Глава 1

Род Владыкиных был известен среди немногих других семей села Еголдаева своей столетней давностью, хотя никто из него не слыл оседлым. Земли Ряжского уезда не отличались плодородностью, поэтому крестьянство наряду с земледелием вынуждено было промышлять подсобными занятиями, чтобы как-то сводить концы с концами. Одним из распространенных занятий жителей села Еголдаева был сбор утиля, за что их называли «тряпишниками» или «кошатниками».

Петька Владыкин в детские годы то ли из-за любви к природе, то ли из-за каких-то других соображений проболтался в подпасках, а когда подрос до «парней», на дряхлой лошади с подводой собирал старое тряпье, рога, копыта, кости, кожи. Мелкие промышленники скупали у него этот товар, имея от этого выгоду.

После смерти матери Петька был единственной опорой отца. Мачеха у Петьки оказалась ленивой, бесхозяйственной женщиной. В семью Владыкиных она привела трех своих детей, но вскоре сама осталась вдовой. Никита Владыкин, отец Петьки, недолго прожил после смерти первой жены и как-то неожиданно для всех, еще в полном расцвете сил, тихо ушел из жизни. Так хозяйство Владыкиных осталось без хозяина, а время надвигалось смутное.

Шел 1911 год. Какие-то тревожные вести передавались сельчанами из уст в уста. Мужики, сидя на бревнах в сумерках, попыхивая «козьими ножками», подолгу задумчиво рассуждали о жизни и чаще всего о «городских». Петьке едва только сравнялось двадцать лет, и хоть по годам ему не подходило быть в мужицкой компании, он в свободные вечера любил молча прислушиваться к разговорам и даже иногда вставлять дельное словечко.

В своих частых и долгих поездках по людям у него все более и более созревало решение оставить деревенскую жизнь. Этому еще содействовало страстное желание заменить старую потрепанную двухрядку на баян, а заурядную известность гармониста на громкую славу баяниста. И наступил тот день, когда Петр ранним утром не отправился, как обычно, собирать утиль. Он распряг старую клячу, жилистой рукой потрепал ее по холке и задумался.

Лентой протянулось в голове детство, серенькая пастушья жизнь среди торфянистых угодий, шумливые крестьянские ватаги во время нарезки торфа, вечерки в прокуренных избах. Затем вспомнилась заросшая могила матери. Последние тихие слова отца резанули дрогнувшее сердце…

Шершавыми губами лошадь провела по руке Петра, и его раздумья оборвались. Кобыла вопросительно посмотрела ему в глаза и, отвернувшись, осторожно ступая, пошла в угол конюшни. Петр медленно побрел в избу. У порога его встретила мачеха, рябая Аграфена, и, испуганно всматриваясь в лицо Петра, спросила:

— Ты што, Петька, так скоро вернулся, али беда какая стряслась?

— Нет, мамань, наоборот, будет уж без толку мотаться, сил нет тянуть эту лямку и ждать, когда с тебя нужда последние штаны стащит, — ответил ей Петр, садясь на скамью.

На полатях зашевелились три копны нечесаных ребячьих голов, и заспанными непонимающими глазами братья Петра уставились на него.

— Ты што надумал, парень? Уж не бросать ли хочешь нас, с ума што ли сошел? — заголосила Аграфена надрывным голосом. — Да што же я буду делать, несчастная, больная, с моими несмышлятышами? Ох, Петька, Петька, ты по миру хочешь нас пустить, нет на тебе креста, разбойник! — так вопила Аграфена, катаясь на единственной деревянной кровати под полатями, застланной грязной дерюгой.

Петр порывисто встал.

— Мамка, довольно голосить.

Петькин решительный голос остановил причитания Аграфены.

— Хватит вам сидеть на моей шее, до каких пор ты будешь высиживать своих несмышлятышей? Им уже по пятнадцать лет; я в это время старшим подпаском был, семье хлеб добывал. А таких больных, как ты, у нас вся деревня, и никто по миру не ходит.

Петька взволнованно шагнул к двери и, ухватившись за скобу, бросил на ходу:

— На таком хозяйстве, как у нас, мой дедушка десять душ вырастил да четыре избы поставил. Я уезжаю от вас совсем, но кроме отцовского картуза, старой гармони да краюхи хлеба — ничего от вас не забираю. Хватит, пора и вам за ум браться да жить, как людям.

Петр порывисто схватил гармонь и вышел на улицу, крепко хлопнув дверью. С полатей слезли двое парней и девчонка и сели рядом с Аграфеной.

За окном рванула Петькина двухрядка «Лучинушку», звуки которой, удаляясь, вскоре потерялись в деревенском гомоне. В оставленной Петром избе на неубранном столе, поблескивая, лежали два целковых; перед «Казанской Божьей матерью» догорала лампада, за окном занималась заря.

На другой день ранним утром, еще в потемках, Петр с котомкой на плечах покинул Еголдаево и направился к железнодорожной станции. Долго стоял на станции Козловской поезд. Петька успел перезнакомиться со всеми людьми в вагоне, разузнать, кто, куда и зачем едет, рассказать и про свои думки, сбегал с чайником за кипятком на станцию для старой бабы с детьми. В вагоне резко отдавало запахом новых лаптей, людского пота, самосада да догоревшей свечи. С верхних сплошных полок вагона вперемешку с людскими головами торчали лапти с онучами, и в утренней тишине слышались мерные храпы спящих.

Из-за духоты Петр вышел в тамбур в тот самый момент, когда где-то далеко трижды звякнул станционный колокол. Поезд дрогнул и со скрипом тронулся на Москву. За окном медленно пробегали с детства знакомые овраги и деревни. Петькину утомленную бессонницей голову теребила неотступная мысль: правильно ли он поступил, уехав от этих «трутней» в поиски новой жизни? Рука в кармане нащупала разменную «Катеринку». Под полом вагона колеса четко отбивали в ответ Петькиным мыслям: «Только так, только так. Только так… так… так…» Петька улыбнулся и вслух проговорил сам себе: «Значит, так и будет! Довольно».

Остаток пути он проехал спокойно. Как топором отрублено было теперь его прошлое, а будущее стало каким-то близким, доступным и, главное, — законным.

Москва приняла Петьку просто, гостеприимно. Хозяин мукомольной вальцовой мельницы принял его сразу, так как в открытом деловом взгляде Петра не таилось никакого лукавства, а такие трудяги везде нужны. Вечером экономка завела его в полуподвальную комнату, где таких, как он, квартировало четыре человека. Новая жизнь встретила его запахом городских щей, водочным перегаром и простотой отношений.

— Ну так, значит, голубчик, вот тебе кровать; матрац, если хочешь, набьешь сам на дворе соломой. За койку с харчами будешь платить мне двадцать целковых в месяц. Зовут меня Матреной. Понял? А тебя как дразнят-то?

— Петька Владыкин я. Ну что ж, двадцать, так двадцать, и за это спасибо! — ответил Петр, перешагивая порог.

Матрена, поправив указанную Петьке кровать, встала среди комнаты и, надменно подняв голову, подперев руки в бока, хрипловато выпалила:

— Шлятца допоздна, горланить и водить Бог знает кого я не позволю. Голодные и немытые у меня не будете. Ну и по-господски кормить не обещаюсь, живи с Богом, как все.

Перекрестясь на Николая Угодника, Матрена, полная, по выражению ее жильцов, как тульский ведерный самовар, выкатилась, как колобок, на кухню.

Товарищи приняли Петьку просто, дружелюбно. Старший из них ради знакомства протянул ему стакан с недопитой водкой и, как Петька ни отказывался, выпить ему пришлось, а через полчаса он со своей двухрядкой был уже в центре внимания сбежавшихся жильцов.

Однако вписаться в новую городскую жизнь Владыкину было не так-то просто, и через малое время он q разочарованием покинул Москву. Дело в том, что работа на мельнице среди постоянного облака мучной пыли была ему непривычной. После того, как однажды ему по его неосторожности прихватило элеваторным ковшом указательный палец, который затем на всю жизнь остался уродливым, Владыкин уволился.

Заметно он не разбогател: из сорока пяти заработанных целковых он часть отдал за жилье Матрене да червонец придержал себе. Кроме сбереженного червонца, он увез из Москвы мастерство шулера-картежника, ухарство и жажду к веселой жизни.

Еще из мужицких рассказов «на бревнах» в Еголдаеве он знал о раздольной жизни мастеровых в городе Н. и других фабричных поселках Московской губернии, и теперь его манило туда. Адрес у него на всякий случай был завязан в одном узелке с деньгами. И вскоре Владыкин, довольный собой, в промасленной спецовке и рабочих рукавицах расхаживал по пролетам большого машиностроительного завода в городе Н. Работа здесь пришлась ему по вкусу. Кличку ему присвоили Петька-горбоносый, а в обязанности его входила строповка грузов для подъемного крана. Очень скоро цеховой шум и суета овладели Петькой, и он весь оказался поглощенным новой кипучей жизнью.

Вечера Петр проводил в компаниях заводской молодежи, так как основная масса рабочего люда была из окружающих деревень, и поэтому он чувствовал себя в родной стихии. Сам Петька, при мастерстве гармониста, становился все более и более известным по округе. В субботу, накануне престольных праздников, когда после обеда со всеми мастеровыми получал у счетовода жалование, Петька часто исчезал из поля зрения своей компании. Его подолгу разыскивали друзья, но найти его им обычно не удавалось. Только после праздников, взъерошенный, но с довольным видом Петька вновь появлялся в своем цехе. Секрет его исчезновения объяснялся тем, что Петька все чаще стал пропадать среди картежников фабричных поселков: в Раменском, Виноградове, Гуслицах и др. Очень быстро он овладел этим пагубным искусством и к 1913 году в узком кругу профессиональных игроков значился шулером-картежником. В его карманах стали появляться пачки выигранных денег и «подкованных» карт. С этих пор у Владыкина стали умножаться и враги; это обстоятельство заставило его носить под рубахой стальную чешуйчатую сетку, а вокруг пояса — «резиновую кишку», залитую по концам свинцом. Шальные деньги привели его к частым кутежам, и если бы не любовь к гармошке, его душа очерствела бы окончательно, а буйную голову пришлось бы сложить в одном из оврагов или темных подвалов.

Очень скоро Петр приобрел прекрасный баян и за сравнительно короткий срок, при его необыкновенных способностях, репутацию баяниста.

Музыка стала для него всепоглощающей страстью. С упоением слушал он игру опытных баянистов и брал затем у них платные уроки. Целью его стало в совершенстве овладеть искусством игры на баяне, и для этого он не жалел ни времени, ни денег. Так Петька Владыкин стал вскоре известным в округе музыкантом-баянистом. Ни одна свадьба или вечеринка не обходилась без него. Известность принесли Петру деньги и почет; но вместе с тем все больше погрязал он в пьянстве и разгулах. Все чаще предупреждали его старшие друзья на производстве:

— Петька! Пропадешь ты, парень, на корню пропадешь, засохнешь и очнуться не успеешь, как сопьешься, спутаешься с нечистью и молодая жизнь погибнет. Жениться тебе надо; девок вьется вокруг тебя уйма, выбери по душе, и пора тебе остепениться!

После таких слов, особенно после похмелья, все чаще задумывался Петр о женитьбе. Перед его воображением пробегали целые хороводы девчат и заводских, и дальних — деревенских.

Как-то в один из майских вечеров к Петру заехала из Починок тетка Катерина. В разговоре с ней он узнал, что из соседней деревни сватают одну из ее девок, но кого именно Катерина не назвала. Сказала только, что сватовство будет на Вознесение, а свадьба перед Троицей и что его просят на свадьбу. Вначале Петр не обратил особого внимания на ее слова, но позже его неотвязно стала преследовать мысль: почему Катерина не говорит, кого сватают?

Перед глазами встала Катеринина семья: двое ребят, две девки — Поля и Луша, При одном воспоминании о Луше заныло сердце, появилось еще неизведанное, непонятное чувство тревоги. Припомнилась вечерка в их доме, встречи в сумерках у родника в Вершках, теплый ее взгляд. Потом разговор с Федором — старшим братом Луши — в сарае на сеновале, во время которого Петька получил вразумительный отказ при намеке на Лушу, отказ по причине его разгульной жизни:

— На что она тебе, Петька? Тебе нужна городская, разбитная, какая могла бы тебя удержать, ведь непутевый ты. Я-то все знаю, и мамка не отдаст Лушку за тебя, да и Лушкина голова не тобой занята.

Тогда Петра это как-то кольнуло, и он решил не спешить. Вправду сказать, во многих делах он и был «оторви да брось», но по части девок у него не хватало смелости, хотя он внешне маскировал этот свой недостаток показной бесшабашностью.

В просьбе тетке Катерине Петр не отказал, но после ее отъезда в деревню мысль о Луше с каждым днем овладевала им все больше и больше. В ночь на Вознесение он не вытерпел, быстро вскочил с постели, оделся и решительно зашагал в Починки. Двадцать пять верст отмахал он в несколько часов, и, когда зазвонили в колокол к заутрене, Петька как раз остановился в лесочке перевести дух и собраться с мыслями. Какими-то другими виднелись в пол версте перед ним Починки. С замиранием сердца, но решительно Владыкин направился к крайней избе…

Все дни перед Вознесением Луша ходила сама не своя, и обиднее всего было то, что, как она ни старалась собрать мысли о своей судьбе, все неудержимо рассыпалось. Из головы не выходило прошедшее на днях сватовство в их избе. После того в глазах ее неотвязно мерещились сваты за столом, четверть самогонки, оживленный гомон, а в углу под образами красный от волнения Егор — ее жених. Она изредка выходила в сени, чтобы по приказанию мамки принести что-либо к столу. Один раз она взглянула на Егора, как ей думалось, украдкой, но взгляды их на мгновение встретились. Душа ее встрепенулась, и все в ней отчаянно запротестовало. Веснушчатое лицо Егора выражало самодовольство, серые глаза его из-под копны рыжих волос буквально пожирали Лушу.

Сватовство длилось долго, шумливо, но, к удивлению Луши и Федьки, старшего ее брата, осталось безрезультатным, хотя обе стороны: и тетка Катерина, и сваты Хлудовы с Егором — были уверены, что свадьбе Егора с Лушей помешать ничто не сможет. Разошлись на том, что на Вознесение, после заутрени, Катерина привезет им окончательный ответ. Хлудовы встали из-за стола, степенно перекрестились на образа и, выходя от Катерины, буркнули: «Никуда она не денется!», а Егор, выходя из избы к тарантасу, бабьим голосом пролепетал на ходу: «Ну, ничего, Бог даст породнимся!»

Катерина заботливо проводила их со двора, закрыла ворота, перекрестилась и долго еще смотрела им вслед.

Вознесение… Катерина сегодня встала раньше обычного, выгнала скотину в стадо, прибрала в избе, и звон колокола застал ее почти у церкви. После утренней службы она пойдет к сватам решать уже со свадьбой.

У Луши все валилось из рук, ноги едва держали ее. Кое-как она подошла к зеркалу причесаться.

— Неужели все кончено, неужели девичье счастье так коротко? — спрашивала она себя, глядя на свое отражение в зеркале.

Вдруг где-то далеко-далеко будто послышалось ей рыданье Петькиного баяна… В глазах затуманилось, в навернувшихся слезах все расплылось, а вместо себя в зеркале ей показалась рыжая копна волос, самодовольная улыбка на веснушчатом липе жениха. Рыданье бурно вырвалось из груди. Луша бросилась на неубранную постель, в глазах мелькнула лампада и образ Спасителя:

— Господи! Неужели никому не нужно мое горе? Неужели жизнь так рано потеряна? Неужели счастье больше никогда не заглянет в мою душу?

Уткнувшись лицом в подушку, Луша неудержно рыдала, одинокая, никому ненужная. В соседней комнате досыпая, мерно храпели Васька с Полей. Луша одна боролась со своим горем. После взрыва рыданья наступила тишина, в сердце созрело решение постоять за свою судьбу.

Она опять подошла к зеркалу, но в нем ей снова почудился образ самодовольно улыбающегося веснушчатого жениха Егора. Луша не выдержала и с силой плюнула в него. Образ Егора дрогнул, расплылся; вместо него между потеками ей привиделся Петькин картуз, а под ним сам Петька, тот самый, каким она видела его в последний раз у родника.

— Петька! — прошептала Луша и обоими руками ухватилась за раму зеркала…

В окно кто-то постучал. Луша рванулась к занавеске и отдернула ее. За окном стоял настоящий Петька, в том же самом картузе. Приложив руку к козырьку, он молча глядел на нее. Как он оказался в избе и как она в его объятьях, Луша не помнила. Только, придя в себя, она торопливо выпалила:

— Мамка с заутрени прямо из церкви пойдет к Хлудовым, понесет свое последнее слово и уговор о свадьбе. Понял?

— Понял! — ответил Петр, но оторваться от Луши у него не было сил.

Когда они полюбили друг друга и где договорились о своем счастье, они и сами не знали, но в эту минуту они были счастливее всех на свете. Так, обнявшись, они посмотрели в зеркало, потеки мешали им видеть себя, и Петр, ладонью стирая их, спросил:

— А это что такое?

Луша вспыхнула румянцем, на минуту нагнула голову, потом подняла лицо и, взглянув Петру прямо в глаза, открыла секрет своей давней любви к нему и причину подтеков.

— Ну что ж! Обниматца-то некогда, надо что-то делать! — проговорил Петр и, взяв ее за руки, тихо, но решительно сказал: — Собирайся!

Быстрыми шагами Петька направился к своему давнему другу Николаю. Увидев Петра из окна, Федор выбежал и крикнул:

— Петька! Ты куда? Постой!

Петр, на ходу махнув рукой, еще решительней зашагал между изб и скрылся за палисадником.

Николай Егоров был единственным человеком в Починках, который понимал Петра, уважал его, верил в его будущее и делил с ним свои секреты. Хотя по годам он был и не старше Петра, но по уму был и самостоятельней, и тверже, к тому же давно имел семью, а среди мужиков — уважение. Его изба находилась в середине деревни, напротив деревенского пруда, поэтому починковские мужики чаще всего собирались на его «бревнах». К нему-то, не останавливаясь, зашагал Петр со своим вопросом.

Егоров без удивления принял его, усадил за стол под образа, а сам по традиции вынес из сельника самогонку. Но Петька решительно отказался, так как было, по его выражению, не до этого. Коротко Петр изложил свое дело и Лушину судьбу, о чем Николаю отчасти уже было известно. Николай Егоров вполне разделял желание Петра с Лушей, отозвался во всем помочь им, но убедил Петьку, что все-таки без стакана самогонки к этому приступить немыслимо. Через полчаса Петр с Николаем навеселе выехали на тарантасе со двора в село к церкви.

Дальше все пошло как-то проще, или потому, что самогон действительно придает смелости, или оттого, что от судьбы никуда не уйдешь. Катерина, выйдя из церкви, сразу заметила их.

— Касатики, каким это вас ветром принесло? — удивленно спросила она, подойдя к тарантасу.

— Каким принесло, таким и унесет, Катеринушка, а у Хлудовых тебе делать нечего, вот тебе и весь мой сказ, — внушительно прогремел Николай Егоров. — Им не Лушка нужна, а лошадь; хоромы-то ты их видела какие? Не увидит там Лушка жизни, на погибель отдаешь девку, сама потом слез не выплачешь. С богатыми родниться — всю жизнь спину гнуть будешь, а нужда не убавится. И девка слезами вся обливнется. Садись в тарантас, домой поедем, — решительно закончил он, поправляя дерюгу.

— Сусе Христе… Пресвятая дева… да што это такое, да нешто так можно? — проговорила Катерина, крестясь на церковь. — А сваты-то, нешто зря приезжали, да што люди-то скажут, да Господь-то видит, нешто так можно?

— Катеринушка, Лушка не засватана, молитвы не было и обману тут нет никакова, а делать дело надо по любви. Им жить надо всю жизнь. Садись, не раздумывай, да и Петьку не отталкивай, они любятся уже незнамо как давно, вот твой зять, — возразил Николай и, указав на Петра, решительно подошел к Катерине, чтобы подсадить ее в тарантас.

Катерина не сопротивлялась, но, как-то недоверчиво глядя на Николая, уселась на дерюгу. Судьба Луши становилась для нее все более смутной. Искоса она посмотрела на Петра, и какие только мысли не прошли в голове этой простой крестьянки-матери.

Когда отъехали от церкви, Петька повернулся к Катерине и, запинаясь от неловкости и выпитого самогона, сказал:

— Я давно хотел тебе сказать про Лушу, да вот никак не решался. Я давно люблю ее, благослови ты нас с ней… пропаду я без бабы!

Он бы еще что-нибудь сказал, но тут Николай Егоров за их спиною вдруг затянул свою любимую: «Когда б имел златые горы…»

В Починках Николай проехал мимо своего двора, и все втроем вошли в Екатеринину избу. Луша притаилась в чулане, томясь от трепетного ожидания.

— Чего задумалась? — гаркнул Николай, отворив дверь, — иди сюда!

Он силком вытащил ее из угла, удивляясь:

— На безделье смотри какая бойкая, а тут гляди, сомлела, а?

Как они оказались с Петькой рядом и, тем более, как опустились перед Катериной на колени опять же объяснить трудно.

— Мамань, благослови нас, — пролепетала Луша. Петька тоже что-то хотел сказать, но осекся, а вместо него прогремел Николай:

— Благословляй, Катеринушка, да свадьбу играть будем!

Катерина колебалась. Повернувшись к образам, она била земные поклоны, шептала слова молитвы, в душе происходила борьба. Долго стояла она недвижимо на коленях, закрыв лицо ладонями, не решаясь принять тяжелое для нее решение, но наконец вздохнула, перекрестилась последний раз и встала. Лушу с Петом благословила коротко, решительно:

— Милостив Господь!

Весь следующий день был в сборах, в суете. Жители Починок неоднократно проходили мимо окон, пытливо заглядывая в них, но Луша с Петром показались на улице только вечером, счастливые, довольные.

Давно погасли огни в Починках, и бабы разошлись с улицы по избам, а песни у Катерининого дома пелись громко и долго, до самого рассвета. Отвели душу Лушины подружки, напелись на прощание, наобнимались, нацеловались.

Свадьбу решено было играть в Н. На другой день перед обедом из Починок в город выехало две подводы с родней невесты, подружками и сундуком приданого. Петька с Лушей пошли сзади пешком и, как только вышли со двора, низко поклонились собравшемуся люду. Медленно, но с чувством неизъяснимой радости Луша оставляла свою родную деревушку. Долго еще позади слышался ребячий крик, пение петухов да собачий лай. У лесочка перед Нестровом Петька с Лушей остановились и оглянулись на Починки. Далеко за зеленью ржи торчали крыши последних изб. С крайней избы кто-то еще махал белой тряпочкой на длинном шесте.

Петр вздохнул, крепко-крепко сжал Лушину руку и сказал:

— Да, Луша, есть счастье в потерянной жизни, но в чем оно — нам неизвестно!

Венчались они у «Покрова» в большой, но скромной церкви, стесненной кругом купеческими хоромами. Священник с воодушевлением провел всю службу, однако был удивлен тем, что такому бесшабашному человеку досталась такая красавица.

Толпа зевак провожала обвенчанных от церкви до извозчика, пока карета, разукрашенная цветами, под разноголосый звон бубенцов по всей сбруе и колокольчиков под дугою не скрылась далеко за поворотом. Свадьба у Владыкиных была недолгой, но хозяйские комнаты были битком набиты гостями. Больше всего было заводских товарищей да починкинская Лушина родня. С Петькиной стороны из родни был только отцов брат. Игралась свадьба только один день по-настоящему, но весь этот день через раскрытые окна почти без перерыва вырывалось на улицу громкое пение, и внимание проходящих привлекало мастерство баяниста. Играл Петькин закадычный дружок — его учитель, играл ловко, залихватски. Но больше всего внимание окружающих привлекала невеста. Ее рассматривали подолгу, восхищались всем в ней: и общей ее простой естественной красотой, и приподнятыми на концах темными бровями, и бесхитростным взглядом темных глаз, и прямым носом, и темными пышными волосами, и стройным станом. Никто не предполагал, что Луше едва исполнилось шестнадцать лет. И не столько простое венчальное платье с обычной фатою украшало ее, сколько миловидность самой невесты делали ее уборы привлекательными и необыкновенными.

На второй день гуляли только с родными в комнате у молодых и по-свойски, просто. После свадьбы все оставили молодых, и жизнь стала входить в привычную колею.

Комната их была обставлена бедно. Петькиного капитала хватило лишь на новую швейную машину «Зингер» с ножным приводом, которую он купил молодой жене, деревянную двуспальную раскладную кровать, деревянный шкаф, четыре венских стула и десятилинейную лампу «Молния», Конечно, после холостяцкой бесшабашной жизни все это казалось хоромами. Единственной же ценностью для Петра, достойной его внимания, оставался баян.

Для Луши городская жизнь была совершенно новой и необычной. Рано утром она провожала мужа на завод, а после вечернего заводского гудка выходила за калитку, чтобы из вереницы рабочих в промасленных куртках под звонкий смех и шутки заводских оторвать «своего». Первые дни, недели и месяцы прошли у Владыкиных весело и даже бурно. Почти каждый вечер они проводили или на вечеринках, или на свадьбах, где Петр со своим баяном был в центре внимания, а Лушу «на разрыв» приглашали танцевать. Все чаще и чаще после таких вечеринок она уже за полночь привозила едва живого Петра на извозчике домой. Вскоре, однако, их веселью пришел конец. Луша стала скучать по починкинской жизни, Петькин кутеж ей опротивел. В один из вечеров, когда он по обыкновению, схватив баян, потянул Лушу с собой, она встала перед дверью и, умоляюще посмотрев Петру в глаза, сказала:

— Петя, пора кончать эти гулянки, пора про жизнь думать, с тобой таскаться мне уже тяжело, да и все опротивело, Я… уже в положении, — тихо окончила она.

Петр заглянул ей в лицо и только теперь заметил, как оно осунулось, посерело. Такой он Лушу не видел никогда. Той свежести и огня, как он видел у родника, не стало; печать озабоченности выразительно легла на глаза и лоб. «Вот это и все? — промелькнуло в сознании Петра. — А где же та Луша в Вершках? Где ее глаза, улыбка, где та перед оплеванным зеркалом — стройная, решительная, пламенная, со сверкающими очами?»

— Так что же, на этом и счастью конец? — с горькой улыбкой вымолвил Петр.

Луша стояла перед ним поникшая, тихая и совсем другая. Как порох вспыхнуло в мятежной душе Петра возмущение: Нет, не все! Счастье где-то есть, надо его искать!

— Что же, по-твоему я, как монах, должен запереться с тобою в этой келье? Днем мотаться по цеху, а вечером стеречь тебя?! — выпалил Петр. — Молодость дается один раз, и ее надо прожить как можно веселей! — Оттолкнув Лушу, Петр открыл дверь.

— Я не неволю тебя: не хошь, как хошь, но мне жить не мешай! — грубо бросил он через плечо, выходя из комнаты.

«А любовь, а как же я? Вот они девичьи думы чем кончаются! Такое вот оно бабье счастье. А как же теперь жить, с кем жить и для кого жить?» — стоя спиной к двери на том же месте, куда толкнул ее Петр, лихорадочно думала Луша. В это время под самым ее сердцем неожиданно что-то шевельнулось. Ноги дрогнули, медленно Луша опустилась на постель, головой упала на подушку и прислушалась; под сердцем толкнуло что-то еще сильнее — так близко была еще чья-то жизнь! Луша села, на подушке осталось мокрое пятно от слез, она виновато закрыла его ладонью. А в раскрытое окно далеко-далеко застонал баян и, сливаясь с ним, голос Петра: «Когда б имел златые горы…» Через минуту все утихло, лишь на душе у Луши клокотало горе.

Поздно ночью бесчувственного Петра привезли на тарантасе. Со слезами на глазах Луша терпеливо раздела его, втащила на кровать; сама, не раздеваясь, легла на сундуке. Это была ее первая бессонная ночь.

С этих пор жизнь Владыкиных совершенно изменилась. Петр становился все более диким, чужим, и если вечерами не уходил на гулянки, то еще хуже — приводил друзей к себе. Пьянки длились ночами; жизнь превратилась в грязный омут. Луша стала прятать деньги от Петра, а после того, как он, потрясая кулаками, потребовал их, решила вообще их хранить у Никиты Ивановича с Варей, ее единственных сердечных друзей.

Никита Иванович работал мастером на заводе, был справедливым, деловым человеком, нередко по-отцовски строго одергивал Петра, так что, пожалуй, его единственного Петр уважал и побаивался. Жена Никиты Ивановича, Варя, была богобоязненной женщиной, трудолюбивой и хозяйственной. Имели они большой двухэтажный дом с садом, жили небедно. Одна комната у Вари от потолка до пола была обставлена иконами, но поскольку Никита Иванович был не охоч до церкви, а больше увлекался книжками, комната была постоянно заперта. Сюда-то Луша стала все чаще похаживать и отводить свою душу перед образами.

В один из вечеров Петр остался после работы дома, и в этот вечер пришли навестить их Никита Иванович с Варей, в первый раз после свадьбы. За чаем Никита Иванович внушительно и резонно обличал Петьку (он только так называл его). Луша была тяжелая и ходила последние дни. От сердечного участия гостей у Луши во время разговора катились из глаз слезы, но она сидела тихо, не поднимая головы. Петр сидел тоже с опущенной головой и все время молчал. Он искоса взглянул на Лушу и впервые увидел ее такой жалкой, подавленной. В душе его что-то шевельнулось, появилась к ней жалость. Руки ее, безвольно лежавшие на коленях, судорожно сжимали скомканный платок. Петр осторожно накрыл их своей ладонью и медленно привлек жену к себе. Она наклонилась к нему и доверчиво положила свою голову ему на плечо.

— Да, дядя Никита, ты прав, сказать тут нечего, обасурманился я, а остановиться нету сил, — негромко, но искренне признался Петр.

Гости довольные ушли домой, оставив молодым наставления, как надо жить.

После этого вечера Петр притих и заботливо помогал Луше по хозяйству, особенно в подготовке к прибавлению семейства. Вдвоем они сходили в потребиловку и купили там по совету Вари все нужное для ребенка, заказали люльку с пологом и пружиной. С завода Петр принес кольцо и ввинтил в указанную Лушей потолочную балку.

Долго ждать не пришлось. В мартовскую темную ночь 1914 года Луша толкнула Петра в бок:

— Петя, вставай, наверно, подошло, веди меня, как бы чего не случилось.

Собрались наспех, лишь выходя, Луша обернулась и, усердно перекрестясь на Николая Угодника, осторожно, чтобы не разбудить соседей, вышла вслед за Петром на крыльцо. В больнице, расставаясь, она торопливо поцеловала Петра.

Петр медленно брел домой, на ходу обдумывая все подробности знакомства с Лушей, первые встречи, сватовство и свадьбу, а когда дошел до первых Лушиных слез, махнул рукой и быстро зашагал к дому.

На следующее утро Петр с волнением прибежал из цеха в заводскую больницу, где ему сказали всего несколько коротких слов:

— Сын. Родился утром. Горластый. Жена очень слаба. Неси харчей в передачу.

Петр заглядывал, куда только мог, но ничего другого увидеть и узнать ему не удалось. Увиделся он с Лушей только на третий день, передал ей все, что просила, но сына ему не показали.

За Лушей Петр пришел на шестой день. В прихожей встретили его приветливо и долго ждать не заставили. Через несколько минут дверь открылась: впереди шла полная, в белоснежном халате медсестра, неся на руках перед собой большой сверток; за ней вышла Луша, осунувшаяся, но радостная и довольная. Сестра бесцеремонно подошла к Петру, поздравила его и передала сына. Петр неумело взял его на руки и растерянно вышел на улицу. Луша уловила от него запах водки.

— Петя, ты опять не удержался?

— Да нет, немного для смелости. Ведь сама посуди, сын же родился, полагается, — оправдываясь, ответил Петр.

По дороге шли медленно, и Луша настороженно наблюдала за Петром: не уронил бы. Петр рассказывал на ходу новости. Ребенок слегка попискивал и все норовил сползти куда-то вниз… Луша шла, держась за руку мужа, и, то и дело останавливаясь, поправляла их драгоценный сверток. Но как ни старались они оба, все-таки, к удивлению и веселью ожидавших их дома, сын оказался под мышкой у отца. Из Починок к этому времени приехала Катерина, а в прибранной комнате молодую семью, кроме матери, встретили Никита Иванович с Варей и хозяйская семья. Комната огласилась детским криком и пружинным скрипом раскрашенной люльки, подвешенной к потолку. На семейном вечере было решено, что крестными будут Никита Иванович с Варей и что батюшку при крестинах надо уговорить любою ценою, вопреки «святцев», сына назвать Павлом. Поэтому крестили Павла в заводской церкви, там проще и батюшка сговорчивый. Так появился на свет Павел Владыкин.

Шел 1914 год. В народе все более усиливались слухи о войне. Непривычная семейная жизнь с ее заботами стала вновь сильно тяготить Петра. Луша все внимание и любовь перенесла на сына, а на долю мужа осталось только самое житейски необходимое. Петр вновь ударился в разгул. Как сбрасывал он после работы свою промасленную спецовку, так сбросил и семейные обязанности и еще отчаяннее, чем прежде, стал кутить. Луша казалась себе забытой и никому ненужной. Ее частые слезы лишь раздражали Петра. Но ребенок придал ей вместо обычной робости чувство решимости, и ее молодая душа, полная энергии жизни, неудержимо рвалась за пределы этой душной кошмарной жизни, за окно, на просторы. Там в ярком воспоминании были еще свежи картины совсем недавнего, счастливого прошлого: зеленеющие нивы, родные леса и овраги, звонкий девичий смех среди ромашек и васильков и… стук в окно. Петькино лицо… Венчальная фата, церковный алтарь, больничные муки и в результате — эти муки одиночества… Все это теребило сердце Луши и никак не вмещалось в больной от постоянного недосыпания голове.

Однажды летом после получки Петр торопился домой с работы, чтобы переодеться и идти на большую пирушку. По дороге он забежал в казенку и, на ходу распечатав «жулика», выпил для смелости.

Дома его встретила Луша с больным ребенком на руках.

— Чего обнялась-то! Достань одежду и расшитую косоворотку! — раздраженно крикнул Петр на жену, швырнув в угол рабочий пиджак.

Как клещами ухватила обида сердце Луши, слезы выступили из глаз. Она шагнула к двери и замерла, повернувшись лицом к Петру. Затем прерывистым от волнения голосом сказала:

— Петя! За что ты терзаешь душу мою? Чем я провинилась, что ты совсем бросил меня и швыряешь, как половую тряпку? Где твоя любовь? Раньше двадцать пять верст бежал, чтобы вечер побыть вместе, а сейчас готов за сто верст убежать от меня. Нет больше сил у меня — это не жизнь! Измоталась я, сама себя не узнаю. Ничего я тебе доставать не буду, хватит измываться надо мною, пора приходить к какому-то концу. Мы же под венцом с тобой стояли, побойся Бога, если уж людей не стыдишься!

Все эти слова нестерпимым укором хлестнули Петра по хмельной голове, лицо и глаза налились кровью, по скулам заходили желваки. Он порывисто схватил жену за плечи и не обращая внимания на плач ребенка, притянув к себе, процедил сквозь зубы:

— Так ты што, осмелела?.. — и он с такой силой оттолкнул ее, что она спиной и затылком ударилась о стенку, а сам выбежал на улицу…

Под ногами Луши что-то пошатнулось, руки медленно опустились, в глазах побежали огненные круги, а потом все исчезло…

Проходя мимо окна Владыкиных, Никита Иванович услышал неистовый детский крик. Калитка и дверь в квартиру были распахнуты настежь. Он торопливо вбегал в открытую дверь. На половике у стола, лицом вниз, надрывался от плача завернутый в одеяльце Павлушка; на полу у стены с подвернутыми под себя ногами и бледным, как полотно, лицом без сознания лежала Луша. Никита Иванович вздрогнул от испуга, и первой его мыслью было: «Убил!» Но, овладев собой, он осторожно положил ее на постель. Луша вздохнула и застонала, в полу открывшихся глазах сверкнули невысохшие слезы.

— Где я? — сквозь зубы прошептала Луша. — Что со мной? — и опять потеряла сознание.

Потом Никита Иванович так же бережно поднял Павлушку, близко прижал к своей груди, и ребенок быстро затих. «Петька! Петька! Пропащий ты человек и другую жизнь губишь с собою!» — думал про себя Никита Иванович, внимательно смотря то на Лушу, то на Павлушку.

Через некоторое время Луша очнулась и, увидев Никиту Ивановича, облегченно вздохнула:

— Ну, слава Богу! Где он? Что случилось? — Спросил Никита Иванович, головой указав на брошенный в углу пиджак.

— Я ничего не знаю, только помню, как он взял меня за плечи и ударил о стену, — тихо прошептала Луша.

Павлушка зашевелился на руках у Никиты Ивановича и легонько «заквохтал». Луша хотела подняться и взять его к себе на кровать, но руки и голова были как бы Налиты свинцом, и она в бессилии застонала, потом через минуту с большим усилием расстегнула кофту и попросила Павлушку к себе. Никита Иванович приладил подушку и уложил крестника к Лушиной груди. На улице сгущались сумерки. Никита Иванович зажег на столе лампу и еще с полчаса посидел около Луши, потом поднялся и, пообещав прислать утром жену, тихо вышел из комнаты.

Петр возвратился домой к полуночи. Тихо перешагнул порог. На столе мигала подвернутая лампа, а из угла при свете лампады глядел образ Николая Угодника. Петр остановился у порога и прислушался: в комнате была такая тишина, что по спине его пробежала дрожь. На постели лежала Луша с ребенком. Петр тихо подошел к ним. Он внимательно вгляделся в измученное лицо жены. Волосы беспорядочно разбросаны на подушке. Бледное лицо казалось безжизненным. На щеках были видны следы высохших слез. Губы плотно сжаты, и над ними Петр заметил маленький след запекшейся крови. Сердце его дрогнуло в испуге. Уткнувшись лицом к груди, спал Павлушка. Петр услышал его прерывистое дыхание, а вслед за тем увидел мерное колебание платья жены. Тихий вздох облегчения вырвался из его груди. Чувство испуга сменилось чувством стыда. Перед ним поплыли картины его детства, мрачные, без материнской ласки. Несправедливость мачехи, бегство из дома, шулерские компании, кутежи, разгул. Затем на фоне этого мрака светлый образ Луши, простая, зовущая ее любовь. Вспомнил обоих: себя и Лушу в зеркале, искаженных плевком, и тихо прошептал:

— Да, это она тогда плюнула на зеркало, и нам было смешно, теперь плюнул я на нее, живую!

Петр поднял голову, образ Николая Угодника по-прежнему строго смотрел ему в глаза, но вот свет лампадки стал казаться ему все ярче. Петр тихо вышел на двор и сел на завалинке. Как никогда ночной мрак соответствовал его душевному мраку; Петр долго вглядывался в ночную тьму. Вдруг опять привиделся ему свет от лампады и превратился в какое-то сияющее светило. Светило было далеко на горизонте, но неудержимо манило его. В подсознании Петра мелькнуло и застыло: есть где-то и мое счастье, оно далеко-далеко… Непонятным было для него это видение, и он долго просидел в молчаливом раздумье, окруженный мраком ночи.

— Петя, ты что здесь сидишь? Иди домой, — вдруг тихо прозвучал над его головой спокойный голос жены.

Петр от неожиданности вздрогнул, быстро встал, неуверенно поглядел ей в лицо и растерянно спросил:

— Это ты, Луша? Зачем ты встала? Ложись, ложись иди! — И тихо, поддерживая жену за локоть, он провел ее в комнату. На столе стояла чашка со щами и хлеб.

— Ешь! Ты ведь, как пришел с работы, не ел еще, — проговорила она и села на кровать.

Петр молча помыл руки и, механически подчиняясь жене, стал кушать. Какой-то комок в горле мешал ему глотать, он чувствовал на себе взгляд жены. Луша действительно внимательно наблюдала за ним. Она видела его растерянность и сердцем поняла, как он мучается в душе за совершенный поступок. Ей было жаль мужа! Она дождалась, когда он окончил кушать, тихо подошла сзади и прижала его голову к груди. Нестерпимым приступом подкатило к горлу Петра какое-то удушье, он тихо освободился от ее рук и дрогнувшим голосом сказал:

— Ложись иди, — и, не раздеваясь, упал на приготовленную постель на сундуке, порывисто набросив подушку на голову.

Томительно прошел следующий день для Луши. Один лишь вопрос сверлил неотвязно ее голову: каким он придет?

Петр пришел поздно, но пришел таким, каким она его еще не знала, простым, мягким. Из полы пиджака на стол вывалил гостинцы.

— Ну, Луша, конец, видно, пришел и твоим мукам, и моей гульбе и конец насовсем. После обеда по всему заводу и поселку расклеили объявление о мобилизации. Россия объявила войну Германии и Австрии, — спокойно, но грустно сообщил Петр жене новость.

Все последующие дни у Владыкиных прошли как во сне. Луша не раз принималась причитать по Петру, но он ласково утешал ее какими-то надеждами, в какие и сам мало верил.

Надвигающаяся разлука раздирала души обоих.

— Не успели пожить-то по-людски! — вздыхая, бросал кому-то слова возмущения Петр. Теперь лишь они поняли, как нужны друг другу.

В конце июня в числе других солдаток Луша с котомкой за плечами и Павлушкой на руках провожала мужа на войну. Как формировали их по группам, как с криком рассаживали по вагонам, как среди солдатских шинелей путались женские платки и платочки — все это, как в кошмарном сне, кружилось перед глазами Луши. Она стояла, застывшая, в стороне, недалеко от Петрова вагона, и очнулась, когда в последний раз Петр подбежал и обнял ее под ругань ефрейтора. В сумерках эшелон дрогнул и, сопровождаемый женскими воплями, тронулся на Москву. Луша с Павлушкой на руках стояла у края насыпи, ветер сорвал с ее головы платок и беспорядочно теребил волосы.

Медленно, с заплаканными глазами, возвращалась она в свою опустелую комнату. С сундука свисал не застегнутый баян мужа. Так беспомощной, никому ненужной повисла и жизнь Луши.

С новобранцами занимались недолго. Разгорающийся костер войны занялся огромным кровавым заревом и требовал новых и новых жертв — пушечного мяса. Часть Владыкина после небольшой муштровки бросили на передовую. Петра не пугала фронтовая канонада. Он как-то быстро освоился с грохотом взрывов и визгом шрапнели, с окопной грязью, стонами умирающих, кровью и изуродованными телами. Одно только сильно докучало ему, к чему он не мог привыкнуть, — это голод и вши. От вшей еще кое-как находились средства: то в овраге над костром организуют прожарку, а в походах под мышки закладывали корявый обрубок, чтобы чесать неделями немытое, изъеденное вшами тело. Но от голода спасения найти было невозможно. Многие надеялись найти съестное в вещевых мешках убитых, за что под градом пуль часто расплачивались жизнью.

Петр не раз уже испытывал ужас смерти, встречаясь с ней с глазу на глаз, но чья-то незримая рука охраняла его. Иногда, в часы затишья да после аппетитно опорожненного солдатского котелка, Петр с самоосуждением вспоминал бесшабашно прожитые дни и мимолетное счастье с Лушей.

Среди солдат росло недовольство. Бесцельность войны, голод и безответственность офицеров за судьбы солдат разлагали их души и понуждали к поискам выхода. Порой от нетерпенья и обид они убивали своих офицеров, покидали фронт и убегали в леса дезертирами. В спокойное от перестрелок время они сходились в оврагах с немцами и австрийцами, братались с ними и добывали у них харчи. Однако война есть война.

Однажды, окопавшись против австрийской позиции, Петр заметил, что из-за обрыва, за мелким кустарником, рядом с тропою показалась голова австрийца. Было это далеко, и он решил припугнуть его. Взяв на мушку кустарник и темное пятно за ним, Петр спустил курок: привычный выстрел и голова скрылась. Через несколько минут в этом же месте опять показалась голова. Петр снова выстрелил, и так раз до десяти. «Что этот австриец хочет от меня? Не иначе, как какая-либо хитрость», — с тревогой думал Петр. Страх одолевал его, и он еще крепче уцепился в винтовку.

— Кончай, братец, хватит, отвоевался, — неожиданно раздалось над ним. — Мы со всех сторон окружены австрийцами, пошли под обрыв, команда уже была, — похлопав Петра по плечу, сказал подошедший сзади солдат. Петр встал, с некоторым недоверием огляделся, затем, с облегчением вздохнув, зашагал с ним по тропинке, неся свою винтовку на плече. У него вспыхнула искорка радости: «Ну, слава Богу! Может быть, удастся удрать». Идя по тропинке, Петр с любопытством подошел к краю обрыва: кто же это все-таки выглядывал? Увидев на дне оврага в беспорядке лежащих около десяти австрийцев, он в ужасе отшатнулся.

— Эка, навалял кто-то, да прямо в лоб! — толкнув ногою голову австрийца, заметил товарищ Петра.

Здесь только Петр понял, чего стоила его стрельба по кустику. В последний раз он посмотрел на затвор своей винтовки, с отвращением бросил ее в общую кучу и отошел к одному из горящих костров, вокруг которых толпились пленные.

Зальцбург был одним из промышленных австрийских городов, куда привезли русских военнопленных и среди них Владыкина. Несколько тысяч русских, украинцев, белорусов и прочего разного люда теснилось за колючей проволокой на окраине города в концлагере для военнопленных. Бесконечные гряды горных снеговых вершин Альп и Карпат отделяли их теперь от родной страны и от грохота орудийных залпов. С каждым днем жизнь военнопленных становилась тяжелее: изнурительный труд на заводе, куда гоняли их ежедневно, и голодный паек доводили людей до полного истощения. Все чаще опухшие от голода люди умирали, и их трупы выволакивали и отвозили на специальное кладбище. Великим счастьем считалось, если приходили фермеры-бауэры и на день забирали к себе кого-нибудь из пленных на земляные работы. Сами австрийцы жили тоже на карточных рационах, но у крестьян все же находилось чем-то покормить в обед пленных рабочих. Правда, такое счастье выпадало очень немногим. И какое же было столпотворение, когда австриец выбирал одного или двух из нескольких тысяч!

Часто мучимые голодом пленные решались на самовольный выход за колючую проволоку в город, подкапывая или разрезая ее почти на глазах часового. Такие подвиги назывались «ушел на спацыр» или «на шпацир». Местное население было строго лимитировано в питании, кроме того, воровитый характер русских настраивал многих жителей против них. Лишь немногим удавалось благополучно возвратиться с печеньем, галетами и прочим выпрошенным добром.

Возвращались пленные открыто, через проходную, и почти беспрепятственно. «На шпацир» Петр ходил изредка, но всегда удачно. Трудность заключалась лишь в том, что по возвращении в зону начиналась большая борьба с самим собой. Голод неудержимо влек к принесенной добыче. Но что такое две-три пачки галет или печенья для изголодавшегося человека? И, руководствуясь остатком сознания, Петр шел на лагерный «базар», чтобы променять это лакомство на кусочек хлеба. Нередко приходилось с грустью возвращаться в барак, поскольку не находилось меновщиков. Если же и находились, то часто к тому моменту за пазухой оставалось от пачек лишь несколько штучек, остальное было постепенно вытянуто оттуда голодным нетерпением.

В праздники, по местному обыкновению, после утреннего богослужения добродетельные женщины приходили из города к проволочной ограде, и часовые разрешали им передавать передачу. Едва ли можно себе представить, что происходило там при многотысячной массе голодающих! Следует только сказать, что и те и другие чаще всего расходились после такой передачи со слезами. Таковы были будни и праздники пленных в концлагере.

В первые годы войны (1914–1916) иногда приходили посылки из Красного креста, но при их раздаче военнопленным доставалась лишь незначительная доля. Громко, во всеуслышание по баракам высказывался ропот: «Царь-батюшка с господами забыли про нас, пируют, пропивают вшивую Россию, поэтому мы и умираем здесь, никому ненужные». Однажды вечером Петр, проходя мимо большой группы военнопленных, заинтересовался: что здесь такое, о чем говорят?

В центре внимания был мужчина лет сорока с выразительным и умным лицом, судя по произношению — из деревенских, и спокойным голосом рассказывал следующее:

— К тому времени было объявлено заседание Государственной Думы, для чего в Петроград стеклось множество господ всяких званий, чинов и рангов. В том числе был приглашен от народа из нашей волости почетный гражданин Яков Григорьевич Чистяков. Ему указали по его мандату место, рядом с которым размешались губернские господа. Яков подошел, помолился про себя и, почтительно раскланявшись с окружающими, сел. Зал заседания заполнили представители русской знати: генералы, адмиралы, помещики, фабриканты и прочие знатные и великие люди в разном облачении и разного обличья; усы и усики, бороды и бородки, бакенбарды, чубы и лысины, ленты и ордена, монокли и очки, золото и драгоценности — все сверкало от изобилия света в зале.

После продолжительного шума и людского гомона, когда все заседатели заняли свои места, председательствующий колокольчиком водворил в зале полную тишину:

— Господа! — начал он, — из многих вопросов государственной важности нам прежде всего надлежит разрешить первый и самый важный: сегодня наша великая держава, кроме внешней опасности от изнурительной войны с немецкой империей и ее союзниками, стоит еще и перед внутренней нарастающей опасностью от народных волнений, происходящих по городам и селам империи. Сегодня один вопрос, требующий немедленного решения: что делать?

После этого вступления один за другим выходили знатные люди нашей империи и произносили речи. Одни предлагали сократить налоги, другие увеличить; одни — повысить жалование, другие отрицали это; некоторые требовали увеличить жандармские корпуса, полицию, привлечь армию к внутренней охране порядка, ввести более строгие законы и многое, многое другое. Два дня взволнованно гудел зал заседаний Государственной Думы, но из всех предложений не находилось ни одного достойного общего одобрения. К концу третьего дня один из почетных депутатов в губернаторском чине, сидевший позади Якова Григорьевича, встал и огласил:

— Господа! В течение этих двух с половиной дней мы слышали высказывания известных нам знаменитых особ, но ни одно из них не заслужило всеобщего одобрения. Я предлагаю дать слово представителям непосредственно от народа и конкретно указываю на личность почетного гражданина моей губернии Якова Григорьевича Чистякова.

Весь зал обернулся в сторону Якова Григорьевича и громкими, продолжительными рукоплесканиями подтвердил предложение генерал-губернатора. Яков Григорьевич встал с каким-то свертком в руках, неторопливо вышел из рядов и поднялся на трибуну. Его простое, но выразительное лицо, окаймленное черной окладистой бородою, выражало спокойствие и невольно располагало к себе.

— Господа! Что я по сравнению со всеми вами и что могу сказать вам после высказанных многочисленных речей? Ведь я всего только простой русский мужик от сохи.

Зал повторил свое расположение оратору еще более громкими и продолжительными рукоплесканиями. В это время Яков Григорьевич достал из своего сверточка Библию и, открыв ее, что-то коротко проговорил про себя.

— Ну что же, если вы настаиваете на том, чтобы я высказался, то мы прежде внимательно послушаем, что скажет нам Господь через Свою святую Библию.

Голоса восхищения и одобрения послышались в зале в ответ на выступление Якова Григорьевича. Внятно и громко он прочитал историю Самсона: как он родился, как возрастал, как всякими путями мстил он врагам-филистимлянам за свой народ. Потом как Далида обольстила его, обманула, остригла волосы головы его, в которых была сила его, и как потом враги выкололи ему глаза и заставили Самсона крутить у них мельничные жернова. Как потом, через томительные годы, волосы у него отросли и он опять почувствовал приток непомерной силы. В это время его господа в великом множестве собрались во дворце на пир. И когда они беззаботно пировали, слепого Самсона подвели к главным столбам, на которые опирался весь дом. Самсон помолился Богу своему, чтобы Он помог отомстить врагам за слепоту его, сдвинул столбы с места; своды и стены здания рухнули на пирующих. Погибли все враги Самсона и он с ними.

На этом остановился Яков Григорьевич. Весь зал с затаенным дыханием глядел на него. Он, осмотрев всех вокруг, решительно и громко закончил:

— Самсон — это темный, необразованный, слепой русский народ; филистимляне — это вы, господа… (У-у-у — пронеслось по залу.) Это вы выкололи ему глаза, лишив его образования, и, выколов глаза, заставили крутить для вас жернова! — продолжая, говорил Яков Григорьевич. — И вы не заметили, как и откуда выросли волосы у Самсона, то есть выросла скрытая сила в народе. И он теперь рвется, подошел уже к устоям, на которых зиждется наша империя. А вы, господа, пируете с женами и детьми вашими, тогда как вверенный вам Богом народ от нищеты, эпидемий и голода изнывает, забытый вами в селах и городах, во фронтовых окопах и во вражеском плену. Выхода нет, господа! Империя обречена Богом на крушение, и в этом Бог определил вам возмездие! — закончил Яков Григорьевич. Буря рукоплесканий сопроводила его на место.

— На этом заседание было окончено, — с торжественным видом закончил рассказчик.

Все пленные настолько были захвачены услышанным, что, кажется, каждый в это время был в зале заседания Государственной Думы, а не в концлагере. С глубоким вздохом расходясь, многие повторяли:

— Да, это истинная правда!

С тех пор Петр решил, по возможности, не проходить мимо таких бесед. «Все ума-разума наберешься», — заключил он, выходя из барака. Так протекала жизнь военнопленных, без каких-либо изменений, но и в ней Петр научился понемногу находить ценного человека, полезный разговор. Все глубже он понимал, что до сих пор жизнь он проводил бессмысленно и бесцельно.

В конце 1917 года до пленных донеслись слухи, что в России произошел переворот, что вместо царя-батюшки пришли комиссары и вообще перевернулось все «вверх дном». А что такое «вверх дном» — никто не знал. Петр подолгу просиживал в кружках спорящих и слушал про новые порядки. Наконец присоединился к одному из них и даже стал читать книжки про революцию, про свободу и призывы к окончанию войны. Душа рвалась к какой-то новой правде, но вот беда — грамоты не хватало разобраться во всем этом. Всего одну зиму бегал Петр в детстве в школу в соседнее село и научился с трудом читать по складам. За три с половиной года он получил всего три письма от Луши и посылку с сухарями, варежками и домотканой холщовой парой белья, да расшитое Лушиной рукой полотенце, потом и это все оборвалось.

Однажды весь кружок, в который входил Петр, был схвачен по подозрению в бунте. Всех отвели в другой маленький лагерь и разместили в сыром подвальном помещении. Условия были ужасные, и Петр спасся от смерти только тем, что пристроился к сапожным мастерам подмастерьем. Там за некоторое время он научился сапожному мастерству и даже подрабатывал побочно на кусок хлеба. Однако убийственная сырость и напряженный труд надломили здоровье Петра: он стал сильно кашлять и иногда даже с кровью. Но по Божьей милости приезжие начальники как-то беседовали со всеми подвальными и многих, в том числе и Петра, определили неопасными и возвратили в старый лагерь.

Новое мастерство улучшило положение Петра. Теперь он не был вынужден ходить «на шпацир», но непреодолимая тяга к жизни не давала ему покоя.

В один из зимних вечеров, под рождество Христово, накануне нового 1919 года, проходя по баракам в поисках чего-нибудь нового, Петр наткнулся на большую группу пленных и из середины ее услышал проникновенный голос:

— Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни.

Петр остановился как вкопанный, словно молнией пронзили его эти слова. Осторожно пробираясь среди собравшихся, он протиснулся вперед, чтобы увидеть говорящего.

— Так говорит Христос! — продолжал прежний голос, как бы в ответ на внутренний вопрос Петра.

На столе, освещенном двумя свечами, Петр увидел книгу. Какой-то незнакомый человек читал из нее и пояснял слушающим. Видом говорящий был очень прост, со спокойным выражением лица, но слова его казались совершенно необыкновенными. Ничего подобного Петру до этого не приходилось слышать. Мягкий взгляд незнакомца как будто проникал в душу и наделял слушающих неизъяснимой теплотой. Петр не успевал улавливать и обдумывать смысл этих новых для него жизненно важных слов. К его глубокому сожалению, незнакомец вскоре закончил свою речь словами:

— Итак, дорогие мои, кто не хочет ходить во тьме, кто хочет иметь свет жизни — всех Иисус приглашает следовать за Ним. Кто сегодня хочет сделать первый шаг следования за Иисусом Христом, покаяться и отдать сердце Иисусу, прошу преклонить колени и молиться. Аминь.

— Господи! Я как та позорная женщина, всю жизнь блуждал во тьме, а теперь встретился с Тобою, как с ярким светом, озарившим тьму моей жизни. Не осуди меня, как не осудил ее, прости меня, великого грешника, как простил ее, — с воплем и слезами упав на колени, молился рядом с Петром пожилой военнопленный.

С таким же сокрушением, но очень коротко молился кто-то сзади него. Для Петра это было так необыкновенно. Он почувствовал, как шапка на голове невольно стала подниматься, и только тут заметил, что окружающие стоят с непокрытыми головами, Петр сорвал шапку и сунул ее за пазуху. После всех помолился сам Степан, так звали проповедника, и по-братски обнял молившихся с ним людей. Затем объявил, что следующая беседа будет через день в это же время и быстро исчез в расходившейся толпе.

Петр долго еще стоял с непокрытой головой, как парализованный, и не мог прийти в себя после всего услышанного. За всю свою скитальческую, бесшабашную жизнь он много встречал неожиданностей, но то, что увидел и услышал сегодня, было для него совершенно новым, необычным.

Так с непокрытой головой, Петр тихо побрел к своему бараку, не раздеваясь, сел на койку. Образ Степана с его глубоким, проникновенным взглядом и таким же голосом не исчезал из его воображения. «Кого же он так близко напоминает мне?» — подумал Петр и тут же вспомнил Якова Григорьевича, обличавшего своих господ в Государственной Думе. Потом все куда-то исчезло и вместо них появился Николай Угодник, грозный, с поднятой рукой. Во мгновение перед ним предстала картина: избиение Луши… запекшаяся полоска крови у нее под носом, порог калитки в июньскую ночь и… видение сияния…

— Вот оно что! — вскрикнул Петр. — Свет! Свет! Свет!.. «Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни». Вот он — этот свет, вот оно — мое светило, тогда оно было где-то далеко на горизонте, теперь — здесь! «Я — свет миру!» — загорелось в сознании Петра огненно-красными буквами на фоне яркого света, а в кружочке этого «Я» представился ему вначале образ Николая Угодника с иконы, затем Якова Григорьевича и сменился каким-то неведомым, сияющим, как само светило, но почему-то очень похожим на Степана. Еще раз он отчетливо вспомнил: «Кто последует за Мною… будет иметь свет жизни». Затем видение быстро-быстро стало удаляться куда-то к горизонту.

— Петр, ты что сидишь? Все давно спят, уж полночь пробило в городе, — окликнул его дежурный по бараку.

Петр торопливо разделся и лег в постель с радостной ясной мыслью: пусть далеко, но я нашел, понял Его, пойду за Ним! «Будет иметь свет жизни», — звучали последние слова Христа, и с этим он заснул.

Едва дождался Петр следующего обещанного вечера и снова с жадностью ловил каждое слово Степана. Душа умилялась от проповеди, он не замечал, как впервые за всю его сознательную жизнь по смуглому лицу прокатилась слеза — слеза раскаяния.

Однако недолго длилось это наслаждение. Ранней весной Степана вместе с многими другими пленными куда-то увезли. Последний вечер он со слезами молился об остающихся и убеждал всех, слушавших Слово Божье, решиться следовать за Иисусом. Петр подошел к нему, в последний раз горячо пожал руку и сказал:

— Спасибо, братец, ты первый указал мне на свет истинный, тебя первого я увидел, как настоящего человека, к тебе первому появилась у меня любовь, любовь какая-то другая. Теперь я верю, что есть счастье и оно недалеко от меня.

После отъезда Степана Петр не находил себе места в лагере, как-то сразу все опустело для него и ничего не стало мило. Неожиданно у него зародилась и стала быстро созревать мысль о побеге. Об этом он поделился только с одним из своих товарищей, которого также звали Степаном. С большой осторожностью они начали готовиться к осуществлению своего замысла.

План у Петра был таков: когда сойдет снег с полей и земля обсохнет, они ночью разрежут проволоку ограждения и уйдут в горы. Путь они наметили по Карпатам, где встречается очень мало людей и наименьшая вероятность опасности. К середине лета они рассчитывали спуститься с гор к своей границе.

С таким решением Петр со Степаном дождались намеченной ночи, и когда часовой скрылся в отдалении, в последний раз оглянувшись на барак, щипцами быстро перекусили проволоку, проползли под оградой и скрылись в ночной тьме. К утру они были у подножья гор, а в полдень, поднявшись на хребет, в первый раз остановились и всей грудью вдохнули горный воздух. На восток, громоздясь одна за другой, убегали цепью горы, по ним лежал их неведомый, далекий путь. Внизу, под густым слоем облаков, скрылся от них город, а в нем лагерь, в котором они пробыли четыре с половиной года.

Особенно труден и опасен был путь беглецов, когда приходилось им проходить по снегам и горным крутизнам. Самым же сложным было то, что, когда кончились у них запасы пищи, им надо было спускаться вниз, к людям, чтобы пополнить их. Добывать приходилось у горцев, которые совершенно не понимали русского языка. С ними объяснялись двумя-тремя десятками слов, какие заучил Петр за пять лет. На ночлег спускались к зеленой полосе и спали по очереди у костра. За полтора месяца такого скитания оба выбились из сил, а впереди были новые и новые хребты. К середине лета путь немного облегчился тем, что сошли снега и в горах появились фрукты. Однако Степан окончательно приуныл.

— Нет, Петька, я больше не в силах. Лучше возвращаться в лагерь, чем такие мучения. Давай решать и спускаться вниз в руки людей, а не так, попадем в лапы зверей, — заявил как-то Степан Петру, — тем более, что запасы наши кончились.

Как ни уговаривал Петр Степана, как ни убеждал, что горы стали ниже и снега слабей, что, пожалуй, скоро Карпаты повернут и покажутся равнины, Степан остался непреклонен. На том и порешили: после ночлега утром, на рассвете, заварили в последний раз общий котелок, и Степан, попрощавшись с Петром, перекрестившись, скользнул по круче вниз. Где-то далеко-далеко звякнул колокол, в разрыве облаков Петр увидел внизу, среди зелени, разбросанные по лесу красные пятна крыш.

— Не выдержал! — покачав головой, с сожалением проговорил Петр. Но тут же, вспомнив его изодранную в клочья одежду, особенно штаны, и совсем развалившиеся бутсы, подумал: — Кажется, прямо на людей попадет, дай Бог к добру, все равно он не выдержал бы, горемычный.

После ухода Степана Петр разбросал головешки от костра, собрал остатки галет и зашагал навстречу солнцу.

Весь день он упорно шел вперед, местами по едва заметным звериным тропам, местами карабкаясь по снегу вверх; в руках у него была дубина с сучьями, а за плечами — опустевшая котомка с порожним котелком. За два с лишним месяца скитаний он научился искусно спускаться с круч вниз, верхом на этой дубине, лавируя и умеряя ею скорость. Поэтому он свое обмундирование сохранил в сравнительно приличном виде.

Перед ночлегом Петр заварил остатки галет с горстью недозрелых груш, поправил костер и, завернувшись в шинель, крепко уснул. Проснулся он с восходом солнца, и первой его мыслью было спуститься вниз, поискать добрых людей.

— Помоги, Господь, не выпрошу ли сухарей да несколько горстей бобов, — проговорил Петр про себя и направился вниз по косогору.

С большой осторожностью он продвигался вперед, прислушиваясь к каждому шороху. Примерно через час ему послышалось мужское пение. Казалось, что оно, временами прерываясь, приближалось к нему. По освещенной солнцем горной тропе действительно неторопливо шли два человека. По одежде Петр определил в них гуцулов, по возрасту догадался, что это отец с сыном. На плечах они несли косы, значит, шли на сенокос. «Наверное, поблизости их избушка», — подумал Петр и, подождав, спустился на тропу. После получаса ходьбы он увидел не избушку, а целое хозяйство. Под неумолкающий собачий лай Петр нерешительно подошел к плетню. Из дома вышла молодая хозяйка и, увидев незнакомца, скрылась опять за дверью. Почти тотчас из дома вышел старичок-гуцул, не торопясь подошел к Петру и что-то стал говорить по-своему. Петр, сняв шапку, поклонился и, знаками показывая то на царскую кокарду, то на пустую котомку и такой же желудок, употребляя несколько австрийских, самому ему непонятных слов, виновато улыбнулся. Старичок понятливо покачал головой, ткнул Петра в грудь, а потом куда-то на восток.

— Русс… русс… — подтвердил Петр.

Старичок отогнал собак палкой, пропустил Петра вперед и прошел следом за ним в дом. Осмелевшая молодушка хлопотливо подала Петру краюху хлеба и кружку молока, затем взяла у него котомку. Петр умоляюще посмотрел на нее, оторвал корку от краюшки и показал ей. Она улыбнулась и кивнула головой.

Через час Петр вышел из гостеприимного дома, несколько раз низко поклонился обоим своим спасителям и поспешил скрыться в ближайших кустах. Котомка его была полна сухарей, бобов и других продуктов. С великой радостью Петр поднялся опять повыше в горы и бодро зашагал на восток. Но изголодавшийся организм требовал своего, поэтому Петр часто делал привалы и развязывал свою котомку. Не прошло и десяти дней, как запасы его опять иссякли, несмотря на сильное желание растянуть их подольше, К концу подходило и терпение, а вершинам и хребтам не было видно конца.

В один из вечеров он, обессиленный, упал на землю и долго лежал, смотря на облака. Затем, собрав последние силы, Петр набрал хвороста и дров, развел огонь. Котомка была пуста. Только в углах ее он собрал горсть крошек и с глубоким вздохом высыпал их в котелок с водою.

В надвигающихся сумерках перед ним возвышался снеговой хребет, а что за ним, для Петра было загадкой. Таких хребтов он за месяцы скитаний перелез немало. Голова в изнеможении упала на грудь. Под рукою на дубине Петр нащупал кусок сыромятной кожи, с большим усилием оторвал ее и бросил в котелок. Поздно за полночь Петр с жадностью скушал все содержимое котелка, с силой пережевывая разварившуюся сыромятину.

Уснул он крепко, но проснулся с первыми лучами восходящего солнца. Отгоняя мысли о будущем и о прошлом, Петр решительно и уверенно стал карабкаться по снегу на хребет. Взбирался он без отдыха, а когда оставалось до верха не более двух-трех десятков шагов, ноги его подкосились и он упал. В глазах мутилось, казалось, вот-вот что-то в голове надорвется и лопнет. Но в этот самый момент ему на память пришли слова, какие он часто повторял: «Будет иметь свет жизни». Собрав последние силы и волоча за собою дубину, Петр ползком добрался до вершины горы.

Зрелище, открывшееся ему, настолько потрясло пленного, что он впервые за все долгие годы скитаний заплакал. В двухстах метрах от него, впереди, за снеговым обрывом, открывалась освещенная утренним солнцем равнина. Насколько охватывал глаз, далеко на горизонте она сливалась с небом. Остатки гор круто направо убегали на юг.

— Конец! Конец скитаньям моим! Вот она там, там… моя Россия! — шептал он.

Откуда только взялись силы у Петра, он торопливо приподнялся и неуклюже, то и дело спотыкаясь, поспешил к спуску. В самом начале спуска он расстелил шинель и долго отдыхал. Прямо перед ним, недалеко внизу, начиналась лесная зелень; еще дальше, за полосою лесов, где-то на горизонте синела равнина полей. Петр внимательно прислушался: снизу порывы ветерка донесли до него едва уловимые звуки жизни. Солнце во всей своей царственной красе поднималось над горизонтом все выше и выше, радостно озаряя все кругом. Никогда оно еще не было таким прекрасным, каким его Петр видел теперь.

Отдохнув, Владыкин встал, смотал по-солдатски шинель и бросил за спину. Затем еще раз оглянулся назад на пройденный путь и привычно сел верхом на свою дубину.

«Я свет миру: кто последует за Мною, будет иметь свет жизни», — опять промелькнуло в его сознании.

— Ну, Господи, благослови! — воскликнул он и скользнул вниз по крутизне, оставив за собой облако снежной пыли.

С соседней скалы испуганно взметнулся орел и, плавно описывая круги, поднялся в небо…

Загрузка...