Заветы прошлого суть всегда изречения оракула: только в качестве строителей будущего и знатоков настоящего вы поймете их.
ода Господня тысяча семьдесят седьмого, когда лето уже клонится к закату, а дожди и ветры готовы с новой силой обрушиться на землю, я, Гуго Пэн, решаюсь наконец взять в руки перо.
Но не потому, что я стал стар и преклонные годы торопят меня перенести воспоминания на бумагу, — ведь мне нет еще и тридцати! А быть может, оттого, что великие и невероятные, по разумению моему, приключения, в кои еще недавно бросали меня превратности судьбы, до срока состарили и плоть мою, и дух мой. Но что-то мешает мне принять это как неизбежность, а посему я ничуть не тревожусь. Мое самолюбие нисколько не ущемляет и мое нынешнее положение: я не сумел воспользоваться благосклонностью судьбы и остался всего лишь владетелем скудных фьефов[25] на Котантене[26] — Реньевиля и Кустэнвиля. Разумеется, я мог бы обладать и властью и богатством — но только в туманной Англии. Ныне же мне не остается ничего другого, кроме как довольствоваться почтительностью моих друзей. Кануло в Лету время мимолетной славы — и натура моя взяла-таки свое. Именно во имя верности ей пожертвовал я высоким положением и предпочел ему ежедневный кувшин вина, ароматный соус, лакомый кусок дичи с приправами из трав и грибов, душевный покой подле домашнего очага и радостный смех моих домочадцев. С моими ленниками[27] я стараюсь жить в мире и согласии. Как точно подметил наш герцог, каждый человек сам себе голова. Стало быть, ежели сбросить с себя напускную суровость и смирить никчемную гордыню да жить с людьми в дружбе, питая друг к другу взаимное уважение, тогда жизнь, скажу я вам, пойдет своим чередом — безмятежно и ко всеобщей радости.
Дом мой в Реньевиле[28], обнесенный высоким частоколом, напоминающим изгородь из длинных острых пик — в память о былых битвах, — стоит на самой вершине скалы. Оттуда взору открывается благолепная картина: широкое устье Сиены, луговые просторы, а за ними — море и прибрежные острова. На берегах реки пасутся бараны, чье мясо сродни пище богов, прочая рогатая скотина и лошади. Неподалеку от побережья я посадил лес и заселил его самой разнообразной дичью. На холме я оставил два виноградника для своих нужд да на утеху гостям. Чего еще остается мне желать? Мой дом — единственное каменное строение в округе, составляющей мое скромное владение. Над домом, прилепившись к одному из его торцов, высится деревянная башня. Будь во мне больше практичности, я обнес бы его прочным валом с высокой сторожевой башней из гранита. Впрочем, какой был бы в этом толк — ну, потешил бы я собственное тщеславие, только и всего! В герцогстве нашем царит мир. Даже корабли, что проплывают мимо этих берегов, не несут для нас никакой опасности — слишком велик страх иноземных мореходов перед герцогом Вильгельмом. Насчет же пригодности моей к ратным делам я не обманываюсь, ибо в отличие от моего отца и, наверное, всех моих предков дух воинственности мне чужд.
Онфруа, отец мой, ощущал себя счастливым на этом свете лишь в седле, с копьем в руке, ибо тогда ему было все нипочем — и дождь, и ветер, и снег! Что до меня, то я, признаться, давно дал себе зарок избегать опасных приключений, дабы жизнь моя шла по своему обычному руслу. Я знаю, книги учат гордиться оружием и приносить себя на алтарь славы. Однако читал я мало и так и не сумел до конца проникнуться наставлениями моего учителя Ансельма. Впрочем, не все ли равно! Мне куда больше по душе вести беседы у домашнего очага — после сытной трапезы, с кубком в руке, чтобы время от времени промачивать глотку, потому как она у меня что-то часто пересыхает! Сколько раз, сидя вот так же у камина, я подробно рассказывал друзьям моим и близким, стоило им только попросить, и о внезапно прерванной охоте Вильгельма, и об отступничестве Гарольда, и о ночи, проведенной среди леса корабельных мачт, и о долгих ожиданиях в то далекое утро в пустынных водах Англии, и о поражениях и о победах ратников при Гастингсе, и о том, как славно закончилась для нас эта великая битва — тогда, на заходе солнца! Сколько раз, безмолвно внимая мне, Герар потом умолял меня описать историю дней минувших на бумаге! Он говорил мне:
— Друг мой, у слов есть крылья. Мудр тот, кто может хватать их на лету. А мудрейший из мудрых — тот, кто сумеет заключить их в клетку на веки вечные!
Меня с Гераром связывают узы испытанной дружбы — и мне было бы совестно отказать ему, тут уж не помогли бы никакие отговорки, даже ссылки на собственное невежество. Сказать по правде, главное для меня — жить и радоваться жизни. Все думают, будто я во всякое время чем-то занят, непрестанно хожу пешком либо езжу верхом, припуская моего коня лихой мелкой рысью. Однако на самом деле это не так! Часто я просто сижу сложа руки, наслаждаюсь полной праздностью, а ежели что-то и поделываю, то только от скуки. Я просто не замечаю, занят я чем-либо или бездельничаю — ведь жизнь мчит нас галопом. Тем не менее я уступил настоянию Герара. Но уже на середине первой страницы перо выпало у меня из рук. И я тотчас же отправился на охоту — сие занятие показалось мне более достойным и не терпящим отлагательств. Подстерегая зайца в густом кустарнике, я от нечего делать стал размышлять и пришел к мысли, что царапать пером по бумаге — удел писца, но никак не сеньора, пусть даже небогатого.
И все же ответьте, отчего вдруг нынче вечером я, разбитый усталостью, опять взял в руки чернильницу и листки пергамента, который даровал мне Герар во искушение сидящих во мне демонов? Иной, пожалуй, извлек бы из этой сумятицы чувств добрую сотню полезных выводов, за исключением, быть может, одного — верного. А что было верным для меня, именно для меня?
Когда-то отец корил меня за то, что я, словно зачарованный, могу часами безмолвно разглядывать оперение куропатки или голубки и любоваться лучами заходящего солнца. В такие минуты я бросал работу, терял нить разговора и меня вдруг охватывала сладкая презренная дрожь, недостойная будущего воина. С годами я почти перестал ощущать подобные переживания, это чудное смятение души. В самом деле, я страсть как хотел походить на моего отца и его друзей, а для этого мне приходилось усиленно трудиться над собою.
И вот нежданно-негаданно то почти совсем забытое странное волнение опять вернулось ко мне и принялось будоражить с новой силой, и я с удивлением обнаружил то, что за долгие годы сна стало только глубже!
Случилось это четырнадцатого дня месяца июля сего года в Байейском соборе. Не то, чтобы душе моей был свойствен религиозный экстаз, вовсе нет! Просто епископ Одон, сводный брат нашего августейшего герцога, повелел вывесить там огромное, чарующей красоты вышитое полотно, что он привез с собой из Англии. На нем была изображена история Великого завоевания[29] — начиная со злополучного пленения Гарольда Ги Понтьейским и вплоть до полного разгрома англичан при Гастингсе. В тот день в соборе собралось очень много сеньоров из Англии и Нормандии. Все они в один голос утверждали, что сие великолепное произведение, выполненное по заказу епископа, создали вышивальщицы из графства Кент. Они еще долго восхищались полотном, но я не запомнил всего, что они говорили, потому как слушал вполуха. Этих всадников в железных шлемах, копьеносцев, легконогих лучников я видел не только глазами! Но и сердцем. Наверное, со стороны вид у меня был отрешенный. Но никто даже вообразить не мог, насколько я действительно стал отрешен от этой жизни. Дело в том, что для меня эти огромные кони, багряные и черные, эти несметные полчища всадников — не просто искусно вышитые фигурки, предназначенные для любования ими. Я вдруг увидел среди них себя таким, как прежде. По левую руку от меня скачет Герар. А впереди нас с высоко поднятым жезлом мчится герцог. Рядом с ним — Тустэн, рука его крепко сжимает штандарт, посланный нам Папой Римским…
Четыре дня кряду ходил я в собор не столько затем, чтобы еще и еще раз любоваться каждым фрагментом полотна, каждой сценой на нем, сколько для того, чтобы вновь пережить прекрасное время своей юности. Я как бы и вправду вошел в это полотно, напрочь позабыв про тот, едва ли достойный восхищения образ, какой я являю собой теперь. Ибо, в конце концов, я сам был одним из тех героев. Я узнавал себя среди этих всадников, не только мыслями, но и всеми моими чувствами вернулся в прошлое — я стал остро ощущать даже запах и вкус воздуха, которым когда-то дышал.
Засим, навестив многих моих друзей, бывших товарищей по оружию, я, по-прежнему пребывая во власти обуявших меня переживаний, возвратился к себе в деревню. По пути домой я часто закрывал глаза, чтобы лучше представить себе полотно. И если б не мой конь, ловкий и проворный — не чета хозяину, я непременно угодил бы в какую-нибудь лощину, свернул себе шею или завяз в болоте.
Однако минуло еще немало дней, прежде чем я отважился открыть крышку чернильницы. До последнего вечера меня не волновало то, каким будет мой рассказ, я знал, что он должен быть ровным, гладким и возвышенным — в точности, как речи наших святых отцов, и всенепременно изумить Герара. Но нынче, уже в сумерках вернувшись домой после долгой скачки, я спрыгнул с коня и вдруг услышал пение птицы. Ее несравненный голос звучал мягко и проникновенно. Я не видел, что это была за птица, затаившаяся в густой листве груши. Но она каким-то чудесным образом напоминала мне птаху, что я слышал в Сен-Валери в тот вечер, накануне нашего отплытия к берегам Англии. Помню, я тогда вышел из шатра, и вдруг откуда-то с дерева мне, подобно струе воды, направленной неожиданно прямо в лицо, ударила дивная трель. Конечно, все это как-то чудно, но я тотчас велел принести мне чернила, бумагу, и мое перо вдруг само устремилось по пергаменту, как резвый жеребенок по чистому полю.
Конторку мою изготовил плотник из Кустэнвиля — специально по заказу Онфруа, моего родителя, который в юные годы, незнамо почему, предался вдруг страсти к наукам. Конторка эта сработана довольно грубо, а весит она ничуть не меньше огромного обеденного стола или соборной кафедры со скамьями в придачу — такое впечатление, будто над нею трудилась рука, больше привыкшая тесать форштевни стругов. Но мне она подходит вполне, я по природе своей неприхотлив. Пламя толстой восковой свечи выхватывает из тьмы испещренный прожилками пергамент на шероховатой доске. А выведенные чернилами буквы посверкивают, точно спинки насекомых, роящихся над мешками с мукой в амбаре. Оживут ли буквы? Обретут ли сложенные из них слова магическую силу? Сумею ли я найти эти слова? Такие вот мысли кружат сейчас в моей голове! Надеюсь, мне все же достанет благоразумия не лезть из кожи вон. Есть у меня и другой повод для изумления: птица из Сен-Валери вновь явилась мне нынче вечером и в тот же час. Сказать по правде, я ждал ее; мне очень нужно было услышать ее голос, ибо он будил во мне вдохновение. Как утверждают некоторые, труден только первый шаг; но второй тоже не легче! Пичуга сокрыта от меня листвой груши, и я пока не знаю, как она зовется. Быть может, она так и останется для меня «сен-валерийской птицей».
В ненастную пору, когда день становится короче, отец мой уходил с головой в чтение. Он устраивался за неказистой конторкой и ставил свечу в подсвечник из кованого железа, тот же, что стоит и теперь перед моими глазами; как сейчас, вижу я старческий лик отца. О, он не был хорош собою, хотя в округе слыл «дородным красавцем». Его серые глаза сверкали, словно воды морские перед бурей. По обеим сторонам тяжелого подбородка свисали одутловатые щеки. Широкие плечи были как бы продолжением могучей, как у быка, шеи, волосы по нормандскому обычаю подстрижены в кружок. С возрастом от чревоугодия живот у него сделался огромным, точно бугор. Дабы его ненасытная туша могла разместиться за конторкой, в крышке пришлось вырезать полукруг. С конем, однако, он управлялся довольно лихо, а плавал он как рыба. Я сам видал, как однажды, в канун Рождества, он как бы играючи переплыл Сиену, а вода в ней была холоднющая — пальца не сунешь; мы тогда здорово испугались за него, а он только смеялся над нами! Матушка моя, Герар, старики из Реньевиля и Кустэнвиля, купцы и землепашцы, мужики и бабы — все в один голос утверждают, будто мы с отцом похожи как две капли воды! Надо же какая снисходительность! Если я подстрижен в точности, как он, и подбородок мой брит, как у него, это еще ничего не значит — кому, как не мне, знать, что кровь древних нортманнов[30] во мне заметно поостыла. Застольные оргии нисколько не укротили воинственный дух этого великого народа, никакие пиршества не смогли утолить в нем жажду наживы, сломить его отвагу. Что до меня, то неистовству славы и богатству я предпочитаю безмятежное существование. Древним владыкам морских просторов было чуждо наслаждение красотой заката, благодатью раннего весеннего утра и неизменной чередой времен года. То были воины — они торопились вершить ратные дела. Они не позволяли себе подолгу услаждаться благолепием природы и пением птиц. Единственно, что я унаследовал у них, — это безудержную страсть к мореходству. Тот же плотник из Кустэнвиля смастерил для меня остроносую лодку и длинную, точно минога. В ней я легко скольжу меж бурных прибрежных течений, хотя любой скажет, что плавать в здешних водах отнюдь не безопасно. Иной раз, когда на меня находит блажь, я правлю прямиком в открытое море — к близлежащим островам. Мне не раз случалось бороться со штормами, так, забавы ради. На островах, как нигде, сохранились древние обычаи. Мне кажется, их жители и посейчас втайне поклоняются забытым божествам наших предков, пришедших с севера. Во многих жилищах я видел фигурки Тора[31] с молотом и валькирий[32]. Не знаю почему, но языческие боги дороги моему сердцу, они волнуют мне душу, как это ни чудно.
Матушка моя набожная женщина. Отец всю свою жизнь верой и правдой служил и Господу нашему, и герцогу. В доме у нас есть только одна книга — Евангелие, взятая давно, как трофей, в каком-то монастыре. Я знаю его наизусть, и тем не менее преданные забвению верования предков продолжают будоражить меня. Однако лучше оставим этот разговор и предоставим разбираться в таинствах различных вероисповеданий монахам из Бек-Геллуинской обители, мудрым ревнителям Ланфрана[33].
Отец мой как был в молодости, так и остался в старости всего лишь бедным рыцарем, хотя на своем веку послужить ему довелось немало. Однако во главе своего крохотного отряда он ощущал себя почти что королем, никак не меньше! В случае чего он мог привести к герцогу только свою малочисленную свиту, вооруженную скорее плохо, нежели хорошо. Тем не менее это не мешало ему тешить свое тщеславие. Он часто говаривал, что, по его разумению, ученость не есть удел просвещенных, ибо всякий рыцарь, желающий возвыситься, обязан учиться грамоте, чтобы уметь составлять любую хартию собственной рукой. В наших краях было немало сеньоров, которые вместо подписи ставили на бумагах крест, нацарапанный неловкой рукой! Сколько сил отдал мой родитель тому, чтобы приобщить меня к ученью, воспитать честолюбие, коего у меня не было и, видно, уже никогда не появится.
Жил в ту пору в наших краях достославный пастырь, последователь Ланфрана. Звали его мэтр Ансельм[34]. Он был рьяным апологетом христианского вероучения и за свою науку брал непомерно высокую плату. Но меня все же отдали к нему в обучение.
Усевшись в кружок прямо на каменном полу в убого освещенном зале с низким сводчатым потолком и чередою узких арок, я и другие мальчики внимательно слушали мэтра Ансельма и учились выводить, каждый по очереди, буквы и писать слова. Там-то я и повстречался с Гераром, сыном зажиточного скорняка из Сен-Ло.
В первый же вечер нашего знакомства я застал его за шельмовской забавой: он натягивал поперек дороги бечевку и ждал, когда какой-нибудь путник споткнется о нее и упадет. Скоро он стал мне товарищем — так началась наша долгая дружба, полная невероятных, увлекательнейших приключений. Когда нам удавалось ускользать от всевидящего ока мэтра Ансельма, мы бежали к морю или пропадали в садах и лесах. Мы спускали с привязи сторожевых псов, выпускали из загонов скотину, освобождали от пут стреноженных лошадей в ночном, выли по-волчьи, дабы нагнать страху на земляков — короче, озорничали по-всякому и, как только могли, разыгрывали простодушных селян, особенно легковерных чувствительных тетушек. Так мы снискали себе дурную славу, хотя очень старались никому не попадаться на глаза. Вскоре на нас со всех сторон посыпались жалобы, и все закончилось тем, что нам задали нешуточную трепку. Но немного погодя мы вновь принялись за старое. Безмерно устав от наших проделок, мэтр Ансельм, невзирая ни на какие посулы, отказался учить нас дальше и вернул нашим родителям.
Мы с Гераром стали такими близкими друзьями, что уже не могли жить друг без друга. Мы даже дали друг другу торжественный обет впредь никогда не расставаться или, во всяком случае, видеться как можно чаще.
Герар и в ту пору был пухл и розовощек — вылитый купеческий сынок, однако к занятию негоцией не испытывал никакого желания. С конем он управлялся много лучше меня, и долгая скачка ничуть его не утомляла; он вообще был более ловок и боек. Стоило нам завидеть вдали вооруженных всадников, как он вдруг резко обрывал все шутки, хотя без веселья не мог прожить и часа.
Когда я с разрешения моих родителей приехал в Сен-Ло, его отец простодушно принялся расхваливать скорняжье ремесло, гарантирующее почет, уважение и немалый доход. У него было столько компаньонов, сколько моему старику Онфруа и не снилось. В доме у него мебели было куда больше, чем у нас, да и работы она была такой, какой у нас невидали. Герар, слушая его нравоучения, зевал, а то и вообще пропускал их мимо ушей. Я же, напротив, грезил о таком, как у его отца, уделе — простом, но благородном труде, приносящем благополучие. Люди зачастую забывают, что далеко не все команды «морских колесниц»[35] состояли из воинов. Многие из мореходов занимались торговлей, предпочитая звон монет лязгу мечей, они даже одевались сообразно обычаям тех государств, кои посещали, дабы удостовериться в истинных намерениях народов, их населяющих. Предки наши стяжали себе славу двуликих, как тот Янус, о котором нам рассказывал мэтр Ансельм и которого почитали во времена Цезаря.
Когда же Герар приезжал в Реньевиль, отец мой в противоположность родителю моего друга непременно поучал его на свой лад, вспоминая о былых подвигах и битвах и сопровождая свой подробный рассказ живой мимикой и жестикуляцией. Он доставал из сундука видавший виды шишак с зазубренным наносником, кольчугу, что была на нем в битве при Валь-эс-Дюне, и по мере того, как воспоминания его становились все ярче, он входил в раж и уже не говорил, а кричал. Герар был прекрасный слушатель, он упивался этими словами. От перевозбуждения его то и дело бросало в краску; его круглые, как орехи, глазки вспыхивали, точно уголья на ветру.
И вот однажды отец мой решил обучить меня ратному делу — уверенно держаться в седле, ловко обращаться с копьем, мечом и топором, метко стрелять из лука, бегать в кольчуге, взбираться по откосу вала, прыгать через ров, отражать и наносить удары — иным словом, всему, что должен уметь рыцарь, чтобы сразить противника, а самому остаться целым и невредимым. И я, то ли повинуясь некой незримой силе, то ли из страха или из почтения к отцу, старался что было мочи, а скорее, по необходимости и потому, что всегда был прилежен. Так, всецело отдавшись рыцарскому искусству, я безрассудно сменял кукушку на ястреба. Герару же, когда он бывал у нас, такие уроки приходились по нраву, не то что мне. И на его счет отец мой в похвалах не скупился:
— Хотя ты и купеческий сын, Герар, но это только с виду! В тебе живет дух наших предков — людей с севера. Три раза поразил ты меня, шельмец эдакий, и ежели б меч у тебя был не из дерева, я, бывалый воин, уже давно лежал бы у твоих ног и грыз землю!
При этом он клал тяжелую руку мне на плечо и в зависимости от настроения либо говорил со вздохом: «Надеюсь, сынок, не пройдет и месяца, как ты его догонишь. Пойми, здесь нет ничего мудреного, надобно лишь желание, ну и сила воли, конечно», либо ворчал: «Ты будто только что проснулся, тебе самое место на мягкой перине, а не на поле брани. Горе ты мое!»
Правда, иной раз в нем начинало говорить отцовское чувство:
— С чего это ты так быстро скисаешь? Вон как взмок, хоть выжимай! Ты ж не из робкого десятка, да и бьешься вроде бы сносно. Что же тебе тогда мешает?
Но мне было бы лучше, если бы он оставался в неведении относительно моих способностей…
Так минули годы без всякой пользы и радости для меня, за исключением наших редких встреч с Гераром, когда мы бродили вдвоем по окрестным просторам или проказничали. Герару волей-неволей приходилось скорняжничать, а мне — овладевать рыцарским искусством, как мне представлялось, никчемным и ненужным.
Когда мне исполнилось семнадцать лет, старик Онфруа, решив, что сыну довольно бить баклуши, вознамерился отправить меня ко двору герцога Вильгельма, дабы тот сделал меня своим оруженосцем. Я страдал: какая безотрадная участь. А отец только ворчал да приговаривал:
— Предупреждаю тебя, уж у герцога-то скучать тебе будет несподручно! Вставать придется с первыми петухами, а ложиться — затемно, так что считать ворон не останется времени: будешь холить лошадей, подавать на стол, повсюду сопровождать своего сеньора — и в мирное время, и в военное, и на охоте, и на приемах, так что только успевай! Жизнь наших слуг — чистая малина по сравнению с тем, что ожидает тебя, но уж герцог-то сделает из тебя настоящего мужчину.
Отец мой нисколько не боялся, что герцог откажет ему и не примет меня на службу, хотя род наш был далеко не именитый. Напрасно я тешил себя надеждой, что герцог откажет отцу. Мне бы следовало помнить, что однажды в Лилльбоннском лесу отец мой одним ловким ударом меча поверг разъяренного кабана, буквально вырвав герцога из его страшной пасти. Такое настоящие охотники не забывают никогда! Больше того: когда мятежные сеньоры замыслили покушение на жизнь юного герцога, отец мой был одним из первых, кто примчался тогда в Фалез[36] и встал на его защиту. В третий раз он спас ему жизнь в жестокой битве при Валь-эс-Дюне. И благородный герцог возвысил его неслыханно. Однако Онфруа как был, так и остался деревенщиной: высочайшие почести, к коим он не привык, оказались ему не по душе, и на сердце у него часто становилось муторно. Будучи не в силах вести суетную жизнь при дворе, он отказался от всех благ, сказался недужным и отбыл в родной Реньевиль, полагая, однако, что герцог не преминет со временем призвать его к себе снова. Но герцог, казалось, забыл своего верного вассала — ни из Кана, ни из Фалеза, ни из Руана так и не пришло никаких вестей. И теперь я с ехидством надеялся, что государь наш про него не вспомнит.
Перед тем как отбыть ко двору герцога, отец назначил мне испытательный срок, хотя к тому времени я уже изрядно поднаторел в ратном деле, и он подарил мне за это коня и новенькие доспехи. Грусть моя была безмерна, ибо она усугублялась печалью расставания с другом, терзавшей и Герара. Обнявшись, мы плакали на плече друг друга. Расставание наше было горьким, потому как нам казалось, что мы больше никогда не свидимся. Но в самый день отъезда, когда я со щемящим сердцем прощался с матушкой — жалея меня, она силилась сдержать слезы, — мы вдруг услыхали неистовый топот конских копыт и пронзительные крики — то был Герар:
— Возьмите меня! Христа ради, возьмите меня с собой, сеньор Онфруа! Я покинул отчий дом, чтобы быть рядом с Гуго, вашим сыном, я тоже хочу стать воином. Неужто герцог откажет мне?
Старый Онфруа улыбался беззубым ртом. Но с ответом не спешил. Засим он потрепал слегка Герара латной рукавицей по затылку и промолвил:
— Ну что ж, скорняжье семя, раз так — в путь!
Отправляясь в город Кан, где в то время пребывал герцог, старик Онфруа шел навстречу своей судьбе. Неподалеку от герцогского замка с квадратными башнями отец мой знал один постоялый двор под вывеской «Красный полумесяц». В былые времена он пировал там на славу. И вот перед тем, как препроводить нас к Вильгельму, ему захотелось снять там комнатенку, чтобы передохнуть и привести себя в порядок.
Служанка принесла нам сала, сыру и кувшин вина, как вдруг снаружи послышался дикий грохот. Все, кто был на улице, отчаянно крича и размахивая руками, бросились врассыпную. Отец кинулся к двери, мы — следом за ним. По улице мчалась запряженная в телегу шальная лошадь, угрожая смести все на своем пути. А прямо посреди дороги, сидя на корточках вокруг лужи, резвились ребятишки. Старик Онфруа осыпал бранью разбежавшихся в разные стороны взрослых. Забыв про свои годы и грузное тело, он устремился прямиком к лошади, чтобы схватить ее под уздцы. Но та взметнулась на дыбы и сшибла его с ног. Повозка, проехав одним колесом по его животу, пронеслась мимо детей. Не дожидаясь помощи, отец поднялся и с искаженным от боли лицом заковылял к нам.
— Кажись, меня здорово помяло, — проговорил он дрожащим голосом.
Мы бережно, как можно осторожнее подняли его по лестнице и довели до нашей комнатушки, уложили на убогое ложе.
— Пойду схожу за лекарем, — бросил Герар. — А ты уж побудь с ним рядом.
Отец было приподнялся, но тут же повалился навзничь и простонал:
— Нет! Священника, да поживей!
Боль его понемногу утихла. Дыхание сделалось ровным. Я воспрял духом и, отважившись, предложил:
— Позвольте, я помогу вам раздеться! Вам станет лучше.
Он отстранил меня, но потом попросил помочь снять обшитые кожей нагрудные латы. Он стиснул зубы и смертельно побледнел, однако страдания не смогли сломить его волю. Превозмогая боль, отец сказал:
— Раз уж ты захватил с собой чем писать — благо, я настоял на том, а то ведь ты из тех скромников, что предпочитают скрывать свои дарования… — значит, пиши… Да поспешай… Сие будет моим посланием герцогу Вильгельму… Готов?.. Так, я диктую: «Сир герцог, Онфруа Пэн, рыцарь, сеньор Реньевиля и Кустэнвиля, что стоят на земле Вашей, в Котантене, ссылаясь на услуги, некогда Вам оказанные, и на блага, дарованные ему от Вашего имени, принял решение направить к Вам в услужение в качестве оруженосцев сына своего Гуго и его сотоварища. Ранение, полученное им давеча, и страдания, причиняемые оным, не позволяют и вряд ли когда-нибудь позволят ему препроводить их к Вам лично. А посему; досточтимый сир герцог, старый Онфруа молит Вас о прощении и просит принять сих юношей, исполненных решимостью служить Вам верой и правдой, в память о Вашем верном и преданном вассале».
Ему едва хватило сил, чтобы подписать послание. Взяв у него пергамент, я застыл с ним на месте, и от этого он вновь разволновался:
— Чего ты дожидаешься? Неси это к герцогу. Да сам, лично, и не теряй попусту время! А я побуду здесь один, обожду, пока Герар приведет священника.
Я все еще стоял в нерешительности. Тогда он распахнул рубаху и сказал:
— На вот, гляди — ни единой капельки крови!
Действительно, снаружи — ничего, однако под кожей, на правом боку, виднелось темно-красное пятно, оно делалось все шире.
Не обращая внимания на мою тревогу, он рассердился:
— Ступай же, говорю тебе. И так нет времени… Ступай, я хочу дождаться ответа.
Со скорбью в сердце мне пришлось покинуть его. Тогда я еще не был умудрен подобным горьким опытом и не знал, выживет он или нет. Беспокойство мое усугублялось тем, что мне было страсть как боязно являться к герцогу. Смущение мое оказалось столь велико, что я даже забыл стряхнуть пыль с одежды и умыть лицо.
Повелитель наш не восседал на высоком троне. Не было у него в руке и Нормандского меча, символа верховной власти, который в дальнейшем мне случалось так часто видеть.
Опустив глаза, я, точно во сне, прошел через просторный внутренний двор, вымощенный брусчаткой, где было полно воинов. Оказавшись на другом конце двора, я смиренно остановился. Герцог стоял в окружении сеньоров и весело беседовал с ними. Сейчас я вряд ли смогу описать, как он был одет. Мои глаза различали лишь его расшитые золотом кожаные башмаки да отороченный мехом подол мантии. Когда герцог заметил меня и спросил, кто я такой, мне вдруг захотелось провалиться, сквозь землю. Вместо меня ответил кто-то из придворных, он же взял из моих рук послание и прочел его вслух. Герцог подошел ко мне. Мне ничего не оставалось, как поднять глаза, и они на какое-то мгновение встретились с его мрачным взором. Он степенно и благосклонно выслушал все, что я мог ему сообщить о состоянии здоровья отца, и попросил рассказать подробно, как случилась беда. Он нисколько не сердился, внимая моим несмелым и путаным, похожим на жалкий лепет, речам. Герар на моем месте трепетал бы от гордости. А мне хотелось только одного — скорее бежать куда глаза глядят. Герцог, видимо, заметил, как у меня дрожат руки. И поспешил прервать мои мучения:
— Возвращайся же к отцу. Да передай, что прошение его принято, И пусть ничто его не тревожит.
Перед самой ночью у «Красного полумесяца» остановились десять всадников. Дверь с шумом распахнулась. С порога послышался громкий повелительный голос:
— Отведите меня к Онфруа. Остальные за мной!
По залу прокатился шепот. Бражники повставали из-за столов. Вперед выскочила одна из служанок:
— Это ж наш сир герцог! Наш сир Вильгельм…
Герцог ступил в нашу убогую комнатенку. Старик Онфруа только что исповедовался. Он хотел было подняться из уважения к гостю, но тут же упал на постель:
— О, сир герцог, какое… какая высокая честь для старого пса Онфруа… Какой невиданный почет, мой досточтимейший сир Вильгельм… Сколько счастья на мою истерзанную душу! Благословен Господь, пославший его мне!
Герцог сел на единственный в каморке табурет, взял руку Онфруа и ласково произнес:
— Фалез, Валь-эс-Дюн, лилльбоннский кабан — когда надобно было, ты всегда оказывался рядом.
— Таков был мой долг.
— Ты любил меня.
— Да, мой повелитель.
— Те, кто любят меня, всегда могут рассчитывать на мою милость.
Герцог окинул нас беглым взглядом.
— Узнаю сына твоего — Гуго. А это кто?
— Герар, его неразлучный товарищ. Примите и его.
— Превыше всего я ценю дружбу — двое слуг лучше одного.
Герцог спросил Герара, откуда он родом и кто его отец. Герар выпятил грудь колесом, распрямился, желая казаться выше ростом, и одним махом выпалил:
— Родом я из Сен-Ло, сир, а отец мой имеет честь скорняжничать. Более верного подданного, нежели он, вам не сыскать.
С умыслом или нет, а словами своими он глубоко тронул герцога, воздав хвалу своему родителю, за которого его часто хулили, — однако дальше мы к этому еще вернемся.
— Да, — поддержал его мой отец, — Герар преисполнен разных помыслов и выдумок. Кровь в нем так и кипит… Гуго тоже малый не промах, особливо если его как следует подстегнуть.
— Зачем же? Хоть робость и ввергает иных в смущение, но за нею часто скрываются истинные добродетели, например, преданность и верность слову. Отвага прельщает больше, однако порой она исчезает еще до того, когда наступает решающий в битве час. Будь же спокоен за обоих юношей, они будут служить мне с честью.
Этот разговор, проходивший при тусклом светильнике, я не забуду никогда. Вены на висках Онфруа часто пульсировали. В полутемной каморке драгоценные каменья на пряжке герцогского плаща излучали слабое мерцание. Я так подробно описываю эту сцену и нашу беседу вовсе не из тщеславия или пустого самолюбования. А лишь для того, чтобы показать, насколько повелитель наш привержен дружбе и как чуждо ему высокомерие в общении с друзьями.
Герцог Вильгельм повелел торжественно проводить тело моего отца до самого Реньевиля, как если бы он был именитейшим из сеньоров. Церкви нашей он пожаловал немалую сумму, дабы по старику отслужили пышную заупокойную. Матушка моя, став вдовою, облачилась в траур — она пребывает в нем и поныне, — а мы с Гераром, уже в новом качестве, отправились в Кан в составе свиты нашего герцога.
Бремя печали я ощутил лишь тогда, когда очутился вдали от отчего дома. Странно, однако, но безграничную любовь и уважение к отцу я почувствовал только после того, как душа его рассталась с телом. Как часто долгими ночами с искренними слезами на глазах вспоминал я потом его последние слова: «Хвала Господу! Я ухожу таким же бедным, как и явился на свет».
Пройдет время, и в свой смертный час я, может быть, произнесу те же слова, правда, их смысл будет уже совсем иным.
Нелегкой была наша жизнь при герцогском дворе, и все же не такой уж тяжкой, как рисовал ее Онфруа, мой покойный родитель. При всем том, однако, какими бы ни были его пророчества относительно нас, о своей юности он вспоминал очень тепло. Ему было лет четырнадцать, когда его отдали в оруженосцы к рыцарям Пиру, достославным котантенским сеньорам, чья воинственность, а порой и жестокость стали притчей во языцех. Но герцог Вильгельм был человеком иного склада. Он желал, чтобы его оруженосцы не только мастерски владели оружием, но и обучались учтивому обхождению и следили за своим обликом. Время наше распределялось следующим образом: мы либо совершенствовались в выездке и ратном искусстве, либо прислуживали сиру герцогу. Правда и то, что вставать приходилось на заре, а укладываться, принимая во внимание наш юный возраст, — с заходом солнца, и то лишь через день. К тому же наставник наш, сенешал[37] Фиц-Осберн, коему было предписано также воспитывать нашего брата, не шел ни в какое сравнение с Онфруа и тем паче с мэтром Ансельмом. Он никогда не бранил нас за непослушание, а всякий раз, когда бывал нами недоволен, взывал к нашей рыцарской чести, оберегая нас тем самым от повторения собственных глупостей. По повелению ли свыше или по убеждению своему он не делал никаких связанных с сословным происхождением различий между нами. Человек он был честный и прямой — за это, видать, герцог и назначил его на такую должность! Он обладал чудесной способностью облекать в забаву любое дело, требовавшее от нас больших усилий, и умел вознаграждать наше усердие, развлекая своими удивительными историями. Так мы узнали от него все, что нам должно было знать о сире герцоге, чтобы уважать его. Сенашал очищал наши головы от скверной лжи, которую распространяли о повелителе его открытые и тайные недруги. Он учил нас любить его уже тогда, не дожидаясь, покуда мы повзрослеем и уже вполне осознанно укрепимся в вере и преданности к нему; беседовал с нами и в учебном зале, примыкавшем к покоям герцога, и в дортуаре, и в трапезной. Иной раз даже ел с нами за одним столом и обращался, как к равным.
— Помните, говаривал он, — французы будут клясть вас за то, что вы потомки морских разбойников. Но вам негоже сего стыдиться! Что правда, то правда, норманнам, далеким предкам нашим, стало тесно на их бесплодных землях, и они отправились грабить и опустошать берега Франции. Империя Карла[38] продолжала оскудевать по смерти великого императора. Обессилев в ходе междоусобиц, наследники его не сумели защитить свое королевство. Оно было отдано на растерзание «людям с севера». Карл Простоватый[39], в конце концов, уступил герцогство Нормандское Роллану[40] — во время их встречи в Сен-Клер-сюр-Эпте. У Роллана, нашего первого герцога, был сын — Вильгельм Длинный Меч, который стал отцом Ричарда I[41], по прозвищу Бесстрашный. Четвертым герцогом был Ричард II[42], прозванный Добрым, чья сестра Эмма — и это немаловажно — была поочередно женою двух английских королей. Ричард III[43] правил не больше года, после него меч Нормандии перешел к его брату, которого мы зовем Робертом Великолепным[44]…
Когда Фиц-Осберн доходил до этого места, глаза Герара загорались огнем:
— Больше всех своих городов Роберт любил Фалез. Он с удовольствием останавливался там и жил. Именно с этим городом судьба связала его незримыми узами. Там-то однажды, грезя у окна — скоро, милые мои друзья, я буду иметь честь показать его вам, — он увидел дев, они стирали белье на реке, и среди них красавицу Арлетту. Почем ей было знать, что кто-то наблюдает за нею из замка? Веселая, бойкая, жизнерадостная, как и все тамошние девицы, она полоскала белье, нагнувшись, и низ ее рубашки малость задрался, как оно часто случается у прачек. С этого дня Роберт возлюбил ее и решил взять себе в жены. Эту дочь фалезского скорняка. Испросив у нее любви, он облачил девицу в богатое платье и с почетным эскортом препроводил в замок к своему отцу. От их любви родился наш герцог Вильгельм — во славу жителей Фалеза и во благо всем нам. Мне рассказывали, и я этому верю, что Арлетта, зачав нашего герцога, громко вскрикнула посреди ночи. Роберт, мгновенно пробудившись, спросил, что с нею. «Сир, — ответила она, — мне вдруг привиделось, будто из тела моего проросло дерево и устремилось прямо к небу, и тень от него покрыла всю Нормандию». Роберт не стал насмехаться над нею, а серьезно промолвил: «Будет на то воля Господня — так оно и случится».
Засим Фиц-Осберн умолкал, дабы не злоупотреблять нашим вниманием, и тогда кто-то из нас непременно задавал вопрос:
— А правда, сир сенешал, что с герцогом Вильгельмом, когда он был маленький, случались разные чудеса?
— Выражайтесь осторожнее, дружище. С каждым из нас в детстве случались чудеса — и с вами, и со мной. Придворные служанки-болтушки иной раз такого наговорят, чего отродясь не было, — так выражают они свою любовь к господам. И вот одна из них, та, что когда-то давно прислуживала Арлетте, в старости рассказывала всем подряд, будто августейший младенец, когда однажды его оставили спать на соломе без присмотра, так ворочался и метался, что весь вывалялся в трухе — в таком виде его и нашли. Служанка взяла его на руки и предрекла: «Быть тебе великим воином! И завоюешь ты столько земель, сколько соломы на руках твоих и в кулаках твоих!»
— А как был посрамлен Тальва, сенешал?
— Может, прервемся?..
— Верно ли, что, увидев августейшего ребенка, он предрек падение Беллема?
— Да, верно. Как-то раз, будучи проездом в Фалезе, Тальва Беллемский попросил показать ему ребенка — кто знает, что на него нашло. И троекратно он повторил: «Быть посрамлению!» А после прибавил: «Ты и племя твое растопчут семя мое, беда великая падет на род мой». И в гневе тут же отбыл восвояси — с тех пор о нем долго не было ни слуху ни духу.
В другой раз он рассказывал нам о паломничестве Роберта Великолепного:
— Однажды, Бог весть по какой причине, ему вдруг взбрело на ум поменять великую славу и безмерное счастье властителя на посох пилигрима. Перед тем как отбыть в Святую землю, он потребовал на Совете баронов, чтобы те признали своим правителем Вильгельма. Когда он отправился на юг, герцогство утопало в слезах. Потом мы получили радостные вести о благополучном продвижении нашего сеньора, они осушили наши слезы и остановили баронов, замысливших недоброе. Но вдруг, как тоже нам стало известно, Роберта избил палкой привратник какого-то аббатства, однако герцог запретил чинить расправу над виновным и заявил: «За побои, коими наградил он меня, я отдал бы город мой Руан целиком». Несмотря на понесенное оскорбление, он остался настоящим нормандцем — не унывающим и исполненным великодушия. В Риме он повелел облачить статую императора Константина в драгоценную мантию. После чего верхом на муле со златыми подковами отбыл в Византию, но животина по дороге потеряла подковы — и нищий люд тут же бросился их подбирать. Свита не желала выглядеть хуже своего сеньора, однако у некоторых спутников Роберта денег хватило лишь на серебряные подковы.
Император византийский принял гостей без особого почтения — нормандцам пришлось во время встречи с ним подстелить под себя собственные мантии. Они так и оставили их там, где сидели, заявив, что не имеют привычки возить за собой подстилки. Император пришел в негодование. Он запретил продавать герцогу дрова для приготовления пищи. И тогда Роберт накупил орехов, чтобы кидать в огонь их скорлупки. Император, узнав об этом, рассмеялся и простил его.
Однако климат Востока оказался губительным для северянина. По пути в Иерусалим он повстречал паломника-земляка, возвращавшегося в Котантен. Этот пилигрим, возрыдав при виде пораженного недугом герцога в носилках, которые несли сарацины, спросил его, какие вести должен он доставить в Нормандию. Герцог нашел в себе силы шутливо ответить: «Передайте друзьям моим и народу моему, что черти во всю прыть несут меня в ад». В Иерусалиме, как и всякий паломник, он отдал дань христианским святыням, после чего направил свои стопы в Вифлеем, куда прибыл в день положения во гроб тела Господа нашего Иисуса Христа, а оттуда — в Никею, где какой-то презренный негодяй отравил его. Ему было тогда всего двадцать пять лет, а Вильгельму только восемь.
Дома изменники воспряли духом. Всех опекунов мальчика переубивали. В герцогстве началась смута. К счастью, Роберт Великолепный, перед тем как стать паломником, повелел, чтобы в случае, если он не вернется, Арлетта вышла замуж за сира Контевильского. От этого брака родились наши сеньоры Одон, епископ Байейский, и Роберт, граф де Мортен. Жители Контевиля, равно как и Фалеза, а также простые крестьяне встали на защиту несчастного наследника герцогского престола — самого выдающегося из детей, каких когда-либо рождала земля наша. И вот когда для него настали самые черные дни, он нашел поддержку и утешение у простого люда. Он ел, работал, спал в убогих лачугах, в лесах и полях. Там он набрался невиданной силы и мудрости. Беда способна закалить даже самое мягкое и благородное сердце так, что оно становилось крепче железа.
Здесь сенешал обычно прерывал свой рассказ, воцарялась тишина, и от нее нам делалось жутко. Он продолжал:
— Юноши, у некоторых из вас отцы, быть может, еще недавно колебались, не зная, чью сторону принять, а то и поддерживали мятежников, однако, прошу вас, не держите на меня зла за сие обличение. Знайте, когда герцог победил, он всех простил не только устами, но и сердцем, а посему помните: отныне и во веки веков участь ваша будет зависеть от верности долгу своему по отношению к герцогу. Забудьте имена изменников, кои могут сорваться с языка моего по неосторожности, ведь многие из них занимают весьма высокое положение. Сейчас герцог окружил себя верными товарищами, но скольких усилий ему это стоило!
Трое юных воспитанников сенешала понурили свои головы. Однако наш искусный рассказчик еще раз повторил, что предано забвению все содеянное их отцами, и, облегченно вздохнув, они дослушали окончание его истории:
— Стало быть, против юного герцога сложился смертельный заговор. Виконт Неэль Котантенский, Ренуф Бессенский, Гамон-о-Данский, Гриму дю Плесси, Рено Бургундский, коему юный герцог пожаловал Брионскую крепость, и прочие мятежные бароны порешили его убить. Государь наш в ту пору охотился в Волоньских лесах. Голе, его шут, ныне покойный, прознал про готовящееся злодеяние и предупредил своего господина, разбудив его среди ночи. Сначала он стучал палкой в дверь, что вела в герцогские покои, однако стука никто не услышал, и тогда он поднял крик: «Отворите! Отворите! Отворите! Все вставайте, иначе вам смерть! Где Вильгельм? Почто спит он? Господин мой, еще немного — и смерть настигнет тебя! Враги твои с оружием идут сюда. Коли сыщут, не уйти тебе из Котантена». Вильгельм перепугался не на шутку; в исподнем, лишь набросив на плечи плащ, он вскочил на коня и помчался прочь один! Остаток ночи он провел у Ги де Вира. Поутру, не смея показаться в Байе, он умчался в Ри, где его со словами: «Что привело вас сюда, мой славный повелитель?» — принял старый Губер де Ри. Он повелел сыновьям своим сопроводить герцога до Фалеза, а сам остался, дабы направить преследователей по ложному следу. Вильгельм обратился за помощью к своему сюзерену, французскому королю.
После битвы при Валь-эс-Дюне мятеж был подавлен. Так-то закончилась юность нашего герцога. Гамон-о-Данский и другие бунтовщики погибли. Брионн после долгой осады пал. Поверженные сеньоры, все без исключения, преклонили колени перед герцогом и целовали его десницу, которую прежде хотели отрубить.
Во время битвы, однако, французский король ударом копья был выбит из седла, сия незадача привела его в ярость, и зависть к юному герцогу-победителю дала пищу злобе, которую он до поры до времени затаил. По возвращении в Париж король вдруг испугался своего нормандского вассала, ему стало страшно за свои земли, не столь плодородные, как северные, к тому же малонаселенные и плохо защищенные от внешних врагов. И все же королю еще раз пришлось заключить союз с нашим повелителем — в борьбе против Жоффруа Мартеля, герцога Анжуйского. Вильгельм одерживал победы в Домфроне, Алансоне — повсюду, где сражался.
Тут уж французский король, видя, как силен и непобедим Вильгельм, встревожился не на шутку. И вот, вообразив себе, будто дело его правое, он нарушил скрепленные печатями договоры, вторгся в Нормандию и пошел на Омаль и Нефшато. Однако ночью под Мортмером часть его войска была захвачена врасплох и разбита. Из почтения к своему сюзерену наш герцог не стал его преследовать. Понимаете, мальчики? Сир герцог, верный слову чести, не пожелал добивать армию французского короля, хоть тот и отступился от своего слова; приняв от побежденного великое покаяние, он отпустил его восвояси — жестоко униженного и посрамленного.
Но не думайте, что наш повелитель сделал это из малодушия! Во время осады Алансона мятежники кричали из бойниц на внешней ограде крепости: «Сдерем со скорняка шкуру!» Таким гнусным образом они намекали на досточтимого предка Вильгельма, его деда, который, как я уже говорил, скорняжничал в Фалезе. «Бог свидетель, — грозно изрек тогда герцог, — за такое кощунство быть им четвертованными!» Вскоре внешняя ограда была взята штурмом, тридцати двум бунтарям, что остались в живых, отрубили руки и ноги и перебросили их через стену замка — для устрашения его защитников.
— Сеньор сенешал, а правда, что ночью после победы под Мортмером герцог послал своего слугу объявить по всей округе, что французский король разбит?
— Правда, оруженосец — я его хорошо знаю — забрался на дерево на подступах к вражескому лагерю и закричал в освещенную звездами ночь: «Французы, французы, вставайте, поднимайтесь! Собирайтесь в дорогу, хватит спать! Ступайте хоронить собратьев ваших, что пали под Мортмером»…
Нынче вечером я перечитал написанное и остался весьма недоволен своим пером. Нет, пересказ событий, легенд о сире Вильгельме и о его достославных деяниях, переложение на пергамент досужих толков, что разносят придворные служанки, и воспоминаний об осадах крепостей и битвах вкупе с описанием однообразной жизни оруженосцев да изложением назидательных речей сенешала — еще не передают того, что я на самом деле чувствую и хочу выразить. Не умею я пока что выстраивать стройную композицию, какие бы похвалы ни отпускал на сей счет мой друг Герар. Мысли в голове моей проносятся вихрем, опережая друг друга, и путаются, подобно ласточкам, что беспорядочно кружат в летнем небе, да к тому же так громко кричат, что впору оглохнуть. Все же в юные годы, видимо, мне не хватало усердия и прилежания, вот почему теперь так трудно отобрать из переплетающихся между собой событий и сказанных некогда слов самое главное — то, что должно навсегда остаться у людей в сердцах и в памяти. Если кому-то из далеких моих потомков попадется на глаза сия рукопись, дерзость вкупе с бесталанностью вызовут у него улыбку, но, может быть, напротив, сострадание, коли окажется он человеком с добрым сердцем. А потому я обращаюсь именно к добросердечным потомкам и повторяю, что пишу я так, как говорю со своими друзьями, коих обилие поглощенных нами совместно блюд и вин делает моими самыми благосклонными слушателями. С ними я всегда выступаю в роли эдакого мудрого проповедника, и друзьям ничего не остается, как только внимать мне.
Но как бы там ни было, а образ сира Вильгельма, как мне видится, я воссоздал пока не полно — лишь в общих чертах. И раз уж я взял на себя сей нелегкий труд, то обязан быть правдивым во всем. Может сложиться впечатление, будто герцог Вильгельм вышел победителем при Валь-эс-Дюне, в Брионне и под Мортмером лишь благодаря своему жестокому нраву, однако это не так. Он не только воин, вызывающий всеобщее восхищение. Конечно, когда он предстает перед нами во всем своем великолепии: верхом на коне, в шлеме, с мечом у пояса, со сверкающим щитом в одной руке и копьем в другой — он выглядит грозным. Да, ратные доспехи ему к лицу, однако обычное светское платье он носит не менее ловко. Он не только великий полководец, но и величайший из правителей, умеющий повелевать своим народом в мирное время. Он всегда, и я уже говорил почему, внимал страданиям простого люда, далекого от ратных дел, который взывал к нему о помощи, когда стране угрожала смута или иноземное вторжение. Благодаря ему священники могли тихо-мирно отправлять службу, купцы — без опаски разъезжать по дорогам, крестьяне — возделывать землю и заполнять урожаем свои риги, не боясь, что вот-вот нагрянут вооруженные всадники и им придется бросать свои дома и прятаться где-то в чаще леса. Мир, восстановленный в Нормандии, что вызвало зависть в других провинциях, он укрепил еще и тем, что обязал своих баронов на совете в Кане принять обет о соблюдении Перемирия Господня[45]: «Со среды, с захода солнца, и до понедельника, до восхода солнца, никто не должен сражаться!» В том месте, где был дан сей прекрасный обет, он повелел построить церковь Мира во Христе правильной квадратной формы из канского камня, легко поддающегося обработке.
О том, что сир Вильгельм был предан своим друзьям, я уже упоминал, когда рассказывал про старого Онфруа, и мог бы привести тому еще с десяток или два примеров, еще более ярких. В отношениях с друзьями герцог всегда следовал принципу чести, стремясь быть им надежным оплотом, и благородные друзья чувствовали себя в долгу перед ним. Он умел держать свое слово и из всех человеческих качеств больше всего ценил чистосердечие. Когда ему приходилось отказывать кому-то в дружбе, он не порывал с ним в одночасье, по мимолетной прихоти, а мало-помалу отдалял провинившегося от себя, с печалью на сердце, но и с надеждой обрести потерянную дружбу вновь. Следуя этим принципам, сир Вильгельм нажил себе немало завистников, но не меньше и почитателей, особенно среди отцов Церкви Христовой. Нет, не надо думать, что он надевал маску благородства, дабы пленить свет, как делали многие властители, просто поступать благородно было правилом его жизни, и он придерживался этого правила в отношениях со всеми: со своим ближайшим окружением, вассалами, чьи замки разбросаны вдоль границ герцогства, с иноземными гостями и со своею супругой герцогиней Матильдой, дочерью фландрского графа. Он — как ступица в колесе. К нему ведут все нити — из заброшенных среди холмов и лесов деревень, из стоящих на возвышенностях замков, из крепостей и торговых городов, из рыцарских фьефов, протянувшихся от восточных границ до прибрежных доменов[46]. Он знает все и всех, и все знают его. При любых обстоятельствах, где бы то ни было, на людях или у себя в покоях, он наш повелитель — все это хорошо понимают.
Трижды в год герцог устраивает пышные празднества — в Лилльбонне на Рождество, в Фекаме на Пасху и в Кане или Фалезе на Троицын день. Любит он наезжать и в Руан; ему нравится вести беседы с простыми людьми под сенью деревьев или на паперти. Повелителя нашего можно часто видеть в окружении свиты, следующей за ним повсюду, — сенешала, коему надлежит следить за порядком и приготовлением блюд, канцлера, хранителя хартий и герцогской печати, камергера, отвечающего за герцогскую казну, коннетабля, главнокомандующего герцогскими войсками, главного виночерпия, капелланов и советников. Нас сопровождают и дамы, соперничающие между собой в великолепии кружевных блио[47], мантилий и изяществе сапожек.
Однако герцог ни в чем не терпит излишеств. Он, как известно, одержим одной-единственной и всепоглощающей страстью — охотой! Теперь-то я знаю: на охоте он давал волю своей недюжинной силе, накопившейся энергии и сдерживаемой до тех пор здоровой злости. Оруженосцы сопровождали его в лес по очереди — то была величайшая из привилегий для нас. В зависимости от того, тяготило его что-либо или нет, он или хранил молчание, или балагурил с нами за компанию, однако при этом все же держал нас на расстоянии. Герару за невольную насмешку он однажды чуть было не дал отставку. Но стоило только пустить в небо соколов, как герцог тут же забывал о нашем присутствии и превращался в неистового охотника. Дичь, упущенную ловчими птицами, он подстреливал из лука — пущенная им стрела редко пролетала мимо цели. Потом мы возвращались в замок, и по дороге он вел с нами задушевный разговор, как человек, только что оправившийся после изнурительной лихорадки.
Я, понятное дело, очень боялся оказаться у герцога в немилости. Сказать по правде, меня он удостаивал одними лишь похвалами, правда, делал это несколько высокомерно и как бы невзначай. Со временем я свыкся со службой, с тем, что мне приходилось регулярно являться к повелителю и вести с ним беседы, и я уже не робел, ощущая на себе его тяжелый взгляд. Бывало, он даже снисходил до того, что подтрунивал над нашей незрелостью или над глупыми прозвищами, коими Герар наградил каждого из своих товарищей — Коротконогий, Волчья Задница, Храбробородый, Задавака и множеством других, сейчас уже и не вспомню, каких! Да, фантазия и ирония моего друга пределов не знали. Ох и досталось же нам от него! Но это было неважно — мы знали, что это только слова, а кроме того, мы были незлобивы, потому что постоянно жили с ощущением счастья. Герар, так тот ощущал себя просто на седьмом небе, и как-то раз, когда я пребывал в тоске, он принялся горячо утешать меня:
— Полно, дружище! Очнись! Да очнись же! Чего тебе еще нужно? Охота, странствия, пиры, торжества, блестящее окружение, жизнь во дворце, скачки по бескрайним просторам — неужто все это тебе не по душе? Пораскинь-ка мозгами: неужели ты смог бы жить, как твой отец, — храни Господь его душу! — на просоленном, то и дело затопляемом морем клочке жалкой земли, способной прокормить разве только баранов? Неужели ты смог бы жить в двух своих деревнях — среди крестьян да куропасов? А я? Или ты думаешь, я смог бы торговать мехами, что выделывает мой отец, ублажая перекупщиков да тетушек из Сен-Ло? Нет уж, дружище, раз мы жаждали приключений, значит, так тому и быть! Покамест мы только прикоснулись к закускам, а главные блюда, от которых герцог просто без ума, потому как они разжигают его аппетит, еще впереди. А он, между нами говоря, завзятый гурман. От подобных аппетитов у него скоро вырастет такое брюхо! Он…
Тут Герар вдруг осекся и зарделся, точно девица. Герцог, оказывается, был в соседней комнате. И все слышал. Он обвел нас каким-то странным взглядом. Это был единственный раз, когда я видел, как Герар стушевался и стал тише воде, ниже травы. Герцог подошел к нам и сказал:
— Не злоупотребляйте моим терпением, юноши. Намедни старый сир де Бомон по дороге в капеллу споткнулся о веревку и вывихнул себе ногу. Так что придется вам выбирать: либо низкое шутовство менестрелей, либо достойная доблесть оруженосцев. Сенешал уже получил распоряжения касательно вас.
Несколько дней кряду мы ходили словно в воду опущенные. Однако вскоре случилось столь небывалое событие, что нас сразу же оставили печальные раздумья. Мы грезили о приключениях — и неудержимо стремились им навстречу: наконец нам предстояло показать, на что мы действительно были пригодны!
В ту пору Англией правил король Эдуард[48] — да будет благословенна его память! Народ величал его Благочестивым, ибо он никому никогда не причинял зла, презирал тщеславие, ни на что не притязал и хотел, чтобы все его подданные жили по законам чести и справедливости. То был черный монах, увенчанный короной. Батюшка мой, знававший его еще в те времена, когда тот жил изгнанником в Нормандии, сказывал, что хоть с виду Эдуард и был принц, однако ж грезил он только о мессах, молитвах, постах и прочих воздержаниях. По матери он был нормандцем, что определило и воспитание, и образ мыслей, и дух его. Не все, быть может, понимают, что сие означает, поэтому я попробую объяснить. Мать его, Эмма Нормандская, была дочерью нашего герцога Ричарда II Доброго и доводилась сестрой Ричарду III, правившему недолго, и Роберту Великолепному, отцу Вильгельма Завоевателя. Сначала она вышла замуж за английского короля Этерледа[49] и родила ему двух сыновей — Альфреда и Эдуарда. По смерти Этерледа она вышла замуж за Кнута[50], скандинавского вождя, узурпировавшего английский престол. Альфред с Эдуардом выросли в Нормандии: герцоги наши приняли их и воспитали как родных. Поначалу благие намерения герцогов вернуть своим подопечным их законное право на корону — мирным путем или с помощью оружия — не увенчались успехом. По смерти Кнута, за которой последовал распад его империи, Альфред вновь попытался вернуть себе корону силой — и погиб в сражении. Ему предпочли Гардкнута, однако вскорости и тот скончался. И вот наконец, много лет спустя, в тысяча сорок третьем году, королем Англии стал Эдуард, последний из претендентов. Взойти на престол ему в какой-то мере помог граф Годвин[51], зять почившего короля Кнута и отец Гарольда. Эдуард, хоть и выглядел немощным и был до крайности набожным, оказался все же достаточно прозорлив и дальновиден — окружил себя нормандцами и тем самым расстроил коварные замыслы грезившего о британской короне Годвина и его сторонников. Засим последовали нескончаемые распри и заговоры; но вскоре Годвина, кружившегося над престолом, точно стервятник над голубкой, постигла внезапная кончина, и первым человеком в государстве после старого короля Эдуарда стал считаться Гарольд, сын Годвина.
Англия, разделенная на две части, жаждала поскорее узнать и наследника на престоле, и Эдуард метался в поисках решения, подобно птице, захваченной бурей. Однако в глубине души он уже сделал выбор и назначил себе преемника. Отныне он был одержим одним-единственным желанием — совершить смиренное паломничество в Святую землю. Внезапно недуг помешал ему исполнить сей обет, но Папа Римский готов был освободить короля от взятого обета при условии, что тот поставит храм. Так началось строительство монастырской церкви Святого Петра в Вестминстере, где ныне и покоится прах Эдуарда. Чувствуя, что силы его уже на исходе, король, не дожидаясь смертного часа, повелел, чтобы корона Англии перешла к самому достойному — то бишь к нашему герцогу Вильгельму. Думая о вечном покое и готовя душу свою к праведной жизни в раю, он хотел, чтобы все подданные его, по крайней мере, жили в мире, который он оставлял после себя как доказательство своей любви к народу. Однако, отдав такое повеление, Эдуард задел честолюбие Гарольда и посеял зерна сомнения в правильности сделанного им выбора среди англичан. И дабы быть уверенным, что корона его действительно перейдет к назначенному им наследнику, король отправил заложниками ко двору нашего герцога брата и племянника Гарольда — но и сия предосторожность оказалась бесполезной.
Таково было положение дел — причем весьма неопределенное — и в то утро, когда я стоял на страже в большом зале дворца и увидел, как туда вошли герцог Вильгельм и его свита, облаченные в роскошные одежды. Герцога сопровождали и его сводные братья — епископ Одон и граф Робер де Мортен. На Вильгельме была туника с отороченными золотым шитьем рукавами и расшитая узорами из драгоценных каменьев мантия. Сир Вильгельм взошел на трон и взял в руку символ герцогской власти, Нормандский меч с обнаженным острым клинком, как он это делал всегда в торжественных случаях. (Как сожалел я тогда, что со мною рядом не было Герара: вконец потеряв терпение из-за наших постоянных перемигиваний и кривляний, сенешал взял и разлучил нас.) Меня, признаться, разобрало сильное любопытство: прежде мне случалось бывать лишь на обычных приемах и пирах.
Будь у меня хоть маломальский дар писать полотна или миниатюры, я вложил бы все свое искусство в воссоздание образа сира Вильгельма таким, каким видел его в тот день. Я наполнил бы бездонной глубиной его агатовые миндалевидные глаза, постарался бы передать впечатление сильной воли этого человека, выражаемой его квадратным подбородком. Я изобразил бы рядом с ним епископа с тонзурой[52], и графа де Мортена, и других досточтимых сеньоров, собравшихся здесь. И тогда вы определенно заметили бы, что герцог превосходил их всех и статью, и изысканностью манер. Я не преминул бы нарисовать и массивный подиум, на котором возвышается его трон, зал с чередою арок, завешенных богатыми портьерами от холода и сквозняка. Мы, оруженосцы, неподвижные и безмолвные, стояли тогда за спиной нашего повелителя, взяв копья на плечо.
Камергер — он был писарем, принявшим постриг, — впустил какого-то человека. Имя его я запамятовал: впрочем, во всей этой долгой и трагической истории роль его была третьестепенной. Мне, по причине нежного возраста еще плохо разбирающемуся в людях, показалось, однако, что его приход был сродни появлению легких туч на ясном, мирном небе, предвещающих близкую грозу. Хоть волосы доходили ему до плеч, а лицо украшали усы, столь любезные сердцу каждого англичанина, можно было сразу догадаться, что он нормандец с головы до пят. К повелителю нашему он обратился на нормандском наречии, и герцог воздал ему высокие почести, ибо к чужеземным посланникам, откуда бы те ни являлись и какие бы вести ни несли, он всегда относился с большим уважением.
— Сир герцог, — продолжил чужеземец, — великий и благочестивый Эдуард, король Англии и мой повелитель, послал меня известить вас о скором прибытии того, кто после него есть первый человек в нашем королевстве. Я имею в виду Гарольда, сына Годвина, герцога Уэссекского и родственника короля. Мой повелитель Эдуард просит и требует, чтобы вы приняли Гарольда как его родного сына, ибо такой великой милости он был удостоен за личные заслуги, а также благодаря своему высокому положению и родству с королем.
На бледном лице Вильгельма не дрогнул ни один мускул. Пальцы его, должно быть, еще сильнее сжали рукоять меча. Одон нахмурил брови. Граф де Мортен, похоже, смутился и встревожился. А герцог промолвил в ответ:
— Пусть мой дражайший дядя король Эдуард знает — Гарольд будет принят как друг, со всеми почестями, коих он, без сомнения, заслуживает в соответствии с положением своим и как родственник короля. Однако хотелось бы знать, с каким поручением король отправляет его в Нормандию?
— Сеньор, цель его прибытия одна: клятвенно заверить вас, что воля Эдуарда относительно передачи вам в наследство английского престола будет исполнена во избежание смут и волнений. Предотвратить их под силу одному лишь Гарольду, ибо только он один будет стоять у смертного одра Эдуарда. Силы короля на исходе. Поговаривают, ему не дожить до того дня, когда будет закончено строительство Вестминстерского храма — дела всей его жизни. Удрученный скорбью и тревогами, он пожелал, чтобы его послание о прибытии Гарольда исходило из уст человека верного и преданного, и на эту роль он выбрал меня. Знайте же, сеньор герцог, он любит вас больше, чем Гарольда и других родственников, и уважает — но не только из любви или по нашему родству, а потому, что вы единственный, кто способен править в неуправляемом королевстве, тем паче что ему продолжают угрожать вторжением норманны, датчане и прочие разбойничьи орды…
После таких слов епископ, видать, успокоился. А Робер де Мортен даже возликовал. Однако герцог остался все таким же бесстрастным. Посланник продолжал:
— Назначая вас своим преемником, Эдуард прислушивался не только к зову сердца своего, но и к разуму, ибо он верит, что лишь вам одному под силу защитить его народы и положить конец бесконечным войнам, несущим страшное опустошение…
Я не запомнил, что было сказано вслед за тем, потому как дальнейший их разговор показался мне малозначительным. Посланник пробыл при дворе герцога лишь несколько дней. Король Эдуард велел ему возвращаться в Лондон как можно скорее — чтобы, как я полагаю, он случайно не повстречался с Гарольдом. Оказалось, что он был родом из Сен-Ло и доводился Герару дальним родственником, поэтому друг мой быстро завоевал его благорасположение. Как-то раз вечером англичанин шепнул ему на ухо:
— Если люди Гарольда станут предлагать тебе и друзьям твоим деньги или примутся что-либо выведывать, сей же миг ступай и предупреди своего герцога. Есть немало людей, души которых исполнены коварства — такие люди не считаются ни с чем: могут нарушить данное слово, воспользоваться юношеской доверчивостью.
Призадумавшись над его словами, Герар пришел ко мне и поведал об этом разговоре.
А тем временем, как это отражено и на Байейском полотне, Гарольд, прощаясь с королем Эдуардом, выслушивал его последние напутствия. Каковы были его истинные помыслы, знал ли он уже заранее, как поведет себя по прибытии в Нормандию? Глядя на полотно, понять это, увы, нельзя. Эдуард в короне и со скипетром в руке восседает на троне. Выходит, то была не просто беседа с глазу на глаз, а торжественная аудиенция. Гарольд и его оруженосец разводят руками — выражая скорее изумление, нежели гнев. Доподлинно не известно, что вышивальщицы хотели изобразить в этом фрагменте полотна — то ли прощание Гарольда с королем Эдуардом, то ли сцену аудиенции, когда Эдуард напутствует своего родственника перед отплытием в Нормандию. Загадочным и непостижимым мне здесь кажется и удивление Гарольда. Но в общем-то весь он тут — необузданный, ретивый, а стало быть, способный на любую крайность; благородство же, коим он так кичился, было всего лишь хрупкой скорлупой, прикрывавшей характер варвара, который он унаследовал от своего отца. Но к чему теперь порицать его? Следующий фрагмент-сцена также мало что проясняет в загадочном поведении Гарольда. Из нее явствует, что Гарольд вместе со свитой трогается в путь. На нем охотничье платье — короткие туника и плащ, перехваченный пряжкой на груди. Он весело беседует со своими приближенными. Не забыл он взять с собой и своего любимца сокола — дабы можно было охотой скрасить долгое, утомительное путешествие. Он верхом на коне, рядом свора охотничьих псов, на ошейниках которых висят звонкие бубенчики. Быть может, Гарольд уже усмирил гордыню и сменил гнев на милость, а возможно, тешил себя надеждой, что ему удастся выполнить поручение немощного короля по-своему. Как мне кажется, в его ближайшем окружении нашлись златоусты, сумевшие внушить ему, что можно без труда обмануть и Эдуарда, и Вильгельма: надобно лишь прикинуться, будто он исполняет волю своего повелителя, и, скрыв истинные намерения Эдуарда, окончательно сбить Вильгельма с толку. Но они не учли, что герцог Вильгельм — человек весьма проницательный. Как бы то ни было, а иные и посейчас продолжают говорить, будто жизнь в теле Эдуарда в то время уже едва теплилась и старик, лишившись разума, не ведал, что творил. Некоторые утверждают, что друзья тайком бессовестно и беззастенчиво настраивали против Вильгельма Гарольда, пользуясь его безволием и болезненным тщеславием. Они упорно распространяли слухи, будто король Эдуард, устав от государственных дел и решив удалиться от них на покой, в конце концов, уступил настояниям своих приближенных и позволил Гарольду вести переговоры об унаследовании им английского престола. Они даже уверяли, что во избежание взаимной ненависти и распрей Гарольд заручился у короля позволением заключить полюбовное соглашение с Вильгельмом. Да, так говорят люди, которые когда-то потерпели жестокое поражение и были бесконечно унижены.
Итак, за охотой, беседами и пирами, явно не поспешая, Гарольд добрался наконец до Босхэмской бухты. На полотне хорошо видно, как он вместе со своим неразлучным оруженосцем входит в тамошнюю церквушку, преклоняет колени и молит Господа благословить его на плавание. Ах, как жаль, что Небу не было угодно, чтобы струг его поглотила морская пучина — тогда бы не остались лежать на поле брани под Гастингсом тела добрых и верных друзей, вставших друг против друга! Однако, как уверяют слуги Божьи, Всевышний не может избавить нас от всех бед. Но он всегда дарует нам возможность искупить грехи наши. Он дает нам время на раздумья, дабы мы могли обуздать свои страсти и встать на праведный путь. Тем не менее срок, отпущенный свыше, не образумил спесивого Гарольда — он воспользовался им для того, чтобы еще пуще укрепиться в своих коварных помыслах.
В ожидании прилива Гарольд устроил трапезу в замке, стоящем на побережье. На полотне за очертаниями стрельчатых окон можно рассмотреть, как он сидит в зале на втором этаже замка и бражничает в кругу своих спутников. Затем спускается по лестнице, что ведет прямиком к берегу моря, разувается и идет к стоящему на якоре кораблю. Любимого пса своего он несет, бережно прижав к себе левой рукой, — жизнь твари, видать, ему дороже жизни людей. Сокол сидит на запястье его правой руки. И вот он уже всходит на корабль, весьма воодушевленный: ибо англичанам, как и нам, не страшна морская стихия.
Ветер, поначалу оказавшийся попутным, надул полосатый парус. Однако в этом мире, как известно, за удачей непременно следует неудача, а счастье всегда идет рука об руку с бедою — и вот благой ветерок вдруг сменился суровым восточным ветром, несущим громы и молнии, который вскоре превратился в истый ураган. Силы неба и воды, слившись воедино, понесли струг Гарольда к пикардийским берегам. Вскоре впередсмотрящий, привязанный к мачте, воскликнул: «Земля!», и те, кто уже считал себя погибшими, возликовали. Но увы! В те времена существовал обычай — существует он, насколько мне известно, и поныне, — многим ненавистный, но любимый теми, кто следовал ему всегда: он зовется «трофейным», или «варекским», правом. По этому праву все, что море прибивает к берегу: людей, живность, корабли или их обломки, корабельный груз, оружие и прочий скарб — все это становится собственностью сеньора, владеющего прибрежной землей.
Так Гарольд сделал первый шаг навстречу своей судьбе.
Герар стоял на страже во дворце, когда сенешал провел к сиру Вильгельму незнакомого рыцаря. Вести, принесенные незнакомцем, были столь серьезны и секретны, что он пожелал передать их только лично самому герцогу. Если б не заступничество сенешала, быть бы этому бедолаге странствующему рыцарю, косматому и грязному, битым стражниками.
— Сир герцог, — молвил сенешал, — я взял на себя смелость препроводить его прямо к вам. Он не желает сдавать оружие и не называет ни своего имени, ни имени сеньора, которому служит.
В ответ несчастный проворчал:
— Я признаю только одного сеньора — того, что находится здесь.
— Откуда ты держишь путь?
— Из Понтье… Я чудом остался жив.
— Я слушаю тебя.
— Сеньор герцог, я загнал двух коней. А прибыл я из Борэнского замка; хозяин его, граф Ги, замыслил против вас недоброе, он хочет нанести вам оскорбление.
— Ближе к делу!
— Граф Гарольд, он же герцог Уэссекский и покровитель англичан, попал на понтьейский берег. Причиной тому — буря, а может, измена кормчего. Он думал, что пристал к берегам Нормандии, но, на беду, корабль прибило к вражескому берегу Понтьейского графства. Граф Ги послал к прибывшим своего человека — предупредить, чтобы Гарольд сдавался добром, но Гарольд и свита его отказались добровольно сойти на берег, и тогда граф захватил их силой. Под большой охраной он доставил пленников в Борэнский замок да там и заточил — явно с недобрым умыслом. За богатый улов-де и выкуп надобен немалый.
— Господом всемогущим клянусь — он мне ответит за это!
Хотя в голосе герцога звучал гнев, а глаза метали молнии, на лице застыло каменное выражение.
— Ги Понтьейский доволен уловом. Он благодарит ветер и бурю и считает, что добычей владеет по праву.
— Было время, когда я велел вешать всякого, кто был уличен в грабеже кораблей, потерпевших крушение у моих берегов.
— Но ведь Гарольд-то в Понтье, сир герцог! Ги требует с него огромный выкуп — и Гарольд, несмотря на фамильные богатства и покровительство своего короля, пребывает в печали. А оруженосец его плачет.
— Что ж, так положено: оруженосцам — лить слезы, а доблестным рыцарям — дела великие вершить! Благодарю тебя, добрый друг, за то, что ты пустился в столь опасный путь, чтобы найти меня, хвалю твою отвагу. Сенешал, воздай ему за заслуги его, и пусть отдыхает, сколько душе его будет угодно.
Справедливости ради надобно сказать, что герцог щедро вознаграждал тех, кто хотя и был незаметен, но оказывал ему добрые услуги: предупреждал о злословии, недобрых помыслах, преступных деяниях и тайных заговорах тех, кого он уже подозревал. Одним ухом он слышал, о чем говорили в Париже, а другим — о чем в Лондоне, знал также о том, что замышлялось и в Бретани, и во Фландрии.
Кентские вышивальщицы, переплетая свои нити, не забыли изобразить пленение Гарольда. Он не был трусом, и попытался оказать сопротивление. Воин, пленивший его, указывает ему на Ги Понтьейского и на сопровождающих того вооруженных рыцарей: мол, всякое сопротивление бесполезно. Но не исключено и то, что гордый Гарольд поверил в благородство графа-захватчика.
Засим, как показано на полотне, Гарольда препровождают под конвоем в Борэнский замок; сокол повернул к хозяину свой крючковатый клюв — в знак бессилия, как видно.
Да, то было безрадостное шествие. Но откуда Гарольд мог тогда знать, что настороженность птицы была только первым знаком грядущей беды? Не ведал он и того, что спасительница-судьба пока еще могла вызволить его из этого злоключения, указав единственный путь, который ему надобно было выбрать. Однако, уступив собственной спеси, он увидел лишь то, что оказался в затруднительном положении, и думал только о том, что необходимо поскорее из него выбраться, а каким путем — неважно.
А сейчас речь пойдет о самом главном в нашей истории — о тех знаменательных днях, когда пересеклись многие пути и судьбы и когда провидение предоставило каждому шанс сделать свой единственный выбор. Именно тогда началось жестокое противоборство между Гарольдом и нашим герцогом; тогда-то и обнаружились впервые противоречия, ставшие камнем преткновения между этими двумя принцами крови. В то время я уже начал понимать что к чему в этой жизни: чем истинный владыка, наделенный гибким умом, отличался от бесталанного выскочки. Для себя я решил, что буду рассказывать только о том, что видел своими глазами и слышал собственными ушами, и лишь за редким исключением, да и то с оглядкой, — о том, что, судя по его уверению, видел и слышал Герар. А стало быть, я не буду распространяться о посланиях, коими обменивались Вильгельм и Ги Понтьейский. Как явствует из сюжета полотна, их было множество, и все они касались одного и того же, и всадники вереницей мчались то туда, то обратно, неся с собой важные вести.
Вильгельм менялся прямо на глазах — куда подевалась его былая веселость и велеречивость? Да, он умел глубоко прятать сокровенные мысли, чувства и замыслы, однако на сей раз он даже не пытался скрыть свое дурное настроение. Улыбался он весьма натужно, отвечал немногословно, будто беседовать ему теперь было в тягость; от прежней природной, а потом легкой и приятной его учтивости не осталось и следа, и он стал даже меньше показываться на людях. Мы, конечно же, знали причину переживаний, терзавших нашего повелителя, но никто из нас и представить себе не мог, сколь были они остры; не ведали мы и о мучивших его подозрениях, и о клокотавшей у него в душе ярости, которую он силился не выплескивать наружу.
Прислуживая однажды за вечерней трапезой, я заметил, что Одон как-то странно смотрит на герцога — пристально и даже дерзко.
— Брат мой и повелитель, — наконец промолвил епископ, — напрасно вы изводите себя. Беда, постигшая Гарольда, всего лишь досадное недоразумение, и оно никак не может повлечь за собой серьезные последствия.
— Это вы так полагаете.
— Старый король Эдуард, без сомнения, принял все меры предосторожности, когда направил сюда своего посланника, поручив ему возвестить о прибытии Гарольда в Нормандию и дать нам знать о возложенной на него миссии.
Вильгельм одним духом осушил свой кубок, чего прежде за ним никогда не наблюдалось. Пальцы его собрались в кулак, как бы сжимая рукоять невидимого кинжала.
— Сия предосторожность Эдуарда и тревожит меня больше всего, — словно с трудом подбирая нужные слова, задумчиво проговорил он. — Она-то меня и настораживает, ибо поведение его подтверждает полученные мною горькие вести. Эдуард не верит в благонадежность Гарольда, как, впрочем, и я!
— Да, Гарольд известен своей спесью, однако можно ли утверждать наверное, что он опасен, что предал или хотя бы попытался предать своего короля?
— Гордыня обуяла его!
— Ему, должно быть, стало известно, что вы каким-то образом прознали, в чем суть его миссии.
— Вы уверены в этом? Откуда вам знать, что он искренне предан старому Эдуарду, своему повелителю? Может, Эдуарду пришлось пойти на хитрость и уловки, чтобы сбить с толку недремлющих людей Гарольда? Вы делаете слишком скоропалительные выводы.
— Эдуард окружен нормандцами: все его советники и придворные — наши люди, а их преданность вам нельзя ставить под сомнение.
— Да, это так, но нельзя недооценивать Гарольда и его сторонников.
— Повторяю вам, у Гарольда вечно семь пятниц на неделе: сегодня — одно, а завтра — совсем другое, так говорят многие.
— То-то и оно! Стало быть, после давешнего злоключения от него можно ожидать все, что угодно, — любую скверну. Сейчас он — узник Борэнского замка, Ги Понтьейский способен науськать его на измену, и у Гарольда будет предостаточно времени, чтобы отречься от ранее принятого решения и замыслить какую-либо подлость. Неужели я могу верить Ги Понтьейскому?
— В сравнении с вами он — сущее ничтожество.
— Может, оно и так, однако чует мое сердце — он затеял недоброе.
— Пригрозите ему силой!
— Не чувствуй Ги за своею спиной крепкой поддержки, условия его были бы куда скромнее. К тому же Гарольд наверняка обо всем ему рассказал. Теперь-то он знает, почему я готов выплатить такой немыслимый выкуп за англичанина. Хуже того, он, верно, смекнул — ежели с ним расплатится старик Эдуард, то Гарольду придется возвращаться в Англию.
— Тогда отчего вы медлите? Раздавите его, как тварь ползучую!
— И это я слышу от отца Церкви Христовой? А мне-то казалось, что пастырям Божьим больше по душе бесславный мир, чем славная война…
Епископ опустил голову и вновь принялся за ужин. Герцог умолк. Взор его, казалось, устремился куда-то далеко в пустоту. При этом на скулах у него заходили желваки. Герцогиня мягко взяла его руку, но он как будто не обратил внимания на проявленную ею нежность. И вдруг ледяным, не свойственным ему обычно резким тоном изрек такие слова:
— Нет, сия добыча от меня не ускользнет! Уж я-то сумею ее удержать. Быть Гарольду в Нормандии, живому или мертвому… Пускай Ги Понтьейский себе думает, будто я говорю с ним на равных — он еще падет предо мной на колени. Гарольд нужен мне во что бы то ни стало… Живой или мертвый! А Ги Понтьейский еще поплатится за содеянное!
Помимо Вильгельма, за столом были только герцогиня Матильда и епископ Одон. Прежде чем удалиться к себе в покои, герцог подошел ко мне и, взяв за плечо, проговорил:
— Я полагаю, ты не из болтливых, славный мой оруженосец. Но предупреждаю тебя раз и навсегда: не вздумай поделиться услышанным с сотоварищем своим. Ведь слова мои ничего не значат, ибо я волен думать все, что мне заблагорассудится, но не обязан следовать своим мыслям в своих поступках; Гарольд знатен родом, и я горжусь дружбой с Ги Понтьейским!
Взгляд герцога действовал на меня завораживающе, особенно когда от пламени гнева, только что полыхавшего в его очах, остался лишь слабый огонек. Я тут же вспомнил рассказы нашего сенешала и увидел повелителя моего таким, каким он был в отрочестве, — лишенным всех прав, гонимым, оскорбленным, но сохранившим веру в свое могущество. Я чувствовал — несгибаемая воля к победе жива в нем. В ту пору, когда он, скрываясь от убийц, жил среди крестьянских мальчишек и делил с ними радость, труд, пищу и кров, уже тогда в сердце его зрело необоримое желание быть первым во всем. И вот сейчас, по завершении трапезы и горячего спора, я, как никогда прежде, ощутил силу, могущество и величие моего повелителя. По простоте душевной я тоже проникся ненавистью к Ги Понтьейскому и заподозрил Гарольда в вероломстве, а посему посчитал уместным сказать:
— Они не посмеют, сеньор.
— Да услышит тебя Господь!
И, словно угадав, о чем я думаю, он прибавил:
— Однако ненависть свою и подозрения держи при себе. С годами ты поймешь — молчание дороже самого прекрасного слова.
Наконец Ги Понтьейский уступил. Он согласился отдать нам Гарольда — но не за выкуп, а в обмен на укрепленный замок, окруженный обширными плодородными землями, что стоял на границе герцогства. Сия жертва была огромна — щедрость герцога поразила всех, кроме Герара.
— Наш повелитель, — воскликнул он, — не вчера родился. Он малый не промах — даст фору любому купцу! Могу поспорить на твои зеленые сапоги с ремнем в придачу: он облапошил графа Ги, хоть тот и считает себя в выигрыше… Чего молчишь? Пораскинь малость мозгами: если б герцог отвалил за Гарольда чистым золотом ровно столько, сколько весит англичанин, это было бы то же самое, что отдать два замка, а то и больше!
— Неужто так?
— Хоть мне и претит негоция, дружище, однако ж в таких делах я успел собаку съесть: к примеру, я могу без труда определить, принесет ли сделка выгоду или нет и где нужно уступить в малом, чтобы выиграть в главном. Да, герцог принес большую жертву, но за нее он получит великую плату — или я его плохо знаю! Отныне Гарольд у него в большом долгу. Понял?
Я мог бы в два счета заткнуть ему рот, но смолчал: пускай себе считает меня недотепой и пребывает в неведении — зачем ему знать о тревогах и подозрениях, кои доверил мне мой повелитель? И все же я не мог не признать — кое в чем Герар был, несомненно, нрав.
И вот некоторое время спустя нас обоих включили в число сопровождающих герцога в Понтье. На протяжении всего пути Вильгельм был добр и весел.
— Он, — заметил Герар, — словно тот кречет, что кружит над куропаткой.
Ги Понтьейский сам явился в условленное место, правда, в сопровождении немалого эскорта — то ли от страха, то ли чтобы засвидетельствовать почтение нашему герцогу. Нас было человек двадцать, может, чуть больше, но мы шли на правое дело, и слава герцога была нам доброй порукой. Я не стану описывать плутоватое лицо графа Ги, больше похожее на морду хорька, и пересказывать его лживые заверения в дружбе. Скажу только, что, набравшись нахальства, он заявил:
— Дражайший сеньор Вильгельм, какими только благами не пожертвуешь из уважения к вам!
— В самом деле, досточтимый сир Ги, — сыронизировал герцог. — Примите за это мою благодарность. А земли, что я передаю вам во владение, всего лишь скромный дар от меня в знак нашей дружбы.
Засим герцог по-братски обнял Гарольда. Мы разглядывали англичанина с большим любопытством, уже давно доходившая до нас молва передавала восхищение людей его внешностью. И слухи эти были нисколько не преувеличенными. Герцог Уэссекский, которого иногда величали также герцогом Английским, был высокого роста. Волосы его, цвета сверкающего золота, пышные, как у женщины, придавали ему необыкновенно величественный вид — таково было наше первое впечатление. От голубых, на редкость выразительных глаз нельзя было отвести взор. Каждым своим словом и жестом он как бы показывал, что привык повелевать и требовать полного и мгновенного повиновения. На прощанье он нанес графу Понтьейскому легкий укол:
— Тысячекратно благодарю вас за гостеприимство, сир Ги. Я долго буду помнить тяжелые своды Борэнского замка и решетку, которую вы предусмотрительно поставили на мое окно, — наверное, для того, чтобы я как-нибудь невзначай не вывалился наружу.
— Я делал все, чтобы угодить вам, — ответил нисколько не смутившийся граф Понтьейский. — Хотя, согласен, Борэнский замок — не самое гостеприимное место.
— И притом настолько, дружище, что сокол мой едва ли мог насытиться падалью, которую вы швырнули ему своею щедрою рукой.
— Что поделаешь, сир Гарольд, ведь вы значили для меня куда больше, нежели ваша прожорливая птица.
Англичанин повернулся к Вильгельму и сказал:
— Я у вас в неоплатном долгу, благородный герцог. Что могу я сделать для вас в знак моей признательности?
В этот миг Вильгельм мог бы повернуть ход событий, принудив Гарольда к немедленному подчинению своей воле, а в случае неповиновения — вернуть его графу Понтьейскому.
Однако в ответ он лишь улыбнулся, и после того, как сделка была заключена, а соответствующая хартия подписана и скреплена печатями, мучитель англичанина вместе со своей свитой отбыл восвояси. И мы, ликуя, что все завершилось именно так, тоже отправились домой. Казалось, Гарольд с Вильгельмом уж такие стали друзья — водой не разольешь. Герцог наш старался предупредить малейшее желание гостя, а тот в ответ осыпал его благодарностями и медоточивыми похвалами. На каждом привале герцог поил его всласть, хотя сам ухитрялся едва пригубить из кубка, — таким образом он думал выведать у Гарольда его истинные намерения. Гарольд же, хоть и был изрядно пьян, язык держал за зубами: говорил туманно, давал нелепые обещания, вместо прямых ответов только отшучивался или божился в том, чего отродясь не бывало. В один из вечеров, вернувшись со службы, Герар поведал мне:
— Плод еще не созрел! По-моему, англичанин темнит: болтает всякий вздор, говорит — торопиться, мол, некуда.
— А герцог?
— Покамест терпит все его выкрутасы. Делает вид, будто ничего не понимает и верит в чистосердечие своего лучшего друга — однако, похоже, терпению его вот-вот придет конец. Ты ведь знаешь, что означает, когда он начинает выдергивать бахрому из своего пояса? Ну так вот, от нее уже ничего почти не осталось. Поговаривают, его бесит, что гость бахвалится своим пурпурным плащом, как у истого государя. А еще говорят, сир Вильгельм серчает так потому, что Гарольд превосходит его красотой, статью, роскошью платья и живостью ума — одним словом, потому, что тот ведет себя так, будто уже сидит на королевском престоле. Ну, что скажешь?
— Я думаю, Гарольд превосходно ощущает себя в роли принца, и уверяю тебя, в изяществе манер нашему герцогу Вильгельму нелегко с ним тягаться. Но за всем бахвальством англичанина, скорее всего, таятся его слабость, лживость и вероломство.
— Скажешь тоже!
— Я чувствую это, Герар, а вот объяснить не могу. Гарольд для меня все равно что конь дивной масти и безупречного экстерьера, которым можно только любоваться, потому как ни на что больше он не пригоден.
— И все же он был любезен с тобою!
— Как и со всеми нами. Он хочет понравиться всем, ибо таким образом думает усыпить бдительность герцога.
На подходе к Руану Гарольд, сославшись на усталость — последствие долгих дней, проведенных в заточении, — выказал желание как можно скорее вернуться в Англию.
— Любезный брат, — воскликнул в ответ Вильгельм, — нам с вами грех расставаться так скоро! Каждый день, проведенный вместе, наполняет и обогащает сердца наши уважением друг к другу — по крайней мере, я так полагаю. И ваше спешное отбытие сильно опечалило бы меня. Потом, это пагубно скажется не только на нашей личной дружбе, но и нанесет вред союзу двух наших государств.
— Согласитесь, однако, сир герцог, мое путешествие уже с самого его начала было помечено недобрым знаком!
— Да, но нам, принцам крови, как мне думается, надобно быть выше суеверий. Зачастую бывает так, что путешествие, начавшееся худо, венчает счастливый конец.
— Согласен, однако я так устал от всех злоключений и надменного обращения Ги Понтьейского, что вряд ли смогу спорить с вами на равных. К тому же я у вас в долгу, и на моем месте просто неприлично отвечать вам возражением.
— Но разве вы что-то мне должны?
— Добрый сир, прежде всего я должен восполнить понесенный вами ущерб — расквитаться за земли, коих вы лишились из-за меня.
— Помилуйте, Гарольд, оставим эти глупости. Вы самый близкий родственник Эдуарда, а его я почитаю как родного отца — стало быть, обязан считать вас членом моей семьи. Кроме того, после старого короля вы первый среди англичан. Так неужто и теперь вы откажете мне в удовольствии представить вам моих подданных и показать мои владения?
Покуда Вильгельм и Гарольд вели меж собой беседу, мы с Гераром несли дежурство в герцогском шатре и наполняли их кубки шампанским вином. Гарольд, видать, был малость во хмелю — он вяло теребил свой длинный ус и сонно покачивал головой.
— Ужель вы полагаете, — продолжал далее Вильгельм, — что нашу совсем еще юную дружбу не надо подкрепить?
Гарольд избегал его взглядов. Герцог то сжимал рукоять своего кинжала, то дергал бахрому на ремне, но голос его звучал ровно, мягко и обворожительно:
— Будет чудесно, если вы своими собственными глазами убедитесь в доблести нормандских рыцарей и богатстве наших краев: ведь это только укрепит узы, объединяющие наши страны… В конце концов, согласитесь, сир Гарольд, все мы потомки людей с севера.
Слово за слово, Гарольд настроился благодушно и сделался более разговорчивым, но так и не смог пересилить свою натуру до конца:
— Добрый сир, ныне уж вряд ли можно смешать французов, в том числе и вас, нормандцев, с нами, англичанами.
Но сразу же поправился, то ли из лукавства, то ли по слабости души:
— Однако же правда и то, что все мы одного роду-племени.
Когда мы с Гераром вышли из шатра, я сказал:
— Этот Гарольд неблагодарен и дерзок. На месте Вильгельма я взял бы да и отправил его обратно в Понтье — пусть бы там и сгинул. Эдуард не смог бы заплатить за него выкуп. К тому же не исключено, что этот отступник ему и вовсе не надобен.
— Ты трижды, четырежды, нет, пятикратно дурак! Знать, раньевильская земля и Котантен щедры на ослов вроде тебя. Да, не видать тебе королевской короны как своих ушей — это как пить дать! Зато шкура с баранов, что пасутся на твоих жалких угодьях, придется тебе в самую пору.
— Ну и черт с тобой! И все же я не стал бы отпускать Гарольда в Англию, а оставил бы в заложниках на веки вечные, чтобы не натворил он чего.
— Чтобы прогневить англичан, так, что ли? Нет, вы видали такого простофилю, спасу от него нет! Да уж, можешь гордиться, ты похож на старика Онфруа как две капли воды: допотопные мысли, несусветные идеи и фантазии прут из тебя, как перебродившее вино из бочки…
Герар разошелся не на шутку, и если бы не своевременное вмешательство сенешала, быть бы ссоре: я уж было собрался отвесить своему другу пару оплеух. Но Герар, увидев, как разволновался старик, спохватился:
— Прости, мне очень жаль, но я не хотел оскорбить твоего отца, ведь если бы не он, торчал бы я сейчас в Сен-Ло и изнывал, постигая премудрости купеческого ремесла.
— Так ты считаешь, мы с ним похожи?
— Уймись, голубь мой! Успокойся же наконец! Поживем — увидим. Хорошо смеется тот, кто смеется последним. Да, сир Вильгельм действительно цацкается с англичанином, точно с красной девицей, но неужель ты и вправду думаешь, будто он позволит себя облапошить? Он просто оттягивает время. Изматывает его силы. Гарольд считает себя более ловким и хитрым, и герцог не разубеждает его в этом. Когда же англичанин сообразит что к чему, будет слишком поздно! А ты смотришь на все со своей крохотной колоколенки, рассуждаешь не мудрствуя лукаво, суетишься и беспокоишься по самым ничтожным поводам, точно стриж перед грозой. Еще ничего не сделано — но все уже предопределено! Гарольд попал из огня да в полымя, уж тут-то можешь мне поверить!
Герар оказался прав. Как только мы прибыли в Кан, в большой каменный замок, герцог сбросил с себя личину наивного простака. Он принял Гарольда с большой пышностью в верхнем зале дворца, где собрались все придворные, духовные сановники и богатые сеньоры герцогства. Теперь он встречал его уже не просто как дорогого друга, а как именитого гостя и чрезвычайного посланника короля. Для пущей торжественности он повесил на пояс Нормандский меч и занял место на высоком троне с прямыми, как стрелы, ножками. Поначалу Гарольд немного смутился, ибо столь высоких почестей не ожидал, потом велеречиво поблагодарил герцога за оказанный прием, и речи его были оценены всеми по достоинству. Герцог ответил Гарольду с присущей ему учтивостью, однако весьма коротко, и тотчас же приступил к сути дела:
— Сеньор герцог Уэссекский, мой дорожайший дядя Эдуард, король Англии и супруг сестры вашей Эдит, а стало быть, ваш близкий родственник, заранее уведомил меня о цели вашего прибытия. Поскольку Небу было угодно лишить его потомства, о чем я с горечью сожалею, он счел нужным, чтобы по его смерти английская корона досталась мне. И он, друг мой сеньор герцог Уэссекский, послал вас в Нормандию, дабы оповестить меня о своей воле, а также для того, чтобы мы с вами могли обсудить все условия моего восшествия на английский престол. Я восхищаюсь мудростью короля и высоко ценю его стремление упрочить мир между нашими государствами и народами. Итак, я торжественно объявляю, что во исполнение воли Эдуарда я принимаю от него завещанную мне корону и вместе с тем молю Всевышнего хранить его для всех нас на долгие лета. Ибо, сеньор Гарольд, принимая сие решение, я действую не из каких-то там честолюбивых, захватнических или корыстных побуждений, а только отвечая достойным образом на оказанную мне милость и во имя верности кровным узам. Думаю, нет надобности говорить, что я намерен уважать нравы и обычаи англичан и вовсе не желаю лишать баронов английского королевства почестей, коих они достойны.
Гарольд не смог сдержать смущения и негодования. Ведь тут-то он и понял, что оказался в ловушке! Он низко поклонился герцогу, и многие сочли, что тем самым он выразил свое согласие с услышанным. Но с того места, где стоял я, можно было легко заметить волнение, исказившее его лицо, и огонь, сверкнувший в его глазах.
— Сир герцог, — ответствовал он. — Я ценю вашу расторопность в исполнении воли нашего монарха. Но мне хотелось сообщить вам о цели моего прибытия чуть позднее, дабы не торопить вас с ответом. И, должен признаться, я весьма удивлен, что вас успели посвятить в это дело задолго до моего появления в Нормандии.
— Пусть это нисколько вас не тревожит. Ваша миссия может быть только полезной и плодотворной. Поскольку я согласился исполнить волю Эдуарда и объявил о моем согласии во всеуслышание — в присутствии представителей Англии и Нормандии, нам остается только обсудить существо дела и принять по оному, либо на узком совете, либо в беседе с глазу на глаз, соответствующие решения и договоренности на будущее.
— Должен, однако, объявить, что я представляю здесь интересы Англии.
— И волю вашего короля. Такова, как мне думается, главная цель вашей миссии. Вас это удивляет? Уж коли вы рассчитываете на мое доброе обхождение, чистосердечие и понимание, я, в свою очередь, желал бы услышать от вас не менее откровенные признания о том, какими чаяниями живут народы ваши, дабы, когда придет мой черед, не причинить им незаслуженного зла. И ваши суждения на сей счет были бы мне весьма полезны. Таким образом, наши беседы, ежели вы на них согласны, положат начало нашему будущему союзу.
Мало кто догадывался тогда, что в действительности скрывалось за кажущейся непринужденностью и обдуманностью его пышных учтивых фраз. Гарольд хотел было вставить слово, но так и не смог. Герцог встал, давая понять, что аудиенция закончена. Спустившись по ступеням с подиума, он взял Гарольда под руку и произнес, обращаясь к своим придворным и вассалам:
— Сеньоры, прошу вас покорно любить и жаловать друга моего Гарольда, герцога Уэссекского, ибо этого требует и титул его, и возложенная на него миссия. Мне угодно, чтобы каждый из вас старался, насколько возможно, сделать его пребывание у нас… приятным. Пойдемте, Гарольд, я представлю вам моих придворных и ваших слуг.
В той части полотна, где отображены события, о которых мы ведем наш рассказ, кентские мастерицы вышили двух павлинов: один умиротворенно и как бы настороженно, а может, бесстрашно застыл над Вильгельмом; другой, распустив хвост веером, замер над Гарольдом. Как считает Герар — для него ведь всегда все ясно как Божий день, — первый прислушивается, а второй силится обольстить. Я же склонен думать, что они оба соперничают в том, кто из них окажется более ловким и умным. В наших церквах, да и в других тоже, павлин считается воплощением гордыни. По-моему, тем самым вышивальщицы дали нам понять, что тут вступили в единоборство две равные по силе гордыни: одна — потаенная, а другая — открытая и безрассудная.
По окончании торжественного приема Гарольд и Вильгельм уединились в одном из укромных покоев. При их разговоре присутствовали только герцогиня Матильда, граф де Мортен и епископ Одон, да и они пробыли там совсем недолго. Сначала все шло гладко, но никаких решений принято не было. Однако оба соперника открыто заявляли о полном взаимопонимании и осыпали друг друга тонкими, изящными похвалами, словно соперничая друг с другом в обходительности и доброжелательности.
С Гераром мы стали видеться редко. Герцог «отдал» его на время Гарольду — чтобы тот развлекал англичанина и сопровождал его везде и всюду. Получив это повеление, Герар вознесся духом на седьмое небо. Потом он рассказывал мне:
— Лучшего спутника, чем этот англичанин, не сыскать: приветлив, речист и пьет за троих. От наших колбас он просто в восторге. Однако что касается дела, то воз и ныне там.
— А ты почем знаешь?
— Волей-неволей мне часто доводилось слышать, как он толкует со своими соплеменниками, и, в конце концов, я научился понимать их растреклятое наречие.
— А нет, так ты обо всем догадался бы сам?..
— Конечно, ведь мне, дружище, что ни день, приходится постигать всякие премудрости. Теперь-то я знаю — великие дела вершатся так же, как и малые, по тем же хитрым законам. Однако сейчас ты снова станешь меня упрекать, будто я талдычу одно и то же.
— У тебя, что ни возьми, все сводится к сделке.
— Полно тебе! Открой глаза! Дипломатия герцогов — тот же самый рынок, можешь мне поверить. Не хочешь упустить покупателя, малость уступи ему, но так, чтобы и самому не остаться внакладе. Яблоко надобно делить поровну.
— Опять ты про своих торговцев лошадьми!
— Лошадьми или быками — в этом вся премудрость негоции. Все купцы поначалу наводят тень на плетень, затем часами заговаривают тебе зубы, отказывают, но потихоньку немножко уступают, снова начинают торговаться, сыплют ругательствами, бойко нахваливают товар, потом пропускают с тобой по кружке-другой — и вот вы уже бьете по рукам.
— Но какая связь между быком и королевством, Герар, между Вильгельмом, Гарольдом и твоими торговцами?
— Да не злись ты, а лучше послушай. Помнишь жеребца испанских кровей, на каком разъезжает Гарольд?
— Черный такой?
— Да, черный, как дьявол, с заплетенным хвостом и легкими подпалинами. Это дар Вильгельма. А расшитый золотом и изумрудами плащ? Еще один его подарок, а он один — целое состояние.
— А старинная пряжка, что была на нем вчера?
— Тоже от герцога. Но и это еще не все! Сир Вильгельм преподнес ему резные шахматы слоновой кости и ткани, что выткали искуснейшие мастерицы герцогства, а кроме того, перстень, найденный под древними руинами Лиллебонна, с профилем какого-то римского императора. Все это, как я называю, — наживка.
— И при этом восхищаешься герцогом!
— Да, мне по душе его сметка. Он твердо и прямо стоит на земле — как колонна. А англичанин знай себе заглатывает наживку, точно глупая рыбешка.
— Ну а ты, «верный» оруженосец во вражьем стане, конечно же, сообщаешь герцогу, что делает Гарольд и что говорит. Да, заставь тебя герцог пролезть в игольное ушко, ты бы небось запросто пролез, за соответствующую мзду-то.
Герар побледнел как полотно, и я уж было приготовился отражать его ловкие удары, но он в одно мгновение овладел собой и сказал:
— Не будь завистником, Гуго. У тебя не хватило бы смекалки на такую роль.
— Да нет, просто у меня не хватило бы духу водить за нос моего повелителя, хоть бы и служил я ему временно — как ты Гарольду.
— А я думаю так: у нас с тобой есть только один повелитель — сир Вильгельм. Я служу ему по мере сил моих и ничего не стыжусь.
И немного погодя, как будто потеряв какую-то надежду, он прибавил:
— Видать, и впрямь в роду у меня не было достойных предков…
Я попросил у него извинения за резкость, и мы тут же помирились. Впрочем, мне и самому следовало бы догадаться, что это действительно была сделка, с тою лишь разницей, что вершилась она на вершинах власти и имела огромное значение для судеб наших двух народов. В последующие дни мое прежнее представление о непогрешимости принцев крови в делах чести изменилось. Я и сейчас безмерно восхищаюсь Вильгельмом, но лично мне больше по сердцу жизнь, исполненная смирения, далекая от той, что ведет он и такие, как он. Что ж, слава требует великих жертв!..
А сейчас я расскажу вам короткую и печальную историю Эшивы, дочери нашего повелителя. В ту пору Эшиве исполнилось только тринадцать лет, но уже тогда она выглядела не по годам женственной и слыла редкою красавицей. На Байейском полотне она появляется лишь единожды, и не без основания! На ней праздничная туника из зеленого шелка, а на голове — капор. Ее символически бьет по лицу придворный писец — пощечина знаменует то, что отныне девочка принадлежит сеньору Гарольду. Ибо повелитель наш, стремясь крепче привязать к себе англичанина, задумал сделать его своим зятем. Тут он преследовал двойную выгоду: перво-наперво, Гарольд уже не смог бы учинить против него измену, а во-вторых, после коронования Вильгельма за англичанином, как за супругом наследницы трона, сохранился бы и титул его, и все привилегии.
— Хоть Гарольд и дал обещание жениться, однако выполнять его он не собирается, как и другие свои посулы, — поведал мне Герар. — В тот же вечер он потешался над этой затеей в кругу своих приближенных, даже не стесняясь моего присутствия.
А меж тем доверчивая красавица Эшива полюбила англичанина всем сердцем. Было нестерпимо горько смотреть, как она с мольбой в глазах ловит его взгляд, с замиранием ждет от него нежного слова и спешит всякий раз поднять то, что он обронил, быть может, даже с умыслом, или наполнить его кубок — точно какая-нибудь служанка. А Гарольд лишь трепал снисходительно ее по щеке да еще посмеивался при этом, словно перед ним была самая обыкновенная крестьянская девчушка. Герцог в такие минуты отворачивался, снося все это молча. В глубине души он, должно быть, здорово корил себя за эту затею, не сулившую ничего доброго! После отъезда Гарольда, несмотря на все оскорбления и обиды, понесенные ею от англичанина, Эшива еще сильнее полюбила его и объявила, что без него ей и жизнь не мила. Вильгельм надеялся, что время излечит ее раненную безответным чувством душу, но он заблуждался. И герцог отправил тогда дочь в Галисию[53], чтобы она стала там женой короля. Эшива не посмела ослушаться отца, но по дороге в чужую страну ее настигла смерть, ставшая для истерзанной девочки избавлением от мук, ибо она не желала принадлежать никому, кроме Гарольда. Среди множества горестных воспоминаний, отягчающих мне душу, эта девочка-принцесса, мелькнувшая предо мною неуловимой тенью, оставила в сердце моем самый светлый след. Таким же легким и воздушным и запечатлен ее образ в одном из уголков полотна.
Герцог наш был славен своей предприимчивостью — для достижения поставленной цели он не жалел никаких средств.
Почувствовав однажды, что Гарольд уже не в силах сдерживать нетерпение и снова заторопился в Англию, наш сеньор решил отсрочить его отплытие под предлогом якобы разразившейся войны. Бретонский герцог Конан и его народ, мол, взбунтовались против нормандцев. Дело в том, что бретонцы являлись прямыми вассалами Вильгельма, однако сказать по правде, сия зависимость была спорной и издревле служила поводом для нескончаемых распрей между Нормандией и Бретанью. И вот, вконец устав от бесплодных споров с Конаном, герцог наш вознамерился поставить наконец Бретань на колени. Он собрал небольшое войско и любезно попросил Гарольда и его спутников присоединиться к нам. Как-то раз, во время очередного пиршества, он предложил своему гостю принять участие в военном походе — так, потехи ради. Гарольд был чересчур честолюбив, чтобы отказаться: больше всего остального на свете он страшился прослыть трусом, а кроме того, ему страсть как хотелось показать нормандцам, каков он в ратном деле.
Бывалые воины всячески пытались устрашить нас, зеленых юнцов, своими рассказами о бретонцах:
— Что, мальцы, — начинал один из них, — небось думаете, вас ждет веселая прогулка, да? Знать, вы понятия не имеете, кто такие бретонцы. А у них, милые ребятки, один рыцарь способен «отковать» с полсотни себе подобных. Спросите — почему? Да потому, что у каждого из них будет по десятку жен, а то и больше, — в точности, как у варваров. Они великие ратники и наездники, не чета многим, и живут лишь грабежами да разбоем. Высший по их меркам подвиг — повергнуть ниц своего противника в единоборстве, и в этом они преуспевают, как никто.
— Ночью, после битвы, — подхватил другой, — они откапывают убитых и рыщут в поисках трофеев. За любой зазубренный меч или хотя бы сломанный лук готовы перегрызть друг дружке глотки.
— Хорошенько запомните, мальчики, — нудно затягивал третий, — из всех французов неистовые бретонцы были единственными, кто оказал яростное сопротивление нашим предкам, людям с севера. Только они одни сумели отбросить норманнов в море, после чего потрепанные струги тех были вынуждены убраться подальше от бретонского берега.
— Да-да, — снова вступал в разговор первый воин, с рябым лицом и со шрамом через весь лоб, — уж в бирюльки с ними играть нам не придется. Видно, герцог забыл, что у них есть союзники — анжевенцы[54]. Или он и впрямь неустрашимый! Но мы и сами парни не промах!
От таких слов у меня на мгновение аж сердце замерло, зато Герара они привели в неописуемый восторг, хотя на самом деле правды в них не было ни на грош. Но что тогда было правдой? Что в действительности представляли собой бретонские рыцари? Во время этого похода я видел только их сверкающие пятки. Но потом, в битве при Гастингсе, они действительно стояли не на жизнь, а на смерть.
Переправляясь через бухту Мон-Сен-Мишель, мы остановились на крохотном островке с тем же названием. Там герцог наш выполнил святой обряд и снискал благословение настоятеля тамошнего аббатства. Гарольд заметил тогда:
— Ваш герцог — человек осторожный: прежде чем действовать от имени Господа, он берет его себе в союзники. Что ж, это мудро, но интересно бы знать, как Господь относится к его деяниям.
Герар, помнится, здорово отчитал меня за то, что я остался равнодушным к лукавым словам Гарольда, но мне-то какое было дело до того, что имел в виду англичанин! Я пожирал глазами аббатство, это чудо, застывшее скалою между небом и морем, устремив к облакам свои остроконечные башни, у подножия которых кипели волны. Воистину не видел я зрелища краше и милее сердцу за исключением, быть может, одного — Байейского вышитого полотна, зеркала былого!
Когда мы переходили вброд речку Куэнон, наши кони завязли в зыбучих песках. Многие из нас, шедшие впереди войска, едва не погибли, в том числе и неудержимый Герар, бахвалившийся, будто знает безопасный брод. Он первым угодил в страшную топь — прямо головой. Увидев, как он беспомощно размахивает руками, я тут же кинулся ему на выручку. Но Гарольд оказался проворнее меня. Он спас «своего» горе-оруженосца, а заодно и другого нормандца, которого тоже чуть было не поглотила трясина. Потом с улыбкой на лице англичанин вернулся к нам: одного бедолагу он тащил на спине, а второго, Герара — под мышкой, потому как он был малость полегче. В тот день Гарольд снискал всеобщее уважение. Мы восхищались и силой его, и отвагой. Вильгельм одним из первых поздравил Гарольда и похвалил за сноровку. Благородный поступок англичанина также запечатлен на полотне. Там есть и сцена, в которой еще несколько рыцарей приводили Герара в чувство; а вот он уже приходит в себя, на нем дивная красная туника, подаренная Гарольдом!
Однако и после этого злоключения горячности в моем друге ничуть не поубавилось. Не прошло и дня, как он, по всему видать, и думать позабыл про свое роскошное платье, теперь сплошь испачканное илом так, что и не отстирать… Но какие демоны принуждают меня переносить на бумагу все эти подробности с такой тщательностью?.. Бог знает… Во время похода, однако, я никак не мог избавиться от чудных мыслей и странных озарений, преследовавших меня. Я постоянно размышлял, был ли Вильгельм чистосердечен в ту минуту, когда поздравлял Гарольда с избавлением из плена? Мне хотелось взять в толк, когда им и Гарольдом руководило бескорыстие и взаимное расположение, а когда — корысть и подозрительность друг к другу. И в конце концов я пришел к заключению — на беду, довольно скоропалительному, — что в груди нашего герцога билось как бы два сердца: одно жило заботами о простом люде, а другое — делами сильных мира сего.
Когда мы с поднятыми вверх копьями выехали на бескрайние просторы, залитые золотистой дымкой, исходящей от косых лучей заходящего солнца, я подумал о тех, кто распахивал эти тучные земли, водил скотину на водопой и загонял лошадей в конюшни, а быков в стойла. Что значила для нас жизнь этих мирных тружеников и кем были для них мы, следующие мимо верхом, в доспехах, на боевых конях? О, я покривил бы душой, если бы побожился, будто не испытывал ни малейшей гордости оттого, что имел честь принадлежать к славному сословию рыцарей. И все же тихое очарование этого вечера проникло мне в душу и разлилось по всему телу сладким ядом. Я думал тогда: «Странно, однако, выходит — одни трудятся в поте лица и создают всевозможные блага, а другие эти самые блага разрушают! Откуда берет начало это противоречие? Ученые люди разделяют род человеческий на три части: тех, кто творит молитвы, тех, кто занят ратными делами, и тех, кто гнет спину, чтобы всех накормить, одеть, дать все необходимое, ибо так угодно Всевышнему. Но разве это справедливо?..» Теперь я уже не спрашиваю себя, справедливо такое разделение или нет. С годами мне стало ясно, что сомнения эти — не более чем прекраснодушное заблуждение, надуманное и противоречащее здравому смыслу, да и самой жизни.
Наш поход в Бретань был лишь прологом к событиям, которые ожидали нас впереди. И о нем я расскажу только самое главное. Герцог Вильгельм желал поразить Гарольда своим стратегическим искусством, англичанину же хотелось удивить того своей отвагой. И оба они угодили друг другу, чем каждый по-своему остался весьма доволен. Жители Доля, едва завидев нас, тут же пустились наутек: самые торопливые покидали город по веревкам, переброшенным через крепостные стены, потому что в городских воротах от потока беглецов образовались глухие заторы. Та же участь постигла и Ренн. Этот город мы взяли мощным приступом и без особых усилий — тамошние жители сопротивлялись только для видимости. Несчастному герцогу Конану ничего не оставалось, кроме как укрыться в Динане. Там бретонцы наконец спохватились и решили дать нам отпор. Они встретили нас дождем стрел, дротиков и копий. Гарольд, среди достоинств которого благоразумие было не самым главным, отчаянно, но тщетно бросался из атаки в атаку, он положил немало своих рыцарей и, в конце концов, был вынужден отступить. Вильгельм поблагодарил его за смелость, но попросил впредь не тратить зря силы.
— Ибо, любезный друг, — пояснил он ему, — ваша жизнь мне дороже всего на свете.
Бывалые рыцари в ответ на эти слова лишь усмехнулись. Все заметили, что Гарольд оказался совершенно никудышным полководцем. И сделали свои выводы — к сожалению, слишком поспешные. Динанскую крепость опоясывала деревянная стена. И Вильгельм, решив, что довольно проливать почем зря кровь своих воинов, повелел зажечь факелы. Так когда-то поступали наши предки, большие мастера по части применения в военных целях огня. Герцогу Конану следовало бы держать оборону в Ренне, где стены замка были сложены из тяжелого камня, а здесь, за деревянным частоколом, он сам себя загнал в ловушку. Вскоре над окружавшим город остроконечным частоколом взметнулись клубы черного дыма. Крепость была охвачена сплошным огненным кольцом. Лишь одна башня осталась не тронутой пламенем. Вокруг нас засвистели пущенные оттуда стрелы. Три из них, звеня, точно струны, вонзились мне в щит. О, что за чудо, я даже не дрогнул, а рванулся вперед вместе с ветеранами. Но тут из башни высунулось копье — на нем висели ключи от города. Вильгельм поймал их — и штурм закончился.
— Мы победили! — радостно закричал Герар. — Ты погляди-ка на рожу Конана — сущий кролик!
Вдруг его бойкий язык словно онемел — герцог метнул на него суровый взгляд. И вслед за тем мы услышали слова:
— Запомните, юноши, первейший долг всякого воина — уважать своего противника, неважно, победившего или поверженного.
Однако этот случай имел далеко не главное значение в битве. Центральным событием дня была не наша победа и взятие города, а посвящение Гарольда в рыцари. В порыве восторга, то ли искреннего, то ли имеющего под собой определенный расчет, герцог наш принес ему в дар рыцарские доспехи. Согласно нормандскому обычаю мы встали в строй, и сир Вильгельм на глазах у всех нас одобрительно потрепал англичанина по затылку! И вслед за тем произнес:
— Отныне, Гарольд, я буду вам покровителем и опорой. И слова своего я не нарушу, уж будьте уверены!
Гарольд, вновь попавший на приманку, точно рыба на крючок, поднялся с колен и сказал в ответ:
— Я буду служить вам верой и правдой. Теперь вы мой повелитель! А я ваш вассал!
Вильгельм постарался закрепить произведенное своим жестом действие:
— Любезный брат мой, Гарольд, пусть это вас нисколько не тревожит. Да, отныне мы связаны с вами одними узами — узами дружбы и благожелательности, как истинные товарищи по оружию.
И Гарольду волей-неволей пришлось принять его слова.
— Ну, хоть теперь-то ты уразумел, реньевильский простофиля? — спросил меня Герар. — Вильгельм все крепче и крепче затягивает на шее Гарольда петлю: сначала принимает его как Бог весть какую важную персону и осыпает дарами, потом сватает за него собственную дочь и под конец делает своим вассалом. Лихо стелет! Надеюсь, теперь-то тебе ясно — распрекрасный Гарольд надавал уже столько обещаний, что идти на попятную уже не сможет!
И то правда, отступиться от своих слов Гарольд уже не мог. Равно как и запросто вернуться в Англию. Прежде согласно обычаю ему следовало повторить свои заверения в верности Вильгельму перед Нормандским двором и для полного взаимопонимания скрепить их необходимыми договоренностями. Он, очевидно, надеялся обмануть Вильгельма потом, а пока решил пойти ему на уступки. Возложив руки на два ларца со священными реликвиями, он послушно повторил следом за советниками герцога клятву:
— Клянусь быть при дворе государя моего, короля Эдуарда, полновластным представителем интересов герцога Вильгельма Нормандского. Клянусь с помощью власти моей и влияния сделать все от меня зависящее, чтобы по смерти Эдуарда английская корона досталась ему, как законному наследнику. А пока обязуюсь передать под охрану рыцарей Вильгельма замок Дувр, укрепленный стараниями моими и на мои же средства. Кроме того, обязуюсь передать в его владения и другие замки, кои герцог повелит мне построить в разных частях английского королевства и точно в тех местах, какие он укажет. Обязуюсь также исправно снабжать размещенные в них герцогские гарнизоны пропитанием и прочими видами довольствия.
Когда Гарольд закончил читать эту клятву, епископ Одон снял богато украшенные покрывала, накрывавшие ларцы. Внутри них лежали Святые мощи. Гарольд побледнел, но присутствия духа не потерял. Он даже нашел в себе силы пошутить:
— Не думал я, однако, сеньор епископ, что вы заставите меня клясться на погосте!
Его слова премного развеселили нас. Не смеялся один лишь Вильгельм — знать, на то у него были серьезные причины.
Мы проводили англичанина и его свиту до самого побережья, и во главе эскорта был сам Вильгельм. Гарольд отбывал на нормандском корабле, доверху загруженном всевозможными дарами. По дороге к морю он еще раз повторил Байейскую клятву. Однако теперь он мог присягать без всякого для себя риска в чем угодно: ему удалось-таки вырваться из цепких рук своего соперника и благодетеля. Он обрел наконец полную свободу — и действий и мыслей. Но Гарольд ко всему прочему слыл искусным притворщиком — и на лике его Вильгельм не заметил ничего подозрительного, кроме разве что ликования, вполне, впрочем, естественного, которое англичанин объяснил так:
— Простите мне мою радость, сир Вильгельм. Но этого мгновения я ждал так долго!
Однако, едва ветер надул парус его струга и тот вышел в открытое море, придворный шут вдруг принялся прыгать и причитать:
— Недобрый, недобрый, недобрый ветер наполнил парус Гарольда! Скорбный путь указал он ему! Будь прокляты волны, унесшие его…
Вильгельм велел ему замолчать. Хотя многие из нас, и я в первую очередь — дальше я объясню почему, — считали придворных шутов великими провидцами.
Байейское полотно рассказывает и о прибытии Гарольда на родину. Скоро струг его коснется берега. Из окон прибрежного замка выглядывают встревоженные лица, а на пристани стоит наблюдатель и, приложив ладонь к глазам, напряженно всматривается в морскую даль. Сваи пристани украшены фигурками чудовищ, равно как и носы стоящих тут кораблей. Ни одной мелочи не упустили кентские вышивальщицы, они же выполняли заказ своего повелителя, епископа Одона, и изображали все в точности так, как он им велел. И вот Гарольд в сопровождении своего оруженосца уже направляется в Лондон. Его принимает старый Эдуард в короне и со скипетром в руке, а вокруг него стоят стражники с датскими топорами. Склонив голову, с лицом, отмеченным печатью тяжкого недуга, похожий, скорее, на бесплотную тень, нежели на человека, король слушает рассказ Гарольда. А тот стоит перед ним, выпятив грудь, широко разведя руки, с гримасой удивления на лице. Сказать по совести, о беседе Гарольда с Эдуардом мало что доподлинно известно, кроме того, что изображено на полотне и некоторых подробностей, что поведали малосведущие очевидцы. А знаем мы, в частности, вот что: Гарольд обманул престарелого короля. Сказав, будто в точности выполнил возложенное на него поручение, он заверил Эдуарда, что герцог Вильгельм обещал отдать ему в жены свою дочь Эшиву, а его самого, как будущего зятя, назначил своим правопреемником на английский престол.
А меж тем жизнь текла своим, на первый взгляд, привычным чередом. И все же странно, что старик король, если он и вправду сомневался в преданности Гарольда, не предупредил о том, что тот ему поведал, Вильгельма, направив к нему еще одного верного посланника. Хотя, быть может, вследствие недуга разум его и впрямь затуманивался с каждым днем, усыпляя бдительность и все больше отдаляя короля от земных дел. Не менее странно и то, что люди, тайных агентов коих герцог сумел сделать своими осведомителями в ближайшем окружении Эдуарда, так ничего и не узнали о готовящемся злодеянии, не сообщили также Вильгельму и о медленном угасании короля. Единственное, о чем они уведомили герцога — так это о том, что строительство собора Святого Петра в Вестминстере, главного детища Эдуарда, подходит к завершению и что в скором времени он будет освящен и в него войдут правоверные англичане. Сир Вильгельм глубоко верил клятвам. Невзирая на известное ему коварство Гарольда, он не хотел усомниться в его чистосердечности и, казалось, пребывал в каком-то самообмане. Как-то раз, по окончании трапезы, за которой я прислуживал, епископ Одон напомнил ему о нерешительности Гарольда перед произнесением клятвы и об отпущенной затем насмешке, но Вильгельм резко оборвал его:
— Любезный брат, а ведь на христианской земле за навет наказывают смертью — или вы забыли? Разве шутка Гарольда, пусть даже над Святыми мощами, имеет сколь-нибудь серьезное значение? Главное — клятва произнесена. Так или иначе, а он все же дал ее!
Вскоре со мной приключилась странная история, сыгравшая впоследствии роковую роль в моей жизни.
Однажды при герцогском дворе объявилась группа лицедеев: фокусников, жонглеров и паяцев, — их допустили, дабы скрасить долгие зимние вечера. То были сущие бродяги, пришедшие Бог весть из какой части света, обросшие темной кожей. И если сир Вильгельм соблаговолил принять их, то лишь по настоятельной просьбе герцогини Матильды. Хотя он и был лишен предрассудков, его, однако, всегда терзали опасения, как бы сии отродья не причинили нам зла, ибо лицедейская братия славилась большим умением одурачивать простодушных людей своими глупыми предсказаниями. Но у наших актеров имелись самые лестные рекомендательные грамоты. Они уже успели дать представления в Аквитании, Пуату и во Фландрии. Все они оказались ловкими фиглярами, борцами, акробатами, а также отменными певцами и музыкантами. И была среди них девушка с устами и перстами феи, она пела неизвестные у нас песни и подыгрывала себе на цитре[55]. Мы больше привыкли слушать гимны, прославляющие ратные подвиги, а песни этой девушки по имени Мирга были сродни печальному шелесту деревьев, тихому рокоту приливов и отливов, любовным стенаниям. Она как бы возникла из бездны времен, воплотив в себе идеальный образ нетленной красы и грусти. А иной раз она представала перед нами в зверином обличье и бесподобно исполняла в кругу своих соплеменников, обряженных в шкуры медведей и оленей, магический дикий танец. У нее были такие темные волосы и кожа, что мы приняли ее за сарацинку. Дивная стать, легкая и изящная поступь делали ее неотразимо женственной, так что определить хотя бы примерно ее возраст было невозможно. Частенько герцогиня, коротавшая время за вышиванием в кругу придворных дам, звала девушку к себе в покои, дабы усладиться ее пением. И я полюбил ее. Однако в ту пору я был еще совсем юнцом, не искушенным в делах любовных, и сам удивлялся, отчего это вдруг при встрече с нею у меня начинает колотиться сердце, а к лицу подступает кровь. Чтобы понять свое состояние, я решил поделиться тем, что чувствовал, с Гераром.
— Безумец, — вскричал он, — это ж чужеземка без роду, без племени! Околдовала она тебя, что ли? Пошевели-ка хорошенько мозгами и образумься — разве можешь ты взять себе в жены какую-то сарацинку, худородную, нищую бродяжку, иноверку, чертову дочь, исчадье самого дьявола?
И все же Мирга была совершенно не похожа на своих соплеменников. Когда простые воины и даже сеньоры приставали к ней с шутками и пытались обнять ее за плечо или талию, она гордо проходила мимо либо ловко выскальзывала из ручищ бесстыдников, обжигая их негодующим взглядом. Мне это нравилось. Я думал, что человек, пребывающий во власти особых нежных чувств, вполне способен понять другого человека, коего коснулись те же самые чувства. И вот как-то раз, набравшись храбрости, я решил приблизиться к Мирге, когда она сидела в одиночестве у одной из бойниц крепостной стены и пела, устремив свой взор вдаль и перебирая пальчиками струны цитры. Я подсел к ней, подождал, пока она закончит пение, потом взял ее запястье так нежно, что даже сам поразился этому, и решительно сказал:
— Милая девушка, молю вас, будьте моею, ибо сердце подсказывает мне, что вы не та, кем вас считают, вы не похожи на дочь мавра или лицедея, у вас, верно, были благородные родители.
Она не удостоила меня ответом, однако в уголках ее глаз я заметил слезы — они потрясли меня до глубины души и наполнили сердце щемящей тоской. В тот же вечер, во время очередного и Бог весть по какому поводу устроенного пира, она исполнила свой дикий, полный неистовой страсти танец, вызвавший недоуменные усмешки наших гостей. Я стоял неподалеку от сира Вильгельма и герцогини, его супруги, с копьем наперевес. И всякий раз, когда Мирга проносилась мимо, едва не касаясь меня, и глаза мои встречали ее притягивающий взгляд, земля уплывала у меня из-под ног. На следующий день я вновь подошел к ней. И на другой тоже! В конце концов, уступая моей настойчивости, она смягчилась и тихим, ровным голосом, словно речь шла о ком-то постороннем, поведала мне свою историю:
— Мирга не сарацинка, как вы думаете, мой юный сеньор Гуго Пэн, а добрая христианка, дочь почтенных родителей. Но кто посмеет утверждать, будто жизнь сродни прямой дороге, без извилин и лесных чащоб, в которых шныряют безжалостные разбойники? Вы шли по этой дороге подобно дню, который возникает из ночи и уверенной поступью движется навстречу вечерним сумеркам, когда снова свет и тень путаются и смешиваются, чтобы с приходом новой зари опять уступить дорогу дню. Вас пестовали все кому не лень, не говоря уже об отце и матери. Сомневаюсь, что вы сможете понять, нет, не меня, а ту, другую, Миргу, решись она рассказать вам свою историю?
Она сжала губы и вскинула голову. Веки ее задрожали.
— Но, — с досадой прибавила она, — я не из тех, кто любит жаловаться на свою судьбу. Небесные знамения подсказывают мне, что время моих мытарств и унижений подходит к концу.
Я не смел требовать от Мирги признаний и торопить с ответом, несмотря на то, что любопытство было у меня в крови, а к ней я испытывал неодолимое влечение. Однако ж плутовка заставила меня прождать целых два дня, хотя ей и самой, видать, страсть как хотелось поведать мне свою историю, а я так просто сгорал от нетерпения ее выслушать. Итак, вот что она мне рассказала:
— Сеньор Гуго, гордый характер достался мне по наследству от моих родителей. А фиглярство — всего лишь маска. Я появилась на свет ровно восемнадцать лет тому назад в провинции Пуату, что лежит между рекою Луарой и Аквитанией. У отца моего был замок, обнесенный острым частоколом, и стоял он на высоком холме посреди дремучего леса, в местечке под названием Шантелу, если память мне не изменяет. Вернее, это было целое поместье, отец мой владел им и как рыцарь, и как землепашец. Теперь все это так далеко, словно крохотный островок, затерявшийся в бескрайних морских далях! Деревня наша получила свое название[56], видать, потому, что ночами вокруг нашей церкви и домов часто кружили волки. Лица родителей моих я уж и не помню. Однажды вечером, когда я гуляла, меня украли и увезли с собой какие-то бродячие артисты. Я скиталась с ними, покуда мне не исполнилось восемь, а может, девять лет, потом они продали меня таким же лицедеям. Так я и выросла среди комедиантов, выучилась у них петь и плясать — надо же было как-то зарабатывать на хлеб насущный. Вот видите, история моя очень простая. Свою настоящую фамилию я уже позабыла, как, впрочем, и имя. А Миргой меня назвали бродячие актеры.
— Милая девушка, но ведь вы не их крови! Почему же вы остаетесь с ними? Или все же кровь у вас общая?
На губах девушки промелькнула чуть заметная улыбка — похоже, я показался ей смешным и недалеким.
— Из прежней жизни, полной самых разных событий, — сказала она, — я хорошо помню рассказы про кривые сабли и остроконечные шишаки. Однажды, во время скитаний по городам и весям, я слыхала, будто давным-давно мавры, которые пришли из Испании, чтобы захватить королевство франков, были наголову разбиты в долине близ Пуатье[57]. А те из них, кто остался жив, осели в деревнях неподалеку от Пуату и перешли в веру Христову. Но, сеньор Гуго, разве от этого цвет их волос и кожи мог сделаться светлее?
Я поспешил пересказать историю Мирги Герару, но тот воспринял ее с негодованием:
— Даже дьявол не смог бы тягаться с нею в лукавстве, чтобы околдовать тебя! Ты как та бедная рыбешка: клюешь и не подозреваешь, что в червячке-то — крючок. Главное для тебя — приманка, огромная, как гора, а за нею ты ничего не видишь — только знай себе клюешь: еще бы, ведь это так вкусно! Да пойми же наконец, Гуго, девчонку может перекупить у этих бродяг кто угодно, только цену назови, потому как у них такой обычай, а ты всего-навсего бедный оруженосец об одном щите[58]. А может, ты уже собрался продать Кустэнвиль или Реньевиль, чтобы заполучить это исчадье ада? Погляди вокруг — сколько красоток, розовощеких и светлокудрых, готовых кинуться в твои объятья, только свистни! И перво-наперво заруби себе на носу: я не позволю тебе жениться вообще. Знаю я тебя: женишься — и пиши пропало, дружбе нашей конец. Разве сможет Мирга или какая-нибудь другая девушка заменить тебе такого говоруна да весельчака, как я?
Однако же именно он разболтал всем историю Мирги, так что вскоре она дошла и до ушей герцогини Матильды и самого герцога. Миргу выкупили у комедиантов, поначалу ни за что не желавших расставаться с нею, но потом, сорвав за нее немалый куш, они в конце концов собрали свои чудные наряды и музыкальные инструменты и убрались туда, откуда пришли.
И вот однажды утром ко мне подошел герцог и сказал:
— А известно ли тебе, Гуго Пэн, что оруженосец, несущий бессрочную службу, не может жениться без позволения своего повелителя? Особенно если у него нет отца. Ты, как я погляжу, всякий раз бледнеешь и немеешь при виде этой танцовщицы-сарацинки, за которую я отдал большой выкуп. Но я слишком многим обязан покойному старику Онфруа, чтобы спокойно смотреть на твои страдания… Что же ты молчишь?
Собрав все свое мужество, я поступил так, как в подобных случаях поступают обычно робкие люди, — сильное волнение делает их вдруг дерзкими до неузнаваемости. Я ответил герцогу:
— Но ведь сами вы, сир Вильгельм, взяли в жены герцогиню Матильду против воли всех ваших ближних.
Какое-то мгновение ошеломленный этим заявлением герцог смотрел на меня, не проронив ни звука, и я почувствовал совсем близко дыхание судьбы… Я был готов уже к самому худшему, но герцог уже пришел в себя, безошибочно оценив мою дурацкую мальчишескую выходку. Он сказал:
— Вот слова не отрока, но мужа. Мне и впрямь нечего тебе возразить. Однако не слишком ли ты спешишь? Я повелеваю тебе отвезти сарацинку к твоей матери, дабы она научила ее нашим обычаям и обратила в нашу веру. А женишься ты на ней лишь тогда, когда она станет доброй христианкой, достойной тебя, и только с моего позволения. Я желаю, чтобы она была крещена и укрепилась в вере нашей, а пока, ежели ты не хочешь угодить к дьяволу в преисподнюю, бери от нее лишь то, что в подобных случаях дозволено Господом, — только невинный поцелуй, и то, если она сама того захочет.
В ответ я невнятно пробормотал слова благодарности. Засим герцог удалился.
После того, как меня сменил другой оруженосец, я тщетно пытался выспросить у Герара, откуда герцог прознал про обуявшую меня страсть. Однако роль, какую Герар сыграл во всей этой истории, равно как и многое другое, так и осталось для меня непостижимой загадкой. И все же, зная, каким несдержанным на язык бывает мой товарищ, я готов был биться об заклад, что именно от него герцогиня Матильда услышала о моих любовных терзаниях.
Итак, мне предстояло отвезти Миргу в Реньевиль, а потом вернуться обратно, и на все про все в моем распоряжении была только одна неделя — так повелел сир Вильгельм. Мирга отправилась в путь охотно и даже с радостью. По дороге она бросала на меня кроткие взоры, забрасывала вопросами о Реньевиле и о моем отчем доме, однако, когда я пытался что-нибудь узнать у нее, отмалчивалась. Когда я спросил, согласна ли она стать моею женой после того, когда научится всему, о чем говорил герцог Вильгельм, в ответ девушка только лукаво усмехнулась, чем вывела меня из себя, правда, не так чтоб уж очень сильно. Когда же я пожелал узнать, испытывает ли она ко мне серьезное чувство или влечение, ответила:
— Разве у меня есть выбор, сеньор Гуго? Но не хмурьтесь! Ведь еще недавно вы были таким веселым и ласковым! Честно говоря, мне по сердцу ваша нежность, ведь я не встречала ее ни в ком другом. — Вслед за тем, однако, она мягко прибавила: — Если бы у меня был брат, я, наверное, полюбила бы его, как вас. И не стала бы от него ничего скрывать.
Мне мало улыбалось быть ей лишь братом, ведь я хотел, чтобы она стала мне женой! И все же плутовка одарила меня — причем от всего сердца — поцелуем, который мне разрешил принять от нее сир Вильгельм. Она даже не пыталась ускользнуть от моих губ под каким-нибудь предлогом.
Реньевиль привел Миргу в восхищение, а наш крохотный по сравнению с руанским дворцом дом, его незатейливое убранство и отсутствие вооруженной стражи премного ее удивили. Матушка моя расплакалась, однако к спутнице моей отнеслась приветливо и благожелательно, согрев ее теплыми словами, приличествующими нашим обычаям. После вечерней трапезы Мирге захотелось отблагодарить ее за радушие, она взяла в руки цитру и запела одну из своих неповторимых песен. Матушка, которой прежде случалось слышать только божественные гимны, смотрела широко раскрытыми глазами то на меня, то на сарацинку и осеняла себя крестным знамением. Перед тем как проводить Миргу в ее комнату, эта добрая женщина сказала.
— Дитя мое, Мирга не христианское имя. С вашего позволения, я стану называть вас Мишелеттой.
Мирга улыбнулась и расцеловала ее в обе щеки. И вдруг, когда мы стали подниматься по лестнице, из лесу послышался дикий вой. Мирга крепко ухватилась за мою руку. Мне бы не хотелось вспоминать взгляд, какой она бросила на меня поверх огонька свечи.
А в ночь перед моим отъездом моя суженая сбежала из дому. Я слышал, как под ее ножками заскрипели ступени. Видел, как в лунном свете она прошла через двор и отодвинула задвижку на воротах. Я шел следом за ней, прячась в тени кустарниковых зарослей. Она вошла в лес, и там я потерял ее из виду. Мне ничего не оставалось, как возвратиться домой, но тут я вдруг вспомнил про исполинский дуб: сказывали, будто давным-давно вокруг него собирались язычники и справляли свои запретные обряды — пели хором и золотыми серпами срубали с него омелу[59]. И вот я, крадучись, точно зверь, направился прямиком к этому дубу, и там-то я увидел ее, озаренную лунным сиянием. Она была в одной сорочке, хотя уже стояли холода, и, зачарованно глядя на чертово дерево, что-то шептала! Насколько я мог расслышать, она исступленно повторяла слова неведомой мне молитвы, и голосу ее вторили крики филинов и сов, карканье воронов и отрывистое тявканье лисиц! Я схватил ее в охапку и бегом, спотыкаясь, понес прямо домой. Она обвила руками мою шею и, касаясь губами моей щеки, просто, как бы извиняясь, промолвила:
— У меня это издавна, сеньор Гуго! С очень давних пор! Простите меня. Но я непременно стану такой, как вы хотите. Только позвольте мне чуть-чуть привыкнуть к вашей жизни. Рано или поздно я перестану откликаться на этот зов.
Мне пришлось во всем признаться матушке, и, пока я рассказывал, она то и дело крестилась, будто я попросил ее дать приют самому дьяволу. Я уехал из дома с необоримой тоской в сердце! Но, к счастью, вскоре произошли события, от которых всю мою любовную тоску-печаль как рукой сняло.
В Руан, где у Вильгельма неподалеку от Кевилийского леса был загородный домик, я возвратился, как и обещал, точно день в день. Расспросив, как прошла моя миссия, герцог пожелал, чтобы я вместе с Гераром сопровождал его на охоту. Друг мой очень обрадовался моему возвращению, тем паче что охота, как всегда, обещала быть веселой.
Как только выпустили первого сокола, герцог, как это всегда с ним бывало, тут же загорелся охотой; он открыл колчан, и началась настоящая бойня — на зависть нам, ибо никто из нас не мог тягаться с ним в меткости. И вдруг в самый разгар охоты из лесной чащи показался всадник с развевающимися на ветру волосами; он приблизился к восседавшему на коне Вильгельму, спешился и, пав перед ним ниц, выпалил:
— Остановитесь, сир! Ради Господа, остановитесь!
— Кто ты?
— Я старшина, прибыл из Англии на корабле вместе с другими нормандцами, советниками Эдуарда, коих изгнал Гарольд.
— Что говоришь ты? Опомнись!
— Они достали для меня коня и отправили прямо к вам… Сир Вильгельм, будьте милосердны. Не виноват я, что принес вам злую весть…
— Говори яснее!
— На шпиле нового Вестминстерского собора уже устанавливали петуха, как вдруг королю Эдуарду стало плохо, началась агония и он чуть ли не в мгновение скончался — прими, Господь, его душу! Произошло это пятого января, а шестого Гарольд на Совете витанов[60] сам себя возвел на престол. Отныне он король Англии, и народ признал его своим повелителем.
Сир Вильгельм соскочил с коня и отвел гонца в сторону, мы с Гераром последовали за ними. Взглянув на побелевшее от гнева лицо сира Вильгельма, — нам с Гераром не раз доводилось видеть его таким и прежде — старшина прямо-таки задрожал от волнения. Герар сильно ущипнул меня, предупреждая, чтобы я не смел более приближаться к ним ни на шаг. Сам же он стоял чуть поодаль и, весь обратись в слух, обрывал ягоды с росшего рядом падуба[61].
— Сеньор, — снова заговорил старшина, — мы знали — королевство было завещано вам, и герцог Гарольд, казалось, с этим смирился. Однако, когда король Эдуард прощался с жизнью на смертном одре и святые отцы без устали читали над ним молитвы, а добрая королева Эдит проливала горькие слезы, Гарольд опять взялся за старое и принялся увещевать Эдуарда, дабы тот изменил свое завещание. Эдуард, чувствуя близкий конец, призвал в свидетели всех, кто был рядом:
«Сеньоры, как вам известно, после смерти я передаю королевство мое герцогу Нормандскому! — Взглянув на Гарольда, он вздохнул и проговорил: — И кое-кто из вас даже поклялся, что так тому и быть!» Сир Вильгельм, это правда, что Гарольд дал клятву?
— Да. Продолжай.
— А Гарольд ему и говорит: «Каково бы ни было ваше решение, позвольте мне быть полновластным королем, дабы земля ваша стала моею. Ведь вы вправе сделать это! Господь свидетель — ничего лучшего для меня и быть не может!»
— Ну, и что же король Эдуард?
— Он уже совсем дышал на ладан. Королева уже пролила первые вдовьи слезы. А святые отцы…
— Ну же!
— И вот, чуть дыша, король и отвечает: «Гарольд, ты получишь королевство, но на свою погибель — я это знаю. А еще я знаю — герцог со своими баронами сумеет собрать сильное войско, и тогда, попомни мое слово, никто не спасет тебя, кроме Господа». Гарольд возразил ему, никого, мол, он не боится — ни нормандцев, ни прочих супостатов.
— Неужели?
— Истинно так, сеньор Вильгельм.
— Стало быть, Эдуард отступился?
— Он сделал это не по своей воле, а по принуждению.
— Однако все же сделал?
— Глаза его были безжизненны, как у затравленного оленя, когда тот опускает голову и отдает себя на растерзание охотничьим псам. По правде говоря, разум его уже совсем ослабел и ему, я думаю, в тот миг было просто-напросто безразлично, кому достанется корона, Гарольду или кому другому, — это должны были решать его приближенные.
— Или кому другому?.. Таковы были его последние слова?
— Да, ибо засим он отбыл в мир иной и мы вскоре его похоронили. Мастеровой как раз прилаживал петуха к шпилю Вестминстерского собора, когда мы в сопровождении святых отцов, факельщиков и всех придворных несли Эдуарда в приготовленный для него склеп. Он так и не увидел величественного храма — детища всей своей жизни в законченном виде.
— И на следующий же день Гарольд получил корону?
— По единодушному согласию собравшихся сеньоров. И архиепископ Стигант благословил его.
Наш обратный путь был ужасен: мы мчались, не разбирая дороги, и бока наших коней, истерзанные шпорами, покрылись кровавой пеной. За всю дорогу герцог не проронил ни слова. Лицо его было бледнее савана, а черты заострились — поглядев на него, любой самый отчаянный смельчак похолодел бы от ужаса. Вильгельм, всегда являвший собою образец учтивости, даже забыл поблагодарить старшину за его усердие. Он летел словно стрела, не обращая внимания на удары ветра и снега, бивших прямо в лицо, и мы едва за ним поспевали. Через Сиену мы переправились в ладье. Лодочникам Вильгельм также не сказал ни слова. Он стоял на носу ладьи и, яростно сжимая поводья испанского скакуна, мрачно взирал на берега реки, несшей в бескрайнюю даль свои стальные воды.
Войдя во дворец, он не поприветствовал ни стражу, ни находившихся там сеньоров, ни дам — никого, кто попадался ему на пути. Пройдя к себе, он упал на скамью и закрыл лицо плащом.
— В точности как великий Цезарь, когда был оскорблен, — проговорил Герар. — Помнишь, про него нам рассказывал мэтр Ансельм? В знак скорби великие императоры древности всегда закрывали лица плащами.
Мы оба застыли, словно стражи, у дверей, готовые к тому, что нас вот-вот в любой момент прогонят прочь. Но герцог на нас и не взглянул, просто не заметил. Ему ни до чего не было дела. Мы услышали, как он зарычал, подобно кабану, угодившему в ловушку и силящемуся вырваться из нее. Но вот появился сир де Бретэй, наш сенешал Фиц-Осберн. Приблизившись к герцогу, он мягко сказал ему:
— Сир, сир, зачем скрывать от нас дурные вести?
— Мне так тяжело вымолвить эти слова, друг мой! И так тяжело сознавать, что Эдуарда больше нет, не говоря уже об оскорблении, какое нанес мне Гарольд!
Сенешал был не робкого десятка. И вот что ответил он герцогу:
— Негоже великому властелину и победителю, тем паче уверенному в своей правоте, печалиться, как женщине. Собирайтесь в поход. Переплывите море, и пусть Гарольд сам отдаст вам корону!
Епископ Одон, узнавший вскоре о случившемся, дал герцогу тот же совет и потребовал от него немедленных действий, призвав ему в защиту само Провидение! Однако сир Вильгельм, уважавший установленный порядок и обычаи, не пожелал ничего предпринимать до полного выяснения обстоятельств дела и направил в Англию посланника с требованием, чтобы Гарольд отрекся от короны и впредь оставался верным клятве, данной в Байе!
Гарольд же не только дерзко отказался выполнить сие требование, заявив, что не страшится Вильгельма, но и прогнал из дворца последних нормандцев из окружения усопшего короля Эдуарда, лишив их всех прав и привилегий. Более того: прилюдно отказавшись от своей невесты, дочери соперника, он взял себе в жены сестру графов Эдвина и Моркара, сделав их своими союзниками. Так, отказавшись повиноваться воле Вильгельма, нанося ему тем самым жестокое оскорбление, он превратился в клятвопреступника, не подумав о том, что это может стать его роковой ошибкой!
Сир Вильгельм собрал в Лиллебонне высшее духовенство и самых знатных сеньоров герцогства. Он объявил им о своем желании наказать Гарольда за клятвоотступничество, чего бы ему сие ни стоило, и сказал, что для этого ему нужны большое войско и добрые корабли, чтобы доставить его к берегам Англии.
Бароны попросили у Вильгельма позволения обсудить его просьбу между собой. Обсуждение, во время которого верховодил сенешал Фиц-Осберн, оказалось весьма бурным. Одни говорили, что такие расходы им не по силам, другие — что ежели каждый честно исполнит свой долг, то награда и приобретенные выгоды превзойдут все мыслимые расходы. Бароны разбились на противостоящие группы, и каждая из них тщетно старалась перекричать другую. Но тут их спор прервал громкий голос сенешала:
— Что вы подняли гвалт, точно торговки на рынке? — воскликнул он. — Негоже вам предавать своего повелителя, когда он думает, как вернуть попранную честь и славу и — больше того — восстановить свое законное право на английский престол. Ведь унижение, которому подверг герцога Гарольд, есть оскорбление всех нормандцев.
Спорщики отвечали путано и на разные лады.
— Сир, мы боимся моря! — говорили одни.
Другие заявляли:
— Мы не обязаны нести службу за морем.
А третьи — их было большинство — перешили так:
— Хорошо, говорите вы за нас, сенешал, мы вас просим.
И тогда сенешал, думая, что выражает общее мнение, объявил сиру Вильгельму:
— Вы можете положиться на них. Они уже не раз доказывали свою преданность вам, всегда шли за вами. Они готовы служить вам и впредь.
Однако, заслышав сие заверение, бароны вновь заколебались и решили, что их предали. Они принялись роптать и браниться, а потом чуть ли не в один голос заявили, что не станут выполнять обещания, данные сенешалом от их имени. Смятение охватило даже самых безропотных — и бароны так ни о чем и не договорились. Сир Вильгельм удалился под их ропот, так и не добившись своего. Засим, как будто ничего не случилось, каждый из баронов получил от него приглашение на пир.
Пиршеству этому, казалось, не будет конца, зато удалось оно на славу, так что скоро все и думать забыли про давешние обиды и треволнения. Там-то и были скреплены печатями все необходимые договоры.
На другой день герцог призвал к себе самых влиятельных баронов, причем разговаривал он с каждым наедине и к каждому обратился с просьбой:
— От вас я жду помощи больше, нежели от кого бы то ни было, ибо вы самый храбрый из всех. И я прошу вас оказать ее из милости и любви ко мне.
После таких речей каждый из приглашенных, не долго думая, письменно обещал дать герцогу и воинов, и корабли. А за помощь и поддержку Вильгельм посулил им, также письменно, земли и замки в Англии — в том случае, разумеется, если он одержит победу. Епископ Одон, обратившийся к баронам с речью, решил показать пример и обязался оснастить три десятка кораблей. Таким образом он уязвил самолюбие самых тщеславных, и многие пообещали даже больше, чем могли. В то же время сир Вильгельм уже разослал верных людей по всему Французскому королевству, направил гонцов в Бретань, Пуату, во Фландрию и Аквитанию, дабы тамошние сеньоры, соблазнившись его щедрыми посулами, поставили под его знамена свои отряды, кроме того, он привлек на свою сторону немало странствующих рыцарей, коих, как известно, нанять довольно легко.
Из Реньевиля я не получал никаких вестей, но времени для переживаний у меня не было. Дни напролет мы проводили в седле — сопровождали герцога, сенешала и особо важных гостей либо развозили послания, скрепленные камергерской печатью. Герцог подарил нам с Гераром кольчуги, обшитые медными пластинами, с капюшоном.
— Видал? — сказал мне Герар. — Так что не надейся отсидеться за юбкой герцогини Матильды, пока остальные будут в походе, — хвала Небу! При мысли об англичанах мне просто не терпится схватиться за меч или копье — руки так и чешутся. А у тебя?
А у меня руки не чесались вовсе. К англичанам я не питал никакой ненависти. Тяжкое оскорбление, нанесенное ими герцогу, взволновало меня меньше всего. Однако нам предстоял поход, и я стал готовиться к нему с воодушевлением!
К сожалению, многие события так и не нашли своего отображения на Байейском полотне. Впрочем, это немудрено: ведь его развесили на колоннах собора, в ограниченном пространстве, а стало быть, и длину полотна пришлось ограничить, так что на нем запечатлено далеко не все, что могло бы там быть. Хотя епископу Одону, человеку весьма горячего нрава, Роберу де Мортену, графу д'Э и нашему сенешалу Фиц-Осберну не сиделось на месте, и они порой корили Вильгельма за медлительность, герцог же ни за что не желал торопить события, несмотря на терзавшие его душу гнев и муку. Он все больше походил на того шахматиста, который, прежде чем продвинуть фигуру, долго разглядывает игральную доску, протягивает было вперед руку, но тут же отдергивает ее и, наконец, делает ловкий, основательно продуманный ход, приводя соперника в полное замешательство. От гонцов, коих было несметное множество, от челяди на приемах посланников и из разговоров, там услышанных, я сам — ибо Герар был в отлучке — узнал главные замыслы сира Вильгельма. Хотя, отвергнув дочь герцога, Гарольд нанес ему еще одно жестокое оскорбление, наш властелин, презрев бурные увещевания и пламенные призывы епископа Одона, решительно отказался от вторжения в Англию без заблаговременной подготовки к походу. У него было немало причин остерегаться дальних и ближних наших соседей, от которых не раз исходила угроза его владениям. Он не забыл свои юные годы, когда после отбытия Роберта Великолепного в Святую землю и после смерти его Нормандское герцогство охватывали кровавые смуты. И, дабы подобное не повторилось впредь, он обратился за поддержкой к французскому королю — но тот отказался вмешиваться в «чужие дела», чем сильно прогневил Вильгельма. Однако ему удалось заручиться нейтралитетом графа Фландрского, отца герцогини Матильды, и императора Германского. Засим он отправил посланника к датчанам, и датский принц Гадрада, величайший из воителей, каких только знала земля, стяжавший себе славу непобедимого, заключил союз с графом Тостигом, одним из братьев Гарольда-узурпатора, которого тот, на свою беду, изгнал из Англии. Гадрада с Тостигом должны были захватить Английское королевство с севера, а нам предстояло завоевать его с юга.
Но на этом Вильгельм не остановился. Он обратился за благословением к Папе Римскому, и тот, весьма польщенный его обращением, безоговорочно признал завещанное ему право на английский престол, равно как и действенность клятвы, произнесенной Гарольдом над Святыми мощами, и охотно благословил нашего герцога. Он послал ему хоругвь с образом Креста Господня и перстень с печаткою, внутри которой хранилась прядь волос первоапостола Петра — первого пастыря Церкви Христовой. Папа дал знать этим Вильгельму, что он может выступать в поход на Англию от имени Господа и покровителем ему в этом деле будет сам святой первоапостол Петр. Возрадовавшись папскому благословению, многие бароны укрепились в вере своей, поскольку прежде некоторые из них все же сомневались в праведности сего предприятия, думая, будто клятва, данная Гарольдом, была вырвана у него силой и что он, как ближайший родственник почившего в бозе Эдуарда, имеет больше прав на английскую корону. Однако же слово Папы враз разрешило все сомнения и развеяло домыслы.
А меж тем в Лондоне самозваный король издавал один за другим законы во благо своих народов, дабы заручиться их любовью и поддержкой. Однако корона не принесла ему вожделенного умиротворения и удовлетворения. Горькая, неуемная тоска омрачала его великую радость. А по весне, с появлением кометы, предвестницы больших бед, посеявшей ужас в сердцах слабодушных и поколебавшей даже самых стойких, ему и вовсе стало невмоготу. Сказывали, будто в небе Англии эту комету[62] было видно две недели кряду и будто у людей, глядевших на ее огненный хвост, тут же немели сердца, мутился взор и помрачался разум. И тогда многие близкие Гарольда поняли свою ошибку и пожалели, что отдали ему корону. А Гарольду приснился вещий сон: пригрезилось ему, будто на морском горизонте показался гигантский флот — несметное число кораблей, и форштевни их смотрели в сторону Англии. Это великолепно отображено на Байейском полотне: под троном Гарольда — целое скопище стругов, как бы материализующихся из страхов и тревог монарха-самозванца.
Сон этот и впрямь оказался вещим. По повелению Вильгельма все Нормандское герцогство принялось строить флот. В нормандских гаванях от Авранша до земли Ко — отовсюду собрали лесорубов, корабельщиков, плотников и кузнецов. Приближенные Вильгельма, даже самые знатные сеньоры, такие, как Роде де Бомон, Монтгомери, граф д'Э и сенешал, непрестанно наведывались на побережье и, не ведая устали, подбадривали, как могли, мастеровых людей, коих здесь было не счесть.
Наши гавани превратились в сущие муравейники, где каждый знал свое место и трудился в поте лица, и в этом скопище людей происходило постоянное движение; сгибаясь под тяжестью непосильной ноши, сновали туда-сюда работники, и дело продвигалось. С каждым днем густые леса, примыкавшие к морю, отступали все дальше и дальше от берега. Вековые деревья с мощными стволами и корнями, коим прежде были нипочем ни волны, ни ураганы, гнулись и ломались под мощными ударами топоров, как хрупкие лучины, и со страшным грохотом рушились наземь. Поваленные деревья тотчас же облепляли помощники лесорубов и принимались очищать их от ветвей, сучьев и коры. Голые стволы немедленно распиливали на бревна. Тут вступали в работу плотники; вооружившись скобелями[63], они выстругивали из бревен доски нужных размеров и формы. Наименее умелые и самые молодые подносили тес, предназначенный для обшивки и килей будущих стругов, на верфи, выстроенные тут же, на побережье. Там на него набрасывалась целая толпа мастеровых, среди них были и горожане, и деревенские жители — глядя, как ладно и сноровисто они работают, можно было подумать, будто эти люди в порыве безудержного религиозного фанатизма собрались, чтобы ставить церковь, и притом не одну. Воины Вильгельма охраняли мастеровых от докучливых ротозеев и негрубо, но твердо и решительно блюли порядок в этом человеческом рое, который вобрал в себя самых разных людей: веселых и добродушных, угрюмых и злобных. Интендант Вардар следил, чтобы никто из работников не испытывал нужды ни в чем: ни в пропитании, ни в одежде, ни в инструментах. Торговцев всех мастей безжалостно гнали прочь. Ибо пищи и питья — всего было вдосталь. Стояло лето. Подмастерья и мастера спали прямо на прибрежном песке или в деревянных хибарах, сколоченных на скорую руку на берегу.
Вскорости побережье было уставлено остовами стругов с изогнутыми форштевнями, глядевшими в небо, и белыми досками шпангоутов, напоминавших человеческие ребра. И вот уже корабельщики приколачивали заградительные брусья поверх бортов. На смену им пришли конопатчики — вооружившись ворохами пеньки, они занялись заделыванием щелей между досками обшивки, после чего красильщики, распевая задорные песни, начали раскрашивать борта разноцветными полосами — красными и черными, зелеными и желтыми. Из кузниц валил густой дым и слышались звонкие удары молотов. Потом появились именитые ленники — они покинули свои фьефы, чтобы помочь корабельщикам в спуске стругов на воду. Когда корабли наконец были готовы, их установили на деревянные катки и с помощью толстых канатов поволокли к морю. И вот они уже стоят борт о борт на приколе неподалеку от берега, ожидая своего часа. Иные пришлые люди, жившие вдали от побережья и редко видевшие море, говорили, будто эти корабли удивительно похожи на легендарные «морские колесницы» людей с севера. Как же они заблуждались! Чтобы в них могли поместиться осадные орудия, подвижные разборные башни, придуманные нашим на диво прозорливым герцогом, тяжелые боевые кони и тягловые лошади, колья, шесты и полотнища для шатров, сундуки и ящики с провизией, питьем и прочей снедью, корабли пришлось делать более широкими и глубокими, естественно, в ущерб их маневренности. Однако форштевни у них и правда были острые, из-за чего люди, не искушенные в мореходстве, принимали их за драккары наших предков. Как и на норманнских драккарах, на наших стругах были полосатые паруса, то есть, я хочу сказать, сшитые из разноцветных полос. Помимо того, в безветрие наши корабли могли ходить и на веслах.
Однако, поскольку строить суда нужно было очень быстро, на большинстве из них недоставало носовых и кормовых фигур с устрашающими клыкастыми пастями, остроконечными ушами и пунцовыми глазами — вместо этих чудищ на носу и корме стругов зияли глубокие впадины. Зато «Мора», флагманский неф, предназначенный для герцога и его свиты, превосходил все остальные изяществом формы, яркостью красок и украшавшей его нос медной скульптурой в виде мальчика. В правой руке он держал трехзубый штандарт, а в левой — рог, поднесенный к устам. Иные утверждали, будто мальчик являл собою точную копию старшего сына Вильгельма и Матильды, будущего герцога Нормандского. Что до меня, знавшего Роберта[64], коему в ту пору было двенадцать лет и который впоследствии получил прозвище Коротконогий, то я в этом очень сомневаюсь. Я скорее склонен думать, что мастер, изваявший сию фигуру, воплотил в ней гений самого Вильгельма в пору его отрочества.
Но что бы там ни говорили, а корабль действительно был чудом, вызвавшим всеобщее восхищение, это был подарок герцогини Матильды, и построила она его на деньги из своей личной казны. Ее примеру последовали и другие знатные дамы Нормандского герцогства. Равно как и настоятели благоденствовавших аббатств: Бекского, Жюмьежского и Сент-Эвруского, не желавшие уступать в щедрости епископу Одону. Малоимущие сеньоры по двое, трое и четверо складывали свои средства, чтобы построить и оснастить один корабль. Деревенские жители, преданные сиру Вильгельму, из чисто нормандской гордости тоже не пожелали остаться в стороне. Повсюду: и в убогих лачугах, и в роскошных дворцовых покоях — женщины ткали льняные полотна для парусов. В гаванях мореходы вязали пеньковые канаты. Кузнецы, покончив с якорями, принялись ковать гвозди и оружие. Время бездействия, праздности и раздоров закончилось: в Нормандии кипела работа, и каждый нормандец считал своим долгом помочь общему делу либо трудом своим, либо деньгами. Святые отцы, забыв покой и отдохновение, дни и ночи напролет творили молитвы и пели гимны, вымаливая покровительство у Господа и подмогу у ангелов его. Нормандцы — крестьяне и горожане, лесорубы и плотники, красильщики и кузнецы, мастера и подмастерья, стар и млад — все до единого подчинялись отныне воле лишь одного человека, твердого и решительного, — нашего герцога. Я видел все это собственными глазами и могу с уверенностью сказать: действительно, не было ни одного нормандца, который так или иначе не оказался бы причастным к нашему великому и правому делу, и хотя победа наша стала венцом творенья одного человека, путь к ней проложил весь народ.
Какое чудо — Нормандское герцогство, забыв про распри между городами и деревнями, пришло в движение, подобно частям человеческого тела, подчиненным единой воле! Голова давала команды ногам — и ноги шли туда, куда было нужно; указывала рукам — и руки тоже подчинялись повелению сверху: валили лес, пилили бревна, брали молотки и сколачивали доски. Сам я почти все это время провел в седле — развозил послания герцога, письменные и устные; презрев усталость, забыв про отдых, торжества и увеселения, я гнал коня так быстро, как только мог, дабы везде поспеть к сроку. И хоть мне претило командовать людьми, я сам себе удивлялся: откуда взялось у меня столько энергии, откуда появились эти властные ноты в голосе, когда я отдавал приказы направо и налево? Сердце мое наполнялось отрадой всякий раз, когда я подмечал, что кораблей у наших берегов становилось день ото дня все больше и больше.
Однако ж, на беду, моя наивность подвела меня нещадно! Да, я был счастлив. Потому как поверил Мирге всей душой и думал, что, пока я нахожусь здесь, она живет себе поживает возле моей матушки. Но в один далеко не прекрасный день всю мою радость как рукой сняло — она растворилась в мгновенье ока, точно предрассветный туман.
О, как я страдаю оттого, что истовости и отваги мне хватает ненадолго! Как жаль, что я не создан для великих дел и не всегда способен на самоотверженные поступки! Какая жалость, что любой пустяк может заставить меня свернуть со славно начатого пути и отречься от ранее принятых решений и данных обещаний, хоть бы и поспешных! Правда, ежели верить монаху, настоятелю Сент-Эвруской обители, моей вины в том нет совсем: ибо все это ошибки еще неокрепшей юности, вполне заслуживающие прощения! Однажды сей благочестивый черноризец проявил ко мне величайшее сострадание. Какое счастье, что всего лишь несколькими добрыми словами ему удалось умиротворить мою смятенную душу! Что сталось бы со мною, не приди он вовремя мне на выручку? Надобно признаться, что в ту пору внезапный приступ слабодушия вверг меня в безмерную печаль. Я стал сам не свой — и все из-за собственной мнительности, от которой я, как ни старался, так и не смог избавиться. Мои сверстники, бывшие в те далекие годы воинами, рыцарями и оруженосцами, уже давно обзавелись в Англии и замками, и землями, все они состоят на почетной службе у Вильгельма в качестве его наместников и посланников и правят тамошними фьефами и городами. Никто из них ни на мгновение не усомнился в том, что нормандское войско может дрогнуть под натиском полчищ Гарольда и с позором покинуть берега Британии. Среди них не было ни одного, кто загодя видел бы себя лежащим в траве на поле брани со стрелой в груди или с раскроенной боевым топором головой. Их, презревших свои личные переживания, объединили с герцогом одни чувства, и все они стали ему братьями. Я же, вкусив мгновенной славы после доблестного похода в Британию, вскорости после того облачился в свою нынешнюю жалкую личину — впрочем, вовсе не из страха, хотя и не без оснований, притом достаточно серьезных и вполне заслуживающих сочувствия! Я знаю, между мною и любым честолюбцем лежит огромная пропасть, и посему, если говорить о почестях и славе, я могу сказать одно: да минует меня чаша сия.
А избавиться от честолюбия мне невольно помог Герар. Из Фландрии он возвратился, исполненный радости и душевных сил, — не то, что был до отъезда, и заботило его лишь одно: как бы не опоздать к великому дню отплытия! Однако вернулся он не один. Из северных краев, где туманов и дождей куда больше, нежели у нас, он привез девушку по имени Жакетта, — воздушное созданье, молчаливое, улыбчивое и не сводившее глаз со своего юного супруга, который, оказывается, нарушил наш юношеский обет. Во Фландрии, куда его отправили с поручениями, и с коими он, по обыкновению своему, справился довольно живо, Герару и приглянулась красотка Жакетта — он с первого взгляда полюбил ее, а следом за тем и женился.
— Не серчай, дружище, — утешал меня Герар, — она же дочь досточтимого и благоденствующего письмоводителя[65], вхожего во дворцы фландрских графов! Тамошние горожане побогаче наших — возьми хоть Руан, хоть Сен-Ло. Живут они бурной, полнокровной жизнью, да и прав и свобод у них побольше, нежели у нас, однако все это досталось им за дорогую цену. В жилах у них течет благородная кровь, и уж постоять за себя они умеют: случись какая напасть, тут же закрывают лавки, надевают кольчуги, мечи наголо и… Такая жизнь как раз по мне. Я тоже пришелся им по нраву. Едва отец Жакетты узнал, что родитель мой торгует мехами, он тотчас обстряпал все как надо. Правда, поначалу он было принял меня за проходимца — рыцаря удачи! Ну а уж потом отдал за меня свою дочь как миленький, а она, душечка моя, только этого и ждала!
— Герар, — вознегодовал я, — но ты же не имел права так поступать! Ведь срок службы у тебя еще не истек. Герцог за это тебя по головке не погладит. Да и потом нам скоро в поход. Что станется с Жакеттой? Она же не поплывет с нами за море!
— Бедняжка уже побывала в Арденнских лесах и еще в незнамо каких дебрях, где волков да прочих зверюг, тех, что о двух ногах, и не счесть. Она молодчина! Спать ей приходилось то под звездным небом, то на придорожных постоялых дворах. Так неужто ты думаешь, что она грезит об одном лишь покое?
Потом он как рявкнул мне в ухо:
— Но это еще не все! Надеюсь, придет срок, и она подарит мне сына, такого же розовощекого и светлокудрого, как мы с нею.
— А сейчас-то ты что думаешь делать с Жакеттой?
— Спроважу ее в Сен-Ло. Пусть отец порадуется.
— И это я слышу от тебя!
— Погляди-ка сюда, братишка. Мы приехали не с пустыми руками — посмотри, какая большая у меня мошна, и к тому же звенит!
С этими словами он извлек дивный кошель, полный серебра и злата, и, подмигнув мне, прибавил:
— Это на домишко с лавчонкой — так что она будет хозяйничать в лавчонке, и пусть себе копит деньжата, покуда я буду в отъезде. Ну, что скажешь? Как тебе мои планы?
— Но разве не ты чуть ли не каждый божий день твердил мне, что о том, чтобы кому-то из нас жениться, не может быть и речи, потому как наша дружба превыше всего?
— Какой вздор! Я же говорил о сарацинке, а не о розовощекой, с локонами цвета спелой ржи, доброй и скромной христианке, выросшей в благоденствующем доме, а не на дорожном распутье или под сенью лесных дерев.
Как часто бывает, что по неведению счастливчики задевают за живое тех, кого счастье обошло стороной! Какие жестокие раны наносят они другим, пусть даже невольно, своими пылкими речами, поступками, даже одним своим видом! О нет, я нисколько не ревновал Герара, просто своими словами, исполненными счастья и радости, он, сам того не ведая, ранил меня в самое сердце. В этой жизни ему все удавалось, словно по мановению волшебной палочки. Нисколько не тушуясь, Герар представил свою молодую жену герцогине Матильде, а после и герцогу. Ему так здорово удалось все изобразить, что вместо укоров он получил позволение препроводить Жакетту в Сен-Ло, правда, с одним условием: за любовными утехами не забыть, что великий день уже не за горами. Свою победу он закрепил такой вот дерзкой речью:
— Досточтимый сир, всему виной только вы, и я благодарен вам за это — за то, что жена моя родом из Фландрии. Ведь и сами вы в свое время поступили точно так же. Ваш пример вдохновил меня, к тому же я твердо знал — что бы ни случилось, вы поймете меня и простите.
Герцог как ни силился, не смог удержаться от смеха. И все же, я думаю, слова Герара были исполнены лукавства. Он произнес их с нарочито покаянным и пристыженным видом, как и подобало в его положении, — ну и шельмец! Как бы то ни было, а герцог добавил в его мошну еще добрую пригоршню звонких монет — от себя лично, после чего наши молодые отбыли восвояси. По обычаю, я немного проводил их, и, покуда мы ехали, на душе у меня просто кошки скребли. Потом их резвые лошадки, звеня колокольчиками, продолжили свой путь без меня: погруженный в горестные раздумья, я остался стоять посреди дороги и долго глядел им вслед. По возвращении во дворец я принялся нещадно корить себя за безрассудную робость, нерешительность и застенчивость, за свой слабый характер: ибо я походил на того коня, что, завидев препятствие, сначала застыл, как вкопанный, а потом вдруг начал метаться — всем на смех. Я решил, что хватит сидеть сиднем и ждать у моря погоды, и тотчас же направился к сиру Вильгельму. Не мудрствуя лукаво, я испросил у него разрешение ненадолго отлучиться в Реньевиль:
— Ибо, сеньор, я думаю, невеста моя, сарацинка, уже успела обратиться в нашу веру и укрепиться в ней. Позвольте мне лично удостовериться в этом, и тогда я взойду на корабль с великой радостью на сердце, а не с необоримой тоской, от которой не нахожу себе места.
Герцог нахмурил брови, но голоса, однако, не повысил:
— Коли ты уверен в ней, почто так терзаешь себя?
В его словах не было ничего утешительного. Но я твердо решил стоять на своем:
— И все же, сир герцог, было бы куда лучше, если бы я увидел все собственными глазами, а не томился бы в горьких сомнениях, точно в болоте… Позвольте мне жениться на ней, ибо дольше ждать мне невмочь… Сир, я не получал вестей из Реньевиля с тех самых пор, как покинул его. Хотя за это время из Котантена к нам приезжали и тамошние рыцари, и их оруженосцы…
— Да уж, вы с Гераром и впрямь два сапога пара, два коня или быка в одной упряжке.
— А все быки, сир герцог, друг другу братья, и дорога у них одна…
Герцог дал мне разрешение съездить в Реньевиль. Но его милость едва не погубила меня: из-за нее я чуть не угодил в пропасть, из которой мне, ослабевшему духом, вряд ли суждено было бы выбраться. Но кто в случае, подобном моему, может все знать наперед и с точностью предречь, что ожидает тебя? Кто может утверждать наверное, на что способно сердце, отравленное любовным ядом, в какие бездны готово оно низвергнуть того, кто сражен этой пагубной страстью?
Мой путь в Реньевиль не был добрым: по дороге меня подстерегали препятствия, хоть и пустячные, но слишком частые, — как будто провидение было против моего возвращения домой и делало все, чтобы остановить меня на полдороге. Конь мой то и дело терял подковы. Потом его отнесло водным потоком при переправе, из-за чего я потерял целый день. Затем меня скрутила лихоманка, правда, с помощью целебных настоев я довольно быстро встал на ноги, однако на выздоровление ушло два бесконечно долгих дня. Когда я наконец добрался до Реньевиля, то буквально валился с ног от усталости, а душу мою снедала неодолимая тревога! И не без причины. Я слишком опоздал — по крайней мере, недели на две! Сарацинка, вконец изнемогшая от нравоучений моей матушки и каждодневных проповедей нашего священника, сбежала из дому. Случилось это, как и в первый раз, ночью: она отодвинула задвижки на дверях и босая неслышно прошмыгнула наружу, а потом, таясь в тени кустов, пустилась в лес и затерялась в бескрайних чащобах. И с тех пор ее никто не видел. Наши крестьяне, которых матушка моя, встревожившись не на шутку, тотчас же подняла на ноги, долго искали беглянку, но так и не нашли.
— Я думаю, — сказала мне матушка, — ей стало невмоготу жить с нами. Рано или поздно она все равно затосковала бы по своим диким танцам и прочей чертовщине и непременно убежала бы к соплеменникам. Моли Господа, чтобы он смилостивился над нами, славный мой Гуго! В таких случаях мы всегда воздавали Ему молитвы, и Он отводил от нас самые страшные беды. Забудь свою тоску! Разве тебе мало скорби, что эта чертовка посеяла в твоем сердце? Она хотела погубить твою чистую душу! Она же еретичка, ведьма…
И тут я ощутил вспышку лютой ярости. Девчонка-дикарка едва не извела мою добрую, ни в чем не повинную матушку. Однако и подозрение, что именно из-за поучений и постоянных укоров Мирге пришлось бежать из Реньевиля, не отпускало меня.
— А знаешь ли ты, — оправдывалась матушка, — знаешь, что она хохотала как умалишенная, когда я называла ее Мишелеттой? И что иной раз лунными ночами она выла в своей комнате по-волчьи так, что поднимала на ноги служанок. И все ее боялись…
Я больше не мог этого вынести. Слезы, причитания, простодушные заверения матушки в ее невиновности и злых чарах Мирги вывели меня из себя. Я вскочил на коня и как стрела помчался куда глаза глядят! На скаку я кричал: «Она сбежала от меня, а не от дома моего! Из-за меня! О Мирга, Мирга, коварная обманщица!» — чем немало удивил крестьян, трудившихся на полях. Стоит ли подробно рассказывать об этом позорном дне, да и о других, последовавших за ним? Зачем? Я летел, не разбирая дороги, и вскорости незаметно для самого себя очутился возле Бекского аббатства, основанного в давние времена рыцарем Геллуином, где в то время, когда я там очутился, настоятелем был достославный отец Ланфран. И мною вдруг овладело искушение попросить там убежища. Хотя вместе с тем какая-то странная, едва ощутимая надежда продолжала вести меня вперед: а что, если мне повезет и в какой-нибудь деревушке я нападу на след артистов, с которыми когда-то странствовала Мирга? И я двинулся дальше по незнакомой, сплошь усеянной камнями и выщербленной рытвинами дороге, пролегавшей через Экувский лес, чтобы найти там свою смерть от стрелы, пущенной ловким злодеем, которая пронзила бы мне грудь и навсегда избавила от невыносимой муки. Да, я хорошо помню, тогда мне хотелось лишь одного — скорее умереть! Однако через какое-то время мрачные тенистые чащи расступились, и я оказался у ворот Сент-Эвруской обители. Взмокший от пота, умирающий от голода, я соскочил со спотыкавшегося на каждом шагу коня и постучал в огромную кованую дверь.
Вид у меня был до того изможденный и жалкий, что меня сразу же без расспросов впустили.
Умывшись, поев и отдохнув, я принял участие в мессе, стоя на коленях вместе с тамошними монахами. Не знаю, что тогда произошло в моей душе. На меня как будто снизошло прозрение: я понял, что существует только одна истина и только один повелитель, достойный вечного поклонения и почитания. Внутренний голос сказал, что мои злоключения с сарацинкой, закончившиеся ее предательством, были ниспосланы свыше, дабы через испытание указать единственный путь, приведший меня сюда.
Я тут же излил свою душу старику монаху, коему было велено ухаживать за мной. Он охотно выслушал меня, потом обнял и поспешил передать мои откровения настоятелю.
Настоятель, сухопарый высокий человек, лысый, как колено, если не сказать больше, с очень бледным, аскетичным лицом и пламенным взором, не заставил себя долго ждать. Он в учтивых выражениях пригласил меня к себе и попросил рассказать все, что со мной приключилось, но только без утайки и без всякого стеснения. Почем мне было знать, что таким образом он хотел облегчить мне душу, а заодно удостовериться, насколько искренним было мое желание облачиться в черную ризу.
— Чтобы служить Господу, брат мой Гуго, — сказал он, выслушав меня, — надобно прежде иметь чистосердечную и неугасимую веру в Него, а не просто мимолетное желание, вызванное утратой земных услад. Перед теми, кого привели в наши стены любовные муки, поруганная гордыня, потеря земных утех, столь ими вожделенных, мы открываем двери не только с любовью, но и с оглядкой. Куда реже привечаем мы юношей, едва вступивших в пору цветения. Сказать по правде, мы отдаем предпочтение тем, кто глубоко выстрадал свою веру и по собственной воле отрекся от мирской жизни, а не тем, кто поддался мгновенному искушению из-за того, что был изгнан из мира. Однако я не прогоняю тебя, а хочу подвергнуть испытанию в миру, куда ты возвратишься, дабы укрепиться в вере своей. Как знать, быть может, семена благочестия и впрямь произрастут в душе твоей. И тогда ты вернешься в Сент-Эвру. Но запомни, наша достославная обитель, пристанище смиренных, не для тех, кто гоним одним лишь отчаянием.
— Так что же мне надобно делать?
— Ты оруженосец герцога Вильгельма. Сей воистину правоверный повелитель с благословения нашего Папы собирается в поход в Англию, дабы утвердить нашу веру на этой земле, населенной варварами, и наказать повинных в клятвопреступлении. Для выполнения этой богоугодной миссии ему нужны верные сподвижники. Так что ступай за ним, ибо сие есть долг твой.
— Сир настоятель, могу ли я еще кое о чем вас просить? Скажите мне как человек просвещенный, неужто сарацинка моя и вправду коварная колдунья? Посоветуйте, как мне относиться к ней, ежели однажды я ее повстречаю?
— Пускай чудесное провидение укажет этой заблудшей душе праведную стезю, поучая ее с участливостью и долготерпением, равно как силой примера, так и слова.
И вот, немного успокоив меня и снабдив грамотой, где опоздание мое оправдывалось обстоятельствами, принудившими меня задержаться в Сент-Эвру, он отослал меня назад к Вильгельму. У кромки Экувской чащи я в последний раз бросил взгляд на благословенную обитель. Огромная и мрачная, она возвышалась на холме, словно истинная крепость Господня, и ее суровый вид вновь вверг мою душу в смятение. Вернуться туда мне так и не было суждено, хотя позднее я унаследовал неподалеку от нее крохотный домен под названием Лавиконте.
Я чувствовал себя безмерно виноватым, и мне страсть как боязно было являться к сиру Вильгельму. Подготовка к походу близилась к завершению. Во внутренних дворах замка и снаружи, за крепостным валом, собралось несметное войско.
— Поторопись же, — сказал мне при встрече Герар, — и выше голову. Герцогу сейчас не до тебя, у него хватает заботи поважнее. Нет, ты только погляди — сколько народу, тьма-тьмущая! Даже глазам не верится…
— Но, Герар, я не решил, как же мне быть… Если я сейчас надену черную ризу, выходит, я стану изменником?
— Да выкинь ты свою ризу из головы! С ума, что ли, спятил?..
Герцог уделил мне всего лишь несколько мгновений. Прочитав короткое послание настоятеля, он усмехнулся:
— Неужель среди черноризников обо мне ходит настолько дурная слава, что даже сей приор просит, чтобы я не наказывал тебя?
— Сир Вильгельм, я опоздал не из трусости. Мне не страшны ни морские волны, ни воины Гарольда. Но…
— Я понимаю, это «но» — твоя тайна, и мне знать ее не обязательно…
В тот же день сенешал отправил меня в дельту реки Див, велев поторопить корабельщиков с постройкой последних стругов.
При виде леса мачт, вздымавшихся ввысь над эстуарием реки, кораблей, стоявших стройными рядами, борт к борту, и слегка покачивавшихся на приливной волне, при встрече с моими товарищами не только по оружию, но и по судьбе, трудившимися здесь, не жалея сил, мне вдруг снова захотелось жить прежней жизнью. Некоторые из моих друзей тоже терзались любовной мукой, однако это нисколько не мешало им работать. Они и помыслить не могли о том, чтобы искать спасение от любовного недуга за монастырскими стенами. Их пример послужил мне добрым уроком.
Когда Герар был свободен от службы, все свое время он старался проводить рядом со мной.
— Помнишь, — говорил он, — латинскую поговорку, которую любил нам повторять мэтр Ансельм?
— Какую?
— От славы до позора один шаг.
— Да, помню.
— Так вот, ее можно истолковать и по-другому: кто сегодня плачет, завтра смеется. Или еще: не бывать бы счастью, да несчастье помогло.
Я кивнул, тронутый его дружеским вниманием и братской заботой, однако же горькие сомнения, как нож, засевший глубоко в сердце, продолжали бередить мою незажившую рану.
Эстуарий реки Див представлял собой удобное место для стоянки кораблей. Это простое дельтовое озеро[66], затопляемое морскими приливами, где даже во время отливов сохранялась большая глубина, было надежно укрыто от любых стихий. На берегах реки вырос целый лес шатров, роскошных и незатейливых, в зависимости от происхождения и положения рыцарей и воинов, коих уже собралось огромное войско, продолжавшее, однако, пополняться с каждым днем. Ибо на клич герцога ответили не только нормандцы, но и волонтеры из других провинций, графств и маркграфств[67], прельщенные, как я уже говорил, щедрыми посулами Вильгельма, — почестями или деньгами. Под наши знамена встали рыцари из Франса[68], Бретани, Бургундии, Пуату, Аквитании, а также из горных краев на юге и востоке. Не было дня, чтобы наши ряды не пополнялись отрядами странствующих рыцарей-наемников. То было на редкость разношерстное скопище ратников, говоривших на разных наречиях Французского королевства, а к концу лета их численность достигла тысячи копий[69], не считая щитоносцев и слуг. Большинство рыцарей, даже самые именитые, пошли за Вильгельмом не столько по убеждению или благодаря благословению Папы, о котором, впрочем, они и не ведали, сколько из любви к нашему благодетелю-герцогу. Для богатых сеньоров, грезивших лишь о ратной славе, сей поход был более чем многообещающим — свои честолюбивые помыслы они могли бы удовлетворить с лихвой. Для юных однощитных рыцарей то была верная возможность обзавестись доменами, пусть и заморскими, в Англии, — им это было безразлично.
Бывалые рыцари сказывали, что в иных местах при таком скоплении вооруженного люда непременно случались беспорядки, влекшие за собой грабежи и разбои: воинам надо было добывать себе пропитание, и с этой целью, согласно обычаю, они совершали набеги на угодья местных крестьян. Однако сир Вильгельм строго-настрого запретил сей позорный и беззаконный промысел, обязав интенданта Вадара снабжать войско всеми видами продовольствия так же непрерывно, как и корабельщиков. Стада быков и баранов продолжали мирно пастись на деревенских выгонах, как будто вся округа разом вымерла. Хлебные поля, коих не коснулись ни конские копыта, ни орудия не знающих сочувствия к крестьянам фуражиров, спокойно созревали в ожидании прихода косарей. И даже самый робкий крестьянин мог спокойно расхаживать или разъезжать на кобыле повсюду, напевая и посвистывая, сколько его душе было угодно, и ничуть не опасаясь бродивших окрест вооруженных людей. Нормандские рыцари объезжали дозором всю округу, следя, чтобы угодья местных жителей, как и сами они, не пострадали от рук каких-нибудь злодеев.
Вскоре началась погрузка на суда оружия, снаряжения и провианта. Это событие красочно отображено на Байейском полотне. Засучив штаны, а то и сняв их вовсе, смотря какая была глубина и расстояние до корабля, люди попарно переносили кольчуги, натянутые на шесты с перекладиной, остроконечные шишаки и мечи. Другие закатывали на борт судов повозки, полные бочек с вином, и загружали пирамиды для шлемов и копий. Третьи несли на плечах мешки с мукой. Мастеровые, которым предстояло сопровождать нас в походе, занимались погрузкой кузнечных и плотницких инструментов, разобранных на части осадных орудий. Потом за дело взялись кашевары — они грузили подводы с походными котлами и свежими мясными тушами, а также с солониной. Затем по трапам поплыли цепочки разноцветных штандартов, насаженных на древки и украшенных золотыми шнурами. Затем оруженосцы вкупе с конюхами стали загонять на корабли коней своих сеньоров. Неутомимый Вадар указывал каждому его корабль — согласно предписаниям, которые едва успевали строчить писари. Что сталось бы со всеми нами без тщательной, заблаговременной подготовки и строгого порядка? Разве можно было бы тогда в этой прорве грузов и лошадей узнать свою кладь, свой шатер, своего коня или свое оружие? Если бы воцарился хаос, добрая половина войска уже бы давно голодала и томилась жаждой, уничтожив все запасы мяса и вина. Но под неослабным, ежечасным руководством Вильгельма Вадар и его подручные предусмотрели все. То был огромный труд, зато результаты его оказались на редкость удачными! Герцог, обладавший бесспорным организаторским талантом, обрел в лице Вадара весьма толкового помощника! Однако я, похоже, слишком уж увлекся описанием подробностей, а посему позволю себе оставить их и продолжить свой рассказ…
Вскоре подул западный ветер, не очень сильный, но и не слабый, а такой, какой был нужен. И вот перед нами наконец предстал герцог в сопровождении герцогини Матильды. Он прилюдно нарек ее правительницей Нормандии, ибо этой чести она заслуживала по своему положению, а ее первым советником он назначил старого Роже де Бомона. Мы приветствовали их обоих, как и подобало, громкими, восторженными возгласами, после чего герольд протрубил сигнал к посадке на корабли.
Здесь я опять-таки позволю себе воздать похвалу нашему прозорливому герцогу. Эта посадка была всего лишь генеральной репетицией великого дня отплытия. Стоя на высоком холме, Вильгельм вместе с Вадаром следили за ее ходом, делая для себя выводы. Как только под дуновением ветра водная гладь подернулась крупной зыбью, кони, испугавшись поднявшейся волны, встали на дыбы, что раскачало корабли еще пуще. В возникшей суматохе и толкотне многие воины попадали за борт. Выяснилось, что на одних кораблях было слишком много грузов, а другие оказались загруженными лишь наполовину. Тогда пришлось пересаживать людей и переносить поклажи с одних кораблей на другие, чтобы их загрузка стала равномерной. Потом к герцогу примчался запыхавшийся гонец и сообщил, что в образовавшейся давке утонуло много людей. Тогда герцог, наскоро простившись со всеми, заключил в короткие объятия герцогиню Матильду и поспешно отбыл на берег — то ли потому, что он не хотел давать волю чувствам, то ли, и скорее всего, оттого, что главное сейчас состояло в том, чтобы остановить безудержную панику, охватившую войско. Когда порядок был восстановлен, мы взошли на борт «Моры», и над нею тотчас взвился стяг Папы Александра. Затем на всех кораблях подняли паруса. Ветер нам по-прежнему благоприятствовал. Вскоре мы миновали устье Сиены и вслед за тем благополучно достигли бухты Сен-Валери, где стояла часть нашего флота.
Но в Сен-Валери удача отвернулась от Вильгельма. Оттуда до английских берегов было уже рукой подать. Однако, поскольку нам предстояло плыть на север, нужно было дождаться попутного южного ветра. Кормчие, собравшиеся на «Море», единодушно заявили, что в ближайшее время ветер не изменится. К тому же они опасались, что, когда час отплытия все же настанет, его порывы будут слишком слабыми, а во время плавания изменятся снова — тогда корабли разбросает по морю и собрать их вместе будет уже невозможно, так что к берегам Англии они подойдут не единой мощной флотилией, а поодиночке и, следовательно, будут легко уязвимы. С другой стороны, из-за большой скученности людей и лошадей на кораблях негде яблоку было упасть, и управлять ими в открытом море было бы очень нелегко. Тогда последовал приказ высаживаться на берег. Там мы установили походные котлы, разбили шатры и построили хижины, благо побережье здесь было сплошь покрыто лесом.
И вот мы опять принялись ждать, и по мере того, как длилось это томительное ожидание, наш боевой дух постепенно угасал. На смену ему пришла нерешительность. Вера слабела с каждым днем. Мы уже всерьез начали сомневаться в правоте дела Вильгельма, равно как и в том, что нам удастся одолеть Гарольда. Мало-помалу радость сменилась тревогой, сначала подспудной, а затем совершенно открытой. Хуже того: к воинам, прибывшим из земли Ко, зачастили их родственники, которые только подливали масла в огонь. Глядя на бессчетное скопище ратников и кораблей, эти простодушные люди начинали причитать, как видно, из жалости, что мы, мол, найдем свою погибель в морской пучине еще раньше, нежели доберемся до английских берегов, где нас уже будет поджидать грозный неприятель. Наслушавшись этих стенаний, многие воины и вовсе пали духом.
Напрасно герцог старался, не жалея сил, развеять их хандру и ободрить. Некоторые отвечали ему:
— Сеньор, Гарольд наверняка уже прознал обо всем: и о наших сборах, и о численности войска и кораблей. У него было предостаточно времени, чтобы как следует подготовиться к нашему вторжению и превратить английские берега в неприступные крепости.
— Напрасно разбазаривает он казну, накопленную Эдуардом, — возражал им Вильгельм. — Непомерное расточительство не только не укрепляет его могущество, а, напротив, ослабляет и делает все более призрачным.
— Но неужто не страшитесь вы его отваги, ведь ее признали все, и в первую голову вы сами — тогда, после победы над бретонцами?
— Отвага его сейчас не стоит и ломаного гроша: он не посмеет покуситься даже на самый захудалый фьеф в моем герцогстве, зато я хоть сейчас вправе распорядиться его королевством так, как мне будет угодно, ибо я уже являюсь полноправным владыкой Англии. Разве я не обещал разделить все, что им унаследовано якобы по закону, между моими верноподданными?
— В чистосердечности ваших слов, сеньор, вряд ли кто может усомниться. Но не спешите ли вы давать столь смелые обещания?
— Я повторяю: кто заблаговременно думает о том, как разделить добычу, отнятую у противника, уже может считать себя победителем.
— Сеньор Вильгельм, но ведь Гарольд стоит на своей земле. Он может поднять столько ратников, сколько ему заблагорассудится, и эти полчища без особых усилий отбросят нас назад к морю.
— Судьба любого сражения решается не числом ратников, а их умением сражаться.
— А что, если он все-таки оттеснит нас к морю и потопит наш флот?
— Вы забываете — он будет защищать то, что ему не принадлежит, а мы будем отвоевывать то, что нам даровано за наши благодеяния. Сия уверенность, говорю вам, удесятерит наши силы, хотя нас впереди, бесспорно, ждет жаркий бой и за победу, почести и богатства нам придется заплатить с лихвой.
Вильгельм повторял также, что отныне он выступает уже не просто как претендент на английскую корону, но и как носитель карающего меча Господня и полномочный посланник Папы. И он указывал всем на хоругвь с золотым крестом, что была доставлена из Рима и теперь развевалась над его шатром.
Когда к герцогу приводили пойманных лазутчиков Гарольда, он изображал показное удивление и говорил им:
— Неужто Гарольду и впрямь не жалко золота и серебра, чтобы платить тебе и иже с тобой за проворство да усердие, с каким вы шпионили за мною на Диве и здесь? Ведь планы свои и приготовления я ни от кого не держу в тайне. И мое присутствие здесь есть яркое тому подтверждение. Что же Гарольду еще надобно знать? Каких вестей он ждет от вас?.. Передайте ему, что ежели до истечения года сего он не узреет меня на земле, которая, как он, очевидно, полагает, защитит его от моего вторжения, знать, жить ему в мире и спокойствии до конца дней своих. До истечения года сего! Хорошенько запомните мои слова! Да, и еще скажите, пускай не уповает он на то, что ненастье, бури и коварные течения станут мне помехой. Покамест стихия против нас, однако Господь придет нам на помощь и не сегодня-завтра она станет нашей союзницей.
Приближался конец сентября, когда в один прекрасный день на подступах к нашему лагерю дозорные схватили какую-то бродяжку, совсем еще юную. Девушка так настойчиво повторяла мое имя, что они немедленно отвели ее прямиком к сиру Вильгельму. Мне тотчас сообщили, что герцог требует меня к себе. Бродяжкой оказалась моя сарацинка. При виде ее от неожиданного потрясения я едва не рухнул наземь. Она сказала:
— Вот видишь, славный мой сеньор Гуго, несмотря на все мои клятвы и обещания, я не смогла-таки удержаться и вновь отправилась бродяжничать. В Реньевиле мне стало совсем невмоготу жить, и потом я думала, что скоро забуду тебя. Но чем дальше уходила я от твоего дома, тем горше делалось у меня на душе. Однако возвращаться назад в твой дом мне совсем не хотелось — меня оттуда прогнали бы как чумную! Я знала — ты единственный, кто сможет меня понять и простить, оставалось только разыскать тебя. Да-да, во что бы то ни стало! Я догадывалась, что жестоко оскорбила тебя — своими выходками и диким нравом, а вовсе не из злости, потому как ее у меня отродясь не было. Чтобы заработать на кусок хлеба, мне снова пришлось петь — на рыночных площадях и в замках, правда, теперь я была уже совсем одна, потому что своих сотоварищей-лицедеев повстречать мне так и не удалось… Но все это время, клянусь, я искала тебя повсюду. Меня отправили на Див, но, когда я туда добралась, тебя там уже не оказалось. Тогда я вернулась в Кан, к госпоже герцогине, и после того, как я усладила ее своим пением, она рассказала мне, где тебя искать. От нее-то я и услышала про бухту Сен-Валери. Герцогиня дала мне коня — и вот я здесь.
Что мог я ответить Мирге? Ее появление было мне совсем не в радость. Я уже начал мало-помалу забывать ее и даже стал гордиться собой.
— Еще чуть-чуть, — продолжала Мирга, — и я стала бы такой, как вы хотели, но вот терпение мое лопнуло. Однако сейчас чувство, которое вы от меня ждали, окрепло и живет во мне.
Я вспомнил слова настоятеля Сент-Эвруской обители о чудесном спасении заблудшей души и ощутил, как моя злая досада на Миргу начинает таять, словно воск на огне. Взглянув на тонкую шею девушки, ее хрупкие плечи, я был больше не в силах гневаться и все ей простил. В конце концов, герцог, устав слушать наши речи, сказал:
— Так женись на ней! А уж потом она отправится служить герцогине и пусть ждет твоего возвращения. — И, повысив голос, прибавил: — Ибо отныне женщинам только и остается, что ждать, набравшись благоразумия и долготерпения! Даю вам два дня сроку, если только не будет ветра. Вадар, предоставь им хижину где-нибудь за лагерем, ежели таковая сыщется. И запомните, я излишеств не терплю, так что не вздумайте ходить на головах от счастья, хоть вы оба его и заслужили.
Нас обвенчал епископ Одон. А герцог одарил не менее щедро, чем Герара с Жакеттой. Сенешал освободил меня на время от службы. Таким образом, в нашем распоряжении было целых два дня да хижина старшего кормчего, стоявшая тут же, неподалеку от бухты Сен-Валери.
Потом пришло время расставаться, Когда мы прощались, Мишелетта — после епископского благословения у меня больше язык не поворачивался назвать ее Миргой — проявила завидную твердость духа, чего нельзя было сказать обо мне.
— Муж мой любимый, — обратилась она ко мне, — отныне мы будем вместе и в радости, и в горе. Ты, наверное, боишься за меня — как-то доберусь я до Кана? А разве мне не страшно за тебя? Я возвращаюсь не одна — меня будут сопровождать стражники герцогини. А тебя ожидает бурное море и поле брани. Думай обо мне непрестанно, и, если ты и вправду горячо меня любишь, моя душа будет тебе надежным щитом, а сердце — верным копьем.
Перед тем, как поцеловать меня в последний раз, она призналась:
— И еще знай: я с радостью поеду в Реньевиль, но только с тобой.
Когда она уехала, Герар сказал мне:
— В конце концов, братишка, я одобряю твой выбор. Ежели до встречи с тобой она и была ведьмой, то теперь дьявольские чары оставили ее. Когда отец Одон венчал вас, я внимательно следил за нею. Она была сущий ангел во плоти, хотя и с темной кожей! Но почем мы знаем, может, далеко не все ангелочки такие же белокурые да розоволицые, как наши нормандские девушки? Раньше от ее взглядов так с души и воротило — зыркала глазищами, словно птица ночная. Зато теперь — совсем другое дело. Что же касается всего остального, ты не отчаивайся.
— Какого такого остального?
— То, что ее в детстве похитили бродяги, еще ничего не значит, может статься, однажды чисто случайно, каким-то чудом она разыщет своих родителей и они окажутся досточтимыми сеньорами, владетелями богатых угодий и больших стад. Должен тебе заметить, народ в Пуату горе не мыкает, как в иных краях. Так-то вот!
Меж тем дни шли за днями, а ветер по-прежнему дул с запада. Сказать по правде, положение герцога было не из завидных: пришла осень, а мы по-прежнему сидели на берегу и маялись от безделья. Настала пора подумать о роспуске войска. Но согласятся ли воины, прибывшие из дальних пределов королевства, собраться под знаменами герцога будущей весной? Надежда на это, увы, была небольшая. Кроме того, мы хорошо понимали, что неудача наша будет Гарольду на руку — она только упрочит его власть, и тогда Вильгельм лишится верных союзников.
Однако герцог не отчаивался. Он искренне верил в удачу, хотя иные поговаривали, будто за ее благоволение он, как человек чересчур расчетливый, заплатил слишком малую цену, а для успеха великого дела требуется куда больше затрат. Но что бы там ни утверждали злые языки, вера в победный исход его похода была непоколебима. И вот, всецело положась на волю провидения, Вильгельм повелел провести в честь Господа нашего пышные молебны и шествия войск. Во время торжественных процессий он вместе с другими военачальниками нес реликвии святого Валерия Люксейского, основателя Леконского аббатства. То было поистине восхитительное, волнующее, невиданное зрелище: почти пятьдесят тысяч воинов шествовали стройными колоннами вдоль морского берега, распевая молитвы и гимны во славу Всевышнего.
Наконец большой медный флюгер, венчавший мачту «Моры», повернулся на север! Ветер подул с юга. Над лагерем вознесся громогласный ликующий крик, который тут же подхватили трубы — они гремели по всему побережью. И тут же началась посадка на корабли: хоть мы и спешили, но порядок старались не нарушать. Это было как нельзя кстати! Ибо многие воины, причем далеко не робкого десятка, уже были готовы нарушить клятву, покинуть герцога; их примеру собирались последовать и другие. Благоприятный ветер, однако, развеял все сомнения, возродил пошатнувшуюся было веру и вновь сплотил нас воедино. Разувшись, мы с радостью двинулись каждый на свой корабль. Герольд возгласил о том, что всем стругам по выходе в море надлежит бросить якоря. Тысяча шестьсот кораблей, ясное дело, не могли одновременно покинуть бухту, но не могли они и отправиться в плавание самостоятельно. Все должны были снова собраться вместе на некотором удалении от берега и держаться «Моры» до тех пор, покуда на мачте флагмана не вспыхнет сигнальный огонь и трубы не возвестят о том, что пришло время поднимать паруса.
Я взял на себя скромный труд описывать лишь то, что видел собственными глазами. А посему рассказ о нашем плавании будет недолгим. В это время года ночь наступает довольно быстро, и ты не успеешь опомниться, как окружающие тебя предметы в мгновение ока растворяются во тьме, превращаясь в едва только различимые неясные силуэты. Мы с Гераром и другие оруженосцы плыли на «Море». Я долго всматривался в морскую даль, силясь объять взглядом бескрайний горизонт. В памяти моей запечатлелась лишь одна картина: нескончаемая череда качающихся мачт, устремленных ввысь, к тронутому багрянцем небосводу. Вскоре все корабли словно растаяли, превратившись в неподвижные тени, и в наступивших сумерках посверкивали лишь глаза да клыки чудовищ, что украшали их носы. Уходящий день, однако, все еще играл бликами на гребнях волн, размеренно катившихся по морю. А струги все прибывали и прибывали; убрав паруса, они бросали якоря рядом с нами. На «Море», да и на других кораблях царило странное затишье, изредка нарушаемое окриками мореходов, которые делились между собой предположениями о силе ветра и волн: ведь это же была их родная стихия!
Когда на мачте «Моры» вспыхнул огонь, стояла кромешная мгла. Вслед за тем грянули трубы, их призыв подхватили сигнальные рожки, потом затрубил один рыцарский рог, а за ним и остальные. Тем самым корабли давали друг другу знать, что сигнал с флагмана принят. На «Море» подняли парус, и он мгновенно наполнился ветром, который заметно посвежел. И флагманский струг устремился вперед, рассекая носом волны, с шипением проносившиеся вдоль бортов под нашими щитами. На сей раз мы снялись с якорей одновременно! Небо было затянуто облаками, но в просветах между ними нет-нет да и проглядывали луна и звезды, и кормчие уже не боялись потерять из виду сигнальный огонь «Моры», хотя они были уверены, что рано или поздно это непременно случится, корабли разбросает по морю и к берегам Англии они будут подходить поодиночке. Но шум валов, пенившихся под форштевнями, обнадеживал: каждый знал, что где-то совсем рядом идут другие корабли.
Нам велели ложиться спать, чтобы к завтрашнему утру мы вновь были бодрыми и полными сил.
Некоторые из наших друзей закутались в плащи и улеглись там же, где сидели, я не знаю, удобно ли им было так спать или нет. Мне же не давало уснуть любопытство, ибо я всегда был одержим страстью к морским путешествиям; к тому же рядом сидел Герар и ему была нужна моя помощь. Бедняга всю дорогу только ел да пил, не зная меры — впрок. Вино входило в него, точно вода в сухой песок или бездонную бочку; при всем том, однако, он не терял ясности ума, хотя трепал языком и хохотал без умолку! Герар боялся, что завтра придется поститься целый день, потому как мы можем вступить в бой, еще не успев сойти на берег, а посему он предусмотрительно умял добрую половину оленьего окорока и влил в себя изрядное количество крепкого вина — так что суровый морской ветер стал ему нипочем, и он, как всегда, беспечно принялся подтрунивать над теми, кто ежился от холода. Покуда корабль стоял на якоре, покачиваясь на легкой волне, он все шутил да приговаривал: это, мол, не море, а всего лишь озеро, каких в Нормандии не счесть, оно не шире любого канала или устья фландрских рек! Но едва подняли парус, как он тут же прикусил язык, что меня несколько удивило, однако я не придал тому никакого значения. Когда же корабль понесся с быстротой ветра навстречу огромным валам и брызги, точно бичи, нещадно захлестали по кожаной обшивке щитов, закрепленных снаружи, Герар вдруг забеспокоился и, стиснув зубы, принялся проклинать качку, от которой ему сделалось не по себе. Он вскочил на ноги и перегнулся через борт, подставив голову под пену и брызги, так что его лица я не видел, хотя мне очень хотелось на него взглянуть. Герар всегда бахвалился, будто ему море по колено и не страшится он ни штормов, ни ураганов, хорошо знает все ветры, приливы и течения и ему-де нет равных ни под парусом, ни на веслах. Да уж, вспомнить его похвальбы, глядя на него сейчас — смех один, да и только. Потом он сел рядом со мной, а точнее, плюхнулся, как бесформенный мешок, и схватил меня за руки мокрыми, холодными, словно ледышки, пальцами. Встряхнув головой, он опустил ее мне на плечо. Сквозь рев волн, рассекаемых носом корабля, и завывание ветра в снастях я слышал, как Герар судорожно хватал ртом воздух. Зная, что должно последовать за этим, я взял его под мышки, приподнял, развернул лицом к борту и осторожно поставил меж двух щитов. Он тут же отдал пучине все, что давеча поглотил с такой жадностью, а я, как настоящий друг, поддерживал его голову. В это мгновение я не испытывал к нему ни отвращения, ни сострадания — мне даже доставляло радость видеть, как он расплачивается за свое безудержное бахвальство! Когда он наконец опорожнил свое содрогающееся чрево, я бережно, как только мог, уложил его рядом с собой, и он тотчас забылся безмятежным сном, оставив и меня в покое.
Когда седое небо осветилось первыми всполохами утренней зари и ночные светила поблекли, Герар встрепенулся, заморгал глазами, сбросил плащ, которым я его укутал, и уставился на меня. Я ожидал услышать от него хоть какие-нибудь слова раскаяния или, по крайней мере, прочесть смущение во взгляде. Не тут-то было. Он глубоко вздохнул, озабоченно потер свой подбородок и произнес:
— Ну, братишка, чего такой хмурый? Видать, несладко пришлось тебе в море, да?
С первыми лучами солнца туман рассеялся. Прямо перед нами возник сравнительно крутой берег. А вокруг сверкало море — оно было пустынно. Смогу ли я передать смесь отчаяния и изумления, охватившего воинов и мореходов во главе с кормчим? На какой-то миг все застыли в молчании, потом тишину разорвал чей-то пронзительный крик:
— Мы одни!
Сир Вильгельм вышел из шатра и сказал:
— Ничего удивительного, друзья мои! Просто наш корабль самый большой и, стало быть, самый быстроходный. Вот мы и обогнали всех. Ляжем в дрейф!
По команде кормчего кто-то из мореходов вскарабкался на мачту. И мы услышали:
— Горизонт чист!
Герцог приказал бросить якорь. В наших глазах он прочел понятную тревогу. С нами случилось то, от чего мы с такой настойчивостью предостерегали других. Мы оказались в ловушке: позади — бескрайнее море, а впереди — враждебный берег, где нас, наверное, уже поджидали полчища Гарольда. Даже у Герара все веселье как рукой сняло. Он сказал мне:
— Ежели вон там, за островками, Гарольд спрятал корабли — нам конец…
Но в той стороне мы не заметили ни одного паруса. Шло время, а море по-прежнему было пустынно. Кормчий крикнул наблюдателю:
— Что видишь ты?
— Только небо и море.
Вильгельм стоял среди нас и улыбался. Он кликнул Вадара — тот, не зная, куда деваться со стыда, ретировался на нос корабля.
— Вадар, друг любезный, выдай-ка всем сала, сыру да по кубку вина со свежей лепешкой. Неплохо было бы подкрепиться. Сейчас самое время.
Усевшись между нами, он жадно набросился на еду. За трапезой герцог обращался со всеми, как с равными, называл по прозвищам и то и дело приговаривал:
— Да, нам и вправду повезло. А вот остальным придется высаживаться натощак.
Герцог утешал нас по-всякому — что ни говори, а он умел владеть собой и знал, как научить этому других. Сначала мы отвечали ему только из вежливости и уважения, но вскоре его веселое настроение передалось всем воинам, так что наш необычный пир завершился под всеобщий радостный смех.
И тут наблюдатель крикнул с мачты:
— Вижу четыре корабля!
— Скоро их будет сотня, а потом и вся тысяча, — заметил герцог. — Сам Господь направляет мои струги. Я знал — он их не оставит. И незачем было попусту тревожиться: всякое беспокойство есть не что иное, как отступническое неверие в могущество Всевышнего.
Впередсмотрящий закричал снова:
— На горизонте сплошь одни мачты! Их не счесть!
Потом он воскликнул еще раз:
— Вот он! Вот он! Весь наш флот! Весь!
Мы захлопали в ладоши, а кое-кто даже пустился в пляс, в том числе и Герар. Но герцог резко оборвал наше ликование:
— Возблагодарим лучше Господа за милость Его!
Покуда собиралась наша флотилия, в бухте Певенси, по форме напоминающей больше лагуну, сплошь усеянную крохотными островками, сновали легкие сторожевые барки. Было ясно: местные жители бежали кто куда. Таким образом, в бухту мы зашли совершенно беспрепятственно. Первыми на берег высадились лучники в коротких туниках, с колчанами на чреслах. Им надлежало прикрывать мастеровых, пока те будут выгружать разобранное на части походное снаряжение. Мы наблюдали, как плотники, обвешанные длинными топорами, скобелями и тесаками, бодро прыгали в воду. С ними был и Вадар — он уже отдавал энергичные команды, указывая места, где следовало вбивать шесты и колья для шатров. Затем на берег переправили лошадей, и вооруженные с головы до пят рыцари, вмиг их оседлав, спешно разбились на отряды и высоко подняли свои штандарты. Оруженосцы и слуги не мешкая присоединились к ним.
Когда большая часть войска уже находилась на твердой земле, сир Вильгельм приказал подвести «Мору» к берегу. Всегда такой бесстрастный, сейчас он не находил себе места от нетерпения. С корабля он спрыгнул неудачно — поскользнувшись, упал на руки. Его падение было встречено громким криком. Все мы верили в приметы и поняли — впереди нас не ждет ничего хорошего. Но Вильгельм живо вскочил на ноги и воскликнул:
— С Божьей помощью я схватил эту землю обеими руками!
Тем самым герцог дал всем понять, что он сошел на этот варварский берег, чтобы повторить достославный подвиг Цезаря, о великом походе которого многие наши воины и не слыхивали. Они приветствовали Вильгельма громкими рукоплесканиями и оглушительными ликующими возгласами. Сметливый Герар, которому всегда хотелось быть в центре внимания, подбежал к хижине, стоявшей рядом, вырвал из нее пучок соломы, как велит древний нормандский обычай, и крикнул:
— Сир, ступайте сюда! Примите залог вашей будущей победы! Я вырвал его из этой земли! Отныне она — ваша!
Вильгельм, тут же подыграв ему, ответил:
— Что ж, принимаю! И пусть вместе со мной примет ее и Господь!
Слова герцога привели нас в безудержный восторг. Мы обнимались, поздравляли друг друга и хохотали, как одержимые. Герара подхватили на руки и принялись качать; его тотчас нарекли Бевенсийцем, и это дивное прозвище осталось за ним и посейчас. «Бевенсье» — так называли бухту Певенси наши ратники, народ большей частью простой и невежественный.
И лишь недремлющий Вадар да несколько лучников заметили, как откуда-то появились три длинноволосых всадника — англичане. Лучники тут же уложили двоих. Третий сумел скрыться.
Было это 29 сентября года 1066-го, в день праздника святого архангела Михаила, покровителя Нормандии. Вечером того же дня вокруг Певенси выросли походные укрепления и сторожевые башни, защищавшие подступы к кораблям. Вместе со свитой из двадцати пяти всадников, в числе которых был и я, герцог отправился на разведку. Он решил сам обследовать окрестности и выбрать подходящее место для будущего лагеря. Здешние дороги — а скорее, утопавшие в непролазной грязи тропы — были до того плохи, что обратно пришлось возвращаться пешком, путь был неблизкий, и от усталости мы едва передвигали ноги. Герцог, глядя на вконец изнемогшего сенешала Фиц-Осберна, хотя тот и старался не показывать виду, что обессилел, не смог удержаться от смеха. Он велел ему снять тяжеленную кольчугу и надел ее на себя. К счастью, по возвращении нас ждал щедрый стол. Вадар и правда умел творить чудеса. Сир Вильгельм сказал ему:
— Мы захватили бухту Певенси без боя и успешно завершили самый трудный этап похода. Я желаю, чтобы воины отпраздновали нашу первую победу на славу и чтобы каждый получил за это вознаграждение прямо сейчас. Действуй же! Хоть местные жители и бежали отсель, зато стада их остались.
Наше торжество доподлинно отображено на Байейском полотне. Вот стоит Вадар, а вокруг него усердствуют фуражиры. Один забивает топором быка, завалившегося на передние ноги. Другой гонит перед собой барана. Третий тащит на плечах ягненка. Четвертый тянет под уздцы норовистую кобылу. А вот прислуга хлопочет возле котла, который со всех сторон лижут языки пламени; бородач-пекарь достает из походной печи круглые хлебцы; в жаровнях томится мясо. Щит на козлах служит нам столом. Строгому Вадару несут жаркое из дичи на вертелах — для пробы. В центре столы установлены подковой. Во главе ее сидит епископ Одон — он освящает трапезу. Его блюдо состоит из одной только рыбы: ибо был как раз постный день. Зато сир Вильгельм, граф де Мортен и прочие знатные сеньоры с видимым наслаждением отдают должное самым разным кушаньям. Перед ними лежат серповидные ножи, стоят кубки и чаши. А рядом суетится слуга с платом через левую руку.
Вышивальщицы не могли изобразить всех воинов за трапезой, потому как число их было несметно: они ели и пили, расположась вокруг щитов, установленных, как я уже говорил, на козлах либо разложенных на песке, а то и прямо на палубах стругов, которые теперь стояли без мачт на берегу. Повсюду царило веселое оживление. То тут, то там затягивали песни. Некоторое время сира Вильгельма с сотрапезниками услаждал своим дивным голосом Тайефе. После чего герцог держал совет, где порешили разбить один большой, надежно укрепленный лагерь для всего войска. Герар сказал мне:
— Герцог действует в точности как Цезарь! Что перво-наперво делали его легионеры, когда ступали на чужую землю? Возводили укрепления. Хорошо, что мы успели подкрепиться.
Друг мой опять ел да пил за четверых, правда, на сей раз чревоугодие пошло ему явно впрок — оно освежило его память. И вот, полагая, что его все слышат, он громко изрек:
— Воистину наш сир Вильгельм — Великий Цезарь севера!
Однако его слова остались без ответа — то ли их никто не понял, то ли они не дошли до ушей герцога, а может, и дошли, но он их просто не оценил. Во всяком случае, Герар об этом так и не узнал.
В последующие дни нам пришлось здорово потрудиться. С возведением лагеря близ Гастингса надобно было поспешать, и каждый из нас счел своим долгом участвовать в сборке и построении сторожевых башен и в рытье рвов. Граф де Мортен командовал мастеровыми и добровольцами из числа ратников, которых тщательно подбирал Вадар. И я ничуть не преувеличу, если скажу, что огромный, укрепленный со всех сторон лагерь вырос словно из-под земли будто по мановению волшебного жезла.
Наши дозоры денно и нощно объезжали всю округу — она, как и прежде, оставалась пустынной и безлюдной. Но только на первый взгляд. Когда воины, перед тем, как сжечь лачуги, которые мешали вести стрельбу из луков, вздумай неприятель застигнуть нас врасплох, заглядывали внутрь хижин, они непременно находили там затаившихся женщин и детишек и выволакивали их на свет Божий. Одна из таких сцен изображена вышивальщицами. Деревья покамест еще не сбросили с себя листву. Я знал, что из лесных чащ за нами следят англичане, а когда на землю опускается ночь, они подбираются к самым рвам, опоясывающим наш лагерь, и к бухте Певенси, где стоят наши струги. Видно, они думали их подпалить, хотя это вряд ли бы им удалось, потому как все корабли надежно охранялись — там был наш первый форпост. Однажды сиру Вильгельму передали послание от кого-то из местных. Сам наш добровольный осведомитель не отважился явиться к нам и послал своего слугу. Вот что тот поведал герцогу:
— Сир Вильгельм, мой хозяин из древнего нормандского рода, он родственник Эдуарда, а по матери — ваш вассал. Он хочет, чтоб вы знали: недавно король Гарольд в одном бою разбил и брата своего Тостига, и норвежского короля Гадраду, храбрейшего из храбрых воинов, каких когда-либо видел свет, Скоро он будет здесь. По сравнению с его войском ваше, что свора жалких псов.
— Твой хозяин и вправду так считает?
— Сир, всем известно — ваше око не дремлет и в мирное время, и в военное. До сей поры вы всегда действовали благоразумно. Будьте же и впредь осторожны, не спешите, дабы по недомыслию не навлечь на себя погибель. Мой хозяин, во всяком случае, советует вам схорониться за стенами укреплений и не ввязываться в бой с Гарольдом, Ибо воинов у него тьма-тьмущая, и к тому же они закалены и опьянены своею недавней победой.
Герцог даже не прогневался. Он удостоил англичанина ответом, но слова его были исполнены иронии:
— Передай хозяину мою благодарность за совет, хотя он мог бы избавить нас от выслушивания столь унизительных для нас, нормандцев, предостережений. И еще скажи ему: я вовсе не намерен трусливо выжидать благоприятного момента за частоколом крепости, я вступлю в битву тотчас же, как только завижу Гарольда. Япоступил бы так, даже если бы у меня было всего лишь тысяч десять воинов! А их у меня гораздо больше.
Меж тем всадник, которого мы упустили в Певенси, мчась днем и ночью, добрался до Хамбера, что в графстве Йорк, и по ту сторону реки разыскал шатер Гарольда. Об их встрече, как и о последующих событиях, мы узнали лишь много позже. Англичанин поведал Гарольду:
— Сир, нормандцы высадились на наш берег! И воздвигли деревянную крепость! Они идут в глубь страны.
Гарольд пришел в ярость:
— Ах, зачем позволил я Вильгельму с войском беспрепятственно ступить на берег Англии! Надобно было сразу же отбросить его в море, да там и утопить, чтобы не смел он впредь покушаться на землю мою!
Теперь мне надобно объяснить, отчего Гарольд задержался на севере английского королевства. Хотя у Вильгельма в тех краях было немало союзников, мы не ведали, что там происходило, и я не могу сказать, в какой степени это было известно самому герцогу. Правду мы узнали лишь много позднее, о чем я весьма сожалею, ибо, знай мы все наперед, у нас было бы гораздо больше преимуществ. Как мы помним, Тостиг, брат Гарольда, изгнанный из Нортембери, нашел прибежище во Фландрии, и Вильгельм Нормандский через своих посланников сумел склонить его на свою сторону, обещав, что в случае победы Тостиг сможет вернуть себе в Англии все, чего он лишился. Точно такие же обещания герцог дал и тщеславному Гадраде, королю норвежцев, супругу дочери новгородского князя и бывшему предводителю византийских наемников. Гадрада грезил о великой империи, в которую вошла бы и Англия. И он без особого труда заключил союз с Тостигом, ненавидевшим Гарольда. И вот в месяце мае года 1066-го шестьдесят стругов Тостига подошли к берегам графства Кент и острова Уайт. Когда ему стало известно о приближении Гарольдова войска, Тостиг захватил устье реки Хамбер. Но Гарольд оттеснил его в море, и Тостиг поспешно отплыл в Шотландию, где должен был дожидаться норвежского короля. 20 сентября, объединив свои силы, Тостиг с Гадрадой разбили войска графов Эдвина и Моркара, военачальников Гарольда, оборонявших Фулфорд. Там разразилось поистине жестокое побоище! Уже после того, как мы победили, я собственными глазами видел, что вся земля там была сплошь усеяна грудами костей — воины сражались за победу, не щадя себя. О люди, как жалки и страшны вы в гневе своем! Воистину на земле нашей нет места раю, ибо разве может быть рай рядом с юдолью слез, каков весь наш жестокий мир! Норвежский король с Тостигом с ходу захватили Йорк — казалось, ничто уже не сможет остановить их победной поступи. Но тут подоспел Гарольд со своими воинами, коих местные жители величали не иначе, как верными псами короля. Наши святые отцы в угоду Вильгельму выставляли Гарольда сластолюбивым нечестивцем, душегубом, презревшим веру и закон, спесивым захватчиком и злейшим врагом справедливости. Однако, сказать по правде, и я уже об этом упоминал, мне он представлялся совершенно другим. Нет спору, Гарольд и впрямь был дерзок и своенравен, но и отваги ему было не занимать. Узнав о жестоком поражении в Фулфорде, он, как гром среди ясного неба, обрушился на норвежцев в Стамфорд-Бридже — было это 25 сентября — и разгромил их в пух и прах. Тостиг пал в битве, та же участь постигла и Гадраду. А те, кто выжил, нашли погибель на морском берегу, так и не успев ступить на палубы своих стругов.
Однако насладиться сполна плодами победы Гарольду не довелось. Только возрадовался он, как примчался вестник из Певенси и рассказал, что мы уже на южном берегу его королевства. Следом за ним прибывали и другие гонцы — они сообщали, что мы возводим укрепления под Гастингсом, что в войсках наших поддерживается безупречная дисциплина и что мы хоть сегодня готовы вступить в бой. Гита, мать Гарольда, вся родня его и друзья принялись уговаривать его, чтобы не шел он против нас. И они были правы: ибо армия его после двух страшных битв была измотана и, прежде чем ввязываться в следующий бой, надо было восстановить ее силы. Граф Герт, брат Гарольда, произнес такую речь:
— Дражайший брат и повелитель, умерьте отвагу, наберитесь хладнокровия, будьте осторожны! В жестокой битве с норвежцами вы потратили немало сил, и вам не выстоять против нормандцев. Прошу вас, дайте себе хоть небольшую передышку. Заклинаю вас, хотя положение мое и достоинство не позволяют мне унижаться перед вами, даже если речь идет о вашей жизни, но я переступаю через них и прошу вас повременить.
— Я нападу на Вильгельма врасплох, — прогремел Гарольд, — как на Тостига с Гадрадой!
При этих словах мать его издала стон: ведь Тостиг был победителю родным братом, а ей — сыном. Ее материнское сердце не знало жестокости, ненависти, злобы, оно жило лишь любовью к детям.
— Вспомните ваши обещания и клятвы, — с укором произнес Герт.
— Вильгельм вырвал их у меня хитростью, даже не посчитавшись с тем, что скажут мои народы, а они желают остаться англичанами!
— Пусть так. И все ж не совершайте клятвопреступления, ибо оно есть злодеяние против религии и за него понесете жестокую кару не только вы, но и народы ваши.
— Стало быть, ты на стороне Вильгельма?
— Кроме того, вы навлечете позор на весь наш славный род. А это очень серьезно, потому что касается всех нас.
— Отвечай прямо: ты за Вильгельма?
— Нет, Гарольд. Нет! Я ничем ему не обязан. Я не давал ему никаких клятв.
— Тогда к чему твои нелепые увещевания?
— Я свободен и готов без страха встать на защиту родной земли. Ясно?
— Как ночью!
— Я буду сражаться за вас, как всякий сеньор, обязанный защищать и народ свой, и земли свои, но только не от вашего имени.
— В чем же разница?
— Я один встану против Вильгельма. А вы, брат мой, как бы не будете об этом знать. Живите себе спокойно и ждите окончания войны. Тогда никто не посмеет обвинить вас в том, что вы нарушили клятву. И что именно по вашей вине над свободой наших народов нависла смертельная угроза.
От герцогских лазутчиков мы потом узнали, что Гарольд пришел в бешенство: он осыпал проклятиями и упреками брата Герта, свою подругу, прекрасную Эдит Лебединую Шею, и опустился даже до того, что пнул башмаком родную мать, Гиту. При этом он ревел, точно дикий зверь, и топал ногами:
— Сие все ложь! Вы желаете моей погибели! Герт думает одержать победу без меня — и завладеть моей короной! А вы, бабы, тоже хороши: вами корысть движет, и вы помогаете ему слезами и причитаниями! А вы, сеньоры-предатели, знать, надеетесь, что за трусость вам щедро воздастся? Да, я клялся на Святых мощах — этого никто не отрицает, но я король волею моего народа, а среди него найдется немало безвестных праведников, коих Церковь, придет время, причислит к лику святых! Я клялся, как клянется узник — чтобы выйти из темницы, как поет птица в клетке — назло птицелову! Интересно, как вы поступили бы на моем месте — ты, мудрый и благоразумный Герт, и все вы? Клятва, которую я дал, не имеет силы. И никому из вас неведомы последние слова короля Эдуарда, сказанные им в смертный час! Он соблаговолил передать корону мне — вот что. А воля умирающего — закон, особенно если он — король, и пред ней все прежние обстоятельства — ничто. Ибо в последний час на человека нисходит небесное озарение. Он стоит на грани между жизнью и смертью. Он уже зрит зарю вечности, и ему открывается то, что всем нам знать заказано.
Однако пламенная речь узурпатора, продиктованная слепой яростью, полная укорами и злой иронией, никого не убедила, даже его самого. Ибо Гарольд лучше, чем кто бы то ни было, понимал, что на душе у него лежит великий грех: нарушив клятву, он не выполнил священной миссии к герцогу Вильгельму, а по возвращении из Нормандии обманул старого Эдуарда.
И вот, укрепившись в своем решении, Гарольд, ослепленный легкой победой над Тостигом и слывшим непобедимым Гадрадой, спешно принялся собирать воинов, дабы восполнить потери, понесенные в первой битве. Прежде он думал, что Вильгельм не отважится пуститься в плавание к берегам Англии осенью по бурному морю, и повелел снять со своих стругов все вооружение. Теперь же он вынужден был отменить собственный приказ и велел спустить на воду все боевые корабли, какие у него были. Он рассчитывал оттеснить нас к берегу и с помощью флота запереть со стороны моря, отрезав последний путь к отступлению. Таким образом, шансы на победу у него заметно увеличились, тем более что на кораблях, вышедших из Лондона, было столько ратников, что и не счесть.
Однако оставим на время Гарольда, Сейчас мне бы хотелось сказать еще об одной черте характера Вильгельма, помогающей, как мне кажется, лучше понять моего повелителя.
Однажды, когда герцог производил осмотр флота в Певенси, ему сообщили, что к нам в лагерь прибыл какой-то монах от Гарольда. То был первый официальный посланник самозваного короля, и герцог, то ли потехи ради, то ли желая выиграть время на обдумывание ответа, мягко и вкрадчиво заговорил с насмерть перепуганным черноризником, не ведавшим, какая участь его ждет.
— Никто, — молвил наш властелин, выдавая себя за простого придворного, — не стоит ближе к герцогу Вильгельму, чем я, его верный сенешал. И без моего согласия вам не удастся поговорить с ним. Итак, какова суть вашего послания? Герцог охотно познакомится с ним, но только через меня, потому как нет у него человека ближе, чем я. А потом сможете говорить с ним, сколько душе будет угодно.
После этого герцог держал совет с братьями Одоном и Робером, Фиц-Осберном, Вадаром и другими сеньорами. На другой день он официально, с соблюдением всех церемоний принял бедного монаха.
— Да, я и есть Вильгельм, повелитель нормандцев волею Божьей, — сказал ему он. — Теперь повтори то, что ты говорил мне вчера.
Монах обомлел — ему, видно, не понравилось, что его провели на мякине, и он взял вызывающий тон:
— Ладно же. Слушайте, чего требует от вас мой повелитель король Гарольд. Вы захватили его землю. Ему неведомо, что двигало вами: отвага или безрассудство. Однако он не забыл, что король Эдуард сначала назначил вас наследником английского престола, и в знак того отправил к вам заложников.
— Я отдаю должное хорошей памяти Гарольда. Что дальше?
— Он уверен, королевство принадлежит ему по праву, ибо такова была последняя воля усопшего Эдуарда.
— Но ведь Гарольд дал клятву выполнить его первое волеизъявление.
— С незапамятных времен, когда блаженный Августин, основатель Кентерберийского аббатства, пришел на нашу землю, здесь установился обычай, по которому воля, изъявленная человеком на смертном одре, считается законом. Посему Гарольд требует, чтобы вы покинули землю, принадлежащую ему по закону. А нет — тогда он порвет узы дружбы, что связывают вас обоих, отречется от своих обещаний, и в таком случае, сир Вильгельм, ответственность за разрыв добрых отношений и последствия этого лягут целиком и полностью на вас.
— Это все? — спросил Вильгельм и, после короткого раздумья, прибавил: — Так в чем же дело? Коли нормандцы с англичанами порешат, что королевство принадлежит Гарольду по закону, что ж, пусть правит он, а я уберусь восвояси. Но коли скажут они, что оно мое, пусть Гарольд оставит его мне по-доброму.
— Сир, но как нормандцы смогут договориться с англичанами?
— Пускай Гарольд сам решает — как. Однако если он все же отклонит мое великодушное предложение, а лично я считаю несправедливым обрекать на гибель моих воинов и его, ибо они неповинны в нашем споре, то… — На мгновение Вильгельм умолк, в наступившей тишине было слышно лишь тревожное биение наших сердец, а потом продолжил: — То я готов рискнуть своею собственной головой и оспорить в единоборстве с ним и с оружием в руках право на английский престол, дабы меж нами все было по справедливости!
После этих слов мы на какой-то миг замерли в изумлении! Герцог спросил монаха, согласен ли тот беспрепятственно препроводить к Гарольду его собственного посланника — Витала, святого отца из Фекана. И монах согласился. Тогда герцог даровал ему коня и богатые ткани.
Виталу, от которого, должен признаться, я многое узнал про Гарольда и про то, о чем собираюсь дальше рассказать, был оказан куда менее радушный прием. И если бы не заступничество графа Герта, оказавшегося во сто крат умнее и учтивее своего коронованного братца, ему и вовсе пришлось бы туго. Но Витал был не робкого десятка. Уверенно и спокойно он подтвердил слова английского монаха, струхнувшего уже при одном только виде своего повелителя, передал Гарольду вызов Вильгельма и смело спросил, согласится ли Гарольд на поединок с Вильгельмом, где главным судьей выступит сам Господь?
Гарольд побледнел и надолго замолчал, словно закоченел.
Витал заговорил снова:
— Сеньор, так какой ответ я должен передать моему повелителю? Соблаговолите наконец понять — этим поединком он хочет уберечь англичан и нормандцев от самых страшных бед.
Гарольд покачал головой, но так ничего и не ответил.
— Сеньор, я вас не тороплю. Переговорите с вашими приближенными и родственниками.
— Нет!
— Сие предложение может показаться невероятным — оно и понятно. И вам надобно хорошенько взвесить все «за» и «против».
— Нет! Мы выступаем в поход!
Он опять умолк и принялся кусать себе губы; глаза его бешено вращались, а пальцы вцепились в изогнутые подлокотники трона из слоновой кости. Потом он прибавил:
— Мы идем навстречу верной победе!
Он грезил наяву, стараясь убедить в своей правоте прежде всего самого себя.
А монах все упорствовал:
— Сеньор, поймите правильно. Герцог не желает проливать кровь воинов ни с нашей, ни с вашей стороны. Он считает, пусть лучше сам Господь рассудит ваш спор, ибо он знает — вы прекрасно владеете и копьем, и мечом, и вдобавок вы моложе!
Наконец, Гарольд, выйдя из себя, обратил глаза к небу и воскликнул:
— Ладно же! Пускай Всевышний рассудит нас по справедливости, но только не в поединке, ибо это опять такая же хитрая ловушка, как тогда в Байе!
Итак, все было сказано и предопределено. Отныне уже ничто не могло остановить ход судьбы. Летописцы могут воскликнуть: «Англия, что поведаем мы твоим потомкам? Что ты потеряла своего короля и оказалась в руках чужеземца? Что сынам твоим выпала жалкая доля — они погибли в жестокой битве и лишились своего наследия?» Нет, не в Байе была решена участь английского народа, а во время беседы Гарольда с монахом Виталом из Феканского аббатства. Смущение и отказ Гарольда ясно говорили: он осознал, что не прав, но пойти на попятную уже не мог. Это было выше его сил!
Итак, никакие уговоры и увещевания не повлияли на Гарольда. До сей поры герцог Вильгельм уважал своего соперника. Но после того, как тот отказался сразиться в открытом состязании, дабы уберечь тысячи воинов от погибели, а народы от неисчислимых бед, он стал относиться к своему противнику, как к презренному ничтожеству. Тогда-то он и решил прибегнуть к последней уловке, намереваясь посеять раздор в стане врага. Вильгельм, разумеется, никогда не пошел бы на крайний шаг, будь Гарольд благоразумнее. Вскоре англичане узнали, что Папа отлучил от церкви узурпатора и присных его. Нашлись сеньоры, которые засомневались:
— Если мы возьмем в руки оружие, те из нас, кто погибнет, будут прокляты навеки!
Их трусливые опасения тут же подхватили другие:
— Указ Папы освобождает нас от обязательств перед Гарольдом. И ежели мы откажемся сражаться, значит, мы не только не пойдем против Церкви, а, наоборот, поступим так, как угодно ей.
И вот придворная знать, богатые землевладельцы и видные военачальники собрались вместе и принялись спорить.
У Гарольда появились недоброжелатели, о чем его немедленно оповестили. И тогда он решил действовать напролом — ему больше ничего не оставалось делать. Я уже говорил, красноречия Гарольду было не занимать, и он обратился к придворным с такими словами:
— Сеньоры, — сказал он, — мне стало известно о ваших сомнениях и страхах. Вы, очевидно, полагаете, будто из-за пресловутой папской буллы[70] битва уже проиграна. Но ответьте мне, уверены ли вы в том, что эта грамота действительно существует?
Ответа не последовало. Спорщики лишь недоуменно переглянулись. Гарольд, почувствовав их нерешительность, тут же воспользовался ею:
— А не сдается ли вам, что это еще одна коварная ловушка Вильгельма, к которой он прибег, дабы рассорить нас? Неужто вам неведомо, что он хитер, как дьявол, и способен ловко скрывать свои алчные устремления под личиной благочестивости и за миролюбивыми речами?
Придворные и на сей раз промолчали, и только едва слышный шепот время от времени нарушал воцарившуюся тишину.
— Знайте же, — продолжал Гарольд, — он предложил мне Нортембери в обмен на корону. Но я отказал, ибо, захватив остальные наши земли, он замахнется и на Нортембери.
Как потом рассказывал один из участников этого собрания, сын одного из верноподданных Эдуарда, но истый нормандец по крови, в зале поднялся ропот.
— Сеньоры, вы держитесь за ваше наследство, и это справедливо! Тем из нас, кто унаследовал от предков своих даже крохотное поместье, это поместье так же дорого, как графство тем, кто удостоен графского титула в силу происхождения. А Вильгельм уже распорядился вашим наследством — и большим, и малым. Говорю вам, чтобы знали вы, — он уже загодя раздарил ваши поместья, земли и замки нормандцам, что пошли за ним, союзникам и даже продажным рыцарям удачи да и прочим разбойникам…
Речь его прервали бурные возгласы. Простодушные придворные не подозревали, что в откровениях Гарольда таилась их близкая беда и погибель. Гарольд же прекрасно понимал, что ему удалось-таки одержать верх над ними. Его вероломные на самом деле слова, точно остро заточенные клинки, глубоко уязвили их самолюбие и посеяли в их душах тревогу.
— Друзья, — вновь заговорил узурпатор, — а знаете ли вы, какое будущее уготовил вам Вильгельм? Места ваши займут его люди, и не только в Лондоне, но и в замках, что принадлежат вам по праву. Они изгонят вас с земель ваших и, дабы укрепиться на них, убьют и безжалостно уничтожат и сыновей ваших, и дочерей.
Он снова умолк и обвел взглядом присутствующих. Потом тихим, словно приглушенным слезами голосом, исполненным, казалось, невыразимой печали, которой он маскировал свой коварный замысел, спросил:
— Что тогда станется с вами? Что вы будете делать? Куда подадитесь? Кто даст вам прибежище? А что будет с женами и сыновьями погибших? Неужели хотите вы после жизни в роскоши влачить жалкое существование и просить подаяние на паперти, вместе со всякой швалью и убогими, или таиться в лесах и питаться одними кореньями? Или вы надеетесь обрести честь, посрамленную здесь, в ином королевстве?
Слова его заглушили громкие гневные возгласы. Теперь даже те, кто еще совсем недавно корил и порицал своего властителя, сплотились вокруг него и во всеуслышание вдохновенно заявили, что пойдут за ним, куда бы ни направил он свои стопы.
И вот спустя некоторое время наши лазутчики донесли, что Гарольд со своим войском уже на подходе. Раздались звуки труб, призывавших фуражиров, разбредшихся по округе, вернуться в лагерь. Герцог не исключал возможности нападения англичан на нас с ходу, и повелел всем держать копья и шишаки наготове, облачиться в кольчуги, проверить седла и стремена, натянуть потуже тетиву на луках и набить стрелами колчаны. Навстречу врагу были высланы дозоры во главе с бывалыми рыцарями. Один из отрядов возглавил сам герцог — не доверяя своим братьям, он решил собственными глазами взглянуть на неприятельское войско. Неприятель же остановился на возвышенности — там, где дорога из Лондона в Гастингс выходит из леса. Покамест англичане разбивали шатры, к ним прибывали все новые разрозненные отряды — кто пешком, кто верхом.
Немного погодя объявились и мастеровые — они принялись рыть ров у подножия Тельхэмского холма. На другой день герцог выехал из лагеря с усиленным эскортом и с холма внимательно наблюдал за тем, как движется у них работа.
— Видно, Гарольд не решается напасть первым, — сказал он. — Как вы думаете, сенешал?
Фиц-Осберн согласно кивнул:
— Его люди напрасно стараются. Земля здесь — сплошь одни камни.
— Да, мы быстро засыплем ров.
Герцог, однако, не сказал чем. Несносный Герар, как обычно, игриво ущипнул меня за руку, но мне было совсем не до веселья.
— Завтра Гарольд встанет на этом холме и будет поджидать нас.
— А что ему еще остается делать?
Сир Вильгельм сосредоточенно изучал вид неприятельского лагеря, а точнее, штандарты и стяги англичан. Потом произнес, обращаясь как бы к самому себе:
— Гарольд, на свою беду, слишком спешил и не дождался подкреплений из Нортембери и Мерси. Что-то не видать штандартов графов Эдвина и Моркара… хотя, впрочем, их уж и в живых-то нет… Покамест я вижу там один только сброд, а не ратников. Знать, Гарольд собрал всех крестьян, живущих окрест Лондона. У них нет ни кольчуг, ни шишаков. Вот к чему приводит неуемная гордыня — к чистому безумию, полному безрассудству!..
Герар спросил:
— Случаем, не Гарольдов ли вот тот весь расшитый золотом штандарт, что реет поверх остальных?
Вильгельм очнулся от раздумий и, не догадываясь, кто задал вопрос, ответил:
— Да, весь расшитый золотом и с фигурой дракона — знаком язычников! Наш же штандарт несет изображение креста Господня. Поразительное различие, не правда ли, сеньоры?
С холма, где стоял неприятель, спустились несколько всадников и будто направились в нашу сторону. Мы повернули назад, потому как герцогу не хотелось походя ввязываться с ними в схватку, чтобы не переполошить наших и англичан. Всадники не осмелились пуститься за нами в погоню.
Вскоре на землю спустились сумерки — наступил вечер накануне битвы. Нормандцы, и англичане провели его по-разному. Мы плотно поели, но без излишеств, и запили вином, но употребили его в меру. На сей счет Вадар получил особые распоряжения. С присущей ему учтивостью он объяснил нам это так:
— Сир Вильгельм вовсе не скуп, и вы это знаете. Он не имеет обыкновения скряжничать, когда устраивает пиршества, ибо он и сам не прочь поесть и попить всласть. Просто он не хочет, чтобы последствия чревоугодия: тяжесть и боли в желудке — пагубно сказались на вас завтра. Чтобы, как всегда, достойно встретить неприятеля, нам надобно сохранить не только бодрость духа, но и тела.
По завершении трапезы всех нас учтиво пригласили в наскоро сколоченные часовни — сначала на богослужение, а потом на исповедь. Ибо такова была воля сира Вильгельма, который пошел на молебен вместе с нами. Кроме епископов Одона Байейского и Жоффруа Кутансийского, вместе с нами отправилось в море немало священников и монахов. Они терпеливо принимали покаяние у всех воинов; иные исповеди были многословны и горьки, потому как большинство из нас были далеко не ангелы. Те же, кому не удалось исповедаться святым отцам, из-за огромного числа желающих, каялись в грехах ближнему своему, или самому дорогому другу, или товарищу по оружию и прощали друг друга так, как это делают правоверные христиане, которым предстоит встать перед лицом смерти. Некоторые дали обет, что, ежели победа будет за Вильгельмом, они отправятся в Святую землю или совсем перестанут есть мясо. Над нашим лагерем возносились молитвы, подобно ветру над бескрайним морем, который то стихает, то поднимается вновь, потом опять унимается и снова набирает силу. Всю ночь в часовнях и на поросших травой холмах, увенчанных крестами, святые отцы взывали к Божьей милости, пели гимны и псалмы, читали «Отче наш» и возносили молитвы Богоматери, заступнице и прародительнице рода человеческого.
Англичане же, напротив, гуляли-пировали, не зная никакого удержу. Они, как велят их обычаи, пили, ели, пели, плясали и спорили всю ночь напролет, только попусту растрачивая и время, и силы. Лазутчики, посланные сиром Вильгельмом разузнать, что творится в неприятельском стане, слыхали, как оттуда неслись разудалые крики, нечестивая брань, которой осыпали друг дружку охмелевшие до безумия воины Гарольда, непристойные песни, топот и дикий смех, который врывался в общий гомон, заглушая нестройное бренчание струн и громкое ржание коней. То тут, то там слышался шум драк, сопровождавшихся воплями раненых бражников.
— Это чистый шабаш, — признался кто-то из лазутчиков, творя крестное знамение. — Видать, сам дьявол упаивает их до безумия и кружит в шальной пляске, готовя им назавтра верную погибель, чтобы затем собрать свою черную дань — их потерянные души.
Вокруг Гарольда и его братьев, графов Герта и Леофвайна, царил тот же содом. Никакого волнения перед грядущим днем там не ощущалось. И только одному Гарольду было не до веселья — несмотря на изрядное количество выпитого вина, вид у короля был угрюмый, лишь изредка на лице его появлялась натянутая улыбка.
Кто-то из приближенных сказал ему:
— Полноте печалиться, сеньор. Я недавно побывал совсем близко от их лагеря — хотел поглядеть, что творится в войске Вильгельма.
— Неужели?
— Воины его побрили себе затылки и лица — никак, решили принять постриг. Они превратились в монахов, которым святой обет запрещает проливать кровь. Ну и войско!
— Ошибаешься. Они ведут себя так потому, что следуют нормандскому обычаю. Так что берегись этих монахов! С копьем и мечом они управляются похлеще твоего.
— Но не с топором же?
— Верно, топор не их оружие, потому как сражаются они совсем по-другому, не так, как мы.
Оруженосец наполнил золотой рог повелителя, Гарольд осушил его одним махом. И заговорил вновь:
— Они, ежели говорить начистоту, умеют драться только верхом… чтобы легче было уносить ноги… бежать… тоже мне вояки! Какой же они мерзкий народ, эти нормандцы, просто отвратительный… народ…
Изрядно захмелевшего Гарольда отнесли в шатер, где он, по словам очевидцев, позже ставших известными мне, впал в тяжелое забытье. Во сне ему, наверное, виделись какие-то зловещие образы и слышались бессвязные злые речи — плоды его черных дум.
Потом медленно и величаво взошла заря нового дня — наступило 14 октября 1066 года. Если мне не изменяет память, то была суббота, тяжкая и знаменательная для всех нас. Бывалые воины, осмотрев небо и горизонт, сказали, что во время битвы нам ничто не должно стать помехой — ни ослепительное солнце, ни ветер, ни дождь.
— Одним словом, — со смехом заключил Герар, — это наш день.
Слуги, помогавшие герцогу облачиться в доспехи, заметили, что мы с Гераром подали кольчугу задом наперед. Кто-то из этих глупцов вдруг воскликнул:
— Дурной знак, мой повелитель!
— Как раз напротив, очень даже добрый! — со смехом возразил Вильгельм. — Хоть Герар и Гуго малость оплошали, ничего страшного не случилось: перевернутая кольчуга означает, что герцогство мое нынче же обернется королевством. Понятно?
Он еще раз усмехнулся и велел подать коня — лихого скакуна дивной пегой масти и несравненного экстерьера, что принес ему в дар галисийский король. О его крутом норове ходили легенды: сказывали, будто он до крови кусал других жеребцов и наседал на них до тех пор, покуда те не валились наземь от изнеможения. На вышивке конь Вильгельма запечатлен во всей своей красе: он стоит в роскошной сбруе, седло на нем с высокими луками. Он опустил светлую гриву и радостно бьет копытом — приветствует своего хозяина. Кто-то из оруженосцев держит коня под уздцы. Увы, благородному и неукротимому галисийскому жеребцу не суждено было дожить до конца этого дня.
Облачаясь в доспехи, сир Вильгельм вышел из деревянной башни, построенной для него посреди лагеря, и предстал перед нами во всем своем великолепии: на нем была кольчуга с позолоченным капюшоном, поверх капюшона голову венчал сверкающий шлем, в руке он держал хоругвь, благословленную Папой. Оседлав коня, он слегка натянул повод и отправился производить смотр войска, готового хоть сейчас ринуться в бой. Смогу ли я описать сплошной лес поднятых копий, остроконечных шишаков, коих было столько, сколько спелых колосьев на неоглядном пшеничном поле в июле месяце, тесно сомкнутые ряды конницы и выстроившихся в каре быстроногих лучников в коротких, удобных при беге, туниках, маневрирующих между всадниками? Хватит ли у меня слов, чтобы живописать величественную красоту расшитых золотыми шнурами и фигурами треугольных стягов, до поры, мирно колыхавшихся под слабыми дуновениями ветра? Припомню ли я имена рыцарей, прославившихся в этой великой битве, — хотя бы тех, кого я знал лично? Нельзя забыть никого, особенно павших, чьи имена, отвага и доблесть постыдно преданы забвению. Но я назову лишь некоторых из героев — тех, что остались живы и чьи имена первыми пришли мне в голову. Вот они: Эсташ, граф Булонский; Вильгельм, граф Эврейский; Эмери, виконт Туарский из Пуату; Готье Жиффар; Гуго Гранменильский; Вильгельм Вареннский; Жоффруа, сын графа Мортанского; Рауль Тоснийский; виконт Нэель Котантенский и вассал его, рыцарь Пиру, а также достославный герцог Бретонский…
Перо замирает у меня в руке, я силюсь припомнить все — и не могу. Сказать по чести, если бы не сенвалерийская птица — о ней я рассказывал вначале, — что накануне вдохновила меня своим дивным пением, я точно отложил бы перо в сторону. И все же я надеюсь, что сумею завершить сей нелегкий труд и обрести наконец заслуженный покой. Описать великую битву — дело отнюдь не простое, хоть мне и довелось в ней участвовать! Мог ли я охватить взором все, что происходило на бескрайнем иоле брани? Конечно, нет. Как оруженосец, я должен был поспевать за Вильгельмом везде и всюду, не отступая ни на шаг, и передавать его приказы другим военачальникам. А еще — сражаться, только успевая уворачиваться от страшных ударов, сыпавшихся на мою голову со всех сторон. Но Герар убедил меня описать битву подробно, сказав, что в противном случае мне было бы лучше вообще не браться за перо: ведь именно она стала венцом наших славных дел и доказала, к кому Господь благоволил больше — к Вильгельму или Гарольду. Герар помог мне добрыми советами, напомнив, ко всему прочему, что, если б не хитрый замысел Вильгельма, неизвестно, чем бы закончился для нас тот жаркий, тревожный день. Я согласился с ним, хотя доселе не перестаю спрашивать себя, когда успел он все узреть, откуда узнал, как развивалось сражение — чуть ли не по часам? Но, как бы там ни было, а в одном я уверен точно: все, что говорит он, — правда. Мне же удалось разглядеть совсем немного — как будто все вокруг было окутано кромешной мглой, изредка озаряемой вспышками молнии, когда на короткие мгновения становится видно лишь то, что происходит рядом. Сказать по правде, я хорошо запомнил только начало и конец битвы.
Закончив смотр войска, герцог направил коня на вершину холма и, остановившись там, воскликнул:
— Сеньоры, друзья мои верные, помните: доселе мы побеждали врагов наших потому, что всегда были вместе. Но теперь сил, отваги и единения от вас потребуется куда больше, нежели прежде. В этот час надобно в первую голову думать не о почестях и славе, а о том, как выстоять в смертельной схватке! Я заклинаю вас и даю совет: будьте не только храбры, но и благоразумны. Беспрекословно исполняйте любые мои приказы, даже если они покажутся вам безрассудными, ибо я беру на себя перед Богом ответственность за жизнь каждого из вас, а лавры славы — дело десятое! Коли вы согласны выполнить мою волю — победа будет за нами! А нет — вас перебьют или возьмут в плен, и тогда вам придется гнуть спину на безжалостных скудоумных врагов до конца дней, и посрамлению вашему не будет ни конца, ни прощения. Запомните также, пути к отступлению нет: впереди — вражеская земля, а позади — море и Гарольдовы струги! Да не устрашат вас несметные полчища англичан. С Божьей помощью у вас хватит сил, чтобы их сокрушить. При виде храброго, ловкого противника, они, известно, тотчас приходят в смятение и сдаются без боя. Ратные подвиги им не по зубам — и так было испокон веку…
Вильгельм как будто намеренно не сказал ни слова о поражении Тостига и короля Гадрады; но, слава Богу, большинство из нас об этом и не знали. Потом герцог прибавил:
— Друзья мои, я прошу вас об одном: дерзайте и верьте — победа будет за нами!
Из лагеря мы вышли в боевом порядке, какой всегда предпочитал Вильгельм. Вскоре подоспели лазутчики — они подтвердили, что Гарольд стал на Тельхэмском холме и окружил его неприступным рвом.
— Слышите, — воскликнул Вильгельм, — он не осмеливается напасть первым — решил, значит, защищаться…
— Сеньор, — сказал сенешал, — как бы нам не опоздать. Что, если к нему прибудет подкрепление? Надо бы кончать с ним, и чем скорее, тем лучше.
И вот наше войско, как и было предусмотрено, разделилось на три колонны: на правом фланге встали французские, фламандские и пикардийские рыцари во главе с Роджером Монтгомери и сенешалом Фиц-Осберном; на левом — бретонцы, монсойцы и пуатвинцы под предводительством Алена Фергана, герцога Бретонского, и виконта Эмери Туарского; а в центре — нормандцы под командованием герцога и его братьев — епископа Одона и Робера де Мортена. Мы, небольшой отряд оруженосцев, многим из которых суждено было скоро найти свою смерть, тоже как бы считались пусть и невысокого ранга, но военачальниками. Знамена отрядов несли на копьях рыцари из именитых сеньоров, у каждой дружины был свой штандарт. Во главе всего войска стоял сир Вильгельм, за ним неотступно следовали его знаменосец Тустен и мы, герцогские оруженосцы. Ретивый галисийский жеребец Вильгельма то и дело норовил встать на дыбы, но всадник живо усмирял его. Глядя на герцога, многие думали одно и то же: «Видывал ли кто-нибудь воина прекрасней нашего повелителя? Как ловко сидит он в седле, как уверенно держит тяжелое копье! Есть ли человек, которому столь к лицу сверкающий шлем и позолоченная кольчуга? Есть ли во всем свете рыцарь более величавый? Быть ему непременно королем, каких еще не знала земля наша!»
Впереди, развернувшись в длинную цепь, шли лучники. Конные рыцари взирали на них свысока, ибо они в большинстве набирались из простолюдинов, однако сир Вильгельм повелел, чтобы сеньоры вооружили их, одели и обули, как подобает. У каждого лучника был меч, лук и колчан, полный стрел; на голове — легкий шлем, на теле, поверх туники, — толстая холщовая куртка с кожаными нагрудниками, на ногах — мягкие кожаные латы на шнурах. Кольчуги, да и то укороченные, были только у старших, чтобы они, как и их подчиненные, могли двигаться легко и свободно.
Герар ехал рядом со мной. Он жадно вдыхал свежий воздух и ликовал:
— Ну как, братишка? Это тебе не прогулка по Сен-Ло или Реньевилю!
Вскоре вдали показался мрачный Тельхэмский холм с поросшей лесом вершиной, где уже сверкали расписные щиты воинов Гарольда. По приказу герцога мы остановились все как один — и пешие, и конные. Оба войска, прежде чем сойтись, замерли в тревожном ожидании. Однако, честно признаться, еще никогда в жизни не ощущал я столь радостного трепета, как в те короткие мгновения перед битвой.
Англичане то ли не умели, то ли просто не желали сражаться верхом. Саксонские рыцари, бросив коней, смешались с пешими воинами — вольноотпущенными крестьянами, которых, как потом рассказывали те из них, кто уцелел, Гарольд согнал в ополчение со всех окрестностей Лондона; их вооружение состояло из вил, окованных железом рогатин да палиц. Правда, большая часть англичан, включая военачальников, была вооружена копьями, дротиками и, главным образом, грозными датскими боевыми топорами на длинных рукоятках, или, иначе, гизармами. Я уже говорил, что с одной стороны к Тельхэмскому холму подступал густой лес, служивший естественным укреплением позиции Гарольда; с двух других сторон холм обрывался крутыми спусками. Единственную же нам доступную сторону Гарольд перегородил частоколом, заслонив бреши между кольями высокими щитами, вкопанными в землю острыми концами. Так образовалась как бы сплошная подвижная стена, за которой, точно дикий зверь, затаился неприятель. Гарольд призывал воинов стоять горой и всячески обадривал их:
— Нормандцы — гордые, неустрашимые воины, они прошли огонь и воду и привыкли побеждать! Помните это, англичане, братья! Коли сокрушат они стену из щитов и ворвутся в наш стан — всем вам конец! Тогда никому не будет пощады! У них копья и мечи, а у нас острые топоры, против которых их оружие — ничто. Рубите нормандцев, не жалея сил, не щадите ни людей, ни лошадей, ни пеших в худых доспехах, ни всадников в позолоченных кольчугах, ни графов, ни принцев, ни мужиков, ни сеньоров — никого: ибо все они ваши кровные враги и жаждут вашей погибели! Пусть каждый выберет себе жертву и встанет грудью на защиту лагеря, даже если будет ранен! Пусть живой, презрев страх, займет место мертвого, дабы стена оставалась непоколебимой, потому как только за нею наше спасение…
Воины из графства Кент попросили Гарольда оказать им честь первыми принять на себя удар нормандцев, и сия честь, а вернее, привилегия, была им оказана, тогда как лондонскому ополчению предстояло защищать королевский штандарт и самого короля.
Я оглянулся назад только из любопытства: на холмах окрест нашего лагеря собрались челядь и мастеровые; вместе с ними стояли, преклонив колена, святые отцы и монахи. Одни расположились так, чтобы можно было хорошо видеть ход битвы. Другие молились во славу нормандского оружия и за спасение душ наших. Епископ Одон был с нами. Он гарцевал на белом коне рядом с Вильгельмом; на нем была кольчуга, а поверх нее — белоснежный стихарь[71]. Духовный сан запрещал ему проливать кровь, и у него не было ни копья, ни меча, а одна лишь палица о трех окованных железом концах.
Вдруг воздух сотрясся: это грянули трубы и рога. И тут же яростной волной вскинулись щиты и копья, выгнулись луки. Побледнели и зарделись лица, встрепенулись даже слабые духом и расправили плечи бесстрашные. Всколыхнулась конница — вся, до единого всадника. Шишаки, шлемы, щиты, копья и кольчуги сверкнули, как один мощный ослепительный луч. Крики людей смешались с ржанием коней, топотом копыт, ног и лязгом железа. Земля содрогнулась, словно от ужаса — прямо перед нами в небо взмыло бесчисленное воронье. Нормандцы прокричали: «Деке Айе!», бретонцы воскликнули: «Маслон!» — что на обоих наречиях означает: «Да поможет нам Бог!» Следом рявкнули англичане: «Оликросс!», «Годмит!», или по-нашему — «Святой крест!», «Боже всемогущий!». Внезапно передние ряды нашей конницы, нарушив строй, резко отпрянули кто в сторону, кто назад: кони вскидывались на дыбы и валились наземь, давя друг друга и запутавшихся в стременах всадников, — то были первые жертвы этого нескончаемого кровавого дня!
Но вот Гарольдов ров уже позади. Стена из щитов и частокола все ближе и ближе. На нас обрушился дождь копий, дротиков и стрел: он без разбору косил всех, кто мчался впереди, всадников и лошадей, — под копытами наседавшей сзади конницы сраженные люди и животные тут же превращались в сплошное кровавое месиво. Завязался рукопашный бой, лютый, страшный, — отчаянные вопли раненых заглушали стоны и мольбы умирающих и сливались в одну жуткую, леденящую кровь картину ада. Щиты саксонцев при нашем приближении раздвигались и мгновенно смыкались, и сквозь бреши на нас обрушивался чудовищный шквал копий, стрел и топоров. Одним таким топором коню Герара начисто снесло голову, и он вместе с моим другом исчез в клокочущей телами людей и коней давке. Грозные гизармы кромсали железо, как обыкновенное полотно — шелковое или льняное, — от них на груди воинов оставались ужасные раны, из которых кровь хлестала, точно вода из фонтана. Под их ударами шишаки и шлемы раскалывались, словно яичная скорлупа; один взмах гизармы — и человек, не успев и глазом моргнуть, терял руку или ногу. Одна такая отрубленная ладонь угодила мне прямо в лицо — кто из убитых товарищей, сам того не ведая, наградил меня этой жуткой кровавой пощечиной, я так и не узнал!
Вскоре, однако, пришлось отступить — слишком уж упорно защищались англичане. Заметив, что мы отходим, они подняли ликующий рев. Вильгельм был уже без коня — как и Тустен, его знаменосец. Галисийский скакун пал, израненный копьями и топорами. Он был первой жертвой. Следом за ним та же участь постигла и двух других коней герцога.
Но вот мы снова ринулись на приступ, англичане перестали вопить — видать, решили поберечь силы для боя. После того как мы отступили, они воспряли было духом — верно, думали, что нам нипочем их не сломить, не говоря уж о том, чтобы завладеть Гарольдовым штандартом. Вторая атака тоже разбилась о неприятельский частокол, и уцелевшие нормандцы, истекая кровью, в изрубленных в клочья кольчугах, измятых шишаках и шлемах, с разбитыми, расколотыми щитами, на изувеченных конях, опять были вынуждены отойти к подножию холма. Так же закончились третий и все последующие штурмы. При воспоминании о первых трагических неудачах, о гибели сотен и сотен наших ратников, еще недавно исполненных такой отваги, решимости и веры, сердце мое сжимается от боли! Они шли и шли на приступ вершины тесно сомкнутым строем, подобно неукротимым морским валам, что с грозным рокотом, вздымая пену, обрушиваются на твердую скалу, разбиваются о ее монолит и с гулким шипением откатываются назад, чтобы потом ринуться на нее с новой мощью, и так до бесконечности.
И тут ряды наши охватила паника. Левый фланг дрогнул и подался назад, увлекая за собой все войско. Одон с герцогом кинулись наперерез бегущим; герцог воздел руку, копье угрожающе сверкнуло — несчастные, поверившие слуху, будто Вильгельма убили, так и замерли на месте. Герцог сорвал с головы шлем, чтобы всем было видно его лицо, и воскликнул:
— Стойте! Глядите! Я жив! С Божьей помощью, победа будет за мной! Бегство же смерти подобно! Они перережут вас, как стадо баранов…
В это время самые храбрые из англичан бросились вдогонку за теми, кто отступал в последних рядах. Однако эта дерзость ничуть не устрашила нормандцев, они остановились, сомкнулись плечом к плечу — и перебили преследователей всех до одного. Безрассудная вылазка стоила неприятелю немалых жертв, Вильгельма же она кое-чему научила. Мы заметили, как он пристально разглядывал сплошную линию частокола, который нам не удалось сокрушить ценою даже самых отчаянных усилий. Затем он сказал главным военачальникам, что на штурм придется идти еще раз, но, как только прогремят трубы, они должны будут тотчас же повернуть дружины назад и сделать вид, будто отступают — в панике и беспорядке. И вот пешие и конные устремились к вершине. Но, не успел завязаться бой, как они развернулись и помчались вниз — на равнину. Хитрость превзошла все ожидания! Снизу мы видели, как разомкнулись щиты и в проходы между ними с дикими воинственными воплями лавиной хлынул неприятель. Следом за пешими дружинами ринулась конница — английским сеньорам, верно, не терпелось скрестить с нами свои топоры. Трубы и рога проревели еще раз. Наши тут же развернулись к неприятелю лицом. Англичане от неожиданности застыли как вкопанные, не зная, куда податься. Мы окружили их и перебили всех до последнего, хотя защищались они на редкость умело. Вокруг меня английские и нормандские воины схлестнулись не на живот, а на смерть, и, если б не Герар, я бы непременно погиб рядом с сиром Вильгельмом. Ловким ударом меча Герар отсек рукоять топора, занесенного над моей головой. Но, падая, топор все-таки задел мне руку и бедро. В тот же миг саксонский рыцарь проглотил острие моего копья, что, думаю, вряд ли пришлось ему по вкусу. Мы, оруженосцы, не имели права оставить герцога ни при каких обстоятельствах, разве что когда он сам посылал нас с поручениями на тот или иной участок битвы. И я своими глазами видел и могу подтвердить, что как воину ему не было равных. На коне и без коня он являл собою пример небывалой ловкости, силы и доблести, достойный его высокого титула. Он бросался на выручку взятым в окружение товарищам, не щадя собственной жизни, заслонял грудью раненых и при этом еще успевал командовать всем войском.
По команде Вильгельма мы еще дважды провели ловкий маневр с будто бы поспешным, беспорядочным отступлением. Но англичане, однако, по-прежнему удерживали свои позиции, стена из щитов как стояла, так и осталась стоять, нерушимая. Хоть неприятельское войско вокруг Гарольдова штандарта и поредело, притом заметно, немало и нормандцев нашли смерть от сверкавших топоров-молний и теперь лежали вперемешку, кто лицом к земле, кто к небу, раздавленные копьями нашей же конницы! Какие чудеса храбрости являли в этой битве нормандские рыцари — я сам это видел, да не только я один!
Помню, оказался я рядом с Гуго Гранменильским, коему вскорости суждено было стать виконтом Лестерширским, владетелем доброй сотни замков с поместьями в Англии. Он из-за своего коня едва не погиб, чуть было не лишился всего, что обещал ему Вильгельм. Коня он взял у одного из своих рыцарей, то ли смертельно раненного, то ли погибшего. Ошалев от грохота побоища, жеребец осел на задние ноги, потом взметнулся вверх, перелетел через наши головы, через щиты англичан и понес всадника прямо в стан неприятеля. Мы было бросились ему на выручку, но путь нам преградили грозные топоры саксонцев; и тут вдруг шалый жеребец, раскидав крупом насевших на него англичан, круто развернулся и лихим прыжком перелетел снова к нам. Гуго уж, верно, простился с жизнью, ни один из нас ничем не смог бы ему помочь, даже герцог Вильгельм.
Племянник Рауля Тессона, Робер Эрнейский, поклялся первым захватить Гарольдов штандарт. Прорвавшись со своими рыцарями через неприятельский заслон, он с копьем наперевес припустил коня прямиком на Гарольда. Но на него и на коня его градом обрушились топоры. Позже мы нашли изувеченное тело рыцаря Эрнейского подле английского штандарта, рядом с телами Гарольда и двух его братьев.
Все восхищались сыном Ру-ле-Блана, нашим Тустеном, который нес знамя Нормандии, — в него-то в основном и метили англичане. Бесстрашный Тустен следовал рядом с сиром Вильгельмом, словно тень, поспевал за ним повсюду и замирал на месте, когда герцог останавливался, чтобы перевести дух. Каким-то чудом за весь день его даже не царапнуло, хотя от неприятеля он отбивался одним щитом, потому как в другой руке у него было знамя Нормандии. Правда, мы прикрывали его, как могли. Нам было велено в случае гибели Тустена тотчас подхватить штандарт, чтобы англичане не подумали, будто победа уже за ними, и чтобы наши, не дай Бог, не впали в отчаяние.
Ужасы битвы! Перо противится описывать их — с годами, размышляя о скоротечности отпущенного человеку времени, я понял, что ярость, неистовство и жестокость есть первейшие его грехи! Сказать по правде, хотя плоть моя и уцелела в той лютой бойне, в душе осталась такая страшная рана, которая уж, видно, никогда не заживет.
Был среди англичан один великан, настоящий одержимый, он смело врезался в самую гущу наших лучников и рубил их топором направо и налево. На храбреце не было даже кольчуги — только деревянный шлем, который он, по всему видать, выдолбил своими руками. Кто-то из нормандских рыцарей, завидев исполина, обрушил на его голову меч, да так, что от удара шлем сполз тому на глаза. Англичанин не успел поднять руку, чтобы поправить шлем, как нормандец одним махом отрубил ее выше кисти. Вместе с рукой англичанин потерял и топор. Кто-то из наших нагнулся за ним. И тут другой англичанин хватил его сверху гизармой, да так, что раскроил спину, точно трухлявый чурбан.
Еще один англичанин, быстроногий, как олень, принялся крушить лошадей: те падали прямо на всадников, не успевавших высвободить ноги из стремян, и давили их, несчастных, насмерть. Подобравшись к этому английскому рубаке, Роджер Монтгомери проткнул его копьем насквозь.
В этом кровавом кошмаре единственным слабым лучиком человечности была братская взаимовыручка. Друг, не задумываясь, готов был пожертвовать собой, только бы спасти товарища по оружию, брата или родственника, закрыв его грудью от смертоносных датских топоров; вассал бесстрашно бросался на врага, принимая на себя удар, предназначавшийся для сеньора. И здесь, как я уже говорил, примером всем был наш неустрашимый герцог: сколько воинов спас он в этой бойне, хотя спасенные даже не подозревали, что своею жизнью они обязаны только ему! Я собственными глазами видал, как Вильгельм де Мале, сир де Гравиль, случайно попал во вражье кольцо. Он остался без коня, щит его был разбит вдребезги. Его гибель стала бы невосполнимой потерей для отряда, которым он командовал. Но ему на выручку тут же бросился сир де Монфор — один — и вызволил товарища из окружения. Меч в его деснице вращался, подобно мельничному крылу, сокрушая всех, кому хватало безрассудства встать на пути рыцаря.
— Гони их к морю! К морю! — ревели англичане. — Пусть выхлебают его все до последней капли, жалкие трусы!
Как только англичане чувствовали, что одерживают верх, они принимались оскорблять нас по-всякому, но их злобное тявканье тотчас заглушал наш боевой клич.
Вот уже часа три длилось побоище, и удача все колебалась, не зная, на чью сторону склониться. Стена из щитов все еще оставалась неприступным заслоном, Гарольдов штандарт по-прежнему маячил на вершине холма, колыхался на ветру. Усталость и отчаяние мало-помалу овладевали даже самыми стойкими. Надобно было спешно что-то предпринимать! Нормандские стрелы одна за другой вонзались в щиты англичан, но пробить их насквозь не могли. Мгновение-другое — и неприятельские заслоны ощетинились, точно громадные ежи, но саксонцы, схоронившиеся за ними, оставались целы и невредимы. Тогда Вильгельм скомандовал лучникам взять малость повыше, дабы увеличить дальность полета стрел — чтобы они, пролетев поверх щитов, поражали неприятеля прямо в головы. Подручные интенданта раздали лучникам полные колчаны. И стрелы шквалом обрушились на англичан, подобно ливню, гонимому ураганным ветром. Мы слышали только, как звенели тетивы, свистели стрелы и кричали раненые англичане. Их была тьма, и скоро на холме даже мертвому негде было упасть; но те, кто все же устоял, продолжали отчаянно защищаться. Однако лучники сделали свое дело — стена, кажется, раздалась и меж щитов теперь зияли довольно широкие бреши.
Вильгельм, скомандовав лучникам прекратить стрельбу, бросил на штурм холма конницу. Англичане поначалу с сознанием мрачной обреченности защищались, потом дрогнули и пустились наутек. Победа была за нами. Герцог искал глазами Гарольда. Он, как и мы, не знал, что Гарольд лежал уже бездыханный, с пронзенной насквозь головой — стрела угодила ему точно в глаз. Не знал, что вместе с узурпатором погибли и оба его брата — графы Герт и Леофвайн. И что у англичан больше не осталось ни одного военачальника, — впрочем, англичане и сами не ведали о том. Сир Вильгельм хотел поднять низвергнутый вражеский штандарт — и это едва не стоило ему жизни. На герцога кинулся саксонский рыцарь и так сильно рубанул его топором, что непременно убил бы, окажись чуть более ловким. От удара на шлеме Вильгельма образовалась глубокая вмятина, но шлем не раскололся — герцога качнуло в седле. Что сталось бы с ним, упади он наземь? Но он удержался в стременах и вскинул было меч. Англичанин пустился наутек. Его тотчас нагнали и проткнули сразу несколькими копьями.
Однако же, как ни удивительно, битва еще не закончилась. Поражение Гарольдова войска внезапно едва не обернулось для нас трагедией. Англичане прекратили сопротивление и спасались бегством, наши, воспрянув духом, пустились за ними вслед и без всякой пощады добивали прямо на бегу. Земля покрылась сплошным слоем из тел убитых и раненых. Казалось, уже ничто не спасет беглецов. День мало-помалу клонился к вечеру, на широкий, глубокий, обрамленный густым кустарником ров, служивший укреплением неприятелю, легли первые сумерки. Нормандские рыцари, вовремя не разглядев его, не успели осадить лошадей и кучно, как и скакали, рухнули туда, давя друг друга насмерть. Завидев, что с нормандцами случилось что-то неладное, англичане остановились и, тут же оценив обстановку, вновь ринулись на нас.
Это трагическое происшествие запечатлено во фрагменте Байейского полотна под названием «Синий конь». Вот он, проклятый ров, куда попадали кони и люди; они силятся подняться, выбраться наружу — но страшная давка и сумятица не позволяют им сделать это. Там, на дне рва, нашли свою смерть многие нормандские рыцари, храбрейшие из храбрых. Тех, кого не задавили кони, у кого уцелели руки и ноги, — тех добили англичане. Там, на дне рва, оборвалась славная жизнь Эрнуфля де Лэгля, друга моего отца. Это злополучное место мы потом окрестили Рвом дьявола — точнее и не скажешь.
В образовавшейся неразберихе наши было подумали, что из Лондона подоспело подкрепление, и уже повернули назад. Эсташ Булонский, видать, вконец ополоумев, вдруг велел своим дружинам отступить. И если б не Вильгельм, своей властью остановивший бегущих, наша только зарождавшаяся тогда победа непременно обернулась бы бесславным поражением. У герцога от копья остался лишь обрубок; он безжалостно колотил им по спинам трусов, но так, чтобы не ранить. Эсташ, оголтело ревевший, мгновенно смолк — удар, что получил он меж лопаток, был страшен, изо рта у него хлынула кровь, но он остался жив! Следом за тем герцог пустил вперед конницу, и та, обогнув ров, рассеяла вновь сплотившиеся ряды неприятеля. Уцелевшие англичане побежали в сторону Лондона, однако почти все они полегли по дороге, не успев добраться даже до леса.
Трубы протрубили сбор. Надвигалась ночь, и герцог не хотел, чтобы войско разбрелось по округе. Спешившись, он взял под уздцы коня, четвертого за этот день, и отправился взглянуть на поле битвы. Готье Жиффар, удивившись его беспечности, осторожно заметил:
— Сир, а что, если меж убитых или умирающих врагов затаился один, целый и невредимый? Вдруг он, очертя голову, бросится на вас — чтобы поквитаться за своих? Терять-то ему уже нечего!
— Готье, — ответствовал герцог, — коли Господу будет угодно, чтобы кто-то из англичан отомстил…
Его странные слова многих ввергли в недоумение, каждый почувствовал и понял их по-своему.
— Он знает, — шепнул мне Герар, — ни у кого духу не хватит…
Я же ощутил, как сердце Вильгельма, пытавшегося объять взглядом страшное зрелище, что открылось пред нами, сжалось от неутолимой боли. На западе медленно угасали последние отблески дня. Луна уже озарила холодным светом зловещую картину — и тени растворились. Неоглядное пространство было сплошь усеяно истерзанными, окровавленными телами убитых — у кого не было руки, у кого — ноги, а кто лежал и вовсе обезглавленный, изувеченный до неузнаваемости. А ведь то был цвет нормандского и английского рыцарства! Хотя верно, что всякий тиран и клятвопреступник достоин самой жуткой смерти, а присные его — великого позора, я понимал и глубоко разделял боль, терзавшую моего повелителя. Погибшие, застигнутые врасплох ужасной смертью, еще вчера дышали, жили… Но вот души покинули безжизненную плоть, и лики мертвых застыли в гримасах ужаса и смятения, бессмысленной злобы и ярости. Зрелище потрясло меня, я вдруг ощутил удушье от комка в горле, возникшего вместе со слезами на глазах.
Герцог спросил:
— Что с тобой?
— Я молюсь, мой повелитель. За них… за всех!
Герар ткнул меня в бок. Но герцог ответил как бы в укор ему:
— И я молюсь за них, ибо все они пали в честном бою. И да помилует Господь тех, кто защищал неправое дело.
Отовсюду доносились жалобные стоны и хрипы раненых.
— Пускай же Вадар, — воскликнул Вильгельм, — пошлет людей подобрать несчастных! И пусть их выхаживают, коли возможно будет.
— И англичан, мой повелитель?
— И англичан, но только отдельно от наших. Воистину нет зрелища ужасней: оно разрывает мне сердце.
Время от времени стоны раненых заглушались жутким ржанием бьющихся в предсмертных судорогах лошадей; бедные животные, в агонии перебирая в воздухе ногами, вздымали гривастые головы, смотрели на нас потускневшими, уже незрячими глазами и тут же валились замертво. Но для них мы сделать ничего не могли.
Далеко-далеко, там, где стоял наш лагерь, мерцали огоньки костров — их слабое свечение радовало и успокаивало нас. Из-за лагерного частокола в ночное небо потянулись струйки дыма — кашевары, видать, уже старались вовсю. Герар, не удержавшись, сказал:
— Эх, с какой бы радостью я сейчас что-нибудь пожевал. А пить как хочется — спасу нет! У меня с самого утра маковой росинки во рту не было — такое со мной впервые.
— Погоди, парень, впереди у тебя такого будет вдосталь, — заметил ему бывалый рыцарь.
При свете факелов, в присутствии всех своих приближенных герцог принялся снимать с себя доспехи. Освободив руку из ремней, он бросил наземь щит, и мы поразились, как он только мог им защищаться: щит был до того изрублен и исколот, что едва не рассыпался на куски. Затем он расстегнул пряжку на поясе и отдал меч кому-то из оруженосцев. Тот извлек его из ножен: клинок оказался сплошь в зазубринах. Потом он снял шлем, весь в трещинах и вмятинах, и кто-то воскликнул:
— О чудо, как он только не раскололся!
Дошел черед до позолоченной кольчуги. В зыбком свете факелов было видно, что шейный обод сильно погнулся, и без помощи герцогу кольчугу было не снять. Мы помогли ему. И опять кто-то произнес:
— Неужто она могла его защитить — просто удивительно!
Изрубленная кольчуга соскользнула на землю, и от нее оторвался капюшон.
Те, кто прежде видел герцога лишь издали — во главе ли войска, или на троне, — теперь могли ближе разглядеть его могучее тело. И снова кто-то изумился, высказав вслух, что подумали все:
— Какая стать! Воистину королевская стать!
Ему вторил другой голос:
— Разве кто-нибудь сравнится с ним? Никто: ни Роланд[72], ни доблестный Оливье[73]!
И тут вдруг из сотен, нет, тысяч глоток вырвался слитный громогласный победный клич. Герцог попросил тишины и объявил:
— Да, друзья мои, мы победили, и за это в первую голову я хочу поблагодарить ее величество Доблесть, ибо с ее помощью победа досталась нам. Я благодарю всех вас, рыцари, оруженосцы, наемники, добровольцы. Я говорю спасибо и вам, павшие други. Велико наше горе, и никакая радость не способна скрасить его, ибо скорбь по погибшим братьям разрывает сердца наши — еще долго ничто не сможет их утешить.
На другой день мы отделили тела наших воинов от останков англичан, и погребли их с почестями. Какой тягостный, горький труд выпал на нашу долю! Почти всех погибших мы захоронили нагими, без кольчуг, потому как они были в большой цене, а убитым отныне без надобности. Сняли мы доспехи и с англичан. Наутро к Вильгельму из Лондона прибыли благородные дамы в сопровождении родни и челяди. Они умоляли герцога позволить им отыскать тела погибших мужей и предать их земле по-христиански. Но тут вмешался непреклонный епископ Одон:
— Сие будет не по справедливости! Они стали за неправое дело и своею смертью искупили безрассудство Гарольда. Они и сами превратились в клятвопреступников — так пусть же остаются там, где их настигла смерть, на растерзанье птицам да волкам: ибо недостойны они быть преданными земле, святыне святынь, и покойно ждать воскрешения.
Однако Вильгельм, будучи по натуре великодушным и отнюдь не мстительным, повелел ему молчать и внял мольбам вдов павших врагов. Они не без опаски присоединились к нам, охваченные безутешным горем, и принялись искать — кто горячо любимого отца, кто брата, кто супруга. Я не мог вынести их слез и отвернулся, потом мне и вовсе сделалось невмочь, и, выслушав насмешки Герара, я побрел к лагерю. Но вскорости он и сам поспешил за мною следом.
— Мне тоже, — признался он, — что-то тошнехонько. Сердце просто разрывается!
Но тут Герар снова отпустил какую-то шутку: друг мой силился не выдать свое состояние. Юности кажутся противоестественными кровь, боль, смерть, и я понимал, что он шутил, несмотря на то, что его душу, как и мою, терзали странные, противоречивые чувства.
О том, как был погребен Гарольд, ходили разные кривотолки. Сказывали, к примеру, будто бы герцог наотрез отказался выдать его останки графине Гите, матери короля, «даже когда та предложила отдать столько золота, сколько весит его тело». Еще говаривали, будто злой шутки ради он передал Гарольдовы останки Вильгельму Мале, чтобы тот закопал их на морском берегу, который Гарольд так и не сумел отстоять. Но сир Вильгельм никогда не пал бы так низко. Ежели говорить начистоту, он не мог ни возвратить их Гите, ни закопать на берегу, потому как поутру тела Гарольда мы не нашли. С убитых уже сняли и доспехи, и регалии. Вершина холма, где недавно полоскался на ветру королевский штандарт, была усеяна голыми телами англичан, и почти все они оказались изувеченными до неузнаваемости.
Потом к герцогу пожаловали два монаха из Уолтхэмского аббатства, что некогда основал Гарольд. Они были с ним и при Гастингсе — молились за спасение его души в знак признательности за щедрость к ним самим и к их обители. В кровавой резне они уцелели лишь чудом. И вот теперь пришли за телом своего благодетеля. Вильгельм сказал, что они могут забрать его, коли отыщут, Монахи, однако, хотя и входили в ближайшее окружение Гарольда, так и не смогли опознать его среди скопища убитых. Тогда они отправились в Лондон и вскоре воротились назад, в Гастингс, с той, которая больше всех любила Гарольда и которую Гарольд любил как никого другого, — Эдит Лебединой Шеей, писаной красавицей, хрупкой и изящной, с кожей точно снег. Монахи повели ее на вершину холма. Там, трепещущую от горя и отчаяния, ее подвели к мертвым, и она склонялась над каждым, словно в молитве. Но вот она признала в одном из убитых Гарольда — по каким-то тайным, только ей одной ведомым признакам, и велела переправить его в Уолтхэмский монастырь. Я не знаю, что сталось с нею потом. Она вошла в мой рассказ затем, чтобы тут же исчезнуть, — дивный цветок, нежданно возникший посреди кровавой, смрадной бойни, на которую у меня больше не было сил глядеть. Мне и сейчас, спустя годы, претит вспоминать об этом — и я, ничуть не сожалея, позволю себе опустить здесь подробности этого кошмарного воспоминания.
Многие из нас считали, что внесли достойную лепту в победу и теперь с нетерпением ждали, когда корона, оброненная Гарольдом, украсит чело Вильгельма и когда Вильгельм, как обещал, начнет распределять имущество побежденных. Однако герцог, на чью долю в юности выпало немало лишений, знал, что долготерпение есть величайшая из добродетелей. Он понимал, что Англия пока только потерпела поражение, но еще не покорена. Его весьма беспокоили северные земли и странное молчание графов Эдвина и Моркара — они как будто в воду канули. И тогда он решил перво-наперво захватить Лондон.
Оставив часть войска сторожить корабли, мы двинулись на Кент, а после — на Дувр с его, как считалось, неприступной крепостью, что стояла прямо над морем на самой вершине скалы. Ввергнутые в ужас поражением Гарольда, англичане не оказывали нам почти никакого сопротивления — они, скорее, предпочитали сдаться в полон, нежели сражаться. Однако из-за злого умысла некоторых поселян — не знаю, так это было на самом деле или нет — наше победоносное шествие едва не завершилось трагически. Многие нормандцы, вкусив мяса, что дали нам местные жители, и испив воды из их колодцев, вдруг почувствовали ужасные боли в животе. Некоторые даже поумирали; сия горькая участь чуть было не постигла и Герара, однако молодость взяла-таки свое, и он выкарабкался. Герцог сам тоже занедужил, но, опасаясь вражьего заговора, он, невзирая на наши муки, дал нам на поправку всего лишь несколько дней.
Кентербери, духовный оплот англичан, сдался без боя. После короткого сопротивления, закончившегося крайне опрометчивой вылазкой тамошнего ополчения, был захвачен и Лондон. Между тем архиепископ Стигант, славный хитростью и коварством, повелел вместо Гарольда избрать нового короля. Им стал малолетний Эдгар Этелинг из рода усопшего Эдуарда. Но вслед затем, однако, тот же Стигант первым отрекся от короля-отрока и подобострастно преклонил колено пред герцогом Вильгельмом. Наш повелитель принял от архиепископа уверения в дружбе, сделав вид, будто ему неведомо об избрании Эдгара, и на всякий случай велел своим людям не спускать глаз с шельмы ни днем, ни ночью, ибо он знал, что Папа отлучил Стиганта от церкви, и не без основания, причем весьма серьезного.
Следуя обычаю, Вильгельм собрал на совет вельмож, баронов и духовенство, изложил свои требования и просил каждого высказать все, что тот думает. Но тут поднялся виконт Эмери Туарский и, выражая общее мнение, произнес:
— Никогда прежде, сир Вильгельм, рыцарей на столь высокое собрание не звали, разве что за редкими, исключительными случаями. Мы не станем понапрасну терять время и обсуждать то, чего желаем все — лишь бы желание наше скорее свершилось! Можем ли мы избрать кого-либо вместо вас? Кто, кроме вас, достоин быть королем Англии? Если не вы — зачем тогда пришли мы сюда?
— Вот-вот, — вторило ему собрание, — что мы здесь забыли?
Сеньоры без долгих размышлений поклялись ему в верности — и декабря 25-го, в день Рождества Христова, в церкви Святого Петра в Вестминстере состоялась коронация. Но не Стигант короновал Вильгельма, а архиепископ Йоркский. Он, как велит обычай этой земли, спросил англичан, что были там, признают ли они Вильгельма своим королем, а епископ Жоффруа Кутансийский задал тот же вопрос нам. И англичане, и нормандцы громко прокричали: «Виват!» — и на чело герцога была возложена заветная трилистная золотая корона с дорогими каменьями, которую он завоевал с мечом в руке. Конные и пешие нормандцы, стоявшие на страже снаружи, видно, неправильно поняли причину, вызвавшую столь оглушительный шум. Они, похоже, подумали, будто враги покусились на жизнь герцога, и бросились поджигать постройки вокруг церкви. Через мгновение-другое великое ликование переросло в неописуемое смятение и ужас. Народ валом повалил из церкви, все тут же ринулись тушить пожар: нормандцы — в полном недоумении, англичане — с криками об измене. Беда стряслась и впрямь страшная — у алтаря, помимо прелатов и монахов, остались только оруженосцы и десяток-другой рыцарей. Коронование было скомкано. Король Вильгельм был взволнован не меньше нашего. Какая, однако же, странная была у него судьба: его радость всегда и непременно что-то омрачало; вырос он, почти всеми покинутый; почти все покинули его и теперь, когда на голову ему возлагали корону. Царствие его начиналось тревожно. Хуже того! Пламя вестминстерского пожарища разожгло в сердцах англичан злобу и ненависть к нам на долгие времена.
Англичане повиновались нам против воли и все надеялись, что придет день — и судьба избавит их от нормандского господства. Сеньоры, не участвовавшие в сражении при Гастингсе или уцелевшие в кровавом побоище, ни за что не пожелали смириться с победой Вильгельма и уже начали объединяться против нас в тайные лиги. Народ оплакивал Гарольда и графов Герта и Леофвайна как великомучеников, отдавших жизни за родную землю. Простой люд сочувствовал горю Гиты, которая за одни лишь месяц потеряла сразу четверых сыновей: Тостига, Гарольда, Герта и Леофвайна. Пошла молва, будто во всех бедах, обрушившихся на англичан, повинен только Вильгельм: ибо он сделал так, что брат пошел на брата, именно он разжег пламя войны, которую Гарольд хотел избежать во что бы то ни стало. Новый же король с присущим ему великодушием предоставил англичанам выбирать, по какому закону жить — по нашему ли, нормандскому, либо по тому, что действовал при жизни Эдуарда. Под страхом лютой расправы он строго-настрого запретил нормандским воинам, включая рыцарей, бражничать в местных кабаках, равно как чинить разбои и грабежи.
Вместе с тем, однако, — чего англичане никак не могли ему простить — Вильгельм раздарил своим верноподданным земли и замки, некогда принадлежавшие тем саксонцам, кто остался лежать под Гастингсом. И вдовы и отпрыски павших, как верно предрекал Гарольд, лишились всех прежних привилегий и благ. Верно и то, что победители вынесли из английских церквей и монастырей все золотое и серебряное убранство, украшенные драгоценными каменьями распятия, изумительной чеканки кубки и отправили богатые трофеи в Нормандию.
Весть о короновании Вильгельма пришла в Нормандию только в январе года 1067-го. Хотя на море в ту пору бушевали страшные бури, струг, несший ее, благополучно достиг родных берегов. Нормандцы позабыли про невзгоды, горести, печали, взаимную вражду, Над землей взошла долгожданная заря мира и счастья. И невиданной чистоты свет осиял замки, аббатства, города и деревни. Даже самый захудалый пастырь, узнав о небывалой славе нашего герцога, ощутил свое собственное величие. Мне не раз приходилось слышать от людей ученых и просвещенных, что сие событие навеки отметило благим знаком нормандский народ и что именно оно стало источником нашей гордости и силы. Как ни удивительно, но даже самые обездоленные почувствовали, что ближе и роднее Вильгельма у них нет никого на всем свете и что они тоже внесли посильную лепту в Великую победу. В деревнях гордились, что их мужики — даже если таких мужиков было двое или один — сражались под Гастингсом. Повсюду составлялись грамоты, дабы увековечить имена тех, кто отправился в поход на Англию, вернувшихся победителями и павших. Везде готовились к торжественной встрече героев — непременно с грандиозными пиршествами, на подготовку которых никто не скупился. Мне же, привыкшему судить обо всем без предубеждения и по справедливости, думается, что после победы, вознесшей Вильгельма на королевский престол, мы наконец смогли сполна удовлетворить и нашу природную гордость, и неодолимую страсть к величию. Мы, нормандцы, любим славу, но только громкую, лучезарную, достойную восхищения. Другие народы, говорят, менее взыскательны к самим себе: сказывают, будто есть даже такие, которым нравится жить в горестях и страданиях и что самое главное для них — самоотречение. Нам же подобное самоотречение претит. От кого только унаследовали мы эту гордыню и страсть к славе? Наверное, от людей с севера, повелителей морских просторов, которые не признавали над собой никакой иной власти, кроме как власти себе подобных, ибо, считали они, только так может и должен жить человек, коли хочет он существовать свободно и достойно.
В марте года 1067-го, завершив все свои славные дела, герцог-король возвратился в Певенси и оттуда отплыл в Нормандию. Ему, как и нам, был нужен отдых, тем паче, что мы все или почти все заслужили его вполне. Вильгельм не был тщеславным, но мы понимали: ему не терпелось ступить на родную землю потому, что только там мог он сполна вкусить радость победы. Точно так же спешили всегда на родину и древние государи, и те, что жили уже в наше время: завершив однажды ратные дела, они в ореоле славы представали перед своим народом, но не затем, чтобы принизить и без того униженных, ослепив их блеском своего триумфа, а чтобы осчастливить всех и возрадоваться вместе со всем своим народом.
Вильгельм повелел поднять на кораблях белые паруса — в знак особой радости. К берегам Нормандии отплыло десятка два стругов, потому что большая часть нашего войска и рыцарей остались в Англии; Вильгельм взял с собой только близких людей, а также, из предосторожности, как заложников — самых именитых английских сеньоров и их свиту: архиепископа Стиганта, Эдвина и Моркара и других баронов. Когда мы достигли родных берегов, солнце сияло ослепительно, даже ярче, нежели в самый разгар лета, когда жнецы, истомленные нестерпимым зноем, ищут спасения в прохладе кровель, а стада прячутся под сенью дерев или изгородей. То было самое время великого поста, однако с высочайшего позволения отцов церкви нас повсюду ожидали пышные встречи — с музыкой, плясками, цветами и хвалебными речами. У ворот Руана Вильгельма встречала несметная ликующая толпа: в исступленном восторге люди со всех сторон обступили нашего повелителя, пытаясь прикоснуться к стременам его коня, поцеловать бахрому на тунике, золотую оторочку мантии или хотя бы ножны меча, висевшего у него на поясе. Вскоре в окружении придворных дам появилась герцогиня Матильда, и герцог спешился. Герцогиня преклонила пред ним колено — как и подобает женщине при виде короля. Он живо поднял ее, заключил в объятия, поцеловал в обе щеки и молвил:
— Благословен будь Господь! Вот мы и свиделись снова, в добром здравии, увенчанные славой! Вильгельм приветствует королеву Матильду.
Он учтиво поклонился придворным дамам, в том числе и моей сарацинке, которая стояла с арфой в руке.
Вильгельм привез превеликое множество богатых даров, прежде всего для церквей. Все восхищались роскошью и красотой алтарных покрывал, епитрахилей[74] и орарей[75], вышитых искусными мастерицами из графства Кент. Меня и Герара он собственноручно посвятил в рыцари и щедро отблагодарил. Ведь мы оба еще были слишком молоды, чтобы притязать на фьефы в Англии, пускай даже крохотные. И Герар был этим сильно разочарован.
— Конечно, — недовольно ворчал он, — под Гастингсом с нашими годами никто не считался и мы дрались наравне со старшими!
Теперь, когда мы с Миргой снова нашли друг друга, мне было не до заморских замков и фьефов. Отныне я владел самым дорогим, что может быть на свете, — ее глазами, руками, голосом, улыбкой, волосами. Пока мы не виделись, Мирга изменилась — многому научилась и любила меня теперь еще больше, чего я, признаться, и не ожидал, — так сильно, что служба при дворе сделалась мне в тягость, ибо мешала нашему счастью. Моя возлюбленная жена недоуменно спрашивала:
— Любезный мой сеньор, почему ты утром все куда-то спешишь? Отчего не можем мы подольше побыть вместе — разве мы не принадлежим друг другу? Зачем тебе эта рыцарская служба, раз она отнимает у тебя свободу?
Или вот еще:
— Милый сеньор, сказывают, будто Вильгельм готовится скоро покинуть Нормандию — дела снова зовут его в Англию. Говорят, там опять неспокойно, так что он даже не может взять с собой королеву Матильду.
— Любимая, ничего такого я не слышал.
— А следовало бы знать. А если это правда, неужто ты отправишься с ним? Обещай мне, господин мой, муж мой, что ты пойдешь с ним лишь в том случае, если он возьмет и королеву.
— Но почему?
— Да потому, что королеве без свиты не обойтись, а стало быть, и без меня: она непременно захочет, чтобы я сопровождала ее, и тогда мы с тобою будем вместе.
«Вместе» — как сладостно звучало в устах ее это простое слово! Оно было сродни таинственным, чарующим и вместе с тем разрывающим сердце песням, что пела она. Это слово, этот голос, это нежное упорство лишали меня мужества, но и почему-то делали необыкновенно счастливым. Однако об отплытии в Англию герцог-король так ни разу и не обмолвился, и Пасху мы отпраздновали с беспримерной пышностью в Свято-Троицыном аббатстве в Фекане. Вильгельм созвал на торжество и рыцарство, и простолюдинов — никого не забыл, никого не обидел. Отныне голову его украшала золотая королевская корона, не то, что прежде, когда единственными регалиями, достойными его высочайшего титула, были Нормандский меч и украшенные драгоценными каменьями браслеты. Матильда восседала на почетном месте рядом с мужем, правда, короны на ней не было. Но, как говорили добрые люди, простые вассалы, она была ей и не нужна, ибо Матильда отличалась от остальных дам истинно королевским изяществом и природным благородством черт.
Но вот череда торжеств и пиров наконец завершилась и наша жизнь, полная неги и блаженства, вступила в свою обычную колею — надобно было готовиться к большому путешествию по городам и замкам Нормандии. Прошли месяцы: весна сменилась летом, лето — осенью. Потом задули холодные ветры — наступила зима. У нас было ощущение, что все это время мы провели впустую — время тянулось медленно и нудно. Но вскоре из Англии пришли недобрые вести — Вильгельм вмиг оживился: он никогда не мог подолгу вкушать плоды своих трудов в мире и спокойствии. Ступень за ступенью восходил он по незримой лестнице к славе, зачастую срывался и падал, чтобы затем с невероятным упорством вновь и вновь начать трудное восхождение к заветной цели. Все это время в Лондоне, разделив между собою власть, правили епископ Одон и сенешал Фиц-Осберн. Стало известно, что оба они, нарушив главные запреты Вильгельма, преступили грани дозволенного и покрывали нормандцев, уличенных в грабежах и убийствах. Эсташ Булонский, оправившись после ранения при штурме Рва Дьявола, остался в Англии и попытался захватить Дувр и установить там свое безграничное господство. Английские бароны один за другим умирали таинственной смертью, и, как ни странно, в основном те, кто присягнул в верности новому королю. Нормандские же бароны, получив уделы в Кенте и Йорке, злоупотребляли дарованной им властью и жестоко угнетали крестьян. Герцогу надобно было срочно плыть за море, и чем скорее, тем лучше. Все это случилось в канун нового 1068 года. Но я не буду рассказывать, как Вильгельму удалось восстановить порядок в Англии, подавить разгоревшуюся было смуту и в конце концов, после победоносного шествия по британской земле, упрочить там свою власть на веки вечные.
Я умолчу об этом потому, что обязался писать только про то, что видел собственными глазами! Незадолго до отплытия я вдруг сильно занедужил: рана, полученная под Гастингсом, хотя была и неглубокая и вроде быстро затянулась, внезапно открылась, и в нее попала какая-то зараза. Рука у меня болела нестерпимо: сначала горела огнем, а потом стала медленно синеть. Лекари считали, что надобно ее отрезать. Но жена моя, сарацинка, решительно воспротивилась этому, заявив, что эти бородачи во врачевании ничегошеньки не смыслят. Она кричала им:
— Вы хотите откромсать часть плоти его, а сами не знаете, как остановить кровь; если вы сделаете то, что задумали, она хлынет потоком и унесет его жизнь.
Мирга-Мишелетта прогнала их с глаз долой и, дождавшись, когда в небе показался месяц, побежала в лес за травами; из них она сварила целебный настой — мне пришлось его выпить — и чудодейственный бальзам, коим смазала мне рану. Герар уж думал, что я совсем пропал, он не отходил от меня ни днем ни ночью. Однажды король, случайно или нет, проходя мимо наших покоев, зашел проведать меня — как некогда моего отца Онфруа. Он посочувствовал мне, но я был не в силах даже расслышать, что он сказал мне в утешение, не говоря уже о том, чтобы ответить. Сквозь пелену тумана я различал лишь красный камень на пряжке герцогской мантии. Убедившись, что дела мои совсем плохи, он повелел освободить меня от службы, но не уточнил — видно, из вежливости — насколько: до полного ли моего выздоровления или навсегда. Но я не сержусь на него за это! Ибо понимаю — ему нужны здоровые, крепкие вассалы, а не жалкие заморыши, про которых не знаешь, что и думать: то ли они уже дышат на ладан, то ли еще протянут немножко. Герар проливал надо мною горькие слезы. Сказать по правде, я всегда подозревал, что слезу из него выжать — пара пустяков. Злые языки утверждают, что чрезмерное питье выходит из человека и через глаза. Как бы то ни было, а он, явившись как-то к Вильгельму, попросил и его освободить от службы, хотя бы на несколько недель.
— Потому что без Гуго, — честно признался он, — я буду как без рук.
— Впрочем, как и без своей женушки, не так ли? Ладно! Но знай, в королевстве моем разных дел предостаточно. Думаю, не за горами день, когда придется мне сменить милость на гнев! И земли бунтарей я поделю между теми, кто верен мне. Тот же, кто не пойдет за мной и останется в Нормандии или повернет с полпути, не получит ничего, а то и потеряет все, что имеет. Неволить я никого не стану. Так что теперь, когда ты все знаешь, выбирай сам, что тебе больше по душе.
— Как только Гуго сможет пойти за вами, мой повелитель, я тотчас присоединюсь к нему, но не из зависти к другим, потому как знаю — земли, о которых говорите вы, получат знатные бароны, а не бедные рыцари, как мы.
— Мудр тот, кто начинает с малого, но это так, к слову, а ты поступай как знаешь. Отныне в охотниках до заморских богатств у меня не будет недостатка. Кто пойдет за мной, внакладе не останется.
Герар колебался, силясь сделать безупречно верный выбор между мной и собственным тщеславием. Но все разрешилось само собой — вскоре при дворе появился вестник из Лондона… И все же король Вильгельм не оставил друга моего в покое и говорил с ним еще раз, после чего стало заметно, что тот пришел в полное замешательство.
— Как ни жаль мне тебя, отважный Герар, — сказал Вильгельм, — а придется тебе послужить в Нормандии…
Надобно сказать, что Герар от этого только выиграл. Его назначили командовать гарнизоном в Сен-Ло, кроме того, за прошлые заслуги ему пожаловали небольшой фьеф. И уж, конечно, ни о каком продолжении отцовского дела — скорняжества да негоции — для него не могло быть и речи: ведь теперь, после Гастингса, он был рыцарем. Я же все это время находился между жизнью и смертью — и деньги, причитавшиеся мне по заслугам, отдали Мишелетте. И она была вольна распорядиться ими по своему усмотрению: или заказать мессу за упокой моей души, или же присовокупить к тому, что мне удалось скопить за время службы. С той поры, как это всегда бывает в подобных случаях, про меня все забыли — и король, и придворные.
Я пальцем о палец не ударил, чтобы напомнить о себе, хотя мог бы сделать это. Нет, я не впал в отчаяние или уныние, просто мне подумалось, что так будет лучше. Когда я выздоровел, мы с женой-сарацинкой отправились в мой родной Реньевиль. Добрую часть пути нас сопровождал Герар: всю дорогу он рассказывал про то, как собирается укрепить Сен-Ло — под Гастингсом он заприметил немало полезного по части возведения укреплений и теперь вот считал святым долгом поделиться с нами своими мыслями. Он рассуждал точь-в-точь как старик Онфруа: однажды тот уверовал, что его сторожевая башня едва ли не самый главный форпост в Котантене, а то и во всей Нормандии. Мне вдруг показалось, что Герар, взяв пример с Вильгельма, уже мнил себя королем Сен-Ло. Когда же мне становилось невмочь от его безудержных фантазий, Мирга, точнее теперь уже окончательно Мишелетта, нежно брала меня за руку, и я успокаивался: ведь, оставшись рядом со мной, Герар, быть может, пожертвовал своим будущим ради того, чтобы сдержать слово, что дали мы друг другу в отрочестве, — всегда и везде быть только вместе. Нет, мне никогда не забыть его жертвы. И я думал тогда:
«Иные рыцари, поди, уж стали графами да баронами, владетелями богатых поместий в Англии и состоят на выгодной службе. Но стоит ли завидовать этому, ведь теперь им придется отстаивать и титулы, и владения в жестокой борьбе с такими же, как они. Разве тебе негде жить? Разве нет у тебя славного друга, каких еще поискать, красавицы жены, которая так горячо тебя любит, что пошла за тобой в бухту Сен-Валери, а потом выходила своими волшебными ручками? Ты плавал за море, заглядывал в лицо смерти и живой вернулся в родную землю, полный впечатлений, коим нет цены. Ты был рядом с великим герцогом, когда его венчали на королевский престол. Так неужто после всего, что тебе довелось повидать и пережить, ты смеешь завидовать чьей-то участи?»
Герар давеча обещал принести еще чернил и пергамента. Но дописать мне осталось уже немногое, и я думаю обойтись тем, что у меня пока есть, — похоже, не сегодня-завтра я закончу рассказ… Хотя, впрочем, как знать: нынче вечером меня здорово отвлекла дивным пением сен-валерийская птица, что затаилась в листве груши у меня под окном. Бедная птаха, неужто неведомо тебе, что история моя близится к концу?.. Я благодарен тебе за твой волшебный голос.
Король Вильгельм вознесся до невиданных высот славы. Многие мои товарищи по оружию, с которыми мы вместе сражались под Гастингсом, стали богатыми могущественными сеньорами и навсегда поселились в заморской земле. Герар сделался почти полновластным правителем Сен-Ло, да что там Сен-Ло — всего Котантена. В дни празднеств его штандарт с изображением золотого шара был виден отовсюду. Не знаю, чем прельстил его этот символ — может, тем, что голова у него была такая же большая и круглая: ведь она-то и не давала покоя его ногам, и куда только они не носили его — от Фландрии до Англии.
А я так и живу в Реньевиле, на берегу Сиены, неподалеку от моря, а там, у самого горизонта, виднеются острова — они и поныне зовут меня. Есть у меня и свои владения: лес, где дичи всякой ловить не переловить, виноградники, о которых я уже рассказывал, две деревни и дом, что стоит на самой вершине скалы. Я надеюсь, что со временем забуду все, о чем написал. Да, я думаю, отныне все это мало-помалу сотрется в памяти моей, как поблекнут лики и краски на вышивке, что украшает Байейский собор. Но скоро ли? Когда наступают вечерние сумерки, я вновь и вновь возвращаюсь в прошлое: вижу себя на морском берегу, тьму кораблей в море, скопище лошадей и всадников, епископа Одона, графа де Мортена, интенданта Вадара, сира Вильгельма, Гарольда и воинов его, нашу конницу, мчавшуюся на штурм Тельхэмского холма, лучников, павших и живых, деревья и кровли — все это мелькает перед глазами, будто тени, чтобы затем исчезнуть и снова вернуться. Воистину сила памяти человеческой безмерна: проходят годы, а она все живет в нас и не дает покоя.
Ко мне вот-вот должен заглянуть Герар. Мы, по обыкновению, разделим с ним веселую обильную трапезу, сдобренную хорошими винами, потом я прочту ему окончание моего рассказа, а Герар еще вспомнит какие-то детали, что я забыл упомянуть, и непременно осыпет меня упреками.
Толстая свеча стоит на своем обычном месте — в огромном кованом подсвечнике. Пламя ее выхватывает из темноты испещренный прожилками пергамент на шероховатой доске и буквы, выведенные моею рукою. Сарацинка терпеливо ожидает, пока я отложу перо. Она сидит в массивном резном кресле, что я подарил ей, и поглаживает кота, которого подобрала в лесу. Глаза у него зеленые, точно у бесенка, шкура полосатая, а брюшко белое, как у лисицы. Мирга приручила его лаской. Я вижу, как она склоняет над зверьком черноволосую голову и целует в мордочку. Но я не ревную ее и ничуть не сержусь, хотя матушке моей подобные ласки явно не по душе. Что мне сказать на это? Сарацинка свыклась с нашими обычаями. Ей нравится в Реньевиле. А этот кот — единственное существо, напоминающее ей о прежней дикой жизни.