он держался наготове на случай ожидаемой возможности».
И далее, спустя несколько дней:
«26 марта… Из Омска прибыл отряд красных, силою более 100 человек: в тобольском гарнизоне это первые солдаты-большевики. У нас отнята последняя надежда на побег. Но государыня говорит мне, что у нее есть причины думать, что среди этих солдат много бывших офицеров. Равным образом она утверждает, не указывая точно, откуда она это знает, что в Тюмени собралось 300 офицеров».
Дочь лейб-медика Боткина, Татьяна Мельник, жившая с отцом в то время в Тобольске, подтверждает, что к этому имелись основания. С ее слов Соколов записал:
«Надо отдать справедливость нашим монархистам, что они собирались организовать спасение их величеств… Петроградская и московская организации посылали многих своих членов в Тобольск и Тюмень, многие из них там даже жили по нескольку месяцев, скрываясь под чужим именем».
Обстановка для побега Романовых долгое время действительно была весьма благоприятной. В городе до начала 1918 года сохранялась власть комиссара Временного правительства и Городской думы. В Тобольском Совете сидели меньшевики и эсеры. Функционировал реакционный «Союз фронтовиков». Епископ Гермоген действовал на свободе до самого момента отправки Николая Романова в Екатеринбург; его арестовали только 28 апреля. Во главе охраны Романовых стояли «на все готовый» полковник Кобылинский и мямля-эсер Панкратов. Словом, бери сапоги в зубы и дуй до горы. Тем более, что где-то невдалеке, на Иртыше, все это время кого-то ждала до весны шхуна «Мария».
Лишь в марте обстановка начала меняться. 1 марта для Романовых и их свиты был введен усиленный режим, большая часть прислуги была снята со свободного положения в доме Корнилова и переселена в губернаторский дом под общую охрану. «Татищевым и Долгоруковым запретили шляться по городу, пообещав, в случае непослушания, прибить их», — свидетельствовал офицер охраны прапорщик Матвеев.
В первых же числах марта в Тобольск прибыл посланец екатеринбургских большевиков матрос П. Д. Хохряков, неделей позднее, из Екатеринбурга же, отряд Уралсовета, составленный из рабочих-большевиков Злоказовского завода, а 26 марта — тот самый отряд омичей под командованием Демьянова и Дегтярева, о котором так панически писал Жильяр в своем дневнике. Добавим, что 9 апреля Хохряков стал председателем Тобольского Совета и начал наводить в городе революционный порядок.
К тому времени Уралсовет тайно послал вооруженные отряды в далекие тылы Тобольска, перекрыв дороги на север, на восток и на запад (с юга имелся надежный щит — Тюмень). Но Романовы, конечно, ничего об этом не знали, продолжали лелеять мысли о побеге.
Вполне объяснимо, что драгоценности были их последней и очень крепкой надеждой на материальное обеспечение этого предприятия, и поэтому их следовало держать наготове. Именно в это время — в марте-апреле 1918 года — их, вероятно, и постарались вынести из губернаторского дома и поместить в какое-то новое, надежное, но близкое убежище.
Никто из Романовых сам вынести драгоценности «на волю», конечно, не мог.
Но — кто тогда мог это сделать? И куда он их девал? Сам ли он, этот посредник, выбрал тайник и спрятал в него ценности или передал кому-то? Кому?
На вопрос «кто?» можно было дать сотню ответов: свита, прислуга, тоболяки, имевшие доступ в губернаторский дом, — любой из них мог, теоретически, взять на себя эту миссию.
Но все-таки для одних это было легче, для других труднее, одни лица казались более подходящими для этой цели, другие — менее. Михеев взял приведенный в книге Соколова список тобольской свиты и челяди Романовых, дополнил его по другим источникам и попробовал оценить с этой точки зрения каждое имя. Генерал Татищев? Гм… Мог, но вероятностей все же мало — в марте восемнадцатого года он уже не располагал правом, как прежде, свободно ходить по городу. То же — князь Долгоруков. Доктор Боткин? Этот, пожалуй, мог — у него и дочь тут же неподалеку жила. Графиня Гендрикова тоже могла, ей очень доверяла Александра Федоровна. Мог Пьер Жильяр — он, имея заграничный паспорт, чувствовал себя свободнее других, беспрепятственно ходил по городу тогда, когда другим это было запрещено. Могли камердинеры, горничные, любимые лакеи. Мог даже полковник Кобылинский, хотя для него это вроде было бы неудобно…
Список вероятных лиц рос и рос. Но общий «реестр» поубавился, можно было с большой долей уверенности зачеркнуть в нем фамилии поваров, поварят и «кухонных служителей», не вылезавших из своего подвала и в комнаты не допускавшихся.
Поубавиться-то поубавилось, однако не на очень много. Список по-прежнему был велик. Как его сократить еще, чтобы методом исключения прийти к минимуму наиболее вероятных на эту роль фигур?
— Постой… — оборвал себя Михеев. — А нет ли кого из них сейчас в живых, где-то поблизости? Ведь жил же, оказывается, много лет после этого в Тобольске Каменщиков. Да, да — тот самый, что вынес шпагу наследника и передал ее отцу Алексею. Может, и еще кто-то, подобно ему, обретается под боком? Пусть даже и подальше — найти можно, игра стоит свеч.
Михеев по-новому пересмотрел свой список, вычеркивал тех, кого знал, что уже нет в живых. Список заметно поубавился. Выслав копию его Саидову. Михеев выехал в Свердловск.