В покои артиллерной школы, построенной в северо-восточном углу нового пушечного двора, вливался тусклый свет. Четвертые сутки обильной слезой плакали слюдяные окна, сдавалось — над самой крышей зависли косматые, истемна-сизые тучи.
Ровно в час пополудни был объявлен перерыв на обед, и новобранцы нижних, солдатских классов, одетые в колючие серые кафтаны, шеренгами обступили сдвинутые столы, глотая слюну при виде горок напластованного ломтями ржаного хлеба. «Дядька», отставной пушкарь, сердитым голосом одергивал, а то и бил по шее тех, кто пытался тайком утянуть кус.
Наконец-то! Широко распахнулась дверь, дежурные молодцы внесли трехведерный казан с похлебкой. Варево перекочевало в огромные глиняные миски — на шестерых одна, — «дядька» скомандовал:
— Читай молитву! — И потом: — Садись, приступай!
Некрашеные деревянные ложки тотчас заиграли в проворных руках, заработали челюсти.
— Рыбешка того, пованивает, — пробубнил Ганька Лушнев, рослый парень из Дорогомиловского посада. — Эх, голавлика бы в котел завалить, фунтов этак на двенадцать… Да-а-а!
— Домой бы, в Гавшино теперь! — невольно вырвалось у синеглазого, в шапке светлых кудрей Савоськи Титова. Он ел и не ел, думами все еще там, на берегах Исконы, изогнувшейся многократно средь полей и лугов. Перед глазами встали сухонький, маленький, всегда как бы удивленный батя, Степан Игнатьич, старший брат Леха, рядом — бородач дядя Ермолай с его странноватой текучей усмешкой.
В уши знай вплеталось Ганькино:
— Собачье названьице: гав-гав-гав! И житье такое же, судя по всему. Ай не угадал, можаец?
Савоська потупил голову. И впрямь, куда рвался? Отец с брательником, поди, еле-еле с барщины приползают, без вина шаткие… А тут все-таки и корм, и на плечах недурная справа при оловянных пуговках, и сам ты при деле: казна о тебе думает, улицей идешь — народ расступается!
Ганька Лушнев продолжал сидеть, перекидываясь с одного на другое:
— Чертово жалованье, кто тебя только выдумал? Две деньги на день — попробуй проживи… — Он тесно придвинулся к Савоське. — Слышь, вечерком не прогуляемся? Дьячиха знакомая в гости кликала, а у ей сестренка. Смекаешь?
Савоська отвел глаза, густо покраснел.
— Почитать надо — Михайла Борисов книжицу новую обещал…
— Слюбился кобыле ременный кнут! — Ганька покривился. — Эх, тетеря… Право-слово, херувим вербный, разве что без крыльев!
— Р-р-разговоры! — зыкнул над ухом «дядька», и Ганькина голова мотнулась от крепкой затрещины.
На второе появилась пшенная каша, приправленная постным маслом. Проглотили ее в миг, — и тут же юрко вскочили дежурные, собрали посуду, заторопились прочь, в кухонный придел. Ганька провожал их завистливым оком.
— Чуют, гады, жратву. Небось и мясное перепадет! — Он смел хлебные крошки на ладонь, кинул в рот, пощелкал острыми зубами. — И не ел будто, а дотемна еще ой-ой.
— Подай-ка чернила с окна, — попросил Савоська, бережно вынимая из кармана затрепанную тетрадь.
— Не рвись понапрасну, гав-гав. Твой путь наезженный, наперед обозначенный. Полгода зубрежки, и…
Лушнев смолк на полуслове. Сверху, где располагались дворянские, или, как их еще именовали, шляхетные классы, спустился недоросль Михайла Борисов, коему было поручено заниматься с новобранцами словесностью и арифметикой. О нем говорили: дескать, записался в артиллерную школу, не спросясь отца и братьев, те прознали, укатали до полусмерти, бросили скованного в потайной погреб. Не вызволи его школяры с «дядькой» — доселе б куковал на хлебе и воде…
Он вошел, часто перхая, с багровыми пятнами на щеках, выдал по листку бумаги и, став у аспидной доски, принялся малевать аз, буки, веди, глагол… Заскрипели гусиные перья.
Потом учитель ходил вдоль стола, проверял написанное, горячился, срывал и без того слабый голос: «По зиме доспытация будет, с чем к ней придете? С чем, спрашиваю?» Кое-кто из нерадивцев встал на колени в углу, другие ошалело моргали, получив удар в темя увесистой псалтырью, у третьих огнем пылал загорбок — здесь порезвилась гибкая еловая линейка. Не влетело, пожалуй, одному Савоське Титову. К нему недоросль подошел подпослед, наклонился, покивал одобрительно.
— Ну, ты молодец. Видать, к дьяченку-то деревенскому неспроста наведывался. Абевегу да цифирь щелкаешь яко орехи! — И тише: — Тетрадку мою одолел?
— Не всю, Михайла Иванович. Сложенье, вычитанье — с ними вроде просто. А дальше споткнулся. Очень уж мудрено: умноженье, тройное правило в дробях и целых числах… — От усилия на лбу школяра даже выступил пот. — Выговорить, и то трудненько!
— Не боись, разберемся, всему свое время. Да, я тебе словарик речений иноземных принес. Почитай на досуге, сгодится… Ну а теперь постереги класс, я немного полежу: разламывает всего что-то… — и долго топтался за дверью, обессиленный сухим трескучим кашлем.
— Подавись харкотиной своей! — зло бросил вслед ему Ганька Лушнев. Он вспрыгнул на стол, перекувырнулся, изловчась, встал на ноги, с издевкой покивал Савоське, углубленному в словарик: — Понапрасну штаны протираешь. Пойми, орясина, твой путь един — в полк, до седых волос. Если раньше не убьют, конечно!
— А кем в полк? — справился Пашка Еремеев, рекрутированный с боярского двора.
— Ке-е-ем! — передразнил Ганька. — Бонбардиром не хошь? Накося выкуси! — Он сотворил ядреную дулю. — Простыми канонирами едва ль половина выходит. Прочие — кто в ездовые, кто в вестовые, кто при аптеке за весами стоять!
— Ври, — усомнился крепенький, верткий рязанец Макар Журавушкин. — Сказывали: кто с головой — нигде не пропадет. Особливо теперь.
— Тепе-е-ерь! Много ты кумекаешь в теперешних временах. Это кое-кто мог с барабанщичьего чину зачинать, ибо так и сяк в генералы выйдет. А мы… — Ганька выругался, махнул рукой. — Знаете, олухи, куда б я хотел определиться? В навигаторы, кои при Оружейной палате обосновались. Щеголи, каких не видел свет! Кафтанье суконное, шапка овчины трухменской[1], с пером золотым, алый пояс, кортик сбочь… Ух, ты-ы-ы!
— Да ведь не пустят, с рожей твоей!
— Что ж, пойду в денщики, и непременно к иноземцу! — объявил Ганька.
— Чем же краше — к иноземцу?
— По-русски ни бум-бум.
Савоська медленно оторвался от словарика, потер висок.
— Тогда… зачем в пушкари было соваться, чье-то законное место занимать?
— Зако-о-онное! Я, может, во сто крат больше правое имею, нежели ты. Вас, «крепость» бесштанную, гуртом сюда, а я по челобитью, потому как вольный-свободный!
Наступила тишина. Рекруты хмурились, растревоженные Ганькиными словами. Какой-то он перекрученный, господи! Злобствует на все вокруг, останову не ведая… А ведь не дурак, вовсе нет. Что ж его перековеркало, откуда он вышагал такой?
Один лишь Макарка-рязанец был весел, как всегда.
Чернешенька мой,
Чернешенька мой,
Парень молодой! —
пропел он свое неизменное и, оглядев обескураженных товарищей, присоветовал:
— Наплюйте, братцы милые. В крайности, у себя в деревне приют найдем!
Пашка-дворовый досадливо отмахнулся.
— Тебе, из дворцовой волости, легко. Живете чуть ли не казацким кругом… А ты побудь в моей холопьей шкуре, побудь! Ни дома своего, ни…
— Зато жена молодая! — поддел Ганька, и класс отозвался оглушительным хохотом.
Тут посадский ничего не прибавил и не убавил — Пашка Еремеев и впрямь был женатым. Когда рекруты, назначенные на пушечный двор, впервые собрались вместе, увидели — стоит у ворот глыба-парень, гладит по голове прильнувшую к нему заплаканную старушонку, а сбочь замерла отроковица лет двенадцати, почему-то повязанная бабьим платком. Прощанье затягивалось. Парень силой отвел цепкие старушечьи руки, не оглядываясь, пошел от ворот. К нему, ясное дело, обратились с расспросами.
— Матерь провожала?
— Кто ж еще? Она и есть.
— А с ней сеструха, что ли?
Пашка стесненно кашлянул, переступил с ноги на ногу.
— Кой черт… жена.
— Ей же только в куклы играть! — удивился Макар.
— Вот и играет, — спокойно молвил в ответ Пашка. — Да что вы ко мне-то цепляетесь? Оженили по боярскому слову, родные ни гугу… Пусть, мое дело сторона! — и затопал к школе, сочтя разговор законченным.
…Школяры, оставленные без присмотра, занимались кто чем. Ганька знай искал забавы. Покружил по комнате, задевая то одного, то другого, постоял над Савоськой и, вырвав у него заветные Михайловы записи, загоготал.
— Эй, неучи, мотайте на ус! Лупос — что б, вы думали, такое? Оказывается, герр волк. А луппа? Волчица, евонная подруга. Офира — молебен, спириды — лапти… Ого-го-го-го! То-то, смотрю, в науку въелся — будет своим Гав-гавщинцам о лаптях по-иноземному плесть… Пойдем дальше. Онагр — дикий осел. И кто этакую дребедень читает — сам лопоухий. Нектар — пиво… Черт, в глотке сразу ссохлось!
Савоська Титов скованным шагом придвинулся к нему, глухо сказал:
— Не смей, короста!
Рекруты оцепенели, зная необузданный лушневский нрав. А тот, подогреваемый испуганными взглядами, распахнул ворот серого кафтанца, многозначительно подул на кулак.
— Ты про что-то заикнулся, выпороток щучий?
— Угу, — ответил Савоська, поражаясь собственной смелости.
— Ну-ка, повтори.
— Съешь и так.
Вот-вот, казалось, грянет расправа. Ну куда тонкому Савоське супротив такого быка? Одним пырком опрокинет навзничь, а то и переломит ровно соломинку… Лушнев отвел бугристое плечо, нацеливаясь кулаком в Савоськино переносье, но тут между ними встал великан Пашка, играючи растолкал по сторонам. Савоська отошел прочь, Ганька упирался, норовил под Пашкиной рукой проскочить следом.
— Тихо, тихо.
— Ты слышал, как он меня обозвал?
— Коростой, успокойся. Да не гоношись, не гоношись, пожалей свои ребра.
Савоська замер у окна, снова улетев мыслями домой, в родную деревеньку. Но странное дело — вспоминаются ему теперь не мягкие извивы Исконы-реки, не благостная тишь полей в ночном, а споры-перекоры брата Лехи с дядей Ермолаем. Чуть сойдутся на минуту-другую, и вот он — разговор, всегда почему-то об одном и том же.
«Каждому свое, — накаленно гудит Леха. — Кто в бега, а кого за уши не оттянешь от ездок в болота петербургские. Колготись, колготись, чай, килу наживешь раньше срока… Слышь, ижорец новоявленный, вспомнил бы что-нибудь, интересно!»
«Ой, не поймешь».
«А все ж таки. Что было-то?»
«Многое, парнище».
«Самого-то видал?»
«Как тебя».
«Разговаривал, будто бы?»
«Как с тобой».
«И ряжи на море вместе каменьями забивали? Так ведь?»
«Ага».
«Ну а дальше-то, дальше?» — не унимается брат.
Но Ермолай молчит, словно всматриваясь и вслушиваясь во что-то неведомое, за тридевять земель. Его жена, сидя сбоку, горестно всплескивает руками.
«Сам не свой вернулся. Думает ночью и днем, и глаза чудные. Я к нему с каким-нибудь спросом — как о стенку горох…»
«Скатает вдругорядь, вовсе рехнется… Ты за ним следи! — Леха воровато прищуривается. — Сам-то, говорят, сызнова под Нарву попер? Неймется, глотка-то ненасытная».
«Свят-свят-свят!» — испуганно бормочет Титов-старший, крестясь на маковки далеких можайских церквей.
«Тут иное! — с досадой бросает Ермолай. — Прадедами та землица обживалась, русской кровью испокон веку полита… Ты вот сказал: ненасытная! А если он, Петр-то Алексеич, на ногах от зари до зари, если в копоти мастеровым распоследним… тогда как?»
«Мало ль какая блажь взбредет — все принимать на веру? — знай упорствует брат, вскидывая пятерней нечесаные волосы. — Делов-то, может, и много, да не про нас. Нам от них и полушки не перепало».
«Слепые мы, вот что я тебе скажу…»
«По-твоему, терпи?» — ощеривает зубы Леха.
«Черт разберет, как по-моему…»
«Ага! Ты вот на севере побывал, отмочалил полугодье. Легче стало от виденного?»
«Слепые мы, знаю одно…»
За дверью — быстрый топот. Влетел запаленный дневальный, по дороге толкнул школяра, прикорнувшего у печи.
— Проснись… «Поперек-шире» шлепает! — Дневальный обернулся к шеренгам, скомандовал, подражая скрипучему голосу командира над артиллерной школой: — Зольдатен, ахтунг!
Порог развалисто переступил инженер-капитан или попросту «Поперек-шире», за ним вошел бравый усач в темно-зеленом кафтане, высоких ботфортах, со шпагой на боку. Из-под шляпы, стянутой в три угла, виднелся край белой повязки.
— Ваш новий сержант! — Капитан строго зыркнул рачьими глазами, пристукнул тростью. — Рьекомендую — керой Дерпта. Прошу… это… люпить и не шалофаться!
— Так и есть, «железный нос», только его в школе и недоставало, — шепнул Ганька, присматриваясь к кафтанной расцветке.
— Преображенец? — догадливо повел бровью Макарка Журавушкин.
— На них у меня око наметанное… Мастера на все руки: что воевать, что новеньких вразумлять, что головы сечь направо-налево!
— Не столь громко. Аль давно батогов не ел?
— Нам не привыкать — батоги сверху донизу. А иного мы и не заслужили… при покорстве да ротозействе!
— Ну ты и трепло-о-о!
«Поперек-шире» удалился в свою квартиру, под крылышко маленькой, но властной супруги, преображенец и школяры остались одни. Он оглядел их поочередно, потянул носом спертый воздух.
— Засиделись вы, отецкие сыны, оттого и надутые, невеселые. Проветривать бы надо… — Сержант помолчал. — Сколько вы тут, второй месяц? А на стрельбы выбрались хоть раз?
— Ливень чертов, не высунешься… Двор пушечный с чем едят — и то не знаем, — ответил кто-то.
— Скверно. — Сержант покачал головой, морщась, прикоснулся к повязке. — Завтра-послезавтра в поле.
— И… с пушкой? — недоверчиво спросил Макар Журавушкин.
— Непременно. Какие ж мы тогда канониры да бомбардиры? Пушку найдем в Преображенском.
Даже лицо Ганьки, хмурое, колюче-злое, и оно просветлело малость при тех словах.
— А как вас по имени-отчеству? — спросил Павел.
— Упустил самое главное… Иван Филатов сын Иванов! — преображенец скуповато улыбнулся. — При начальстве — господин сержант, как водится, в обиходе — просто Филатыч. Договорились?
Сержант как бы принес добропогодье в широченных карманах гвардейской справы. Наутро Савоська продрал очи, радостно ойкнул — в окно глядело румяное, почти вешнее солнце.
Школяры повскакали, ополоснулись водицей, съели по ломтю хлеба с распластанным звенышком селедки, иначе — бутерброд, запили морковным чаем и стали ждать прихода сержанта, — он квартировал пока особицей.
В половине восьмого, после переклика, выступили к Сокольничьей роще. Топали нестройной гурьбой, не в ногу, не в лад мотали руками. Филатыч оглядывался на свое воинство, мрачнел, закусив длинный ус.
— Что же вы делали шесть недель кряду? — недовольствовал он и добавлял многообещающе-сурово. — Ну погодите.
Пашка-женатик, Савоська и Ганька Лушнев, чуть приотстав, несли громадную дощатую мишень в виде островерхой башенки.
— Наш старикан, поди, за Яузой чешет. Сорвался, будто соли под хвост насыпали! — говорил Ганька, щуря коршуньи глаза. — С «железным носом» не поспоришь. Его, торопыгу, сам инженер-капитан побаивается!
— А почему? — враз спросили Савоська и Пашка.
— «Око государево», если коротко.
— Ну-у-у-у?
Савоська неожиданно встрепенулся.
— Павел, глянь, что там такое?
У дороги, при выходе из города, стоял высокий чугунный столб, выложенный снизу чугунными же плитами, поверх — на спицах — белели черепа.
— А-а, ты про это… Когда-то головы торчали, — спокойно поведал Пашка Еремеев.
— Чьи головы?
— Да стрелецкие, парень… Думаешь, он один, столб-то? На всех большаках вкруг Москвы понатыканы, иждивеньем Льва Кириллыча Нарышкина, дяди государева. У него, братан говорил, заводов пропасть, выделал в одночасье! — Пашка потоптался перед громадиной, вслух, по складам, прочел надпись о давних стрелецких винах, пошмыгал носом. — Ноне черепа смирнехонькие, а вот как-то позалетось иду из рощи — по грибы ходил, — ветер оглашенный, морось, темень, и они диким свистом наддают… Где и кузовок посеял, не знаю. Бёг, понимаешь, три версты, до самого Земляного вала! — Пашка вспомнил о мишени, спохватился. — Эка наши-то куда утопали, а мы… Ганька, берись!
Тот, побелев, неотрывно глядел на столб.
— Оглох? Вот те сержант спину-то всчешет!
Ганька не слышал будто…
— Что-то втемяшилось, не иначе, — хохотнул Павел. — Айда, можаец, а он пусть постоит… Ну, чудило!
— Эй, берегись! — раздался над ухом звонкий голос.
Школяры едва успели отпрыгнуть к канаве, и мимо пронеслась крытая повозка с озорной длиннокосой девахой на облучке. Блеснули быстрые карие глаза, и Савоська словно понес в себе какую-то отметину.
— Чай, преображенская, — выговорил Пашка. — Там таких бойких пруд пруди!
Но повозка в полуверсте от них свернула, покатила полем, задернутым черной пороховой копотью.
— Прет на выстрелы прямо. Ну шальная! Савоська не отозвался, пристально глядя вслед.
— Во, теперь ты кол проглотил! — в сердцах посетовал Пашка. — Аль мне одному цитадель-то волочь? Больно хитрые будете!
Когда питомцы артиллерной школы выбрались к роще, там вовсю гремела ружейная стрельба, — учился новонабранный драгунский полк. Вернее, экзерцировала одна только рота, остальные сидели на опушке, ждали своей очереди. В стороне, на взгорке, стояла верхами группа офицеров, угадываемых по белым галстукам и серебряной оторочке шляп. Филатыч всмотрелся из-под руки.
— Передний-то никак Мельницкий, Семен Иваныч? Года три тому был отставлен за старостью, и — сызнова на коне!
— Знавал? — с интересом спросил Пашка.
— Встречались, и не раз. Теперь вместо него Игнатьев, тоже добрый полковой.
— А верно, что в ротах драгунских сплошь недоросли с однодворцами?
— Ну не сплошь. И рекрут немало, из деревень и монастырей. Швед — не дай бог — сосет кровушку, ежедень бои.
Макарку-рязанца занимали всадники, одетые в коричневые кафтаны, красные штаны и ботфорты, — смотрел во все глаза, легонько вздрагивал при слитных залпах. Вот первая шеренга выпалила с седла и тут же распалась на две струи, двинула в объезд конного квадрата. Ее место проворно, хотя и не очень стройно, заступила вторая, тоже огнисто сверкнула фузеями и поехала в обтек третьей шеренги.
— Чудеса! — восхитился Макар.
Савоська озадаченно поскреб в затылке.
— С коняг-то целиться худо, сошли б наземь…
— У драгун свой манир, — строго молвил Филатыч. — Стоять наперекор вражьей коннице.
— А пехота?
— И она пуляет, но по пехоте. Линия супротив линии. Запомните: огневой бой — наиглавное и для драгун, и для солдат. Про нас, пушкарей, и говорить нечего.
Савоська недоуменно развел руками.
— Везде пальба… Кавалерия-то зачем, с какого боку?
— А вдогон кто пойдет, если враг в испуге отшатнется? — вскипел раздосадованный сержант. — Вы — на пушке верхом? На то и палаш у драгуна: скачи, настигай, руби. Или вдруг неприятельская партия с тылу наедет, а патроны в сумах кончились. Как быть? И опять палаш — молодец!
— У-у-у…
— Цельная линейная наука, смекай. Не одна мудрая голова колдовала, и не один век! — Филатыч задумался. — Правда, швед порой чудит. Под Везенбергом, помню, с голым палашом кинулся, когда в кольцо угодил!
Сержант и школяры смолкли, наблюдая за поворотами конницы. В первом плутонге особенно выделялся крайний всадник — жилистый, ловкий, точно спаянный воедино с игреневой ногайской кобылкой. Пока шеренга перестраивалась, он скусил новый патрон, зарядил ружье и с руки, не целясь, выпалил по вороне, что на свою беду пролетала над ним. В небе закружились перья…
«Верткий малый. Кто ж таков?» — ошарашенно переглянулись артиллеры. По стрельбе — охотник, по молодецкой посадке — вылитый казак.
— Руссише швайн! — донеслось пронзительное от кучки драгунских офицеров. — Ха-а-альт!
— Немец-то… похвалил небось? — предположил Макарка.
— Во-во, — мрачно отозвался Ганька Лушнев. — Свиньей обозвал!
Начальные побыли на взгорье еще немного, вереницей потянулись к Немецкой слободе. «Пить кофей», — определил кто-то.
Сержант все чаще поглядывал с беспокойством в сторону Преображенского дворца, чьи островерхие башенки и черепичные кровли проступали в оголенных кустах за рекой Яузой.
— Где его черти носят, «дядьку» вашего? — бормотал он сердито. — Где пушка?
— У него кума в кухарках дворцовых. Ей-ей, плеснул за воротник, — ввернул кто-то.
— Ну если он мне московский «тотчас» вздумал поднесть… Пойду проверю!
На поле между тем первая рота спешилась, передала поводья и фузеи второй, сменила ботфорты на лапти, отвалила прочь. Одно из капральств оказалось бок о бок с артиллерами, прилегло кружком, засмолило табак.
— Эй, аники-воины! Чего ж вы штаны-то не скинули вкупе с сапогами? — поддел Ганька Лушнев. И всегда-то взвинченный, на рывках-швырках, он теперь, после стоянья перед столбом с черепами, был и того злее, готовый выместить злобу на ком угодно.
— Тебя не спросили, глухариное племя! — был ответ.
— Короеды хреновы! — не унимался Лушнев. — Поди, все дерева перевели на окраску!
— А ну заткнись! — оскорбленно привстал недавний стрелок. — Ты… конницу хаешь, пестерь вислоухий?
— Ко-о-онница! Вам, коричневой скотинке, впору друг на друге ездить!
Ганька и драгун — слово за слово, за шагом шаг — сошлись вплотную, долго не рассусоливали. Лушнев наотмашь хрястнул кавалериста по скуле, но удар получился сдвоенным, с молниеносной отдачей: пушкарь и сам выплюнул на ладонь коренной зуб.
— Ай да Митрий Онуфриев, ай да монастырский слуга… — шумнули в конном капральстве. — Врежь с левой!
Тот не промахнулся и на сей раз. Лушнев обратил к своим подсиненное лицо, завопил истошным голосом:
— Наших бьют! Что ж такое, братцы?!
Пашка, Савоська, Макарка и остальные подошли к драчунам с уговорами: дескать, зряшное дело, надо ль из-за него кровью умываться? Но кто-то зацепил кого-то локтем, оттолкнул не в меру горячо — стенка ринулась на стенку, самозабвенно замолотила кулаками. Рев, матерная ругань, стоны повисли над полем.
От рощи бегом поспевал драгунский вахмистр, сучил нагайкой.
— Разойди-и-ись, мать вашу наперекосяк!
Он вытянул жилистого драгуна поперек спины, огрел второго, с косенькими глазками, круто повернувшись, дал с оттяжкой тупоносым ботфортом по Ганькиной заднице. Из маркитантской палатки, раскинутой невдалеке, запоздало выскочил седоусый ефрейтор, под началом коего находилось капральство.
— Чего они?
— Чего… Смотреть надо!
Усы ефрейтора зашевелились.
— Ты на меня не рычи, вахмистр, еще молод. Говори толком.
— Дерутся! Дубасят один другого почем зря!
Ефрейтор был сдержаннее. Оглядел драчунов, — у них грудь ходуном от запарки! — покивал на Преображенское.
— Туда захотели, жеребцы?
Объяснять и растолковывать было излишне — там сидел Федор Юрьевич Ромодановский, князь-кесарь, начальник тайного приказа. Ходили страшные слухи о его расправах…
Вахмистр покрутил нагайкой перед носами пушкарей.
— Где ваш сержант? Кто он?
Савоська, слизывая кровь с рассеченной губы, ответил:
— Иван Филатыч… вот-вот будет…
— А-а, герой Дерпта! — унтер заметно приостыл, крякнул, вместе с ефрейтором отправился в маркитантскую палатку.
Рекруты переглянулись, загоготали, и словно не было ссоры, не было потасовки, — уселись тесной серо-коричневой компанией, пустили по кругу чей-то кисет.
— Ох и порезвились! — молвил Ганька. — Этак бы всем гамузом немчуру офицерскую скрутить… — Он искоса глянул на далекие башенки дворца. — А мы еще и зазываем: придите, гостеньки милые, поучите!
— Не наша забота, пушкарь, — оборвал его косенький. — Нам бы со шведом поскорее расквитаться и — за дела.
— Какие ж у тебя дела, парень? — недоверчиво справился Пашка Еремеев.
— А такие, например, что батюшке моему, рейтару, еще при царе Алексее Михайловиче пустошь была дарована.
— Пустошь, она и есть — пустошь. В смысле: шаром покати, — рассмеялся Макар.
— Не скажи! — загадочно ответил косенький и, растянувшись на прогретом склоне, мечтательно повздыхал. — Эх, бывал я с батюшкой в Ярославле, на живых торгах. Туда за сотни верст едут, из отдаленных мест. Вот где раздолье! Умный покупщик берет молодых да мастеровитых, на беса ему рухлядь старая сдалась. Или, в крайности, малолетков.
— От матери-отца? — охнул Савоська Титов.
— Купля-продажа, на нее запрета нет… — Рейтарский сын улыбнулся. — Берут аж давних беглых, промежду прочим!
— Наобум? — удивился рязанец.
— А розыск, балда? Его метла все углы прочешет, глаз у подьячих остер! А найдет покупщик беглого ай беглую, — с ними загребает и все семейство новообретенное, коровенок-лошаков. Есть резон? Да и дешевле втрое: за этаких спрашивают от силы рублев семь-восемь, против обычных двадцати! — Косенький с видом знатока покачал головой. — Да-а-а, тонкое дело — торг! Тут не зевай, палец в рот не клади, мигом облапошат. Иной владелец-хитрюга предлагает семью без первого сына. Почему? А потому, что сынок-то — умелец презнатный. Словом, ухо держи востро. Но как когда. За девок, за баб-одиночек не жалей серебра, переплати — на выходе оправдают себя с лихвой… И надо всего-навсего рублев сто — двести. Купил, понимаешь, душ сорок пойманных, усадил на пустошь — никакая чума не страшна!
— Ты, видать, не одну ночь думал, прикидывал, что и как! — усмехнулся Митрий Онуфриев, недавний стрелок по вороне.
— Будь уверен, свое возьму! — Рейтарский сын оглядел серо-коричневый рекрутский круг, презрительно оттопырил губу. — Деньгу строить надо, пентюхи, времечко таковское. Это… кумовья посреди базара повстречались. Один и говорит: «Слышь, подари колесо!» Другой в ответ: «Подари давно помер, а в его дом въехал — купи!» Усекаете, в чем соль?
Митрий рывком поднялся с пригорка.
— Пошли, кавалерия, перекусим. Скоро наш черед — вперед.
— Конечно, тебе в моем рассказе никакого интересу, понимаю! — протянул косенький. — У тебя свои ходы… — Он с ехидцей покивал пушкарям. — На Низ дважды бегал наш слуга монастырский, а потом сызнова — в обитель, под архимандритову плеть! Чай, и сам не одного путничка — к ногтю, промеж молитвами…
— Врешь… — не поверил Макар Журавушкин.
Митрий отвел сумрачные глаза.
— Его правда, бегал. У рыбарей время коротал, с бурлаками след в след хаживал… Но душегубство не приемлю, брешет Свечин! — Он отвернулся, помахал кому-то рукой. — Во, Дуняшка кличет… Идем, вологодочка, идем!
У маркитантской палатки стояла та самая озорная девица, которая незадолго перед тем промчалась мимо пушкарей.
— А телочка справная! — причмокнул губами рейтарский сын Свечин. — Охомутать бы где-нибудь!
— Не наткнись на кулак ейный.
— Аль испробовал?
— Было дело… Интересно, кого она высматривает средь нас?
— Не иначе артиллеров. Конных она в упор не видит!
С тем и распрощались. Драгунское капральство ждал чай, артиллеры побрели к мишени, притулившейся невдалеке.
Савоська шел, понурив голову. Что-то вроде б надломилось в нем после россказней косенького драгуна, какая-то незримая ось, и померк день в очах, и по спине загулял ознобом хлесткий осенний ветер… Господи, боже мой! Щелкал цифирь как орехи, ничегошеньки не видел вокруг и не хотел видеть… А оно — вот оно! Старый-то барин скоро в тенек усмыкнется, под могильную плиту. Именьишко скудное, полста захудалых дворов, раздербанить его шестерым отпрыскам господским — раз плюнуть… Что с нашими-то будет: с маманькой, батей, брательником, с дядей Ермолаем? Куда их? Подобно гривастым и рогатым — на живые торги?
Не обрадовала его и пушка, наконец выведенная сержантом через мост. Пока другие новобранцы со всех ног рысили навстречу, обступив, гладили ствол, ощупывали высокие колеса, — можаец потерянно топтался в стороне, безучастный ко всему…
— Братцы, да никак ядра? Они, всамделишные! — завопил Макар Журавушкин, вспрыгнув на телегу, подъехавшую вслед за орудием. — Только мало почему-то…
— Научись всаживать без промаха! — ответил Филатыч. — Мне сперва хотели репу всучить, на манер кожуховских игр стародавних. Нет, говорю, бой так бой. О том и господин капитан не единожды указывал!
— Школьный, что ли? — простовато осведомился Пашка Еремеев.
— Бомбардирский капитан, чудак-человек!
— А-а-а!
— Ну, делу время, потехе час. И так припоздали немыслимо. Павел и ты, Гаврила-мученик, отнесите мишень шагов на двести, для первого разу. Остальные ко мне! — И Савоське, мимоходом: — Чего ежишься, не захворал?
— Вроде б нет, — разлепил тот губы.
Пушку сняли с передка, развернули в поле. Сержант, с помощью нескольких школяров, принялся наводить.
— Чуток выше, теперь немного вбок… Заряжай! Да банником, банником пройдись поначалу. Севастьян, подсоби. Крепче, небось не с девками на посиделках… А ты, Макар, подай сюда картуз. Чего ты мне свою шапку тычешь? Сказано — пороховой картуз! — Филатыч в нетерпении поднял голову, огляделся, встопорщил усы. — Титов, окостенел, что ли? Я тебя загоню за Можай с такой работой!
— Ему то и надо, во сне видит, — гоготнул подоспевший Ганька Лушнев.
— Ядро и пыж на месте, прибили хорошо? Пали!
Пушка рявкнула свирепо, до боли в перепонках, откатилась. Филатыч остро глянул из-под руки.
— Недолет. Ну-ка, повысим прицел!
Второе ядро упало за мишенью, вскинув черным кустом грязь.
— Перелет… Ну а теперь дели надвое, в том и суть канонирской пристрелки. — Он поколдовал над пушкой, скомандовал: — Пали! — И сдержанно-радостно: — В самый чок… ногами вверх!
Мишень опрокинулась, подбитая третьим ядром.
— Отдохнем, братцы, и покумекаем, что к чему! — объявил сержант. — В орудии, любом, три части: казенная с «виноградом», то бишь хвостовиком, вертлюжная — срединная, ею на лафете ствол держится, дульная с мушкой, по коей выравнивается прицельный снарядец… Просто? Просто, да не очень!
Любознательный Макарка прикоснулся пальцем к стволу, заплясал от ожога.
— Не ходи босиком — бабуля своенравная! — захохотал преображенец. — Эх, ребята, скоро подъедут медножерлые с-под Нарвы, не такой гром сотворим. Швед помог, спасибо ему великое.
— Ты… в своем уме, старшой, при войне-то? — загомонили школяры. — Как же так?
— Палили в нас, ха-ха, теперь будут жарить по своим!
— А-а-а, — зрела догадка на широком, в конопинах, лице Павла Еремеева. — Трох… трохфей?
— Во-во, голосистые, новой инвенции… — Филатыч свел брови. — Чтоб к приезду господина бомбардир-капитана усвоили все назубок. Не осрамите старого «потешного»!
— Счастливец ты, сержант, — задумчиво молвил кто-то. — И под Орешком погеройствовал, и под Юрьевом-Дерптом.
— Не плачь, кума. Готовь тесто, гости у ворот.
Савоська — пока шел разговор — не проронил ни слова.
Неугомон-преображенец подкидывал одну головоломку за другой. Как-то, в начале студня-месяца, под вечер, он вошел, неся в левой руке громадную суму на крепкой застежке, в правой — алебарду. Прислонив ее к стене, с непроницаемым видом раскрыл суму, вынул медную, с коротким стволом, штуковину. И весело:
— Угадайте, что такое.
Молодые артиллеры ворочали диковину так и сяк, скребли в затылках. Ружье? Но больно емкое дуло, запросто просунешь кулак. Может, игрушечная пушка, слепленная мастерами-кудесниками на литейном дворе? Но, в таком разе, где у ней колеса, где лафет? А вот замок подобен фузейному, с курком, огнивом и полкой, и приклад вполне такой же, выточенный из дуба.
— Ну, кто смел? Нету? — спросил сержант. — Ручная мортирца — да будет вам известно. Коронное бомбардирское вооруженье. А вот и гостинец, коим она стреляет!
Перед школярами появилась фунтовая граната.
— Павел, а ну прикинь, как бы ты с ней управлялся во время воинской потребы?
— Раз плюнуть! — Пашка-женатик упер приклад в плечо, нажал спуск.
— И долго ты ее так удержишь, если спереди враг напирает — волна за волной?
— О подсошке забыл… — отчужденно пробормотал Савоська.
Сержант с нескрываемым изумленьем обернулся к нему, покачал головой.
— Верно! И глазаст же ты, парнище. Одно плохо — ненастен последние дни. Ай обидел кто?
Савоська потупился. Бойкий тенор косенького драгуна, сдавалось, поныне долбил в уши, опутывал сердце беспощадной удавкой… Значит, никакого просвета, сколь ни старайся, ни влезай в науку. Весь твой век — ночь кромешная, и суждено тебе, малой букашке, метаться по заколдованному кругу — сызмальства до гробовой доски… Скорей бы темень, что ли, а там упасть на койку, забыться мертвым сном!
Кто-то подергал его за рукав. Он медленно повел затуманенными глазами — Ганька Лушнев стоял обок, с ухмылкой на угреватом лице.
— Вижу, и тебе ученье приелось, гы-гы, затосковал! Слышь, к дьячихе не наведаемся? Сычуга с кашей попробуем, того-сего… — Ганька судорожно сглотнул слюну. — Да и сестренка ейная обещалась быть.
— Мимо кордегардии-то как же? — слабым, не своим, голосом отозвался Савоська.
— А мы задворками, там лаз потайной имеется. Выйдем, будто зачем-то посланные. Юрк — и на той стороне. Сговорились?
— Л-ладно.
…Им повезло: никто не встретился, не спросил, куда направились. Они обогнули громадину школы с черными провалами окон, перелезли через городьбу, живо проскочив пруды и Земляной вал, углубились в пустынные улицы. Шли по мостовой, чуть присыпанной снегом, ежились. Креп, наседал каленый мороз, дуло как из трубы.
— Бр-р-р-р… А вдруг никто не ждет?
— Знай шагай. Не первый раз.
— А… дьячок?
— Будь уверен. У патлатого в башке ирмосы одни. Летом, гы-гы, он в церькву, а я тем часом в дом евонный: принимайте гостенька! — Лушнев походя нагнулся, подобрал камень-голыш. — Будет чем от шпыней отбиться. Спрячь в карман! — И с усмешкой добавил: — Попадись барынька аль немецкая фрау, не грех и побеседовать… на предмет кошелька!
— Чего плетешь, дурень? — одернул Савоська.
У Покровских ворот их остановила суровым окриком стража, осветила смольем, разглядев сквозь белую сутолочь шляпы и кафтаны, отодвинулась.
— Чай, на старый, пушечный двор?
— Ага, по приказу господина командира над артиллерной школой, — солидным голосом ответил Ганька. — Велено по-быстрому, а зачем, про то инженер-капитан знают!
— Ступайте с богом.
Лушнев неторопливо миновал арку ворот и, круто повернув направо, захохотал.
— Вот так-то с сиволапыми. Учись, деревня!
— Ох, напорешься когда-нибудь…
— Ничто, однова живем!
Прошагали еще с полверсты. Впереди завиднелся старый пушечный двор, издали приметный по суматошным отблескам пламени и клубам едкого багрово-черного дыма. Савоська озирался оторопело. Кругом — невпроворот — бревенчатые клети с многими переходами вдоль стен, месиво домов и домишек, нарядные новостроенные палаты, старинные терема, увенчанные высоко вскинутыми светлицами, и поверх всего — заиндевелые, немо-бессонные купола.
Внезапно Ганька остановился, стукнул себя по лбу.
— Дьявольщина, запамятовал. Сестрицы-то ейной не будет сегодня. У хворой маманьки заночевала… да-а-а…
— Чего ж балабонил, звал с собой? — прогудел обескураженный Савоська и далеко отбросил ногой мерзлый конский катыш. — Дуй один, мешать не стану.
— Пожалуй, ты прав… Слушай, постереги маленько, вон в тупике, чуть шум — свистнешь. А там и погреешься!
Ганька крадучись подобрался к угловому дому, осторожно, с опаской поскреб ногтем в слюдяное окно.
— Секлетея! — позвал он и повторил громче: — Секлетея, спишь?
Чья-то скорая рука отдернула занавеску, появилось бабье лицо в рогатой кике, — пригожее или дурное, не разобрать в темноте, — испуганно открыло рот, исчезло. Ганька молодцевато поправил шляпу, отряхнул снег с плеч, уверенной развальцей пошел к двери. Скрипнул засов, немного погодя в боковой пристройке затеплился недолгий свет. Все стихло.
Мелко-мелко подскакивая на ледяном ветру, мотая очугуневшими руками, Савоська то ругал забывчивого приятеля — ни за понюх табаку проволок через полгорода! — то, перемогая злость, потешался над самим собой. Куда разлетелся? Даровая брага поманила, сычуг с кашей? Поцеловал пробой, телепень, дуй домой, пока не околел начисто. Ведь он, запрокида, и не вспомнит, ему теперь..
Савоська обмер. Из ворот напротив, как из худого мешка, вывалилась — предводимая вертким человечком в подряснике — орава сторожей с дубьем, обступила крыльцо. Пушкарь свистнул, и тогда трое отделились, побежали к нему.
— Лови-и-и!
Савоську спасли длинные ноги. Он далеко опередил своих преследователей, затерялся в глухих переулках.
А утром, взятый под караул, Савоська стоял посреди пушечного двора. До костей прошибал хлесткий сивер, ноги заходились нестерпимой ломотой, свинцово-каменно давили на плечо громадные старинные мушкеты.
По капле цедились думы, и все про одно. Хотя б ненадолго скинуть проклятую ношу, спрятаться в затишке, потопотать, согреваясь… Какое там! Из окна полосатой кордегардии то и дело зыркают, прямо ль ты стоишь, не хитришь ли, отбывая уставное наказание… Расправа ждет быстрая, наперед известная: к двум ружьям, весом в пуд каждое, прибавится еще столько же, на другое плечо.
Мимо проволокли окровавленного Ганьку Лушнева: руки висели плетьми, всклокоченная голова безжизненно запрокинулась назад. Следом вышагивал «дядька» в кафтане нараспах, отдувался багрово-красными щеками.
— Господи! — оторопел Савоська.
— Моли бога, мушкетами отделался. Батоги-то позлее будут… — «Дядька» ухмыльнулся. — Дай срок, отведаешь и ты!
У Савоськи расслабленно подсеклись колени. Он с трудом выправился, едва не грохнув мушкеты наземь, посмотрел вслед «дядьке»… Удивил чем — батогами. Ноне посадский лег под них, завтра его, Савоську, растелешат как миленького, врежут со свистом. Так было, так есть… Но будет ли? Достать бы где пороху, свинцовую пульку поядренее, ахнуть в висок. Чтоб не выл оглашенный ветер, не чернело косматое небо, чтоб никто не дыбился над тобой: ты-де крепость бесштанная, живой-де товар… Провались оно в тартарары, житье такое…
Бас преображенца заставил его вздрогнуть. Принесло не ко времени черта усатого!
— Эх, чадо, чадо… — Сержант помедлил, затрудненно дыша. — Огорчил ты меня… С кем связался, думал своей башкой?
— Он… сболтнул? — сошло с омертвелых Савоськиных губ.
— Не о нем речь. Не о нем! — Преображенец хотел сказать еще что-то, с досадой отмахнулся.
— Все равно теперь… — понуро пробормотал Савоська.
— Из-за каждой сволочи в омут падать — не напасешься воды! — Сержант легонько посовал его под бок. — Взбодрись! И о доме не горюй, плохо аль хорошо там было. Солдат — человек государственный, то пойми. Сотни дорог перед ним, и ни одна — по собственной мелкой надобе.
Он словно подслушал загнанное вглубь смятение Савоськи, его тоску, навязавшуюся на поле у Сокольничьей рощи.
Топот копыт за палисадом оборвал разговор. В ворота влетел завьюженный всадник, у крыльца школы осадил коня, спрыгнул, хлопая раструбами сапог, скрылся в капитанских покоях. И вскоре стало известно: государь на полпути к Белокаменной, через несколько дней — торжественный въезд по случаю достославной нарвской победы.
Над Москвой, разметенной от снега, украшенной разноцветными вымпелами и еловой зеленью, плыло тугое колокольное многоголосье. Крошечные звонари в своей выси творили сказочное на «буревых», «гудах», «лебедях». По обе стороны Тверской густела толпа, в ней мелькали волчьи и лисьи дворянские шубы, суконные купеческие кафтаны, поповские рясы, поддевки, зипуны, бабьи салопы, душегрейки, кацавейки. Близился долгожданный час.
Питомцы артиллерной школы явились в указанное место — у Заиконоспасского монастыря — едва ли не первыми, спозаранок, и с согласия преображенца сбегали к триумфальным аркам, воздвигнутым вдоль государевой дороги. Поглазев на одну, изукрашенную аллегорическими картинами и фигурами, — поверх распростер крылья двуглавый золотой орел, — сорвались дальше.
— Эка! — разинул рот Пашка Еремеев, тыча пальцем в громадную карту отвоеванных ижорских земель.
— Синяя дуга — Нева, — объяснил Михайла Борисов. — В устье — сам Парадиз, за ним — Ниеншанц, видите? Справа — Шлиссельбурх, Ключ-город.
— К норду-то еще море, что ли? — спросил Макарка.
— Нет, озеро, Ладогой именуется. А крепость при втоке, посередь воды.
— А что под картой написано?
— «Ниже чуждую землю прияхом, ниже чуждая одержахом, но наследие отец наших яже от враг наших в некое время неправедно удержася, мы же время имуще восприяхом наследие отец наших!» — ни разу не сбившись, прочел Савоська.
— Мудрено-о-о… — протянул Макарка.
— В суть вникни! — одернул рязанца Борисов. — Суть высоты несказанной!
— С ней никто не спорит.
К третьей арке — у Кремля — пробиться не удалось. Вокруг стояли новоизбранные пехотные и конные войска, из-за собора Василья Блаженного на рысях выезжали орудия, застывали в просветах. Тонкими струйками — там и сям — чадили фитили.
Остроглазый Макар углядел по ту сторону площади, под зубчатой стеной, длинную вереницу возвышений, обитых малиновым бархатом.
— А это на што?
— Послам заморским. Их нынче поднабралось… тьма-тьмущая! — ответил Михайла Борисов и принялся загибать пальцы. — Франкский, цесарский, польский, прусский, голландский, баварский, молдавскиий, волошский. Вон, полюбуйтесь, подкатывают в каретах. Тот, при зеленой чалме, турок будет.
— А где Ганька? — вспомнил кто-то. — Вроде б следом брел…
Михайла насупился.
— Вы с ним полегче. Булькает!
— Врешь…
— Ладно. Я вам ничего не сказывал, вы ничего не слышали.
Савоська стоял, похолодев.
— И таким… вера?
— Ты-то ведь не согласишься, так ай нет? Ну а господину командиру знать про все надлежит. С него спрос-то.
— Гляньте, боги пошли! — встрепенулся Макарка Журавушкин. Из кремлевских ворот медленно выходила процессия с иконами и хоругвями; впереди. — старенький митрополит Рязанский, блюститель патриаршего престола.
— Живей назад!
Пушкари со всех ног заторопились на свое место. Едва втиснулись в строй — раскатисто громыхнули пушки, сотрясая студеный воздух, взревели трубы, и вдоль Тверской потекло волнами боевое войско.
— Генерал-фельдмаршал Огильви! — оповестил Филатыч, повертываясь к своей шеренге.
— Это который?
— А вот, на колеснице!
Мимо проплыл толстенный, в перьях и золотом шитье, латынянин: стоял, будто кол проглотив, пучился водянисто-строго в замоскворецкую даль.
— Отколь он, гордец такой?
— Родом с британских островов, а под конец императорско-римский! — Сержант скупо усмехнулся. — Как в пословице: бери, боже, что нам негоже.
— А на кой взяли? — подал голос Пашка Еремеев.
— Ради апломба, не иначе. Господин бомбардирский капитан страсть церемониев не любит. Потому и главенство передоверил.
Дальше, в открытых золоченых санях, катили два генерала. Сержант пояснил: который помене, тощенький — князь Репнин, герой Везенберга, обок — Яков Брюс, командир над артиллерией.
— А за ним — видите — молодчага верхом? Василий Корчмин, инженер-поручик. Тоже многими делами славен. Какими? В третьем годе с батареей устье Невы оборонял, супротив эскадры свейской. Петр Алексеевич так и отписывал ему: дескать, «Василью на острове»!
С бешеной силой наддал колокольный звон, крики в толпе сгустились. Подходила бомбардирская рота, приметная по черным, козырьями вверх, шапкам, и перед ней — рослый синеокий красавец со шпагой наголо. «Меншиков, губернатор Ижоры! — зашелестело вокруг. — А вот и… его величество!» Пушкари вскинулись: где, где? — оторопели от неожиданности. Царь — выше прочих на голову — нес огромный барабан, выделывал палочками неуловимо-быстрое: трра-та, трра-та, тра-та-та!
— Смех и грех… Чего доброго, крикнет: стой, пуговку нашел! — глухо сипел Ганька Лушнев, дергая можайца за рукав. — Теперь веселый, эка усами-то шевелит… А в девяноста осьмом лично головы снимал, и друг его забубенный тоже!
Савоська сердито отмахнулся. Пристал как банный лист! Лезет без конца, брызжет слюной, кусает невесть кого и за какие вины. А сам? Не промедлил, раскрылся полностью, оборотень, во всей поганой красе…
— Отлепись, дребезга! — в сердцах кинул он Ганьке, вслушиваясь в речь сержанта. Тот гудел растроганно:
— Под Юрьевом-то… цельную неделю садили бомбы зря. А он прилетел, все планты перекроил начисто, инженера саксонского в обоз турнул, и началась огненная потеха… — Филатыч сорвал треуголку, размахивая ею, громко закричал: — Господину бомбардир-капитану — виват!
— Вива-а-а-ат! — подхватила сотней глоток шеренга.
Царь повернул круглое лицо к пушкарскому строю, вгляделся коротко, но зорко, шевельнул в улыбке тонко пробритыми усами.
— Узнал, ведь узнал, а, Севастьян?! — прерывисто выговорил Филатыч, и по его навек продымленной щеке скользнула слеза.
— Шведа веду-у-у-ут! — накатилось разноголосое.
— Одного? — простовато спросил Пашка Еремеев.
— Протри очи, орясина!
Рота Новгородского полка, особо отличившегося при штурмах Дерпта и Нарвы, несла наклоненные голубые и желтые штандарты, — на каждом вздыбленный лев с когтищами врастопыр, — их Савоська насчитал до сорока, и еще морских гюйсов четырнадцать, по числу отбитых на Чудском озере фрегатов и бригантин. Гулко вызванивали восемьдесят медноствольных, непривычных глазу орудий, проезжали пороховые палубы, фуры с грудами фузей, сабель, шпаг, алебард, солдатской амуниции.
Длинной — на версту — черно-серо-голубой колонной брели пленные, низко повесив носы.
— А говорили — рогатые. Совсем вроде нас.
— Они тут смирнехонькие, а у Нарвы-первой, помню, лютовали!
— Кто этот старикан, в особицу?
— Генерал Горн, комендант нарвский. Дрался до последнего, наших побил видимо-невидимо. И все ж одолели, мать-его-черт!
— Пушки-то… сколько их! — пристанывал Макарка-рязанец. — Нам бы, в поле, хоть одну таковскую!
— Поверь слову, будет.
Вслед пленным печатали слитный шаг преображенцы и семеновцы. Все как на подбор высокие, плечистые; у офицеров сбоку непременная шпага, в руках солдат — фузеи дулом вниз. Пушкари смолкли, дивясь на выправку гвардейцев, а еще больше — на их добротный, с иголочки, наряд: черные треугольные шляпы, кафтаны с наброшенными поверх епанчами — у преображенцев темно-зеленые, у семеновцев густо-синие, перетянутые белой портупеей, — и у всех короткие красные штаны, чулки строго под цвет верхней справы, тупоносые башмаки.
В толпе говор всплесками. Вслух называли командиров гвардии: князь Михайла Голицын, герой Шлиссельбурга, Иван Чамберс, Федор Глебов, произведенный в новый чин. Старик подьячий, лиловый от стужи, толковал о высочайших наградах войску. Капитанам-де пожаловано триста рублев, поручикам двести, фендрикам по сту, сержантам семьдесят, капралам тридцать, каждому солдату отлита именная серебряная медаль.
Пушкари гурьбой обступили преображенца, затормошили с веселыми криками:
— Навар полагается, аль не слыхал? Деньга, бают, отвалена знатная… Магарыч, магарыч!
— А почему б и нет? — сказал Филатыч, и в голосе пробилась легкая грусть. — У меня родни-то всей — бомбардирская рота и теперь вот — вы, охламоны милые.
— Правда?
— Ей-богу, не вру.
— Качать его, робята!
И качнули бы, не вмешайся командир над школой: заметил непорядок, проскрипел как немазаное колесо.
Заключал шествие Ингерманландский конный полк, любимый меншиковский, — глаза разбегались при виде лошадей, подобранных по мастям: вороные, караковые, игреневые, буланые, гнедые, сивые, чалые, пегие, — что ни ротный строй, то свой особый цвет. Матово сверкали палаши и полусабли, поднятые в руках драгун, вдоль седел — в нагалищах — лежали укороченные фузеи, пары пистолетов затаились наготове в сумках-ольстредях.
— Вива-а-ат!
Победное войско — с распущенными знаменами, барабанным боем и музыкой — проходило на Красную площадь. К нему пристраивались квадраты артиллерной, математической, навигаторской школ, коим тоже кричали «виват», — в задаток, что ли? — а следом напирали продрогшие толпы москвичей, и неспроста: посреди площади ждало даровое угощенье.
Столы, расставленные двойной дугой на полверсты, ломились от всяческой снеди — жареной и пареной, вяленой и копченой. Грудами лежали куры, ути, гуси, тетерева, косяки буженины, кострецы говяжьи, щуки в капусте, караси с лопату, обок — в сулеях, в штофах, просто в жбанах — питье самое разное: водка, брага, романея, вино боярское, меды вишенные, смородинные, паточные.
У пушкарей засосало внутри.
— Нам-то можно, господин сержант?
— Нужно! С утра не емши, надо понимать. А вот хмельным блазниться не советую. Взыщу! — И вслед сорвавшимся вскачь питомцам: — Сбор посередке, через час!
К столам для воинских людей артиллеры пробились не сразу, почтительно расступаясь перед бравыми преображенцами, семеновцами, ингерманландцами, ну а со своей ученической братьей не церемонились, оттирали в сторону, как могли. Пашка-женатик первым влетел, двигая локтями, промеж навигаторов, утвердился скалой, за ним прихлынули остальные.
— Р-разговеемся! — Пашка огляделся, весело потер руки, принялся оделять снедью тех, кто поспевали сзади. — Макар, лови кусочек с коровий носочек! Тебе, Севастьян, пирог пряженый: таких в школе не подавали отродясь! Кому яйцо каленое, кому полоток? Жми-дави!
Не медлил и сам. Опрокинул стакан перцовой настойки, приналег на гуся под черным взваром, заедая толсто нарезанными ломтями сочной свинины. С треском дробил хрящи, отдувался, подгонял соседей. И — прекратил хрупанье.
— Черт, о дневальных забыли… Да и Михайла ушел, не дождамшись! — Он ухватил увесистый говяжий язычище, несколько пышек, посовал в глубокие карманы. — Так-то будет ловчей!
— Ага, если по дороге не стрескаешь! — подкусил Ганька Лушнев, точно пришпиленный к жбанам и сулеям.
— Или я ненагрыза какой? — обиделся Павел.
Макарка Журавушкин вдруг прыснул, указал в сторону?
— Эва, те самые, «короеды»!
И впрямь, невдалеке перекипали темно-коричневой гурьбой рекруты полка Мельницкого, среди них Митька Онуфриев, косенький рейтарский сын и другие.
Пушкари и драгуны, потеснив щеголей-навигаторов, оказались бок о бок, чокнулись, выпили.
— Как, Митрий, в «гулящие» сызнова не тянет? Аль под монастырь? — улыбчиво справился Макарка.
Тот свел густенные брови.
— Нет, уволь. Тут я человек, смекаешь? Малость повременю, и архимандрит подождет со своей плеткой-лестовкой!
— А если… пуля?
— Бедовали в одной яме, умрем на одном бугре! — отчеканил нижегородец. И Савоське тихо: — Маркитанточка наша идет!
Мимо чуть ли не бегом торопилась Дуняшка, разрумяненная крепким морозцем, в распахнутой шубейке. Митрий поймал ее за руку, поставил перед собой.
— Откуда такая запиханная?
— Не говори. С ног сбились! То к увечным с государевой снедью, то туда, то… — Маркитантка наконец увидела Савоську, от неожиданности осеклась на полуслове. Молчал и он, застигнутый врасплох.
— Добрые люди здороваются, встречаясь, — усмехнулся Митрий. — Дети вы малые, ей-богу.
Дуняшка помедлила немного, встрепенулась, туго-натуго затянула платок. «Побегу, товарки зовут…» — обронила и бесследно затерялась в толпе.
— А ты ей понравился, еще тогда, — молвил Митрий. — Все уши продолбила после учений: кто он, тот светлокудрый, да что он, да из какой округи.
— Не бреши, — пробормотал Савоська, жгуче покраснев.
— Средь сотен враз углядела!
Поодаль, в тесной бомбардирской компании, стоял сержант, — внимал, округлив глаза, рокотал взволнованным басом.
— Никак свои встренулись? — предположил Макар.
— Первые расейские солдаты! — подмигнул косенький Свечин. — И наипервые — Матюшкин да Бухвостов. Ноне в офицерьях, начинали вроде вашего сержанта.
Пашка-женатик замер с оттопыренной щекой, погрустнел.
— Уйдет он от нас, помяните мое слово…
— Не накаркай, — одернул его Савоська Титов.
— А вот раскинь: аль бомбардирская рота, где капитаном сам государь, аль мы — шантрапа всякая… Уйдет! — Пашка безнадежно махнул рукой.
— И скатертью дорога! — просипел Ганька.
Филатыч словно угадал, что речь о нем, — подошел, мельком покосился на опьяневшего Ганьку, со значением кивнул Савоське, всем дружески улыбнулся, сказал:
— С посланником-то свейским какая история! Господин бомбардир-капитан так ему и влепил, когда шествовал мимо: поскольку Ингрия и почти все, что нам исстари принадлежало, снова у нас, не пора ли о мире подумать? Мол, потому и войска маршируют мушкетными дулами вниз… Но буде король Карл заартачится — русские употребят все средствия в защиту государства своего!
— Врезал… Ну а посланник?
— Живенько на подворье укатил, депешу строчить… Ему что-о-о! Гуляет ровно гость, никем не утесненный, зато наш посланник, князь Хилков, в стекольнской темнице доселе… — Сержант угрюмовато огляделся. — Как, чада милые, насытились? Айда к Пресне, огненное действо зреть!
Не скоро утихла в тот вечер Москва. Гульба перекинулась в палаты, дома и избенки: пили все, кроме самых малых. Поглазев на фейерверк, диковинно вспархивающий над царской деревней, бегом поспевали за стол… В одной из подворотен лежал старенький поп, вольготно раскидав руки, меховая шапка-кучма валялась в стороне. Пушкари приостановились. Может, ослаб, молитвы творя? Пять всенощных впритык, мыслимо ли!
— Помочь бы надо, ведь околеет… — сказал сердобольный Павел. — Батюшка, воспряньте, до матушки сведем!
Поп икнул, обдав крепким перегаром, приподнял долгогривую, пересыпанную порошей голову.
— Кто ты, отроче?
— Солдат я, артиллер. Сведем, грю, в тепло.
— Ноне пр-р-раздник, солдат… Брысь!
Чудны дела твои, господи! Ребята, посмеявшись тихо, повернули к пушечному двору, — час был поздний. На перекрестке угодили в затор: от Смоленской заставы ехала вереница карет, осанистый офицер — впереди — криками разгонял толпу, обок и следом густо рысили драгуны.
— Знать, еще одна важная птица под новый-то, семьсот пятый год прилетела. Капитан встречает, — переговаривались молодые артиллеры.
— Бери выше — майор! — заметил Филатыч. — Ну а гость ведомый и давно ожидаемый — с Британских островов.
— Напомните, дорогой консул, кому принадлежал ранее этот дворец?
— Генерал-адмиралу Францу Лефорту, сэр. Скончался незадолго перед Северной войной.
— Много выдумки, широты, хотя и несколько пестро: золоченая кожа, дамасские шелка, вычурные творенья китайских мастеров. Мне, островному жителю, куда более по сердцу холл, главное украшение которого — великолепные морские канаты и корабельная утварь… Там, за рекой, как я догадываюсь, европейская слобода? Чистенький городок, знаете ли, чем-то напоминает Голландию.
Чрезвычайный посланник Чарльз Витворт, невысокого роста, румяный, с аккуратно подстриженными баками, вернулся от окна к камину, облицованному зеленым — в искрах — мрамором, сел, выжидательно посмотрел на собеседника. Генеральный консул Гудфелло, сгорбись у стола, пробегал глазами пергаментный свиток, скрепленный большой королевской печатью.
— Ну-с, эсквайр, если вы не против, начнем предварительное знакомство с Россией. Ах, да! — Витворт позвонил, и в залу вошел юный джентльмен. — Рекомендую — мой личный секретарь Вэйсборд. Послушайте и вы, милый Джон, будет крайне полезно. Итак, русские!
Консул Гудфелло выколотил трубку о камни, покачал головой.
— Да, я их знаю, прекрасно знаю, господа, и именно поэтому третий год прошу статс-секретаря Гарлея направить меня куда угодно, хоть в Вест-Индию! — Бледное, с впалыми щеками лицо консула омрачила досада. Он помедлил. — Разумеется, я был бы необъективен, если бы, рисуя нравы этой страны, не упомянул о начатках цивилизации, которые несет сюда гуманный и просвещенный Запад. Учреждены военные и гражданские школы, составляются новые русские учебники, ускоренно переводятся иностранные Труды по широкому спектру наук, произведена перемена в летосчислении, поскольку царь Петр хотел бы отделить новое время от старого резкой чертой. Что еще? В Москве и других городах не встретишь человека, занимающего определенное положение, иначе как в немецком платье. Крайне трудно было склонить старую знать к разлуке с длинными бородами: многие лорды утратили их в присутствии царя, вооруженного увесистой дубиной. Своевременным шагом явилась посылка юных джентри, именуемых недорослями, за границу, кто уклоняется от ученья — теряет право на женитьбу. Далее, всего несколько лет назад русская женщина совершенно не допускалась в мужское общество. Уединенные, в решетках «светлицы» и «терема»… Ныне поведено: жены и дочери вельмож на пиры приглашаются непременно, в нарядах английского и голландского образца. Их обучают политесу, пенью, музыке, грамоте…
— Сдвиг несомненный, не так ли? — вполголоса произнес Витворт.
— Отчасти, сэр. Я еще к этому вернусь… Далее, в России веками господствовало правило устраивать браки исключительно по воле родителей. Никаких, даже мимолетных, встреч, торг с закрытыми глазами. Недавно правительством издан указ — никто да не будет обвенчан без любви и взаимного согласия. Далее, в прежние времена существовал обычай при проездах высочайшей особы падать ниц. Молодой царь, посетив европейские страны, отменил и это… Он с охотой посещает жилища солдат и матросов, крестит новорожденных детей, он — частый гость в иноземных домах. Очень любит, когда его называют просто — сэр или герр Питер.
— Гм, фигура действительно колоритная.
— К сожалению, крайности во всем! Царь постиг четырнадцать ремесел, собственноручно строит корабли и вырывает у подданных больные зубы. Умен, пытлив, даже начитан, однако чересчур выбит из колеи, поскольку лишен противовеса, который создает в самовластных натурах воспитание и образованная среда… Тот же вчерашний торжественный въезд в Москву. Что делал царь Петр? Веселился вместе с толпой, вскакивал на столы, пел во все горло, имея вид школяра, отпущенного на каникулы. Рассказывают: как-то в Петербурге среди ночи принялся бить в набат, поднял на ноги всех жителей, и был вне себя от радости, когда они, примчавшись кто в чем к месту предполагаемого пожара, находили на площади огромные огни, разведенные солдатами в честь «первого апреля»!
Гудфелло снова потянулся в карман за трубкой.
— Увы, мрачных сторон столько, что все, упомянутое выше, выглядит малыми островками среди взбаламученного моря. Русские, и среди них самые знатные, стали учиться в школе вежливости и такта лишь последние семь — десять лет, сидя при этом на самой задней скамье!
Чрезвычайный посланник и секретарь улыбнулись — шутка получилась весьма удачной.
— Из какого бы сословия ни происходил русский, каким бы модным платьем ни был прикрыт — внутри каждого, или почти каждого, крепко сидит дикарь. Конечно, я не разделяю мнения некоторых европейцев о том, что здешний народ скорее многочислен, чем способен, и едва ли не единственное его достоинство — колоссальное здоровье… И все-таки в этих грустных словах что-то есть. Да, что-то есть, — повторил Гудфелло. — Люди здоровы, но дух крайне испорчен, лень и пьянство переступили все границы. Недаром одно из ближних московских мест носит симпатичное название: «Налей!»
— О-о!
— Невольно возникает вопрос: а соответствует ли русский характер устойчивым и основательным делам? Выработают ли обитатели этой страны — и как скоро — твердость в действиях, последовательность и целеустремленность?
— На их долю в прошлом выпало столько невзгод, сколько нам, островитянам, и не снилось. Время, эсквайр, и терпение! — мягко возразил Витворт. — Что касается наших с ними отношений, то ведь русские всегда были в числе самых точных и исправных торговых партнеров, не так ли?
— Если что-то нас и погубит, то это — неискоренимое английское благодушие, сэр! — проворчал Гудфелло, рассыпая из трубки пепел. — А между тем, живя среди русских, напрасно уповать на дружеское участие, откровенность и доброту с их стороны. Любое твое неосторожное действие, неловкий шаг они расценивают как чуть ли не злостное покушение на их правопорядок!
Витворт постарался скрыть улыбку, вспомнив, какое печальное происшествие имеет в виду консул. Слуга-русский, прогнанный за дерзость, донес князю-кесарю, будто Гудфелло беспардонно обманывает царскую таможню, провозя тайком запретные товары. Перекупщики были немедленно взяты под караул и затем сосланы в Азов, на галеры, а сам эсквайр пережил немало беспокойных минут…
Посланник мягко потрепал консула по плечу.
— Спокойствие, дружище, спокойствие, возьмите себя в руки. Мы с вами для того здесь и находимся, чтобы не позволить событиям принять сколько-нибудь опасный оборот… — Витворт повернулся к своему секретарю. — Милый Джон, будьте так добры, зачитайте инструкцию ее величества королевы Анны. Не все, не все. Понятно, что дана сия в сентябре семьсот четвертого, на третий год царствования, в Виндзорском дворце. Извлеките главное.
Секретная инструкция, в частности, гласила:
«При аудиенции у царя вручить ему кредитивные грамоты и выразить при сем, как глубоко мы ценим и уважаем дружбу царя и лично его особу; дать ему новые, более полные уверения в нашем расположении, а также в нашем желании вступить с ним в более тесный дружественный союз ввиду обоюдных промышленных и торговых выгод, ради пользы наших подданных. Английские негоцианты заключили с Москвой, в бытность царя здесь, то есть в Лондоне, контракт об исключительном праве ввоза в его владения т а б а к а наших американских плантаций, но терпят значительные убытки оттого, что не все статьи контракта выполняются удовлетворительно. Постарайтесь добиться, чтобы им дозволено было продлить срок продажи табака, уже ввезенного в Россию, до полной его распродажи. Чтобы они, негоцианты, не подвергались тягостному взиманию обратных пошлин на товар, ввезенный ими прежде, согласно контракта, и в свое время пропущенный царскими приставами беспошлинно. Чтобы их, негоциантов, освободили и в п р е д ь от уплаты пошлин с товаров русского происхождения, купленных в обмен на табак. Особенно же — чтобы им дозволено было покупать и вывозить с м о л у, д е г о т ь, м а ч т о в ы й л е с и прочее, необходимое для процветания корабельного дела в нашем королевстве… Возможно искусно и с возможно меньшею о г л а с к о ю вы постараетесь добыть сведения о планах русского двора, узнать, какие сношения поддерживаются царем, каковы его финансы, его военные силы и вообще все, способное интересовать нас или иметь влияние на наши дела».
— И последнее, эсквайр, едва ли не самое трудное в моей миссии! — подчеркнул Витворт.
«Поскольку царь выразил опасение, не начал ли наш чрезвычайный посланник при короле шведском переговоров, в силу которых мы… будто бы намерены не касаться интересов царя, оставить их без внимания, — скажите ему, что если Джон Робинзон и вступил в подобные переговоры, он не имел на то полномочий. Мы, напротив, так дружески расположены к его императорскому величеству, что, в случае заключения общего мира, не пренебрежем и его интересами».
— Разумеется, если успеем! — Гудфелло усмехнулся. — Замыслы Карла XII куда как серьезны.
— Тем не менее, русским кое-что удалось: пала Нарва, двадцатью днями ранее сдался дерптский гарнизон…
— Секрет прост, сэр. Штурмом руководил испытанный боец, фельдмаршал Огильви. Не спорю, солдаты русские могут воевать, но при одном условии — когда их направляют ум и воля европейцев.
— Гм, был еще Эрестфер, — заметил Витворт. — Не кажется ли вам, что это — первое регулярное сражение русской армии во все времена?
— Да, но кто противостоял Шереметеву? Шлиппенбах, весьма посредственный тактик.
— Я слышал, царь затевает новый поход, на сей раз в Лифляндию? — спросил посланник, грея розовые руки перед камином.
Консул иронически покривился.
— Кому суждено быть повешенным, тот не рискует утонуть! Вам известны слова Карла XII, сказанные после закладки Санкт-Петербурга? «Пусть варвары занимаются строительством городов, мы оставляем за собой славу разрушать их!» И, должен вам сказать, царь и его окружение восприняли эту угрозу весьма и весьма нервозно…
— Следовательно, первое, о чем заговорят они, будет английское посредничество?
— Уверен!
— Постараемся во что бы то ни стало избежать прямого ответа. Никаких сколько-нибудь определенных обещаний, эсквайр! С другой стороны… — Витворт многозначительно прищурился.
— Вот именно, — подхватил его мысль Гудфелло. — Пройти по острию бритвы, оградить кошельки подданных ее величества от посягательств царской таможни… Дело трудное!
— Конечно, я не должен заострять их внимание на жалобах табачной торговли, а тем более выступать как ее специальный представитель. Укажем главные претензии в ряду прочих, — способ самый верный, самый испытанный!
Оба, разминаясь, медленно прошли из конца в конец зала.
— Давно хотел спросить вас, эсквайр, где сейчас находится капитан Перри.
— В Воронеже, на строительстве доков. Последний раз приезжал сюда, если не ошибаюсь, год тому назад.
— А что же с каналом Волга-Дон?
— Работы приостановлены, и боюсь, навсегда. Бедному Перри, говоря откровенно, не повезло. Шесть лет ему не выдают положенного жалованья — можете судить, сэр, в какую почтенную страну мы попали!
— Я слышал о Перри много похвального. Вероятно, следует позаботиться о его скорейшей отправке домой… — Витворт щелкнул крышкой, часов. — Итак, джентльмены, когда нас примет сэр Питер?
Гудфелло с сомнением покачал головой.
— Рассчитывать на официальный прием вряд ли целесообразно, ибо сэру Питеру не сидится в Москве. Лучше искать приватной беседы, через посредство лорда Головина, президента Посольского приказа. Мой совет — не откладывать и ехать к нему завтра же, с утра.
— Отлично. Вэйсборд, распорядитесь… Кстати, эсквайр, а что вы скажете о царском любимце Меншикове?
Гудфелло с досадой пожал плечами.
— Заносчив, плутоват, коварен. Лет с одиннадцати, отданный в ученье, торговал пирогами на улицах. Карьеру при дворе начал простым слугой, спал в ногах царя, отличался сметкой и проворством, чем и вошел со временем в беспримерную милость. Теперь он — второй человек в этой стране.
Витворт, вороша кочергой малиновые угли в камине, поднял голову.
— Я не о том. Насколько далеко простирается заинтересованность Меншикова в делах английской табачной компании?
— Подозреваю самое худшее, сэр, о чем я и сообщал в Лондон: лорд Сашка лелеет мечту о полном вытеснении виргинского табака местным сортом, выращиваемым у себя на юге!
— Но доказательства, какие доказательства?
— Их в скором времени представит человек, весьма близкий к царскому двору.
И консул впервые увидел, как может волноваться невозмутимый, уверенно-спокойный сэр Витворт: он побледнел, отшвырнул кочергу, резко выпрямился.
— Не думаете ли вы, что напрасной была вся моя поездка? — тихо, с угрожающими нотами в голосе, спросил посланник. — Вы сказали — президент Головин? В конце концов, начнем с него. Я согласен.
Однако президент опередил. Едва чрезвычайный посланник изготовился ехать к нему с визитом, как перед окнами Лефортова дворца остановилась карета, запряженная шестью белыми лошадьми, и лакей доложил о прибытии чиновника Посольского приказа.
— Просите! — Гудфелло нервно кашлянул. — Гм, царский экипаж… Странно, очень странно. Будьте готовы, сэр, к любому сюрпризу.
Вошел человек средних лет, с заостренными чертами бледного лица, поклонился, разлепив тонкие губы, приветствовал высокого гостя на чистейшем английском языке. Витворт вопросительно взглянул на Гудфелло, и тот — весь предупредительность и любезность — рассыпался в комплиментах:
— Разрешите представить — мистер Александр Кикин, переводчик Посольского приказа, одна из восходящих звезд Москвы. Сержант лейб-гвардии Преображенского полка. Искусный корабел. Сопровождал его царское величество в заграничном путешествии. Тонкий и остроумный собеседник, соотечественники называют его Дедушкой. Страстный поклонник поэзии сэра Степнея…
— О-о, — в свою очередь расцвел посланник. — Сэр Степней — мой дорогой, незабвенный учитель. Вдвойне рад знакомству… — и повел рукой на кресло. — Прошу.
Трое уселись, приняли из рук лакея венгерское в хрустальных бокалах. С минуту помолчали. Витворт, сияя беззаботно-веселой улыбкой, прикидывал в уме, что бы мог означать приезд посольского чиновника. Сержант гвардии, переводчик — не слишком ли это мало для разговора с ним, чрезвычайным посланником? Правда, царь и сам пока не поднялся выше ротного капитана, однако если русские намерены продолжать в том же духе… Но спокойствие, черт возьми, спокойствие! Для начала посланник вежливо справился о здоровье графа Головина.
— Был болен, и серьезно. Теперь, слава богу, кризис миновал, — ответил Кикин.
— Желаю господину президенту скорейшего и полного выздоровления, — любезно сказал посланник. — Тем более что зима в России — самое целительное время.
— О да! Вы сами убедитесь в этом, сэр, проведя в Москве хотя бы год.
Витворт слегка вздрогнул. Или он ослышался? Русские намерены затянуть переговоры? Он, полномочный представитель британского двора, волен прервать их в любое время, хоть сейчас… Надо указать наглецам их место, раз и навсегда напомнить, с кем они имеют дело… Однако следующие слова Кикина заставили его податься вперед.
— Граф Головин ждет вас к обеду, сэр. Будет государь.
Посланник наклонил голову, чтобы скрыть свое торжество. Так и есть, он совершенно упустил из виду расчеты Москвы на британское посредничество. Консул прав: русские, напуганные собственными успехами на северо-западе, заинтересованы в нас куда больше, нежели мы в них!
— Когда нам нужно быть у лорда Головина?
— Без четверти шесть, сэр.
— Следовательно, в запасе час. Великолепно. Эсквайр, не соблаговолите ли разделить компанию?
— Увы, отправляюсь на загородные табачные склады. За людьми требуется глаз да глаз, по меткому выражению наших друзей русских… Вам, сэр, не о чем беспокоиться: перед вашим спутником падет любой дверной затвор, хотя бы заколдованный. Не так ли, мистер Кикин?
— Вы преувеличиваете мои возможности, мистер консул.
Витворт с интересом присмотрелся к Кикину. Еще сэр Карлейль писал: московитам свойствен редкий дар схватывать на лету все чужое. Пожалуй, разительный тому пример — этот угловатый человек с постной наружностью и глазами святой Магдалины. Беседу ведет как истинный англичанин! Если вдуматься, ничего странного. Как-никак в свое время побывал на Британских островах, соприкасаясь, постигая, впитывая…
В руке посланника появилась массивная серебряная медаль. Кикин дернул кадыком, и как ни мимолетно было это движение — Витворт с удовольствием его подметил. Что ж, еще одно доказательство — сколь падки русские на ценные презенты. Впрочем, варвары все таковы — от Лапландии до Полинезии, — одетые ли в оленьи шкуры или в современное европейское платье.
— Мой молодой друг! — растроганным голосом произнес посланник. — Эта медаль отчеканена славными лондонцами в честь побед оружия ее величества на море и на суше. Пусть она будет памятью о днях, проведенных вами в моей стране!
Миновав мост, карета остановилась у палат, чем-то напоминающих Лефортовы, но попроще. Часовые отсалютовали враз, и посланник не спеша направился к парадному входу.
На лестнице ждал вельможа в расшитом золотом кафтане, с синей орденской лентой через плечо. Был он высок, подтянут, хотя и несколько тучен, крупное лицо выражало приветливость. Правда, гостю кинулось в глаза и другое — внезапный, ни с того ни с сего, прилив крови, глубокая одышка.
— Сэр Витворт, чрезвычайный посланник ее величества королевы, — отрекомендовал Кикин. — Господин генерал-адмирал, президент Посольского приказа граф Головин Федор Алексеевич.
— А ведь мы в Гааге едва не встретились, — улыбнулся хозяин. — Прошу.
В гостиной, украшенной яркими, весьма посредственными картинами, находилось человек пятнадцать — двадцать. Кто сидел над шахматами и, обдумывая ход, усиленно дымил трубкой, кто стоя пригубливал вино из бокала, кто ходил рука об руку взад и вперед. Особенно шумно было перед камином. Рослый человек в темно-зеленом гвардейском платье держал за пуговицу маленького — по плечо ему — господина с круглым застенчивым личиком и, расспрашивая его взахлеб, на всю залу раскатывался гулким смехом.
— Хо-хо-хо! Ай да кардиналы римские, ай да святоши… Говоришь, в церковке уединенной, тет-а-тет с дамами? Лба не перекрестив? Хо-хо-хо-хо-хо! А не врешь?
— Все точно, достоуважаемый Александр Данилович, — подтвердил третий, чернявенький, улыбаясь медово.
— Кому и верить, как не вам. Куракин да Шафиров по заграницам сто пар сапог стоптали… — Гвардеец прыснул. — Значит, лампады вон, сутаны долой, и кто кого изловит? Га-га-га!
Усмотрев незнакомого гостя, он вскинул — чуть надменно — красивую русоволосую голову.
— Граф Александр Меншиков, первоначальствующий в Ингрии, Карелии и Эстляндии, — представил его Кикин. — Первый генерал над конницей, первый, после государя, капитан бомбардирской роты, обер-гофмейстер при наследнике Алексее Петровиче…
— Сыпь, сыпь! — одобрительно прогудел Меншиков. — Мы ведь и послы великие, когда надо, и корабельные мастера, и стратеги… На любой, понимаешь, манир!
Англичанин любезно поклонился. Меншиков ответил коротким рассеянным кивком. Казалось, единственное, что заинтересовало его в посланнике, — это пошитые по последней западной моде панталоны. Он встрепенулся, позвал: — Бартенев, ты где? — шепнул несколько слов курносенькому адъютанту, и тот воззрился в упор.
Витворт и Кикин двинулись дальше по залу.
— Гроза турецких и ханских войск, победитель шведов, генерал-фельдмаршал граф Шереметев Борис Петрович! — возгласил Кикин.
Из кресла медлительно приподнялся пожилой русский, одетый в белую, до пят, мантию, с крестом на груди.
— О-о, Эрестфер, Казикермен! — расцвел Витворт, припоминая рассказ генерального консула. — Гром ваших побед, сэр, облетел все континенты!
— Благодарствую. Сочту за честь видеть вас у себя, в домишке моем, — ответил Шереметев.
— Удивительно приятный человек! — восхитился посланник, отплывая прочь. — Кстати, мистер Кикин, почему господин маршал носит регалии мальтийских рыцарей?
— Сей случай навсегда войдет в анналы истории, сэр! Лет семнадцать назад, будучи гостем полуденных земель, наш герой возглавил действия соединенной христианской эскадры. До боя с османами не дошло, тем не менее… — Кикин вдруг осекся на полуслове, предупредительно повел рукой. — Его кесарское величество, князь Федор Юрьевич Ромодановский!
К англичанину повернулась человекоподобная глыба, затянутая в огненно-алую венгерку, взглянула пытливо-строго, и Витворт ощутил внутреннюю неловкость… Вот он, «лорд-хранитель» русских узаконений, чье имя ввергает в трепет старого и малого! От преследований не застрахованы даже иностранцы, имеющие дипломатический паспорт. Недавней жертвой этого цербера, — из-за нескольких штук брюссельских кружев, якобы утаенных при досмотре и распроданных московским щеголям, — стал… сам генеральный консул Гудфелло. Бедный эсквайр! Можно понять его печаль, его стремление вырваться отсюда хоть в Вест-Индию!
Ромодановского сменил древний старичок, явно пребывающий, как говорят русские, навеселе.
— Аникита Зотов? Глава всешутейного и всепьянейшего собора? Здесь? — удивленно спросил Витворт и, получив утвердительный ответ, слегка пожал плечами.
Чинной группой стояли дипломаты, аккредитованные при московском дворе: датчанин Георг Грундт, пруссак Иоганн Кайзерлинг, голландец Генрих ван дер Гульст, императорско-римский советник Яков Эрнест Пленнер, венгр Талаба, резидент гетмана Синявского Тоуш. Пока англичанин здоровался с ними, рассыпая улыбки и остроты, мимо проследовал стройный, румяный Эндрю Стайльс. Вид соотечественника, подвизавшегося в русских торговых агентах, несколько покоробил Витворта.
Смех и говор внезапно смолкли, гости хлынули к окнам — во двор въезжал черный кожаный возок, сопутствуемый кавалеристами.
— Сэр Питер? — осведомился англичанин.
— Он!
Головин, Меншиков и Ромодановский поспешили вниз, чтобы встретить властелина у парадных дверей. Остальные, смолкнув, оправляли шпаги, переглядывались — кто весело, кто натянуто, кто нервозно.
Царь вошел стремительно, окинул всех быстрым взглядом, притопнул, сбивая снег.
— Ну-с, где мой визитер? — справился баском. — Ба-а-а! Рад видеть на российской земле… Каково ехалось? Впрочем, дорога ведомая: в Гааге да Вене от угрей и соусов толстеешь, а бедная Польша все назад берет!
Он достал из кармана смятый паричок, встряхнул, — пыль табачная клубом! — покивал хозяину.
— Кормить намереваешься, Федор Алексеич? Зело голоден. С утра — в арсенале, потом — печатный двор, потом — аптекари… Закружило, понесло!
«Этот гигант производит впечатление, хотя в его повадках нет ничего, что указывало бы царственную особу!» — подумал Витворт, присматриваясь к повелителю русских. Высок, строен, изъясняется просто, черты грубовато-красивого лица, изредка передергиваемого судорогой, оживлены стойким светом карих, навыкате, глаз.
Распахнулась дверь в соседнюю залу, мажордом пристукнул посохом, оповестил: «Кушать подано!» Подано было столь многое, что у Витворта пропала надежда на скорый разговор.
Вплыла красавица хозяйка, поднесла именитым гостям рейнского, удалилась.
— Ноне мальчишник у нас, ни одной дамы… — Граф Головин, как бы извиняясь, покачал головой. — Крутеж! О вечере танцевальном вспомнить некогда!
Тост следовал за тостом: пили здоровье ее величества королевы Анны, князь-кесаря Ромодановского, здоровье бомбардир-капитана, чрезвычайного посланника, фельдмаршала, генерала от кавалерии, президента Посольского приказа и… князь-папы Аникиты Зотова.
Петр, сидя напротив гостя, опекаемого Кикиным, вел себя точно подгулявший голландский матрос. Отпускал соленые шутки, грохотал густым басом, подстегивал:
— Анисовой, сэр Витворт, моей любимой!
Посланник с готовностью поднимал чарку, пригубливал, думал безрадостно: увы, конфиденциальная беседа отодвигается на неопределенный срок… Правда, был вопрос царя, еще в начале пиршества, который заставил англичанина насторожиться:
— Слух есть: в Радошковичи завертывал? Как он там, лев молодой?
Витворт помедлил. Говорить о новых замыслах Карла XII, о его твердом намерении разделаться с Польшей и Россией? Несвоевременно. Царь, чего доброго, выкинет перед шведами белый флаг… Интересы англо-австро-голландской коалиции диктуют иное: сковать силы обеих сторон посреди топей европейского северо-востока, обескровить заносчивых русских и, воспретив тренированной шведской армии марш на запад, в то же время сохранить ее как дополнительный козырь коалиции в борьбе с французами за испанское наследство!
— Король Карл? — уходя от прямого ответа, переспросил Витворт. — Лих, безогляден, склонен к риску, порой ничем не оправданному. Вот происшествие самых последних дней. Некто Пальмберг был схвачен польско-саксонскими гусарами и, будучи серьезно болен, отправлен в Гросс-Глогау. Что предпринимает король? В сопровождении двух-трех господ свиты, переодетый капралом, навещает своего протеже, фланирует вдоль укреплений, наконец идет обедать в корчму. И это — на глазах у сотен саксонских солдат!
— Сунулся бы он к Москве так-то! — иронически бросил Меншиков, выгибая золотистую бровь.
— Ага! — подхватил Аникита Зотов. — Н-не жавидую! Ошобливо… ежели… на девок дорогомиловшких наткнетша… у-у-у!
— Что ж будет, кир Аникита? — со смехом справился Петр.
— Шули оттяпают!
Застолье грохотало.
«Где я? — с оторопью думал гость, выслушав смягченный перевод. — Во дворце первого русского сановника или… в развеселой йоркширской таверне?»
Всяк творил свое. Здесь и там сновали карлы Тимоха и Ермоха, надув бычьи пузыри, колотили друг друга. Плел дикий вздор Зотов, адресуясь к Ромодановскому: князь-кесарь, подобрев, мирно грыз гусиную ногу. О чем-то сладенько нашептывал Меншикову черноокий господинчик, и генерал от кавалерии то внимал пройдохе, то беспардонно вторгался в разговоры вокруг, вскакивал, цепляя соседей широченными алыми обшлагами.
Где-то посредине обеда он возгласил:
— Опять и опять здоровье господина бомбардира! И преогромное ему спасибо за все содеянное для нас!
— Ну врешь! — пресек его хвалебную речь Петр Алексеевич. — Возвышая тебя и других, не о вашем счастье я думал, но о пользе общей. А если б знал кого достойнее тебя, то, конечно, генеральство от кавалерии носил бы кто-нибудь иной! — Он схватил наполненный по край кубок, огляделся. — Ну кто смел… кто грянет присловье умное?
И тут поднялся румяный сверх всякой меры Эндрю Стайльс. Расплескивая вино, он перегнулся через стол, крикнул по-русски:
— Да живьет шестное торговое дьело, сэр Питер!
— Молодчина, Андрей! Ах, молодчина! — растроганно молвил царь. — Иди сюда, расцелуемся!
— Виват!
В общем веселии не принимал участия, пожалуй, лишь сам хозяин, граф Головин, который, побледнев, отошел к окну.
— Сердце? — кратко спросил Витворт у сидящего рядом переводчика Посольского приказа.
Лисье лицо Кикина приняло минорное выражение.
— Вы угадали, сэр. А началось это после многократных переездов графа по просторам Сибири и особенно — после долгих нерчинских словопрений с китайскими послами.
— Нерчинск, Нерчинск… Да, вспомнил! — произнес Витворт. — Кстати, как далеко Амур от Москвы?
— Шесть тысяч английских миль, сэр.
— О-о!
Витворт принялся увлеченно расспрашивать о географии дальневосточных владений России, о смельчаках-переселенцах, о казачестве… Петр — по ту сторону стола — некоторое время прислушивался к разговору и вдруг встал, с грохотом отодвинул кресло.
— Ф-фу, засиделись… Айда, сэр Витворт, побеседуем.
Царь толкнул ближайшую дверь, пропустил гостя вперед. Витворт огляделся. Весьма оригинально! Попали, вероятно, в посудный чулан: кругом, до потолка, громоздились ендовы, блюда, стопы тарелок и чашек.
— Эй, кресло господину посланнику, прочие — кто где… — Петр увидел пьяненького Аникиту Зотова, шагнувшего следом, строго закусил ус. — Иди-ка, старче, в диванную. Беспокоит меня твое здравие, ох, беспокоит.
Он потеснил кубки и стаканы, — что-то покатилось, упало, рассыпалось вдребезги! — уселся на край стола, поматывая длинной, в гарусном чулке, ногой.
Витворт, изогнув стан, преподнес ему кредитивную грамоту, — царь, приняв, передал Головину.
— Вникнем, будь спокоен. А пока… извини за столь скромный прием. Церемонии да куртаги в девках приелись! — Кикин перевел, и англичанин поплескал кончиками пальцев.
Впрочем, успокаиваться и расслабляться было рано, — русские взяли с места в карьер.
— Что там ваш Джон Робинзон затеял? Вроде б переговор с Карлусом ведет. Вправду ли?
— Досадное недоразумение, ваше величество! — пылко возразил сэр Витворт. — Моя повелительница поручила мне заявить: если кто-то и позволил себе подобные переговоры, он вел их, не имея на то никаких полномочий!
Меншиков, оседлав приоконный ларь, усмехнулся.
— Значит, брякнул, никого не спросясь, в обход лордов? Так надо понимать?
— Полити́к — вещь коварная, — заметил Петр. — Любое слово, самое пристойное, осьмеркой выгнется… Продолжай, сэр посланник, слушаем!
— Главная цель моей миссии — дать вашему величеству новые и более полные уверения в неизменной дружбе, испытываемой королевой Анной к вам. Ее непременное желание — упрочить англо-русские контакты, вступить с вами в тесный дружественный союз ради обоюдных торговых выгод!
Петр хлопнул себя по колену.
— Спасибо, милый! Только почему лишь торговые? Союз так союз, в полный разворот. Вкупе действовать надо, вкупе! — Он переглянулся с Головиным. — Расскажи, Федор Алексеевич, какие тут Безенвал клинья подбивал!
Безенвал… Это имя было хорошо известно Витворту, он весь превратился в слух.
— Полгода тому назад, сэр, нас посетил инкогнито посланец Людовика XIV и обещал самое широкое посредничество между Швецией и Россией при одном-единственном «но»: дабы мы отказались от поддержки англо-голландской военной коалиции.
— Что же государь изволил ответить посланцу? — поинтересовался Витворт.
— Отослал француза восвояси, присовокупив: до сих пор мы не имели повода сомневаться в благорасположении своих старых друзей, — многозначительно произнес Головин.
— Бог с ним, с Безенвалом! — отмахнулся Петр, закуривая трубку. — Я вот о чем думаю, сэр Витворт. Не закрепить ли уговор наш на бумаге?
— Верно! — подтвердил Головин. — Опереться на прожект совместный, в коем учесть основные союзные статьи, а именно: Великобритания содействует нам в решении балтийских споров, мы со своей стороны…
Витворт, внутренне напрягаясь, готовил ответ. Заговорил медленно, взвешивая каждое слово:
— К сожалению, я не могу предпринять столь ответственный шаг, не согласовав его предварительно с Лондоном, но полагаю, что союз дружбы только окрепнет, если мы прежде всего займемся устранением трудностей, препятствующих нашей торговле. (Русские переглянулись.) Буду откровенен: подданные ее величества, торгующие в России, с некоторых пор подвергаются притеснениям, вследствие чего наш экспорт в последнюю навигацию упал почти на треть!
— По Сеньке и шапка! — пробормотал Меншиков.
Петр сердито покосился на него.
— Что ж, обиды так обиды. Выкладывай, сэр Витворт.
Претензии были вкратце изложены: запрет купцам продавать свой товар, пока им не насытились государевы магазейны, — тем самым упускается время выгодного сбыта и товар идет за полцены; взимание, кроме сумм по якорным и лоцманским сборам, еще полуефимка с тонны под видом пошлин «за буи и домы, в коих огни держатся»; уступка дегтярной монополии одному человеку, что вызывает расстройство дел многих заинтересованных лиц; переманиванье матросов с английских кораблей и, наконец, слишком долгая задержка судов перед входом в Архангельскую гавань.
Витворт умолк, будто припоминая, не упустил ли он еще какой пункт.
— Да, и последнее, — добавил он. — По завершении сделок с государевыми закупщиками на руках английской табачной компании остается некоторый излишек товара. («Во-во, совсем крохотный!» — накаленный голос от окна.) Не соблаговолит ли русский кабинет разрешить его продажу в окраинных городах — таков закон коммерции, ваше величество! — и дать компании право на закупку и беспошлинный вывоз местных изделий?
— А взамен — дуля с маком? Только вынь да положь? — встопорщился Меншиков. Петр, настроенный куда более миролюбиво, жестом усадил его на ларь.
— Федор Алексеевич, — обратился он к Головину. — Обдумай и учини во благо. Вели навесть порядок в гавани, о том указ архангельскому воеводе. Что еще? Буйковую да маячную пошлину — долой, проторь хоть и весома, зато негоциантам удовольствие. Також и по другим пунктам… А вот чем дегтярная монополия провинилась — убей, не пойму. Ведь она четвертый год за Андреем Стайльсом, британским подданным. Исправно выплачивает мне по тыще, задержек никаких, чего ради я его притеснять стану?
Витворт принял чопорно-строгий вид.
— Будучи привилегией одного лица, торговля дегтем и смолой настолько сбила местные цены, что русские мастера толпами уходят с промыслов.
«А ты хитер! — мелькнуло у Головина. — Вроде бы твое дело стороннее, и печешься ты вовсе не о мошне английской… Но зри в корень! Андрейка-то весь деготь шлет в Голландию, мимо островов, и тем покуда не перепало ни капли. Думали оплесть его по-родственному, обойтись грошовыми тратами, ан просчитались!»
— Беда вполне поправима, сэр, — произнес он, соперничая в выдержке с англичанином. — Стайльс делает закупки в архангельских местах, но ведь у нас еще имеется Ингрия, не менее богатая смолокуренным товаром. Приходите в Санкт-Петербург, не ошибетесь. Запасы там огромные, это с полной ответственностью подтвердит и господин петербургский генерал-губернатор.
— Двадцать тыщ бочек, пристаня от них ломятся! — отозвался Меншиков.
— Черт, и вправду! — как бы вспомнил Петр. — Гони кораблики в невское устье, нашпиговывай трюмы. Никакая архангельская монополия тебе не указ — раз! А главное — Балтикой путь куда короче!
«Заманчиво, но… допустит ли шведский флот? — соображал посланник. — Впрочем, если бы даже удалось миновать заградительные линии, будет ли такое действие отвечать интересам британской короны в северных водах? Не последует ли… разрыв со Стокгольмом, бог мой?»
— Надеюсь, ваше величество, вы не предполагаете стеснить мореплавателей в выборе порта, откуда им удобнее импортировать купленный товар? — учтиво спросил Витворт.
— Туман, сплошной туман! — в сердцах бросил Меншиков. Головин сидел, опустив крутой лоб, сосредоточенно разглядывал верительную грамоту. И снова вмешался царь Петр, увел хрупкое суденышко беседы с опасного рифа.
— Ладно! Торопливость уместна при ловле блох, а отнюдь не в дипломатии… Что ж, сэр чрезвычайный посланник, отписывай в Лондон — о прожекте, о статьях торговых, о посредничестве, наконец. Подчеркни — уповаем! Конечно, к шведскому королю враз не подойдешь… Тут-то умный гарантир и молвит свое веское слово! — Петр утомленно потянулся. — Ну а спешное возникнет — с Федором Алексеевичем, как со мной. Сам я сей же час отправляюсь в Воронеж.
— Как, ночью? — в голосе Витворта прозвучало неподдельное удивление.
— Мир с турками — хорош, однако ж не спи, чтоб не спутали рук сонному.
Головин и Меншиков провожали царя до Калужской заставы. Сидели втроем в карете, поставленной на полозья, следом катили возки с «компанией», еще дальше поспевал батальон конных гвардейцев.
Тускло светил фонарь, подвешенный сбоку, помаргивал на выбоинах и раскатах дороги. Петр — в беличьем тулупчике поверх кафтана, в треуголке и ботфортах — молчал, кромсая зубами ноготь, думал о госте, нагрянувшем под новый, семьсот пятый год с Британских островов. Отменно кольца вьет, весьма отменно… А как быть? Кто поможет, кроме королевы? Голландцы с ней в упряжке одной. Пруссаки аль венцы? Нет, ни в коем разе. Наша драка им выгодна: случись мир, Карлус на них свалится. Швед — не мы: нам бы свое вернуть и сохранить, ему подавай непрестанную добычу, искони ею живет…
Головина беспокоили другие заботы.
— К весне трат много предстоит. Спуск воронежских кораблей, обмундировка войска, что в лифляндский поход готовится. Где взять денег?
— Может, все-таки Витсену, амстердамскому бургомистру, отписать? — встрепенулся Меншиков. — Помнишь, мин херц, через него банкиры материковые нам субсидию предлагали? Помогут и сейчас, только пальцем помани!
Петр усмехнулся, переносясь во времена первой заграничной поездки… Туго было невпроворот, пожалуй, труднее, чем теперь! Нанимали корабельных мастеров, искали опытных вояк, закупали пушки, фузеи, пистолеты, парусное полотно, блоки с колесами, порох, якоря, компасы, астролябии — всего не перечтешь, и все хотелось приобрести в единый мах, а на какие шиши? Князь-кесарь очистил ведомые и неведомые подвалы в Кремле, слал соболей сороками, золотую и серебряную утварь, звериный зуб, но денег знай не хватало, в карманах Великого посольства опять и опять высвистывал ветер… Тогда-то и подоспел на помощь новый друг, амстердамский бургомистр Витсен. Речь завел издалека: мол, некие материковые интересанты готовы положить на государеву бочку сто тыщ золотом, без отдачи, при одном крохотном условии: разрешить им торговлю в пределах русской державы… Петр загорелся было — ай да номер! — и погас, проведя бессонную ночь, не дав спать Головину, Лефорту и Алексашке. Нет, не с руки, хватило б английской табачной монополии. Спрут, иного слова о ней не подберешь… В разговоре с бургомистром он отшутился: «Мои-де ярославцы их за кушак заткнут!» Но, если откровенно, испугался не за материковых воротил, — те наловчились, вывернув наизнанку не одну европейскую страну и заморскую колонию! — а за своих купчишек. Ну куда им, комарам, супротив такого паучьего племени? Веками в собственном кочкарнике, ни шагу дальше… А с той братией свяжешься — выторгуешь у кукиша мякиш. Оплетут запросто: приложат лепту, выкачают кругленький мильен…
— Нет, не с руки! — повторил он теперь, отвечая Меншикову.
И снова накатило прежнее, томительно засосало под ложечкой… С деньгами как-нибудь выкрутимся, другое, более грозное уставилось в упор, не дает покоя ни днем, ни ночью… Казалось бы, отчего? Ну отчего, на самом деле? Всю как есть Ингрию приняли на багинет, в Эстляндии вроде бы утвердились обеими ногами. Вот именно, вроде… Он судорожно стиснул кулак. На что замахнулся, господи, супротив кого иду? Супротив первого в мире войска…
Сказал с натугой:
— Веди переговор, Федор Алексеевич. По росписи — что бритт потребует. А взамен… посредничество. Понимаешь, крепко надеюсь. Только бы о Парадизе и об Орешке столковаться, прочее — шут с ним!
— Надо ли спешить, мин херц? — вскинулся Меншиков. — За королем польским Карлус еще порыскает, какое-то время у нас имеется. Да и мы не прежние… Отдать Нарву, отдать Юрьев — не толсто будет?
— Промедлим — башка с плеч! — отрезал Петр.
— Но пойдет ли швед на мировую? — задумчиво произнес Головин. — Угрозы-то его по всем европейским столицам разлетелись…
— Англия захочет — и швед присмиреет как миленький!
— Дай-то бог…
— Шевелите мозгой, господа министры. Сами твердили: Карлус к ним, бриттам, особенно внимателен!
— Он и к франкам тяготеет весьма: доит и тех и тех попеременно, — стоял на своем Александр Данилович. — И те и те побаиваются: развяжет руки с нами — войной аль миром, — двинет на вест!
— По-твоему, ждать, когда гром прогремит? — рявкнул Петр. — Так, по-твоему?
Меншиков обиженно потупился.
Подъехали к заставе, озаренной кострами, выйдя из президентской кареты, обступили черный царский возок.
— Ну, брудеры милые, счастливо оставаться, — сказал Петр, натягивая меховые рукавицы. — Жду к себе, в Воронеж, хотя б ненадолго.
— Постараюсь еще по санному пути, — ответил Головин. — Чтоб не плыть водами.
— Дело! Ты мне посредничество обеспечь, генерал-адмирал! — Петр грустновато усмехнулся. — Ай да швед. Напугал так, что доселе испуг пробирает. Вот и север-то наш, и к Лифляндии подступаем… а все-таки знобит!
Александр Данилович посовал носком сапога снег, неожиданно прыснул.
— Мин херц, с мастерами-то я сговорился.
— Насчет кавказского да черкасского табаку?
— Во-во, как раз накануне Витвортова явленья. Могу продолжать?
— Не вспугни мне бритта… Конечно, если мастера подобру к нам идут, что ж, прими. Но с оглядкой. Сколь ни осторожничал островитянин-то, а писать королеве согласился!
У Меншикова не проходило сомнение.
— Не верю я в его прямоту, ох, не верю! Забота единственная — свое спроворить, а с тем и — ауфвидерзеен. Я подожду, мин херц, но если…
— Там видно будет, — отмахнулся Петр, думами весь уже на воронежских верфях. — Готовь конницу побыстрее и Алешку мово чаще в роты посылай. Нечего ему с попами да с мамками.
Тот покривился слегка.
— Разреши меня от сей заботы, мин херц.
— Ни-ни. Кикин подсобит, коль куда отъедешь, — сказал Петр и в нетерпении прищурился в темноту ночи, пронизанную острыми летучими иглами.
Над заокской степью вихрилась белая сутолочь. Вразнобой плелись лошади, ослепленные снежными всхлестами, возок встряхивало, кидало в стороны, и на те рывки-швырки чуткой больно отозвалась поясница… Петр выругался. «Черт бы унес вояж такой! Я-то в укрытии, но каково конным?» Он высунулся наружу, поманил командира гвардейцев Глебова, заиндевелого с головы до пят.
— Невмоготу, Федор?
— П-перетерпим, н-не впервой, — ответил тот, с усилием разомкнув синие губы.
— Щеку потри, лихарь-кудрявич! Завод Ивановский еще бог весть где… Что там, левее?
Глебов пристально всмотрелся в ревущий полумрак.
— Вроде бы деревня, герр бомбардир-капитан, и сбочь, под ветлами, усадебка господская.
— Свернем. Потешных немедля в тепло. Проследи.
— Слушаюсь!
У ветхого, с невысокой подклетью, дома столпилась дворня: горбун-отрок, длинная как жердь баба, маленький, по плечо ей, старичишко на деревянной ноге.
— Из господ есть кто-нибудь? — спросил адмиралтеец Апраксин, встретивший Петра под Калугой.
— Чего? — присунулся ухом старик. — А-а, есть, есть. Барышня, Алена свет Миколавна!
— Где ж сам барин?
— В город уехамши, позавчерась. До сих пор нет и нет.
Посреди темной прихожей встретила дева лет восемнадцати, одетая в простенький сарафан; из-под него виднелись драгунские сапоги со шпорами. «Папенька, вы?» — спросила она и, разглядев чужих, испуганно попятилась, едва не выронила свечу.
— Не бойся, народ мирный — беломорские да воронежские корабелы, — успокоил ее Петр. — Едем на верфи, красавица, малость подустали. Дозволь притулиться где-нибудь.
— Ой, что же я… — спохватилась дева. — Милости прошу в гостиную.
— Начадим, — улыбнулся Петр. — Дымокуры несусветные.
— Папенька мой с чубуком день и ночь! — Юная хозяйка прикоснулась к печному зеркалу, сдвинула стрелы-брови. — Меланья, скоренько на погреб, вот ключи, а ты, Фролушка, дровами займись. Живо, живо, люди с дороги!
Не медлила и сама. Ненадолго отлучилась в светелку, чтобы переодеться, сменить сапоги на выходные башмачки, замелькала гибкой змейкой туда и сюда.
Стол облегла чистая, расшитая синими петухами скатерть, в червленой посуде появилось кушанье: студень, тонко нарезанное сало, капуста, редька, моченые яблоки, что-то в штофе.
Дева отвесила поклон, повела рукой:
— Прошу, гости дорогие.
— Не откажемся, верно, адмиралтеец? — весело произнес Петр. — Правду сказать, с утра маковой росинки во рту не было… Слушай, милая, а кваску не найдется?
— Сейчас принесу!
Гости, не дожидаясь новых приглашений, сели за стол.
— Разносол не сама ли готовила? Ах, с Меланьюшкой? Знатно! — нахваливал Петр. Утолив первый голод, он посмотрел по сторонам. — Ого, да ты еще и рукодельница отменная. Вышивок-то, вышивок… А грамоте обучена? — спросил он, заметив на боковом столике пузырек с чернилами, гусиные перья, раскрытую посредине книгу. — Ба-а, «Троянская гиштория», и не просто, а на франкском. Она-то как сюда залетела? Какими ветрами?
— Майорова дочь, подруга моя, презентовала, и с ней словарик. — Дева неожиданно пригорюнилась, подперла круглое лицо ладошкой. — Трудно! Столько мучений, не приведи господи…
— Ай неволил кто?
— Ни единая душа, сударь, кому я нужна? Да ведь скучно так-то. А книги…
— С ними веселее, правда? — быстро, с покашливаньем, проговорил Петр. — Вот и я подобное на себе когда-то испытал. Что-то обрел, не спорю, а покой… покой улетучился невесть куда. И не жалею.
Он мимолетно посмотрел на Апраксина. Тот с кислой миной водил вилкой по дну чашки, вылавливая белый гриб.
«Угадываю ход мыслей твоих! — едва не вырвалось у Петра. — Домострой доселе в печенках сидит… Осатанели! Тут баба не стой, туда не шагни, поскольку ты — мать, жена, сестра — существо третьестепенное!»
Он резко отодвинулся от стола, закурил, пряча в дыму расстроенное лицо. «Мне б дочерь такую!»
— Что батюшка твой? — вспомнил Петр. — По сапогам судя, офицер драгунский? (Дева зарделась, кивнула.) В каком чине отставлен?
— В поручичьем, после Орешка.
— Много ль душ у него?
— Тринадцать, сударь.
— Гм, не густо. Чем занимается?
— Ездит к воеводе, к коменданту, в надежде на службицу какую, да все бестолку. Теперь в Воронеж собирается, к батюшке Петру Алексеевичу.
Тот снова окутался дымом. «Житье невеселое, что и говорить. Ладно, подумаем, как помочь вашему горю».
Стукнула дверь, вошел одноногий старичишко с охапкой поленьев, согреваясь, потоптался перед печью. Петр уловил его цепкий боковой пригляд, чуть свел брови, как бы предостерегая от неуместных словес, и тот крякнул, застеснялся, упер очи в угол. Признал, седой черт!
— Кто таков? — спросил Петр у девы.
— Дворовый наш, с папенькой на севере был. Один без руки, другой без ноги — так вот и домой вернулись…
Петр потянулся за штофом, наполнил чарку.
— Выпей, воин, и закуси. Давай-давай. Надеюсь, барышня не посетует? Случай-то какой! Выходит, вместе на Неве ратовали!
В ночь отправились дальше. Петр сидел в возке и мыслями опять и опять возвращался к недавнему гостеванию. Вот и здесь, в глуши, потянулись к иной жизни. По-франкски читают… Как? Почему? Откуда это? Или впрямь — веленье времени?
— Макаров, спишь? — спросил он, отвлекаясь от раздумий.
Кабинет-секретарь шевельнулся обок, ответил незамедлительно:
— Слушаю, господин бомбардир.
— Сколько там полковничьих да капитанских денег моих осталось?
— Рублев триста — четыреста.
— Возьми еще двести у адмиралтейца, в счет морского оклада, и чтоб Румянцев, как поедет назад, передал той девице с добавленьем: «От Петра Михайлова, в приданое». А отцу ее летом — дорога в Курск, на воинские дворы.
Солнце над Москвой рассиялось как никогда, било в упор, ничем не замутненное. Островки серого снега по низинам сходили на нет, уступая место ярко-зеленой мураве; наносило духом вызревающих почек: неделя-другая — и развернется трепетный молодой лист…
Перед съезжим двором полка Мельницкого пушкарей остановил караульный.
— Кто будете?
— Артиллеры. Пришли наведать знакомца.
— Не Онуфриева ли? Он про вас напоминал. — Караульный отодвинулся в сторону.
Двор был запружен драгунами, слышалось конское ржанье. Взапуски мелькали скребницы, наводя последний лоск, натужно вертелись точила, от клинков брызгали белые снопы искр. Особенно густо кавалерийский люд прихлынул к возам с обмундировкой, рвал из каптенармусовых рук штаны, рубахи, кафтаны, шляпы, чтобы тут же и переодеться.
В стороне, над медным тазом, приплясывал белобрысенький цирюльник, быстро-быстро щелкал ножницами.
— Ей, кому кудри подровнять? Готовь полушку, обкорнаю по макушку!
— Но-но, не имеешь правое, — гудел иной детина, косясь на разбитного малого. — До плеч, и ни на дюйм выше… артикул-то гласит!
— Знаю, не маленький… — Углядев красную пушкарскую справу, цирюльник встрепенулся. — Громобои? Стригу задарма!
— Отчего так-то? — спросил Макарка-рязанец.
— Оттого! Родитель мой при «Льве» в семисотом служил. С ним и сгинул, царство ему небесное… Ну кто первый?
— Спасибочко. Обрастем — всей ротой притопаем.
Митрия разыскали у офицерских конюшен. Вооружившись иглой, он латал плечо громадины-вороного, искусанного в драке соседом по стойлу. Жеребец, взятый на мундштук, вздрагивал, дико храпел, приседал от боли.
— Потерпи, сам виноват. Дернуло ж тебя с кольца сорваться! — приговаривал Онуфриев. Он сделал последнюю стежку, туго-натуго закрепил суровую нить. — Все, господин фершал. Очередь за пластырем.
Седенький старичок удивленно крутил головой.
— Ох, и сноровист! Шел бы ты к нам, в коновалы, ей-богу.
— Успеется, дяденька.
Нижегородец ополоснул в тазу окровяненные руки, повернулся к артиллерам.
— Здорово, черти, рад незнамо как… Идем в капральство, ноне у нас дым коромыслом. Послезавтра в путь.
— И мы следом, — присказал Макар Журавушкин.
Митрию достался приземистый, в желтоватых подпалинах, меринок с вислой мордой и кривыми ногами; правое ухо было срезано почти под корень.
— У-у, конек-то боевой. Никак палаш порезвился? — высказал догадку Павел Еремеев. — А чего ты сам в отрепках доселе? Эвон там синее выдают, кавалерийское.
— Есть, да не про нашу честь… — Митрий засопел угрюмо. — Ладно, стерпим. Доберем сполна в походе…
— Ага, и ухо накладное — там же! — съязвил рейтарский сын Свечин, подойдя на разговор, и в шутку заслонился руками. — Взнуздай, а то понесет. Зверь, не лошак! Интересно, какой он масти будет… Гнедой? Буланый? Нет, что-то иное.
— Мухортый! — ляпнул Ганька Лушнев, и оба загоготали.
— По скотине и ружжо! — Свечин глумливо ткнул пальцем в притороченный вдоль седла мушкет с раструбом. — Теперь все вороны — твои, монастырский слуга… Ну а свей, допрежь чем упасть, еще подумает!
— Эй, Свечин, твой бутор уносят! — шумнул кто-то, и рейтарский сын опрометью кинулся к частоколу. Добро оказалось на месте — новехонькое, ворсистое, в пересверке пряжек и ремней.
— Супади-то, супади! — стонал Макар Журавушкин, с трепетом ощупывая высокие ботфорты.
— Яловые, понимай березовой башкой! — Свечин вполоборота покивал на игреневую ногайскую кобылку. — А эта какова? Считай, десяток и дали, таких-то, на весь как есть плутонг. Перво-наперво, конечно, дворянским детям… Но ведь и мы не последние сыновья! — Он горделиво подбоченился. — Половине лапотников, ай поболе, топать на вест пешей командой!
— Ваш пострел кругом поспел, — тихо заметил Савоська Титов, стоя рядом с Митрием.
— Без мыла влезет!
Кучки драгун оживились, наперебой загомонили — двором шла легконогая статная девка, неся в руке расписное деревянное ведерко.
— Вологодочка, до нас, до нас… Темнобровая, ух ты-ы-ы!
Савоська всмотрелся внимательнее, и у него екнуло сердце — к ним подходила Дуняшка-маркитантка. Свечин проворно заступил ей дорогу, облапил и тут же отскочил на шаг-другой, потирая забагровевшую скулу.
— Чего дерешься, дура?
— А то! — кратко отозвалась Дуняшка, и артиллерам, в полупоклон: — Здравствуйте, кого не видела… Вот, сбитеньку принесла. Угощайтесь!
Ведерко поплыло по кругу, вернулось пустое.
Вздохнув, маркитантка присела в тень, обок с Савоськой, стрельнула быстрыми глазами, — на него снова, как тот раз, в декабре, накатила странная оторопь. Молчал, будто проглотив язык, бесцельно покусывал сухую травинку.
Она подняла руку, вроде хотела дотронуться до светлых Савоськиных волос, но передумала в самый последний миг, прыснула.
— Вас что, не кормят в школе артиллерной? Может, сенца принесть?
Савоська покраснел, с досадой отбросил травинку. Выручил словоохотливый Макар, кивнул в сторону повозок, над которыми колдовал седоусый каптенармус.
— В поход наладилась, вместе с батяней?
— Нам не привыкать, пушкарь.
— А почему пока в душегрее? Непорядок! Солдат — он и есть солдат, хоть и бабского роду-племени. Говорят, впереди команды выступаете. Правда ай нет? — частил рязанец.
— Ага. Завтра в ночь.
— Вы как застрельщики, ей-пра!
Ганька Лушнев грязно ухмыльнулся.
— Не пойму: на ча блудниц при войске держат?
Маркитантка выпрямилась, поманила его пальцем.
— Ближе, милок, ближе! — и крепко ухватила за угреватый нос. — Ты мне… под подол заглядывал? Говори, заглядывал?
— Уймись, чертовка… Брысь! — отбивался Ганька.
Подхватив пустое ведерко, Дуняшка стремительно зашагала прочь. Савоська сидел, окаменев скулами.
— А ведьмочка аккуратненькая! — бросил Свечин. — Таковскую, понимаешь, и купить не грех!
— Аль она тебе корова? — огрызнулся Макарка.
— Папаня-то из дважды беглых.
— Мели Емеля.
— Точно! Последним владельцем был купец-воротило. Ну сведал про все, идет к боярину Стрешневу, в разряд воинский: дескать, мои холопья, а прибились ко мне в шестьсот косматом году. Тот как заревет на него: «Царский указ нарушаешь, беглых принимаешь? Эй, сковать — и в Преображенское!» Купчина отбрыкался еле-еле: подряд срочный имел, он и спас.
— А Дуняшкин батя?
— Кто, какой дурак золотыми руками поступится, тем паче войско? Батю мигом в каптенармусы, дочь маркитанткой, при нем. И шито-крыто!
На том и обмелел разговор. Савоська, Пашка, Макар засобирались домой, — назавтра им предстояло приведенье к присяге. У ворот пушкарей нагнал Онуфриев, придержал Савоську за рукав.
— Дуняшка-то ввечеру мимо вас едет, за анисовой для господина бомбардира. Встретил бы на закате, проводил… Ну, до скорого!
Ганька развинченной походкой шел впереди, толкал встречных, плевался, отпускал похабщину. В одном из переулков он едва не сцепился с матросами, идущими тесной гурьбой.
— Эй, митрохи, вас-то как на Москву занесло? — не преминул подкусить Лушнев.
— Заткнись, глухарь, пока посередь улицы не выпороли! — ответил верзила-усач, опоясанный по кафтану ремнем с увесистой медной пряжкой.
Ганька на какую-то минуту затих.
Севастьян с Павлом и Макаром намеренно приотстали. Осточертел поганый лушневский язык, приелись дикие коленца — того и гляди нарвешься на беду… Шагали неторопливо, перебрасывались редкими словами.
— Будем в Можайске, непременно вырвусь на часок до своих, — мечтал Савоська, помаргивая увлажненными глазами. — Что они там, как они?
— Ты и нас прихвати, за компанию.
— Только не с дорогомиловцем, упаси господь!
На пустыре, чуть одетом травой, играли в лапту. Мелькала бита, мяч, туго-натуго скатанный из шерсти, взвивался высоко в небо, подростки со всех ног мчались туда и обратно. Кто-то узнал Пашку-артиллера, ломким баском попросил:
— Пань, вдарь по старой памяти!
Еремеев отрицательно помотал головой: дескать, служба, нельзя ни в коем случае! — и, уходя, все оглядывался назад.
— Брательник мой младший. Скоро и ему «сено-солома»… — Голос у Павла дрогнул. — Маманьку жалко…
— Зашел бы, чудило!
— Обожду, — хмуро прогудел Павел. — Мать в три ручья зальется, да и жинка — следом, на нее глядючи. Успею!
— А где наш бузотер? — вспомнил Макарка Журавушкин. — Не видно и не слышно… Тю, вот он!
Ганька застрял у высокого каменного дома, приподнимаясь на носках, подавал знаки в угловое оконце под чердаком. Вероятно, ему ответили — он встрепенулся, угрюмое лицо осветила неожиданная улыбка.
— Зазнобами пруд пруди… Ох, и жох! — восхитился Макар. — Интересно, чье строенье?
— Томсенов прядильный двор, — подсказал Павел. — Туда войдешь, оттуда не выйдешь… Почему? Вроде каталаги для преступниц. Посылают лет на десять, пятнадцать, а то и навсегда.
— За что?
— За всякое. Кто благоверного топором аль зельем успокоит. Ноздри долой и сюда. Не балуй, милая, поостынь малость!
Макарка задумчиво пошмыгал носом, опять расплылся от уха до уха, крикнул:
— Ну, Ганька-стервец, ты и впрямь как в сорочке…
И не договорил — до того тоскливо посмотрел Ганька, когда повернулся на солдатские голоса.
— Что с тобой?
Ганька молчал. Товарищи недоуменно пожали плечами, пошли дальше, и он — следом, понурив голову.
Близ каланчей, при выходе на ярославскую дорогу, остановились. Мимо скакал верховой, суча плетью, орал идущим и едущим: «Сторони-и-ись!» Вскоре появилась колымага одвуконь, — в ней нахохлившись сидел дородный, с одутловатым темным лицом, человек. Взгляд, порой бросаемый вкось, чиркал как бритва…
— Его преображенское величество, князь-кесарь! — просипел Ганька, с неохотой сдергивая треуголку, — Что ни день — кого-нибудь туда… Руки по локоть в красном, а ему все мало, антихристову свойственнику!
— Свят-свят-свят! — перекрестился богобоязненный Пашка. — Тебе-то какая забота, чумной?
— Мне?! — ляская зубами, крикнул Ганька. — Мне?! — и сорвался, начал выпаливать слова, одно страшнее другого. — Батю — на крюк, под ребро: виси до тепла… Дядьев — секирами, вперехлест…
Напуганные ребята заломили ему руки, поволокли в переулок, — а он вырывался, пер назад к дороге, брызгал слюной.
— Братовья… где они? С полками усланы бог весть куда, в Астраханское царство… Сестренка-малолетка у Томсена в когтях… За что-о-о?
Лушнев упал ничком, бился головой о землю. Товарищи стояли над ним, не сводя расширенных ужасом глаз.
— Ганька, бедный ты наш…
Тот резко выпрямился.
— Провалитесь! Такие вот сердобольные и головы секли, за компанию с катом всесветным… Доселе пытает кой-кого, царевнины письма ищет… — Он яростно погрозил кулаком в сторону Преображенского, сотворил дулю. — Накося-выкуси! А приспеет срок — сам будешь на колу…
— Страсти господни… Ты-то как уцелел? — тихо справился Савоська Титов.
— Тетка, спасибо ей… Укрыла в посаде, под фамильей мужниной… А то б давно куковал в питерских аль воронежских работных… — Ганька скрипнул зубами. — Бегите, выдавайте, авось и деньга перепадет!
Ребята подавленно молчали.
Над пустынной ярославской дорогой крепла темень. Тихо было вокруг, только изредка пофыркивал конь, впряженный в маркитантскую повозку, да налетавший ветер свистел в черепах на чугунном столбе.
— Лютое местечко… — Севастьян переступил с ноги на ногу. — Тебе не знобко?
— Года три тому к берлоге хаживала, и то… Нет, вру, напугалась… — Дуняшка досадливо мотнула длинной косой. — Зачем Ганьку-то с собой позвали? Или скучно без его подковырок?
— В одной шеренге стоим. Куда ж его? — пробормотал Савоська, вспомнив недавнее лушневское буйство. — Разнесчастный парень, ей-ей.
— Гад, он и есть — гад! — отрезала Дуняшка. — Будь в руке пистоль утром — уложила бы на месте!
— Ну а чего с нами водишься? С Макаркой, с Пашкой, со мной, наконец… Так и так — солдатье, варначье.
— Вы — не он, слава богу!
— Ой ли?
— Страсть не люблю, когда цену себе набивают! — Она сердито притопнула ногой.
— А ты смелая… Вот возьму и в лес утащу. И поминай как звали! — ершисто выпалил Савоська, придвигаясь к ней, но сердце шло своей дорогой, сердце — наперекор всему — говорило об ином. «Ягодиночка моя!» — чуть не слетело с губ.
Она словно подслушала его затаенные думы.
— Лови!
— Думаешь, не поймаю?
— Попробуй. Посмотрю, какой ты прыткий! — Дуняшка быстро-быстро, светлой тенью, скользнула в притемненное поле.
Савоська настиг ее на взгорке, обнял робко, и она не отклонилась, всем телом прижалась к нему, обожгла поцелуем.
Неделю спустя Меншиков прощался с преображенскими девами. Нашел он их — царевну Наталью, Катеньку, Дарью Арсеньеву при княгине Мясной, — в роще, окутанной дымом первой зелени, галантно поклонился, очертив шляпой полукруг.
— Еду, государыни мои. Сперва в Парадиз, потом на запад, к войску. Ну а осенью с викторией ждите.
— Помогай вам бог, Александр Данилович! — перекрестила его царевна Наталья. — Петрушеньке поклон поясной!
— Непременно! — Генерал от кавалерии выгнул бровь, повернулся к невесте. — А ты мне что пожелаешь, друг-Дарьюшка?
Арсеньева — тоненькая, смуглая — беззвучно шепнула что-то, покраснев, прикрылась рукой.
— Ну вот! Жених воевать уезжает, а ты как в рот воды набрала! — упрекнула ее княгиня Мясная. — Встряхнись, глупая!
Меншиков перевел взгляд на Катеньку… Хороша полоняночка мариенбургская, кровь с молоком! Будто нет беременности, будто Петров ребенок уж какой месяц не торкается ей в бока…
Лицо его внезапно потемнело. «Черт, как бы там, на западе, фельдмаршалы Огильви да Шереметев не напортили, пока мы с мин херцем из края в край мотаемся. Неспроста сказано: две бараньи головы в один котел не лезут… А горше всего — моя конница пойдет по рукам. Явлюсь — лишь Бартенев при мне, а я при Петре Алексеевиче, прихлебалой непременным. Развеселое житье!» Он вскинул голову, прогоняя неприятные мысли.
— Чего загрустила, невеста милая?
— Думала… сердитесь, друг-Алексашенька! — просияла Дарья в ответ.
— Ничуть! — Он взял ее за трепетную руку… «Ну и эта — персик медовый, грех на судьбу жаловаться. Теперь только бы самому в седле усидеть, не свернуть шею». Вслух сказал: — Бывай, Дарьюшка, вспоминай… Ауфвидерзеен, государыни. Еду! — откланялся он.
По пути ненадолго зашел к Ромодановскому, в потайной дворцовый придел. Князь-кесарь медленно, с натугой повернул лицо, готовый вспылить, но увидел — кто перед ним, смягчился, жестом отослал приказного дьяка.
— На север отбываешь?
— Ага, поутру. Вот какая просьбишка, Федор Юрьевич. Знаю, своих забот полон рот, но… ради всех святых, помоги Кикину в табашном деле. — Меншиков тесно придвинулся, задышал в ухо. — Ведь свою кумпанию сколачиваем, ведь… озолотимся!
— Кто о чем, а вшивый о бане! — прогудел насупленно Ромодановский.
— Обижаешь, князь…
— Ладно. Будет свободное времечко, сделаю. А пока прости: государь прямо в Лифляндию с эллингов едет, уйму предначертаний прислал!
У кареты ждали посольские — Кикин и Шафиров. Увидели Александра Даниловича, оставили разговор на английском, подтянулись.
— Тезка, подь на минуту, — велел Меншиков. — Я тут по дворам ротным да полковым летал, многого не ведаю. Как идет переговор с тем… Витвортом?
— Подкидывает выверты за пунктом пункт! — усмехнулся Кикин. — Вносить в реестр не успеваем, честное слово!
— А… корреспонденция в Лондон? Им обещанная?
— Отложил ее до лета, судя по всему.
— Та-а-ак! — Меншиков побагровел. — Ну он у меня попрыгает… Тех двух английских мастеров немедленно ко мне!
— Марешаля и Пикока?
— Их!
Шафиров, отступив на шаг, пристально вглядывался в небо — там пушисто-белые облачка водили свой нескончаемый хоровод.
— Едем. Эй, Петр Палыч, ты с нами? — позвал его Меншиков.
— Если позволите, ваше сиятельство!
Гудфелло растерянно посмотрел на чрезвычайного посланника.
— Итак…
— Не желаете ли прогуляться, эсквайр? — предложил ему Витворт.
Они миновали часовых у пушек, медленно пошли по боковой аллее сада.
— Господин Лефорт имел отличный вкус! — Витворт с восхищением повел рукой вокруг. — Обратите внимание на планировку!
— Да, сэр, — суховато подтвердил Гудфелло и вернулся к неоконченной мысли: — Итак, этот выскочка Меншиков перешел от слов к делу, бросил откровенный вызов!
— Вызов так вызов. — Посланник слегка улыбнулся. — Черкасский табак… что это такое?
— Гм, достаточно крепок, ароматен, при надлежащей обработке способен составить конкуренцию любому другому, в том числе кнастеру и виргинскому.
— Однако, насколько мне известно, обработка у них весьма и весьма примитивна, не так ли?
— Да, сэр, бурмистерские парни крошат его топорами в корытах, не имея для очистки даже сит, не говоря о прочем.
— Следовательно, царский любимец добивается…
— Конечная цель домогательств — узнать состав жидкости, в коей наш табак выдерживается и приобретает окраску!
Посланник вывел тростью замысловатый узор на песке.
— Коронный совет не простит мне и вам, — сказал он с расстановкой, — если мы не отобьем кое у кого охоту передавать русским секреты английской табачной фирмы, Боюсь, к этому причастен и мистер Стайльс, подданный ее королевского величества. Мастера табачных дел Пикок и Марешаль последнее время что-то зачастили к нему.
Генеральный консул переменился в лице.
— Мерзавец Марешаль заслуживает виселицы, сэр! Пикок, его приятель, как-то рассказал о нем такое… Почему, вы думаете, он покинул метрополию? Из-за судебных преследований в связи с махинациями в торговых делах. Иными словами, запускал руку в чужой карман. Часто нетрезв, нескромен, того и гляди, сболтнет лишнее. Будь моя власть…
— Хладнокровие, эсквайр, вы нетерпеливы. Поступим иначе.
— Но мастерские, сэр, мастерские! — Консул, задыхаясь, остановился посреди аллеи.
Витворт вынул из кармана часы, слегка помедлил в раздумий.
— Первое. Заблаговременно раздобудьте карету, желательно частную, ровно в половине одиннадцатого приезжайте ко мне, прихватив гиганта Пэрсона. Вам ясен ход моих рассуждений? — Витворт выразительно щелкнул крышкой часов. — Второе. Сами вы немедленно готовьтесь к поездке в Вологду. Там скопилось немало товара, и поскольку предстоит строгая ревизия, Марешаль и Пикок отправятся вместе с вами.
— Как я догадываюсь, Вологда — лишь начало?
— Именно. Ваш вологодский агент через определенное время проследует в Архангельск. За ним едут оба мастера, с той же целью… Когда приплывает торговый караван?
— Где-то в июне-июле.
— Осмотрев склады компании, мастера должны побывать и в трюмах кораблей. Рассчитайте поездку на все лето, чтобы не вызывать подозрений.
— Понимаю, — тихо произнес Гудфелло. — Нет слов, сэр.
— И отлично. Ваш агент, согласно последней инструкции, под любым предлогом препроводит их на конвойный корабль, — подчеркиваю, на конвойный! — ибо транспорты могут быть обысканы архангельским воеводой…
Гудфелло с шумом втянул в себя воздух.
— Итак, сэр, мы открываем боевые действия?
— Интересы государств далеко не исчерпываются землями и водами. Предмет спора — это и лес, и пенька, и смола, и табак! — отчеканил посланник. — Да, если угодно — война, только другими способами. Назовем ее… табачной!
Карета плавно катилась по чисто выметенной мостовой — проезжали Немецкую слободу. Она глядела на мир веселым городком, под стать иному где-нибудь в Голландии или Германии. Аккуратные, в цветной росписи дома сменились высокой стройной кирхой, поодаль — за красным кубом австерии — поблескивал пруд в раме сочных трав, еще дальше взмахивала крыльями ветряная мельница, слух радовал мелодичный перезвон курантов над главными воротами…
В первые дни по приезде, после длительных бесед с генеральным консулом, Витворту казалось, что он знает решительно все о русских и их стране. Теперь, спустя полгода, в его представлениях что-то явно сместилось. Разумеется, все там же и в неизменном виде пребывало шумное «Налей!», конечно, вид иных россиян смешил своей первозданной наивностью, но было вокруг и такое, над чем следовало глубоко поразмыслить.
Витворт пристально смотрел, как мимо — среди сосен и дубов — мелькают палаты бояр, храмы, купеческие дома, крепкостенные хижины простолюдья. Бог мой, сколько мачтового леса, употребленного впустую, сколько золота на главах церквей, и… как много солдат, которые колонна за колонной маршируют к Смоленской заставе. Сэр Питер, очевидно, всерьез намерен отвоевать побережье Балтики и тем самым нарушить баланс европейских сил. Будем надеяться, единоборство с Карлом быстро приведет его в рассудок. О, да!
Глаза Витворта сверкнули холодным блеском. «Эсквайр прав: с благодушием пора кончать!» — подумалось ему.
Карета остановилась. Витворт в сопровождении Вэйсборда, Пэрсона и слуг направился к входу в табачные мастерские.
— Джон, вы добыли то, о чем я просил?
— Так точно, сэр! — Вэйсборд показал продолговатый предмет, завернутый в мешковину.
— Прекрасно. Сбейте замок.
Секретарь исполнил требуемое, посланник и его спутники вошли в здание, окутанное спертой темнотой.
— Генри, фонарь! — Витворт решительно потянул с себя меховой плащ. — Советую вам, джентльмены, сделать то же самое: предстоит горячая работа. Джон, подайте… как ее называют по-русски?
— Гувальда, сэр.
— Именно! — Витворт закатал рукава белоснежной рубашки, огляделся, прикидывая, с чего бы начать… Вдоль стен выстроились вереницей огромные бочки, наполненные жидким табаком на разных стадиях приготовленья. Кувалда заплясала по крепким дубовым крышкам.
— Теперь опрокидывайте. И не жалейте — убытки полностью возместят русские, которые плохо приглядывают за порядком в столице… Быстро, быстро!
Вэйсборд оттолкнул увальня-камердинера, вместе с Пэрсоном налег на тридцативедерную бочку — едкая коричневая жижа потоком хлынула вокруг.
Засим посланник направился к стеллажам, где кипами высились пачки подсобного материала: точно рассчитанными движениями рвал упаковку, расшвыривал ее содержимое, топтал ногами. Потом снова схватил кувалду, принялся дробить редкостный крутильный станок: болты, гайки, колеса со звоном летели в стороны. Слуги той порой ломали устройства для крошки и прессовки табака, полосовали ножами великолепные сита, специально привезенные из Англии…
Наконец Витворт выпрямился, вытер ладонью обильный пот. Не осталось ли чего на поживу русским? Нет, все как надо: машины и прессы превратились в груду обломков, точеный дуб разнесен в щепу, драгоценный состав пропал безвозвратно.
— Генри, принесите несколько ведер земли, перемешайте с жидкостью. Медные и стальные детали убрать в экипаж! — распорядился Витворт и с довольным видом покивал Пэрсону и Вэйсборду. — Таким образом, джентльмены, коронный совет может не волноваться. Мы свое дело сделали… Теперь подумаем о поездке на театр военных действий. — Посланник взялся за подбородок. — Армия… Что представляет собой русская армия?
В конце июня семьсот пятого года Борис Петрович Шереметев, герой Эрестфера и Гуммельсгофа, двинулся в свой новый поход. Впереди, верстах в семи, рысил ертаул, иначе — головной отряд, составленный из казаков и татар, быстренько прочесывал перелесья, следом — тоже не всегда видимая глазу — поспевала драгунская бригада новоиспеченного генерал-майора Боура, за нею — двести пятьдесят башкирцев, калмыки, дальше — бригада Игнатьева, в центре под охраной четырехсотенного именного шквадрона сам фельдмаршал со свитой: квартирмейстер Михайла Аргамаков, адъютанты Зубов, братья Зерновы, Колтовский. Колонну замыкали четырнадцать легких пушек и бригада Кропотова.
Исчезли за спиной Бреслав, Динабург, Крыжборк… Сев ненадолго в седло, — донимали ноги, скрюченные подагрой, — Борис Петрович подозвал командира шквадронцев Болтина.
— Отсталых аль беглых нет?
— Ни единого, вась-сиясь!
— И то ладно. Ты, Иуда Васильич, все-таки присматривай. Вон у Рена-то… сразу цельное капральство на Низ улепетнуло, с палашами да ружьями… — Фельдмаршал стесненно закряхтел. — Сменил бы ты имечко, полуполковник. Срам выговаривать, ей-ей.
— Повременю, — весело осклабился Болтин. — Пусть перевертышам наука будет всечасная!
— А идем недурно, а?
— Свалимся как снег в ясную пору!
Проселок — в какой раз нынче — потянул наверх: драгунская кавалерия, по весне сведенная в бригады, сине-зелено-красной лентой одолевала пологое взгорье, пропадала за ним… Борис Петрович поморщился: новая с этими бригадами затея Александра Даниловича, бог весть к чему с нею придем.
Ноги разболелись вконец, и фельдмаршал перебрался на рессорную линейку, подаренную литовским гетманом Огинским. Напротив храпел Алексей Курбатов, некогда шереметевский дворецкий, а ныне — славный государев прибыльщик. Он раскатился на победу своего старого господина и — погруженный в дрему — стоически ждал, когда она, та самая виктория, придет в руки.
«Спит себе под солнышком, кладоискатель!» — с мимолетной улыбкой отметил Борис Петрович и насупил брови, посерьезнел: вспомнился ему военный совет в Полоцке несколько дней тому назад.
Говорил Петр Алексеевич, утвердив кулак на столе, изредка повертываясь к напыщенно-важному фельдмаршалу Огильви, — тот с запозданием кивал.
Шереметев слушал государеву речь, вглядывался в карту, и перед ним воочию возникал весь ход Северной войны. Склонила голову перед неприятелем крохотная Дания, ошеломленная выпадом с севера. На просторах Польши восьмой год бьется король Август Фридерик, теряя войско за войском, не в силах погасить внутренний раздор (часть магнатов пошла за ставленником врага Станиславом Лещинским), а теперь и мы, придя в себя после нарвской конфузии и мало-помалу освободив устье Невы, устремляем свои стопы на запад, где — судя по всему — разыграются генеральные бои… Ну а неприятель ведом всем и каждому. Викинг, свей! Вот уже столетие, как почти все прибалтийское побережье изнывает под его сапогом, — земли исконно датские, германские, польские и наши, русские. О том и идет спор, по той причине и льется кровушка потоками…
Петр говорил:
— Герр первый командир Жорж Огильви установляет: главной российской армии идти на вест, и там соединиться с польско-литовскими союзными силами… Тебе, Борис Петрович, следовать в Лифлянды… Рвануться налегке, без дневок, учинить разгром Левенгаупту, пока он в малом числе и от Риги далеконько. Наипервейшее — к морю не пропустить, а осядет в Митаве аль Бауске — сотворить скорый штурм. А там и Рига наша, и дорога в Польшу безопасна! — Лицо его сделалось неприступно каменным. — Еще одно, господа генералитет! Объявить под смертью: никаких грабежей и насилий, кои могли бы вызвать ропот супротив русского солдата… Борис Петрович, твое слово!
— Управимся, Петр Алексеевич, не впервой. Токмо вот… не мешало бы кое-какие обозы прихватить. Путь весьма долог, место запустошено свеем…
Меншиков, помнится, подкусил:
— Без тяжестей ни на шаг… Оборо-о-о-она!
И вообще он вел себя странно, придирался, цеплялся чуть ли не к каждому слову.
— Эх, боярство… Когда вы поумнеете, заговорите на просвещенный манир? Нет чтоб сказать: авангард, циркумференция, полк, — нате вам, кушайте: ертаул, околичность, заступ. Ха!
«Что с ним? — думал теперь Борис Петрович. — Не с той ноги встал? Или фельдмаршальская звезда, данная ему, Шереметеву, покоя не дает? Время нешутейное, драка за дракой, — получишь!» — последнее вырвалось у него вслух, и Алексей Курбатов испуганно вскинулся, залопотал невнятное. Шереметев грустно усмехнулся: «Скоро бредить начну… из-за приятелей любезных!»
Послышался цокот копыт. Галопом прискакал Боур, следом подъехали Кропотов и Игнатьев, заговорили, перебивая друг друга.
— Кто-нибудь один, бригадные командиры! — взмолился фельдмаршал. — Ну, о чем грай?
Прибалт Боур, поджарый, белесый, весь прокаленный зноем, махнул нагайкой на далекие шпили митавских замковых башен.
— Еерс-ноод, — обратился он к Шереметеву, видать, не забыв свою службу в шведском войске, и тут же поправился: — Ваше сиятельство, дозвольте атаковать. Сам видел — городок и цитадель можно взять одним ударом!
— Тогда Левенгаупту вовсе труба! — возликовал цыгановатый Игнатьев. — Гарнизон пленим — раз, крепкую занозу выдернем напрочь — два…
— И новыми пушечками обзаведемся, — вставил Кропотов. — То-то господин бомбардир-капитан доволен будет!
Последний довод сильно поколебал Шереметева.
— Может, спробовать, а? Чем черт не шутит… Пушечки-те и впрямь сгодились бы! — молвил он и тут же, как всегда, засомневался. — Нет, милые, нет. Указ-то куда нас нацелил? Как ни крути — самоуправство… Грех на душу не приму!
— Бить свея где только можно — грех? — Игнатьев сердито закусил темный ус. — Не смеши честной народ, господин фельдмаршал!
— Вась-сиясь! — чуть не плача, выкрикнул Болтин. — Фурштатские на лугу сено копнят, и солдатье с ними… Ей-ей, не ждут, вась-сиясь, ворота фортеции нараспашку!
— Ну бог с вами. Готовьте приступ, да поскорее… — Борис Петрович вяло махнул рукой. И вдогон обрадованным бригадным: — А где Левенгаупт, сведали?
— Там! — Боур в нетерпении указал на юго-запад. — Не уйдет, ваше сиятельство, не успеет!
Шереметевский корпус — всеми наличными силами — сдвинулся к Митаве.
Штурм был на редкость упорным и кровопролитным. Спешенные драгуны разметали рогатки перед въездом, смяли караульную роту и, миновав предместье, уперлись в высокий земляной вал, защищаемый тысячью солдат во главе с комендантом Кноррингом. Закипела рукопашная схватка. Шведы яростно огрызались, то и дело переходили в контратаки, оттесняя русских за палисад… С темнотой драгуны, подкрепленные казаками, все-таки вломились в город. На улицах пришлось не легче: каменная теснота, пальба из окон, треск фузей в лоб… Оглушительно рвались гранаты, свистели ядра, посланные с замковых стен, люди падали десятками.
— Жги дома, к черту, выкуривай! — велел Кропотов.
Шведы, задыхаясь и кашляя, посыпались из домов, со всех ног бросились к замку, опоясанному узкой, но довольно глубокой рекой Аа. Ушли немногие.
…Родион Боур сидел на барабане, у полуразрушенного палисада, всматриваясь в город, охваченный пожарами, кидал отрывистое, с легким акцентом:
— Зубов, пьередай господину фельдмаршалу… Порублено фуллблудсов, то есть чистокровных, до шестисот, изрядная часть потонула, на валу взято три пушки, четыре мортиры, одно полковое и восемь ротных знамен. Мушкеты пока не сосчитаны… В плен попали: три капитана, три прапорщика, фельдфебель, дюжина капралов и солдат!
Он с иронией покосился на пленных, — те глядели ошарашенно-удрученно.
— А ведь не привыкли к подобному афронту… Был Эрестфер, были осады на Неве, — и все-таки не привыкли. Впрочем, здешний зверь покрупнее будет, Шлиппенбаху не чета.
— Облупили того, Родион Христианович, расколотим и этого! — Игнатьев подбоченился.
— Надеюсь. — Голос генерал-майора вдруг зазвенел. — Найти мне Кнорринга, непременно! Старый мой друг… фухтелями потчевал не раз!
— Со слов пленных, комендант переоделся в бюргерское платье и дал деру.
— Прозевали!
То же самое Боур услышал из уст Бориса Петровича наутро, когда вместе с отрядом приехал в его ставку, расположенную при сельце Мезотен. Однако речь теперь шла о Левенгаупте, рижском генерал-губернаторе, который со своим войском как сквозь землю провалился. Казаки, калмыки и татары, направленные в разные стороны, после скачки многоверстными кругами наткнулись наконец на его последний бивак. Несколько дохлых лошадей, облепленных гнусом, сизый пепел кострищ, рваные солдатские штаны — вот и все, что осталось от пятитысячного шведского войска…
— Прозевали, Родион Христианович!
Боур потупился, умеряя резкость, готовую слететь с языка: Митава была чуть ли не в кармане, замок непременно сдался бы на аккорд — подоспей пехота… Ну а она, с беззаботно-пьяным Чамберсом, извольте видеть, отстала на дневной солдатский марш! Да и господин фельдмаршал, весьма умный и опытный полководец, рассудил по-своему, вернее, не рассудил никак, держа крупные силы в томительном бездействии.
Сейчас он был просто-напросто растерян. Вскакивал с подушек, прихрамывая, рысил по шатру, нервно трещал суставами пальцев.
— Как быть, Родя, присоветуй. Вот… — Борис Петрович пошелестел какой-то бумагой, на мгновенье поднеся ее к губам. — Вот государево письмо, только-только привезенное… Требует: «Иди днем и ночью, а если такое не учинишь, не изволь на меня впредь обижаться!» Но куда идтить? Где он теперь, Левенгаупт окаянный? Там? Там? Али там? — и посмотрел с явной укоризной. — А ты говорил… не уйдет!
Генерал-майор ощутил внутреннее неудобство. Если откровенно: в том, что произошло, есть и его вина… Черт сунул мордой под Митаву!
Левенгаупт объявился через трое суток. Молодые волонтеры, предводительствуемые Аргамаковым, выехав на рекогносцировку, увидели — неприятель стоит невдалеке, у местечка, именуемого Мур-мызой, в довольно крепкой позиции.
Огорошенный Борис Петрович долго сидел, понурясь, подмяв под локоть рисунок Лифляндского края. «Ускользнул! — выстукивало в голове молоточками. — Ускользнул и ждет… Стало быть, изрядно усилился… Господи, боже мой! Что делать, как оправдаться перед государем?»
— Пехота… сколько ее? — тихо справился Боур, обескураженный ловким ходом неприятеля.
— На глаз региментов пять, господин генерал-майор, — отрапортовал Аргамаков.
— Ну вот! — Шереметев с силой хлопнул по столу, поморщился. — А у меня три, да и те неведомо где…
— Чамберс подойдет к обеду, не раньше, — уточнил квартирмейстер.
— Ну вот, пожалуйста!
…В полдень шереметевский корпус, дождавшись Чамберса с его пехотными полками, выдвинулся к Мур-мызе. Левенгаупт ждал в березовом перелеске, за проточиной.
— Голова-а-а-аст. Экое свил гнездо! — удивленно молвил Аргамаков, адресуясь к фельдмаршалу. Тот и сам видел — соперник распорядился позицией весьма обдуманно. Изволь воевать: повороты для конницы невозможны, чтоб напасть — надо или переправляться в середине под лобовым огнем, или искать броды и атакировать одно из крыльев, что нелегко тоже: справа лагерь Левенгаупта прикрыт ржавой топью, а слева, где ручей образует колено, — густым лесом… Ясно теперь, почему осмелел. Наверняка осведомлен лазутчиками, что наше войско в основном конное, и посему решил воспользоваться превосходством своей пехоты. Вот она: раз, два, три, четыре, пять полковых знамен! Волонтеры сосчитали верно…
— Интересно, кто у них командует пехотой?
— Будберг, Врангель, Нирот, кто-то еще, — отозвался Аргамаков.
Борис Петрович лихорадочно водил подзорной трубой, отыскивая хоть какую-то слабину в неприятельской позиции. Нет, свей построился плотно, в две линии: первая — сомкнутая, вторая — пожиже, с интервалами, отдельные колонны просматривались и за ними. Итак, пешие в центре, кирасиры, рейтары и драгуны по бокам, пушки вдоль всего фрунта, помеченные белыми дымками, — сила немалая. Сколько называли пленные, взятые в Мур-мызе? Тыщ около двенадцати? У нас чуть поболе, но вот беда — пехоты скудновато. Конница хороша в погоне, а твердой ногой на поле стоит мушкетер, — только он!
«Мур-мыза!» Борис Петрович пожевал губами… Кому она будет завтра мурлыкать, по ком погребальные песни петь?
Он посмотрел на своих бригадных. Родион Боур напрягся, неотрывно глядя вперед, у Игнатьева широко раздувались ноздри.
— Давай команду, господин фельдмаршал, и черт нам не брат, если мы не схватим свея за глотку!
— Действовать, и немедленно! — отрезал Боур.
— Какое действо, ну какое? — заволновался Борис Петрович. — Вы на пехоту гляньте: ей, бедной, скулы свело. Да и Григорий Волконский вот-вот приспеет, а у него как-никак драгунская бригада… Нет, переночуем, кашки отведаем, ну а завтра, с божьей помощью…
— Вась-сиясь! — голос Болтина.
— Иуда, не прекословь! — рявкнул Шереметев, полностью овладев собой. — Выставить караулы и эти… пикеты, прочим отойти на версту!
Принесся коренастенький непоседа Зубов, отрапортовал: швед грузит фуры, не иначе — напуган и готовится в убег! Шереметев подергал себя за долгий нос, усомнился. Поди, лишнее в тыл сплавляет, большак-то один-единственный. К тому же, не верилось, что Левенгаупт, имея очевидный перевес, не попробует свести счеты, как он сделал это осенью семьсот четвертого с литовскими гетманами при Крыжборке…
— Устраивать лагерь, кому велено?! — Борис Петрович возвысил голос. — Господа бригадные командиры, прошу…
Но те, вместе с Аргамаковым и волонтерами, разом повернулись влево: на пологий береговой склон, только что очищенный русскими драгунами, въезжал крупный отряд шведской конницы, сыпал на ходу из фузей.
— Опьять двадцать пьять! — Боур привстал на стременах. — Полковник Штакельберг, самый у них прыткий кавалерийский начальник!
— Левенгаупт атакует, что же мы-то? — вне себя выпалил Кропотов.
— Прогнать! — взмахнул рукой Борис Петрович, слегка порозовев морщинистым лицом. «Семь бед, один ответ! — взметнулось отчаянное. — Токмо бой и оправдает, если живы останемся… Токмо виктория!»
Донеслось «ура», замелькали палаши. Эскадроны Штакельберга, сбитые короткой контратакой, отступили к своим, но перестрелка не утихла, распространилась по всему ручью, в ход с той и другой стороны мало-помалу втянулись главные силы.
Отменно бился Боур на правом крыле. Действовал смело, надежно, не зарывался, памятуя строгий фельдмаршальский наказ. «Вот ведь, из холопей почти, а мыслит как прирожденный воин!» — с одобрением отметил Борис Петрович. Он, конечно, знал о недавней встрече Родиона Боура с братом и сестрой, батраками на глухом двинском подмызке. Не смутился, обнял по-родственному, обласкал… Шереметев задумчиво усмехнулся. Ему, сыну и внуку великих бояр, не доводилось решать подобных головоломок: воевода под рукой отца, при незабвенном Алексее Михайловиче; после сам набольший, с титлом наместника тамбовского — при Софье, прости ее бог, да и теперь, при господине бомбардире, не в последних. Как-никак фельдмаршал… Но вот Родька — молодцом!
Боур дважды опрокидывал огнем кирасир, выдвинутых против него, оба раза наталкивался на сильное стрелковое каре, медленно, с береженьем отходил за ручей.
Жарко было и слева. На подмогу битым шведским эскадронам подошло подкрепление, — по словам пленного, драгунские регименты Горна и Шрейтерфельда, — сбоку подбегала и строилась голубовато-серая пехота. Бригада Кропотова, накрываемая свинцом, затопталась на месте, кое-где подалась назад.
Борис Петрович кивнул командиру именного шквадрона.
— Возьми часть людей, Васильич, подопри… И тем же духом обратно, во второй линии нужен будешь. Линия — допрежь всего!
— Есть! — гаркнул Болтин.
Шквадронцы подоспели вовремя. Кропотов соединил полки, приведенные было в расстройство, сковал правое шведское крыло. Не промедлил и остроглазый Боур: подстерег мгновенье, нанес третий огневой удар, и это вынудило Левенгаупта растянуть свои порядки, бросить пехотный резерв, чтобы парировать боковые наезды русской конницы.
«Так, так, ребятушки, — взволнованно шептал Борис Петрович. — Не давать покоя!»
К высотке, где стоял со свитой фельдмаршал, примчался распаленный Игнатьев, чертом крутанулся на вороном жеребце.
— Накаты-откаты, щелк-перещелк… Доколь? — крикнул он с досадой. — Не придумать ли что-то новое?
— Ни-ни, Иван Артемьич, ни-ни. Чувствуй соседа, не дергайся. Рядком-ладком!
— Э-э-э-эх! Без клина плахи не расколешь, господин фельдмаршал… А уж вечер на носу! — Игнатьев скрипнул зубами, пришпорив коня, сорвался к своим драгунам, построенным в затылок чамберсовой пехоте. Шереметев медленно покачал головой. «Ну кипяток… Сколько ему? Тридцать всего-навсего. Бог даст, остепенится!»
Бой в центре долго протекал вничью. То серо-голубые, то зеленые — маршировали прытко, давали залп, сами оказывались под роем пуль. Грохотала артиллерия, окутанная космами дыма, оба войска несли ощутимый урон. В конце концов, солдатам Чамберса удалось потеснить свеев на северном берегу и отнять у них три пушки.
Лицо Шереметева просветлело.
— Кажись, одолеваем… тьфу-тьфу, чтоб не сглазить!
— Скорей бы, — отозвался Аргамаков. — Я думаю, ваше сиятельство, надо б усилить напор слева, где большак рижский.
— Ага, думаешь — Левенгаупт глупец, будет спокойненько любоваться, как его в кут загоняют? Сотворим иначе! — Борис Петрович поправил фельдмаршальский шарф, приосанился. — Зубов, Колтовский, Зерновы, сей секунд передать командующим: поднесть патроны и равномерно, соблюдая «плечо», идти вперед!
И тут же обеспокоенный голос:
— Господин фельдмаршал, взгляните… Прямо под нами!
Шереметев наставил трубу: зеленая чамберсова пехота расступилась, и два кавалерийских полка очертя голову летели по ту сторону ручья, рассекая шведские линии… Игнатьев атакует! — мелькнуло. Почему один? Почему не дождался общего сигнала?.. Подзорная труба свалилась под ноги смиренной соловой кобылы, фельдмаршал сидел, оцепенев. Замысленное рушилось как карточный домик…
— Вернуть! — запоздало крикнул Борис Петрович. — Вернуть неслуха! — Он покачнулся, в полубеспамятстве упал на руки молодых свитских. — Вернуть…
Какое там! В березовом перелеске, подернутом легкими сумерками, все смешалось. Игнатьев с бригадой лихо прорубился сквозь линяло-синие квадраты шведской пехоты, опрокинул подошедшего сбоку Горна, и тот, панически отступая, вывел русских на обоз самого Левенгаупта. Драгуны кинулись к фурам, наполненным доверху разной кладью, а тем временем задние неприятельские шеренги развернули фрунт на сто восемьдесят градусов, открыли меткий огонь им в спину.
— Господи, боже мой! Казацким способом, бесстройно… — стонал Шереметев, хлюпая носом и сморкаясь. — Послать кого-нито, сведать… Про все!
Наконец из дымной кутерьмы боя вынырнул адъютант Колтовский.
— Ну? — с надеждой подался к нему Борис Петрович.
— Полный конфуз, ваше… Кто цел — отбегает. — Колтовский низко наклонил голову. — Начальные перебиты сплошь…
— А… Иван Артемьич?
— При последнем вздохе, господин фельдмаршал. Ранен в чрево, исперервало все кишки…
— Матерь пресвятая богородица!
Теперь впору было думать о своей артиллерии, о своих — какие ни есть — обозах. Солдаты Чамберса, полусмятые остатками игнатьевской конницы, атакованные в лоб свежими ротами шведской пехоты, а с флангов ободренными удачей кавалеристами Штакельберга, Горна и Шрейтерфельда, попятились на южный берег ручья… И тут снова проявили геройство драгуны Боура: ударили по кирасирам Шлиппенбаха так, что в руках у них оказалась часть генеральского багажа, вместе с обозной прислугой. У взгорья, куда нежданно-негаданно прихлынула сеча, стойко держался именной шквадрон Болтина, обок мелькали красные кафтаны пушкарей. На миг-другой в глаза Борису Петровичу бросилась троица молодых артиллеров: средний — великан — размахивал банником, сметая напирающих свеев, его товарищи бились палашами… Шведы, понеся потери, мало-помалу ослабили натиск, остановились, а потом и вовсе отошли.
«Хоть малая, но радость…» — бледно усмехнулся Шереметев. Кругом, насколько было видно, лежали убитые в разноцветной справе, палые лошади, груды рваных портупей, сломанных шпаг, ружья и ручные мортирцы, раздутые от непомерной стрельбы…
Подъехал раненный в ногу Чамберс, проговорил тихо:
— Полбригады как нет. Брошено пять орудий, ибо прислуга перебита, и некому…
— Горе, горе… Спасибо, Иван Иваныч: воевал аки лев, и если б… — У фельдмаршала запрыгали губы, он отвернулся, благо прискакал Зубов. — Что у Игнатьева?
— Помимо командира, ваше-ство, убит полковник Сухотин, обок с ним ранен Григоров… — Он замялся. — Драгуны сказывали, как мимо ехал, — несчастье с Кропотовым Семен Иванычем… Пронзен багинетом насквозь.
Шереметев перекрестился.
— Господи, упокой души новопреставленных рабов твоих… Иуда Васильич, езжай в бригады, собери всех, кто есть… — Он помедлил, ежась как от нестерпимого холода. — Труби отход, квартирмейстер, не видно ни зги… А вы, вьюноши, передайте о том Родиону Христиановичу.
С ним на сей раз не спорил никто. Догорела ружейная трескотня, бабахнул — особенно гулко — последний выстрел. Ночь темным крылом пала окрест, развела стороны.
Борис Петрович маялся. Прилег было на один бок, потом на другой — лицом к парусине, ни с того ни с сего привстал… Срам, срам на седую голову! Любая шавка из подворотни облает, и не пикнешь, выставленный на позор перед всем белым светом. Тут и Александр Данилович не преминет отыграться. «Я ли, мол, не упреждал, но вы не послушались, доверили старой колоде передовой корпус… Оборо-о-о-она!» За что… невзлюбил? За то что мне, а не ему фельдмаршальский чин — первому? Да ведь будешь и ты при звезде. Пойми! (Борис Петрович словно вел беседу с Алексашкой.) Будешь!
Опамятовался — в ужас пришел. «Ей-ей, заговариваюсь!»
У изголовья сидел Курбатов, для кого-то Алексей свет Александрович, обер-инспектор правительственной Ратуши, то бишь Бурмистерской палаты, а для него по-прежнему Алешенька, Алешка… Шереметев приоткрыл мутный глаз.
— Вот, полюбуйся, каково твоему господину… по глупости людской!
— В одну петлю всех пуговок не устегнешь. Так и люди-человеки, — утешал Курбатов. — Чего же казниться, ваше сиятельство?
— Да как же… что я господину бомбардиру-то скажу?
— Поверь, обойдется. Петр Алексеевич справедлив… — Курбатов оглянулся назад, предостерегающе замахал руками. — Тс-с!
— Кто… там? — слабым голосом спросил фельдмаршал.
— Родион Боур.
— Пусть войдет… Ну, чем порадуешь новеньким? — фельдмаршал покривился.
— Шведский выходец на лагерь набрел.
— Не лазутчик?
— Думаю, нет. Утопил на водопое лошадь, убоялся расправы, дал тягу. В расспросе показал: из левенгауптовых сил едва половина в Ригу ушла. О том же — письмо сенаторское, в Ревель адресованное. Дескать, если бы не ночь, не спасся б ни один швед!
— Не спасся! Тогда пошто Левенгаупт на поле возвернулся, нашу артиллерию забрал и победителем себя оповестил? — Фельдмаршал слегка приподнял красное, в отеках, лицо. — Уйди, Родька, не трави душу!
— Борис Петрович, я-то здесь при чем? Игнатьев дело испортил, никто кроме…
— И ты помог, и ты… Кинуло тебя под за́мок!
— Но… там было все, как надо.
— А Левенгаупт ушел. И усилясь, кровопуск нам устроил… Уйди-и-и-и! — Борис Петрович снова уткнулся в подушку.
Боур, выйдя из шатра, выругался…
Через день, поутру, на гродненской дороге появился всадник в сопровождении нескольких драгун. Он подлетел к ставке Шереметева, спрыгнул, и все угадали в нем, пропыленном с ног до головы, лейб-прапора Сашку Румянцева.
— Письмо от господина бомбардир-капитана! — выпалил он. — Фельдмаршалу, лично в руки!
— Тише, не столь громогласно, — испуганно сказал Аргамаков. — Борис Петрович… в хвори второй день.
— Что за шум? — донесся из шатра надтреснутый голос.
— Государев гонец, ваше-ство.
— Зовите…
Шереметев сорвал с плеши мокрую тряпку, поцеловал пакет, скрепленный красным сургучом, кивнул Курбатову.
— Читай, Алешенька, у тебя глаза острее.
— «Мин херр. Письмо ваше я принял, из коего выразумел некоторый случай, проистекший от недоброго обученья драгун, о чем я многажды говаривал. Не извольте о бывшем несчастии печальны быть, понеже всегдашняя удача много людей ввела в пагубу, — но забывать и паче людей ободрять. Питер».
— Дай сюда! — не своим голосом крикнул Шереметев, перенимая бумагу. Торопливо пробежал глазами кривые, вразброд и враскид, строчки, вскинулся, забегал по шатру. — Кафтан, шпагу, сапоги!
— Но, ваше-ство, вам бы… — заикнулся Аргамаков.
— Коня, черт побери! Фельдмаршал я или пешка? — И Румянцеву: — Что на словах передать велено? Быстрей!
— Осадное войско с господином бомбардир-капитаном выступает к Бауску и Митаве.
— Слава всевышнему! — Борис Петрович прекратил беготню, впервые без гнева подумав о бригадном командире, по чьей вине уплыла верная победа. — Ах, Игнатьев, Игнатьев… Жаль молодца. Какие виды подавал, и все насмарку… — Он задиристо повернулся к свите. — Хлеб испечен, подводы готовы?
— Так точно.
— А ремонтеры полковые отправились, как было указано? Что-о-о-о-о? Сей же секунд!
Истек август, вот и осень чубарая незаметно подкралась, а осадное петровское войско знай толклось у Митавы, не в силах взять замок. Как и в июне, русские играючи одолели городской вал, миновав извилистые каменные теснины, уперлись в крепость, где засел комендант Кнорринг с полутора тысячами солдат. История повторилась, при единственной лишь разнице: тогда это был попутный, никем не предусмотренный наскок, едва не увенчавшийся полным успехом, теперь подошли всерьез, надеясь круто переломить ход всей кампании семьсот пятого года.
Но, как говорится, человек предполагает, а бог располагает… Первыми на тот берег Аа вырвались белгородцы и тверичи, затопили гладкое, скатеркой, пространство и, не добежав до рва, отпрыгнули, словно ужаленные, — цитадель ответила градом бомб, ядер и пуль. Командиры полков Айгустов и Келин собрали в кустах растрепанные роты, затребовав из шанцев подкрепление, спустя какое-то время нанесли еще удар, однако итог был столь же горек…
Стало ясно — без осадной артиллерии замок не приструнить, орешек выдался на редкость крепкий. Пленные талдычили о множестве орудий, заблаговременно стянутых неприятелем в Митаву. Судя по опросам, их насчитывалось там триста сорок восемь, в том числе тридцать пять гаубиц и десять устройств новой инвенции, в несколько стволов каждое… Попробуй, ущеми!
Петр Алексеевич рвал и метал.
— «Авось», «небось» да «как-нибудь» — знаем одно… Где Корчмин, в рот ему дышло, где мортиры?
Бледный, донельзя издерганный Яков Брюс тихо доложил: барки с мортирами остановлены мелководьем верстах в сорока от лагеря, ныне вся надежда на бычью силу…
— А Карл с Левенгауптом, думаете, ждать будет? — взвился Петр Алексеевич. — Когда научитесь воевать по-людски? Без подсказа, храпаидолы, ни на шаг!
Следом попало Карлу Рену: плохо-де наблюдает за дорогами, рейтары шведские вконец распоясались. В адрес Аникиты Репнина, выдвинутого с корпусом севернее, помчалось грозное письмо. Как смел пропустить в неприятельскую Ригу плоты леса? Впредь, если хоть единая щепа пройдет, заплатишь головой!
Гневаясь, опускаясь до рукоприкладства, Петр внутренне чувствовал: во многом виноват он сам. Уверовал в слабость прибалтийских твердынь, ринулся с легким бутором вниз по Двине, о проломном наряде и не вспомнил… Мыслилось-то широко, ничего не скажешь: выйти под Бауск и Митаву, сотворить молниеносный сдвоенный штурм, подобный нарвско-дерптскому, в семьсот четвертом… И не просто козырнуть воинской новинкой, нет! Вбить клин промеж шведскими войсками в Польше и Лифляндии, обезопасить свой правый фланг и в конце концов пощупать острием шкуру Карлуса… Ан, кишка оказалась тонка!
Он искоса оглядывал молчаливо-грустный генералитет, дышал затрудненно. Ну вот, всех распек: за действительное, мнимое, бог весть какое… Ты-то сам когда перестанешь оскользаться, герр бомбардир, арсеналов прусских, голландских, аглицких дипломант? Кинулся и прокинулся! Еще неделя — и зарядят осенние ливни, и повертывай оглобли.
Особенно невпроворот наваливались думы по ночам. Петр подолгу лежал, уперев глаза в темень, вскакивал, будил генералов, ехал с ними вокруг замка. Дьявол Кнорринг был настороже. Стоило чуть замешкаться, сказать громкое слово, и со стен тотчас брызгал свинец, потом к фузейному треску приплетали свой голос орудия.
— Бомбами на всякий шорох… Богато живут! — удивлялся Родион Боур.
— А ты думал! У Карлуса при армии пушек раз-два, и обчелся. Основной королевский парк собран здесь, а почему? — рассуждал Брюс. — Перекрестье путей!
Генерал Рен, опрокинув перед выездом чарку-другую, вскидывался молодецки.
— Дозволь атаковать, герр Питер, и — клянусь могилами прародителей — мои драгуны не оставят камня на камне!
— Тебе мало потерь в пехоте, хошь кавалерию, с такими трудами выпестованную, вогнать в гроб?
Словесная перепалка, затеянная на аванпостах, порождала новый огневой шквал, впору было уносить ноги. И опять — наедине с грызущей тоской, и по капле цедилось глухое время.
В одну из ночей Петр впал-таки в сон, беспокойный, мучительный. Перед ним вновь мерцала черными водами река Аа, в дыму приливали и отливали колонны солдат в темно-зеленом, выкашиваемые точно косой. Хотелось броситься наперерез, крикнуть, удержать на месте, но язык будто олубенел, члены — столь послушные всегда — опутала немочь… И новое видение: в лесу, посреди ржавых болот, медленно, черепашьей скоростью ползут мортиры, влекомые волами, понуро вышагивает краснокафтанный строй, почему-то с Катенькой впереди, а сбоку затаилась, припав к земле, громадная полосатая тигра. Остерегись! Какое там… Зверь прыгает молнией на Катеньку, а та… Где ж она, милая? Успела ли извернуться? Поди-ка ты… вступает в лагерь!
Петр очнулся, дико повел головой. Не поймешь, то ли пригрезилось, то ли послышалось на самом деле… Над ним серело знакомое бледное обличье.
— Макаров? Чего этакую рань?
— Господин бомбардир, «Василий с острова» ждет у входа.
— А… мортиры?! — стремительно вскинулся Петр. — Целехонькие? Ф-фу, гора с плеч… Высеки огонь, зови!
Вошел инженер-капитан Корчмин, вскинул два пальца вверх, готовясь отдать рапорт, но Петр шагнул к нему, обнял, крепко расцеловал.
— Умница, одно слово! — и навострился на изодранный в клочья кафтан. — Где сподобило, в какой драке?
— Рейтары шведские напуск учинили, верстах в пятнадцати. Видать, крались-то уж давно… Спасибо Родиону Боуру! Пал аки смерч, кого поколол, кого пленил, теперь остатних вылавливает… — Корчмин потер кулаками воспаленные глаза. — Куда… мортиры двигать прикажете?
— Угомонись, чертушко. Позовем с Яковом Брюсом кого-нибудь из легкой артиллерии, спроворим. А твоей команде спать, чарку испив. Запомни, подъем ровно в полдень, время дорого!
— Надо бы… сперва…
— Спать! — оглушительно рявкнул Петр. — Макаров, проследи, пока мы в траншеях заняты будем.
…Бомбардировка митавских укреплений длилась десять часов кряду — с вечера до утра, и не наобум, как при Азове или Нотебурге: только б напугать, а повезет, и раскрошить кое-где верх «муры», остальное докончит приступ… На кроках, вычерченных загодя, со слов лазутчиков, воочию рисовались казармы, погреба с великими зелейными припасами, батареи и отдельные стволы, комендантский дом. Часть осадных пушек — еще затемно — была развернута против главных ворот, накоротке.
Обстрел усиливался, мастерски направляемый Корчминым, — поднаторел в устье Невы, на шведских фрегатах! Петр, взмокший, прокопченный насквозь, ни на миг не покидал шанцев. Долгоного рысил от мортиры к мортире, сам наводил, сам подносил запал, а на все уговоры Брюса и Корчмина ответствовал неизменное:
— Уйти в шатер никогда не поздно. Верно, дети?
— Точно так, ваше… господин капитан! — гаркали сивоусые бомбардиры в ответ.
— Во, глас божий!
Иногда он застывал над бруствером, из-под руки смотрел вперед, причмокивал, довольный. Бомбы влипали кучно, замок понемногу заволакивало густым дымом, сквозь который прорезывались там и сям бурливые снопы огня.
— Что, не по нраву? А мы еще… Навались!
В пять пополудни канонада вдруг стихла, оборванная на самой высокой ноте. Безмолвствовали и шведы: огненные волны шли с четырех сторон, сдвигали смертельное кольцо, грозя ворваться в подземелья, и солдатам гарнизона не оставалось ничего иного, как из последних сил тушить пожар.
— Ага, припекает… Славно, славно! — Петр оглянулся вокруг. — Ну, кто смелый до Кнорринга наведаться? Ты, гвоздь-Ягужинский? Бери простыню почище, барабан, ступай. Наше условие твердое: решит сдачу сей секунд — согласимся с пропуском гарнизона к морю, нет — пусть пеняет на собственную дурь! — И вдогонку: — Допрежь умойся, не то подумает: не офицер, а трубочист какой!
Поодаль сдержанно-спокойно улыбался Родион Боур, одетый по-походному.
— Радуйся, парнище, твой черед. Корпус готов, ни о чем не забыто? Ну-ну. Погоди, не торопись. Что такое Бауск, представляешь ясно? Сие — последний Карлусов клык в здешних местах, кроме Риги. Выдернем, и кампания в кармане, и лети до зимних квартир… Кто там главенствует у евреев?
— Подполковник Сталь фон Гольштейн!
— Фамилия почему-то знакомая…
Рен гулко захохотал.
— Помнишь, герр Питер, у Нарвы мне попался, с бумагами сверхсекретными? Его кузен!
— Вот и встретятся через малое время! — Петр кивнул Боуру. — Если будут сидеть крепко, предлагай аккорд, бог с ними… Да, еще одно! О Карлусе узнавай, ты ведь у нас теперь крайний. А разведав, пиши надвое: которое — правда, которое — слух, во избежанье напрасной тревоги…
Петр скосил глаза на крепость, и у него екнуло сердце: с обугленных, в осыпях, стен спускались длинные белые полотнища. Кнорринг предпочел не искушать судьбу.
Рано утром с пяти концов гродненского ретраншемента раскатилась барабанная дробь. Опрометью забегали капралы, подгоняемые сержантами и обер-офицерством, туда-сюда мотались под хлесткими ударами головы сонных солдат… Понемногу обозначились — вокруг черных знамен — роты инфантерии и кавалерии, грянула команда: «Пррравое плечо — вперед!» Колонны выходили к виленской дороге, строились вдоль обочин.
— Смирно! Равнение на середину!
Мимо войск проехали — оба с надутыми лицами — Александр Меншиков и фельдмаршал Огильви, первокомандующий, тут же расстались: один галопом полетел по большаку, второй шагом вернулся к каретам, где стояли великий канцлер литовский Радзивилл, гетманы Вишневецкий и Огинский, посланники европейских держав, прибывшие к армии, прочий сановный люд.
Молодые драгуны, сгуртованные в задних шеренгах, дивились на роскошные одежды усачей-магнатов.
— А золота, а звезд, а узорочья… Коняги, понима́ешь, и те в яхонтах! — завистливо косил оком рейтарский сын Свечин, ерзая в седле. — Мне бы камушек, самый крохотный, и деревня с двумястами душ — эвон она!
— Так много?
— Сказал бы лучше — мало!
— Ну есть среди господ и поскромнее, — переговаривались в капральстве. — Тот, к примеру, что с главным командиром беседует…
— Иоганн Паткуль, депутат лифляндский, — определил Свечин. — Торопыга! Свеи дважды к плахе присудили, а он все прет наперекор… Ноне — чудны дела твои, господи, — в послах расейских при польском короле!
— Немчура? — тихо спросил курносенький драгун.
— А что такого, или вокруг ее нету?!
— Наше вам с кисточкой, «короеды» чертовы! — прохрипел кто-то за спиной. Обернулись — Ганька Лушнев, иссиня-бледный, перегнутый чуть ли не в двое, в отрепках, отдаленно напоминающих серый школярский кафтан.
— Ты откуда, лиходей?
— Откуда, откуда! — пробормотал Ганька. — Из клоповника, лазаретом именуемого… Не бывали? Счастливцы!
— Никак просквозило где-то?
— Во-во! Битую седмицу не мог ни сесть, ни лечь…
— Выпороли? — наконец догадался кто-то.
Лушнев зло перекосил губы, сплюнул перед собой.
— Всё — преображенец, фельдфебель ротный. Бесперечь придирками донимал… Но я отыграюсь, дайте время… Не я, так брательники мои!
— А где неразлучная троица? — спросил Митрий Онуфриев. — Будто в воду канули, честное слово!
— Ищи-свищи… С фельдмаршалом под Астрахань дуют! — Лушнев загоготал. — Дуняха небось на стенку полезет, как сведает о том!
— Чему радуешься? — осадил его нижегородец. Он покосился в сторону вахмистра Шильникова, — тот квадратной глыбой темнел в первом ряду, — приглушенно сказал: — Говори, про что начал. Туго там, на Низу?
— Смотря кому, ха-ха! — Ганька заметно повеселел, расправил плечи. — Такой сыр-бор возгорелся — просто жуть.
— А яснее?
— Стрельцы бунтуют, если кратко, всеми тыщами, кои сосланы туда… И голь с ними, и казаки, и которые посправнее, а коноводом — Яшка Носов, купец ярославский. Замирились, было, и опять за свое… Отчего? Ну затравкой-то бритье да кафтанство заморское послужило, копни острей — совсем не то. Ловли рыбные теперь не твои, усекаете ход? И так вкруговую. Подать на корабельную починку, побор с бань, с ульев, с дыму, с перевозу, с гробов дубовых — умри, а внеси. Тут же повинность рекрутская, подводы, солдатский постой… А там начальные с лапами загребущими… Вот и грянуло! Слух прошел: есть указ девок за немцев выдавать. Астраханцы — бах! — сто свадеб в един день справили. И началось! Воеводу, по дедовскому обычаю, с башни многосаженной, его присных — в топоры, и городом ныне правит казацкий порядок!
Лушнев поперхнулся — на него вполоборота глядел вахмистр Шильников.
— Кто таков?
— Артиллер, знакомец ихний, еще по Москве.
— Поздоровался — и проваливай.
Ганька ретировался.
Повисла тишина. Оторопело молчал Митрий Онуфриев, вспоминая свои далекие бурлацкие деньки. Ему ли не знать народ волжский, стрельцами уплотненный: гуллив, занозист, непокорен. Да и солдатское войско теперь не лыком шито. Стукнется сила о силу, будет беды… Кто-то следил за господами у карет.
— Сей наверняка нашенский!
Меж сановными вертелся с сахарной улыбочкой на устах плотный черноглазый господин.
— Шафиров, первый толмач государев, — объяснил всезнайка Свечин. — Из магазейных сидельцев поднят, во как!
— И теперь, поди, приторговывает. Кто энтого яду вкусил, вовек не отступится.
— Братцы, а те — жердь с бревном — видать, скаркались. Интересно, по-каковски они, Митрий?
— Бог весть. На татарскую аль кыргызскую речь вроде бы непохоже, — усмехнулся тот.
— Р-разговоры! — гукнул вахмистр, хлопая витой нагайкой по голенищу. — Онуфриев, давно плетюганов не пробовал? Неймется?
Митрий потупил голову. Нелады с вахмистром Шильниковым начались незамедлительно, едва подвалили шереметевские драгунские бригады, вернее — то, что от них уцелело под Мур-мызой, и вахмистр, широченный дядя при усах, как бы продленных на левой щеке лиловато-сизым шрамом, нагрянул к рекрутам. Началось не потому вовсе, что Митька сплоховал: был он первым и в рубке лозы, и в меткой стрельбе. Споро влепил пули в мишень, как раз посреди круга, ну а напоследок повторил свое давнее коленце с вороной. Тут-то и приласкала его плеть поперек спины…
Зато Свечин попал в фавор. Допоздна вился около недорослей, ни на шаг не отставал от вахмистра, готовый лететь куда угодно, хоть к черту на рога. О своих вспоминал только во время ужина. Сидя над солдатским котлом, обжигаясь кашей, частил:
— О жалованье была речь… Полковникам — полтораста годовых, капитанам — сто, поручикам — восемьдесят, супротив унтерских-то одиннадцати… Эва куда прыгает, балбесы!
— Дело за малым — прыгнуть… — посмеивались ребята.
— Драке нет конца — успеем! — Свечин умолкал на мгновенье. — Плутонговый-то знаете кто? Столбовой дворянин, и капралы под ним — сплошь баре. Одно плохо — оскудели, потому и в войске с младенческих лет. У кого — считанные дворы, у кого — просто пустошь.
— Господь с ними. Ты-то чего всколготился?
— Эх, тетери. Вам бы только спину о забор чесать… Ха, а вот прапор удивил так удивил!
— Небось погрел руки на деньге казенной?
— Сын рейтара, если коротко! — выпаливал Свечин. — Поднят из унтеров, за убылью, а начинал простым солдатом.
— Ну?
— Тпру, недоумок!
Он срывался прочь, к костерку дворян. Казалось, усади его в генеральский круг, он и там не потеряется. В карман за словом не лез, баек знал великое множество. «Пьянство разное бывает: с воздержаньем, когда по стенке крадешься, и с расположеньем — когда лежишь врастяг!» Веселя господ, рейтарский сын поминутно вскакивал, подносил воду и хворост, громко восторгался статью жеребца, приведенного Шильникову ремонтерами. Каменное лицо вахмистра светлело…
— Тебе володимерский воевода не родней доводится? — как-то спросил он.
— Затрудняюсь ответить, Сергей Степаныч, — пробормотал Свечин, горделиво косясь на соседний костер, облепленный чуткими на слух «короедами». Те прыснули.
— Родня и есть. При одном солнышке онучи сушили! Но раздувается-то как… Морда-то, морда!
Иоганн Рейнгольд Паткуль и фельдмаршал Жорж Огильви беседовали впервые, но знали друг о друге столько, что не особенно церемонились в выборе слов.
Перейдя на время в коляску, астматически отдуваясь, первокомандующий басил:
— Очень смешно, зер комиш, и очень грустно. Поход, задуманный царским штабом в Лифляндию, — стрельба по воробьям, детская игра… Я предлагаю свой, куда более широкий и выверенный план: пересечь линию Вислы, соединиться с корпусом графа Шуленбурга и, обретя крепкий тыл, покончить со шведским самоуправством в Европе!
Собеседник учтиво кивнул, не совсем понимая, какой тыл имеет в виду фельдмаршал. Одер, Дунай? Саксонию, силезские или собственно австрийские земли?
— Вы абсолютно правы, ваше высокопревосходительство, — подхватил он. — Да, поворот на девяносто градусов, стремительный удар, и цель достигнута, высокая союзническая цель!
У барона Паткуля были веские причины ратовать за скорейшее вступление петровских сил в Польшу. Находясь в разное время на службах шведской, саксонской, русской, он превыше всего ставил неизменно интересы лифляндского дворянства, до нитки обобранного шведами. Именно ему, депутату Паткулю, выпала честь удержать на плаву тонущий остзейский корабль, твердой рукой провести через гибельные рифы. Да, его путеводная нить, нерв его действий вчера, сегодня, завтра — неукротимая ненависть к шведам, посягнувшим на святость рыцарских вольностей, но русские, проклятые русские, с их попытками овладеть морским побережьем, вызывали в нем не меньшую неприязнь.
— А что предпринимает — с позволенья сказать — шеф над кавалерией Меншиков? — сердито, в унисон его раздумьям, говорил Огильви. — Тайно от меня указывает войскам путь в Гродно, вместо того чтобы — по начертанной мною диспозиции — собираться у Мереча, для глубоких фланговых операций… Налицо подлая интрига и, боюсь, первой ее жертвой буду я! — Фельдмаршал постно поджал губы. — Этот — с позволения сказать — генерал-губернатор Ингрии и Карелии мечтает о сплошь русском офицерском корпусе. Пусть попробует! Уйду я, и в так называемой новоустроенной армии не останется ни одного иностранца с чином выше капитана!
— Кажется, Беллинг, Алларт, Гольц…
— Именно кажется, барон. Кем они служили на западе? Субалтернами, коим нет числа!
Их беседу прервал прусский посол Иоганн Кайзерлинг.
— Господин фельдмаршал, действительно ли Митава и Бауск взяты на аккорд? Не вкралась ли какая ошибка?
Вспомнив, чью особу он представляет в данное время, Огильви с достоинством встряхнул париком.
— Найн! Оба коменданта — Кнорринг и Сталь фон Гольштейн — выкинули белый флаг. Его величество на пути в Гродно!
Прусский посол, опустив голову, отошел к своему экипажу, видимо что-то обдумывая. Собеседники переглянулись. Они хорошо знали о происках Берлина, мечтавшего наложить лапу на Курляндское герцогство. Но им было известно и другое: царь Петр пока на все домогательства отделывается чисто русской поговоркой, где на самом видном месте фигурирует шкура неубитого медведя.
— Итак, дорогой мой барон, через час, может быть, несколько позже, наступит ясность. Или царь принимает мой план или — отставка, и скорейшая!
На колючем, желтом лице Паткуля отразилась тревога.
— Нет, господин фельдмаршал, нет! На кого же опереться нам, несчастным и гонимым остзейцам? Кто вспомнит о нас? Герр Питер?! — Паткуль вздрогнул. — Король Август, чьи титанические… гм… усилия сведены к нулю раздорами в богом проклятой Польше? Глава Священной Римской империи Леопольд? Увы, он слишком занят войной с Людовиком XIV за испанское наследство…
Огильви отвел холодный взгляд. О Габсбургах, своих покровителях, он предпочитал не распространяться — никогда, ни с кем. Что бы ими ни делалось, какой бы новый зигзаг в их политике ни следовал.
На пятой версте от Гродно победное войско встречал Меншиков. «А ну, вспыхнет яко ракета, учинит мордоворот?» — мелькало у него, пока он, воздев шпагу, приносил мин херцу громкие поздравленья. И мысленно перекрестился: давно, считай, с последней нарвской победы, Петр Алексеевич не выглядел столь спокойным и даже веселым. Ай да виктория, ай да исцелительница! Но будь готов ко всему. Новостей гора: приятственных, не очень, заведомо поганых, — выкладывай с умом, не торопясь…
— Король-то Август, а? — заливался соловьем генерал от кавалерии. — Выиграл у Реншильда крепкое место, Фрауштадт именуется, — сам инкогнито сюда, через линии неприятельские. Верен, понимаешь, уговору!
— По шерстке гладишь? Осторожничаешь? — обронил Петр, едучи стремя в стремя. — Деньга понадобилась — на карнавалы, на баб, вот и заторопился до нас. И корпус брошен в великом расстройстве, боюсь, как бы наши полки помочные не сгинули вкупе с Шуленбургом… — Он задумчиво покусал губу. — Как ни верти, а помочь надо. Надо! Карлус-то подзавяз, ровно в трясине какой. А не погонись он саксонцу вслед, нам пришлось бы туго!
— Да, было бы веселья, — согласился Меншиков и — уж без уверток — перешел к ссоре литовских гетманов Огинского и Вишневецкого. Злобствуют, отказываются действовать вместе, обвиняют друг друга в пересылках с «соломенным королем» Станиславом Лещинским, ставленником шведов… Не поймешь, кто прав!
— Август приедет — рассудит, нам в сие встревать негоже… С Паткулем советовался?
— У него другое на уме. Я ему — стрижено, он мне — брито. Мол, державы не одобряют слишком широких завоеваний на севере, мол, пора заняться вестом… А в общем, посол достойный!
— Может, об Огильвии что-нибудь ласковое скажешь? — усмешливо заметил Петр.
Меншиков медленно, с натугой побагровел.
— Хрена лысого! Планует все как есть полки турнуть под Мереч, близ прусской границы. А это означает: маршируй конунг аж до Смоленска, никаких тебе препон… Я — ругай, мин херц, не ругай — распорядился иначе. Тут быть опоре главной! Пока мы в Гродне — и гетманы при нас, и саксонцы с поляками не одиноки, да и… — на языке вертелась Астрахань, зловеще вздыбленная за спиной, но лучше про то не напоминать лишний раз, не травить государево сердце.
— Мыслишь по-государственному, хвалю… Признаться, сбил он меня с панталыку меморандумами своими.
— Точно! Старается, понимаешь, доказать, что он по меньшей мере — Конде или Тюренн, из гроба восставшие… Интересуюсь: не угодим ли в западню, обходы фланговые творя? Найн, ответствует, ибо он, великий фельдмаршал, все наперед усмотрел, угадал, расписал… — Меншиков засопел сердито. — Учти, мин херц, жалоб не миновать.
— Что ж, выслушаем. И прочий генералитет пусть мозгами раскинет… — Петр оглянулся на свиту, поманил пальцем Боура. — Сказывают, родичей обрел запропавших? Кто такие? Бюргеры, фермеры, торговцы?
— Сестренка в батрачестве с малых лет, брат при мельнице… — еле слышно выдавил Родион Христианович.
— Уж не думаешь ли ты от родовы откреститься, на нонешний манир сволочной? Нет? Перевози-ка братовьев да сестер в Москву, там разберемся. С голоду, во всяком случае, пропасть не дадим.
— Надо ли, Петр Алексеевич? — застеснялся Боур. — Люди темные, обычные…
— Аль вокруг меня таких мало? — усмехнулся царь. — Обступили, некуда плюнуть. Конюх, певчий, сиделец, капрал-перебег… Что с Россией-то будет, господи?
И он видел, как мечет глазищами вправо-влево генерал от кавалерии, как самолюбиво хмурятся подоспевшие Шафиров и молоденький прапор Ягужинский, из семьи органистов-лютеран. Ладно, Катеньки нет при войске, не то б и ей, от них недалече ушедшей, краснеть-бледнеть… Петрово круглое лицо построжало.
— Говорил и сызнова повторяю, камрады мои: знатным по годности считать. По проворству, по лихости, по уму, наконец… — Петр вгляделся в даль. — А вот и Гродня!
— Ага, и супостат Огильви навстречу… — процедил сквозь зубы Меншиков.
Загрохотали орудия, начался торжественный въезд.