Родился в г. Киеве в 1891 году. Учился в Киеве и в 1916 году окончил университет по медицинскому факультету, получив звание лекаря с отличием.
Судьба сложилась так, что ни званием, ни отличием не пришлось пользоваться долго. Как-то ночью в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты. Там его напечатали. Потом напечатали несколько фельетонов. В начале 1920 года я бросил звание с отличием и писал. Жил в далекой провинции и поставил на местной сцене три пьесы. Впоследствии в Москве в 1923 году, перечитав их, торопливо уничтожил. Надеюсь, что нигде ни одного экземпляра их не осталось.
В конце 1921 года приехал без денег, без вещей в Москву, чтобы остаться в ней навсегда. В Москве долго мучился; чтобы поддерживать существование, служил репортером и фельетонистом в газетах и возненавидел эти звания, лишенные отличий. Заодно возненавидел редакторов, ненавижу их сейчас и буду ненавидеть до конца жизни.
В берлинской газете «Накануне» в течение двух лет писал большие сатирические и юмористические фельетоны.
Не при свете свечки, а при тусклой электрической лампе сочинил книгу «Записки на манжетах». Эту книгу у меня купило берлинское издательство «Накануне», обещав выпустить в мае 1923 года. И не выпустило вовсе. Вначале меня это очень волновало, а потом я стал равнодушен.
Напечатал ряд рассказов в журналах в Москве и Ленинграде.
Год писал роман «Белая гвардия». Роман этот я люблю больше всех других моих вещей.
Москва, октябрь 1924 г.
Сб. «Писатели» под редакцией В. Лидина. М., 1926.
Говорят, что «Яр» открылся!
Сильный мороз. Отопление действует, но слабо. И ночью холодно.
25 января (Татьянин день)
Забросил я дневник. А жаль: за это время произошло много интересного.
Я до сих пор еще без места. Питаемся с женой плохо. От этого и писать не хочется. Черный хлеб стал 20 тысяч фунт, белый [ ] тысяч.
К дяде Коле силой, в его отсутствие [из] Москвы, вопреки всяким декретам вселили парочку[530].
26 января 1922
Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 рублей за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда, заколдованный круг.
Питаемся с женой впроголодь.
Не отметил, что смерть Короленко сопровождалось в газетах обилием заметок. Нежности[531].
У Н. Г.
Пил сегодня водку[532].
9 февраля 1922 г.
Идет самый черный период моей жизни[533]. Мы с женой голодаем. Пришлось взять у дядьки немного муки, постного масла и картошки. У Бориса миллион[534]. Обегал всю Москву — нет места.
Валенки рассыпались.
[...]
Возможно, что особняк 3. заберут под детский голод[ный] дом. Ученый проф. Ч. широкой рукой выкидывает со списков, получающих академ[ический] паек, всех актеров, вундеркиндов (сын Мейерх[ольда] получал академ[ический] паек![535]) и «ученых» типа Свердл[овского] унив[ерситета] преподавателей. На академическом [...]
14.II.1922
Вечером на Девичьем поле в б[ывших] Женских курсах (ныне 2-й университет) был назначен суд над «Записками врача»[536]. В половине седьмого уже стояли черные толпы студентов у всех входов и ломились в них. Пришло несколько тысяч. В аудитории сло[...]
Верес[аев] очень некрасив, похож на пожилого еврея (очень хорошо сохранился). У него очень узенькие глаза, с набрякшими тяжелыми веками, лысина. Низкий голос. Мне он очень понравился. Совершенно другое впечатление, чем тогда на его лекции. Б[ыть] м[ожет], по контрасту с профессорами. Те ставят нудные тяжелые вопросы, Вересаев же близок к студентам, которые хотят именно жгучих вопросов и правды в их разрешении. Говорит он мало. Но когда говорит, как-то умно и интеллигентно все у него выходит.
С ним были две дамы, по-видимому, жена и дочь. Очень мила жена[537]. [...]
15 февраля
Погода испортилась. Сегодня морозец. Хожу в остатках подметок. Валенки пришли в негодность. Живем впроголодь. Кругом должен.
«Должность» моя в военно-редакционном совете сводится к побе[...]
[...]жении республики в пожарном отношении в катастрофическом положении. Да в каком отношении оно не в катастрофическом? Если не будет в Генуе конференции, спрашивается, что мы будем делать[538].
16 февраля
Вот и не верь приметам! Встретил похороны и... 1) есть каж[ется] в газете «Ра[бочий]».
Впервые опубликован в журнале «Театр». 1990. № 2 — с машинописной копии, но с купюрами. Более полный текст напечатан в «Библиотечке “Огонька”» в 1990 году. С фотокопии текст печатался в «Независимой газете» (1993. 24 ноября, 8, 9, 15, 16, 22 декабря).
Наиболее текстологически выверенный текст «Дневника» опубликован В. И. Лосевым в сборнике: Булгаков М. Дневник. Письма. 1914–1940. Комментарии В. И. Лосева.
Печатается по последнему изданию.
Публикация В. И. Лосева.
1923 год Москва
24 (11-го) мая.
Давно не брался за дневник. 21 апреля я уехал из Москвы в Киев[539] и пробыл в нем до 10-го мая. В Киеве делал себе операцию (опухоль за левым ухом). На Кавказ, как собирался, не попал[540], 12-го мая вернулся в Москву. И вот тут начались большие события. Советского представителя Вацлава Вацловича Воровского убил Конради в Лозанне[541], 12-го в Москве была грандиозно инсценированная демонстрация[542]. Убийство Воровского совпало с ультиматумом Керзона России[543]: взять обратно дерзкие ноты Вайнштейна[544], отправленные через английского торгового представителя в Москве, заплатить за задержанные английские рыбачьи суда в Белом море, отказаться от пропаганды на Востоке и т. д. и т. д.
В воздухе запахло разрывом и даже войной. Общее мнение, правда, что ее не будет. Да оно и понятно, как нам с Англией воевать? Но вот блокада очень может быть. Скверно то, что зашевелились и Польша, и Румыния (Фош сделал в Польшу визит[545]). Вообще мы накануне событий. Сегодня в газетах слухи о посылке английских военных судов в Белое и Черное моря и сообщение, что Керзон и слышать не хочет ни о каких компромиссах и требует от Красина[546] (тот после ультиматума немедленно смотался в Лондон на аэроплане) точного исполнения по ультиматуму.
Москва живет шумной жизнью, в особенности по сравнению с Киевом. Преимущественный признак — море пива выпивают в Москве. И я его пью помногу. Да вообще последнее время размотался. Из Берлина приехал граф Алексей Толстой. Держит себя распущенно и нагловато. Много пьет.
Я выбился из колеи — ничего не писал 1½ месяца.
11-го июля (28-го июня). Среда.
Самый большой перерыв в моем дневнике. Между тем происшедшее за это время чрезвычайно важно.
Нашумевший конфликт с Англией кончился тихо, мирно и позорно[547]. Правительство пошло на самые унизительные уступки, вплоть до уплаты денежной компенсации за расстрел двух английских подданных, которых сов[етские] газеты упорно называют шпионами.
Недавно же произошло еще более замечательное событие: патриарх Тихон вдруг написал заявление[548], в котором отрекается от своего заблуждения по отношению к Сов[етской] власти, объявляет, что он больше не враг ей и т. д.
Его выпустили из заключения. В Москве бесчисленные толки, а в белых газетах за границей — буря[549]. Не верили... комментировали и т. д.
На заборах и стенах позавчера появилось воззвание патриарха, начинающееся словами: «Мы, Божьей милостью, патриарх московский и всея Руси...»
Смысл: советской власти он друг, белогвардейцев осуждает, но живую церковь также осуждает. Никаких реформ в церкви, за исключением новой орфографии и стиля.
Невероятная склока теперь в Церкви. Живая церковь беснуется. Они хотели п[атриарха] Тихона совершенно устранить, а теперь он выступает, служит etc.
Стоит отвратительное, холодное и дождливое лето[550].
Хлеб белый — 14 миллионов фунт. Червонцы (банкноты) ползут в гору и сегодня 832 миллиона.
25-го июля 1923 г.
Лето 1923 г. в Москве исключительное. Дня не проходит без того, чтобы не лил дождь и иногда по нескольку раз. В июне было два знаменитых ливня, когда на Неглинном провалилась мостовая и заливало мостовые. Сегодня было нечто подобное — ливень с крупным градом.
Жизнь идет по-прежнему сумбурная, быстрая, кошмарная. К сожалению, я трачу много денег на выпивки. Сотрудники «Г[удка]» пьют много. Сегодня опять пиво. Играл на Неглинном на биллиарде. «Г[удок]» два дня[551] как перешел на Солянку во «Дворец труда», и теперь днем я расстоянием отрезан от «Нак[ануне]»[552].
Дела литературные вялы. Книжка в Берлине до сих пор не вышла, пробиваюсь фельетонами в «Нак[ануне]»[553]. Роман из-за «Г[удка]», отнимающего лучшую часть дня, почти не подвигается[554].
Москва оживлена чрезвычайно. Движения все больше.
Банкнот (червонец) сегодня стал 975 милл., а золот[ой] рубль — 100. Курс Госбанка. Здорово?
22-го августа.
Месяцами я теперь не берусь за дневник и пропускаю важные события.
27 августа. Понедельник. Ночь.
Только что вернулся с лекции сменовеховцев: проф. Ключникова, Ал. Толстого, Бобрищева-Пушкина и Василевского-Не-Буквы[555].
В театре Зимина было полным-полно. На сцене масса народу, журналисты, знакомые и прочие. Сидел рядом с Катаевым. Толстой, говоря о литературе, упомянул в числе современных писателей меня и Катаева.
Книжки «Зап[иски] на манжет[ах]» до сих пор нет.
«Гудок» изводит, не дает писать[556].
2-го сентября. Воскресенье.
Сегодня банкноты, с Божьей помощью, 2050 руб. (2 миллиарда 50 милл.), и я сижу в долгу, как в шелку. Денег мало, будущее темновато.
Вчера приехали к нам Софочка с матерью, мужем и ребенком[557]. Проездом в Саратов. Завтра должны уехать со скорым поездом туда, где когда-то жизнь семьи была прекрасна, теперь будет кочевье, скудость и тяжесть.
Сегодня я с Катаевым ездил на дачу к Алексею Толстому (Иваньково). Он сегодня был очень мил. Единственно, что плохо, это плохо исправимая манера его и жены[558] богемно обращаться с молодыми писателями.
Все, впрочем, искупает его действительно большой талант.
Когда мы с Катаевым уходили, он проводил нас до плотины. Половина луны была на небе, вечер звездный, тишина. Толстой говорил о том, что надо основать нео[реальную] школу. Он стал даже немного теплым:
— Поклянемся, глядя на луну...
Он смел, но он ищет поддержки и во мне и в Катаеве. Мысли его о литературе всегда правильны и метки, порой великолепны.
Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, пропаду.
3-го сентября, понедельник.
После ужасного лета установилась чудная погода. Несколько дней уже яркое солнце, тепло.
Я каждый день ухожу на службу в этот свой «Гудок» и убиваю в нем совершенно безнадежно свой день.
Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как и всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, но на покупки вещей не хватает.
Без проклятого пойла — пива не обходится ни один день. И сегодня я был в пивной на Страстной площади с А. Толстым, Калмен[сом][559] и, конечно, хромым «Капитаном», который возле графа стал как тень.
Сегодня уехали родные в Саратов.
Сегодня днем получилась телеграмма Роста: в Японии страшное землетрясение. Разрушена Иокогама, горит Токио, море хлынуло на берег, сотни тысяч погибших, императорский дворец разрушен, и судьба императора неизвестна.
И сегодня же, точно еще не знаю, мельком видел какую-то телеграмму о том, что Италия напала на Грецию[560]. Что происходит в мире?
Толстой рассказывал, как он начинал писать. Сперва стихи. Потом подражал. Затем взял помещичий быт и исчерпал его до конца. Толчок его творчеству дала война.
9-го сентября. Воскресенье.
Сегодня опять я ездил к Толстому на дачу и читал у него свой рассказ «Дьяволиада». Он хвалил, берет этот рассказ в Петербург и хочет пристроить его в журнал «Звезда» со своим предисловием. Но меня-то самого рассказ не удовлетворяет.
Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период. Вчера я, обозлившись на вечные прижимки Калменса[561], отказался взять у него предложенные мне 500 рублей и из-за этого сел в калошу. Пришлось занять миллиард у Толстого (предложила его жена).
18 сентября. Вторник.
В своем дневнике я, отрывочно записывая происходящее, ни разу не упомянул о том, что происходит в Германии.
А происходит там вот что: германская марка катастрофически падает. Сегодня, например, сообщение в советских газетах, что доллар стоит 125 миллионов марок! Во главе правительства стоит некий Штреземан[562], которого сов[етские] газеты называют германским Керенским. Компартия из кожи вон лезет, чтобы поднять в Германии революцию и вызвать кашу. Радек на больших партийных собраниях категорически заявляет, что революция в Германии уже началась[563].
Действительно, в Берлине уже нечего жрать, в различных городах происходят столкновения. Возможное: победа коммунистов и тогда наша война с Польшей и Францией, или победа фашистов (император в Германии etc.) и тогда ухудшение советской России. Во всяком случае, мы накануне больших событий.
Сегодня нездоров. Денег мало. Получил на днях известие о Коле (его письмо); он болен[564] (малокровие), удручен, тосклив. Написал в «Накануне» в Берлин, чтобы ему выслали 50 франков. Надеюсь, что эта сволочь исполнит.
Сегодня у меня был А. Эрл[их], читал мне свой рассказ. Ком[орский] и Дэви[565]. Пили вино, болтали. Пока у меня нет квартиры — я не человек[566], а лишь полчеловека.
25-го сентября. Вторник. Утро.
Вчера узнал, что в Москве раскрыт заговор. Взяты: в числе прочих Богданов, пред[седатель] ВСНХ! и Краснощеков[567], пред[седатель] Промбанка! И коммунисты. Заговором руководил некий Мясников[568], исключенный из партии и сидящий в Гамбурге. В заговоре были некоторые фабзавкомы (металлистов). Чего хочет вся эта братия — неизвестно, но, как мне сообщила одна к[оммунистка], заговор «левый» (!) — против НЭПа!
В «Правде» и других органах начинается бряцание оружием по поводу Германии (хотя там и нет, по-видимому, надежды на революцию, т. к. штреземановское правительство сговаривается с французским). Кажется, в связи с такими статьями червонец на черной бирже пошел уже ниже курса Госбанка.
Qui vivra — verra![569]
30-го (17-го стар[ого] ст[иля]) сентября 1923 г.
Вероятно, потому, что я консерватор до... «мозга костей» хотел написать, но это шаблонно, ну, словом, консерватор, всегда в старые праздники меня влечет к дневнику. Как жаль, что я не помню, в какое именно число сентября я приехал два года тому назад в Москву. Два года! Многое ли изменилось за это время? Конечно, многое. Но все же вторая годовщина меня застает все в той же комнате и все таким же изнутри.
Болен я, кроме всего прочего...
Во-первых, о политике: все о той же гнусной и неестественной политике. В Германии идет все еще кутерьма[570]. Марка, однако, начала повышаться в связи с тем, что немцы прекратили пассивное сопротивление в Руре. Но зато в Болгарии идет междоусобица[571]. Идут бои с... коммунистами! Врангелевцы участвуют, защищая правительство.
Для меня нет никаких сомнений в том, что эти второстепенные славянские государства, столь же дикие, как и Россия, представляют великолепную почву для коммунизма.
Наши газеты всячески раздувают события, хотя, кто знает, может быть, действительно мир раскалывается на две части — коммунизм и фашизм.
Что будет — никому не известно.
Москва по-прежнему чудная какая-то клоака. Бешеная дороговизна, и уже не на эти дензнаки, а на золото. Червонец сегодня — 4000 руб. ден[знаки] 1923 г. (4 миллиарда).
По-прежнему и даже еще больше, чем раньше, нет возможности ничего купить из одежды.
Если отбросить мои воображаемые и действительные страхи жизни, можно признаться, что в жизни моей теперь крупный дефект только один — отсутствие квартиры.
В литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленка какая-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему (это-то я твердо знаю) проникаю мыслью и чувством.
5 октября. Пятница.
Во-первых, политические события.
В Болгарии начисто разбили коммунистов. Повстанцы частью перебиты, частью бежали через границу в Югославию. В числе бежавших заправилы — Коларов и Димитров[572]. Болгарское правительство (Данков) требует выдачи их. По совершенно точным сообщениям, доконали большевиков (поскольку, конечно, верно, что повстанцы большевики) Врангель с его войсками[573].
В Германии, вместо ожидавшейся коммунистической революции, получился явный и широкий фашизм. Кабинет Штреземана подал в отставку[574], составляется деловой кабинет[575]. Центр фашизма в руках Кара, играющего роль диктатора, и Гитлера[576], составляющего какой-то «Союз». Все это в Баварии, из которой, по-видимому, может вылезти в один прекрасный день кайзер. Марка, однако, продолжает падать. Сегодня в «Известиях» официальный курс доллара 440 миллионов марок, а неофициальный — 500.
В «Изв[естиях]» же передовая Виленского-Сибирякова[577] о том, что всюду неспокойно и что белогвардейцы опять ухватились за мысль об интервенции. Письмо Троцкого к артиллерийским частям[578] Зап[адно]-Сибирск[ого] округа еще красочнее. Там он прямо говорит, что, в случае чего, «он рассчитывает на красноармейцев, командиров и политработников»...
В Японии продолжаются толчки. На о[строве] Формозе было землетрясение.
Что только происходит в мире!
18 (5-го) октября 1923 г. Четверг. Ночь.
Сегодня берусь за мой дневник с сознанием того, что он важен и нужен.
Теперь нет уже никаких сомнений в том, что мы стоим накануне грандиозных и, по всей вероятности, тяжких событий. В воздухе висит слово «война». Второй день, как по Москве расклеен приказ о призыве молодых годов (последний — 1898 г.). Речь идет о так называемом «территориальном сборе». Дело временное, носит характер учебный, тем не менее вызывает вполне понятные слухи, опасения, тревогу...
Сегодня Константин приехал[579] из Петербурга. Никакой поездки в Японию, понятное дело, не состоится, и он возвращается в Киев. Конст[антин] рассказывал, что будто бы в Петербургском округе призван весь командный состав 1890 года! В Твери и Клину расклеены приказы о территориальном обучении. Сегодня мне передавал ..., что есть еще более веские признаки войны. Будто бы журн[ал] «Крок[одил]» собирается на фронт.
События же вот в чем. Не только в Германии, но уже и в Польше происходят волнения. В Германии Бавария является центром фашизма, Саксония — коммунизма. О, конечно, не может быть и речи о том, чтобы это был коммунизм нашего типа, тем не менее в саксонском правительстве три министра коммуниста — Геккерт, Брандлер и Бетхер[580]. Заголовки в «Известиях»[581] — «Кровавые столкновения в Берлине», «Продовольственные волнения» и т. д. Марка упала невероятно. Несколько дней назад доллар стоил уже несколько миллиардов марок! Сегодня нет телеграммы о марке — вероятно, она стоит несколько выше.
В Польше, по сообщению «Известий», забастовка горнорабочих[582], вспыхнувшая в Домбровском районе и распространившаяся на всю (?) страну. Террор против рабочих организаций и т. д.
Возможно, что мир, действительно, накануне генеральной схватки между коммунизмом и фашизмом.
Если развернутся события, первое, что произойдет, это война большевиков с Польшей.
Теперь я буду вести записи аккуратно.
В Москве несколько дней назад произошел взрыв пороха[583] в охотничьем магазине на Неглинном. Катастрофа грандиозна. С разрушением дома и обильными жертвами.
Сегодня был у доктора, посоветоваться насчет боли в ноге. Он меня очень опечалил, найдя меня в полном беспорядке. Придется серьезно лечиться. Чудовищнее всего то, что я боюсь слечь, потому что в милом органе, где я служу, под меня подкапываются и безжалостно могут меня выставить.
Вот черт бы их взял.
Червонец, с Божьей помощью, сегодня 5500 рублей (5½ миллиардов). Французская булка стоит 17 миллионов, фунт белого хлеба — 65 миллионов. Яйца, десяток, вчера стоили 200 рублей. Москва шумна. Возобновил маршруты трамвай № 24 (Остоженка).
О «Записках на манжетах» ни слуху ни духу. По-видимому, кончено.
19-го октября. Пятница. Ночь.
На политическом горизонте то же — изменений резких нет.
Сегодня вышел гнусный день, род моей болезни таков, что, по-видимому, на будущей неделе мне придется слечь. Я озабочен вопросом, как устроить так, чтобы в «Г[удке]» меня не сдвинули за время болезни с места. Второй вопрос, как летнее пальто жены превратить в шубу.
День прошел сумбурно, в беготне. Часть этой беготни была затрачена (днем и вечером) на «Трудовую копейку»[584]. В ней потеряли два моих фельетона[585]. Возможно, что Кольцов (редактор «Копейки») их забраковал. Я не мог ни найти оригиналы, ни добиться ответа по поводу их. Махнул в конце концов рукой.
Завтра Гросс (редактор фин[ансового] отд[ела] «Копейки]») даст мне ответ по поводу фельетона о займе и, возможно, 3 червонца.
Вся надежда на них.
«Нак[ануне]» в этот последний период времени дает мне мало (там печатается мой фельетон в 4-х номерах о выставке[586]). Жду ответа из «Недр» насчет «Дьяволиады»[587].
В общем, хватает на еду и мелочи, а одеться не на что. Да, если бы не болезнь, я бы не страшился за будущее.
Итак, будем надеяться на Бога и жить. Это единственный и лучший способ.
Поздно вечером заходил к дядькам[588]. Они стали милее. Д[ядя] Миша читал на днях мой последний рассказ «Псалом» (я ему дал) и расспрашивал меня сегодня, что я хотел сказать и т. д. У них уже больше внимания и понимания того, что я занимаюсь литературой.
Начинается дождливое, слякотное время осени.
22-го октября. Понедельник. Ночь.
Сегодня в «Изв[естиях]» помещена речь Троцкого[589], которую он на днях произнес на губернском съезде металлистов.
Вот выдержки из нее:
«...Германская коммунистическая партия растет из месяца в месяц.
...В Германии наметились два плацдарма предстоящих боев: фашистская Бавария и пролетарские Саксония и Тюрингия...
...Вообще раскачка идет в Германии во все стороны со дня на день и с часа на час.
...Мы подошли к открытой борьбе...
...Уже теперь некоторые нетерпеливые товарищи говорят, что война с Польшей неизбежна. Я этого не думаю, наоборот, есть много данных за то, что войны с Польшей не будет...
...Мы войны не хотим...
...Война — это уравнение со многими неизвестными...
...Физической помощи германской революции не надо...»
В общем, как видно, будущее туманно.
Сегодня на службе в «Г[удке]» произошел замечательный корявый анекдот. «Инициативная группа беспартийных» предложила собрание по вопросу о помощи германскому пролетариату. Когда Н... открыл собрание, явился комм[унист] Р. и, волнуясь, угрожающе заявил, что это неслыханно, чтобы беспартийные собирали свои собрания! Что он требует закрыть заседание и собрать общее. Н..., побледнев, сослался на то, что это с разрешения ячейки.
Дальше пошло просто. Беспартийные, как один, голосовали, чтобы партийцы пригласили партийных и говорили льстивые слова. Партийные явились и за это вынесли постановление, что они дают вдвое больше беспартийных (беспартийные — однодневный, партийные — двухдневный заработок), наплевав, таким образом, беспартийным ослам в самую физиономию.
Когда голосовали, кого выбрать в редакционную комиссию, дружно предложили меня. И. Кочетков встал и сейчас же предложил другой состав. Чего он на меня взъедается — не знаю.
«Территориальные сборы», кажется, смахивают на обыкновеннейшую мобилизацию. По крайней мере, портниха Тоня, что принесла мне мерить блузу, сообщила, что 1903-й год пошел в казармы на 1,5 года.
Я ее спросил, с кем будем воевать. Она ответила:
— С... Германией. С немцами опять будем воевать (!!!!).
Червонец — 6200–6500!
Слякоть. Туманно слегка.
26-го октября. Пятница. Вечер.
Я нездоров, и нездоровье мое неприятное, потому что оно может вынудить меня лечь. А это в данный момент может повредить мне в «Г[удке]». Поэтому и расположение духа у меня довольно угнетенное.
Сегодня я пришел из «Г[удка]» рано. Днем лежал. По дороге из «Г[удка]» заходил в «Недра» к П. Н. Зайцеву. Повесть моя «Дьяволиада» принята[590], но не дают больше, чем 50 руб. за лист. И денег не будет раньше следующей надели. Повесть дурацкая, ни к черту не годная. Но Вересаеву (он один из редакторов «Недр») очень понравилась.
В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого.
Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить.
Нездоровье же мое при таких условиях тоже в высшей степени не вовремя.
Но не будем унывать. Сейчас я просмотрел «Последнего из могикан», которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере! Тип Давида, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.
Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога[591].
Сегодня, придя домой, ждал возвращения Таси (у нее ключи) у соседа пекаря. Он заговаривал на политические темы. Поступки власти считает жульническими (облигации etc.). Рассказал, что двух евреев комиссаров в Краснопресненском совете избили явившиеся на мобилизацию за наглость и угрозы наганом. Не знаю, правда ли. По словам пекаря, настроение мобилизованных весьма неприятное. Он же, пекарь, жаловался, что в деревнях развивается хулиганство среди молодежи. В голове у малого то же, что и у всех — себе на уме, прекрасно понимает, что б[ольшевики] жулики, на войну идти не хотят, о международном положении никакого понятия.
Дикий мы, темный, несчастный народ.
Червонец — 6500 руб. Утешаться можем маркой: один доллар — 69 миллиардов марок. В Гамбурге произошли столкновения[592] между рабочими и полицией. Побили рабочих. Ничего подобного нашему в Германии никогда не будет[593]. Это общее мнение. Л[идин], приехавший из Берлина, по словам Сок[олова]-М[икитова], которого я видел сегодня в «Накануне», утверждает, что в «Известиях» и «Правде» брехня насчет Германии[594].
Это несомненно так.
Интересно: Сок[олов]-М[икитов] подтвердил мое предположение о том, что Ал. Др[оздов] — мерзавец[595]. Однажды он в шутку позвонил Др[оздову] по телефону, сказал, что он Марков 2-й[596], что у него есть средства на газету, и просил принять участие. Дроздов радостно рассыпался в полной готовности. Это было перед самым вступлением Др[оздова] в «Накануне».
Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне»[597]. Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собою. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидали света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой.
Но мужества во мне теперь больше, о, гораздо больше, чем в 21-м году. И если б не нездоровье, я бы тверже смотрел в свое туманное черное будущее.
От Коли нет письма. С Киевом запустил переписку безнадежно.
27-го октября. Суббота. Вечер.
Вечером разлилось зарево. Я был в это время в Староконюшенном переулке. Народ выскакивал, смотрел. Оказалось — горит выставка.
После Староконюшенного, от доктора, забежал на Пречистенку. Разговоры обычные, но уже с большим оттенком ярости и надежды.
В душе — сумбур. Был неприятно взволнован тем, что, как мне показалось, доктор принял меня сухо. Взволнован и тем, что доктор нашел у меня улучшение процесса. Помоги мне, Господи.
Сейчас смотрел у Семы гарнитур мебели, будуарный, за очень низкую плату — 6 червонцев. Решили с Тасей купить, если согласятся отсрочить платеж до следующей недели. Завтра это выяснится. Иду на риск — на следующей неделе в «Недрах» должны уплатить за «Дьяволиаду».
29-го октября. Понедельник. Ночь.
Сегодня впервые затопили. Я весь вечер потратил на замазывание окон. Первая топка ознаменовалась тем, что знаменитая Аннушка[598] оставила на ночь окно в кухне настежь открытым. Я положительно не знаю, что делать со сволочью, что населяет эту квартиру.
У меня в связи с болезнью тяжелое нервное расстройство[599], и такие вещи меня выводят из себя.
Новая мебель со вчерашнего дня у меня в кабинете[600]. Чтобы в срок уплатить, взял взаймы у М[озалевского][601] 5 червонцев.
Сегодня вечером были М[итя] Ст[онов] и Гайд[овский][602], приглашали сотрудничать в журнале «Город и деревня»[603]. Потом Андрей[604]. Он читал мою «Дьяволиаду». Говорил, что у меня новый жанр и редкая стремительная фабула.
На выставке горел только павильон Моссельпрома и быстро был потушен. Полагаю, что это несомненный поджог.
6 ноября (24-го октября). Вторник. Вечер.
Недавно ушел от меня Коля Г[ладыревский], он лечит меня. После его ухода я прочел плохо написанную, бездарную книгу Мих. Чехова[605] о его великом брате. И читаю мастерскую книгу Горького «Мои университеты».
Теперь я полон размышления и ясно как-то стал понимать — нужно мне бросить смеяться. Кроме того — в литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь. Несимпатичен мне Горький как человек, но какой это огромный, сильный писатель и какие страшные и важные вещи говорит он о писателе.
Сегодня, часов около пяти, я был у Лежнева[606], и он сообщил мне две важные вещи: во-первых, о том, что мой рассказ «Псалом» (в «Накануне») великолепен, «как миниатюра» («я бы его напечатал»), и 2-е, что «Нак[ануне]» всеми презираемо и ненавидимо. Это меня не страшит. Страшат меня мои 32 года и брошенные на медицину годы, болезни и слабость. У меня за ухом дурацкая опухоль [...] уже два раза оперированная. Из Киева писали начать рентгенотерапию. Теперь я боюсь злокачественного развития.
Боюсь, что шалая, обидная, слепая болезнь прервет мою работу. Если не прервет, я сделаю лучше, чем «Псалом».
Я буду учиться теперь. Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Не может быть. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем.
Посмотрим же и будем учиться, будем молчать.
1924 год
8-го января.
Сегодня в газетах: бюллетень о состоянии здоровья Л. Д. Троцкого[607].
Начинается словами: «Л. Д. Троцкий 5-го ноября прошлого года болел инфлуэнцией...», кончается: «отпуск с полным освобождением от всяких обязанностей, на срок не менее 2-х месяцев». Комментарии к этому историческому бюллетеню излишни.
Итак, 8-го января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией[608], знает один Бог. Пусть он ей поможет!
Сегодня вечер у Бориса. Мы только что вернулись с женой. Было очень весело. Я пил вино, и сердце мое не болит.
Червонец — 3,6 миллиардов...
22-го января 1924 года. 9-го января 1924 г. по стар[ому] стилю.
Сейчас только что (пять с половиною часов вечера) Семка сообщил, что Ленин скончался[609]. Об этом, по его словам, есть официальное сообщение.
25-го февраля 1924 г. Понедельник.
Сегодня вечером получил от Петра Никаноровича свежий номер «Недра». В нем моя повесть «Дьяволиада». Это было во время чтения моего — я читал куски из «Белой гвардии» у Веры Оскаровны З.
По-видимому, и в этом кружке производило впечатление. В[ера] О[скаровна] просила продолжать у нее же.
Итак, впервые я напечатан не на газетных листах и не в тонких журналах, а в книге-альманахе. Да-с. Скольких мучений стоит! Скольких?
«Записки на манжетах» похоронены.
15 апреля. Вторник.
Злобой дня до сих пор является присланная неделю назад телеграмма Пуанкаре, присланная советскому правительству. В этой телеграмме Пуанкаре позволил себе вмешаться в судебное разбирательство по делу Киевского областного «центра действия»[610] (контрреволюционная организация) и серьезно просит не выносить смертных приговоров.
В газетах приводятся ответы и отклики на эту телеграмму киевских и иных профессоров. Тон их холуйский. Происхождение их понятно.
В газетах травля проф. Головина (офтальмолога) — он в обществе офтальмологов ухитрился произнести черносотенную речь.
Сегодня в «Г[удке]» кино снимало сотрудников. Я ушел, потому что мне не хочется сниматься.
В Москве многочисленные аресты лиц с «хорошими» фамилиями. Вновь высылки. Был сегодня Д. К[исельгоф]. Тот, по обыкновению, полон фантастическими слухами. Говорит, что будто по Москве ходит манифест Николая Николаевича[611]. Черт бы взял всех Романовых! Их не хватало[612].
Идет кампания перевыборов правлений жилищных товариществ (буржуев выкинуть, заменить рабочими). Единственный дом, где этого нельзя сделать — наш. В правлении ни одного буржуя. Заменять некого.
Весна трудная, холодная. До сих пор мало солнца.
16 апреля. Среда. Ночь.
Только что вернулся из Благородного Собрания (ныне дом Союзов), где было открытие съезда железнодорожников. Вся редакция «Гудка», за очень немногими исключениями, там. Я в числе прочих назначен править стенограмму.
В круглом зале, отделенном портьерой от Колонного зала, бил треск машинок, свет люстр, где в белых матовых шарах горят электрические лампы. Калинин, картавящий и сутуловатый, в синей блузе, выходил, что-то говорил. При свете ослепительных киноламп вели киносъемку во всех направлениях.
После первого заседания был концерт. Танцевал Мордкин и балерина Кригер[613]. Мордкин красив, кокетлив. Пели артисты Большого театра. Пел в числе других Викторов[614] — еврей — драматический тенор с отвратительным, пронзительным, но громадным голосом. И пел некий Головин[615], баритон из Большого театра. Оказывается, он бывший дьякон из Ставрополя. Явился в Ставропольскую оперу и через три месяца пел Демона, а через год-полтора оказался в Большом. Голос его бесподобен.
17 апреля. Четверг.
В 7½ часов вечера на съезде появился Зиновьев. Он быстро прошел круглый зал, с наигранной скромностью справляясь, где раздеться, прошел в комнату президиума, там разделся и поднялся на трибуну. Его встретили аплодисментами, прервавшими предыдущего оратора, который что-то мямлил. Опять засветили юпитера и его снимали. Возможно, что в фокус попал и я.
Он говорил долго, часть его речи я слышал. Говорил он о международном положении, причем ругал Макдональда[616], а английских банкиров называл торгашами. Речь его интересна. Говорит он с шуточками, рассчитанными на вкус этой аудитории.
Одет в пиджачок, похож на скрипача из оркестра. Голос тонкий, шепелявит, мало заметен акцент.
Из его речи можно понять одно: по-видимому, теперешняя конференция в Лондоне сорвется[617]. Англичане требуют реституции собственности, отнятой у иностранцев, независимых судов, отказа от пропаганды.
21-го [июля]. Понедельник.
Появились медные пятаки. Появились полтинники. Тщетно пытался их «копить». Расходятся, и ничего с ними не сделаешь! Вообще прилив серебра, в особенности это заметно в магазинах Моссельпрома — там дают в сдачу много серебра.
Вечером, по обыкновению, был у Любови Евгеньевны и «Деиньки»[618]. Сегодня говорили по-русски — и о всякой чепухе. Ушел я под дождем грустный и как бы бездомный.
Приехали из Самары И[льф] и Ю[рий] О[леша]. В Самаре два трамвая. На одном надпись «Площадь Революции — тюрьма», на другом — «Площадь Советская — тюрьма». Что-то в этом роде. Словом, все дороги ведут в Рим!
В Одессе барышню спросили:
— Подвергались ли вы вычистке?
Она ответила:
— Я девица.
С Ол[ешей] все-таки интересно болтать. Он едок, остроумен.
25 июля. Пятница.
Ну и выдался денек! Утро провел дома, писал фельетон для «Красного перца». А затем началось то, что приходится проделывать изо дня в день, не видя впереди никакого просвета — бегать по редакциям в поисках денег. Был у наглейшего Фурмана, представителя газеты «Заря Востока»[619]. Оттуда мне вернули два фельетона.
Больших трудов стоило у Фурмана забрать назад рукопись — не хотел отдавать, т. к. за мною 20 рублей. Пришлось написать ему расписку, что верну эти деньги не позже 30-го числа. Дальше: один из этих фельетонов и тот, что утром написал, сдал в «Красный перец». Уверен, что забракуют. Дальше: вечером Свэн забраковал фельетон в «Занозе». Был я у него на квартире и кой-как удалось у него получить записку на 20 рублей, на завтра. Кошмарное существование.
В довершение всего днем позвонил Лежневу по телефону, узнал, что с Каганским пока можно и не вести переговоров относительно выпуска «Белой гвардии» отдельной книгой, т. к. у того денег пока нет. Это новый сюрприз. Вот тогда не взял 30 червонцев, теперь могу каяться. Уверен, что «Гвардия» останется у меня на руках.
Словом — черт знает, что такое.
Поздно, около 12, был у Л[юбови] Е[вгеньевны].
2 августа. Суббота.
Вчера получилось известие, что в экипаж Калинина (он был в провинции где-то) ударила молния. Кучер убит, Калинин совершенно невредим[620].
Сегодня состоялась демонстрация по случаю десятилетия «империалистической» войны. Я не был. Возвращаясь из «Гудка», видел, как к Страстной площади шли служащие милиции в форме и штатские. Впереди оркестр. Распоряжались порядком верховые в кепках, с красными нарукавниками — повязками. Двух видел — у обоих из-под задравшихся брюк торчат завязки подштанников.
Лавочник Ярославцев выпустил, наконец, свой альманах «Возрождение». В нем 1 часть «Записок на манжетах», сильно искаженная цензурой.
С. рассказывал, что полк ГПУ ушел на демонстрацию с оркестром, который играл «Эти девушки все обожают».
4-го августа. Понедельник.
Знаменитый сатирический журнал «Красный перец» отличился несколько раз. В частности, в предпоследнем своем номере, где он выпустил рисунок под надписью «Итоги XIII-го съезда»[621] (толстую нэпманшу шнурует горничная, и нэпманша говорит приблизительно так: «Что ты душишь меня, ведь и XIII-й съезд нас только ограничил». Что-то в этом роде). В московском комитете партии подняли гвалт. Кончилось все это тем, что прихлопнули и «Красный перец», и сестру его «Занозу». Вместо них выйдет один тощий журнал. Поручено выпустить некоему Верхотурскому[622] (кажется, редактор «Рабочей Москвы»). Сегодня был на заседании, обсуждавшем первые темы и название нового журнала. Крутой поворот влево; журнал должен быть рабочим и с классово-производственным заглавием. Тщетно Св[ен] отстаивал[623] кем-то предложенное название «Петрушка». Назовут «Тиски» или «Коловорот», или как-нибудь в этом роде. Когда обсуждали первую тему, предложенную Кот[аевым?] для рисунка «Европейское равновесие» (конечно, жонглер и т. д.), Верхотурский говорил:
— Да. А вот хорошо бы, чтобы при этом на заднем плане были видны рабочие, которые войдут и весь этот буржуазный цирк разрушат.
Мельком сегодня в «Гудке» видел Еремеева[624], бывшего редактора «Рабочей газеты». Он преобразился в моряка. На темной куртке масса красных нашивок. Он будет редактировать «Смехач», а Св[ен] будет его помощником.
6-го августа. Среда.
Сегодня в газетах сообщение о том, что англо-советская конференция лопнула[625]. Сообщение написано в сухих официальных словах: «...разрыв произошел на вопросе об удовлетворении претензий бывших частных собственников... так как выяснилось, что по вопросу о бывших крупных собственниках соглашение достигнуть невозможно, конференция была объявлена закрытой».
Finita, как говорится, la comedia. Интересно было бы знать, сколько времени «Союз соц[иалистических] республик» просуществует в таком положении.
9-го августа. Суббота.
По Москве пошли автобусы. Маршрут: Тверская — Центр — Каланчевская. Пока их только несколько штук.
Очень хороши. Массивны и в то же время изящны. Окраска коричневая, а рамы (они застеклены) желтые. Одноэтажные, но огромные.
Сегодня... [Текст (часть листа) оборван].
Кажется (я не читал газеты), подписано англо-советское соглашение.
Новый анекдот: будто по-китайски «еврей» — «там». Там-там-там-там (на мотив «Интернационала») означает «много евреев».
16 августа. Суббота. Ночь.
Оказывается, в эти дни Раковский... [обрыв текста] ...но последние сообщения показывают, что в Англии началась сильная кампания против такого договора, и возможно, что его не ратифицирует парламент.
Сообщение о договоре явилось неожиданным — телеграфировали о разрыве, а потом — сообщение о подписании.
В Англии пишут то, что должно бы выходить по здравому английскому смыслу — нельзя же дать большевикам деньги, когда эти большевики только и мечтают что о разрушении Англии! Резон.
Доиграются англичане!
Подписали договор Понсонби и Макдональд.
[...] каламбур — понсонбие (пособие). Каламбур неизвестно чей.
Понсоби — пособи[626].
Вчера неясное сообщение о восстании в Афганистане[627], поддержанном «английскими агентами».
Сегодня приехала Галя С[ынгаевская]. Деваться ей некуда. Татьяна пока пристроила ее ночевать у Зины Ком[орской]. Кормить буду я. У девчонки, говорят, исключительные способности танцовщицы.
Понес в «Современник»[628] отрывок из «Бел[ой] гвард[ии]». Вероятно, не возьмут.
Сегодня в изд[ательстве] Фр[енкеля][629], где пишет Любовь Евгеньевна на машинке, даже некий еврей служащий говорил, что брошюрки, затеянные И. М. Васил[евским] («Люди революции»)[630], работа не того...
Писать «Дзержинского» будет Блюмкин. Тот самый изумительный убийца (якобы) посла Мирбаха[631].
Наглец.
23-го августа. Суббота.
Консервативная английская печать ведет энергичную кампанию против англо-советского договора, и есть основание полагать, что парламент... [Обрыв текста]
Хотя я вовсе и не претендую на роль ментора, но нужно бы прекратить разговоры в коридоре... рабкоры приезжают... они смотрят на газету, как на святое святых...
Я настолько привык, что такие выходки не производят на меня впечатления.
Ол[еша] показал мне рецензии в «Звезде»[632]. Сказано: «написано с большим юмором» (это по поводу [«Дьяволиады»]). [Обрыв текста]...
В Кисловском переулке начали достраивать тот самый грандиозный дом, который я зимой осматривал для «Гудка». Видно, не рухнет!
На улицах торгуют на всех углах книгой Лемке «250 дней в ставке», кричат:
— «Тайны дома Романовых».
26 авг[уста]. Вторник.
Сегодня день пропал на Кубув[633]. Был на приеме у проф. Мартынова[634] по поводу моей гнусной опухоли за ухом. Он говорит, что в злокачественность ее не верит, и назначил рентген. Вечером мельком видел N, а затем попал к С[...]у и вечер просидел у него.
28-го августа. Четверг.
Сейчас (около 12 ч. ночи) заходила Л[юбовь] Евгеньевна], говорила, что в пределах России арестован Борис Савинков. Приехал будто бы для террористического акта.
29 августа. Пятн[ица].
Ничего нельзя понять в истории с Савинковым. Правительственное сообщение сегодня изумительно[635]. Оказывается, его уже судили (в Москве) и приговорили к смерти, но ввиду того, что он раскаялся и признал советскую власть, суд просил ЦИК о смягчении участи.
Написано, что поймали Савинкова с Чепедалевой.
3 сентября. Среда.
В Китае происходит какой-то кавардак. Против главы южного (левого) правительства Сун Ят-Сена восстали контрреволюционные силы[636], поддерживаемые англичанами.
Был у писателя Лидина. У него взяли комнату на учет. Он агентам [Муни] сказал:
— Где же я буду писать?
Ответили:
— Здесь пишите.
И Лидин рассказал, что один гражданин обвенчался с барышней, с которой встретился случайно на улице, чтобы только она въехала в его комнату. Второго такого я знаю сам — еврей Раввинов просил сегодня (в магазине «Радуга»), чтобы ему рекомендовали какую угодно женщину. Немедленно венчается с ней в Загсе и даже ужином будет кормить, лишь бы въехала (комната более 16 аршин).
12 сентября. Пятница.
Яркий солнечный день.
Новость: на днях в Москве появились совершенно голые люди[637] (мужчины и женщины) с повязками через плечо «Долой стыд». Влезали в трамвай. Трамвай останавливали, публика возмущалась.
В Китае гремит гражданская война[638]. Не слежу за газетами в этой области, знаю лишь, что «империалистические хищники» замешаны в этом деле, и поэтому в Одессе (!) образовалось общество «Руки прочь от Китая».
26-го сентября. Пятница.
Только что вернулся из Большого театра с «Аиды», где был с Л[юбовью] Е[вгеньевной]. Тенор Викторов невероятно кричит. Весь день в поисках денег для комнаты с Л[юбовью] Е[вгеньевной). Заняли под расписку у Е[вгения] Н[икитича].
В Москве несколько дней солнце, тепло. Из Петербурга до сих пор подробности наводнения, которое поразило великий и злосчастный город несколько дней назад. Оно почти равно наводнению 1824 года.
12 октября. Воскресенье.
Сейчас хоронят В. Я. Брюсова. У Лит[ературно]-худ[ожественного] института его имени на Поварской стоит толпа в колоннах. Ждут лошади с красными султанами. В колоннах интеллигенция и полуинтеллигенция. Много молодежи — комм[унистически]-рабфаковского мейерхольдовского типа.
18-го [октября]. Суббота.
Я по-прежнему мучаюсь в «Гудке». Сегодня день потратил на то, чтобы получить 100 рублей в «Недрах». Большие затруднения с моей повестью-гротеском «Роковые яйца». Ангарский подчеркнул мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру. В повести испорчен конец[639], п[отому] ч[то] писал я ее наспех.
Вечером был в опере Зимина (ныне Экспериментальный театр) и видел «Севильского цирульника» в новой постановке[640]. Великолепно. Стены ходят, бегает мебель.
В ночь с 20 на 21 декабря.
Опять я забросил дневник. И это, к большому сожалению, потому, что за последние два месяца произошло много важнейших событий. Самое главное из них, конечно — раскол в партии, вызванный книгой Троцкого «Уроки Октября»[641], дружное нападение на него всех главарей партии во главе с Зиновьевым[642], ссылка Троцкого под предлогом болезни на юг и после этого — затишье. Надежды белой эмиграции и внутренних контрреволюционеров на то, что история с троцкизмом и ленинизмом приведет к кровавым столкновениям или перевороту внутри партии, конечно, как я и предполагал, не оправдались. Троцкого съели, и больше ничего.
Анекдот:
— Лев Давыдыч, как ваше здоровье?
— Не знаю, я еще не читал сегодняшних газет.
(Намек на бюллетень о его здоровье[643], составленный в совершенно смехотворных тонах.)
Из Англии нас поперли с треском. Договор разорван[644], и консервативная партия вновь ведет непримиримую экономическую и политическую войну с СССР.
Чемберлен — министр иностранных дел.
Знаменитое письмо Зиновьева[645], содержащее в себе недвусмысленные призывы к возмущению рабочих и войск в Англии, — не только министерством иностранных дел, но и всей Англией, по-видимому, безоговорочно признано подлинным. С Англией покончено.
Тупые и медленные бритты хоть и с опозданием, но все же начинают соображать о том, что в мосье Раковском и курьерах, приезжающих с запечатанными пакетами, таится некая весьма грозная опасность разложения Британии. Теперь очередь французов. Мосье Красин с шиком поднял на Rue de Crenelle красный флаг на посольстве[646]. Вопрос ставится остро и ясно: или Красин со своим полпредством разведет бешеную пропаганду во Франции и одновременно с этим постарается занять у французов денег, или французы раскусят, что сулит флаг с серпом и молотом в тихом квартале Парижа... Вернее второе. В прессе уже началась бешеная кампания не только против большевиков московских и парижских, но и против французского премьера Эррио, который этих большевиков допустил в Париж. У меня нет никаких сомнений, что он еврей. Л[юба] мне это подтвердила, сказав, что она разговаривала с людьми, лично знающими Эррио. Тогда все понятно[647].
Приезд monssieur Красина ознаменовался глупейшей в «style russe» историей: полоумная баба, не то журналистка, не то эротоманка, с револьвером приходила к посольству Красина — стрелять[648]. Полицейский инспектор ее немедленно забрал. Ни в кого она не стреляла, и вообще это мелкая, сволочная история. Эту Диксон я имел удовольствие встречать не то в 22-м, не то в 23-м году в милой редакции «Накануне» в Москве, в Гнездниковском переулке.
Толстая, совершенно помешанная баба. Выпустил ее за границу Анат. Луначарский[649], которому она осточертела своими приставаниями.
В Москве событие — выпустили 30° водку, которую публика с полным основанием назвала «рыковкой»[650]. Отличается она от царской водки тем, что на десять градусов она слабее, хуже на вкус и в четыре раза ее дороже. Бутылка ее стоит 1 р. 75 коп. Кроме того, появился в продаже «Коньяк Армении», на котором написано 31°. (Конечно, Шустовской фабрики.) Хуже прежнего, слабей, бутылка его стоит 3 р. 50 к[оп].
Москва после нескольких дней мороза тонет в оттепельной грязи. Мальчишки на улицах торгуют книгой Троцкого «Уроки Октября», которая шла очень широко. Блистательный трюк: в то время как в газетах печатаются резолюции с преданием Троцкого анафеме, Госиздат великолепно продал весь тираж. О, бессмертные еврейские головы. Положим, ходили, правда, слухи, что Шмидта выгнали из Госиздата[651] именно за напечатание этой книги, и только потом сообразили, что конфисковать ее нельзя, еще вреднее, тем более что публика, конечно, ни уха ни рыла не понимает в этой книге и ей глубоко все равно — Зиновьев ли, Троцкий ли, Иванов ли, Рабинович. Это «спор славян между собой»[652].
Москва в грязи, все больше в огнях — и в ней странным образом уживаются два явления: налаживание жизни и полная ее гангрена. В центре Москвы, начиная с Лубянки, Водоканал сверлил почву для испытания метрополитена. Это жизнь. Но метрополитен не будет построен, потому что для него нет никаких денег. Это гангрена. Разрабатывают план уличного движения. Это жизнь. Но уличного движения нет, потому что не хватает трамваев, смехотворно — 8 автобусов на всю Москву. Квартиры, семьи, ученые, работа, комфорт и польза — все это в гангрене. Ничто не двигается с места. Все съела советская канцелярская, адова пасть. Каждый шаг, каждое движение советского гражданина — это пытка, отнимающая часы, дни, а иногда месяцы. Магазины открыты. Это жизнь, но они прогорают, и это гангрена. Во всем так. Литература ужасна.
Около двух месяцев я уже живу в Обуховом переулке в двух шагах от квартиры К., с которой у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности: и 16-й год, и начало 17-го. Живу я в какой-то совершенно неестественной хибарке[653], но, как это ни странно, сейчас я чувствую себя несколько более «определенно». Объясняется это... [Обрыв текста]
23 декабря. Вторник. Ночь на 24-е.
Сегодня по новому стилю 23, значит, завтра сочельник. У Храма Христа продаются зеленые елки. Сегодня я вышел из дома очень поздно, около двух часов дня, во-первых, мы с женой спали, как обычно, очень долго. Разбудил нас в половине первого В[асилевский], который приехал из Петербурга. Пришлось опять отпустить их вдвоем по делам. Ушел я, впрочем, равномерно, потому что мой путь теперь совершенно прямая. Последнюю запись в дневнике я диктовал моей жене и окончил запись шуточно. Так вот, еще в предыдущей записи я хотел сказать об этой прямой. Утешил меня очень разговор в парикмахерской. Брила меня девочка-мастерица. Я ошибся в ней, ей всего 17 лет, и она дочь парикмахера. Она сама заговорила со мной, и почему-то в пречистенских тихих зеркалах при этом разговоре был большой покой.
Для меня всегда наслаждение видеть Кремль. Утешил меня Кремль. Он мутноват. Сейчас зимний день. Он всегда мне мил.
На службе меня очень беспокоили, и часа три я провел безнадежно (у меня сняли фельетон). Все накопление сил. Я должен был еще заехать в некоторые места, но не заехал, потому что остался почти до пяти часов в «Гудке», причем Р. Ол., при Ароне, при П[отоцком] и еще ком-то был — держал речь обычную и заданную мне, — о том, каким должен быть «Гудок». Я до сих пор не могу совладать с собой. Когда мне нужно говорить и сдержать болезненные арлекинские жесты. Во время речи хотел взмахивать обеими руками, но взмахивал одной правой, и вспомнил вагон в январе 20-го года и фляжку с водкой на сером ремне, и даму, которая жалела меня за то, что я так страшно дергаюсь. Я смотрел на лицо Р. О. и видел двойное видение. Ему говорил, а сам вспоминал... Нет, не двойное, а тройное. Значит, видел Р. О., одновременно — вагон, в котором я поехал не туда, куда нужно, и одновременно же — картину моей контузии под дубом и полковника, раненного в живот.
Бессмертье — тихий светлый брег...
Наш путь — к нему стремленье.
Покойся, кто свой кончил бег,
Вы, странники терпенья...
Чтобы не забыть и чтобы потомство не забыло, записываю, когда и как он умер. Он умер в ноябре 19-го года во время похода за Шали-Аул, и последнюю фразу сказал мне так:
— Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик.
Меня уже контузили через полчаса после него. Так вот, я видел тройную картину. Сперва — этот ночной ноябрьский бой, сквозь него — вагон, когда уже об этом бое рассказывал, и этот бессмертно-проклятый зал в «Гудке». «Блажен, кого постигнул бой». Меня он постигнул мало, и я должен получить свою порцию.
Когда мы расходились из «Гудка», в зимнем тумане, — в вестибюле этого проклятого здания, По[тоцкий] сказал мне: «Молодец вы, Михаил Афанасьевич». Это мне было приятно, хотя я, конечно, ни в какой мере не молодец, пока что.
Позволительно маленькое самомнение. Относительно Франции — совершеннейший пророк[654]. Под Парижем полиция произвела налет на комшколу, которая, как корреспондирует из Парижа Раппопорт, «мирно занималась изучением Энгельса и Маркса». Кроме того, где-то уже стачка рыбаков и cammeluts de roi шли мимо красинского убежища с криками.
Кажется, в Амьене, если не ошибаюсь, уже началось какое-то смятение[655]. Первую ставку Красин выиграл у французов. Начался бардак.
Денег сегодня нигде не достал, поэтому приехал кислый и хмурый домой, с большим раздражением думал о их совместном путешествии, и единственным успокоением является моя прямая. Она всегда — кратчайшее расстояние между двумя точками, и стоит мне вспомнить ее, как я совершенно успокаиваюсь. Дома впал в страшную ярость, т. к. уже две недели я тренирую себя, то сейчас же разъяснил ее, как пес сову[656], и запер на ключ. Не нужно говорить о политике ни в коем случае.
В[асилевский] страшно ослабел. Человек, который имел чутье, начал его терять в СССР. Это, конечно, будет гибелью. Голова полна проектами, один из которых совершенно блистателен. У них у всех нет американского подхода: достаточно сказать один раз, и я уже понял. Понял. Мысленно его гипнотизировал, чтобы он делал, но так как я в этом деле дилетант, то за успех не поручусь.
Он привез и показывал две из тех книжек, которые выпускало его издательство. В серии «Вожди и деятели революции» одна из них написана Митей С[тоновым] («Калинин»)[657]. Другая — Бобрищев-Пушкин («Володарский»). Трудно не сойти с ума. Бобрищев пишет о Володарском[658]. Впрочем, у старой лисы большее чутье, чем у Василевского. Это объясняется разностью крови. Он ухитрился спрятать свою фамилию не за одним псевдонимом, а сразу за двумя. Старая проститутка ходит по Тверской все время в предчувствии облавы. Этот ходит плохо.
В[асилевский] говорит, что квартиру его описали. Вообще он въехал неудачно. Но все[-таки] поймите. Старый, убежденный погромщик, антисемит pur-sang[659] пишет хвалебную книжку о Володарском, называя его «защитником свободы печати». Немеет человеческий ум. В[асилевский] говорит обо всем этом с каким-то особенным подпрыгивающим, рамо[лен]тным весельем. Был один момент, когда он мне жутко напомнил старика Арсеньева[660]. Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде. В[асилевский] одну из книжек выпустил под псевдонимом. Насчет первой партии совершенно верно. Единственная ошибка всех Павлов Николаевичей и Пасмаников[661], сидящих в Париже, что они все еще доигрывают первую, в то время как логическое следствие: за первой партией идет совершенно другая, вторая. Какие бы ни сложились в ней комбинации — Бобрищев погибнет[662].
Забыл. Пьеса ли это, или это роман «Странник играет под сурдинку»[663].
В[асилевский] же мне рассказал, что Алексей Толстой говорил:
— Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов.
Грязный, бесчестный шут.
В[асилевский] же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь...
В состоянии безнадежной ярости обедал у Валентины. Vis-a-Vis помещался этот тюремный человек с Поварской. Громадная разница между ним и клопом, и напрасно еврейские девушки приравнивают. Это слишком примитивная солдатчина. Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой. И свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял!
Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия[664].
Сегодня сообщение о том, что убили еще одного селькора в провинции — Сигаева. Или у меня нет чутья, и тогда я кончусь на своем покатом полу, или это интродукция к совершенно невероятной опере[665].
Запас впечатлений так огромен за день, что свести их можно только отрывками, с мыслью впоследствии систематизировать их. День, как во время севастопольской обороны, за день, — месяц за год. Но где же мои матросы?
Самым чудовищным из всех рассказов В[асилевского] был рассказ о том, как Френкель, ныне московский издатель, в прошлом раввин (вероятно, и сейчас, только тайный), ехал в спальном международном вагоне из С.-Петербурга в Москву. Это один из крупных узлов, который кормит сейчас в Москве десятки евреев, работающих по книжному делу. У него плохонькое, но машинно налаженное дело в самом центре Москвы, и оно вечно гудит, как улей. Во двор Кузнецкого переулка вбегают, из него убегают, собираются. Это рак в груди[666]. Неизвестно, где кончаются деньги одного и где начинаются деньги другого. Он очень часто ездит в Петербург, и характерно, что его провожают почтительной толпой, очевидно, он служит и до сих пор дает советы о козе. Он мудр.
Сегодня еще в ярости, чтобы успокоить ее, я перечитываю фельетон петербургского фельетониста 70-х годов. Он изображает музыку в Павловске, и еврея изображает в презрительной шутке, с акцентом.
Богу сил!
Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, — увы — для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном, я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-м и 17-м году, массажем и к марту буду в форме.
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота и нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочь!
26 декабря. (В ночь на 27-е)
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр». Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, «разговоры о писательской правде» и «лжи». Был Вересаев, Козырев, Никандров, Кириллов, Зайцев (П. Д.), Ляшко и Львов-Рогачевский[667]. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко (пролетарский писатель), чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
— Я не понимаю, о какой «правде» говорит т. Булгаков? Почему [всю кривизну] нужно изображать? Нужно давать «чересполосицу» и т. д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха — это эпоха сведения счетов, он сказал с ненавистью:
— Чепуху вы говорите...
Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола. От хамов нет спасения.
Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, лишь только я вернулся, всюду потухло электричество.
Ангарский (он только на днях вернулся из-за границы) в Берлине, а кажется, и в Париже всем, кому мог, показал гранки моей повести «Роковые яйца». Говорит, что страшно понравилось и (кто-то в Берлине, в каком-то издательстве) ее будут переводить.
Больше всех этих Ляшко меня волнует вопрос — беллетрист ли я?
Отзвук в разговоре у Анг[арского] имел и прогремевший памфлет — письмо Бернарда Шоу, напечатанное во вчерашнем номере «Известий». Радек пытается ответить на него фельетоном «Мистер Пиквик о коммунизме»[668], но это слабо. В памфлете есть место: «бросьте и толковать о международной революции — это кинематограф».
(В ночь на 28 декабря)
В ночь я пишу потому, что почти каждую ночь мы с женой не спим до трех, четырех часов утра. Такой уж дурацкий обиход сложился. Встаем очень поздно, в 12, иногда в 1 час., а иногда и в два дня. И сегодня встали поздно, и, вместо того чтобы ехать в проклятый «Гудок», изменил маршрут и, побрившись в парикмахерской на моей любимой Пречистенке, я поехал к моей постоянной зубной врачихе, Зинушке. Лечит она два моих зуба, которые, по моим расчетам, станут вечными. Лечит не спеша, хожу я к ней аккуратно, она вкладывает ватку то с йодом, то с гвоздичным маслом, и я очень доволен, что нет ни боли, ни залезания иглой в каналы.
Пока к ней дополз, был четвертый час дня. Москва потемнела, загорелись огни. Из окон у нее виден Страстной монастырь и огненные часы.
Великий город — Москва! Моей нежной и единственной любви, Кремля, я сегодня не видал.
После зубной врачихи был в «Недрах», где странный Ангарский производит какой-то разгром служащих. Получил, благодаря ему, 10 рублей.
И вот по Кузнецкому мосту шел, как десятки раз за последние зимние дни, заходя в разные магазины. Нужно купить то да се. Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной нежностью почему-то покупал чай. У газетчика случайно на Кузнецком увидал 4-й номер «России». Там первая часть моей «Белой гвардии», т. е. не первая часть, а первая треть. Не удержался, и у второго газетчика, на углу Петровки и Кузнецкого, купил номер. Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу. Больше всего почему-то привлекло мое внимание посвящение[669]. Так свершилось. Вот моя жена.
Вечером у Никитиной[670] читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда не выпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература.
Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги «в места не столь отдаленные». Очень помогает мне от этих мыслей моя жена. Я обратил внимание, когда она ходит, она покачивается. Это ужасно глупо при моих замыслах, но, кажется, я в нее влюблен. Одна мысль интересует меня. При всяком ли она приспособилась бы так же уютно, или это избирательно для меня?
Политических новостей сегодня нет для меня. Эти «Никитинские субботники» — затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев[671].
Не для дневника и не для опубликования: подавляет меня чувственно моя жена. Это и хорошо, и отчаянно, и сладко, и в то же время безнадежно сложно: я как раз сейчас хворый, а она для меня...
Сегодня видел, как она переодевалась перед нашим уходом к Никитиной, жадно смотрел...
Политических новостей нет, нет. Взамен них политические мысли.
Как заноза сидит все это сменовеховство (я причем?), и то, что чертова баба зав[я]з[и]ла [меня], как пушку в болоте, важный вопрос. Но один, без нее, уже не мыслюсь. Видно, привык.
29 декабря. Понедельник.
Водку называют «Рыковка» и «Полурыковка». «Полурыковка» потому, что она в 30º, а сам Рыков (горький пьяница) пьет в 60º.
Был в этом проклятом «Г[удке]», вечером был у Лидии Вас[ильевны][672]. Условились насчет встречи Нового года.
Лежнев ведет переговоры с моей женой, чтобы роман «Белая гвардия» взять у Сабашникова и передать ему. Люба отказала, баба бойкая и расторопная, и я свалил с своих плеч обузу на ее плечи. Не хочется мне связываться с Лежневым, да и с Сабашниковым расторгать договор неудобно и неприятно. В долгу сидим как в шелку.
1925 год
2 января, в ночь на 3-е.
«Если бы к “Рыковке” добавить “Семашковки”, то получилась бы хорошая “Совнаркомовка”».
«Рыков напился по смерти Ленина по двум причинам: во-первых, с горя, а во-вторых, от радости».
«Троцкий теперь пишется «Троий» — ЦК выпало».
Все эти анекдоты мне рассказала эта хитрая веснушчатая лиса Л[ежнев] вечером, когда я с женой сидел, вырабатывая текст договора на продолжение «Белой гвардии» в «России». Жена сидела, читая роман Эренбурга, а Лежнев обхаживал меня. Денег у нас с ней не было ни копейки. Завтра неизвестный мне еще еврей Каганский должен будет уплатить мне 300 рублей и векселя. Векселями этими можно п[одтеретьс]я. Впрочем, черт его знает! Интересно, привезут ли завтра деньги. Не отдам рукопись...
Сегодня газет нет, значит, нового ничего нет.
Забавный случай: у меня не было денег на трамвай, а поэтому я решил из «Гудка» пойти пешком. Пошел по набережной Москвы-реки. Полулуние в тумане. Почему-то середина Москвы-реки не замерзла, а на прибрежном снеге и льду сидят вороны. В Замоскворечье огни. Проходя мимо Кремля, поравнявшись с угловой башней, я глянул вверх, приостановился, стал смотреть на Кремль и только что подумал «доколе, Господи!» — как серая фигура с портфелем вынырнула сзади меня и оглядела. Потом прицепилась. Пропустил ее вперед, и около четверти часа мы шли, сцепившись. Он плевал с парапета, и я. Удалось уйти у постамента Александру.
3 января.
Сегодня у Л[ежнева] получил 300 рублей в счет романа «Б[елая] г[вардия]», который пойдет в «России». Обещали на остальную сумму векселя.
Были сегодня вечером с женой в «Зеленой лампе». Я говорю больше, чем следует, но не говорить не могу. Один вид Ю. Потехина[673], приехавшего по способу чеховской записной книжки и нагло уверяющего, что...
— Мы все люди без идеологии, — действует на меня, как звук кавалерийской трубы.
— Не бреши!
Литература, на худой конец, может быть даже коммунистической, но она не будет садыкерско-сменовеховской[674]. Веселые берлинские бляди! Тем не менее, однако, боюсь, как бы «Б[елая] г[вардия]» не потерпела фиаско. Уже сегодня вечером, на «Зел[еной] лампе» Ауслендер сказал[675], что «в чтении...», и поморщился. А мне нравится, черт его знает почему.
Ужасное состояние: все больше влюбляюсь в свою жену. Так обидно — 10 лет открещивался от своего... Бабы как бабы. А теперь унижаюсь даже до легкой ревности. Чем-то мила и сладка. И толстая.
Газет не читал сегодня.
4 января 1925 г.
Петербургу — быть пусту.
Вчера наводнение в Петербурге: были затоплены Василеостровский, Петербургский, Московско-Нарвск[ий] и Центральный районы. Поздним вечером вода пошла на убыль.
Из Англии пришла нота[676], подписанная Чемберленом, из которой явствует, что английское правительство не желает говорить более ни одного слова по поводу письма Зиновьева. Отношения с Англией нестерпимо поганые.
Есть сообщение из Киева, что вся работа союза швейников, ввиду того, что в нем 80% евреев, переводится постепенно на еврейский язык.
Даже весело.
Сегодня вышла «Богема» в «Кр[асной] ниве» № 1. Это мой первый выход в специфически-советской тонко-журнальной клоаке. Эту вещь я сегодня перечитал, и она мне очень нравится, но поразило страшно одно обстоятельство, в котором я целиком виноват. Какой-то беззастенчивой бедностью веет от этих строк. Уж очень мы тогда привыкли к голоду и его не стыдились, а сейчас как будто бы стыдно. Подхалимством веет от этого отрывка. Кажется, впервые со знаменитой осени 1921-го года позволю себе маленькое самомнение и только в дневнике, — написан отрывок совершенно на «ять», за исключением одной, двух фраз («Было обидно» и др.).
Все идет верхним концом и мордой в грязь. Вся Москва растеклась в оттепельной грязи, а я целый день потратил на разъезды, приглашая гостей. Хотим у Нади потанцевать.
Видел милых Л[яминых][677] и отдал им номер «России» с «Б[елой] гв[ардией]».
В антракте между фокстротными разъездами был взят за горло милыми евреичками по поводу бабьих писем. Сжали, и кругом правы. Я жму в свою очередь, но ни черта, конечно, не сделаю. Ни в коем случае не пришлет. Как кол в горле. А сам я, действительно, кобра. До того сжали, что я в один день похудел и вся морда обвисла на сторону. Три дня и три ночи буду думать, а выдумаю. Все равно я буду водить, а не кто-нибудь другой.
5 января.
Какая-то совершенно невероятная погода в Москве — оттепель, все распустилось, и такое же точно, как погода, настроение у москвичей. Погода напоминает февраль, и в душах Февраль.
— Чем все это кончится? — спросил меня сегодня один приятель.
Вопросы эти задаются машинально и тупо, и безнадежно, и безразлично, и как угодно. В его квартире, как раз в этот момент, в комнате через коридор, пьянствуют коммунисты. В коридоре пахнет какой-то острой гадостью, а один из партийцев, по сообщению моего приятеля, спит пьяный, как свинья. Его пригласили, и он не мог отказаться. С вежливой и заискивающей улыбкой ходит к ним в комнату. Они его постоянно вызывают. Он от них ходит ко мне и шепотом их ругает. Да, чем-нибудь все это да кончится. Верую!
Сегодня специально ходил в редакцию «Безбожника». Она помещается в Столешн[иковом] переулке, вернее, в Козмодемьяновском, недалеко от Моссовета. Был с М. С., и он очаровал меня с первых же шагов.
— Что, вам стекла не бьют? — спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.
— То есть, как это? (растерянно) — Нет, не бьют (зловеще).
— Жаль.
Хотел поцеловать его в его еврейский нос. Оказывается, комплекта за 1923 год нету. С гордостью говорят — разошлось. Удалось достать 11 номеров за 1924 год. 12-й еще не вышел. Барышня, если можно так назвать существо, дававшее мне его, неохотно дала мне его, узнав, что я частное лицо.
— Лучше я бы его в библиотеку отдала.
Тираж, оказывается, 70000 и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь, выходит, приходит; маленькая сцена, какие-то занавесы, декорации... На столе, на сцене, лежит какая-то священная книга, возможно, Библия, над ней склонились какие-то две головы.
— Как в синагоге, — сказал М., выходя со мной.
Меня очень заинтересовало, на сколько процентов все это было сказано для меня специально. Не следует, конечно, это преувеличивать, но у меня такое впечатление, что несколько лиц, читавших «Бел[ую] гв[ардию]» в «России», разговаривают со мной иначе, как бы с некоторым боязливым, косоватым почтением.
М[...]н отзыв об отрывке «Б[елой] г[вардии]» меня поразил, его можно назвать восторженным, но еще до его отзыва окрепло у меня что-то в душе. Это состояние уже дня три. Ужасно будет жаль, если я заблуждаюсь и «Б[елая] г[вардия]» не сильная вещь.
Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера «Безбожника», был потрясен[678]. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены.
Вечером была Л. Л. и говорила, что есть на свете троцкисты. Анекдот: когда Троцкий уезжал, ему сказали: «Дальше едешь, тише будешь».
Сегодня в «Гудке» в первый раз с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. «Это надругательство надо мной и над физиологией».
Большинство заметок в «Безбожнике» подписаны псевдонимами.
«А сову эту я разъясню».
26-го января 1925 г. Пятница.
Позавчера был у П. Н. З[айце]ва на чтении А. Белого. В комнату З[айцева] набилась тьма народу. Негде было сесть. Была С. З. Федорченко[679] и сразу как-то обмякла и сомлела.
Белый в черной курточке. По-моему, нестерпимо ломается и паясничает.
Говорил воспоминания о Валерии Брюсове. На меня все это произвело нестерпимое впечатление. Какой-то вздор... символисты[680]... «Брюсов дом в 7 этажей».
Шли раз по Арбату... И он вдруг спрашивает (Белый подражал, рассказывая это в интонации Брюсова): «Скажите, Борис Николаевич, как по-Вашему — Христос пришел только для одной планеты или для многих?» Во-первых, что я за такая Валаамова ослица — вещать, а во-вторых, в этом почувствовал подковырку...
В общем, пересыпая анекдотиками, порой занятными, долго нестерпимо говорил... о каком-то папоротнике... о том, что Брюсов был «Лик» символистов, но в то же время любил гадости делать...
Я ушел, не дождавшись конца. После «Брюсова» должен был быть еще отрывок из нового романа Белого.
Mersi.
25-го февраля. Среда. Ночь.
Предо мною неразрешимый вопрос. Вот и все.
13 декабря 1925 г.
Я около месяца не слежу за газетами. Мельком слышал, что умерла жена Буд[ённого]. Потом слух, что самоубийство, а потом, оказывается, он ее убил. Он влюбился, она ему мешала. Остается совершенно безнаказанным.
По рассказу — она угрожала ему, что выступит с разоблачениями его жестокости с солдатами в царское время, когда он был вахмистром.
Публикация В. И. Лосева.
О. Г. П. У.
Отдел... Секретный к делу
1926 г. сентября мес. 22 дня[681], Я Уполн. 5 отд. секр. Отдела ОГПУ Гендин[682] допрашивал в качестве обвиняемого (свидетеля) гражданина Булгакова М. А. и на первоначально предложенные вопросы он показал:
1. Фамилия Булгаков.
2. Имя, отчество Михаил Афанасьевич.
3. Возраст (год рождения) 1891 (35).
4. Происхождение (откуда родом, кто родители, национальность гражданство или подданство) Сын статского советника — профессора Булгакова.
5. Местожительство (постоянное и последнее) М. Левшинский пер. д. 4 кв. 1.
6. Род занятий (последнее место службы и должность) Писатель-беллетрист и драматург.
7. Семейное положение (близкие родственники, их имена, фамилии, адреса, род занятий до революции и последнее время). Женат вторым браком. Фамилия жены — Белозерская Любовь Евгеньевна — дом. хоз.
8. Имущественное положение (до и после революции допрашиваемого и его родственников) нет.
9. Образовательный ценз (первонач. образование, средняя школа, высшая, специальн., где, когда и т. д.) Киевская гимназия в 1909 г. Университет, медфак в 1916.
10. Партийность и политические убеждения. Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я мог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу много недостатков в современном быту и благодаря складу моего ума отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях.
11. Где жил, служил и чем занимался:
а) до войны 1914 г.
б) с 1914 г. до Февральской революции 17 года. Киев, студент медфака до 16 г., с 16 г. — врач.
в) где был, что делал в Февральскую революцию 17 г., принимал ли активное участие и в чем оно выразилось. Село Никольское Смоленской губернии и гор. Вязьма той же губ[ернии].
г) с Февральской революции 17 г. до Октябрьской революции 17 г. Вязьма, врачом в больнице.
д) где был, что делал в Октябрьскую революцию 17 года. Также участия не принимал.
с) с Октябрьской революции 17 г. по настоящий день. Киев — до конца августа 19 г., с авг[уста] 19 — до 1920 во Владикавказе, с мая 20 по авг. в Батуме в Росте, из Батума в Москву, где и проживаю по сие время.
12. Сведения о прежней судимости (до Октябр. революции и после нее). В начале мая с/г производился обыск.
13. Отношения допрашиваемого свидетеля к обвиняемому. [ ]
Записано с моих слов верно: записанное мне прочитано (подпись допрашиваемого).
Михаил Булгаков.
(см. лист 2-й)
Литературным трудом начал заниматься с осени 1919 г. в гор[оде] Владикавказе, при белых. Писал мелкие рассказы и фельетоны в белой прессе. В своих произведениях я проявлял критическое и неприязненное отношение к Советской России. С Освагом связан не был, предложений о работе в Осваге не получал. На территории белых я находился с августа 1919 г. по февраль 1920 г. Мои симпатии были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением. В момент прихода Красной Армии я находился во Владикавказе, будучи болен возвратным тифом. По выздоровлении стал работать с Соввластью, заведуя ЛИТО Наробраза. Ни одной крупной вещи до приезда в Москву нигде не печатал. По приезде в Москву поступил в ЛИТО Главполитпросвета в кач[естве] секретаря. Одновременно с этим начинал репортаж в московской прессе, в частности в «Правде»[684]. Первое крупное произведение было напечатано в альманахе «Недра» под заглавием «Дьяволиада», печатал постоянно и регулярно фельетоны в газете «Гудок», печатал мелкие рассказы в разных журналах. Затем написал роман «Белая Гвардия», затем «Роковые яйца», напеч[атанные] в «Недрах» и в сборнике рассказов. В 1925 г. написал повесть «Собачье сердце», нигде не печатавшуюся. Ранее этого периода написал повесть «Записки на манжетах».
Записано с моих слов верно.
М. Булгаков.
(обрез верха листа) были напечатаны «Дьяволиада» и «Роковые яйца». «Белая гвардия» была напечатана только двумя третями и недопечатана вследствие закрытия, т. е. прекращения толстого журнала «Россия».
«Повесть о собачьем сердце» не напечатана по цензурным соображениям. Считаю, что произведение «Повесть о собачьем сердце» вышло гораздо более злостным, чем я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны. Очеловеченная собака Шарик — получилась, с точки зрения профессора Преображенского, отрицательным типом, т. к. подпала под влияние фракции. Это произведение я читал на Никитинских субботниках редактору «Недр» — т. Ангарскому и в кружке поэтов у Зайцева Петра Никаноровича и в «Зеленой Лампе». В Никитинских субботниках было человек 40, в «Зеленой Лампе» человек 15 и в кружке поэтов человек 20. Должен отметить, что неоднократно получал приглашения читать это произведение в разных местах и от них отказывался, т. к. понимал, что в своей сатире пересолил в смысле злостности и повесть возбуждает слишком пристальное внимание[685].
Вопр[ос]: Укажите фамилии лиц, бывающих в кружке «Зеленая Лампа»?
Отв[ет]: Отказываюсь по соображениям этического порядка.
Вопр[ос]: Считаете ли вы, что в «Собачьем сердце» есть политическая подкладка?
Отв[ет]: Да, политические моменты есть, оппозиционные к существующему строю.
М. Булгаков.
На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать.
Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало и вот по какой причине: я занят. Я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги.
Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в Советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги.
Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу! Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я — сатирик).
22 сентября 1926 г.
Михаил Булгаков.
Независимая газета. 1993. 17 ноября. Печатается и датируется по первому изданию. Комментарии В. И. Лосева.
Я прошу извинения за то, что я просил для себя слова, но, собственно, предыдущий оратор явился причиной того, что я пришел сюда, на эстраду.
Предыдущий оратор сказал, что нэпманы ходят на «Дни Турбиных», чтобы поплакать, а на «Зойкину квартиру», чтобы посмеяться. Я не хочу дискутировать и ненадолго задержу ваше внимание, чтобы в чем-то убедить тов. Орлинского, но этот человек, эта личность побуждает во мне вот уже несколько месяцев, — именно с 5 окт. 26 г., день очень хорошо для меня памятный, потому что это день премьеры «Дней Турбиных», — возбуждает во мне желание сказать два слова. Честное слово, я никогда не видел и не читал его рецензии, в частности о моих пьесах, но у меня наконец явилось желание встретиться и сказать одну важную и простую вещь, именно, — когда критикуешь, когда разбираешь какую-нибудь вещь, можно говорить и писать все, что угодно, кроме заведомо неправильных вещей или вещей, которые пишущему совершенно неизвестны. Вот об этом просто я и хочу сказать, чтобы избавить т. Орлинского, наконец, от привлекательного желания в выступлениях сообщать неизвестные ему вещи и не вводить публику, которая его слушает, в заблуждение.
Дело заключается в следующем: каждый раз, как только он выступает устно или письменно, по поводу моей пьесы, он сообщает что-нибудь, чего нет. Например, он здесь оговорился фразой «автор и театр панически изменили заглавие своей пьесы». Так вот относительно автора это неправда. О театре, конечно, полностью говорить не берусь, был ли он в состоянии паники, не знаю, но твердо и совершенно уверенно могу сказать, что никакого состояния паники автор «Турбиных» не испытывал и не испытывает, и меньше всего от появления на эстраде товарища Орлинского. Я панически заглавия не менял. Мне автор «Турбиных» хорошо известен. Твердо знаю, что автор настаивал на том, чтобы было сохранено первое и основное заглавие пьесы «Белая гвардия». Изменено оно было, как известно это автору «Турбиных», — а он имеет более или менее точные сведения, — изменено оно было по консультации с тем же автором и по соображениям чисто художественного порядка, причем автор не был согласен с этими соображениями и возражал, но театр оказался сильнее его, представивши ему доводы чисто театральные, именно, что название «Белая гвардия» пьесе не соответствует, ибо нет тех элементов, которые подразумевались в романе под этими словами. И автор в конце концов отступился и сказал: называйте, как хотите, только играйте. Это — первое. Есть одна очень важная деталь, и почему-то критик Орлинский приводит ее с уверенностью, совершенно изумительной. Эта деталь чрезвычайно характерна, как чрезвычайно характерно все, что пишет и говорит Орлинский. Эта маленькая деталь касается денщиков в пьесе, рабочих и крестьян. Скажу обо всех трех. О денщиках. Я, автор этой пьесы «Дни Турбиных», бывший в Киеве во время гетманщины и петлюровщины, видевший белогвардейцев в Киеве изнутри за кремовыми занавесками, утверждаю, что денщиков в Киеве в то время, то есть когда происходили события в моей пьесе, нельзя было достать на вес золота (смех, аплодисменты). Значит, при всем моем желании вывести этих денщиков — я вывести их не мог, хотя бы даже я и хотел их вывести. Но я скажу больше: даже если бы я вывел этого денщика, то я уверяю вас, и знаю это совершенно твердо, что я критика Орлинского не удовлетворил бы (смех, аплодисменты).
Я выступил здесь (и, конечно, не буду больше выступать) не для того, чтобы разжигать страсти, а чтобы извлечь наконец эту истину, которая мучает меня несколько месяцев. (Вернее, мучит критика Орлинского.) Я представлю очень кратко две сцены с денщиком: одну, написанную мною, другую — Орлинским. У меня она была бы такой: «Василий, поставь самовар», — это говорит Алексей Турбин. Денщик отвечает: «Слушаю», — и денщик пропал на протяжении всей пьесы. Орлинскому нужен был другой денщик. Так вот я определяю: хороший человек Алексей Турбин отнюдь не стал бы лупить денщика или гнать его в шею — то, что было бы интересно Орлинскому. Спрашивается, зачем нужен в пьесе этот совершенно лишний, как говорил Чехов, щенок? Его нужно было утопить. И денщика я утопил. И за это я имел неприятность. Дальше Орлинский говорит о прислуге и рабочих. О прислуге. Меня довели до белого каления к октябрю месяцу — времени постановки «Дней Турбиных», — и не без участия критика Орлинского. А режиссер мне говорит: «Даешь прислугу». Я говорю: помилуйте, куда я ее дену? Ведь из пьесы при моем собственном участии выламывали громадные куски, потому что пьеса не укладывалась в размеры сцены и потому что последние трамваи идут в 12 часов. Наконец я, доведенный до белого каления, написал фразу: «А где Анюта?» — «Анюта уехала в деревню». Так вот, я хочу сказать, что это не анекдот. У меня есть экземпляр пьесы, и в нем эта фраза относительно прислуги есть. Я лично считаю ее исторической.
Последнее. О рабочих и крестьянах. Я лично видел и знаю иной фон, иные вкусы. Я видел в этот страшный 19-й год в Киеве совершенно особенный, совершенно непередаваемый и, я думаю, мало известный москвичам, особенный фон, который критику Орлинскому совершенно неизвестен. Он, очевидно, именно не уловил вкуса этой эпохи, а вкус заключается в следующем. Если бы сидеть в окружении этой власти Скоропадского, офицеров, бежавшей интеллигенции, то был бы ясен тот большевистский фон, та страшная сила, которая с севера надвигалась на Киев и вышибла оттуда скоропадщину.
Вот в том-то и суть, что в романе легче все изобразить, там несчетное количество страниц, а в пьесе это невозможно. Автор «Дней Турбиных» лишен панического настроения, я этого автора знаю очень хорошо, автор изменил фон просто потому, что не ощущал его вкуса, тут нужно было дать только две силы — петлюровцев и силу белогвардейцев, которые рассчитывали на Скоропадского, больше ничего, поэтому когда стали писать критики, я собрал массу рецензий, некоторые видят под маской петлюровцев большевиков, я с совершенной откровенностью могу по совести заявить, что я мог бы великолепнейшим образом написать и большевиков и их столкновение и все-таки пьесы бы не получилось, а просто повторяю, что в намеченную автором «Турбиных» задачу входило показать только одно столкновение белогвардейцев с петлюровцами и больше ничего.
Теперь я бы сказал еще последнее, самое важное. Сейчас критик Орлинский проделал вещь совершенно недопустимую: он взял мой роман и стал цитировать, я знаю, чтобы доказать вам, что пьеса плоха с политической точки зрения. Это совершенно очевидно и понятно, но почему он, например, заявил вам здесь, с эстрады, что, мол, Алексей Турбин, который в романе врач, в пьесе представлен в виде полковника. Действительно, в романе Алексей врач, больше того, там он более прозаичен, там он больше приближается к нэпманам, которые ко всем событиям относятся так, чтобы не уступить своих позиций, но все-таки ошибаются те, кто сознательно сообщает неправду, потому что тот, кто изображен в моей пьесе под именем полковника А. Турбина, есть не кто иной, как изображенный в романе полковник Най-Турс, ничего общего с врачом в романе не имеющий. Значит, или т. Орлинский не читал романа, а если читал, тогда он заведомо всю аудиторию вводит в заблуждение.
Я даже, не имея перед собою текста романа, могу доказать, что это одно и то же лицо: фраза, с которой А. Турбин умирает, — это есть фраза полковника Най-Турса в романе. Это произошло опять-таки по чисто театральным и глубоко драматическим [видимо, «драматургическим». — Сост.] соображениям, два или три лица, в том числе и полковник, были соединены в одно, потому, что пьеса может идти только 3 часа, до трамвая, там нельзя все дать полностью.
Так вот я и выступаю не для дискуссии, а чтобы сказать, что очень часто сообщают сведения неверные. Я ничего не имею против того, чтобы пьесу ругали как угодно, я к этому привык, но я хотел бы, чтобы сообщали точные сведения. Я утверждаю, что критик Орлинский эпохи 1918 года, которая описана в моей пьесе и в романе, абсолютно не знает.
Дальше опять-таки т. Орлинский неверно цитирует мой роман и предъявляет совершенно неприемлемые требования в отношении к пьесе в виде денщиков и прислуги и т. д. Вот приблизительно все, что я хотел сказать, больше ничего (аплодисменты).
Огонек. 1969. № 11. Публикация В. В. Петелина (РГАЛИ). Письма. Печатается и датируется по первой публикации.
От 30 января 1929 г. № П 62/опр. 8-с
Строго секретно
Опросом членов Политбюро от 30.I.1929 г.
О пьесе Булгакова «Бег».
Принять предложение комиссии Политбюро о нецелесообразности постановки пьесы в театре[687].
Секретарь ЦК.
Литературная газета. 28.07.1992. Затем: Источник. 1996. № 5. С. 115. Печатается по тексту журнала «Источник». Комментарии В. И. Лосева.
Сын профессора Киевской духовной академии, родился 3 мая 1891 года в Киеве.
В 1909 году окончил Киевскую первую гимназию, а в 1916 году — Киевский университет по медицинскому факультету.
В 1916–1917 годах служил в качестве врача в земстве Смоленской губернии.
В 1918–19 годах проживал в Киеве, начиная заниматься литературой одновременно с частной медицинской практикой.
В 1919 году окончательно бросил занятие медициной.
В 1920 году, проживая в г. Владикавказе, работал в Подотделе искусств, сочиняя первые пьесы для местного театра.
В 1921 году приехал в Москву на постоянное жительство.
В 1921–24 годах в Москве служил в Лито Главполитпросвета, работал в газетах в качестве хроникера, а впоследствии — фельетониста (газета «Гудок» и другие), начал печатать в газетах и журналах первые маленькие рассказы.
В 1925 году был напечатан мой роман «Белая гвардия» (журнал «Россия») и сборник рассказов «Дьяволиада» (издат. «Недра»).
В 1926 году Московским художественным театром была поставлена моя пьеса «Дни Турбиных», в том же году Театром имени Вахтангова в Москве была поставлена моя пьеса «Зойкина квартира».
В 1928 году Камерным московским театром была поставлена моя пьеса «Багровый остров».
В 1930 году Московским художественным театром был принят на службу в качестве режиссера-ассистента.
В 1932 году Московским художественным театром была выпущена моя пьеса по Гоголю «Мертвые души», при моем участии в качестве режиссера-ассистента.
В 1932–36 годы продолжал работу режиссера-ассистента в МХАТ, одно время работая и в качестве актера (роль Председателя суда в спектакле «Пиквикский клуб» по Диккенсу).
В 1936 году МХАТ была поставлена моя пьеса «Мольер», при моем участии в качестве режиссера-ассистента. В том же году Театром сатиры в Москве была подготовлена к выпуску пьеса моя «Иван Васильевич» и снята после генеральной репетиции.
В 1936 году, после снятия моей пьесы «Мольер» с репертуара, подал в отставку в МХАТе и был принят на службу в Гос. ак. Большой театр Союза ССР в Москве на должность либреттиста и консультанта, в каковой должности и нахожусь в настоящее время.
Для Государственного академического Большого театра в том же году сочинил либретто оперы «Минин и Пожарский», подготовляемой в настоящее время к постановке при моем участии.
В 1937 году для Гос. ак. Большого театра сочинил либретто оперы «Черное море»[688].
Помимо вышеперечисленных пьес, автор пьес: «Бег», «Александр Пушкин» и других. Переведен на французский, английский, немецкий, итальянский, шведский и чешский языки.
Член Союза советских писателей
М. Булгаков
Москва.
Письма. Печатается по этому изданию.
Спасибо Вам, дорогие Оля и Лена, за письмо. Желаю Вам счастья в жизни.
М. Булгаков.
Булгаков М. Дневник. Письма. 1914–1940. Печатается и датируется по указанной публикации.