Была еще ночь, похожая на ночь у села Липицы. Посвечивали ракеты. Строчки трассирующих пуль расшивали темное небо цветистыми узорами. Высоко над землей гудели ночные дальние бомбардировщики, отправляющиеся в первый рейс. Квакали лягушки в болоте. Пели соловьи на опушке сосновой рощицы.
Но в этот раз Петренко не готовился к атаке. Наступление временно приостановилось. Уже три дня солдаты строили оборону в холмистой, изрезанной глубокими оврагами, похожей на Донбасс с его перелесками и балками местности. Долбили каменистый грунт, рубили сосны в рощах на перекрытия блиндажей, стирали белье в прозрачных ручьях на дне оврагов, мылись, брились, ругали немцев за внезапные огневые налеты, любовались синеющими вдали Карпатами. Кубанцы и терцы говорили, что Карпаты похожи на Кавказские горы, уральцам они напоминали Уральский хребет, а сибирякам — Хамар-Дабан у Байкала.
Сзади подходили колонны машин со снарядами, горновьючным снаряжением, продовольствием и свежими войсками…
Спивак и Петренко лежали на бруствере окопа, глядя на запад, где над горизонтом еще блестела узенькая светлая полоска. На фронте бойцы всегда смотрят на запад. Это стало привычкой. Там города и села, ожидающие освобождения. Там противник, за которым надо безотрывно наблюдать. Там, на западе, долго горят в небе по вечерам зори и отражения далеких пожаров…
Петренко много говорил в эту ночь и был в каком-то приподнятом настроении, вызывавшем смутную тревогу у Спивака. На войне люди делаются немного суеверными и иногда, даже против воли, стыдясь признаться в этом самому себе, придают значение предчувствиям и приметам. Может быть, Петренко очень устал за день, не ел с утра и стакан водки за ужином охмелил его, а может быть, не много осталось у него таких ночей.
Спиваку накануне снилось: брел он по дороге, заваленной убитыми лошадьми и трупами людей, один, как отставший от маршевой роты боец, присаживался отдохнуть на снарядных ящиках, закуривал и все удивлялся тишине и безлюдью на дороге, где, судя по догоравшим обломкам повозок и машин, всего лишь несколько минут назад кипел жаркий бой.
— Я не мужик, Павло Григорьевич, — говорил Петренко. — Хотя и люблю я степь, крестьянский труд, природу, но все-таки не мужик. Я с удовольствием слушаю шум большого завода и машин. Как музыку слушаю. В тракторной бригаде у нас, бывало, как начнут трактористы утром запускать моторы, как загудят они все разом, — земля дрожит под ними, и у меня все внутри дрожит. Сто раз слышал, а — волнует. Мне приходилось быть в Донбассе до войны, когда он грохотал железом и дымил всеми трубами. Чудесное зрелище!.. Я смотрю на завод и думаю: как он роднит людей. У старого рабочего, проработавшего лет тридцать на производстве, — в чем душа? В своем цехе, в мартене, в шахте. А у крестьянина раньше в чем была душа? В своем амбаре, в своем свинячьем катухе, в своей усадьбе, огороженной канавой, да еще и колючей проволокой. Я ненавижу, Павло Григорьевич, мужицкую конуру. Мы неплохо жили до революции. Было хозяйство, земля, лошади. А что с нашей семьей сделала жадность? Ты же знаешь нас. За что брат Петро в Сибири погиб? Помнишь, как он в зятья к кулаку Дуднику приставал?
— Ну как же, Марфу сватал. Ту, кривую, припадочную.
— Кривую, припадочную, полоумную, да еще и глухую. Как бы он с нею жил — не знаю, все равно бы с тоски удавился. Дом у Дудника был кирпичный и пять пар волов, а наследников, кроме Марфы, никого. Из-за дома, из-за волов и Андрея Бабича убил, соперника своего. Подрались, хватил его лопатой по голове, — у того и череп пополам. Как угнали в Сибирь в двенадцатом году, так ни одного письма не получили от него. А Степана, старшего брата, мужики при дележе земли изувечили. А отец ряженки объелся на базаре, богу душу отдал.
За что нас дразнили по-уличному «Ряженки»? Меня до самой женитьбы звали Микола Ряженка. Повез отец в Полтаву на базар молоко и колбасы свиные продавать в девятнадцатом году, а там кто-то крикнул: «Облава! Продукты реквизируют!» — так он, чтобы не пропадало добро, десять кувшинов ряженки выпил и с полпуда колбасы съел. За город выехал — и кончился в бричке. Соседи привезли домой мертвого. Мать причитала над ним: «Ой, Илья, Илья, що ж ты наробыв! Та в тебе ж диты, та в тебе ж маленьки. Та кто ж теперь нашу худобу нагодуе, кто же нам ту земельку засие!» Земелька… Тебя, Павло Григорьевич, не учил отец, как по-хозяйски землю пахать, чтобы хоть на плуг на чужое заходило? Не переставлял ночью колышки на межах?
— У нас, слава богу, нечего было пахать, да и нечем.
— Ну, у нас было… Не только то конура, где жабы под лавками сидят и мокрицы по стенам ползают. И хоромы — конура. Помнишь хутор Бойченко, пять дворов, на полтавском шляху? Красивый такой хуторок, дома под железом, в тополях, каменные ограды, сады перед домами. Если, бывало, едешь зимой да захватит метель в дороге, — на Бойченко не заезжай. Столько комнат в домах, что не достучишься, где они там у черта спят, хоть ругайся, хоть кричи, хоть плачь — ни одна собака не пустит заночевать, ложись посреди улицы и замерзай… Все равно конура! Если бы не коллективизация, кем бы я был, Павло Григорьевич? Что бы получилось из моего комсомольства при собственном хозяйстве? Сам себе агроном? Закопался бы в нем, как жук в навозе, забыл бы, зачем и вступал в комсомол. Не было разве у нас в деревнях в те годы таких шкурников, что выгоняли из партии при чистке как кулаков? Дорвался до земли, год уродило, два уродило, на скотину повезло, разгорелась жадность, начал у вдов землю приарендовывать, батраков, под видом родственников, нанимать. Так бы, может, и я не ряженкой, так Соловками кончил, если бы лет на десять, на пятнадцать оттянули коллективизацию…
— Чем дальше отходим мы от тридцатых годов, — продолжал после долгой паузы Петренко, — тем виднее становится, на какую гору поднялись мы, создав колхозы. Как здорово пошли дела у нас! Расшевелили мужика, вытащили его из конуры. Какие таланты открылись в народе! Сколько хороших людей спасли от уродства!..
В эту ночь больше говорил Петренко, а Спивак слушал.
— Напиши, Павло Григорьевич, так. За коммунизм люди в пятом году погибали, в семнадцатом году за него на смерть шли. И сейчас эта кровь, что льется, — за коммунизм… Мы всю Украину прошли, но колхозов не видели. При нас они не успевают возродиться. Мы гости недолгие. Еще пожары в селе не потушены, а нам уже приказ: «Приготовиться к выступлению!..» Идем дальше. Но люди нас спрашивают: «Как будем начинать жить? Опять колхозом или как?» И мы отвечаем: «Да, колхозом. Будет опять советская власть, будут колхозы, МТС, будете на собраниях выступать, детей в университетах учить, стахановцы будут в Москву ездить — все будет опять, как до войны». Говорим так и идем дальше на запад. А остальное — ваше, друзья, дело. Наше дело — освободить людей и сказать им: «Будет!» — а вы создавайте ее поскорее, советскую жизнь…
…Тишина на передовой стояла необычная. Ни одной ракеты с немецкой стороны, ни одной пулеметной очереди. Долго лежали Спивак и Петренко на прохладной рыхлой земле, выброшенной из свежего окопа. Укрываться за бруствер было незачем: ни одна пуля не свистнула над их головами, будто не на фронте, не на передовой лежали они, а дома, в поле, на охотничьем привале или на отдыхе после работы в колхозной бригаде. Так было тихо вокруг, словно немцы под покровом ночи совсем ушли со своих позиций, занимаемых днем, куда-то дальше, к горам. Но нет, не ушли они. Боевое охранение батальона, выдвинутое на полкилометра, сообщало по телефону, что ясно слышит перед собою в окопах, метрах в ста, немецкую речь, стук котелков, песни и пиликанье губных гармошек.
Долго говорили в эту ночь друзья-земляки о колхозе, о знакомых людях в районе и о письме секретарю районного комитета партии…
— Ну, и чтоб не залезть в гапоны, — сказал наконец Спивак, — надо, Микола, закруглять. Все равно всего за один раз не выскажем. Живы будем — еще, может быть, напишем. Закончим так: «Не горюй, Семен Карпович, о кадрах, как Никитченко о волах, что мало осталось и нечетное количество, — скоро и мы придем, поможем строить». И напишем, какой народ у нас есть, что за сила нагрянет в районы после войны с фронта.
Особенно хвалить фронтовиков не приходится, потому что и мы в том же числе, — выходит, самих себя хвалить, но все-таки можно сказать — ребята придут не плохие. Из одного твоего батальона можно набрать председателей колхозов и бригадиров на целый район. Да каких председателей! Один так привык здесь в чистом поле жить, что его теперь и смолой к стулу в кабинете не приклеишь. Другой над траншеями да противотанковыми рвами все головой качал и думал: сколько ферганских каналов не достроили мы до войны! Третий топил в Днепре полицаев и старост, когда они собрались там со всего Левобережья в очередь на переправу, и думал: откуда у нас эта нечисть завелась на советской земле? Как мы ее раньше не распознали? Все в близких соседях со смертью были, и все о жизни думали. Придут и такие, как Разумовский, которые ни дома, ни жены, ни детей не найдут. Как с ними быть? Чем их успокоить? Тоже работой. Такой работой, чтоб себя в ней забывал человек, чтобы чувствовал каждую минуту, что продолжает воевать. Они много могут сделать, такие обездоленные. Могут и надебоширить с тоски, но могут много и полезного сделать, если в хорошие руки попадут… Крапивка и тот, сукин кот, когда собьет первый аппетит на пирожках с печенкой, перестанет подсчитывать, сколько не доел и не допил в мирное время, а подумает и о том, сколько не доработал в своем «Кожпропите».
Или лучше не писать ему о фронтовиках, чтоб не расхолаживать? Пусть пока не надеется на нас, а ищет кадры на месте. Только надо выдвигать их смелее.
Нельзя жить все время старыми воспоминаниями: вот, мол, был у нас когда-то в районе знаменитый бригадир тракторной бригады Семен Гридас или председатель колхоза, дважды получивший золотую медаль на выставке, Микита Ляшенко. Гридас уже танковым полком командует, а Микита — начальник политотдела в гвардейской мотомехдивизии. Ну, что ж, надо к другим фамилиям привыкать. Не Ляшенко, так Ильюшенко, может, будет лучшим председателем колхоза, и не Гридас, а Паша Ющенко поставит новый рекорд на «ХТЗ»…
Знаешь, что за баба оказалась Ольга Рудыченко из Марининого звена? Что при немцах она проделывала! Акт на вечное пользование землей сберегла. Зашла в правление колхоза, перед самым приходом немцев, а там, не к чести нашего Луки Гавриловича будь сказано, вся канцелярия, все бумаги брошены посреди кабинета. Увидела акт в красной обложке, спрятала, уничтожила списки партийной и комсомольской организаций — беспартийная женщина, а о чем подумала! — еще кое-что подобрала из важных документов. И хранила тот акт у себя дома, пока не вернулись наши. Трех раненых красноармейцев спасла. Два месяца прятала в сарае, кормила, поила, перевязку делала им, пока стали ходить, потом вывела ночью за село и направила к партизанам.
Рассказывали женщины, как она с одним немцем срезалась из-за названия колхоза. Проезжал мотоциклист по улице, остановился возле ее двора, вынул карту, подзывает ее. «Как называется?» — показывает рукой на нашу заречную часть села. «Колхоз «Большевик», говорит». — «Как — «Большевик»?» А при немцах колхоз назывался «Алексеевская община № 2». «Так, говорит, «Большевик». Немец лезет в кобуру за пистолетом, а Ольга в карту к нему заглядывает. «Пан офицер, говорит, так чего же вы на меня вызверились? Вот же, смотрите, и у вас написано: «Колхоз «Большевик». (Карта была копия с нашей — на русском и на немецком языках наименования населенных пунктов.) Я вам правильно называю. А вот та дорога — то на «Червоний партизан» пойдет. Если я вам скажу «Община № 2», так вам же непонятно будет. Я вас с пути собью. У вас и на карте нет такого названия». Немец свернул карту трубкой, хлестнул ее по лицу, поехал дальше — на «Червоний партизан». А она стоит, смеется.
Эти бабы, девчата, старики могут, Микола, больших чудес там натворить. Возьмутся да и проведут и посевную и уборочную еще лучше, чем когда-то при нас проводили. Если задержимся в Европе да не скоро вернемся домой, они нам встречу подготовят такую, что мы придем и глазам своим не поверим: да когда же вы, родные, успели это все сделать?..
По крестьянскому обычаю полагается, Микола, начинать с поклонов, ну, ты уж меня извини, под конец оставил. Поклонов да приветов тебе надавали из колхоза столько, что я им говорил: что же это, мне целый день придется стоять перед ним и кланяться, пока голова отвалится?
Ольга Рудыченко передавала поклон. Феня Кулешова кланялась от всей огородной бригады. Лука Гаврилович передавал привет горячий. И Никитченко кланялся и Федченко — председатель райисполкома. Нас там все-таки не лихом поминают. Ольга говорила: «Жаль, нет Миколы Ильича. Я взяла обязательство двадцать центнеров подсолнуха с гектара собрать, больше не рискнула, а с ним и на тридцать подписала бы. Два года не было у нас ни курсов, ни кружков никаких, забыли, что учили с ним. Да, может, оно уже и устарело, что учили, может, за это время стахановцы, куда немец не доходил, еще какие-нибудь новые способы повышения урожайности открыли, а мы про них еще ничего и не знаем…»
Жену твою, когда приехала она из Алма-Аты в пустую хату, бабы всем колхозом на хозяйство становили: кто ведро принес, кто кастрюлю, кто пару ложек, кто рубаху детям… Оксане моей тоже помогли. У моей и хаты не было. Панас Горбач жил в нашей хате при немцах, а перед отступлением спалил. Крыша сгорела, а стены — саманные — остались. Поставили уже новый верх, окна, двери сделали. Я пришел и не узнаю: двор мой, а хата не моя. Моя под камышом была, а эта под черепицей. Стучу, открывает Оксана, — нет, моя…
Если бы не было так темно, то Спивак увидел бы, что у его друга, лежавшего рядом на бруствере и жевавшего сорванную сухую былинку, заблестели на глазах слезы. Может быть, только потому и заблестели, что было темно и никто их не видел…
Спивак, взяв связного, знающего дорогу в третий батальон, ушел от Петренко в час ночи. Сплошных ходов сообщения по всему участку обороны солдаты еще не успели отрыть. Днем немцы не пускали ходить открыто перед их окопами. Самым удобным временем для встреч с нужными людьми в батальоне и в ротах была ночь.
Спивак успел только добраться до КП батальона и выпить с комбатом, капитаном Соловьевым, по кружке холодного, густого, как сливки, молока. Соловьев был хозяйственный комбат и держал у себя дойную корову, отбитую у немцев, которую вели с обозом. Всех приходящих из штаба полка офицеров Соловьев первым долгом угощал литровой кружкой молока с «собственной МТФ» и сам выпивал с ними за компанию такую же. Был у него и «походный огород» — высаженный в ящике и возимый на повозке повара зеленый лук. Луку Спиваку попробовать не пришлось, хотя хлебосольный Соловьев уже подмигнул своему ординарцу. В час сорок пять слева — в районе второго батальона — завязался бой…
Соловьев, выйдя из блиндажа и прислушавшись, где рвутся мины и строчат пулеметы, сказал:
— Триста четыре, пять. Она самая. У Петренко. Аппендицит режут.
Спивак понял его. Батальон Петренко занимал выгодную в тактическом отношении высоту, выдавшуюся клином в расположение немецких войск. Немцы, видимо, ударами с флангов на роту Осадчего и роту Белого решили из клина сделать мешок, зажать батальон на высоте и, уничтожив его, закрепиться там, если только завязавшаяся артиллерийская перестрелка и пулеметная трескотня не были началом операции большего масштаба. Загудело и дальше, за батальоном Петренко в районе первого батальона, и справа, на участке соседнего полка. Возможно, немцы, подтянув резервы, перешли в контрнаступление на всем участке дивизии. Но почему в таком случае в третьем батальоне было тихо?
Совещание агитаторов и парторгов рот пришлось отложить. Спивак позвонил в штаб майору Костромину и спросил его, можно ли ему возвратиться в батальон Петренко.
— Нет, — сказал Костромин, — к Петренко я иду сам. Ты оттуда уже не пройдешь. Оставайся у Соловьева. Вы тоже не спите там.
— А что происходит у Петренко, товарищ майор? — спросил Спивак.
— Дерутся. Положение серьезное. Немцев лезет до черта. Подробностей пока не знаю. Пойду — выясню. Родионов убит.
— Ну? Как?
— Не знаю. Сообщили только — убит. Сейчас не работает связь. Ну, иду. Пока!
Спустя некоторое время стало ясно из сообщений соседей, что несильный артиллерийский и минометный огонь на их участках всего лишь демонстрация, прикрывающая главную цель завязанного немцами ночного боя — атаку на высоту 304,5.
— Всегда такая мертвая тишина на обороне не к добру, — сказал капитан Соловьев. — Очень уж экономили они с вечера боеприпасы.
Хотя перед обороной третьего батальона было пока тихо, но и здесь в случае более глубокого обхода немцами высоты можно было ожидать какой-нибудь каверзы, особенно на левом фланге.
Соловьев пошел в первую роту. Спивак остался на КП у телефона.
Выждав час, — уже начало светлеть небо в прорезях плащ-палатки, закрывавшей вход в блиндаж, — он позвонил еще в штаб. Ему ответил начальник штаба капитан Сырцов.
Спивак по голосу Сырцова, по тому, как тот несколько раз кашлянул в трубку, прежде чем начать разговор, сразу понял, что у него есть плохие для него известия.
— Что тебя интересует, Павел Григорьевич? — спросил Сырцов. — Положение во втором батальоне? Дерутся. Отбили три атаки. По-видимому, хотят сомкнуть края подковы, но не удается. Этого надо было ожидать, конечно Очень уж заманчивая дуга получилась. Танков нет, автоматчики лезут. И сильный артиллерийский огонь. Была попытка обойти капэ. Потеряли связь на время. Сейчас связь восстановлена. Родионов убит, знаешь?
Спивак вспомнил слова Родионова: «Я не от пули погибну, товарищ капитан», — и спросил:
— Как убит?
— Взрывной волной ударило об стену блиндажа.
— Еще что, Виктор Ефимович? — спросил Спивак.
Сырцов помедлил несколько секунд.
— Петренко ранен. Тяжело. В голову и в грудь. За него остался Мазнюк. И Костромин сейчас там.
— Петренко?
Вероятно, Сырцов, зная дружбу капитана с Петренко, удивился спокойному тону, каким он переспросил его. Но Спивак уже в самом начале разговора почувствовал, что скажет ему начальник штаба. Он ожидал даже худшего.
Первым его побуждением было — бежать на КП полка, а оттуда все-таки пробраться во второй батальон. Но тут же ему пришла в голову мысль, заставившая его опять взять трубку.
— Виктор Ефимович, ты? Где сейчас Петренко? В каком он состоянии?
— Только что, пять минут назад, отправили в медсанбат. Сюда принесли его санитары на носилках, отсюда отправили машиной. Когда делали перевязку, пришел в чувство, попросил водки, я дал ему полкружки, потом опять потерял сознание. В грудь — сквозная, в правое легкое, в голову тоже пулевая, но, кажется, мозг не зацепило.
Спивак отдал трубку телефонисту. Медсанбат — это десять километров в тыл. В такой неспокойно начавшийся день туда не поедешь. Да и там Петренко, возможно, будут держать недолго, сразу же отправят дальше. Всё. Если выживет, может быть, где-нибудь еще встретятся на фронте, если не кончится к тому времени война и если его самого не убьют. А если помрет, то больше, значит, ему друга не видеть. На войне не вызывают телеграммами родственников и друзей за тысячу километров попрощаться с телом.
Спивак вышел из душного блиндажа на воздух, послушал гул боя слева у высоты 304,5, пенье жаворонков вверху в сером небе, сел на бруствер, вынул из кармана кисет и стал сворачивать задрожавшими пальцами папиросу, просыпая табак на землю.
В семь часов утра, после шестой неудачной атаки немцев на высоту, бой стал утихать. Вылазка обошлась немцам дорого. Даже с КП третьего батальона видно было в бинокль множество трупов в зеленых мундирах на скатах высоты 304,5.
В восемь часов майор Костромин, вернувшийся из батальона, вызвал Спивака к себе для составления сводки в политотдел дивизии.
Спиваку некогда было и погоревать о товарище. Майор Костромин рассказывал, он писал, торопясь закончить, пока не уехал связной в штаб дивизии. Из его рассказа он и узнал, что произошло во втором батальоне, как Петренко получил на своем командном пункте в первые же минуты боя пулевые ранения.
Немцы, как и предполагал Спивак с Соловьевым, ударили наперехват клина, образовавшегося в линии обороны, по четвертой и шестой ротам. Наступало их всего, с подкреплениями, до двух батальонов. Когда завязался бой на флангах, поднялась одновременно стрельба и в тылу, за КП. Очевидно, вечером, когда было так подозрительно тихо, немцы пропустили через нейтральную зону группу автоматчиков, которым к началу боя удалось где-то просочиться через оборону и зайти с тыла.
Костромин пришел в батальон, когда там было уже покончено с ними. Их было не так много — человек пятнадцать, но переполоха в темноте они наделали порядочно. Первыми встретили их командир хозвзвода с поварами и ездовыми, двух убили, остальных разогнали, но впотьмах перестреляли и своих лошадей и ранили одного бойца. Затем немцы напоролись на стоявших в балке минометчиков, — здесь часовые тоже не спали и, открыв огонь из автоматов, уложили еще человек четырех. Все-таки семерым автоматчикам удалось добраться до самого КП, где были взвод охраны штаба, связные, телефонисты, Петренко и писарь. Родионов был в четвертой роте, куда пошел еще с вечера. Там он и был убит.
Бойцы рассказывали, что первыми словами Петренко, когда он услышал треск немецких автоматов вблизи КП, было: «Досадно! Не по сезону. Это не сорок первый год, чтобы попадать в окружение». Вел он себя, как всегда, очень спокойно. Оставив в блиндаже телефониста у аппарата, он приказал всем остальным вооружиться гранатами, которых в штабе у него всегда стоял целый ящик, и по одному выходить наружу: «На воздух! Там виднее будет». Еще слышали бойцы, как он, собираясь, сказал Крапивке громко, чтобы показать, вероятно, что комбат не волнуется и, значит, все в порядке: «Когда я, Крапивка, приучу тебя класть вещи на свое место? Куда ты девал мой трофейный парабеллум? Брал, когда ходил в Богутах к девчатам? Почему не отдал?» — «Да вот он у меня, товарищ старший лейтенант», — ответил Крапивка. «У тебя! А где ему быть? Брал — почисть и положи на место под подушку». Он был ранен сразу же по выходе из блиндажа.
Некоторое время бойцы слышали голос лейтенанта Добровольского, а потом и его ранило. Команду над резервным взводом и связными взял на себя старший сержант Крапивка. Связь с ротами не прерывалась. Крапивка передал по телефону командиру ближайшей пятой роты лейтенанту Мазнюку, что комбат выбыл из строя и на КП не осталось никого из офицерского состава, а сам тем временем, разделив бойцов на три группы, стал окружать засевших в траншеях автоматчиков.
Все-таки наши бойцы были хозяевами этой местности, — они здесь рыли окопы днем, знали каждый бугорок, каждый подход к недорытым траншеям, а фашисты строчили вокруг себя вслепую, надеясь лишь на старый, битый козырь свой — панику.
Лейтенант Мазнюк пришел на КП как раз в то время, когда с другой стороны подходил уже на выручку майор Костромин со взводом бойцов из резерва командира полка. Комбата и лейтенанта Добровольского Костромин встретил еще по пути. Санитары несли их на носилках, сделанных из плащ-палаток и винтовок. Петренко и у него просил водки, а когда во фляге Костромина не оказалось ни капли, просил позвонить в штаб полка, куда их несли, чтобы там приготовили. «Плохой признак, если тяжелораненый с первых слов просит водки», — вставил в рассказ Костромин.
Когда они сошлись с Мазнюком на КП, там уже было тихо. Крапивка с бойцами делил в блиндаже трофейные зажигалки, кинжалы и фонарики, рассматривали вытащенные из карманов убитых немцев фотокарточки и документы. Телефонисты, исправив обрезанную немцами линию, проверяли связь с полком. Дальше боем управлял уже Мазнюк, и, хотя атаки немцев были очень яростны, при поддержке сильного минометного огня, прорваться или потеснить роты им не удалось нигде. Обошлось даже без вызова дивизионной артиллерии и подброски резервов, кроме взвода, с которым пришел Костромин. Особых происшествий в ходе боя больше не было, не считая обычных в таких случаях потерь в ротах.
— Пиши: убито девять, ранено двадцать два, — сказал Костромин Спиваку. — Но добавь, что фашисты понесли потерь раза в три больше. Это точно, без очковтирательства. Кто не поверит — пусть придет подсчитает, они и до сих пор там лежат. Напиши, Павел Григорьевич, что сержант Крапивка за умелую и мужественную оборону штаба представлен командиром полка к правительственной награде, — добавил еще майор Костромин. — Эх, жаль, жаль Петренко! Как глупо вышло!.. Где они у черта просочились? Где-то на стыке, должно быть. Больное место — стыки. Сколько ни говори, все получается, как с мостом на границе между двумя волостями в старое время: некому чинить, пока губернатор не нагрянет… А кого же мы теперь назначим на место Родионова?
— Я думаю, товарищ майор, — сказал Спивак, — можно назначить Фомина. Есть у меня в шестой роте замечательный агитатор, сибиряк, сержант Фомин. По-моему, аттестовать на младшего лейтенанта можно вполне.
— Фомин? Знаю. Командир отделения? А дадут его нам, в политсостав? Ну, заканчивай, а я пойду поговорю с майором Горюновым.
После политдонесения Спиваку пришлось сразу же писать аттестационный материал на Фомина. Потом Костромин подкинул ему целый ворох старых приказов из политотдела дивизии: одни надо было подшить к делу, другие уничтожить, на третьи дать ответ.
Часам к трем дня Спивак вспомнил, что он сегодня еще не обедал и не завтракал, и послал связного на кухню в комендантский взвод за едой. Отвлекшись на минуту от работы, он вспомнил Петренко и почувствовал вдруг острую, клещами схватившую за сердце тоску…
Пообедав и сложив все бумаги в походный несгораемый ящик, он пошел в свою землянку, в которой почти не жил эти дни, и завалился спать до вечера, потому что с наступлением темноты ему надо было идти в первый батальон, где он давно не был, и провести там совещание с редакторами боевых листков.
На войне как на войне. За командира батальона остался лейтенант Мазнюк. Убитого младшего лейтенанта Родионова заменил сержант Фомин.
Спивак позвонил в дивизию инструктору подива капитану Кузину и попросил его навестить в медсанбате Петренко. Кузин в тот же день ответил ему, что Петренко в медсанбате нет, что его после операции отправили дальше в тыл…
На зеленых скатах высоты 304,5, безымянной небольшой горы, которую невозможно было даже назвать точно в извещениях родственникам, появился свеженарытый холмик — новая братская могила.
Солдаты продолжали долбить каменистый грунт, опоясывая землю зигзагами новых траншей. По ночам светили ракеты, пролетали бомбардировщики на запад и обратно, пели соловьи в рощах, наблюдатели стояли на постах, не сводя глаз с высоток на немецкой стороне, осторожно покуривая цигарки и пряча их в рукав гимнастерок, когда сзади в траншее слышались шаги взводного, шедшего проверять посты… Подходили машины со снарядами и свежими войсками…
Спустя неделю Спиваку пришлось быть в армейских тылах, в сорока километрах от передовой на однодневном семинаре агитаторов полков. Узнав, что в этом же селе, где стоял политотдел армии, расположился один из армейских полевых госпиталей, Спивак после семинара пошел туда узнать, нет ли у них в числе раненых старшего лейтенанта Николая Ильича Петренко, и получил ответ, несказанно обрадовавший его:
— Есть такой. В седьмой палате. Вон в той хате под красной черепицей.
Петренко лежал на низенькой железной койке, головой к окну. Спивак не сразу узнал его среди шестерых раненых, лежавших в одной комнате: у всех были забинтованы головы. Петренко первый окликнул его радостно и сделал слабую попытку приподняться:
— Павло Григорьевич! Ты? Вот здорово! Нашел!
От врача Спивак узнал уже, что ранение в голову оказалось не тяжелым и сквозная рана в грудь тоже не дала осложнений. Состояние здоровья Петренко не вызывало опасений.
— Ну, как, — было первым вопросом Петренко, когда Спивак присел к нему на койку, — высоту удержали?
— Да, удержали, будь она неладна. Видишь, какая чепуха получилась. Костромин говорит — стыки подвели. Где там у тебя на стыке дырка была?
— То не у меня. То, вероятно, у Соловьева. Это его пастухи коров пасут, а за противником не смотрят… Ну, что там нового? Ой, скучно здесь лежать, Павло Григорьевич! Читать не разрешают, да и нет у них ничего нового, то, что в батальоне уже двадцать раз читал. И говорят — месяца три придется пролежать. Я прошу, чтоб хоть дальше уж никуда не отправляли, чтоб из нашей армии не выбыть, а то удастся ли тогда попасть обратно к своим… Кто там сейчас в батальоне? Мазнюк? А кто ж остался за него в роте? А ты как сюда попал? Узнал, что я здесь, специально приехал или в поарме был?
Сестры предупредили Спивака, что долго разговаривать со старшим лейтенантом нельзя и особенно тревожить его не следует. Спивак ответил на все его вопросы, ответил на вопрос и о потерях батальона в бою, умолчав о некоторых погибших, имена которых могли особенно разволновать Петренко. Потом сказал ему:
— Ну, вот что. Ты, Микола, полежи пока (как будто он мог куда-нибудь уйти), а я немного погодя зайду еще.
Выйдя из хаты, Спивак огляделся, облюбовал прохладный уголок под тенью высокого тополя во дворе, постелил там на траве свой плащ, лег, вытащил из сумки черновые наброски письма, тетрадь и часа три подряд, не отрываясь, переписывал все начисто. Кончив писать, Спивак заготовил конверт из толстой плакатной бумаги и вошел опять к Петренко в палату.
— Письмо Семену Карповичу, Микола, — показал он тетрадку. — Видишь, сколько вышло. Целая повесть. Надо послать. А то что ж, говорили, говорили да при нас все и осталось. Вот — конверт. Сделал. Хотя можно и без конверта, верно? Свернуть тетрадку трубочкой, так и пойдет, бандеролью.
— Все здесь?
— Все. Добавил только, что ты сейчас находишься в госпитале, ранен, продырявили немного, но уже законопатили.
Петренко перелистал страницы и, не читая, подписал.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Спивак, заклеивая обвертку тетради жеваным хлебом. — Сейчас и отправлю. А то, кто его знает, что с нами может еще случиться.
Написав еще открытку жене Петренко, по его просьбе, и тут же, пользуясь свободной минутой, — открытку своей жене, Спивак понес все на почту. Полевая армейская почта была в этом же селе.
— Нельзя ли сделать такую надпись на бандероли, — спросил Спивак почтовика, принимавшего письмо: — «Просьба к цензуре — не задерживать»? Или не поможет?
— Не поможет, товарищ капитан, — усмехнулся тот.
— А как же все-таки сделать, чтоб скорее дошло? Раньше было: «спешное», «авиапочта», «посевное», а сейчас?
— Не знаю, — пожал плечами почтовик, — с фронта все письма по одной рубрике идут.
— Три месяца?.. Боюсь я, — оглядел Спивак вороха писем в хате, занятой под сортировочную, — что вас конец войны врасплох застанет. Кончится война, а вы еще три года будете рассылать всюду письма «с фронтовым приветом»… Значит, ускорения никакого? Только — на счастье? На какого цензора попадет? Беда в том, что они всегда начинают читать с маленьких писем, а большие под конец откладывают, на закуску. Ну, добре. Будем надеяться.
По пути с почты Спивак купил у одной крестьянки кувшин душистого свежего меда и махотку сметаны, принес и поставил все это, накрыв газетой, у Петренко в изголовье на тумбочке, отсыпал ему, тайком от сестры, немного табаку из своего кисета, посидел и поговорил с ним еще с полчаса.
Солнце клонилось к закату. Надо было возвращаться в полк.
Записав почтовый адрес госпиталя, Спивак простился с другом, пообещав при первой же возможности навестить его еще, и пошел за село на большую дорогу, по которой, одна за другой, катили машины, груженные снарядами, авиабомбами, ящиками с махоркой, макаронами, консервами и мешками с мукой.
Когда человек в хорошем настроении, ему во всем везет. Первая же машина, догнавшая Спивака, заскрипела тормозами и приостановилась. Шофер кивнул ему:
— Садитесь, товарищ капитан! Куда вам?
— За Ярцевом хуторок, еще три километра влево.
— Ну, довезем как раз.
Спивак одним махом вскочил в кузов. Шофер дал газ, и машина помчалась опять полным ходом по широкой, гладкой, накатанной до блеска тысячами шин фронтовой дороге.
В кузове на ящиках с боеприпасами сидела команда бойцов в новых гимнастерках и пилотках, с новыми, блещущими свежей краской автоматами. Но это были не новобранцы. У одного Спивак увидел сталинградскую медаль, у двух медали «За оборону Одессы», у одного орден Красного Знамени.
Машины, шедшие сзади, были все однотипны, и на них тоже сидели бойцы в новом обмундировании, с автоматами, противотанковыми ружьями и минометами. Перебрасывалась какая-то подремонтировавшая себя и отдохнувшая в тылу часть.
Среди военных не принято расспрашивать незнакомого человека, хотя бы солдата или офицера, о передислокации частей, но Спивак все-таки не удержался.
— Для нового броска, ребята? — спросил он бойцов. — На помощь? Ну-ну, это нам не вредно… Теперь бросок большой будет — до конца.
— Да мы, товарищ капитан, и так уже немалый бросок совершили, — сказал один боец. — Тринадцатые сутки едем. От самого…
Седоусый сержант с орденом Красного Знамени, вероятно, старший команды, строго глянул на бойца:
— А тебя не спрашивают, откуда едешь и куда. Товарищ капитан вообще говорит — на помощь? Ну конечно, на помощь, не делегация ж по проверке подготовки к уборочной кампании.
Спивак одобрительно кивнул головой:
— Правильно. Откуда — не важно. Важно, чтоб бросок получился крепкий.
И это слово «бросок» задержалось в его голове, как строчка из стихов, как мотив песни. Он закурил с солдатами, любуясь их загорелыми лицами — хорошее пополнение, обстрелянные ребята; по взгляду, по спокойному, неторопливому повороту головы, как осматривают они незнакомую местность на новом фронте, сразу видно, что их ничем не удивишь и не испугаешь; стал спрашивать некоторых, откуда родом, нет ли земляков — полтавчан, а слово «бросок» все вертелось у него в голове…
Есть прекрасные места в воинских уставах, этих сборниках вековой и военной и житейской мудрости. Есть параграфы: если попал в наступлении под сильный минометный огонь противника, не останавливайся. Остановишься — пропадешь. Заляжешь — тоже несдобровать. Броском вперед! — и продолжай выполнять боевую задачу. Накрыла артиллерия на пристрелянном рубеже — броском вперед! — на сближение с противником!
— Броском вперед! — проговорил Спивак вслух, но за шумом мотора и ветра его никто не услышал. — Хорошо!
И он пожалел, что в письме к Семену Карповичу не сказал этих слов: «Хочешь жить — броском вперед!»
1944