Часа два Кулебякин поддерживал огонь в печурке, потом задремал, запустив пальцы в теплую шубу Шельмеца и приказав сторожевым точкам в мозгу не прозевать самолет. Услышав знакомый гул, он выбегал, залезал на треногу геодезического знака и сигналил фонариком; шансов, что столь слабый свет увидят сверху, было немного, но если не сигналить, их вовсе не будет – остров закрыла поземка. Вспененные струи поднимали, взметали с поверхности острова снежную пыль и закручивали ее в спирали; в этой дьявольской круговерти уже за двадцать шагов избушка терялась из виду. Но свои следы – снег был по колено, Кулебякин потерять не боялся и вместе с Шельмецом подолгу брел вдоль берега, глядя под ноги и разыскивая плавник, которого, по словам Белухина, здесь должно быть навалом. В первый свой выход он ничего не нашел, а во второй быстро натолкнулся на спрятавшуюся под снегом здоровую лесину. Обкопал лопатой, обтесал плавник от намерзшего снега и поволок к избушке – как трелевочный трактор. Чего другого, а силы у Кулебякина было с избытком – не меньше как четверых природа ради него обделила.
Довольный, вместе с ним возвратился и Шельмец, тоже не зря в поземку вышел: разнюхал на берегу и в два счета схрямкал остатки, видать, недоеденной песцом чайки – считанные минуты назад был здесь песец, следы еще не затянуло. Голодным людям и песец сойдет за курицу, да разве без капкана его возьмешь?
В первые часы, пока печка еще не остыла, воздух в избушке стоял спертый, насыщенный испарениями от сохнущей одежды и полуистлевших шкур, но со второй половины ночи холод прогнал все запахи, стало свежо, и люди, спавшие в одиночку, беспокойно ворочались, сжимались, пытаясь согреться. Особенно страдал от холода Борис, каждое резкое движение причиняло ему боль, и он со стоном просыпался; наконец Кулебякин выдернул из-под Кислова нерпичью шкуру и прикрыл ею Бориса, Захару и одного полушубка хватит – профессионал по сну. Можно было бы снова разжечь печурку, но с отсыревшими дровами намучаешься, дымом людей отравишь. Ладно, утром натопим, хорошо хоть, что теперь не придется дрова экономить, из заготовленных Труфановым, или как там его, одна охапка осталась… Шельмец грел, как добрая печка, лежать Кулебякину было тепло, а сон больше не приходил. Над людьми, которые жаловались на бессонницу, Кулебякин посмеивался и не очень им верил: хлюпики, бьют на жалость; сам он обычно засыпал с ходу, где и когда угодно, по собственному приказу, на десять минут, на час, на четыре – сколько позволяла ситуация, и просыпался в нужное время без всякого будильника. А тут предыдущую ночь не спал – у, сатана белотелая, без всякого удовольствия припомнил Кулебякин, и в самолете ни на минуту не вздремнул…
Это было на редкость неприятное состояние: все кругом сопят, а ты лежи один, как перст, слова никому не скажи, даже Шельмец дрыхнет без задних ног, не гавкнет. Ночью, если не в полет, Кулебякин спал, днем всегда либо работал, либо находился на людях и праздного одиночества не выносил: самоедством заниматься не любил, книги читать не привык и был нетребователен к любой компании, лишь бы не оставаться одному. Значит, не врут насчет бессонницы, удивился он, не зря на нервную систему жалуются. Ему даже стало смешно – это у него, на которого доктора сбегались смотреть, нервная система! «Уникальный организм, сто килограммов стальных мышц! – восхищались, – годен на всю жизнь без дальнейшего переосвидетельствования!» Тренер из Ленинграда приезжал, в боксеры сманивал, но драться ради интереса – ищите другого, человека следует бить за дело… А если все-таки нервы? Ведь бывало, что от лишнего слова, особенно при поддаче, кровь вскипала с разными нежелательными последствиями вроде того же мордобоя, но даже в милиции, когда его Матвеич выручил, спал он как бревно. Может, потому, что в драку разряжался, словно аккумулятор?
Кулебякин невольно сунул руку под шапку и провел по волосам: ежик торчит, еще не отросли. И на этот раз не без удовольствия вспомнил двухмесячной давности историю, которой Матвеич дал название «Как Дима пострадал на педагогическом поприще». А он действительно обучал мужа сестры примерному поведению и рыцарскому отношению к женщине. Всегда, когда прилетали в Норильск, он выкраивал время навестить сестренку Варю и племянника, смешного трехлетнего Семку. Жили они вроде бы хорошо, но до Кулебякина доходили слухи, что иногда Тимоха запивает и дает волю рукам; Варя, однако, отмалчивалась, и до поры до времени прямого повода для вмешательства Кулебякин не имел. А на этот раз получил: вошел в квартиру, когда Тимоха, будучи здорово под мухой, охаживал жену за недостаточное почитание главы семьи. Увидев в дверях заслонившую божий свет чуть не двухметровую фигуру шурина, он мгновенно протрезвел, но было уже поздно: началось то самое обучение, которое завершилось тем, что Тимоха, спущенный с лестницы, свалился, как куль с мукой, под ноги проходившему милиционеру. А тут еще из окна высунулась разъяренная физиономия и раздался львиный рык: «В следующий раз по стенке размажу!»
В милиции Кулебякин вел себя вызывающе, на очной ставке с Тимохой порывался «размазать его по стенке», был в наказание острижен и представлен к пятнадцати суткам ответственной работы с метлой.
На выручку примчался Анисимов, бил на логику.
– Ну разве я буду брать в полет плохого человека? – внушал он. – Сами подумайте, есть ли мне смысл идти на такой риск?
Довод показался начальнику убедительным.
– Хорошо, – наконец согласился он. – Вы только там передадите в милицию мою записку, пусть за ним проследят.
– Обязательно, – не моргнув глазом, пообещал Анисимов. – Пишите записку.
– А куда летите?
– На дрейфующую станцию.
Оба рассмеялись, и Кулебякин был отпущен с миром. На радостях они зашли тогда в кафе, взяли по бифштексу…
Кулебякин про себя ругнулся: какие там нервы, просто он голоден, как собака, и все дела. Не как Шельмец, этот негодяй ухитрился набить утробу, а как захудалая дворняга, для которой обглоданная кость – праздник. От нескольких ложек жидкого супчика, что все ели и похваливали, желудок только разозлился. Екнуло сердце: не в комбинезон ли он сунул плавленый сырок, которым еще в полете угостила Лиза? Быстро обшарил все карманы – никакого сырка. А если бы и нашелся, неужели бы слопал его в одиночку?.. Стал вспоминать случаи, когда много и вкусно ел, как однажды в Гудауте рубанул на пари восемь шашлыков с четырьмя бутылками «Напареули», еще сильнее ощутил голодные спазмы и обругал себя прожорливой тварью. Раздосадованный, вытащил «беломорину» – эй, одна, две, три… шесть штук осталось! – щелкнул бензинкой, прикурил – и увидел, что на него смотрит Анисимов.
– Извини, Матвеич, если разбудил…
– Сам чего не спишь?
– Завтрак боюсь прозевать, – отшутился Кулебякин.
– Что-нибудь придумаем.
– Хрен тут придумаешь, лапу сосать будем.
– Эй, лунатики, – послышался сонный голос Белухина.
– Отпуск взяла твоя луна, дядя Коля, – сообщил Кулебякин.
– Жалко, что не твой язык.
– Молчу, молчу.
И, немного погодя, вдруг шепотом:
– Матвеич, а, Матвеич!
– Что?
– Я вот сейчас подумал… – голос Кулебякина дрогнул.
– Ну?
– Так… глупость…
– Спи, – сухо произнес Анисимов. – Людей разбудишь.
Кулебякин три раза подряд затянулся и раздавил окурок о чугун печурки. Сердце его бешено колотилось, грудь распирало от невысказанных слов, которые он вдруг неожиданно захотел сказать, но в последний момент так и не решился: «Я вот сейчас подумал: больше меня с собой не возьмешь, Матвеич?»
Не сказал, струсил.
Понял! И гадать не надо, почему сна ни в одном глазу. Про нервы, голод сам себе придумывал, то есть не придумывал, а юлил вокруг да около, будто кот на кухне вокруг мяса: и хочется, и боязно, что огреют поварешкой.
С той минуты, как онемел правый мотор и живым укором повис зафлюгированный винт, так и не мог Кулебякин избавиться от этой засевшей в мозгу занозы: не летать ему больше с Матвеичем! Не простит. В аварии всегда виноват командир корабля – это для легкой жизни проверяющих, чтоб не думать и не искать. Все грехи примет на себя Матвеич, не было такого случая, чтобы покатил он бочку на другого. Выгородит, не покатит. Но бортмеханика, променявшего самолет на бабу, с собой больше не возьмет… С Борисом шутил, Захара успокаивал – не твоя, мол, вина, что эфир заглох, а на него за сутки не посмотрел, ни в чем не упрекнул, но и доброго слова не сказал.
На душе у Кулебякина стало муторно. Одного за другим перебирал, вспоминал, как относятся к нему люди. В общем, грех жаловаться, относились хорошо: одни за любовь к технике, другие за открытый кошелек, третьи за то, что подковы ломает, как пряники (к нему специально носили подковы – ломать), но самому себе он мог признаться, что не очень мнением этих людей дорожил. Дружкам, которые тянулись к нему, как прилипалы к акуле, он не верил – за стакан водки продадут, презирал в душе тех, кто заискивал перед его бычьей силой, уважение за любовь к технике принимал как должное и если чем гордился, то это сознанием своей незаменимости. Где ни появлялся, всем был нужен – Кулибин и автопогрузчик в одном человеке! «Дима, взгляни одним глазком на редуктор…», «Дима, пневматика барахлит, выручи…» Отогнав помощничков, чтоб не мешали, один за десять минут десять полных бочек на борт загружал, примерзшие ко льду лыжи двумя ударами кувалды отбивал (другие, бывало, по часу мучились), в новоселье Бориса шкаф трехстворчатый на седьмой этаж чуть не бегом втащил и тому подобное. В любом аэропорту шли к Матвеичу: «Одолжи на часок Кулебякина». Всем был нужен! А ему – никто. Кроме одного человека – Ильи Матвеича Анисимова.
Пять лет назад Анисимов возвращался из Антарктиды. Отзимовали в Мирном два экипажа и обслуживающий персонал – двадцать восемь человек, а возвращались на корабле двадцать девять.
Двадцать девятым был бортмеханик новой смены – Дмитрий Кулебякин.
… Корабль с новой сменой подошел к Мирному в конце декабря и врубился в припай в двадцати пяти километрах от берега. Ледовая обстановка сложилась неважная, припай изобиловал снежницами и трещинами, но времени было в обрез, и разгрузка шла круглосуточно. Старая и новая смены перемешались, народу в Мирном оказалось сверх всякой меры, ели и спали по очереди, даже Новый год скомкали: вот тебе бокал шампанского, повеселись полчасика и уступи место товарищу.
Не так представлял себе Кулебякин начало зимовки. Наслышанный о станции Восток, где человеку трудно дышать, о чудовищной величины ледяном куполе, нахлобученном на Антарктиду, о ее неслыханных красотах и главном развлечении – пингвинах, он рвался в эту престижную экспедицию, лез вон из кожи, а оказалось – теснота и духота в погребенных под снегом домиках Мирного, невпроворот нудной погрузочно-разгрузочной работы, не выдуманный, а всамделишный и строгий сухой закон, да и пингвины были какие-то маленькие, скандальные и облезлые. Словом, после вполне приятного морского путешествия наступило протрезвление: год предстоит суровый, одна работа, и никаких тебе радостей – крутом одни мужики, а женщины только на вырезанных из журналов и пришпиленных к стенам картинках. Последнее обстоятельство особенно удручало; хотя у полярников на вольную женскую тему говорить не принято, Кулебякин осторожно навел справки, новичку для смеху наплели с три короба о муках воздержания и так его расстроили, что он решил самому себе сделать новогодний подарок: сгонять на корабль и увидеться напоследок с буфетчицей, которая всю дорогу проявляла к нему интерес.
Между тем обстоятельства складывались как нельзя лучше: в связи с праздником работу до утра приостановили, тракторы стояли беспризорные, и Кулебякин, терзаемый искушением, махнул рукой на возможные последствия. Ну, поругают, выговор дадут в крайнем случае, зато хоть будет, что вспомнить. Оглянулся – свидетелей нет, сел на трактор, взялся за рычаги и рванул по мысу Мабус на припай по проложенной гидрологами трассе.
Забыл Кулебякин, вернее, не забыл, а не пожелал вспомнить, что с припаем на «ты» не говорят…
Через несколько часов стал водитель искать свой трактор, не обнаружил и поднял шум. Начальник экспедиции объявил тревогу, велел начальникам отрядов разбудить людей и устроить перекличку, и в результате быстро было установлено, что вместе с трактором исчез новичок бортмеханик. Обшарили окрестности, зону трещин в районе Мирного, сам начальник прошел на вездеходе по трассе – нет трактора, Снарядили самолет, Анисимов прошелся поисковыми галсами и обнаружил идущего по направлению к кораблю одинокого человека… На полпути утопил Кулебякин тот трактор – сбился с трассы и угодил в трещину, которая проглотила тяжелую машину в три секунды. Хорошо еще, что трактор ушел в воду передней частью, если бы задней – до сего дня гадали бы насчет пропавшего без вести: вряд ли успел бы водитель выпрыгнуть.
Разговор был короткий, а решение жестокое, но справедливое: из экспедиции отчислить, деньги за погубленный трактор взыскать через суд.
Опозоренный, видя вокруг себя лишь насмешливые, безо всякого сочувствия взгляды, возвращался Кулебякин домой. Сначала над искателем приключений пытались подшучивать: «Пять тысяч за несостоявшееся свидание, вот это любовь!», но быстро поняли, что это опасно, и оставили его в покое. Но все равно в жизни еще Кулебякин не чувствовал себя так плохо: не потому, что послужной список испортил и за трактор придется платить – на карьеру и деньги он всегда поплевывал, и не потому, что буфетчица на неудачника даже теперь не смотрела – к такого рода изменам он был совершенно равнодушен, а только и исключительно потому, что могут вообще выгнать из авиации с волчьим билетом. А это было бы воистину большой бедой, непоправимой, крахом всей жизни.
С того дня, как искусанного рысью Димку вывез из далекого таежного поселка молодой веселый летчик, Кулебякин страстно влюбился в самолеты и связанный с ними манящий и таинственный мир. Из больницы домой он больше не вернулся, учился и жил в интернате, а каждую свободную минуту пропадал на аэродроме и стал у механиков своим. Делал за них самую грязную работу, был мальчиком на побегушках, но жадно смотрел, разбирался, готов был днем и ночью копаться в моторах, впитывая в себя тайны профессии, и к семнадцати годам мог с высока посматривать на дипломированных специалистов. Механики руками разводили, удивляясь такому небывалому таланту, и прочили парню большое будущее: как тибетский врач по пульсу, по гулу моторов ставил диагноз – где и что у самолета болит! Командиры кораблей к нему присматривались, в сложных случаях за ним, десятиклассником, посылали в интернат нарочного, а начальник аэропорта, обходя законы, установил подростку что-то вроде зарплаты – талант надо поощрять. Кто знает, может, и сбылись бы прогнозы насчет будущего, но учиться дальше Кулебякин отказался: на кой сушить мозги, если молодой, только что выстреленный из института инженер почтительно спрашивает у него совета?
Продолжали баловать самородка и в армии. Командир авиачасти не мог им нахвалиться, досрочно выпустил из школы бортмехаников, награждал его значками и всячески отличал – до тех пор, пока не стал получать обескураживающие сигналы: сержант Кулебякин всем хамит, считает себя незаменимым, в увольнениях дебоширит и тому подобное. Умный человек, командир части сообразил, что малость перехватил через край, снял лучшего механика с полетов и перевел его на земляные работы.
Тогда-то впервые и понял Кулебякин, что худшего наказания для него нет… Дослужил как во сне, демобилизовался, по счастливому случаю устроился в полярную авиацию, прослышал об Антарктиде и стал зарабатывать себе характеристику, чтобы пробиться через конкуренцию и туда попасть.
Заработал на свою беду…
Озлившись на всех, потеряв веру в людей – хоть бы один за него вступился, предложил взять на поруки, – никто! – Кулебякин глушил себя работой: всю дорогу прокопался в двигателях двух Ил-14, хорошо полетавших в Антарктиде и отправленных в ремонт. Перебрал все детали, отладил, что мог, перетянул тросы рулей управления, навел порядок в отсеках – с утра до ночи работал, мысленно прощался с дорогим его сердцу миром. Из авиации его, конечно, погонят, в двадцать пять лет нужно начинать жизнь заново – в этом он не сомневался, знал, какая телега идет на него в управление…
Не знал он только того, что все сорок дней дороги его пристально изучает один человек.
– Где собираешься грехи отрабатывать? – спросил Анисимов, когда корабль пришел в Ленинград.
– Не ваша забота, – огрызнулся Кулебякин. – Страна большая, не везде людьми швыряются… Или боитесь, что от алиментов за трактор сбегу?
– Ах, да, ты ведь обиженный, – с насмешкой сказал Анисимов. – Недооценили. Сверстнику или постороннему за такое можно было бы законно врезать.
– Пошел ты… – одерживая себя, Кулебякин отвернулся и услышал резкий голос:
– Не валяй дурака. Хочешь в мой экипаж?
С тех пор и не было для Кулебякина человека дороже, чем Илья Матвеич Анисимов. Служил верой и правдой, как пес, ненавязчиво оберегал, следил за питанием и сушил обувь, самолет к полетам готовил – зря на проверку время тратили.
И его, Матвеича, подвел под монастырь, втянул в беду!
Можно было бы обратить вспять время, вернуть на Диксон самолет, подготовить его, как он это делал всегда – дал бы живьем содрать с себя кожу.
Поздно.