«Средний я 04213 вошел облачность происходит сильное обледенение прошу разрешить изменить эшелон».
«04213 вас понял высота облачности пять километров зона свободна разрешаю изменять эшелон вашему усмотрению».
Анисимов усмехнулся. То, что зона свободна, он знал и без Среднего, входить в такую зону сумасшедших нет. Так что спасибо за разрешение…
Мощная, влажная и переохлажденная облачность жадно всасывала в себя самолет. У человека, попавшего в болото, есть шанс – если ему протянут руку. За Средний, до которого было двести километров, самолет зацепился эфирной нитью. Тоже, конечно, шанс – если пробить облачность, и не просто пробить, а сделать это в считанные минуты, потому что самолет начал быстро обрастать льдом.
Каждый вновь наросший килограмм льда неумолимо тянул машину вниз.
Летчик, знающий цену секундам, за считанные минуты может сделать многое. Но пробить облачность вверх невозможно, пять километров – такой высоты нагруженной машине не набрать.
Ушел вправо – облака, влево – болото, вниз – парное молоко.
Анисимов уловил взгляд второго пилота. С Борисом Седых он летал шестой год, и, чтобы объясниться, им необязательны были слова. Дела неважные, говорил своим взглядом Борис.
Неважные, взглядом ответил Анисимов, не то слово, правильно сказать – хуже некуда. Вижу, вижу, температура смеси, поступающей в карбюратор, падает, и, значит, падают обороты мотора. Наддув! Кулебякин делает все, что нужно делать, а наддув падает с каждой секундой, и двигатель трясет – верный признак того, что карбюратор обледенел. Полетим на одном моторе – придется снижаться, а нет запаса высоты – нет уверенности, слишком многое зависит не от тебя, а от везения.
Проще всего отделаться ото льда на винтах: трижды подряд изменил шаг винтов – и куски льда полетели, хлопая по фюзеляжу, как осколки снарядов. Потом, на земле, механики будут ругаться, залечивая раны на стальном теле… А со льдом на крыльях и стабилизаторе противообледенительная система справляется плохо, слишком быстро он нарастает.
Во что бы то ни стало выйти на визуальный полет!
В везение Анисимов не верил. Все удачи он привык тщательно планировать и добивался их своим трудом, а если дело шло к неудаче, то никакого чуда не происходило. С другими летчиками случалось, с ним – ни разу. Впрочем, чудо – это так говорится, а на самом деле, если разобрать его по косточкам, то получится, что никакого чуда не было, а был точный расчет храброго, хладнокровного и очень высококвалифицированного пилота. Ну и плюс немножко везения – того самого, на которое Анисимов не рассчитывал.
Он не был ни излишне самоуверенным, ни слишком скромным и знал про себя, что летчик он вполне на уровне, может быть, даже на подходе к первой десятке, – недаром начальство, которое не очень жаловало его, на всякого рода инспекции предпочитало лететь именно с ним, – но в то же время помнил, что, скажем, долететь и благополучно приземлиться на последней чайной ложке бензина ему не удавалось. Мазуруку, Черевичному, Козлову, Титлову, Каминскому и некоторым другим, кто летает сейчас, удавалось, а ему нет – садился на вынужденную. И, заглядывая в прошлое, считал закономерным, что именно Перову в Антарктиде было доверено спасать бельгийцев, а Завьялову лететь с айсберга на Лазарев за попавшими в беду полярниками. К этим асам судьба всегда благоволила, чем-то они ей импонировали, что ли, или, как шутил Афонин, они знали «петушиное слово». Отсюда и плюс немножко везения. Но в этом искреннем уважении к прославленным коллегам не было ни капли самоуничижения, потому что и на дрейфующий лед Анисимов сто раз садился, и в Антарктиде около тысячи часов налетал, и из снежных бурь выкарабкивался, и если дважды бил машину, то осудить его за это даже у недругов язык не поворачивался. Кто-нибудь говорил, что Козлов или Масленников, например, в этой ситуации сохранили бы машину, – и только. И Анисимов на это не обижался, как не обижается художник, которому ставят в пример Рафаэля, или писатель, когда ему говорят, что Толстой писал лучше: нельзя обижаться на гору за то, что она выше.
Борис Седых неотрывно смотрел на приборную доску.
Самолет трясло и разворачивало вправо, наддув правого мотора упал до пуля. По команде командира корабля бортмеханик Кулебякин флюгировал винт – перевел его на максимальный угол: раз ты бесполезный, то и виси во флюгерном положении, чтобы от тебя не было ни холодно, ни жарко. И тут же, как это требуется, выключил обогреватель БО-20, который гнал теплый воздух в стабилизатор.
Отныне Ли-2 шел на одном моторе, который один за двоих впитывал в себя все соки, а лишенный тепла стабилизатор покрывался льдом безо всяких помех.
Стрелка вариометра ползла вниз, каждую секунду самолет снижался на три-пять метров. Скорость 170 километров в час, облачности нет конца, больше терять высоту нельзя.
Нельзя, взглядом подтвердил Анисимов, и перевел машину в горизонтальный полет.
Циклон, подумал Борис, ухватил самолет за загривок и встряхивает его, как щенка. Борис любил размышлять при помощи ассоциаций, но это удачное, по его мнению, сравнение не принесло ему никакого удовлетворения. Боковым зрением он следил за работой командира корабля, отмечая про себя, что Матвеич все видит, действует правильно и быстро, на секунду быстрее, чем действовал бы он сам, – и неотрывно смотрел на приборную доску.
Приборы один за другим выходили из строя.
Стрелка высотомера застыла на отметке 1200 метров – верить ему было уже нельзя.
К показаниям радиокомпаса тоже не было никакого доверия.
Три минуты назад под тяжестью льда оборвалась жесткая антенна.
Замечательный, любимый летчиками самолет Ли-2, воплощение логики и целесообразности, каждый прибор, каждая деталь которого свидетельствовали об огромной силе человеческого ума, превращался в склеротичного, спотыкающегося на каждом шагу инвалида.
Как всегда в таких случаях, Борис Седых остро ощутил свою беспомощность и бесполезность. Для чего нужен второй пилот? «Для заполнения собою кресла второго пилота», – пошучивали летчики. Правда, в этом полете он еще и штурман, но без звезд, без радиокомпаса, ориентиров и привода штурман так же нужен самолету, как мешок с рыбой, которую Кулебякин выменял у кого-то на Диксоне.
Вместо согласованного дуэта, прекраснозвучного дуэта двух двигателей исполнял соло один мотор. Тоже хорошее исполнение, подумал Борис, не знай я, что поет он на пределе своих возможностей и в любую секунду может сорвать голос.
Но ведь бывало такое, успокаивал себя Борис, еще в марте, полгода назад, в сильнейшую снежную бурю, липкую, как сгущенка, Матвеич резким снижением почти что до земли пробил облачность, и лед таял на глазах, отваливался кусками. Выйдем и сейчас, быть не может, чтобы не вышли, ведь эта промозглая облачность, как все на свете, имеет не только начало, но и конец.
И поймал себя па том, что отталкивает, не дает мозгу принять сигнал, пробивающийся откуда-то из подкорки.
Перестал отталкивать – и будто неоновыми буквами в ночи тот сигнал вспыхнул перед глазами: «В условиях интенсивного обледенения допускается только кратковременный полет в пределах не более 10 – 15 минут». А потом не ропщи на бога, тебя предупредили честно.
Бесполезным членом экипажа стал и радист Захар Кислов.
Когда жесткую антенну поломало, он пытался работать на подфюзеляжной – опускал вниз через специальное отверстие проволоку с грузиком. Но едва успевал он отбить позывные, как грузик обрывало, один, второй, третий… А если бы даже не обрывало? Непреодолимые помехи в эфире и сплошной треск в наушниках делали двустороннюю связь невозможной.
По старой привычке Захар обложил грубыми словами антенну, эфир, Средний и Егора Савича, но никакого облегчения не почувствовал.
Вонзил злой взгляд в спину командира корабля: куда попер? Еще час назад мог бы запросто возвратиться на Диксон, так тебя и растак! Захар не хотел вспоминать, как сам радовался, узнав, что командир решил не возвращаться на опостылевший Диксон, что весело передал в эфир: «Берем курс на Средний». Радист – человек подчиненный, решения за него принимают другие, но эти другие обязаны – слышите? – обязаны обеспечить его безопасность.
Кислов вспомнил, как глянул командир, когда узнал, что связи больше нет, и глубокая обида невинно оскорбленного человека взяла его за горло. Подай им все на тарелочке! А кто виноват, что больше нет? Тот, кто завел машину в это чертово болото! Ты завел, ты и расхлебывай!
Екнуло сердце: самолет, трясясь, провалился в воздушную яму… А расхлебывать-то, между прочим, придется вместе, вспомнил Захар и ощутил знакомый холодок вдоль хребта, отвратительный холодок с мурашками по всему телу, который появлялся всегда, когда самолету грозила вынужденная. Услышал через распахнувшуюся дверь кабины смех пассажиров, изобретательно и длинно выругался по их адресу и тоскливо посмотрел на немую радиостанцию.
Грузиков больше не было, он прицепил к проволоке молоток и опустил эту жалкую выпускную антенну вниз: чем черт не шутит, когда бог спит? Тут в наушниках что-то слабо пискнуло, и, встрепенувшись, Кислов застучал на ключе: «Я 04213 вышли из строя правый мотор радиокомпас высотомер лед крыльях шестьдесят миллиметров дайте привод прием».
Средний не отвечал.
Хуже всего было Диме Кулебякину.
Почему – знал только он сам. Валька-повариха, чтоб ее… всегда была баба как баба, на часок приглашала – и будь здоров, а вчера в полночь хотел уйти, чтоб выспаться, – дверь заперла и ключ в форточку выбросила, до утра не отпускала. Конечно, очень бы захотел уйти – ушел бы…
И впервые в жизни бортмеханик Кулебякин изменил своему Ли-2: с прохладцей, без любви подготовил машину к полету, не прогнал как следует моторы. А на вопрос командира корабля кивнул: все, мол, в порядке.
Карбюратор левого мотора – простил, правого – жестоко наказал: обледенели сетка, дроссельная заслонка и диффузор.
Подвел, обманул Матвеича – единственного человека, которого Кулебякин по-настоящему любил и уважал!
Гнали из авиации – Матвеич поручился, отбил; на пятнадцать суток за мордобой сажали – Матвеич приходил в милицию, униженно просил, уводил за руку. Верил! Верил, что Дима Кулебякин, для которого не так уж много в жизни святого, не подведет, что самолет для него свят, что разгульная натура бортмеханика смирится при виде старого, ворчливого Ли-2.
И смирялась. Ни одну подругу свою так не баловал Кулебякин, не было в полярной авиации бортмеханика, более преданного своей машине, готового по первому ее требованию выполнить любой ее каприз. Разве что цветами не украшал.
И теперь за то, что самолет отбивается от циклона одной рукой, был в ответе он, Кулебякин. И если не отобьется – виноват будет только он, и больше никто. И, конечно, Матвеич об этом догадывается – по несвойственной ему, Диме, угодливости, по его суетливости и безмерной готовности выполнить – бегом! – любое указание.
Он лучше других знал материальную часть и с минуты на минуту ждал, что и левый мотор вот-вот даст перебои из-за непосильной нагрузки – за двоих держать в воздухе отяжелевшую машину. Знал и не мог прогнать от себя страх перед лицом почти что неизбежной вынужденной посадки. Не потому, что боялся за свою жизнь – никакого подобного чувства он но мог себе позволить.
В свои двадцать девять лет Кулебякин еще никого не любил, если не называть любовью бурные и кратковременные радости, получаемые от легко идущих навстречу женщин. Но если бы ему так и сказали – никого, он бы искренне удивился, потому что больше всего на свете любил Матвеича и его самолет.
И Кулебякин страдал.
Страдал и Белухин. Как всякий профессиональный полярник, он много летал в высоких широтах и понимал, что предвещают тряска, толчки и нарастающий лед на крыльях. Ему не надо было находиться в пилотской кабине, чтобы знать, какая участь ожидает самолет, если он не сумеет пробить эту нежно-молочную, смертельно опасную облачность.
Белухин смотрел на усталое, расплывшееся лицо жены и вспоминал, что эта женщина, с которой он прожил тридцать два лучших года своей жизни, в молодости была хороша собой и он ее очень любил. Ему захотелось прижать ее к себе и приласкать напоследок, но она давно отвыкла от телячьих нежностей и вряд ли правильно поняла бы этот порыв. Скорее всего оттолкнула бы и проворчала: «Уж не провинился ли, старый черт?»
– Трясет как в лихорадке, – сказал Игорь Чистяков. – Не самое приятное ощущение.
– За приятными надо было лететь в Ялту, паря, – отозвался Белухин.
– Мы с Зоей этим летом были в Ялте, – похвастался Гриша. – Дикарями.
– Между прочим, на крыльях лед, – прильнув к иллюминатору, поведал Зозуля.
– Арктика… – напомнил Белухин. – Потому и лед, а не эти, как их… настурции.
– «Мне миленок подарил аленький цветочек…», – пропела Лиза. – Игорь, а ты какие цветы любишь? Чистяков оторвался от иллюминатора.
– В самом деле, лед. И много!
– Арктика, – важно сказал Гриша. – Кухня погоды!
– Ты какие, говорю, цветы любишь? – переспросила Лиза.
– Ну, гвоздики, – наугад, чтобы отделаться, сказал Чистяков.
– Как Оскар Уайльд, – будто про себя пробормотала Невская.
– Один из моих любимейших писателей, – оживился Чистяков. – Обожаю его пьесы и «Дориана Грея».
– Слишком изыскан, – сказала Невская. – Развлекает, но не волнует.
– К тому же не входит в школьную программу, – Чистяков фыркнул. – А Чехов входит.
– Напрасно иронизируете, Игорь, – отозвалась Невская. – В одной его «Скучной истории» больше ума и сердца, чем в собраниях сочинений иных писателей. Самолет так тряхнуло, что не все удержались на своих местах.
– Ого! – воскликнул Зозуля, потирая плечо. – Пляски святого Витта.
Солдатов, который чуть не свалился со скамьи, поднял голову, протер глаза.
– Бетономешалка чертова! Все летим?.. Брюхо подвело.
– Потерпи, Слава, минут через сорок, говорят, будем на Среднем, – утешила Лиза.
– По расчету, – поправил Гриша. – Так всегда говорят летчики и моряки.
– Все знает! – восхитился Солдатов. – Отличник?
– Троечник, – сердито сказала Невская. – Математикой занимается из-под палки.
– Это другое дело, – удовлетворенно сказал Солдатов. – А я думал, отличник.
– Что там у вас происходит? – пытливо глядя на вошедшего бортмеханика, спросил Чистяков.
– Самолет простудился, чихает! – весело ответил Кулебякин, нагибаясь к иллюминатору.
– Миллиметров шестьдесят-семьдесят, – тихо сказал Белухин и громче: – Чего высматриваешь? В молоке все равно ничего не видать.
– Свидание назначил, – отшутился Кулебякин, – а она запаздывает.
– И правильно делает, – подхватила Лиза, – вашего брата нужно выдержать, больше ценить будете. Кулебякин подмигнул Лизе и пошел в кабину.
– Не там ценителей ищешь, – игриво заметил Белухин. – Куда молодому вину до старого коньяка! Анна Григорьевна толкнула его локтем в бок.
– От ревматизма скрючило, а взбрыкивает! Самолет снова тряхнуло, резко уменьшился накал в лампочках, стало почти темно.
– Ой, язык прикусила! – вскрикнула Лиза.
– Батюшки, чего они там балуют? – забеспокоилась Анна Григорьевна.
– Нужно пойти… и спросить, – порывисто произнес Игорь.
– Я ничего не вижу, – сказал Зозуля, протирая платочком очки.
– Не в читальне, – послышался голос Белухина. – Помнишь, Анюта, как мы в Новый год при свечах сидели? А заваруха тогда приключилась такая…
Лампочки набрали силу, и вошедший в грузовой отсек Борис Седых увидел встревоженные лица пассажиров.
– Товарищи, прошу внимания! – сказал он, поднимая руку.