ПЯТЬ РАССКАЗОВ

ПЕРВЫЕ И ПОСЛЕДНИЕ

И будут первые последними,

а последние — первыми.

Священное писание



I


К шести часам вечера в комнате становилось темно, и только единственная керосиновая лампа на столе бросала из-под зеленого абажура пятна света на турецкий ковер, на обложки снятых с полок книг и открытые страницы той, что была выбрана для чтения, на темно-синий с золотом кофейный сервиз, расставленный на низеньком столике, покрытом вышивкой в восточном вкусе. Зимой, когда шторы опускались, в этой комнате с обшитым дубовыми панелями потолком и такими же стенами, с рядами тяжелых томов в кожаных переплетах было совсем темно. Комната к тому же была очень большая, так что освещенное место у камина, где сидел Кит Даррант, казалось крохотным оазисом. Но это нравилось ему. После трудового дня, усердного изучения судейских «дел» по утрам, после волнений и напряженных часов в суде те два часа перед обедом, что он проводил за книгами, кофе и трубкой, а порой и в легкой дремоте, были для него отдыхом. В своей старой куртке коричневого бархата и красных турецких туфлях Кит хорошо гармонировал со своим обрамлением — смесью света и темноты. Художника живо заинтересовало бы его желтоватое, резко очерченное лицо, изгиб черных бровей над глазами, серыми или карими — трудно было сказать, — темные, с проседью волосы, все еще густые, несмотря на то, что в суде он весь день не снимал парика. Сидя здесь, Кит редко думал о своей работе, с привычной легкостью отвлекаясь от утомительных размышлений, которые требовались, чтобы распутывать бесчисленные нити доводов и показаний. Для его ясного ума, научившегося почти бессознательно отбрасывать все несущественное и из множества человеческих поступков и путаных подробностей отбирать юридически важное, работа в суде была глубоко интересна и только иногда скучна и неприятна. Вот, к примеру, сегодня он заподозрил одного клиента в лжесвидетельстве и почти решил отказаться от ведения его дела. Ему сразу не понравился этот хилый, бледный человек, его нервные, сбивчивые ответы и испуганные глаза навыкате — слишком обычный тип в наши дни лицемерной терпимости и сентиментальной гуманности. Нехорошо, нехорошо!

Сняв с полки три книги: томик Вольтера — в этом французе, несмотря на его разрушительную иронию, было какое-то удивительное очарование, «Путешествия» Бэртона и «Новые арабские ночи» Стивенсона, Кит выбрал последнюю. В этот вечер он испытывал потребность почитать что-нибудь успокоительное, ему ни о чем не хотелось думать. В суде весь день толпился народ, было душно. Он пошел домой пешком, но слабый, влажный ветер с юго-запада ничуть не бодрил и не освежал. Кит устал, был раздражен, и впервые пустота его дома показалась ему чужой и неприютной.

Привернув фитиль лампы, он повернулся к камину. Может быть, немного поспать, прежде чем идти на скучный обед к Телассонам? Как жаль, что сейчас не каникулы и из школы не приедет Мэйзи. Он уже много лет был вдовцом- и отвык от присутствия женщины в доме, но сегодня он испытывал сильное желание побыть со своей юной дочерью, увидеть ее быстрые движения и темные блестящие глаза. Удивительно, что некоторые мужчины постоянно нуждаются в обществе женщины. Вот как брат Лоренс. Опустился… стал совсем безвольным… и все из-за женщин! Стоит на краю пропасти, живет чуть не впроголодь, утратил все таланты! Можно было думать, что шотландская выдержка спасет его, но когда шотландец начнет катиться вниз, его не остановишь.

Странно, что в двух таких разных людях, как они с братом, течет одна кровь. Он, Кит, всегда думал, что только этой крови их матери он обязан всеми своими успехами.

Мысли его внезапно перескочили на одно дело, которое тревожило его профессиональную совесть. Он, как всегда, не сомневался в своем всестороннем знании дела, но на этот раз отнюдь не был уверен, что дал правильный совет. Ну что ж! Без умения решать и отстаивать свои решения, не поддаваясь никаким опасениям, трудно рассчитывать на прочное положение в адвокатуре, трудно рассчитывать вообще на что-либо. С годами он все более убеждался в необходимости действовать решительно, по-мужски, во всех житейских делах. Слово и натиск, но первым делом — натиск! Никаких сомнений и колебаний, никаких тошнотворных сентиментов, этого порождения нынешнего угасающего века!

Красивое лицо Кита исказилось почти дьявольской усмешкой — впрочем, это, быть может, была игра мерцающего огня камина. Усмешку медленно стерла дремота, Кит уснул…

Он проснулся внезапно, ощутив чье-то присутствие в темноте, и спросил, не поворачивая головы: «Что такое?» Ему показалось, что кто-то тяжело переводит дух. Кит прибавил свет в лампе.

— Кто тут?

Голос у двери ответил:

— Это я, Ларри!

То ли потому, что его внезапно разбудили, то ли голос брата звучал как-то необычно, но Кит невольно задрожал.

— Я спал. Входи.

Он не поднялся и даже не повернул головы, узнав, кто пришел, а сидел, не сводя полузакрытых глаз с огня, и ждал, пока Лоренс подойдет к нему: посещение брата не сулило ничего хорошего. Кит слышал его прерывистое дыхание и уловил запах виски. Неужели он не может воздержаться, хотя бы когда идет сюда? Это было так по-детски, говорило о полном отсутствии чувства меры и приличия! И он резко спросил:

— Ну, что случилось, Ларри?

С Лоренсом всегда что-нибудь случалось. Кит нередко удивлялся силе того покровительственного чувства, которое заставляло его терпеливо сносить хлопоты, доставляемые просьбами братца. Или это узы крови и шотландская преданность родне (устарелое качество, которое и разум его и отчасти инстинкты отвергали как слабость), несмотря ни на что, привязывали его к брату-неудачнику? Что он там мешкает у двери: должно быть, пьян? И Кит произнес уже мягче:

— Что ж ты не проходишь? Садись.

Лоренс подошел ближе, держась стен и избегая света, — нижняя половина его туловища, по пояс, была ярко освещена, а лицо, искаженное тенью, напоминало таинственный лик призрака.

— Ты болен?

Лоренс и на этот раз не ответил, только покачал головой и приложил руку к бледному лбу под всклокоченными волосами. Запах виски еще усилился, и Кит подумал:

«А он действительно пьян! Хорошенькое зрелище для моего нового лакея! Уж если не умеешь себя вести…»

Фигура у стены испустила вздох. То был вздох отчаявшегося сердца, и Кит вдруг подумал с тревогой, что еще не знает причины этого жуткого молчания. Он поднялся и, стоя спиной к камину, сказал жестко — жесткость была невольная, вызванная нервным раздражением:

— Ну в чем же дело? Чего стоишь и молчишь, как рыба? Уж не убил ли ты кого?

Секунду никакого ответа, Кит не слышал даже дыхания. Затем шепот:

— Да.

Ощущение нереального, которое так помогает в минуты бедствия, заставило Кита с силой произнести:

— Боже! Ты действительно пьян!

Но им уже овладел смертельный ужас.

— О чем ты говоришь? Подойди сюда, чтобы я мог тебя видеть. Что с тобой, Ларри?

Пошатываясь и спотыкаясь, Лоренс вышел из укрывавшей его темноты и плюхнулся в освещенное кресло. Опять послышался долгий, прерывистый вздох.

— Со мной ничего, Кит! А то, что я сказал, — правда.

Кит быстро шагнул вперед, пристально посмотрел в лицо брату и сразу же понял: да, это правда, не мог быть притворным этот полный ужаса и удивления взгляд. Глаза казались чужими на лице Ларри. У Кита сжалось сердце — так может смотреть только большое настоящее несчастье. Но нахлынувшая на него щемящая жалость тут же сменилась сердитым замешательством.

— Ради бога, что значит вся эта чепуха?

Однако он заметно понизил голос, потом отошел и проверил, заперта ли дверь. Лоренс придвинул кресло к камину и, сгорбившись, всем своим худым телом наклонился к огню. Его испитое скуластое лицо с ввалившимися голубыми глазами под шапкой вьющихся волос все еще сохраняло некоторую привлекательность.

— Полно, Ларри! Успокойся… не преувеличивай.

— Говорят тебе, это правда! Я убил человека.

Этот громкий, запальчивый ответ подействовал на Кита, как холодный душ. Да как он может кричать громко такие слова? Вдруг Лоренс заломил руки. В этом жесте было столько страдания, что у Кита судорожно задергалось лицо.

— Почему ты решил признаться именно мне?

Отблески огня пробегали по лицу Ларри, придавая ему какое-то сверхъестественное выражение.

— Кому же еще? Я пришел узнать, что мне делать, Кит. Заявить полиции или нет?

От такого внезапного перехода к практическим вопросам у Кита екнуло сердце. Так это не сон? Но он сказал спокойным тоном:

— Ну, расскажи… Как… как все это случилось?

После этого вопроса тягостный, отвратительный кошмар превратился в действительность.

— Когда это произошло?

— Прошлой ночью.

В лице Ларри было — Кит и раньше замечал это выражение — что-то детское, правдивое. Нет, адвоката из него бы не вышло! Кит продолжал:

— Как? Где? Расскажи все по порядку, с самого начала. Вот, выпей кофе, это прочистит тебе мозги.

Ларри взял голубую чашечку и осушил ее.

— Да, — начал он. — Вот как это было, Кит… Несколько месяцев назад я познакомился с девушкой…

«Опять женщины!»

— Дальше, — процедил Кит сквозь зубы.

— Отец ее, поляк, умер здесь, когда ей было шестнадцать лет, и она осталась совсем одна. В том же доме жил некто Уолен, полуамериканец. Она очень хорошенькая, и Уолен женился на ней или сделал вид, что женился… Вскоре он бросил ее с шестимесячным ребенком на руках, когда она ожидала уже второго. Новорожденный умер, и она чуть не умерла. Потом она голодала, пока не сошлась с другим человеком. Они прожили вместе два года, потом вдруг появляется Уолен и заставляет ее вернуться к нему. Этот негодяй ни за что ни про что избивал ее до крови. Потом снова бросил. В то время, как я встретился с ней, старший ее ребенок тоже умер, и она спала с кем попало.

Лоренс вдруг посмотрел Киту в лицо.

— Клянусь тебе, я никогда не встречал такой милой и доброй женщины. Женщина! Да ей только двадцать лет! Когда я вчера пришел к ней, этот скот Уолен опять разыскал ее. Он увидел меня и начал хулиганить, задевать меня. Потом кинулся на меня. Смотри! — Ларри дотронулся до ссадины на лбу. — Ну, я схватил его за горло, и когда отпустил…

— Ну?

— Он был мертв. Я только потом узнал, что она повисла на нем сзади.

Он снова заломил руки. Кит сурово спросил:

— И что же ты сделал потом?

— Мы долго сидели около него. Потом я взвалил его на плечи и отнес за угол, под арку.

— Далеко?

— Ярдов пятьдесят.

— …Кто-нибудь видел тебя?

— Нет.

— Когда это случилось?

— В три часа ночи.

— Что было потом?

— Я вернулся к ней.

— Зачем же?.. О боже!

— Она боялась остаться одна, и я тоже, Кит.

— Где это?

— В Сохо. Дом сорок два по Борроу-стрит.

— А арка?

— На углу Глав-Лейн.

— Что?! Да ведь я читал об этом в газете!

Схватив лежавшую на столе газету, Кит прочел: «Сегодня утром под аркой на улице Глав-Лейн, Сохо, обнаружено тело неизвестного. Следы пальцев на горле свидетельствуют о примененном насилии. Труп, по-видимому, был обобран, и ничего не найдено, что могло бы помочь установить личность убитого».

Значит, все — истинная правда! Убийство! Его родной брат — убийца! Он обернулся и сказал:

— Ты узнал об этом из газет, и тебе все приснилось… Слышишь, тебе приснилось!

Ларри ответил грустно:

— Если бы это было так, Кит!

Теперь Кит сам готов был в отчаянии заломить руки.

— Ты что-нибудь взял… с тела?

— Когда мы боролись, выпало вот это.

Ларри протянул пустой конверт с южноамериканской маркой, на конверте был адрес: «Патрик Уолен, отель Саймона, Фэррьер-стрит, Лондон». У Кита снова екнуло сердце.

— Брось это в камин, — сказал он, но вдруг нагнулся, чтобы вытащить конверт из огня. Ведь тем самым он становился как бы сообщником этого… этого… Однако он не тронул конверта. Бумага потемнела, покоробилась и превратилась в пепел.

Кит повторил вопрос:

— Что заставило тебя прийти и рассказать все это мне?

— Ты разбираешься в таких вещах. Я ведь не хотел убивать его. Я люблю эту девушку. Что мне делать, Кит?

До чего же он прост! Спрашивает, что ему делать! Как это похоже на Ларри! И Кит спросил:

— Как ты думаешь, тебя никто не видел?

— Улица темная и глухая, и никого там не было.

— Когда ты совсем ушел от нее?

— Около семи.

— И куда пошел?

— Домой.

— На Фицрой-стрит?

— Да.

— Кто-нибудь видел, как ты входил?

— Нет.

— Что ты делал с тех пор?

— Сидел у себя.

— Никуда не выходил?

— Нет.

— И не виделся с этой женщиной?

— Нет.

— Значит, ты не знаешь, что она делала все это время?

— Нет.

— Она способна тебя выдать?

— Никогда!

— А она не истеричка, себя не выдаст?

— Нет.

— Кто еще знает о ваших отношениях?

— Никто.

— Никто?

— Кто же может знать, Кит?

— Кто-нибудь видел тебя, когда ты вечером шел к ней?

— Нет. Она живет на первом этаже. У меня есть ключи.

— Дай-ка их сюда. Что у тебя есть еще, что указывало бы на вашу связь?

— Ничего.

— А дома?

— Ничего.

— Никаких фотографий, писем?

— Нет.

— Припомни хорошенько!

— Ничего нет.

— Никто не видел тебя, когда ты вернулся к ней?

— Нет.

— А когда уходил утром?

— Никто.

— Удачно! Сиди, я должен подумать.

Да, надо обдумать это проклятое дело, столь немыслимое, невероятное! Но Кит не мог сосредоточиться. Мысли разбегались. И он снова начал расспрашивать брата:

— Это была первая встреча с ней Уолена после ею возвращения?

— Да.

— Так она сама сказала тебе?

— Да.

— Как он узнал, где она живет?

— Не знаю.

— Ты был здорово пьян?

— Вовсе не пьян.

— Сколько же ты выпил?

— Пустяки, около бутылки кларета.

— Так говоришь, ты не хотел убивать его?

— Видит бог, нет!

— Ну, это уже кое-что. Почему ты выбрал арку?

— Это было первое попавшееся темное место.

— По лицу видно, что человек задушен?

— Не надо, Кит!

— Я спрашиваю, видно?

— Да.

— Очень обезображено?

— Да.

— Ты не посмотрел, есть ли метки на одежде?

— Нет.

— Почему?

— Почему? Господи! А ты представь себе: если бы ты это сделал!..

— Ты говоришь, что лицо обезображено. Но человека можно опознать?

— Не знаю.

— Когда она жила с ним, где это было?

— Кажется, в Пимлико.

— А не в Сохо?

— Нет.

— Сколько времени она живет в Сохо?

— Около года.

— И все время на той же квартире?

— Да.

— Кто-нибудь из живущих в ее доме или на этой улице знавал ее как жену Уолена?

— Не думаю.

— Что он собой представлял?

— По-моему, он был профессиональный сутенер.

— Понимаю. И вероятно, большую часть времени проводил за границей?

— Да.

— Ты не знаешь, он известен полиции?

— Ничего не слышал об этом.

— Теперь слушай, Ларри. Отправляйся прямо домой и никуда не выходи до моего прихода. Я буду у тебя утром. Обещаешь?

— Обещаю.

— Я сегодня обедаю в гостях, но я все обдумаю. Не пей! Не болтай лишнего! Возьми себя в руки.

— Не держи меня взаперти дольше, чем это нужно, Кит!

О, это бледное лицо, эти глаза, эта трясущаяся рука!

Охваченный жалостью, несмотря на всю свою неприязнь, возмущение, страх, Кит, положил руку на плечо брата.

— Мужайся!

И вдруг подумал: «О Боже! Мне самому понадобится немало мужества!»



II


Выйдя из дома брата на Адельфи, Лоренс направился в северную часть города. Он шел то быстро, то медленно, потом снова быстро. Есть люди, которые усилием воли заставляют себя заниматься только одним делом, пока не доведут его до конца, и есть другие, которые из-за отсутствия воли с одинаковой энергией бросаются от одного дела к другому. Таких людей даже Немезида, подстерегающая людей безвольных, не заставит владеть собой. Напротив, эта обреченность подтверждает их излюбленный довод: «Не все ли равно? Завтра все умрем!» То усилие воли, которое потребовалось Ларри, чтобы пойти к Киту, дало ему некоторое облегчение, но окончательно измучило и даже ожесточило его, и он шагал, обуреваемый по очереди этими чувствами, то быстрее, то медленнее. От брата Ларри вышел с твердым намерением отправиться домой и спокойно ждать. Он был у Кита в руках; Кит решит, что надо делать. Но не прошел он и трехсот ярдов, как ощутил такую усталость душевную и физическую, что, окажись у него, в кармане пистолет, он застрелился бы тут же на улице.

Даже мысль о юной и несчастной девушке и ее слепой привязанности к нему, о той, которая так поддерживала его последние пять месяцев и вызвала к себе такое сильное чувство, какого он не знал никогда, не смогла бы противостоять этой страшной подавленности. Зачем тянуть дальше ему, беспомощной игрушке своих страстей, соломинке, гонимой то туда, то сюда любым душевным порывом? Почему не покончить с этим и не заснуть навсегда?

Ларри приближался к дому на злополучной улице, где он и его возлюбленная просидели все утро, тесно прижавшись друг к другу и стараясь хоть ненадолго найти в любви убежище от ужаса перед случившимся. Зайти к ней? Но он обещал Киту не делать этого. Зачем, зачем он это обещал? В освещенной витрине аптеки Ларри увидел свое отражение. Жалкое животное! И он неожиданно вспомнил собачонку, которую когда-то подобрал на улицах Перы. Собачонка была какой-то незнакомой породы, белая с черным, совсем не похожая на других собак, пария из парий, которая неизвестно как пристала к ним. Не считаясь с обычаями страны, Ларри взял ее в дом, где остановился, и скоро привязался к ней так, что скорее дал бы застрелить себя, чем бросить бедняжку на улице на милость бродячих собак. Двенадцать лет назад. Он вспомнил те запонки из мелких турецких монет, что он привез в подарок девушке из парикмахерской, где он обычно брился, прелестной, как цветок шиповника. Взамен он попросил поцелуй. Когда она подставила лицо его губам, ее красота, и доверчивая благодарность, и жар вспыхнувшей щечки как-то удивительно взволновали Ларри — в нем смешались пылкая нежность и стыд. Девочка скоро уступила бы ему. Но он больше не ходил в ту парикмахерскую, сам не понимая, почему. Он и сейчас не знал, жаль ему или, напротив, радостно, что он не сорвал этот цветок. Должно быть, он сильно изменился с тех пор! Странная штука — жизнь, очень странная: живешь и не знаешь, что сделаешь завтра. Вот быть бы таким, как Кит, — устойчивым, неуклонно делающим карьеру, этакой шишкой, столпом общества. Однажды, будучи еще мальчишкой, он чуть не убил Кита за его насмешки. В другой раз, в Южной Италии, он готов был убить одного извозчика, нещадно хлеставшего свою лошадь. А теперь этот смуглый подлец, который погубил приглянувшуюся ему девушку. И он, Ларри, убил его! Он, который и мухи не обидит. Убил человека.

По дороге, увидев витрины аптеки, Лоренс вдруг вспомнил, что дома у него есть нечто, могущее спасти его, если его арестуют. Теперь он ни разу не выйдет из дома без этих беловатых таблеток, зашитых в подкладку пиджака. Какая успокоительная, даже веселящая мысль! Говорят, человек не должен убивать себя. Пусть бы они, эти бойкие на язык людишки, испытали такой ужас! Пусть бы они пожили, как жила эта девушка, как живут связанные их ханжескими догматами миллионы людей на всем земном шаре! Лучше уйти из жизни, чем видеть их проклятую бесчеловечность.

Он зашел к аптекарю за бромом, и пока тот готовил лекарство, Ларри стоял, отдыхая, на одной ноге, как усталая лошадь.

Да, он отнял жизнь у того человека, но какая это была жизнь! А ведь в конце концов ежедневно умирает биллион живых существ, и скольких из них до этого доводят. Пожалуй, не найти человека, который так бы заслуживал смерти, как этот грязный негодяй. Жизнь! Дуновение, вспышка, ничто! Но почему же тогда такой холод сжимает сердце?

Аптекарь принес лекарство.

— У вас бессонница, сэр?

— Да.

«Прожигаете жизнь? Понимаю!» — как будто говорили глаза аптекаря. Чудное у них занятие: целые дни готовить порошки и пилюли, чтобы поддерживать человеческий организм. Чертовски странное ремесло!

Выходя, Ларри увидел себя в зеркало — лицо его было слишком спокойно для человека, который убил. В нем заметна была живость и ясность, и даже сейчас, омраченное, оно выражало доброту. Как может быть такое спокойное лицо у человека, который сделал то, что сделал он? Ларри почувствовал, что голова его прояснилась, ноги ступают легче, и он быстро зашагал дальше. Какое удивительное ощущение угнетенности и облегчения одновременно! Стремиться к людям, к беседе, которая могла бы отвлечь его от тяжких дум, и бояться людей. Как это ужасно! Она, она и Кит — теперь единственные, кто не вызывает в нем страха. Нет, пожалуй, Кит не… что может быть общего у него, Ларри, с человеком, который никогда не ошибается, с преуспевающим праведником? Он устроен так, что ничего не знает и не хочет знать о себе, вся его жизнь — уверенные действия. Разумеется, плохо быть зыбучим песком, в котором увязают все твои решения, но походить на Кита, этот сгусток воли, который неуклонно движется, топча все чувства и слабости?.. Никогда! Нельзя быть товарищем такого человека, даже если он твой брат. Для Ларри теперь единственным в мире близким существом была Ванда. Только она понимала и разделяла его чувства, только она могла примириться с его слабостями и любить его, что бы он ни сделал и что бы с ним ни случилось.

Ларри вошел в чей-то подъезд, чтобы закурить сигарету.

Внезапно у него возникло опасное желание пройти через арку, куда он вчера отнес тело, желание пугающее, которое не имело ни смысла, ни цели, ничего — просто безотчетная, но страстная потребность снова увидеть то мрачное место. Он пересек Борроу-стрит и вошел в переулок. Там было пустынно, и лишь в другом конце переулка он увидел невысокую темную фигуру съежившегося от ветра мужчины; человек этот направился к нему в мигающем свете уличного фонаря. Ну и внешность! Желтое, испитое лицо, заросшее седой щетиной, бегающие воспаленные глаза, темные испорченные зубы. Одетый в лохмотья, тощий, одно плечо выше другого, немного прихрамывает. Лоренса охватил порыв жалости к этому человеку, более несчастному, чем он сам. Видно, есть еще более глубокие степени падения, чем та, до которой докатился он, Ларри.

— Ну, брат, — сказал он. — Тебе, видно, не очень везет!

Усмешка, осветившая лицо незнакомца, была неправдоподобна, как улыбка чучела.

— Удача что-то не попадается мне на пути, — отвечал он хриплым голосом. — Мне всегда не везло. А ведь когда-то… я был священником… Трудно поверить, правда?

Лоренс протянул ему шиллинг, но незнакомец отрицательно покачал головой.

— Оставьте ваши деньги у себя, — сказал он. — Поверьте, сегодня у меня их больше, чем у вас. Но я благодарен за внимание. Такому пропащему человеку, как я, это дороже денег.

— Вы правы.

— Да, — продолжал незнакомец. — Лучше умереть, чем жить так, как я. К тому же я теперь перестал уважать себя… я часто размышлял, надолго ли у голодающего хватит человеческого достоинства? Ненадолго. Можете мне поверить. — И также монотонно, скрипучим голосом он добавил:

— Вы читали об убийстве? Именно здесь оно и произошло. Я пришел посмотреть на это место.

«Я тоже!» — чуть было не вырвалось у Ларри, но он с каким-то ужасом проглотил эти слова.

— Желаю вам удачи в жизни. Доброй ночи! — пробормотал он и быстро ушел. Он еле сдерживал жуткий смех. Что же это, все в Лондоне уже говорят об убийстве, которое он совершил? Даже это чучело?



III


Есть люди, которые, зная, что в десять часов их повесят, в восемь могут спокойно играть в шахматы. Люди этого типа всегда преуспевают в жизни, из них выходят хорошие епископы, редакторы, судьи, импрессарио, премьер-министры, ростовщики и генералы; им, безусловно, доверяют власть над своими согражданами. Они обладают достаточным количеством душевного холода, в котором отлично сохраняются их нервы. Такие люди не обладают (или обладают в очень незначительной степени) неуловимыми, но устойчивыми склонностями к тому, что обычно туманно называют поэзией, философией. Это люди фактов и решений, люди, которые по желанию включают и выключают воображение, подчиняя чувства рассудку… о них не вспоминаешь, когда смотришь, как колышутся под ветром колосья в поле, как носятся в небе ласточки.

Во время обеда у Теллассонов Кит Даррант по необходимости вел себя, как человек такой породы. Пробило одиннадцать, когда он вышел из большого дома Теллассонов на Портлэнд-Плейс. Он не нанял кэб и пошел пешкам, чтобы по дороге все обдумать. Сколько жестокой иронии в его положении! Ему, уже почти достигшему звания судьи, стать духовником убийцы! Презирая слабости, которые доводили людей до падения, он считал все это дело настолько грязным и невероятным, что с трудом заставлял себя думать о нем. И все же он должен взять его в свои руки — из-за двух сильнейших инстинктов: самосохранения и уз крови.

Дул ветер, еще пропитанный теплотой угасшего дня, но дождя все не было. Киту стало жарко, и он расстегнул шубу. Мрачные мысли делали его лицо еще более суровым: тонкие, красиво вырезанные губы были плотно сжаты, как будто для того, чтобы удержать в себе каждую мелькнувшую мысль. Он уныло брел по заполненным людьми тротуарам. То таинственное и праздничное, что приходит вечерами на освещенные улицы, только раздражало Кита, и он свернул в улицу, где было темнее.

Какой ужасный случай! Убежденный в его реальности, Кит не мог себе, однако, представить, как это произошло: убийство существовало в его уме как неопровержимый факт, а не как живая картина. Ларри не имел злого умысла, это несомненно. Но убийство есть убийство, что ни говори. Люди, подобные Ларри, безвольные, порывистые, сентиментальные, склонные к самоанализу, разве они способны на хладнокровно обдуманные поступки? Убитый Уолен вполне заслужил смерть, о нем и думать не стоит! Но преступление… нарушение Закона… отвратительно! Преступление скрыто и он, Кит, участник этого сокрытия. И все же… предать брата… Разумеется, никто не станет требовать действий от него, Кита! Вопрос лишь в том, что посоветовать Ларри. Молчать и скрыться? Удастся ли это? Может быть… если Ларри ничего от него не утаил. Но эта девушка! Можно ли поручиться, что она не выдаст Ларри, если обнаружится ее связь с убитым? Женщины такого сорта все одинаковы — легкомысленны, безрассудны, переменчивы, как ветер… настоящий бич общества. А что потом? Все дальнейшее существование Ларри будет омрачено этим преступлением, оно будет преследовать его по пятам, куда бы он ни скрылся, висеть на нем тяжким грузом, ожидать удобного момента, когда тайна слетит у пьяного с губ. Об этом подумать страшно. А может быть, ему лучше сознаться? Кит содрогнулся: «Брат мистера Кита Дарранта, видного Королевского адвоката…» И дальше посещение женщины легкого поведения, драка с ее мужем, непреднамеренное убийство, тело, вынесенное из дома и спрятанное под аркой. Какой скандал! Если даже просить помилования, то и тогда пожизненное заключение! Неужели он завтра утром посоветует такое Ларри?

Ему вдруг вспомнились бритые наголо люди с землистыми лицами — то было в Пентонвилле, где он навещал одного заключенного. И Ларри будет среди этих бывших людей! Кит помнил его малышом, только начинавшим ходить, потом мальчиком, которого он опекал в школе; потом и в колледже, где Ларри учился с грехом пополам. Ларри стал взрослым, он, Кит, частенько одалживал ему деньги и при этом читал ему наставления. Ларри на пять лет моложе его, и мать, умирая, поручила ему заботиться о нем. Так неужели же Ларри станет на всю жизнь одним из тех людей в желтой полосатой арестантской одежде, у которых лица — как разъеденные болезнью листья, а вместо волос густая щетина, людей, которых, как стадо баранов, гоняют хамы-надсмотрщики. Джентльмен, его родной брат, изо дня в день, из года в год будет влачить эту жизнь раба, которым все помыкают? Что-то словно оборвалось в душе Кита. Нет, невозможно! Этого он не посоветует. Но в таком случае он должен все проверить, все разузнать, чтобы иметь твердую почву под ногами. Глав-Лейн, арка… это где-то здесь, неподалеку. Он огляделся, ища, у кого бы спросить. На углу стоял полисмен, фонарь освещал его массивное лицо; сразу видно прекрасный служака, сообразительный и наблюдательный. Но Кит молча прошел мимо. Странно, что человеку становится так жутко и не по себе в присутствии Закона. Вот когда дошел до него мрачный смысл происшедшего! Неожиданно Кит заметил, что за поворотом влево начинается Борроустрит. Он прошел по ней вперед, пересек улицу, вернулся. Миновал номер сорок два — небольшое здание с вывесками деловых контор у безмолвных окон второго и третьего этажа; внизу окна плотно занавешены… но в одном углу, кажется, чуть-чуть пробивается свет? Куда же отсюда направился Ларри, сгибаясь под тяжестью своей страшной ноши? Ему пришлось пройти только полсотни шагов по этой грязной улочке, узкой и, слава богу, темной и безлюдной! Вот и Глав-Лейн. Коротенький переулок а, там… Переулок уперся в арку — кирпичный свод, соединяющий две части какого-то склада. Под ней действительно было очень темно.

— Правильно, сэр! Как раз здесь! — Киту понадобилась вся его выдержка, чтобы спокойно обернуться к говорящему. — Вот тут и нашли тело… оно лежало вот так… А убийцу пока не поймали! Последние новости, сэр!

Маленький оборванец протягивал ему измятую газету, напечатанную на скверной желтоватой бумаге. Сквозь космы спутанных волос смотрели рысьи глаза, а в голосе слышалась нотка собственника, набивающего цену на свой товар. Кит дал ему два пенса и взял газету. Его даже успокоило, что здесь болтается этот юный полуночник: значит, и других влечет сюда нездоровое любопытство. При тусклом свете фонаря он прочитал: «Тайна удушения на Глав-Лейн. Личность убитого пока не установлена. Покрой костюма позволяет предположить, что он иностранец». Мальчишка с газетами куда-то исчез, и Кит увидел полисмена, медленно шагавшего по этой улице — к арке. После минуты колебания полисмен остановился. Конечно, только эта «тайна» могла привести его сюда, и он стал внимательно разглядывать арку. Затем он поравнялся с Китом, и Кит увидел, что это тот самый, мимо кого он только что проходил. Как только полисмен заметил белоснежную манишку под расстегнутым меховым воротником Кита, в глазах его погас холодный, оскорбительный вопрос. Указывая на газету, Кит спросил:

— Это здесь было обнаружено тело?

— Да, сэр.

— Пока все остается неразгаданным?

— Не всегда можно верить газетам. Впрочем, не думаю, чтобы расследование подвигалось успешно.

— Как здесь темно. Неужели тут ночуют?..

Полисмен кивнул.

— В Лондоне нет ни одной арки, где бы мы их не находили.

— Мне кажется, я читал, что на трупе ничего не было?

— Ни фартинга. Карманы были вывернуты. В этом квартале живут подозрительные люди — греки, итальянцы… всякие.

Как приятен доверительный тон полисмена!

— Ну что ж, доброй ночи! — Спокойной ночи, сэр.

У Борроу-стрит Кит оглянулся. Полисмен все еще стоял там, подняв фонарь и всматриваясь в проход, как будто пытался разгадать его тайну.

Теперь, когда он сам побывал в этом мрачном и заброшенном месте, шансы на успех его плана показались ему гораздо выше. «Карманы были вывернуты!» Это значит, что либо у Ларри достало ума поступить предусмотрительно, или кто-то ограбил труп до того, как он был обнаружен полицией. Второе более вероятно. Ну и глушь! За те пять минут, которые потребовались, чтобы дойти до арки и вернуться, Ларри мог остаться незамеченным! Три часа ночи — самое глухое время. Теперь все зависело от этой женщины, от того, видели ли Ларри, когда он приходил или уходил от нее, от ее молчания, если обнаружится ее связь с убитым. На улице не видно было ни души, даже в окнах не было света, и тогда Кит принял отчаянное решение, на которое способен лишь тот, кто привык действовать быстро, полагаясь на себя. Надо пойти к этой девушке и увидеть все самому. Он подошел к подъезду дома номер сорок два — такие дома запираются только на ночь — и одним из ключей попробовал открыть дверь. Ключ подошел, и Кит оказался в коридоре с газовым освещением, пол был покрыт линолеумом, слева — единственная дверь. Кит остановился в нерешительности. Надо дать ей понять, что он все знает. Но в то же время нельзя назвать себя. Он — один из приятелей Ларри, не больше! Пугать ее не следует, но надо добиться от нее полной откровенности. Подойти к этой опасной свидетельнице как к стороннице — тонкая задача!

На его стук никто не отозвался.

Не отказаться ли от этой рискованной, требующей напряжения всех нервов попытки докопаться до сути дела? Просто уйти, а Лоренсу сказать, что он ничего не может ему посоветовать? Хорошо, а потом? Нет, что-нибудь сделать необходимо. Кит постучал еще раз. Ответа не было. Кита всегда ужасно раздражали препятствия. Развитию этой черты способствовали условия его жизни. Он нетерпеливо попробовал открыть дверь другим ключом. Ключ подошел.

Из глубины темной комнаты послышался вздох облегчения, и голос с иностранным акцентом произнес:

— Ах, это ты, Ларри! Зачем же ты стучал? Я так испугалась. Зажги свет, дорогой. Ну, входи же!

Ища в полной темноте выключатель, Кит почувствовал, как к нему прижалось теплое полуодетое тело и чьи-то руки обвили его шею. Но в тот же миг женщина отпрянула, и Кит услышал полный ужаса, задыхающийся шепот:

— Кто это?

По спине у Кита пробежала холодная дрожь.

— Не пугайтесь! Я друг Лоренса.

Стало так тихо, что он слышал тиканье часов и движение своей руки, нащупывающей на стене выключатель. Наконец зажегся свет, и у темной занавески, очевидно, отделявшей спальню, Кит увидел девушку: она стояла, придерживая у самого подбородка рукой длинное черное пальто, и оттого ее голова с копной коротко остриженных, вьющихся каштановых волос казалась отделенной от туловища. Лицо девушки было так бледно, что испуганные, широко раскрытые глаза — темно-синие или карие — и приоткрытые бледно-розовые губы напоминали мазки акварели на гипсовой маске. Лицо ее поражало той удивительной тонкостью, правдивостью и одухотворенностью, какие придает только страдание. Даже невосприимчивый к красоте Кит почувствовал волнение.

— Не бойтесь, я не причиню вам зла, — мягко сказал он, — скорее напротив. Разрешите сесть и поговорить с вами? — Показывая ей ключи, он добавил. — Если бы Ларри не доверял мне, он не дал бы мне это, правда?

Девушка не шевелилась, и Киту почудилось, что перед ним дух, покинувший тело. И в то мгновение эта дикая мысль не показалась ему хоть сколько-нибудь странной. Он огляделся: безвкусно убранная, но чистенькая комната, зеркало в тусклой золоченой оправе, столик с мраморной доской у стены, плюшевый диван. Больше двадцати лет он не посещал подобных мест.

— Сядьте, прошу вас, — сказал он. — И простите, что я вас напугал.

Девушка прошептала, не двигаясь:

— Кто же вы?

Испуг в ее голосе тронул Кита и, забыв осторожность, он ответил:

— Я брат Ларри.

Она вздохнула с облегчением, и этот вздох дошел до сердца Кита. Все так же придерживая пальто у подбородка, она подошла к дивану и села. Кит заметил, что ее ноги в ночных туфлях голы. Короткие волосы и наивные испуганные глаза делали ее похожей на высокую девочку. Кит придвинул себе стул и сказал, садясь:

— Извините меня за столь позднее посещение. Но дело в том, что он все рассказал мне.

Он ожидал, что она вздрогнет или ахнет. Но она крепко сжала руки, лежавшие на коленях, и спросила:

— Да?

Тревога и раздражение снова овладели Китом.

— Ужасное дело!

Ее шепот был, как эхо:

— Да! Ужасное, ужасное!

У Кита внезапно мелькнула мысль, что тот человек, наверное, упал мертвым как раз здесь, где сидит он. И он замолк, глядя в пол.

— Да, — прошептала девушка, — здесь. Я все время вижу, как он падает!

Как это было сказано! С каким непонятным и трогательным отчаянием! Что в этой женщине, которая вела дурную жизнь и принесла им такую большую беду, вызывало у него невольное сострадание?

— У вас такой юный вид, — проговорил он.

— Мне двадцать лет.

— Вы… любите моего брата?

— Ради него я пойду на смерть.

Нет, нельзя было сомневаться в искренности ее голоса, в искренности этих глубоких глаз славянки, темно-карих, а не синих, как ему показалось вначале. Либо жизнь этой женщины еще не успела наложить на нее свой отпечаток, либо страдания последних часов и, может быть, привязанность к Ларри стерли следы прошлого, — лицо ее было прекрасно. И сидя перед этим двадцатилетним ребенком, Кит, сорокалетний, многоопытный мужчина, в силу своей профессии знакомый со всеми сторонами человеческой натуры, чувствовал себя неуверенно. Немного запинаясь, он сказал:

— Я пришел выяснить, что вы можете сделать, чтобы спасти его. Слушайте и отвечайте на мои вопросы.

Она сжала руки и тихо сказала:

— Хорошо! Я отвечу на все ваши вопросы.

— Этот… ваш… муж был дурной человек?

— Ужасный!

— Сколько времени вы не видели его до того, как он вчера пришел к вам?

— Полтора года.

— Где вы жили с ним?

— В Пимлико.

— А кто-либо здесь знает вас как миссис Уолен?

— Нет. Я приехала сюда после смерти моей девочки. С тех пор вела плохую жизнь. Я живу одна. У меня нет знакомых.

— Если его опознают, то полиция станет разыскивать его жену?

— Не знаю. Он никому не говорил, что мы женаты. Я была слишком молода. Он, наверное, со многими поступал так, как со мной.

— Как вы думаете, известен он полиции? Она покачала головой.

— Он был очень хитрый.

— Какое имя вы теперь носите?

— Ванда Ливинска.

— Так вас звали до замужества?

— Ванда — мое настоящее имя. А фамилию Ливинска… я себе придумала.

— С тех пор, как вы переехали сюда?

— Да.

— Ларри до вчерашнего вечера когда-нибудь видел этого Уолена?

— Ни разу.

— Но вы рассказали Ларри, как он обращался с вами?

— Да. И, кроме того, Уолен первый кинулся на Ларри.

— Да. Я заметил у Ларри ссадину. Кто-нибудь видел, как Ларри пришел к вам?

— Не знаю. Ларри говорит, что нет.

— А как вы думаете, видели его, когда он нес… это?

— Я смотрела в окно. На улице никого не было.

— А когда он возвращался? — Никого.

— Может быть, видели, как он уходил утром?

— Вряд ли.

— А вам кто-нибудь прислуживает?

— Каждое утро в девять часов приходит уборщица. Она бывает здесь не больше часа.

— Она знает Ларри?

— Нет.

— У вас есть друзья, знакомые?

— Нет, никого. Я люблю быть одна. А с тех пор, как встретилась с Ларри, и вовсе никого не вижу. Ко мне давно уже, кроме него, никто не приходит.

— Сколько времени?

— Вот уже пять месяцев.

— Вы сегодня выходили из дому?

— Нет.

— Что же вы делали?

— Плакала, — с пугающей простотой ответила она и, сжав руки, продолжала:

— Из-за меня он в опасности. Я так боюсь за него. Успокоив ее жестом, Кит сказал:

— Посмотрите на меня!

Она устремила на него свои темные глаза. Накинутое на плечи пальто распахнулось, и Кит увидел, как от волнения дергалось ее горло.

— Если случится худшее и поиски преступника приведут полицию сюда, вы уверены, что не выдадите Ларри?

Глаза ее заблестели. Она встала и подошла к камину:

— Посмотрите сюда! Я сожгла все, что он мне подарил, даже его фотографию. У меня не осталось ничего.

Кит поднялся.

— Очень хорошо! И еще один вопрос: вы… известны полиции, как… ну, из-за вашего образа жизни?..

Она отрицательно покачала головой, пристально глядя на него своими печальными правдивыми глазами. Киту стало стыдно.

— Я был вынужден спросить это. Вы знаете, где живет Ларри?

— Да.

— Вам не следует больше бывать у него, а он не должен приходить к вам.

Губы у нее задрожали, но она покорно кивнула головой. Потом подошла вплотную к Киту и заговорила почти шепотом:

— Пожалуйста, не отнимайте его у меня совсем. Я буду очень осторожна. Я не сделаю ничего, что может повредить ему. Но я должна видеть его хоть изредка, иначе я умру. Прошу вас, не отнимайте у меня Ларри! — Она схватила его руку обеими руками и сжала ее. Кит ответил не сразу.

— Можете на меня положиться. Я повидаю брата и что-нибудь придумаю. Но я все сделаю сам, понятно?

— Вы пожалеете меня, неправда ли?

Она поцеловала ему руку, и прикосновение ее мягких влажных губ вызвало у него странное чувство, покровительственное и вместе с тем недоброе, с оттенком чувственности. Он отдернул руку. Как бы получив предупреждение не быть такой настойчивой, Ванда робко отступила. И вдруг насторожилась и застыла на месте, чуть слышно прошептав:

— Тише! Там кто-то есть!

Она бросилась к двери и погасила свет.

Почти одновременно раздался стук в дверь. Кит почти физически ощутил страх Ванды. Ему тоже стало страшно. Кто же это? Она сказала, что, кроме Ларри, никто не бывает здесь. Но тогда кто же это? Стук повторился, на этот раз громче Кит почувствовал у щеки ее дыхание: «А если это Ларри? Я открою!» Отступив к стене, он слышал, как она отперла дверь и тихо сказала: «Кто там? Входите!»

На противоположной стене дрожала полоска света. Голос, уже знакомый Киту, ответил:

— Это я, мисс! У вас открыта входная дверь. Следует запирать ее после наступления темноты.

Боже, опять этот полисмен! А виноват он, Кит: не закрыл дверь с улицы, когда входил! Он услышал робкие слова Ванды: «Благодарю вас, сэр!», шаги удаляющегося полисмена, стук затворяемой двери. Потом Ванда снова очутилась подле него в темноте. Теперь, когда он не видел ее, ее молодость и миловидность, все то, что: раньше смягчило его, уже не могло умерить его раздражения. Все они одинаковы, эти женщины, все лгут!

— Вы же сказали, что неизвестны полиции! — сказал он резко.

Ответ был как вздох:

— Я думала, что они не знают, сэр! Я очень давно не… не выходила. С тех пор, как встретила Ларри.

Отвращение, бурлившее где-то в глубине души, теперь снова поднялось в Ките, когда он услышал эти слова. Его брат, сын его матери, джентльмен, достался этой девке, связан с ней теперь душой и телом из-за этой проклятой случайности! Ванда снова зажгла свет. Быть может, она чувствовала, что темнота против нее! Да, ничего не скажешь, хороша! Это нежное лицо, совсем белое, если бы не губы и темные глаза, так детски трогательно, в нем такая удивительная доброта!

— Я ухожу, — проговорил он. — Но помните, Ларри не должен приходить сюда, и вам нельзя ходить к нему. Я завтра увижу его. Если вы действительно его любите, то будьте осторожны, очень осторожны.

— Да, да, буду! — вздохнула она; Кит пошел к двери. Она стояла у стены и только повернула голову, глядя ему вслед; ее лицо, с выражением голубиной кротости, лицо, на котором жили только глаза, казалось, молило вместе с этими глазами: «Вглядитесь в нас. Мы ничего не таим. Все, все в нас открыто».

Кит вышел.

В коридоре перед входной дверью он остановился. Ему не хотелось снова встретиться с полисменом. Совершая свой обход, тот, вероятно, успел уйти далеко. Подумав так, Кит осторожно повернул ручку, выглянул на улицу. Никого. Он помедлил, решая, куда идти — направо или налево, потом быстро перешел улицу. Справа раздался чей-то голос:

— Доброй ночи, сэр.

У подъезда одного из домов стоял все тот же полицейский! Этот субъект, конечно, видел, как он выходил!

Кит от неожиданности вздрогнул и, пробормотав «Доброй ночи», поспешно пошел прочь.

Он прошел добрых четверть миля, и лишь тогда неприятное ощущение испуга уступило место желчному раздражению — его, Кита Дарранта, приняли за постоянного посетителя проститутки! Как все это гадко и отвратительно! Он казался себе загрязненным, мозг его словно застыл, ожидая, пока снова обретет способность четкого логического мышления. Он, разумеется, узнал все, что ему было нужно. Опасность оказалась меньше, чем он предполагал. Глаза этой женщины! Она, безусловно, предана Ларри и не выдаст его. Да! Ларри должен бежать, в Южную Америку, на Восток — куда угодно. Но Кит не испытывал облегчения. Мысли его то и дело возвращались к плохонькой, безвкусно убранной комнатке, где обитала эта печальная любовь, где чувства были заперты, как в клетке, в желтых стенах среди мебели, обитой красной материей. Какое лицо у этой женщины! И преданность, и искренность, и редкая, трогательная красота в окружении тьмы и ужаса, в этом гнезде порока!..

Темный проход под аркой, уличный мальчишка, его веселое восклицание: «Его еще не поймали!» Потом — ее обнаженные руки, закинутые ему, Киту, на шею, приглушенный от страха шепот в темноте. И снова ее детское лицо, обращенное к нему так доверчиво… Кит внезапно остановился. Что с ним творится, черт возьми! Что за нелепая пляска воображения, что за непонятная, жуткая эксцентричность? И в ту же минуту реальность повседневной жизни, сила рутины снова завладели им и смели все. То был страшный сон, что-то нереальное! Смешно! Он, он. Кит Даррант, оказался втянутым в такое темное и необычайное дело.

Кит подошел к Стрэнду, улице, по которой он каждое утро ходил в суд на свою ежедневную работу, солидную, почетную, упорядоченную. Нет, все это просто чудовищный кошмар! Он исчезнет — стоит только сосредоточиться на знакомых предметах, читать вывески магазинов, смотреть на лица прохожих. Вдали, в самом конце проспекта, виднелась старая церковь, а еще дальше неясно вырисовывалось здание суда. Послышался звук пожарного колокола, и мимо промчались лошади — сверкающий металл, дробный стук копыт, хриплые голоса. Это происшествие было реальным и безобидным, приличным и привычным! Из-за угла, покачивая бедрами, вышла женщина и подмигнула ему: «Добрый вечер!» Даже это было обычно, даже с этим можно мириться. Прошли двое полисменов, ведя под руки пьяного, который отбивался от них и отчаянно бранился. Зрелище успокаивало, оно было заурядным событием, которое вызывало лишь любопытство, неудовольствие, отвращение. Стал накрапывать дождик, и Кит с удовольствием почувствовал его капли на лице: дождь тоже был чем-то реальным, знакомым, тем, что случалось каждый день!

Он стал перебираться через улицу. Уже прошел последний омнибус, и кэбы мчались теперь с бешеной скоростью. Реальная, обычная опасность, которой человек подвергается так часто всякий день, отвлекла его от мрачных мыслей. В лицо ему бил дождь, мимо проносились экипажи, и, пересекая Стрэнд, Кит вновь обрел уверенность в себе, стряхнул с себя странное ощущение чего-то, что держало его как в тисках, и решительно направился к углу, чтобы свернуть домой. Но, войдя в темный переулок, он опять остановился. Полисмен на другой стороне тоже свернул сюда. Не может быть… да нет же! Какая глупость! Они так похожи друг на друга, эти ребята. Абсурд! Кит стремительно зашагал вперед и вошел в дом. И все же, поднимаясь по лестнице, он не удержался, приподнял край шторы и выглянул на улицу. Полисмен торжественно шествовал ярдах в двадцати пяти от дома и, очевидно, ни на что не обращал внимания.



IV


Кит проснулся, как обычно, в пять часов, не вспоминая о вчерашнем. Но когда он вошел в кабинет и увидел зажженную лампу, огонь в камине и приготовленный на столе кофе, его снова охватило ужасное воспоминание — в кабинете все было точно так же, как и вчера, когда там, у стены, стоял Ларри. Какое-то мгновение Кит боролся с неприятными мыслями, потом, выпив кофе, сел к бюро и принялся за привычный трехчасовой просмотр назначенных на сегодня судебных дел.

Он читал, не понимая ни слова. Фразы мешались с какими-то смутными образами, и добрых полчаса он провел в состоянии умственного оцепенения. Наконец явная необходимость знать хоть что-нибудь о деле, по которому ему предстояло выступить в половине одиннадцатого, заставила Кита сосредоточиться, однако malaise [14] в уголке сердца не проходила. И все же, когда в половине девятого Кит поднялся и пошел принимать душ, он испытывал мрачную гордость своей выдержкой. К половине десятого он должен быть у Ларри. Пароход в Аргентину отплывает завтра. Чтобы Ларри мог немедленно уехать, следует позаботиться о деньгах. Просматривая за завтраком газету, Кит наткнулся на заметку:


«УБИЙСТВО В СОХО

Поздно вечером стало известно, что полиция опознала человека, который вчера утром был найден задушенным под аркой в Глав-Лейн. Произведен арест».


К счастью, Кит уже кончил завтракать, иначе от сообщения его могло бы стошнить. В эту самую минуту Ларри, может статься, уже под замком и ждет обвинения! Быть может, его арестовали еще до того, как он, Кит, был вечером у той девицы. Если Ларри арестован, она тоже будет замешана. В каком же положении окажется он сам? Дурак, что пошел к арке и виделся с этой женщиной! Неужели полисмен следил за ним, когда он возвращался домой? Косвенный соучастник преступления! Кит Даррант, человек с положением, Королевский адвокат! Усилием воли, в котором было нечто героическое, он заставил себя подавить страх. Паника никогда не ведет к добру. Надо твердо смотреть в глаза опасности, все взвесить. Кит принуждал себя не спешить, спокойно собрал необходимые бумаги и даже просмотрел два-три письма, прежде чем вышел. Подозвав кэб, он поехал на Фицрой-стрит.

В это туманное утро, стоя у дома Ларри в ожидании, пока ему отопрут, Кит являл вид человека, полного решимости, человека, который знал, что ему делать. Правда, ему потребовалось собрать все свое самообладание, чтобы спокойно осведомиться: «Мистер Даррант дома?» и бесстрастно выслушать ответ: «Он еще не вставал, сэр».

— Ничего, я пройду к нему. Мое имя мистер Кит Даррант.

По пути в спальню Ларри у него достало спокойствия подумать: «Этот арест как нельзя более кстати. Он собьет их с пути, а Ларри тем временем уедет. Девчонку тоже нужно отправить, но не с ним вместе». Смятение прошло и только подкрепило решимость Кита. В спальню он вошел с неприязнью и некоторым отвращением. Закинув голые руки за взъерошенную голову, Ларри лежал, уставившись в потолок, и курил сигарету; на стуле подле него валялись окурки, в комнате стоял тяжелый запах табака. Бледное лицо, выступающие скулы и подбородок, впалые щеки, ввалившиеся голубые глаза — обломок человека.

Ларри посмотрел на Кита сквозь сизый дым и спросил негромко:

— Ну, что ты думаешь, какой будет приговор?.. Пожизненная каторга и штраф сорок фунтов?

Его детское легкомыслие возмутило Кита. Да, это Ларри с головы до пят. Вчера робкий и запуганный, сегодня петушится: «А, все равно!» Он ответил сердито:

— Ты еще способен шутить?

Лоренс отвернулся к стене.

— Вынужден.

Фаталист! Как ему ненавистны такие характеры!

— Я ходил к ней.

— Да?

— Вчера вечером. Ей можно доверять.

Лоренс усмехнулся.

— Я же говорил тебе.

— Мне нужно было убедиться. Ларри, ты должен немедленно уехать. Она может отправиться следующим пароходом. Вместе вам ехать нельзя. Деньги у тебя есть?

— Нет.

— Я оплачу твои расходы и одолжу тебе деньги, чтобы ты мог прожить год. Но надо действовать. Когда ты устроишься, только мне одному сообщи, где ты.

Глубокий вздох был ему ответом.

— Ты очень добр ко мне, Кит. И всегда был добр. Не могу понять, почему.

Кит сказал сухо:

— И я тоже. Завтра отплывает пароход в Аргентину. Тебе везет, полиция кого-то задержала. Это сообщается в газетах.

— Что?!

Сигарета упала на пол, тонкая фигура в пижаме заметалась, и в следующее мгновение Ларри был уже на ногах, судорожно вцепившись в спинку кровати.

— Что ты сказал?

Кит с досадой подумал: «Дурак я! Зачем сказал? Он реагирует на это как-то странно. Что теперь будет?» Лоренс провел рукой по лбу и сел на кровать.

— Об этом я не подумал, — пробормотал он. — Теперь мне крышка.

Кит пристально смотрел на брата. Он был слишком рад, что арестовали не Лоренса, и не ожидал, что дело может принять такой оборот. Какое безумие!

— Почему? — поспешно начал он. — Невиновному ничего не грозит. Они всегда берут сначала не того, кого надо. Просто тебе повезло, вот и все. Мы выиграем время.

Как часто он замечал это выражение на лице брата — печальное, вопрошающее, как будто Ларри пытался посмотреть на вещи его, Кита, глазами и подчиниться его трезвому суждению! Кит продолжал почти ласково:

— Послушай, Ларри. Это слишком серьезно, с этим шутить нельзя. О том человеке не тревожься. Предоставь все мне и готовься к отъезду. Я закажу каюту, обо всем позабочусь. Вот деньги, купи что надо. Между пятью и шестью я заеду и сообщу тебе все. Возьми себя в руки, брат. Когда Ванда приедет к тебе, вам лучше всего перебраться в Чили: чем дальше, тем безопаснее. Вы оба должны просто исчезнуть. Ну, мне пора. Я еще должен зайти в банк перед судом.

И, глядя в глаза брату, он добавил:

— Видишь ли, тебе следует подумать и обо мне, не так ли? Держи себя в руках. Понимаешь?

Все так же грустно и вопросительно смотрел на него Ларри. И лишь повторив еще раз «Понимаешь?», Кит услышал «Да».

По пути он сказал себе: «Страдный человек. Не понимаю его и, верно, никогда не пойму». И принялся обдумывать предстоящие практические действия.

В банке он выписал чек на 400 фунтов, но пока кассир отсчитывал деньги, у Кита снова возникли опасения. Боже мой, какая грубая работа! Будь у него достаточно времени! Мысль «косвенный соучастник» отравляла все. По банкнотам! можно выследить кого угодно. Но как иначе избавиться от Ларри? Приходится идти на малый риск, чтобы избежать большого. Из банка Кит поехал в контору пароходной компании. Он обещал Ларри заказать билет, но так делать нельзя. Не называя себя, он просто спросит, есть ли места на пароход. Узнав, что свободные каюты имеются, он поехал в суд. Будь у него время, он заглянул бы в полицию и узнал, как обстоит дело с обвинением арестованного. Но и это небезопасно: его слишком хорошо знают. К чему приведет этот арест? Да ни к чему! У полиции в обычае сразу арестовать кого-нибудь, чтобы успокоить публику.

Вдруг все происшедшее опять представилось ему страшным кошмаром: Ларри не делал этого, арестован настоящий убийца! Но в тот же миг в памяти его выплыло искаженное ужасом лицо Ванды, ее скорчившаяся на диване фигурка, слова «Я все время вижу, как он падает!». Боже, ну и дела!

В то утро, выступая в суде, Кит говорил особенно убедительно и логично. Выйдя днем позавтракать, он купил самую ходкую вечернюю газету. Но последних сообщений еще не поступало, и он вернулся в суд, не узнав об аресте ничего нового. После того, как, сбросив наконец парик и мантию, Кит ответил на вопросы репортеров и сделал все неотложные дела, он пошел на Чансери-Лейн, купив по пути газету. Там он кликнул кэб и опять поехал на Фицрой-стрит.



V


После ухода Кита Лоренс долго сидел на кровати. Невиновному ничто не грозит! Так сказал Кит, знаменитый адвокат! Но можно ли полагаться на это? Уехать с Вандой за 8000 миль и бросить человека, которому грозит, быть может, смерть за поступок, который совершил он, Ларри?

Прошлой ночью Ларри совсем пал духом и пришел к выводу: надо быть готовым ко всему. Когда вошел Кит, он решил безропотно последовать его совету: «Отдайся в руки полиции!» Он уже приготовился отбросить остаток жизни, как бросают окурок. Но вдруг он услышал то, что наполнило его радостью и надеждой. Уехать в другую страну, начать новую жизнь! Вместе с нею! Там ему будет все равно, там он даже будет радоваться, что раздавил это насекомое. Там! Под новым солнцем, где кровь быстрей струится в венах, не то, что на этом туманном острове, где люди сами вершат суд и расправу.

Это был суд справедливый, хотя он, Ларри, и не хотел убивать негодяя. И вдруг этот арест! Сегодня того человека будут судить. Он мог бы пойти и посмотреть, как беднягу обвинят в убийстве, которое он, Ларри, совершил! Ларри горько рассмеялся. Уж не пойти ли послушать, как они решат повесить кого-то вместо него? Ларри оделся, но бриться не мог: дрожали руки, — и пошел к парикмахеру.

Там он прочитал заметку, о которой говорил Кит. Газета сообщала имя арестованного: «Джон Ивэн, без адреса». Судить его будут на Бау-стрит. Да, надо пойти! Ларри трижды прошел мимо входа в помещение суда, прежде чем вошел и спрятался в толпе.

Зал был полон, и из разговоров он понял, что это убийство в Сохо привлекло сюда так много народу. Смутно, будто во сне, видел он, как с молниеносной быстротой разбираются одно дело за другим. Неужели они никогда не доберутся до его дела? И вдруг он увидел встреченного вчера под аркой незнакомца: щуплый, похожий на пугало и еще более оборванный и жалкий при свете дня, он, как старое измученное животное между упитанными гончими, брел в сопровождении двух полисменов к скамье подсудимых.

В зале послышался удовлетворенный шепот, и Лоренс с ужасом осознал, что это и есть тот человек, которого обвиняют вместо него, — странное и жалкое существо, которому он мимоходом выказал дружеское сострадание. Потом все чувства уступили место болезненному интересу к показаниям. Допрос свидетелей продолжался недолго. Показания хозяина гостиницы, где жил Уолен, опознание трупа и кольца в виде змеи, что он видел у Уолена в тот день за обедом. Ростовщик показал, что вчера утром первым его клиентом был обвиняемый, отдавший ему в заклад это самое кольцо. Показание полисмена, что человека, которого сейчас зовут Ивэн, он несколько раз видел в Глав-Лейн и дважды даже не разрешил ему ночевать под аркой. Показание другого полисмена, который заявил, что когда в полночь он арестовал Ивэна, тот сказал: «Да, я снял кольцо у него с руки. Но он уже был мертвый… Я знаю, делать этого не следовало… Я образованный человек; закладывать кольцо было глупо. Я нашел убитого с вывернутыми карманами».

Как страшно и вместе притягательно смотреть на человека, чье место ты должен был бы занять; ожидать, когда его маленькие, светло-серые в красных прожилках глаза отыщут тебя в толпе, и думать, как ты выдержишь этот взгляд.

Старик, как затравленный енот, забился в угол — печальный, настороженный; морщинистое, обрюзгшее и желтое лицо его имело злое и циничное выражение; седая борода и волосы торчали, глаза блуждали по толпе. Лоренс изо всех сил старался не выдать себя, потом раздались слова: «Рассмотрение дела отложить», — и обвиняемого — он еще больше стал похож на загнанного зверя — увели.

Лоренс все еще не вставал с места, холодный пот выступил у него на лбу. Значит, кто-то наткнулся на труп и очистил карманы еще до того, как Джон Ивэн снял кольцо. Такой, как Уолен, не мог выйти вечером без денег. Кроме того, найди Ивэн деньги, он никогда не рискнул бы взять кольцо. Да, кто-то первым наткнулся на труп. Теперь этот «кто-то» должен выйти и сказать, что он видел кольцо на руке убитого, должен спасти Ивэна. Лоренс ухватился за эту мысль; она уменьшала его ответственность за то положение, в котором очутился несчастный, она как бы отодвигала на задний план его, Ларри, и его преступление. Если найдут того, кто взял деньги, невиновность Ивэна будет доказана. Лоренс вышел из суда в состоянии какого-то транса, с неудержимым желанием напиться. Он больше не может так, надо найти в чем-нибудь забвение. Если б он мог оставаться пьяным до тех пор, пока не закончится дело, пока он не будет наверное знать, следует ли ему заявить о себе полиции! Сейчас он совсем не боялся подозрений: он боялся себя, боялся, что признается. Теперь можно пойти к Ванде — эта опасность ничтожна по сравнению с той, что таится в его совести. Он обещал Киту не встречаться с ней. Кит мягок и снисходителен к нему — добрый старик Кит! Но он никогда не поймет, что эта девушка теперь для него, Ларри, все, чем он дорожит в жизни, что он скорее расстанется с жизнью, чем с нею. Вместо того, чтобы стать ему чужой, она с каждым днем была ему все ближе, роднее — волнующее и радостное чувство! Благодаря ему она из глубоко несчастной женщины превратилась в счастливую, благодаря любви к нему, только к нему одному, она вновь расцвела душой после жалкого и унизительного существования! Это было чудо! Она ничего не требовала, она обожала его, как ни одна женщина прежде, и его переменчивая натура нашла пристанище в этом обожании и в ее мягкой дружеской проницательности, в пламенной привязанности женщины, которая долго служила лишь игрушкой для животных страстей мужчин и которая наконец полюбила.

Поборов желание напиться, Ларри направился в Сохо. Какой он дурак, что отдал Киту ключи! Ванду, должно быть, встревожило его посещение. Теперь она, верно, вдвойне несчастна — ничего не знает, строит разные предположения. Конечно, Кит запугал ее. Бедняжка!

Он почти бежал по той улице, где крался в темноте с трупом, на спине, бежал под кров Ванды. Он не успел постучать — дверь отворилась, и Ванда обвила его руками, прижалась губами к его лицу. Камин потух, видно, она забыла о нем. К окну был придвинут стул, и, как птица, запертая в клетке, она, вероятно, долго сидела там, глядя на серую улицу. Ей сказали, что он не придет, но какой-то инстинкт или трогательная и страдальческая надежда на чудо, с которой никогда не расстаются влюбленные, удерживала ее у окна.

Вот он пришел, и первым ее побуждением было позаботиться о нем. Она разожгла камин. Он должен поесть, выпить вина, покурить. В ее заботах никогда не чувствовалось: «Я делаю это для тебя, но ты должен был бы делать это для меня», — что часто таится в заботах жен и любовниц. Ванда напоминала преданную рабыню, которая так полюбила свои цепи, что не ощущает их тяжести. И Лоренс, которому чувство собственности было чуждо, испытывал за это еще большую нежность и привязанность к ней. Он решил было не говорить ей о новой опасности, навстречу которой толкала его совесть. Но поступки Лоренса всегда противоречили принятым решениям, и у него вскоре вырвалось: «Они арестовали одного человека».

По лицу Ванды он понял, что она сразу (возможно, еще до того, как он сказал) угадала, что ему грозит. Она молча положила руки ему на плечи и поцеловала его, И Ларри понял, что это мольба поставить их любовь превыше всего, даже его совести. Кто бы мог подумать, что он способен так полюбить женщину, которую обнимало столько мужчин! Опороченное, печальное прошлое любимой женщины вызывает у иных мужчин только рыцарское великодушие, у других, более «респектабельных», бешеное желание и грызущую ревность к тому, что раньше было отдано другим. Иногда приходит и то и другое. Когда он держал Ванду в объятиях, он не раскаивался в убийстве того красивого и грубого животного, сломавшего ей жизнь. Он даже испытывал жестокую радость при мысли, что сделал это, когда она положила голову к нему на плечо и подняла к нему бледное лицо с чуть покрасневшими веками и щеками; когда он увидел ее приоткрытые губы и широко расставленные карие глаза, устремленные на него в самозабвенном счастье, он почувствовал только нежность и желание защитить ее.

Ларри вышел от Ванды в пять часов, но не прошел он и двух кварталов, как в его памяти снова возник маленький седой бродяга, который стоял, забившись в угол, как затравленный енот, его печальный хриплый голос; и в груди у Ларри поднялась ненависть к миру, в котором человека, не желавшего сделать ничего дурного, заставляют столько страдать.

У дверей своего дома он увидел Кита, выходившего из кэба. Они вошли вместе и остались стоять — Кит спиной к тщательно закрытой двери, Ларри у стола, — как будто они оба знали, что предстоит схватка. Кит начал:

— Места на пароходе есть. Сходи и закажи себе каюту, а то контора закроется. Вот деньги!

— Я не поеду, Кит.

Кит шагнул вперед и положил на стол пачку банкнот.

— Послушай, Ларри, я читал протокол полицейского суда. Ничего страшного нет. На воле или несколько недель в тюрьме — какая разница для такого бродяги? Выкинь все из головы, ведь для обвинения почти нет улик. Это только дает тебе лишний шанс на спасение. Воспользуйся же им как мужчина и начни новую жизнь.

Лоренс усмехнулся, но в усмешке его сквозили гнев, озлобление. Он взял банкноты.

— Скройся и спаси честь брата? Так, что ли, Кит? Положи деньги обратно в карман, или я брошу их в огонь. Ну, берешь? — Подойдя к камину, он поднес банкноты к решетке. — Бери, или они будут там!

Кит взял деньги.

— Во мне еще сохранилось чувство чести, Кит. А если я скроюсь, от него не останется ничего, даже самой малости. А я им дорожу, быть может, больше, чем… Я не могу пока сказать. Не могу…

Они долго молчали, потом Кит произнес:

— Еще раз говорю: ты ошибаешься, никакой суд присяжных не обвинит его в убийстве. А если и обвинит, то судья не поддержит обвинения. Негодяй, который грабит трупы, должен сидеть в тюрьме. Его поступок страшнее твоего, если уж на то пошло!

Лоренс поднял голову.

— Не суди, брат, — отвечал он. — Чужая душа — потемки.

Пергаментное лицо Кита покраснело и напряглось. Как будто он пытался сдержать приступ кашля.

— Что же ты собираешься делать? Полагаю, что могу просить тебя не забывать о нашем имени. Или это соображение ничто перед твоим «чувством чести»?

Лоренс опустил голову. Это движение говорило яснее слов: «Лежачего не бьют».

— Не знаю, что я буду делать… Пока ничего. Мне очень жаль, Кит… Ты меня извини.

Кит посмотрел на него и, не сказав ни слова, вышел.



VI


Бесчестье, независимо от того, падет ли оно на семью или на него самого, угрожает репутации каждого, исключая философов.

Кит всегда был готов бороться с любой опасностью. Но этот удар, будет ли он результатом расследования или признания Ларри, он отразить не мог. Как на розе неизвестно откуда появляется ржавчина, так на его имя ляжет темное пятно скандальной истории. Отбить удар невозможно! Нельзя даже ускользнуть из-под него! Брат убийцы, повешенного или сосланного на каторгу! Его дочь племянница убийцы! Умершая мать — мать убийцы! То была слишком жестокая кара — день за днем, неделя за неделей ждать, когда на тебя обрушится это несчастье. И ему, человеку строгой нравственности, несправедливость ее с каждым днем представлялась все более чудовищной.

Отсрочка разбора дела дала возможность установить, что убитый в день смерти много пил и что обвиняемый является профессиональным бродягой и нищим; выяснилось также, что арка в Глав-Лейн была его излюбленным местом ночлега. Слушание дела было назначено на январь. Несмотря на опасения, Кит на этот раз решил пойти в полицейский суд. Ларри, к его великому облегчению, там не было. Но главным свидетелем, не раз видевшим обвиняемого в Глав-Лейн, оказался тот самый полисмен, который подошел к нему, Киту, когда он осматривал арку, а после так напугал его в комнате Ванды. И хотя Кит держал свой цилиндр у самого подбородка, его не покидало неприятное ощущение, что полисмен узнал его.

Кита почти, а то и совсем, не терзали угрызения совести, хотя он сам допустил, чтобы этот человек жил под тяжестью такого обвинения. Он искренне верил, что улик для приговора недостаточно, а мучений бродяги, оказавшегося под замком, он был неспособен понять. Бродяга этот ограбил труп и заслужил наказание; во всяком случае, такому чучелу лучше посидеть в тюрьме, нежели спать в декабре под арками. Сентиментальность была чужда натуре Кита и его пониманию справедливости — справедливости тех, кто подчиняет судьбы слабых и бездомных интересам сильных и обеспеченных.

На рождественские каникулы приехала из пансиона его дочь. Киту было невыносимо трудно, ибо стоило ему отвести взгляд от ее живых глаз н розовых щечек, он снова видел тень над их спокойной и упорядоченной жизнью — так иногда в ярко освещенной комнате паутина тянется по потолку в углу и нависает угрозой темноты.

Днем в канун рождества они с дочерью отправились по ее желанию в церковь в Сохо, чтобы послушать рождественскую ораторию, и на обратном пути нечаянно вышли на Борроу-стрит. Уф! Что он пережил, когда в темноте дочь вдруг прижалась к нему и испуганно прошептала: «Кто это?» Опять, опять это ужасное дело! После суда он снова постарается избавиться от тех двоих. И, схватив дочь под руку, он поспешил уйти с этой улицы, где даже морозный воздух, казалось, был наполнен призраками.

Вечером, когда дочь ушла спать, Кита охватило беспокойство, которого он не мог сдержать. Он не виделся с Ларри уже несколько недель. Что тот собирается делать? Какой еще безрассудный поступок зреет в его смятенном мозгу? Ему, верно, сейчас нелегко, или, может быть, он беспробудно пьет? И у Кита снова появилось желание защитить Ларри, знакомое теплое чувство, родившееся в давние рождественские сочельники, когда чулки, что они вывешивали на ночь, наполнялись подарками, когда добрые руки Сайта-Клауса бережно кутали их в одеяла и они засыпали, успокоенные его прощальным поцелуем.

Над рекой сияли звезды, небо было темное и по-зимнему ясное. Колокола еще не звонили. Подчиняясь смутному, но сильному побуждению, Кит закутался в меховое пальто, нахлобучил велосипедную шапочку и вышел на улицу.

На Стрэнде он нанял кэб и приказал везти себя на Фицрой-стрит. В окнах у Ларри не было света, на них висела наклейка с надписью: «Сдается внаем». Уехал! Неужели он все-таки скрылся навсегда? Но как, без денег? А та женщина? По притихшим морозным улицам разносился колокольный звон. Сочельник! «Если б я только мог выбросить из головы эту проклятую историю, думал Кит. — Нелепо страдать за ошибки других».

Он направился к Борроу-стрит. Там было пустынно, и он быстро шагал по улице, внимательно глядя с противоположной стороны на дом, где жила Ванда. Между шторами в ее окне пробивалась узкая полоска света. Кит перешел улицу и, посмотрев по сторонам, осторожно заглянул внутрь.

Он постоял у окна полминуты, не больше, но бывает, что образ, схваченный одним взглядом, живет дольше, чем то, что видишь изо дня в день. Электрическая лампа не горела, горели четыре свечи на столике посреди комнаты, а перед ним на коленях, в ночной рубашке, стояла Ванда, скрестив руки на груди; свет падал на ее стриженые светлые волосы, изгиб белой шеи, линию щеки и подбородка.

Сначала Кит подумал, что она одна, потом, приглядевшись, увидел в глубине комнаты брата. Ларри, в пижаме, стоял, прислонясь к стене, и, тоже скрестив руки на груди, смотрел на Ванду. Лицо у него было такое, что глубоко западало в память, и спустя много-много лет Кит без труда мог представить эту маленькую сцену и выражение лица брата, какое никогда не бывает у человека, если он подозревает, что за ним следит хоть одно живое существо. Казалось, вся душа Ларри, все, что он чувствовал, отразилось у него на лице. Тоска, насмешка, любовь, отчаяние! Его глубокая нежность к Ванде, угнетенность, страхи, надежды, его неустойчивые хорошие и дурные качества — все запечатлелось в тот миг на лице Ларри. Отблески свечи дрожали на его губах, сложенных в непонятную усмешку; глаза его, более мрачные и более тоскливые, чем должны быть у живых людей, словно молили о чем-то и в то же время насмехались над женщиной, одетой в белое, которая неподвижно стояла на коленях, как изваяние, как символ набожности. Губы Лоренса, казалось, шептали: «Да, молись за нас. Браво! Отлично! Молись за нас!» И вдруг Кит увидел, как она в экстазе протянула руки и подняла лицо, а Лоренс шагнул вперед. Что она там увидела за пламенем свечи? Неожиданное всегда придает остроту впечатлениям, а Кит никогда в жизни не видел ничего более необычного, чем это пристанище печали и беззакония. Потом, испугавшись, что его застанут заглядывающим в чужое окно, он побежал прочь.



Итак, Ларри живет здесь с ней! Когда нужно будет, он найдет брата здесь.

На площадке у своего дома Кит остановился и, облокотившись на парапет, добрых пять минут смотрел на усыпанное звездами морозное небо, на темную реку между деревьями и плавающие по ней отсветы фонарей с набережной.

И вдруг где-то в глубине души он ощутил странную, непонятную боль. За пределами всего, что он увидел, услышал и передумал, Кит ощущал теперь нечто такое, чего он не мог постичь.

Ночь была холодна, и колокола уже молчали: давно пробило двенадцать. Кит вошел в дом и неслышно прокрался наверх.



VII


Если для Кита те шесть недель, что оставались до слушания дела об убийстве в Глав-Лейн, были периодом беспокойства и уныния, то для Лоренса это были, пожалуй, самые счастливые дни со времен его юности. С тех пор, как он оставил свою квартиру и переехал жить к Ванде, Лоренс упивался мирным блаженством. Не то, чтобы он усилием воли стряхнул висевший над ним кошмар или нашел забвение в любви, — нет, он скорее впал в какое-то душевное оцепенение. Перед лицом судьбы, непомерно властной для его характера, исчезли смятение, тревога и все душевные волнения; дни его текли в пустоте и безразличии: «Будь что будет». Но порой он снова впадал в беспросветное отчаяние. Так случилось и в ночь перед рождеством. Когда Ванда поднялась с колен, он спросил:

— Что ты там видела?

Она прижалась к нему, увлекла к камину, и они уселись прямо на пол, обхватив колени руками, как дети, пытающиеся разглядеть край света.

— Я видела пресвятую деву. Она стояла у стены и улыбалась. Мы скоро будем снова счастливы.

— Послушай, Ванда, — вдруг сказал Лоренс. — Если придется умереть, давай умрем вместе, а? Вдвоем нам будет теплее там.

Она прошептала, прильнув к нему:

— О, да, да! Я не могу жить без тебя.

Сознание того, что есть человек, чья жизнь всецело от него зависит, что он этого человека спас, привязывало его к жизни, придавало твердость духа. Тому способствовала и уединенная жизнь в маленькой квартирке. Лишь на час, с девяти до десяти утра, сюда приходила уборщица, в остальное же время не было ни души. Ларри и Ванда никогда не выходили из дому вместе. Утром, когда Ванда отправлялась за покупками, он, закинув руки за голову, подолгу лежал в постели, вспоминая ее лицо, ее стройную, гибкую фигуру, ее движения, когда она одевалась, не стесняясь его; он снова чувствовал на губах ее поцелуй, видел блеск ласковых глаз, таких темных на бледном лице. Он лежал словно в забытьи, пока не возвращалась Ванда. Около двенадцати он вставал, завтракал тем, что она приготовила, пил кофе. После полудня выходил и часами бродил по улицам Ист-Энда. Там Ларри всегда видел страдания других, и это успокаивало, ибо он понимал, что его горести — только частица большого несчастья, что, пока существуют эти измученные, жалкие люди, похожие на тени, он не одинок. В западной же части города на него нападало уныние. Вест-Энд был похож на Кита — преуспевающий, упорядоченный, безупречный, решительный. Устав, Ларри возвращался домой и, отдыхая, наблюдал, как Ванда стряпает их скромный обед. Вечера были посвящены любви. Так они жили в своем зачарованном мире, и оба боялись разрушить его. Ванда и виду не подавала, что она скучает по развлечениям, которые, как принято считать, необходимы девушкам, хотя бы немного вкусившим от той жизни, что Ванда вела прежде. Она ни разу не попросила Ларри сводить ее куда-нибудь; ни разу ни словом, ни жестом, ни взглядом не выражала ничего, кроме восторженного удовлетворения. И все же и он и она сознавали, что в глубине души они ждут, когда судьба решит их участь. В эти дни Ларри совсем не пил. Получив трехмесячное содержание, он уплатил все долги: расходы их были невелики. Он ни разу не сходил к Киту, не написал ему, вряд ли даже вспоминал о нем.

Порой приходили ужасные видения — труп задушенного Уолена, жалкий, маленький старичок на скамье подсудимых, — и тогда Ларри прятался от этих призраков, как человек, который должен спрятаться или погибнуть. Но каждый день он покупал газету и лихорадочно, тайком от Ванды, изучал ее столбцы.



VIII


В полдень 28 января, после успешного завершения одного чрезвычайно трудного дела о наследстве, Кит, выходя из суда, увидел на тумбе газету и, прочтя заголовок «Убийство в Глав-Лейн: суд и приговор», в смятении подумал: «Боже, я ведь сегодня не читал газет!» То, что он два дня был всецело поглощен этим процессом, и подъем духа, который он только что испытал после нелегкой победы на суде, внезапно показались ему ничтожными до отвращения. Как же, черт возьми, он смел забыть хоть на минуту о том страшном деле? Кит стоял в толпе на тротуаре и не мог, физически не мог заставить себя купить газету.

Но когда он наконец шагнул вперед и протянул газетчику пенни, лицо у него было каменное. Ну да, это здесь, в экстренных сообщениях! «Убийство в Глав-Лейн. Присяжные признали обвиняемого виновным. Приговор — смертная казнь».

Первое, что он почувствовал, было простое раздражение. Как они пришли к такому идиотскому решению? Чудовищно! Улики… Затем вдруг с жестокой ясностью понял, что все тщетно: не стоило даже читать отчет, не стоило думать о том, почему вынесен смертный приговор. Свершилось, и, что ни делай, что ни говори, этим ничего не изменить, никакие протесты не заставят их пересмотреть этот идиотский приговор. Положение отчаянное!

Пятиминутный переход от суда до его дома показался Киту самым долгим в его жизни.

Решительные люди не обдумывают заранее, как им поступить в том или ином случае. Воображение таких натур не способно представить в достаточной степени реальность того, что может случиться. Кит до сих пор так и не решил, что же он предпримет, если бродяга будет осужден. Как часто за эти недели он говорил себе: «Если они признают его виновным, тогда, разумеется, другое дело!» Но теперь, когда случилось почти невозможное, его вновь осаждали те же знакомые доводы и соображения и снова возникало то же безотчетное чувство верности и потребность защитить и Лоренса и себя, чувство, которое усилилось сейчас, когда страшная опасность была близка.

И все же… этот несчастный, которого повесят ни за что! От этого не уйти! Но он же бродяга, ограбивший труп. Разве более справедливо было бы осудить Ларри? Убить негодяя, который ударил тебя, убить случайно, потому только, что твои руки оказались у него на горле на несколько секунд дольше, — так ли велика эта вина? Можно ли ее даже сравнить с преднамеренным ограблением мертвого?

У тех людей, для которых успех превыше всего, преклонение перед порядком! правосудием, перед установленным фактом часто идет рука об руку с иезуитством.

В узком проходе, ведущем к его дверям, Кита окликнул приятель: «Браво, Даррант! Вы здорово выпутались, поздравляю!» «Меня поздравляют», — с горькой усмешкой подумал Кит.

Улучив момент, он поспешил обратно, нанял на Стрэнде кэб и приказал везти себя до поворота на Борроу-стрит.

Дверь открыла Ванда и удивленно всплеснула руками при виде его. В черной юбке и бледно-розовой блузке из какой-то мягкой материи она казалась Киту какой-то новой. Ее полная, немного длинная шея была обнажена, короткие каштановые волосы вились у затылка; Кит с неудовольствием заметил золотые серьги у нее в ушах. Глаза ее, черневшие на бледном лице, казалось, вопрошали и молили одновременно.

— А мой брат?

— Он еще не вернулся, сэр.

— Вы не знаете, где он?

— Нет.

— Он живет здесь, у вас?

— Да.

— Значит, вы его все еще так любите?

Она молча сжала руки на груди, как человек, который не в силах словами выразить свои чувства.

— Понятно, — сказал Кит.

Он испытывал сложное чувство — жалость, смешанную с легким чувственным влечением, — такое же, как и в первое их свидание, и тогда, когда в щелку между занавесками он видел ее, стоявшую на коленях посреди комнаты. Подойдя к камину, он спросил:

— Вы мне разрешите подождать его?

— Разумеется! Пожалуйста, присядьте.

Кит отрицательно покачал головой. Она спросила, задыхаясь:

— Вы не уведете его от меня? Одна я умру.

Кит круто повернулся к ней.

— Я как раз и не хочу, чтобы его отняли у вас! Я хочу помочь вам сохранить его. Готовы вы уехать в любой день, когда это потребуется?

— О да, конечно!

— А он?

Она отвечала почти шепотом:

— Да. Но тот несчастный…

— Тот несчастный — просто кладбищенский вор, гиена; что о нем говорить!

Кит был сам удивлен резкостью своего тона.

— Мне жаль его, — вздохнула Ванда. — Может, он голодал. Я знаю, что такое голод, — приходится делать то, чего не хочешь. Или, может быть, у него нет близких. Когда человеку некого любить, он может стать очень плохим. Я часто думаю о нем… как он там, в тюрьме.

Кит процедил сквозь зубы:

— А Лоренс?

— Мы никогда не говорим с ним об этом. Мы боимся.

— Значит, он не сказал вам, что уже был суд? Она широко открыла глаза.

— Суд? Нет, не говорил. Вот почему он вчера вечером был такой странный. А утром рано встал. Суд… закончился?

— Да.

— Что они постановили?

— Виновен.

На секунду Киту показалось, что Ванда теряет сознание: она закрыла глаза, покачнулась. Он шагнул вперед, взял ее за плечи.

— Послушайте! — заговорил он. — Помогите мне, не спускайте глаз с Лоренса. Надо выиграть время. Я узнаю, что они намерены делать. Они не могут его повесить. Мне нужно время, слышите? Вы должны помешать Лоренсу отдаться в руки полиции.

Кит все еще держал ее за плечи, впиваясь сквозь бархат пальцами в нежное тело, а она стояла и смотрела ему в лицо.

— Вы меня поняли?

— Да… Но если он уже был там?

Кит чувствовал, что она вся дрожит. В голове вдруг пронеслась мысль: «Боже! А если нагрянет полиция и застанет меня здесь? Что, если Ларри уже у них в руках? Что, если тот полисмен, который ночью, после убийства, видел меня, снова обнаружит меня здесь, сразу после приговора!» Он сказал почти свирепо:

— Могу я надеяться, что вы будете следить за Ларри? Отвечайте быстро!

Прижав руки к груди, она отвечала покорно:

— Я попытаюсь.

— Если он не сделал еще этого, следите за ним в оба глаза! Никуда не пускайте одного. Я приду завтра рано утром. Вы католичка, не так ли? Поклянитесь же, что ничего не позволите ему сделать, пока я не приду.

Она молчала, глядя мимо него на дверь; Кит услышал, как в замке щелкнул ключ. Вошел Ларри, держа в руках большой букет красных лилий и белых нарциссов. Лицо у него было бледное, осунувшееся.

— Алло, Кит! — тихо произнес он.

Ванда не сводила глаз с Ларри, и Кит, глядя то на нее, то на брата, понял, что сейчас, как никогда, от него требуется осторожность.

— Ты видел? — спросил он.

Лоренс кивнул. Выражение его лица, по которому всегда можно было прочитать все чувства, совершенно озадачило Кита.

— Ну и что?

— Я ждал этого.

— Дело так не останется, это ясно. Но мне нужно будет просмотреть протокол и тогда подумать, что предпринять. Понимаешь, Ларри, мне нужно время!

Кит знал, что говорит он что-то не то, наудачу. Единственный выход заставить их немедленно уехать, не дать им возможности признаться, но этого он не осмелился сказать.

— Обещай мне ничего не делать и не выходить из дому, пока я не приду завтра утром.

Лоренс снова кивнул. Кит посмотрел на Ванду. Убедит ли она Ларри сдержать слово? Она по-прежнему неотрывно смотрела в лицо Ларри. Кит шагнул к двери; он понял, что больше ничего не добьется.

— Так обещай же, — повторил он.

Ларри ответил:

— Обещаю.

Он улыбался. Киту была непонятна и его улыбка и выражение глаз Ванды. И, сказав: «Так я полагаюсь на твое слово», — он вышел.



IX


Скрыть от любящей женщины свое настроение трудно, так же трудно, как помешать музыке тронуть человеческое сердце. А уж если женщина после тяжелых страданий впервые узнала счастье любви, тогда, как бы ни пытался ее возлюбленный скрыть от нее свою душу, он этого не сумеет. И почти всегда любовь ее так самоотверженна, что она и виду не подаст, будто догадывается о чем-нибудь.

После того как Кит ушел, Ванда не стала задавать вопросов, сделала все, чтобы Ларри не заподозрил, что она знает правду. Весь вечер она вела себя так, как будто и не подозревала, что зреет в его душе, а следовательно, и в ее собственной.

Его слова, ласки, усердие, с которым он помогал ей готовить ужин, принесенные им цветы и то, что он убедил ее выпить вина и что он избегал слов, которые могли бы нарушить их счастье, — все, все подтверждало ее догадку. Он был сегодня так щедр в своей веселости и любви! И она, для которой каждое слово и каждый поцелуй имел скорбный смысл последнего слова и последнего поцелуя, не могла лишить себя их, и потому ни знаком, ни жестом не выдала своего предвидения. Она принимала все, она приняла бы больше, во сто крат больше. Ей не хотелось пить вино, которое он то и дело подливал в ее бокал, но покорность, которой научили ее женщины, жившие, как она, не позволяла ей отказываться. Она никогда ни в чем не отказывала Лоренсу.

Лоренс пил много. Вино придавало остроту этим недолгим часам удовольствия и подъема духа. Кроме того, вино заглушало жалость. А больше всего он боялся пожалеть себя и Ванду.

Он думал: чтобы даже эта безвкусно убранная комнатка выглядела красиво — огонь в камине, свечи, темное янтарное вино в бокалах, стройные красные лилии на длинных стеблях, осыпающие желтую пыльцу, их терпкий аромат, Ванда и он, Ларри, должны сегодня быть на высоте. Даже музыка была на их пиршестве: в доме напротив кто-то играл на пианоле, и мелодия проникала сюда. Казалось, звуки, то усиливаясь, то замирая, то веселые, то грустные, жили какой-то своей, далекой, иной жизнью, так же как и отблески огня в камине, перед которым они с Вандой лежали, прижавшись друг к другу, и нежные лилии между свеч на столе.

Вслушиваясь в эти звуки и поглаживая пальцами голубоватые жилки на груди Ванды, Ларри как будто приходил в себя после тяжелого забытья. Не расставаться, нет! Уснуть, как засыпает камин, когда угасает пламя, как на покинутых струнах засыпает мелодия.

А Ванда не спускала с него глаз.

Было уже около десяти, когда он сказал ей, чтобы она ложилась спать. Она послушно ушла в спальню, а он, взяв чернила и бумагу, вернулся к камину. Этот неустойчивый, безвольный, никчемный человек сейчас не колебался. Раньше он думал, что, когда дело дойдет до развязки, он растеряется, отступит, но сейчас какое-то ожесточение вело его к цели. Если он, признавшись, останется жив, его посадят под замок, отнимут у него единственное, что ему дорого, Ванду, засыплют песком его единственный родничок в пустыне. Будь они прокляты! И он начал писать при свете камина, смягчавшем белизну бумаги. А у темной занавески в одной рубашке, не чувствуя холода, стояла Ванда и смотрела на него.

Когда человек тонет, ему вспоминается прошлое. Как погибший поэт, он «уносится вместе с ветром». Теперь наступило время для Ларри быть верным себе. Человек может сомневаться долгие недели — сознательно, подсознательно, даже в снах, — но потом наступает момент, когда больше колебаться невозможно. Черная шапочка судьи, седой, загнанный человечек, с удивлением смотревший на нее снизу вверх, — нет, дольше колебаться нельзя!

Ларри кончил писать и долго сидел, глядя в камин. Огонь свечи… Да, огонь горит ровно, нет больше вспышек и угасаний.

А у темной занавески стояла женщина и смотрела на него.



X


Кит пошел не домой, а в клуб, и там, сидя в гостиной, пустой в этот час, прочитал протокол суда. Эти дураки представили дело в очень мрачном виде. Кит, размышляя, долго ходил взад и вперед по толстому, мягкому ковру, заглушавшему его шаги. Он мог повидаться с адвокатом защиты и поговорить с ним как специалист, который считает, что совершена судебная ошибка. Они должны обжаловать приговор, в крайнем случае можно даже подать просьбу о помиловании. Пока все еще можно, нет, должно поправить, если только Ларри и эта женщина ничего не предпримут!

Киту есть не хотелось, но привычка обедать взяла верх. Он сидел за столом и с раздражением посматривал на знакомых членов клуба. У них был такой беззаботный и благополучный вид. Как это несправедливо, что темная туча нависла над ним, человеком столь же безупречным, как любой из них! К нему подходили товарищи — адвокаты, знатоки своего дела, среди них один судья, и все выражали восхищение тем, как он провел процесс о наследстве. Сегодня Кит имел все основания гордиться, но не чувствовал гордости. Все же в этой теплой комнате, залитой мягким светом, среди людей, которые ели и беседовали пристойно, он незаметно обрел некоторое душевное равновесие. Все вокруг было реальной действительностью, а то мрачное происшествие — лишь порыв буйного ветра, который надо не впускать в жилища так же, как нищету и грязь, которые попросту не существуют для тех, кто обеспечен и процветает.

Кит выпил шампанского — оно помогало крепче уверовать в реальное и делало призраки еще более призрачными. Внизу, в курительной, он сел у камина, в одно из тех кресел, что навевают приятную послеобеденную дремоту. В кресле ему захотелось спать, и только в одиннадцать он поднялся, чтобы идти домой. Когда он сошел вниз по мраморной лестнице и вышел через вращающуюся дверь, которая не пропускала сквозняков, его снова охватил страх, как будто он вдохнул его с январским воздухом. Вспомнилось лицо Ларри и женщина, смотревшая на это лицо! Почему она гак смотрела? Улыбка Ларри, цветы у него в руках… Покупать цветы в такой момент! Та женщина — его рабыня, она сделает все, что он скажет. Она не сумеет удержать его. И может быть, сейчас Ларри мчится в полицию.

Рука, засунутая в карман шубы, нащупала там вдруг что-то холодное: ключи, что ему дал Ларри. Так они и лежали, забытые, с тех пор. Это случайное прикосновение заставило Кита решиться. Он быстро зашагал к Борроу-стрит. Он не мог не пойти и не проверить, что там творится. Он лучше уснет, если будет знать, что сделал все возможное. На углу той злополучной улицы ему пришлось немного подождать, пока скроются прохожие, потом он направился к дому, который сейчас проклинал и ненавидел смертельно. Он отпер парадную дверь, вошел и закрыл ее за собой. Потом постучал в дверь комнаты, но никто не откликнулся. Может, они уже легли? Он постучал еще и еще, затем вошел внутрь и осторожно прикрыл дверь. Свечи были зажжены, в камине горел огонь; перед камином на полу лежали диванные подушки, на них были рассыпаны цветы! На столе тоже были цветы и остатки еды. Через не совсем задернутую занавеску он видел, что и в спальне горит свет. Неужели они ушли и все так оставили? Ушли! Сердце у него забилось… Бутылки! Значит, Ларри пил!

Неужели случилось то, чего он так боялся? Что же, уйти с позором, зная, что его брат сознался и теперь заклеймен как убийца? Кит быстро подошел к занавеске и заглянул в спальню. У стены он увидел кровать, в ней лежали те двое. В изумлении он отпрянул и вздохнул с облегчением. Спят, не задернув занавесок, не погасив свет? Спят, несмотря на его настойчивый стук! Они, верно, оба пьяны. Кровь бросилась в лицо Киту. Спят! И, ринувшись к кровати, он позвал: «Ларри!» Потом подошел ближе. «Ларри!» Ни слова в ответ, ни движения! У него перехватило дыхание. Схватив брата за плечо, он сильно потряс его. Плечо было холодное. Они лежали, обнявшись, сблизив губы, и лица их были неестественно белы при свете свечи на ночном столике. Такой ужас потряс Кита, что он, чтобы не упасть, схватился за медную перекладину в изголовье кровати. Потом нагнулся и, смочив палец, поднес к их губам. Двое не могут впасть одновременно в такой глубокий обморок, даже пьяный сон не может быть так крепок. Он не почувствовал на пальце ни малейшего дуновения: пульс ни у Ларри, ни у Ванды не бился. Ни дыхания, ни жизни! Глаза Ванды были закрыты. Какое удивительно чистое, невинное лицо! У Ларри глаза были открыты — он как будто всматривался в ее опущенные веки, — но Кит видел, что в глазах брата нет жизни. Всхлипывая, он закрыл глаза Ларри. Затем невольно, сам не зная зачем, положил одну руку на голову брата, другую — на светлые волосы девушки.

Простыня немного сползла, обнажив ее плечо; Кит подтянул ее кверху, как бы укрывая Ванду от холода, и тут заметил блеск металла: крошечный, с ноготь, позолоченный крестик на стальной цепочке соскользнул у нее с груди под руку, закинутую за шею Ларри. Кит осторожно спрятал крест под простыни и увидел конверт, приколотый к одеялу; нагнувшись, он прочитал: «Прошу немедленно передать в полицию. Лоренс Даррант». Кит сунул конверт в карман. Как растянутая сверх предела резина, все в нем обмякло: ум, воля, способность взвешивать, решать. В голове пронеслась единственная мысль: «Я ничего не должен об этом знать. Мне нужно уйти!» И, прежде чем он осознал это, ноги сами вынесли его на улицу.

Кит ни за что не сумел бы сказать, о чем он думал, пока брел домой. Только войдя в свой кабинет, он немного пришел в себя. Трясущейся рукой налил в стакан виски и выпил. Не зайди он случайно туда, на Борроу-стрит, уборщица нашла бы их утром и отнесла бы письмо в полицию! Кит вынул из кармана конверт. Он имеет, да, имеет право узнать, что там написано! Он распечатал конверт.


«Я, Лоренс Даррант, прежде чем умереть от собственной руки, заявляю, что это письмо — искреннее и полное признание. Ночью 27 ноября прошлого года я совершил убийство, которое известно под названием «Убийство на Глав-Лейн…»

И так далее до заключительных слов: «Мы не хотим умирать, но мы не вынесем разлуки, и я не могу допустить, чтобы из-за меня был повешен невинный человек, иного выхода я не вижу. Прошу не вскрывать наши трупы. Остатки того яда, который мы приняли, лежат на столике. Прошу похоронить нас вместе.

Лоренс Даррант.

Январь 28, около десяти часов вечера».


Тикали часы, в деревьях за окном стонал ветер, огонь в камине лизал дрова, они легонько потрескивали и шипели. А Кит, не двигаясь, целых пять минут стоял, держа в руках эти листки бумаги. Потом, очнувшись, присел и начал читать снова.

Все было так, как Ларри рассказывал ему, ничего не утаил, все верно; были даже адреса людей, которые могли бы опознать женщину, бывшую женой или любовницей Уолена. Письмо убедительно. Да! Очень убедительно.

Листки выпали у Кита из рук. До него медленно доходил страшный смысл происшедшего: на полу у его ног лежала жизнь или смерть еще одного человека, и он понял, что, взяв это признание, он взял в свои руки судьбу того бродяги, ожидающего выполнения смертного приговора; он понял также, что не может вернуть ему жизнь, не запятнав своей репутации и, больше того, не подвергнув себя опасности. Если письмо попадет в руки властей, то наверняка возникнет серьезное подозрение, что ему, Киту, вот уже два месяца все известно. Начнется следствие, ему тоже придется выступить свидетелем; тот полицейский признает в нем джентльмена, который приходил посмотреть место под аркой, где лежал труп, и который был у этой женщины на другой вечер после убийства. Кто поверит, что эти факты — случайное совпадение, когда дело касается брата убийцы? Но даже независимо от этих подозрений такое сенсационное происшествие скандально — оно испортит ему карьеру, омрачит его жизнь и жизнь его дочери! Самоубийство Ларри и этой женщины само по себе вызовет нежелательные толки, но не более. В такой смерти есть что-то романтическое, она ничем не грозила ему — скорбящий брат, и только. И, кроме того, всю эту историю можно будет даже замять! А если отдать письмо, тогда уж ничего не скроешь, о нем самом будут кричать на всех перекрестках. Кит поднялся с кресла и долго мерил шагами комнату, стараясь сосредоточиться. Перед ним проплывали видения: служитель, который каждое утро подавал ему мантию и парик, — он никогда не замечал на его одутловатом, любопытном лице такой ехидной усмешки; удивленно поднятые брови, его юной дочери, ее тревожные глаза и скорбно опущенные уголки рта; крошечный золоченый крестик, блестевший на плече у мертвой женщины; потухший взгляд приоткрытых глаз брата и даже его собственные пальцы, большой и указательный, закрывающие умершему веки. Потом ему привиделась улица, люди, проходящие по ней бесконечной чередой; все они оборачиваются и разглядывают его. Кит остановился и произнес вслух: «Да ну их всех к черту! Неделю посплетничают и успокоятся!» У него в руках признание, оно ему доверено! В конце концов он ничего постыдного не сделал, ему нечего стыдиться, хотя он все скрывал. Ведь родной брат! Кто станет винить его? И Кит бережно собрал с полу листки письма. Но вдруг как будто огромная грязная рука сплетни обвилась вокруг него, и он уже слышал хриплый злорадный крик: «Новости!.. Новости!.. Убийство на Глав-Лейн! Признание и самоубийство брата известного королевского адвоката… Известного королевского адвоката… Убийство и самоубийство… Новости!»

Неужели он допустит этот взрыв людской злобы? Неужели он, который не сделал ничего дурного, осквернит память брата, память матери, неужели он испортит жизнь своей дочурки, запятнает себя, свое большое, блестящее будущее? И все это ради какой-то крысы, роющейся в отбросах! Пусть его повесят, раз это необходимо. Да, может, еще и не повесят. Можно обжаловать или просить о помиловании! Его можно — нет, нужно спасти! Боже, зайти так далеко, пережить все это и погубить себя собственными руками!

Кит бросился к камину и сунул письмо в горячие угли. По складкам его сурового лица медленно, поползла усмешка, так и пламя ползло по листкам бумаги, пока они не свернулись и не потемнели. Носком ботинка он растер ее черные покоробившиеся остатки. Топчи их. Топчи жизнь человека! Сожжено! Нет больше сомнений, нет грызущего страха. Сожжено! Человек… невинный… А, грязная крыса! Кит отшатнулся от каминной решетки, схватился за голову. Какая она горячая!

Итак, свершилось! Только глупцы, не имеющие ни воли, ни цели, способны сожалеть о сделанном. И вдруг он рассмеялся. Значит, Ларри умер напрасно! У него не было воли, не было цели, и вот он мертв! Он и эта девушка могли бы жить, могли бы любить друг друга жаркими ночами где-нибудь на другом конце мира, а не лежать здесь мертвыми в холодную ночь. Глупцы и слабые людишки терзаются сожалениями страдают от угрызений совести. А сильный мужчина, что бы ни стряслось, твердо шагает к цели.

Кит подошел к окну и поднял штору. Что это там? Виселица и качающийся труп? Ах, нет, это только деревья… черные деревья… Зимние скелеты деревьев. Он отшатнулся от окна, подошел к камину и сел в кресло. Слабый свет лампы, его кресло у огня — все как в тот вечер, два месяца назад, когда сюда пришел Ларри… Нет, нет. Он не приходил! Это был дурной сон. Ему все приснилось. Как горит голова! Кит вскочил, посмотрел на календарь, стоявший на столе. «Январь 28». Нет, это не сон! Лицо его потемнело, стало жестким. Вперед! Не так, как Ларри! Вперед!


СТОИК

ГЛАВА I

«Aequam memento rebus in arduis

Servare mentem» [15].

Гораций


1


Январским днем 1905 года в Ливерпуле комната правления Британской судовладельческой компании словно отдыхала после дневных трудов. На длинном столе в беспорядке стояли чернильницы, лежали перья, промокательная бумага, документы, оставленные шестью джентльменами, — покинутое поле сражения умов. А в председательском кресле во главе стола, закрыв глаза, неподвижный и внушительный, как идол, сидел старый Сильванес Хейторп. Одна пухлая слабая рука с дрожащими пальцами покоилась на подлокотнике кресла, седые волосы на большой голове серебрились в свете лампы под зеленым абажуром. Хейторп не спал: румяные щеки его то и дело надувались, и с толстых губ, прикрытых седыми усами, над кустиком седых волосков на раздвоенном подбородке, срывался не то вздох, не то ворчание. Квадратное, грузное туловище в коротком сюртуке, обшитом черной тесьмой, утопало в кресле, и оттого казалось, что у него нет шеи.

Войдя в затихшую комнату, молодой Гилберт Фарни, секретарь судовладельческой компании, быстро подошел к столу, собрал кое-какие бумаги и остановился, глядя на председателя. Фарни было лет тридцать пять, не больше, и волосы, борода, глаза, даже щеки были у него светлых, жизнерадостных тонов, но у носа и рта пролегли иронические складки. Ибо, по глубокому убеждению секретаря, он был компанией, а правление существовало только затем, чтобы умалять его роль. Пять дней в неделю по семь часов в день он думал, писал, плел нити дела, а эти приходили сюда раз в неделю на два-три часа и воображали, будто могут научить кого-нибудь чему-нибудь. Секретарь пристально смотрел на дремлющего в кресле седого розовощекого старика, но в усмешке его было меньше презрения, чем можно было ожидать. Что ни говори, а председатель — удивительный старикан! Энергичный и разумный человек не может не уважать его. Восемьдесят, подумать только! Почти разбитый параличом, по уши в долгах, он с молодости — по крайней мере так утверждали! — умел жить и вести дела, пока история с шахтой в Эквадоре не подкосила его, — Фарни тогда еще здесь не служил, но, разумеется, слышал о том случае. Старик приобрел шахту на риск (de l'audace, toujours de l'audace! [16], любил он говорить), половину суммы выложил наличными, на другую половину выдал векселя, но предприятие не окупилось, и на руках у него осталось на 20 тысяч фунтов стерлингов обесцененных акций. Но он стойко перенес неудачу и не объявил себя банкротом. Неукротимый старикан и не хнычет, как остальные! Хотя молодой Фарни был секретарем, он не потерял еще способность привязываться к людям: в глазах у него читалось участие. Сегодня заседание правления было долгим и бурным: окончательно улаживали ту покупку у Пиллина. Удивительно, как председатель уломал их! И секретарь удовлетворенно подумал: «А ведь он не сумел бы этого сделать, если бы я не понял, что это действительно выгодная сделка!» Расширять дела компании — значит расширять собственное влияние. И все-таки идея купить четыре грузовых судна как раз в тот момент, когда сокращаются перевозки, может кое-кого испугать, и на общем собрании следует, разумеется, ожидать возражений. Ничего, обойдется! Они с председателем как-нибудь протолкнут это дело, непременно протолкнут.

Тут секретарь вдруг заметил, что старик смотрит на него.

Только по выражению глаз, этих густо-синих родничков, словно сквозь круглые, весело поблескивающие оконца, можно было заметить, что в немощном теле председателя еще бурлили жизненные силы.

Откуда-то из глубины, через пласты плоти, донесся вздох, и старик спросил едва слышно:

— Они уже здесь, мистер Фарни?

— Да, сэр. Я просил их подождать в комнате, где оформляются сделки. Сказал, что вы сейчас выйдете к ним. Но я не намеревался будить вас.

— А я не спал. Помогите мне встать.

Дрожащими руками ухватившись за край стола, старик подтянулся и с помощью секретаря, который поддерживал его сзади, поднялся с кресла. Ростом он был в пять футов десять дюймов, а весил добрых девяносто килограммов одна большая круглая голова его была тяжелее, чем иной младенец, но он не выглядел тучным, был лишь очень плотно сбит. Закрыв глаза, он, казалось, пытался выдержать собственную тяжесть, а затем медленно, переваливаясь по-утиному, направился к двери. Секретарь смотрел на него и думал: «Ну и старик! Просто чудо, как он еще передвигается без посторонней помощи. И уйти в отставку не может: только на свое жалованье, говорят, живет!»

Председатель раскрыл дверь, обитую зеленым сукном, черепашьей походочкой пересек канцелярию — молоденькие клерки, оторвавшись от бумаг, перемигивались за его спиной — и вошел в комнату, где сидели восемь джентльменов. Семеро из них поднялись с места, один остался сидеть. Вместо приветствия старый Хейторп приподнял руку до уровня груди и, подойдя к креслу, тяжело опустился в него.

— Я вас слушаю, джентльмены.

Один из них встал снова.

— Мистер Хейторп, мы поручили мистеру Браунби изложить наше мнение. Мистер Браунби, прошу вас! — И сел на место.

Поднялся мистер Браунби, полный мужчина лет семидесяти, с небольшими седыми бакенбардами и спокойным, решительным лицом, какие можно встретить только в Англии, — в них отражается передаваемый из поколения в поколение, от отца к сыну дух деловитости. Когда смотришь на такие лица, кажется невероятным, что существуют сильные страсти и свободный полет мысли. Лица эти вызывают доверие и вместе с тем будят желание встать и выйти из комнаты.

Мистер Браунби поднялся и начал учтивым тоном:

— Мистер Хейторп, мы, собравшиеся здесь, представляем около 14 тысяч фунтов стерлингов. Как вы, вероятно, припоминаете, когда мы имели удовольствие видеть вас в июле прошлого года, вы предсказывали более приемлемое состояние наших дел к рождеству. Теперь у нас январь, время идет, и смею вас заверить, никто из нас не становится моложе.

Возникшее где-то в глубинах тела старого Хейторпа ворчание докатилось до поверхности и облеклось в слова:

— Не знаю, как вы, а я чувствую себя юношей. Восемь джентльменов не сводили с председателя глаз.

Неужели он снова хочет отделаться от них шуткой? Мистер Браунби невозмутимо продолжал:

— Мы, безусловно, рады слышать это. Однако вернемся к сути дела. Мы полагаем, мистер Хейторп, что наилучшее для вас решение — и я убежден, что вы не сочтете его неразумным, — объявить себя банкротом. Мы ждали довольно долго, и теперь хотим точно знать, на что можем рассчитывать. Ибо, говоря по совести, мы не видим никакой возможности улучшить положение. Скорее, даже опасаемся обратного.

— Думаете, что я скоро отправлюсь к праотцам?

Прямота, с какой он высказал затаенные их мысли, вызвала у мистера Браунби и его коллег нечто вроде химической реакции. Они закашляли, зашаркали ногами, опустили глаза, и лишь один из них, тот, который не встал при появлении председателя, стряпчий по имени Вентнор, отрезал:

— Ну что ж, считайте, что так, если угодно.

В маленьких, глубоко посаженных глазках старого Хейторпа засветился огонек.

— Мой дед прожил до ста, отец — до девяноста шести, а ведь оба были порядочные распутники. Мне же пока только восемьдесят, джентльмены, я человек безупречного поведения, если сравнивать меня с ними.

— Мы тоже надеемся, что вы еще долго проживете, — отозвался мистер Браунби.

— Во всяком случае, дольше здесь, чем там.

Все молчали, пока старый Хейторп не заговорил снова:

— Вам отчисляют тысячу фунтов ежегодно из моего жалованья. Глупо резать курицу, которая несет золотые яйца. Я согласен выплачивать тысячу двести. Если же вы принудите меня к отставке и, значит, к банкротству, то не получите ни гроша. Вы это знаете.

Мистер Браунби откашлялся:

— Мы полагаем, что вы должны увеличить эту сумму, по крайней мере, до тысячи пятисот. Тогда мы могли бы, вероятно, подумать…

Хейторп покачал головой.

— Вряд ли можно согласиться с вашим утверждением, будто мы ничего не получим в случае банкротства. Мы предполагаем, что вы сильно преуменьшаете возможности. Тысяча пятьсот в год — это самое меньшее, на что мы можем пойти.

— Никогда не соглашусь, черт вас побери!

Снова пауза. Затем Вентнор, стряпчий, буркнул сердито:

— В таком случае мы знаем, что нам делать.

Мистер Браунби с нервной поспешностью перебил его:

— Значит, тысяча двести фунтов в год — это ваше… ваше последнее слово?

Старый Хейторп кивнул.

— Зайдите через месяц. Я посмотрю, что можно для вас сделать.

Он закрыл глаза.

Шесть джентльменов окружили мистера Браунби, переговариваясь тихими голосами. Мистер Вентнор поглаживал ногу и сердито косился на старика, который не открывал глаз. Наконец мистер Браунби подошел к мистеру Вентнору, посовещался с ним, потом, прочистив горло, объявил:

— Сэр, мы обсудили ваше предложение и решили принять его в качестве временной меры. Мы явимся через месяц, как вы желаете. Надеемся, что к тому времени вы придете к более основательному решению, дабы избежать того, о чем мы все будем сожалеть, но что может оказаться печальной необходимостью.

Старый Хейторп кивнул. Восемь джентльменов взяли шляпы и один за другим вышли из комнаты; мистер Браунби галантно замыкал шествие.

Старик, задумавшись, сидел в кресле: он не мог встать без посторонней помощи. Итак, он обвел их вокруг пальца и получил месяц сроку, а через месяц снова проведет их. К тому времени будет улажено и дело Пиллина и все то, что с ним связано. Трусливый тип этот Джо Пиллин! Старый Хейторп захихикал. Прошел ровно месяц с того вечера, как он приходил сюда. Слуга объявил: «Мистер Пиллин, сэр!» — и он проскользнул в дверь, точно тень.

Аккуратный, худой, как щепка, и желтый, как пергамент, руки — словно птичьи когти, шея, закутанная в кашне, дрожащий голос:

— Здравствуй, Сильванес. Боюсь, что ты…

— Чувствую себя превосходно. Садись. Выпей портвейна.

— Что ты! Я не пью портвейн. Это яд для меня.

— Напрасно, он был бы тебе полезен.

— Знаю, ты это всегда говоришь. Но у тебя железный организм. А если бы я пил портвейн, курил сигары и сидел до часу ночи, то завтра был бы уже в могиле. Я уже не тот, каким был. Послушай, я пришел чтобы узнать, не можешь ли ты помочь мне. Я становлюсь стар, нервничаю…

— Ты всегда был мокрой курицей, Джо.

— Ну что ж, у меня не твой характер. Так вот, я хочу продать свои суда и уйти на покой. Мне нужно отдохнуть. Фрахт сильно снизился. Я вынужден думать о семье.

— Выкинь штуку: объяви себя банкротом. Это встряхнет тебя как нельзя лучше.

— Я говорю серьезно, Сильванес!

— Ты всегда серьезен, Джо.

Джо покашлял, затем неуверенно произнес:

— Одним словом… не купит ли ваша компания мои суда?

Пауза, огонек в глазах, клуб сигарного дыма.

— Стоит ли их покупать?

Он сказал это в шутку, но тут мелькнула неожиданная мысль: Розамунда и малыши! Вот она, возможность оградить их от нужды, когда он отойдет к праотцам! Но вслух он сказал:

— Очень нам нужны твои дрянные суденышки!

Протестующе взметнулась лапка с коготками.

— Это очень хорошие суда… И дают приличный доход. Если бы не мое подорванное здоровье… Будь я покрепче, и не подумал бы их продавать.

— Сколько ты хочешь за них?

Господи! Задаешь простой вопрос, а он так и подпрыгнул на месте. Нервен, как цесарка!

— Вот цифры за последние четыре года. Ты сам видишь, что я не могу взять за них меньше семидесяти тысяч.

Джо Пиллин облизывал пересохшие губы и посасывал таблетку, а окутанный сигарным дымом старый Хейторп медленно рассматривал цифры. Затем он сказал:

— Шестьдесят тысяч. И если я протолкну дело, ты сверх того выплачиваешь мне десять процентов. Решай.

— Дорогой Сильванес, но это почти… цинизм.

— Цена хорошая, без меня столько не получишь.

— Но… комиссионное вознаграждение. Если это выплывет наружу?

— Это уже моя забота. Подумай. Фрахт будет еще снижаться. Выпей портвейна.

— Нет, нет, благодарю тебя! Ни в коем случае. Так ты думаешь, что стоимость перевозок снизится?

— Убежден.

— Ну, мне пора идти. Право, не знаю, что делать. Это… это… Я должен подумать.

— Подумай хорошенько.

— Подумаю. До свиданья. Понять не могу, как ты в твои годы сосешь эти отвратительные сигары и тянешь портвейн.

— Встретимся в могиле, Джо, — поговорим. Какая жалкая улыбка у него! Нет чтобы засмеяться как следует! И, оставшись снова один, Хейторп задумался над осенившей его идеей.

Сильванес Хейторп, для того, чтобы находиться в центре судоходства, двадцать лет прожил в Ливерпуле, но он был из восточного графства, из столь древнего рода, что предки его, по фамильным преданиям, сражались еще с норманнами. Каждое поколение этого рода жило почти вдвое дольше, чем менее цепкие люди. Ведя свое происхождение от древних датчан, мужчины в этой семье обладали, как правило, светло-каштановыми волосами, красными щеками, у них были круглые головы, крепкие зубы и слабые понятия о нравственности. Они делали все от них зависящее, чтобы увеличить население любого графства, где они селились, и их отпрыски обитали повсюду. Родившись в начале двадцатых годов девятнадцатого века, Сильванес Хейторп после нескольких лет учения, то и дело прерываемого разными эскападами в школе и колледже, обосновался, наконец, в простодушном Лондоне конца сороковых годов, где в ту пору задавали тон любители кларета и оперы, люди, получавшие восемь процентов годовых. Когда ему не было и тридцати, его сделали партнером в фирме, где он служил, и он беспечно, на всех парусах плыл по течению: танцовщицы, кларет, шампанское, карты, экипаж с ливрейным лакеем, путешествия. Словом, он обладал восхитительной, поистине викторианской способностью не думать ни о чем, кроме развлечений. Годы текли так приятно и насыщенно, ему стукнуло уже сорок, когда он пережил свое первое и сколько-нибудь серьезное любовное увлечение — он тщательно скрывал эту щекотливую, ставившую его в неловкое положение связь с дочерью его собственного клерка. Через три года она умерла, оставив ему незаконнорожденного сына, и ее смерть причинила ему самое сильное, пожалуй, единственное горе в жизни. Пять лет спустя он женился. Зачем? Одному богу известно, — как он любил говорить. Его жена была холодная, черствая светская дама с большими связями; она подарила ему двух законных детей, мальчика и девочку, и с каждым годом становилась все более черствой и суетной, все менее красивой. После переезда в Ливерпуль, который они предприняли, когда ему было шестьдесят, а жене — сорок два, она чуть не умерла от огорчения, но еще тянула лет двенадцать, находя утешение в бридже и в своем презрении к Ливерпулю. А потом Хейторп без особых сожалений проводил ее к месту вечного успокоения. Он никогда не любил ее да и не питал никаких нежных чувств к детям от нее: они были, по его мнению, бесцветными и надоедливыми существами, и многое в них его удивляло. Сына, Эрнста, служившего в морском министерстве, он считал трусом и тупицей. Его дочь, Адела, из которой получилась отличная домоправительница, обожала умные разговоры и общество «прирученных» мужчин и не упускала случая поставить на вид отцу, что он неисправимый язычник. Они виделись редко — только когда это было необходимо. Адела была обеспечена: пятнадцать лет назад, задолго до кризиса в делах — не совсем неожиданного — он переписал на ее мать часть имущества. Совсем иначе относился он к своему внебрачному сыну. Мальчика, который носил фамилию матери — Ларн, после ее смерти отправили на воспитание к родственникам в Ирландию. В Дублине, когда настал срок, он получил право адвокатской практики, женился совсем молодым на девушке, в жилах которой текла смесь ирландской и корнуэльской крови, и вскорости, обойдясь старику Хейторпу в кругленькую сумму, умер в нужде, оставив на руках тридцатилетней красавицы Розамунды девочку восьми лет и пятилетнего мальчугана. Через полгода вдова приехала из Дублина — добиться, чтобы старик взял их под свою опеку. Эта удивительно хорошенькая, как распустившаяся роза, женщина с зелено-карими глазами появилась в одно прекрасное утро в конторе Компании свекор не сообщал ей своего домашнего адреса, — ведя за руки своих детей. С тех пор Хейторп был вынужден так или иначе содержать их. Он навещал их в небольшом домике на окраине Ливерпуля, где они поселились, но не приглашал к себе, в Сефтон-парк: дом этот фактически принадлежал его дочери, и ни она, ни его друзья не знали о существовании этой второй семьи.

Розамунда Ларн была из тех неунывающих дам, которые перебиваются случайными заработками, пописывая рассказы, страдающие длиннотами и многословием. При самых мрачных обстоятельствах она умела сохранять жизнерадостность, граничащую с неприличием, и это забавляло старого циника Хейторпа. Что до Филлис и Джока, он сильно привязался к своим резвым, как жеребята, внучатам. Возможность одним ловким ходом обеспечить их суммой в шесть тысяч фунтов стерлингов казалась ему просто манной небесной. Обстоятельства складывались так, что если он «отдаст концы», — а это могло, разумеется, случиться в любой момент, — то они не получат ни гроша. А ведь после него останется в худшем случае тысяч пятнадцать. Сейчас он выдавал им триста фунтов в год из своего жалованья, но мертвые директора, увы, не получают жалованья. Шесть тысяч фунтов стерлингов, помещенные так, чтобы мамаша не могла растранжирить их, при четырех с половиной процентах годовых будут приносить им двести пятьдесят фунтов в год — это лучше, чем ничего. Чем дольше он думал, тем больше нравилось ему это дельце. Только бы тот слабонервный тип Джо Пиллин не струсил в последний миг, когда он уже так настроился.

Через четыре дня «слабонервный тип» снова появился вечером в доме в Сефтон-парк.

— Сильванес, я подумал. Мне не подходят твои условия.

— Еще бы! И все-таки ты согласишься.

— Почему я должен жертвовать собой? Пятьдесят четыре тысячи за четыре судна — это, знаешь, серьезно уменьшит мои доходы.

— Зато гарантирует их, дорогой.

— Так-то оно так, но, понимаешь, я не могу участвовать в незаконной сделке. Если это выплывет наружу, что будет с моим именем и вообще…

— Это не выплывет…

— Ты вот уверяешь, а…

— Единственное, что от тебя требуется, — сделать дарственную запись на третьих лиц, которых я тебе назову. Сам я не возьму ни пенса. Пусть твой стряпчий подготовит бумаги, сделай его доверенным лицом. А ты подпишешь документы, когда сделка будет заключена. Я доверяю тебе, Джо. Какие из твоих акций дают четыре с половиной процента?

— Мидлэнд…

— Отлично. Не продавай их.

— Хорошо, но кто эти люди?

— Женщина и ее дети. Я хочу оказать им услугу. («Как вытянулось лицо у этого типа!») Боишься связываться с женщиной, Джо?

— Тебе смешно… А я в самом деле боюсь связываться с чужими женщинами. Нет, не нравится мне все это дело, решительно не нравится. Я человек иных правил и прожил жизнь не так, как ты.

— Тебе повезло, иначе ты давно бы сошел в могилу. Скажи своему стряпчему, что это твоя старая пассия, хитрец!

— Ну вот! А что, если меня начнут шантажировать?

— Пусть он держит язык за зубами и переводит деньги на них каждые три месяца. Они решат, Что благодетель — я, а ведь так оно и есть на самом деле.

— Нет, Сильванес, не нравится мне это, не нравится.

— Тогда забудь о нашем разговоре, и дело с концом. Возьми сигару!

— Ты же знаешь, я не курю… А нет какого-нибудь иного способа?

— Есть. Продай в Лондоне акции, вырученную сумму помести в банк, а после принеси мне банкнотами шесть тысяч. Они будут; у меня до общего собрания. Если дело не выгорит, я верну их тебе.

— Ну нет, это мне еще меньше по душе.

— Не доверяешь?

— Ну что ты, Сильванес! Просто все это — обход закона.

— Нет такого закона, который запрещал бы человеку распоряжаться собственными деньгами. Мои дела тебя не касаются. И запомни: я действую совершенно бескорыстно, мне не перепадет ни полпенни. Ты просто помогаешь вдове и сиротам — как раз в твоем духе!

— Удивительный ты человек, Сильванес. Ты, кажется, вообще не способен принимать что-либо всерьез.

— Принимать все всерьез — рано в могилу лечь!

Оставшись один после второго разговора, Хейторп подумал: «Он клюнет на эту удочку».

Джо и в самом деле клюнул. Дарственная запись была оформлена и ожидала подписи. Сегодня правление решило произвести покупку, оставалось добиться одобрения общего собрания акционеров. Только бы ему разделаться с этим и обеспечить внуков, и плевать он тогда хотел на лицемерных сутяг, мистера Браунби и компанию! «Мы надеемся, что вы еще долго проживете!» Как будто их интересует что-либо, кроме его денег, точнее — их денег. Он встрепенулся, поняв, как долго просидел в задумчивости, ухватился за подлокотники кресла и, пытаясь встать, нагнулся вперед; лицо и шея у него побагровели. А доктор запретил ему делать это во избежание удара — как и сотни других вещей! Чепуха! Где Фарни или кто-нибудь из тех молодчиков, почему никто не поможет ему? Позвать — значит уронить свое достоинство. Но неужели сидеть тут всю ночь? Трижды он пытался встать и после каждой попытки подолгу сидел неподвижно, красный и выбившийся из сил, В четвертый раз ему удалось подняться, и он медленно направился к канцелярии. Проходя комнату, он остановился и сказал едва слышно:

— Молодые люди, вы забыли обо мне.

— Вы просили, чтобы вас не беспокоили, сэр, — так нам сказал мистер Фарни.

— Очень любезно с его стороны. Подайте мне пальто и шляпу.

— Слушаюсь, сэр,

— Благодарю вас. Который час?

— Ровно шесть, сэр.

— Попросите мистера Фарни прийти ко мне завтра в полдень насчет моей речи на общем собрании.

— Непременно, сэр.

— Доброй ночи.

— Доброй ночи, сэр.

Своей черепашьей походочкой старик прошел между стульями к двери, неслышно открыл ее и исчез. Клерк, закрывший за ним дверь, произнес:

— Совсем немощным стал наш председатель! Еле ноги волочит.

Другой отозвался:

— Чепуха! Этот старик из крепких. Он и умирая будет драться.



2


Выйдя на улицу, Сильванес Хейторп направился к перекрестку, где всегда садился на трамвай, идущий в Сефтон-парк. На переполненной улице царило деловое оживление, характерное для города, где встречаются Лондон, Нью-Йорк и Дублин, где люди ловят и упускают свои возможности. Старому Хейторпу нужно было перейти на противоположную сторону улицы, и он бесстрашно тронулся вперед, не обращая внимания на уличное движение. Он тащился медленно, как улитка, и всем своим невозмутимо-величественным видом будто говорил: «Попробуйте сшибить, я все равно не стану торопиться, будьте вы неладны». Раз десять на дню какой-нибудь истинный англичанин, соединяющий в себе флегматичность со склонностью брать людей под свою защиту, спасал ему жизнь. Трамвайные кондукторы на этой линии давно привыкли к нему и всякий раз, когда он дрожащими руками цеплялся за поручни и ремни, подхватывали его под мышки и, точно мешок с углем, втаскивали в вагон.

— Все в порядке, сэр?

— Да, благодарю вас.

Он проходил в вагон, и там ему неизменно уступали место из любезности или из опасения, что он свалится прямо на колени к кому-нибудь. Он сидел неподвижно, плотно закрыв глаза. Видя его румяное лицо, кустик седых волос на квадратном, гладко выбритом раздвоенном подбородке, огромный котелок с высокой тульей, который казался еще слишком тесным для такой головы с шапкой густых волос, его можно было принять за идола, выкопанного откуда-то и выставленного напоказ в слишком узком одеянии.

Один из тех особенных голосов, какими говорят молодые люди из закрытых школ или служащие на бирже, где беспрерывно что-то покупается и продается, сказал у него над ухом:

— Добрый вечер, мистер Хейторп!

Старый Хейторп открыл глаза. А, это тот прилизанный молокосос, чадо Джо Пиллина! Только поглядите на этого круглоглазого и круглолицего щенка: маленькие усики, меховое пальто, гетры, бриллиантовая булавка в галстуке.

— Как отец? — спросил он.

— Спасибо, неважно себя чувствует. Все беспокоится насчет судов. А у вас, наверно, нет еще для него новостей?

Старый Хейторп кивнул. Молодой человек всегда вызывал в нем чувство отвращения, как воплощение самодовольной посредственности нового поколения. Он был из тех скроенных на один манер чистюль, которые трижды примеряются, прежде чем взяться за что-нибудь, ничтожеств, не обладающих ни умом, ни энергией, ни даже пороками, и Хейторпу не хотелось удовлетворять любопытство этого молокососа.

— Зайдем ко мне, — сказал он. — Я напишу ему записку.

— Спасибо. Очень хотелось бы подбодрить старика. Старика! Нахальный ублюдок! Закрыв глаза, старый

Хейторп сидел неподвижно, пока трамвай, петляя, тащился в гору. Он размышлял.

Чего только он не переделал, когда ему было столько же, как этому щенку, — лет двадцать восемь, наверное, или около того! Взбирался на Везувий, правил четверкой лошадей, проигрался до нитки на скачках в Дерби и вернул все до последнего пенни в Оуксе; знал всех знаменитых тогда танцовщиц и оперных певиц; в Дьеппе дрался на дуэли с одним янки, который на редкость противным гнусавым голосом заявил, что старушка Англия больше ни на что не способна, и ранил его в руку; был уже членом правления судовладельческой компании; мог перепить полдюжины завзятых выпивох в Лондоне; чуть не свернул себе шею на скачках с препятствиями; прострелил грабителю ногу; едва не утонул, прыгнув в воду на пари; стрелял бекасов в Челси; вызывался в суд за свои грехи, мог смутить самого Чифта; путешествовал с испанкой. Этот же щенок успел, быть может, только в таких путешествиях и тем не менее воображает себя светским львом…

Кондуктор дотронулся до его рукава:

— Вам выходить, сэр.

— Благодарю.

Он сошел с подножки и двинулся в синеющих сумерках к воротам дома своей дочери. Боб Пиллин шагал рядом и думал: «Бедный старикан, еле ноги волочит». А вслух сказал:

— Мне кажется, вам лучше брать извозчика, сэр. Мой старик сразу свалился бы, прогуляйся он в такой вечер!

Сквозь туман прозвучал ответ:

— Твой отец всегда был дохлятиной.

Боб Пиллин рассмеялся тем сальным смешком, который нередко слышишь от определенного типа людей, и старый Хейторп подумал: «Смеется над отцом, попугай!»

Они подошли к подъезду. Стройная, темноволосая женщина с тонким, правильным лицом расставляла в холле цветы. Она обернулась и сказала:

— Вам, право же, не следовало бы задерживаться так поздно, папа. Это вредно в такое время года. Кто это? А-а, мистер Пиллин! Здравствуйте. Вы уже пили чай? Может быть, пройдете в гостиную или хотите поговорить с папой?

— Благодарю! Ваш отец…

Хейторп перешел холл, не обращая ни малейшего внимания на дочь. Боб Пиллин подумал: «Клянусь, старик и в самом деле чудит»; потом сказал на ходу: «Премного благодарен! Мистер Хейторп хочет кое-что передать моему отцу», — и последовал за стариком. Мисс Хейторп была совсем не в его вкусе, он даже побаивался этой худощавой женщины, у которой был такой вид, словно она никому никогда не позволит расстегнуть свой корсаж. Говорили, что она очень набожная и все такое.

Оказавшись в своем святилище, старый Хейторп направился к письменному столу, спеша, по-видимому, сесть и отдохнуть.

— Вам помочь, сэр?

Тот покачал головой, и Боб Пиллин, остановившись у камина, стал наблюдать за Хейторпом. Старикан, видно, не любит зависеть от других. И как только он садится в такое кресло! Когда доходишь до такого состояния, лучше уж загнуться сразу и уступить место молодым. И как это в его Компании терпят этакое ископаемое в качестве председателя — чудеса! Тут ископаемое заворчало и проговорило почти неслышным голосом:

— Наверное, ждешь не дождешься возможности прибрать к рукам отцовские дела.

У Боба Пиллина отвисла челюсть. Старик продолжал:

— Куча монет, и никакой ответственности! Посоветуй ему от моего имени пить портвейн. Лет на пять дольше протянет.

Боб Пиллин ответил только смешком на этот неожиданный выпад, так как в кабинет вошел слуга.

— Миссис Ларн, сэр! Вы примете ее?

Молодому человеку показалось, что, услышав это имя, старик попытался встать. Но он только кивнул и протянул ему записку. Боб Пиллин взял записку — при этом ему почудилось, что старик пробормотал что-то вроде «Ну, теперь держись!» — и пошел к двери. Мимо него, словно согревая воздух вокруг, проскользнула стройная женская фигура в меховом пальто. Лишь в холле он спохватился, что забыл в кабинете шляпу.

У камина на медвежьей шкуре стояла молоденькая хорошенькая девушка и смотрела на него круглыми наивными глазами. «Ну и хорошо! — мелькнуло у него в голове. — Я уж не стану беспокоить их из-за шляпы». — Потом, приблизившись к камину, он сказал:

— Сегодня здорово холодно, правда?

Девушка улыбнулась.

— Да, очень.

Он заметил, что у нее пышные русые волосы, короткий прямой нос, большие серо-синие глаза, веселый, открытый взгляд; на груди был приколот букет фиалок.

— М-м… — начал он. — Я оставил там свою шляпу.

— Забавно!

При звуке ее негромкого чистого смеха что-то шевельнулось вдруг в Бобе Пиллине.

— Вы хорошо знаете этот дом?

Она покачала головой.

— Чудесный дом, правда?

Боб Пиллин, который этого не находил, ответил неопределенно:

— Вполне о'кей.

Девушка откинула голову и снова рассмеялась:

— О'кей? Что это такое?

Боб Пиллин увидел ее белую округлую шею и подумал: «Какая она прелесть!» Потом, набравшись смелости, сказал:

— Моя фамилия Пиллин. А ваша — Ларн, не так ли? Вы родственница мистеру Хейторпу?

— Он наш опекун. Он славный старик, правда?

Боб Пиллин вспомнил, как старик едва слышно пробормотал что-то вроде «Ну, теперь держись!», и уклончиво ответил:

— Ну, вы-то его лучше знаете.

— Разве вы не внук ему и не родственник?

Боб Пиллин не пришел в ужас от этого предположения.

— Да нет, мой отец и он — старые знакомые. Вот и все.

— А ваш папа такой же, как он?

— Н-не совсем…

— Жалко! Если бы они были вроде двойников — вот было бы забавно!

Боб Пиллин подумал: «Ого, у нее острый язычок! Как ее зовут?» Потом спросил:

— Как ваши крестные нарекли вас?..

Девушка снова рассмеялась — казалось, все вызывало у нее смех.

— Филлис!

Может быть, сказать: «Вот имя, которое я люблю»? Нет, лучше не надо! А, может, все-таки стоит? Если упустить момент, то никогда уж не встретить ее! Он сказал:

— Я живу в доме на краю парка, в красном таком, знаете? А вы где?

— Я далеко, Миллисент Виллас, 23. Я ненавижу наш убогий домишко. Но мы там очень весело живем.

— Кто это мы?

— Ну, мама, я и Джок. Ужасный мальчишка! Вы даже представить себе не можете. И волосы у него почти рыжие. Когда состарится, он, наверное, будет таким же, как дедушка Хэйторп. Нет, Джок просто невозможен!

Боб Пиллин пробормотал:

— Интересно было бы познакомиться с ним.

— Правда? Я спрошу у мамы, не разрешит ли она. Но вы сами не обрадуетесь. Он вечно вспыхивает, как фейерверк.

Она откинула голову, и у Боба Пиллина снова поплыло все перед глазами. Взяв себя в руки, он спросил, растягивая слова:

— Разве вы не пойдете повидаться со своим опекуном?

— Нет, у мамы к нему секретный разговор. Мы здесь в первый раз. Чудак он, правда?

— Чу-дак?

— Ну да! Но он очень хорошо ко мне относится. Джок называет его последним стоиком.

Из кабинета старого Хейторпа крикнули:

— Филлис, поди сюда!

Этот голос принадлежал, несомненно, женщине с красивым ртом, у которой нижняя губа чуть-чуть прикрывала верхнюю; в нем была и теплота, и живость, ласкающая слух, и что-то неискреннее.

Девушка бросила Пиллину через плечо смеющийся взгляд и скрылась в комнате.



Боб Пиллин прислонился спиной к камину, уставив круглые щенячьи глаза на то место, где только что стояла девушка. С ним происходило что-то непонятное. Поездки с дамой сердца, возможность которых допускал старый Хейторп, утоляли лишь чувственность этого молодого человека; они прекратились в Брайтоне и Скарборо и были лишены малейшего намека на любовь. Рассчитанная до мелочей карьера и «гигиеничный» образ жизни избавляли от беспокойства и его самого и его отца. А сейчас у него застучало в висках и что-то большее, нежели просто восхищение, стеснило ему горло как раз над высоким стоячим воротничком — то были первые признаки рыцарской влюбленности! Но светский человек нелегко поддается нахлынувшим чувствам, и кто знает, окажись под рукой шляпа, не поспешил ли бы он вон из этого дома, бормоча себе под нос: «Ну нет, дорогой, Миллисент Виллас вряд ли подойдет тебе, если у тебя серьезные намерения». А то кругленькое, смеющееся личико, блестящая прядка на лбу и широко раскрытые серые глаза как-то не вызывали намерений иного рода: невинная юность неотразимо действует на самых трезвых молодых людей. Охваченный каким-то смятением, Пиллин думал: «Удобно ли, осмелюсь ли предложить проводить их до трамвая? А может, лучше сбегать нанять автомобиль и отправить их домой? Нет, они могут уйти тем временем! Надо ждать здесь! Боже, как она смеется! Не личико, а загляденье: цветом точно клубника со сливками, волосы, словно сено, и все такое! Миллисент Виллас…» И он торопливо записал адрес на манжете.

Дверь растворилась, и он услышал тот теплый переливчатый голос: «Пойдем, Филлис!», потом девичий голосок: «Хорошо, иду!» и ее звонкий, веселый смех. Он быстро пошел к входной двери, в первый раз в жизни испытывая подлинный трепет. Он проводит их до трамвая без шляпы — это еще более по-рыцарски! Но тут же он услышал:

— Молодой человек, у меня ваша шляпа!

А затем раздался голос ее матери, живой, притворно возмущенный:

— Филлис, как тебе не стыдно! Вы когда-нибудь видели такую скверную девчонку, мистер…

— Пиллин, мама.

Потом — он сам не знал, как это произошло, — он шагал между ними к трамваю, защищенный от январского холода смехом и ароматом мехов и фиалок. Это было похоже на сказку из «Тысячи и одной ночи» или что-нибудь в этом роде, какое-то опьянение, когда уверяешь, что тебе — по пути, хотя потом всю дорогу назад придется снова трястись на этом дурацком трамвае. Никогда в жизни он не чувствовал такого воодушевления, как сейчас, когда восседал на скамье между ними, забыв и о записке в кармане и о своем желании подбодрить отца. На конечной остановке они вышли. Мурлыкающее приглашение зайти как-нибудь, отчетливое «Джок будет рад познакомиться с вами!», низкий грудной смех. «Ах ты, скверная девчонка!» И вдруг хитрая мысль молнией осенила его, когда он снимал шляпу.

— Большущее спасибо, зайду непременно! — Он снова вскочил на подножку трамвая, деликатно намекая этим, как безмерно он был галантен.

— Вы же сказали, что вам по пути! Ну, зачем вы так?..

Слова ее были точно музыка, а раскрытые от удивления глаза казались самыми прекрасными на земле. Миссис Ларн снова засмеялась низким, теплым, но и каким-то рассеянным смехом, а девушка помахала ему рукой на прощание. Он глубоко вздохнул и пришел в себя только в клубе, за бутылкой шампанского. Пойти домой? Ну, нет! Ему хотелось пить и мечтать. Ничего, «старик» узнает новости завтра.



3


Эти слова «Сэр, вас хочет видеть миссис Ларн!» могли бы смутить человека с более слабыми нервами. Что привело ее? Она же знает, что ей не следует приходить сюда. Старый Хейторп с циничным любопытством наблюдал, как вошла его сноха. Каким- взглядом она окинула этого щенка, когда проходила мимо! Он отдавал должное вдове своего сына и спрятал улыбку между усами. Она взяла его руку, поцеловала, прижала к своей великолепной груди и проговорила:

— Вот видите, наконец-то я здесь! Вы не удивлены? Старый Хейторп покачал головой.

— Мне, право, очень нужно было повидать вас. Вы не заходили к нам целую вечность. Да еще эта ненастная погода! Как вы себя чувствуете, дорогой опекун?

— Как нельзя лучше. — И, посмотрев ей прямо в серо-зеленые глаза, добавил: — У меня нет для вас ни пенса.

Она и глазом не моргнула, только беспечно рассмеялась.

— Неужели вы думаете, что я пришла за этим? Хотя я в самом деле сильно на мели, дедушка!

— Как всегда.

— Я вам все расскажу, дорогой, мне станет легче. Если бы вы знали, как туго мне сейчас приходится!

Стараясь принять печальный вид, она опустилась в низкое кресло, распространяя сильный аромат фиалок.

— Мы в ужаснейшем положении. В любую минуту имущество наше может пойти с молотка, а мы — оказаться на улице. У меня не хватает духу открыться детям — они так счастливы, бедняжки. Джока придется взять из школы, а Филлис прекратит уроки музыки и танцев. Полнейший кризис. И все из-за синдиката «Мидлэнд». Я рассчитывала получить по крайней мере двести фунтов за новый рассказ, а они его не взяли.

Крошечным платочком она смахнула слезинку с глаза.

— Это очень обидно, дедушка. Я просто мозги иссушила, работая над рассказом.

Старый Хейторп проворчал что-то похожее на «вздор!».

Испустив глубокий вздох, свидетельствующий лишь о большом объеме ее легких, миссис Ларн продолжала:

— Не могли бы вы дать мне хотя бы сто фунтов?

— Ни шиллинга.

Она снова вздохнула, глаза ее скользнули по комнате, и она проговорила тихим голосом:

— Вы же отец моего дорогого Филипа. Я никогда на это не намекала, но вы же отец, поймите. Он был так похож на вас, и Джок тоже.

Ни один мускул не дрогнул на лице старого Хейторпа. Легче было добиться ответа от языческого идола, которому приносят цветы, песни, жертвы: «Мой дорогой Филип!» Провалиться мне на этом месте, если она сама не заездила его! И какого дьявола она ворошит старое?» Взгляд миссис Ларн все еще блуждал по комнате.

— Какой чудесный дом! Все-таки вы должны помочь мне, дедушка. Представьте, а если ваших внуков выкинут на улицу!

Старик усмехнулся. Он вовсе не собирался отречься от родства — это она так думает, а не он. Но он и не допустит, чтобы на него наседали.

— А это может случиться. Неужели вы останетесь равнодушным? Ну, пожалуйста, спасите меня еще раз. Ведь вы, наверное, можете что-нибудь для них сделать.

Он шумно вздохнул:

— Надо подождать. Сейчас не могу дать ни пенса. Я сам беден, как церковная крыса.

— Не может быть, дедушка!

— Да, да, так оно есть.

Миссис Ларн снова испустила энергичный вздох. Она, разумеется, не верила ему.

— Ну что ж! — проговорила она. — Вас будет мучить совесть, когда мы все вместе придем как-нибудь вечером и станем петь под вашими окнами, вымаливая милостыню. Да, кстати, вы не хотите повидать Филлис? Она в холле. Такая хорошенькая растет. Ну хотя бы пятьдесят фунтов, дедушка, милый!

— У меня ничего нет.

Миссис Ларн в отчаянии воздела руки.

— Вы в этом раскаетесь. Я вишу на волоске.

Она глубоко вздохнула, и от нее снова повеяло фиалками. Потом, поднявшись, она подошла к двери и позвала:

— Филлис!

Когда девушка вошла, у старого Хейторпа впервые за много лет дрогнуло сердце. Ее появление было точно весенний день в январе — какая противоположность этой надушенной кукле, ее матери! Как приятно ощущать прикосновение ее губ к своему лбу, слышать ее звонкий голос, видеть грациозные движения и знать, что этой девочкой он может гордиться! Она хорошей породы, как и тот бездельник, ее братец Джок (не в пример тем внукам, которые родятся у этой святоши, его законной дочери, если найдется идиот, который женится на ней, или у тупицы Эрнеста).

После их ухода он с особым удовольствием думал о шести тысячах фунтов, которые перепадут им от сделки с Джо Пиллином. На общем собрании ему придется расписать выгоду этой покупки. Следует ожидать серьезных возражений: ведь грузооборот падает. Нерешительный народ пошел, все какие-то вялые, осторожные. А эти типы в правлении — как они пытались отвертеться от ответственности! Пришлось уговаривать их поодиночке. Чертовски трудно протолкнуть это дело! А оно стоящее: если умело взяться, суда будут приносить доход, и немалый.

Старик спал, когда пришел камердинер, чтобы одеть его к обеду. Слуга восхищался им, насколько можно восхищаться человеком, который не способен без посторонней помощи надеть штаны. Он не раз говорил горничной Молли: «Хозяин-то был, видать, большой любитель женского пола, такого нужно было поискать. Он и сейчас заглядывается на тебя, это уж точно!» А горничная, хорошенькая ирландка, отвечала: «Ну и пусть себе на здоровье, если ему это доставляет удовольствие. Лучше пусть так на меня смотрят, чем сверлят глазами, как наша хозяйка».

За обедом старый Хейторп всегда сидел на одном конце большого стола розового дерева, а его дочь — на другом. Это было самое важное событие дня. Заткнув салфетку за верхний вырез жилета, старик со страстью принимался за еду. Он нисколько не утратил вкуса к пище, и желудок его работал отлично. Он и сейчас мог есть за двоих и пить больше, чем выпивает обычно один человек. Во время обеда он избегал разговора и наслаждался каждым куском и глотком. «Святоша» не могла сказать ничего такого, что заинтересовало бы его, и он тоже — ничего, что было бы интересно ей. Она испытывала ужас перед «застольными радостями», как она выражалась, перед вожделениями здоровой плоти. Он знал, что она незаметно старается ограничить его рацион. Черта с два он допустит это! Какие еще удовольствия остались в его возрасте? Посмотрим, какова она будет, когда ей стукнет восемьдесят. Впрочем, она не доживет: слишком тощая и добродетельная!

Однако сегодня, когда подали куропатку, Адела заговорила:

— Кто это к вам приходил, папа?

Уже разнюхала? Уставив на нее маленькие синие глаза, он пробурчал с набитым ртом:

— Дамы!

— Это я видела. Но кто они?

Он испытывал сильное искушение сказать: «Члены одной из моих внебрачных семей». В действительности то были самые лучшие члены его единственной внебрачной семьи, но желание преувеличить брало верх. Он, однако, сдержался и продолжал есть, и лишь побагровевшие щеки выдавали его скрытое раздражение. Он смотрел в ее серые, ясные и холодные глаза и знал, что она думает: «Он слишком много ест».

— Мне жаль, папа, что вы не считаете нужным посвящать меня в свои дела, — сказала она. — И вам не следует пить рейнвейн.

Старый Хейторп взял высокий зеленый бокал, осушил его до дна и, сдерживая гнев, продолжал разделываться с куропаткой.

Адела поджала губы, выпила глоток воды и продолжала:

— Я знаю, что их фамилия — Ларн, но это ничего не говорит мне. И, может быть, это к лучшему?

Сдерживая гнев, старик сказал с усмешкой:

— Они — моя сноха и внучка.

— Как, разве Эрнест женат? Нет, ты шутишь! Старик рассмеялся и покачал головой.

— Уж не хотите ли вы сказать, папа, что вы были женаты до того, как женились на моей маме!

— Нет.

Какую рожу она скорчила!

— Значит, это был не брак… — сказала дочь с презрением. — И они сидят у вас на шее. Не удивительно, что вы вечно без денег. И много у вас этой родни?

Усилием воли старик снова сдержал гнев, но на лбу и шее угрожающе вздулись вены. Если бы он сейчас заговорил, то наверняка бы задохнулся. Он перестал есть, положил руки на стол и попытался встать. Ему не удалось это, и, осев в кресло, он уставился на неподвижную, чопорную фигуру дочери.

— Не делай глупостей, папа, и не устраивай сцен в присутствии Меллера. Доедай обед.

Он молчал. Он не останется здесь, раз его оскорбляют и пытаются им командовать! Никогда еще не ощущал он так остро свою беспомощность. Это открытие поразило его. Колода, которой приходится терпеть что угодно! Колода! И, решив подождать, пока вернется слуга, он взял в руку вилку.

Снова раздался ханжеский голос дочери:

— Вы, папа, вероятно, не догадываетесь, какой это удар для меня. Не знаю, что подумает Эрнест…

— Эрнест может проваливать ко всем чертям!

— Только без ругани, папа, прошу вас.

Гнев старого Хейторпа прорвался. Он зарычал. Как он мог все эти годы жить в одном доме с этой женщиной и есть с ней за одним столом!

Вернулся слуга, и старый Хейторп, отложив вилку, приказал:

— Помогите мне встать!

Тот медлил, как громом пораженный, держа поднос со сладким. Встать из-за стола, не закончив обед, — это неслыханно!

— Помогите мне встать!

— Меллер, мистеру Хейторпу нехорошо. Поддержите его с другой стороны.

Старик стряхнул руку дочери.

— Я вполне здоров. Помогите мне встать. Впредь буду обедать у себя в комнате.

Слуга помог ему встать на ноги, и он медленно вышел, но, оказавшись в своем святилище, не сел, подавленный острым сознанием собственной беспомощности. Он стоял, ухватившись за стол, немного покачиваясь, ожидая, пока слуга закончит подавать обед и принесет портвейн.

— Вы хотите сесть, сэр?

Проклятие, это он и сам как-нибудь способен сделать! Надо немедленно подумать, как укрепить свои позиции против этой женщины.

— Пошлите мне Молли!

— Хорошо, сэр.

Слуга поставил бутылку на стол и вышел.

Старый Хейторп наполнил бокал, выпил, снова наполнил. Потом взял из ящика сигару и раскурил ее. Вошла горничная, сероглазая, темноволосая девица, и остановилась перед ним, сложив руки, наклонив голову немного набок и чуть-чуть приоткрыв рот. Старик спросил:

— Вы — человек?

— Полагаю, что так, сэр.

— Так вот, я хочу попросить вас кое о чем именно как человека, а не как служанку, понимаете?

— Нет, сэр, но я буду рада сделать все, что нужно.

— Тогда заглядывайте сюда иногда — посмотреть, не нужно ли мне чего-нибудь. Меллер часто уходит. Не надо ни о чем спрашивать — просто загляните, и все.

— Хорошо, сэр, непременно. Мне будет только приятно.

Он кивнул и, когда девушка вышла, умиротворенно опустился в кресло. Недурна! Приятно видеть хорошенькую мордашку — не то, что бледную строгую физиономию, как у Аделы. В нем опять поднялась волна раздражения. Значит, она делает ставку на его беспомощность, уже сделала эту ставку? Но он покажет ей, что у старого коня есть еще силы! И эта жертва — нетронутое суфле, и грибы, и мятная конфета, которой он обычно заключал обед, — словно бы освятила его решимость. Они все думают, что он старая развалина без гроша в кармане! Вот сегодня днем он видел, как двое из правления переглядывались и пожимали плечами, как бы говоря: «Только посмотрите на него!» Молодой Фарни жалеет его. Жалеет, ишь ты! А неотесанный грубиян, стряпчий, — как он кривил рот на собрании кредиторов, словно хотел сказать: «Что с него взять одной ногой в могиле!» Сколько раз он замечал, как клерки прячут ухмылки, а тот щенок Боб Пиллин в тесном, как собачий ошейник, воротничке надменно щурится. Надушенная кукла Розамунда боится, как бы он не загнулся, прежде чем она успеет обобрать его до нитки. Камердинер все время как-то странно посматривает на него. А уж эта святоша!.. Ну нет, погодите! Не очень-то скоро дождетесь своего! И в четвертый раз наполнив бокал, он маленькими глотками тянул темно-красную жидкость, которую обожал, а потом, глубоко затянувшись сигарой, закрыл глаза.


ГЛАВА II



1


Комната в отеле, где обычно происходили общие собрания акционеров «Британской судовладельческой компании», была уже почти переполнена, когда секретарь вошел туда через дверь, отделявшую акционеров от директоров. Осмотрев приготовленные для директоров кресла, чернила, бумагу и кивнув кое-кому из акционеров, секретарь, держа в руках часы, стоял, наблюдая за присутствующими. Ни разу не собиралось так много народу! Это вызвано, конечно, снизившимися дивидендами и предполагаемой покупкой судов у Пиллина. Секретарь усмехнулся. Он презирал правление, за исключением председателя, но вдвойне презирал акционеров. Если вдуматься, забавное это зрелище — общее собрание! Единственное в своем роде! Восемьдесят или сто мужчин и пять женщин пришли сюда только потому, что поклоняются деньгам. Что еще на свете делается с таким единодушием? Церковь не идет ни в какое сравнение: слишком много мотивов, помимо поклонения всевышнему, переплетается в душе у человека. Иронические мысленные комментарии доставляли удовольствие этому высокообразованному молодому человеку, почитателю Анатоля Франса и других писателей. Неужели эти люди думают, что их приход что-нибудь изменит? Половина третьего! Секретарь спрятал часы в карман и пошел в комнату правления.

Возбужденные завтраком и предварительным обменом мнений, директора, очевидно, чувствовали себя весьма уютно, несмотря на февральскую погоду. Четверо из них еще оживленно беседовали у камина, пятый расчесывал бороду. Председатель сидел с закрытыми глазами и, мерно двигая губами, сосал леденец; в руках он держал листки бумаги с заготовленной речью. Секретарь бодро произнес:

— Пора, сэр!

Старый Хейторп проглотил конфету, поднялся, опираясь на руку секретаря, и проследовал к своему креслу в центре стола. Пять директоров последовали за ним. Стоя справа от председателя, секретарь, четко, тщательно выговаривая слова, прочел повестку заседания. Потом он помог председателю подняться и, окинув взглядом ряды, подумал: «Не надо было показывать, что он не может сам встать. А он должен был бы разрешить мне прочитать его речь — все равно я ее написал».

Председатель начал:

— Леди и джентльмены! Я рад снова, как делал последние девятнадцать лет, предложить вашему вниманию отчет правления за истекшие двенадцать месяцев. Вы обратите особое внимание, разумеется, на одно мероприятие, которое намечает правление и для проведения которого мы сегодня испросим вашего одобрения, — я вернусь к этому в конце своего доклада…

— Простите, сэр, здесь ничего не слышно!

«Ну вот, — подумал секретарь. — Я так и знал». Председатель невозмутимо продолжал речь. Однако скоро встали еще несколько акционеров, и тот же раздраженный голос произнес:

— В таком случае лучше отправляться по домам. Неужели никто не может прочитать за председателя, если он потерял голос?

Председатель выпил глоток воды и снова заговорил… Но теперь уже почти все в последних рядах встали с мест, поднялся нестройный гул. Тогда председатель протянул секретарю листки с речью и тяжело сел в кресло.

Секретарь начал читать с самого начала и после каждой фразы думал: «Отлично сказано!» «На редкость ясная мысль!» «Тонкий ход». «Это проймет их». «Обидно: никто не знает, что речь сочинил я». Дойдя до сделки с Пиллином, он сделал паузу.

— Теперь я перехожу к мероприятию, о котором упомянул вначале. Правление решило — расширить деятельность компании, купив у «Акционерного общества Пиллин» весь его грузовой флот. В результате этой операции мы становимся владельцами четырех пароходов: «Смирна», «Дамаск», «Тир» и «Сидон» — судов в отличном состоянии, общей грузоподъемностью в пятнадцать тысяч тонн, за весьма невысокую цену — шестьдесят тысяч фунтов стерлингов. «Vestigia nulla retrorsum» [17], джентльмены! — (Эту фразу председатель собственноручно вставил в речь, и секретарь отдавал ей должное.) — Мы переживаем трудные времена, но правление убеждено, что есть все признаки улучшения и настал удобный момент для новых решительных усилий. Члены правления с уверенностью рекомендуют вам принять этот курс и одобрить покупку, которая, по их убеждению, в недалеком будущем значительно увеличит прибыли Компании.

Секретарь неохотно сел. По его мнению, речь следовало бы заключить кое-какими воодушевляющими фразами, и он тщательно их заготовил, но председатель все вычеркнул, сказав: «Они должны быть рады такой возможности». Секретарь полагал, что это было ошибкой.

Затем поднялся тот директор, который расчесывал бороду, представительный господин, не умевший говорить долго и дипломатично. Пока он говорил, секретарь наблюдал за присутствующими, стараясь определить, откуда следует ждать оппозиции. Большинство сидело с осовелым видом — хороший признак, но человек десять листали отчет, и трое-четверо делали пометки: Уэстгейт, например, который сам хотел пролезть в правление, и потому можно было поручиться, что он строит какую-нибудь каверзу — испытанный способ сутяг; потом Баттерсон, который тоже хотел попасть в правление и потому наверняка будет поддерживать директоров — испытанный способ льстецов; кроме того, элементарное знание людей подсказывало секретарю, что тот субъект, который заявил, что лучше отправляться по домам, тоже выскочит с чем-нибудь неприятным. Директор закончил выступление, погладил пальцами бороду и сел на место.

Последовала секундная пауза. Затем встали одновременно Уэстгейт и Баттерсон. Увидев, что председатель кивнул Баттерсону, секретарь подумал: «Ошибка! Надо было сначала дать слово Уэстгейту и тем самым ублажить его». Но в том-то и беда, что старик не имеет представления о suaviter in modo! [18] Поощренный мистер Баттерсон, сказал, что он «хотел бы, если будет позволено, поздравить правление с тем, что оно, как опытный кормчий, так плавно провело корабль Компании по бурным водам прошлого года. До тех пор, пока у руля находится достойный председатель, он, Баттерсон, не имеет ни малейшего сомнения, что, хотя барометр все еще стоит низко и… гм… критический период не миновал, они могут рассчитывать на усмирение крепкого ветра, можно даже сказать… гм… шторма. Надо признать, что нынешний дивиденд — четыре процента — отнюдь не может удовлетворить всех присутствующих («Слушайте, слушайте!»), но лично он — и он надеется, что и другие — здесь мистер Баттерсон оглядел собрание — понимают, что при сложившихся обстоятельствах четыре процента прибыли — это все, на что они имеют основание… гм… надеяться. Он полагает, что реализуя смелые, ко, по его мнению, надежные мероприятия, которые намечены правлением, они могут с некоторой уверенностью ожидать наступления более отрадного будущего. («Нет, не можем!») Кто-то из акционеров сейчас сказал: «Нет, не можем!». Это, вероятно, указывает на известное сомнение в том, что планы, предложенные нашему собранию, целесообразны. («Вот именно!») В таком случае хотелось бы сразу отмежеваться от маловеров. Их председатель, человек, который неоднократно доказывал свою проницательность, предусмотрительность и мужество во многих и сухопутных и… гм… морских делах, не стал бы участвовать в этом начинании, если бы не имел на то достаточно веских оснований. По его, мистера Баттерсона, глубочайшему убеждению, их Компания находится в надежных руках, и он счастлив полностью поддержать предложенные мероприятия. Как хорошо сказал председатель в своей речи: «Vestigia nulla retrorsum!» Акционеры согласятся с ним, что это лучший девиз для англичанина. Кхе-м!»

Мистер Баттерсон сел на место. Поднялся мистер Уэстгейт.

Он сказал, что хочет узнать подробнее, гораздо подробнее об этом предложении, которое, на его взгляд, является весьма и весьма сомнительным… («Да, — подумал секретарь, — я же говорил старику, что надо побольше рассказать…») Кому первому, например, было сделано предложение со стороны Пиллина? Председатель говорит, что ему. Отлично! Но почему Пиллин продает суда, если стоимость морских перевозок должна, как нас уверяют, возрасти?

— Значит, он другого мнения.

— Совершенно верно! Так вот, и по моему мнению, стоимость перевозок упадет, и Пиллин прав, что хочет продать суда. Отсюда следует, что покупать их нам нельзя («Слушайте, слушайте!» «Нет, нет!»). У Пиллина в правлении сидят толковые люди. Что там председатель говорит? Нервы? Неужели он в самом деле хочет уверить нас, что эта продажа вызвана слабыми нервами?

Председатель кивнул.

— Это мне кажется по меньшей мере фантастическим предположением, но сейчас оставим это в стороне и ограничимся вопросом: на чем конкретно основана уверенность председателя? Что именно побуждает правление навязывать нам в такое неблагоприятное время то, что я не колеблясь назову скоропалительным решением? Одним словом, я хочу ясности, полной ясности в этом деле.

Мистер Уэстгейт сел.

Как же теперь поступит председатель? Положение затруднительное: председатель беспомощен, другие директора как-то равнодушны. И тут секретарь острее, чем всегда, почувствовал нелепость того, что он, который несколькими продуманными фразами мог так легко обвести собрание вокруг пальца, — всего лишь мелкая сошка. Но вдруг он услышал глубокий рокочущий вздох, который предшествовал обычно выступлениям председателя.

— Кто-либо еще из джентльменов хочет что-нибудь сказать, прежде чем я поставлю вопрос на голосование?

Так он только раздразнит их! Ну, конечно, тот субъект, который кричал, что можно идти по домам, уже вскочил на ноги. Какую гадость он еще надумал?

— Мистер Уэстгейт требует полной ясности. Мне тоже не нравится это дело. Я никого ни в чем не обвиняю, но мне кажется, что за этим что-то кроется и акционеры должны обо всем знать. И не только это! Говоря по совести, мне отнюдь не доставляет удовольствия терпеть самоуправство человека, который — каков бы он ни был в прошлом — теперь совсем не находится в расцвете сил.

У секретаря перехватило дыхание: «Так я и знал! Этот скажет — ножом отрежет!»

Подле себя он снова услышал ворчание. Председатель побагровел, поджал губы, маленькие глазки его стали совсем синими.

— Помогите мне встать! — сказал он.

Секретарь помог ему подняться и затаил дыхание. Председатель выпил воды, и его голос, неожиданно громкий, разорвал зловещую тишину.

— Ни разу в жизни мне не приходилось выслушивать подобных оскорблений. На протяжении девятнадцати лет я отдавал все силы для вашего блага, леди и джентльмены, и вы знаете, каких успехов достигла наша Компания. Я самый старший по возрасту среди присутствующих здесь и смею надеяться, что мой опыт по части морских перевозок несколько богаче, чем у двоих джентльменов, которые выступали здесь. Леди и джентльмены, я делал все, что мог, и если говоривший последним джентльмен действительно думает то, что сказал, то вам решать, поддержите ли вы обвинение, задевающее мою честь, или нет. Эта операция вам выгодна. Успех всегда в движении, и лично я никогда не соглашусь коснеть в бездеятельности. Если вам угодно коснеть, поддержите этих джентльменов, и больше не о чем разговаривать. Повторяю: стоимость перевозок возрастет еще до конца года, покупка выгодна, более чем выгодна, я, во всяком случае, так считаю. Ваше право отвергнуть это предложение. В таком случае я подаю в отставку.

Председатель сел. Украдкой посмотрев на него, секретарь с воодушевлением подумал: «Браво! Кто бы мог поверить, что он сумеет так поднять голос как раз в нужный момент? И какой тонкий ход насчет чести! Удар наверняка, что и говорить! А все-таки дела могут принять иной оборот, если тот субъект в заднем ряду возьмет слово: у старика просто не хватит сил отразить второй удар. Кто это там? А, старик Эпплпай хочет что-то сказать. Ну, этот не подведет!»

— Я без колебаний заявляю, что являюсь старым другом председателя, многие из нас — старые его друзья, и потому мне, как, несомненно, и другим, больно было слышать эти незаслуженные оскорбления. Если он и стар годами, то ума и мужества у него больше, чем у молодого. Нам бы всем быть такими энергичными, как он. Мы обязаны поддержать председателя, да, да, обязаны! («Слушайте, слушайте!»)

Секретарь облегченно вздохнул: «Пронесло!» — и почувствовал какое-то непонятное волнение, когда председатель, точно деревянная игрушка, качнулся в поклоне в сторону старого Эпплпая, и тот тоже качнулся в ответ. Потом он заметил, что поднялся акционер, сидевший у двери. «Кто это? Знакомое лицо… А, Вентнор, стряпчий, один из кредиторов председателя! Они как раз сегодня собираются снова прийти к нему. Что-то будет!»

— Я не могу согласиться с предыдущим оратором: личные симпатии и антипатии не должны сказываться на нашем суждении в этом деле. Вопрос крайне прост: как оно отразится на наших карманах? Не скрою, я шел сюда с некоторыми опасениями, но поведение председателя рассеяло их. Я поддерживаю предложение правления.

Секретарь думал: «Все как будто верно, но он как-то странно говорит, очень странно».

После длительного молчания председатель объявил, не поднимаясь с места:

— Предлагаю утвердить отчет и счета. Кто «за», прошу голосовать обычным путем. Кто против? Принято.

Секретарь записал имена тех, кто голосовал против, — их было шестеро. Мистер Уэстгейт воздержался.

Четверть часа спустя секретарь стоял посреди быстро пустеющей комнаты и называл имена репортеру. Тот бесстрастно вопрошал:

— Так вы говорите, «Хейторп» пишется через «э»? Через «е»? Понятно. Он, видимо, очень стар. Благодарю вас. Вы позволите мне взять эти листки с речью? Гранки вам прислать? Так вы сказали: через «э»? Ах, да, «е», простите! До свидания!

Секретарь думал: «Что происходит с этими людьми? До сих пор не знать председателя!..»



2


По возвращении в контору Компании старый Хейторп сидел, покуривая сигару и жмурясь, как сытый кот. Он вспоминал одержанную победу, отсеивая своим старческим, но еще тонким и гибким умом ценное зерно от соломы недоверия. Уэстгейт не страшен: он вечно будет недоволен до тех пор, пока они не заткнут ему рот, предоставив место директора, но этого не случится, пока бразды правления в его руках! А у того субъекта, что сидел в заднем ряду, просто дурной характер. «За этим что-то кроется». Неужели подозревает что-нибудь? Да, кроется, ну и что? Они должны считать это удачей — получить за такую цену четыре судна, и все благодаря ему. Вызывало сомнения последнее выступление. Этот Вентнор, которому он должен деньги, — что-то странное проскальзывало в его тоне, как будто он хотел сказать: «Я чую недоброе». Ну что ж, через полчаса придут кредиторы, и все выяснится.

— Мистер Пиллин, сэр.

— Просите!

Вошел Джо Пиллин; его тощая фигура совершенно терялась в меховом пальто. Седеющие бакенбарды окаймляли худое, покрасневшее от мороза лицо: на улице шел снег.

— Как ты себя чувствуешь, Сильванес? Не страдаешь от этого холода?

— Мне жарко, как в печке. Снимай пальто, садись!

— Нет, боюсь простудиться. У тебя, наверное, огонь внутри. Итак, покупка утверждена?

Старый Хейторп кивнул. Скользя, как тень, Джо Пиллин подошел к двери и проверил, закрыта ли она. Потом возвратился к столу и тихо сказал:

— Ты знаешь, это большая жертва с моей стороны. Старый Хейторп улыбнулся.

— Ты подписал обязательство?

Джо Пиллин вытащил из кармана бумаги, осторожно развернул их и показал подпись:

— Не нравится мне все это. Но теперь уже ничего не отменишь.

Старый Хейторп ответил со смешком:

— Как не отменишь смерть.

Голос Джо Пиллина зазвенел дискантом:

— Мне страшно неприятно, когда что-нибудь нельзя вернуть. Ты взял меня на испуг, сыграл на моих слабых нервах.

Рассматривая подписи, старый Хейторп пробурчал:

— Скажи своему юристу, чтобы он ненадежнее припрятал эту бумагу. Он, должно быть, считает тебя донжуаном, Джо.

— Представь, что после моей смерти это станет известно жене!

— Ну, пилить тебя она уже не сможет, и тебе там в аду не станет жарче.

Джо Пиллин убрал документ под пальто и издал странный, всхлипывающий звук. Он не выносил, когда шутили такими вещами.

— Все вышло, как ты хотел, всегда получается по твоему. Но кто эта миссис Ларн? Я ведь должен это знать. Боб, кажется, видел ее в твоем доме. А ты говорил, что она не бывает там.

Старый Хейторп заговорил, смакуя каждое слово:

— Муж этой дамы был моим сыном от женщины, которую я любил до женитьбы. Ее дети — мои внуки. Ты помог обеспечить их. Это лучшее, что ты сделал в жизни.

— Н-не уверен. Мне не нужно было спрашивать. Теперь сомнения совсем одолеют меня. Как только передача будет закончена, я уеду за границу. Этот холод — смерть для меня. Ты бы дал мне рецепт, как не мерзнуть.

— Смени внутренности.

Джо Пиллин смотрел на своего друга с какой-то тоской.

— Хоть ты и сильный человек, долго тебе не протянуть, жизнь на ниточке висит.

— Ниточка еще крепкая, дорогой.

— Ну, прощай, Сильванес! Мне пора домой. Ты плохой утешитель!

Он надел шляпу и, потерявшись в своем меховом пальто, вышел в коридор. На лестнице ему встретился человек и сказал:

— Как поживаете, мистер Пиллин? Я знаком с вашим сыном. Были у председателя? Продажа, как я понимаю, утверждена. Надеюсь, мы не прогадаем, но вы, разумеется, думаете иначе?

Джо Пиллин внимательно посмотрел на собеседника из-под полей шляпы.

— Мистер Вентнор? Благодарю вас! Сегодня очень холодно, не правда ли?

И, сделав это осторожное замечание, он пошел вниз.

Оставшись один, старый Хейторп размышлял: «Ей-богу, дрожит, как осиновый лист! Такому жизнь — сплошные неприятности! Он боится всего, прямо-таки сжился со страхом, бедняга!» Чувство подъема и легкости, которого он не знал вот уже много месяцев, наполнило ему грудь. Теперь те двое ребятишек избавлены от нужды!

Сейчас он разделается с проклятыми кредиторами и отправится навестить внуков. Имея двести фунтов в год, мальчишка поступит в армию — самое подходящее место для такого сорванца. Девчонку в любой момент можно сбыть с рук, но ей нет необходимости выскакивать замуж за первого попавшегося бездельника. Что до их мамаши, то пусть она сама заботится о себе: ей нужно иметь каждый год не меньше двух тысяч, чтобы распутываться с постоянными долгами. Но будьте покойны, она наглостью и лестью сумеет вывернуться из любой переделки! Следя за тем, как вился и пропадал дымок от сигары, он внезапно почувствовал, в каком напряжении находился последние шесть недель, как старательно гнал мысли о сегодняшнем общем собрании. Да, дела могли принять совсем иной оборот. Он хорошо знал расстановку сил в правлении и вне его и особенно тех, кому до смерти хотелось бы от него избавиться. А если бы ему пришлось уйти, другие две компании тоже дали бы ему отставку, и тогда плакало его жалованье, все до последнего пенса; он будет нищим, зависеть от дочки-святоши. А сейчас он безбедно протянет еще год, если сумеет отбиться от кредиторов-акул. На сей раз это окажется труднее, но ему везет, должно повезти и теперь. И, сделав глубокую затяжку, он позвонил.

— Зовите их сюда, мистер Фарни, и принесите мне, пожалуйста, чашку китайского чаю покрепче.

— Слушаю, сэр. Вы сами посмотрите оттиск газетного отчета или поручите это мне?

— Вам.

— Хорошо, сэр. Собрание прошло удачно, как вы считаете?

Старый Хейторп кивнул.

— И удивительно, как это в самый нужный момент к вам вернулся голос! Я уж опасался, что будет трудно убедить их. Вы, конечно, не могли не ответить на оскорбление. Нужно же додуматься до такой чудовищной вещи! Мне хотелось стукнуть его.

Старый Хейторп кивнул опять и, глядя в красивые голубые глаза секретаря, повторил:

— Просите их.

Снова на минуту оставшись один, старый Хейторп подумал: «Как это поразило его! Если бы он только знал — пощады не жди».

Кредиторы — на этот раз их было десять — входили, кланяясь своему должнику, и явно недоумевали, какого дьявола они должны быть вежливы с человеком, который не хочет возвращать им деньги. Потом секретарь принес чай, и они ждали, пока председатель выпьет всю чашку. Руки у председателя дрожали, и потому операция эта требовала немалой ловкости. Сумеет ли он не расплескать чай себе на грудь и не поперхнуться? Тем, кто не знал председателя в частной жизни, показалось, что тут не обошлось без вмешательства сверхъестественных сил. Наконец он благополучно отставил чашку, неверными пальцами снял несколько желтых капелек с седого кустика на подбородке, зажег сигару и начал:

— Джентльмены, буду говорить без обиняков. Я могу предложить следующее: пока я жив и состою членом нескольких правлений, я ежегодно буду выплачивать вам тысячу четыреста фунтов и ни пенса больше. Если вы не можете согласиться на это, я буду вынужден объявить себя банкротом, и тогда вы получите около шести пенсов за фунт. За мои акции по рыночной цене можно получить около двух тысяч. Больше у меня ничего нет. Дом, в котором я живу, и все, что есть в нем, за исключением одежды, вина и сигар, принадлежит моей дочери, согласно дарственной записи, сделанной пятнадцать лет назад. Вы можете получить полную информацию у моих юристов и банкиров. Таково в двух словах положение вещей.

Несмотря на то, что все десять джентльменов были опытны в делах, они с трудом скрывали свое изумление. Человек, который так много задолжал, скажет, естественно, что у него ничего нет, но решится ли он ссылаться на юристов и банкиров, если это неправда? Мистер Вентнор спросил:

— Вы позволите нам ознакомиться с вашими банковскими книжками?

— Нет, но я уполномочу своих банкиров представить вам справку о моих доходах за последние пять лет или больше, если угодно.

Кредиторы были умышленно рассажены вокруг большого стола, за которым собирались члены правления, — и этот стратегический ход лишил их возможности свободно, не опасаясь быть подслушанными, обменяться мнениями. Наклоняясь поочередно друг к другу, они переговаривались тихими голосами, и наконец мистер Браунби выразил общее мнение:

— Мистер Хейторп, мы полагаем, что при ваших дивидендах и жалованье вы можете выделить большую сумму. Вы должны выплачивать нам тысячу шестьсот фунтов ежегодно. Вы понимаете, что эта перспектива не из блестящих. Но мы все-таки надеемся, что вы проживете еще несколько лет. Мы исчисляем ваши доходы в две тысячи фунтов.

Старый Хейторп покачал головой.

— Тысяча девятьсот тридцать фунтов в хороший год. А я должен есть и пить, должен держать слугу, чтобы ухаживал за мной, — я немного сдал. Меньше, чем пятью сотнями, не обойтись, значит, тысяча четыреста фунтов это все, что я могу вам предложить, джентльмены. На две сотни больше, чем прежде. Это мое последнее слово.

Молчание нарушил мистер Вентнор.

— Эта сумма меня не удовлетворяет, и это мое последнее слово. Если остальные джентльмены примут ваше предложение, я буду вынужден действовать самостоятельно.

Старик пристально посмотрел на него и ответил:

— Разумеется, сэр! Посмотрим, чего вы добьетесь.

Кредиторы встали с мест и собрались кучкой у противоположного конца стола; остались сидеть только Хейторп и мистер Вентнор. Старик выпятил нижнюю губу, так что волоски на подбородке встали точно щетина. «Ах ты, пес! — думал он. — Воображаешь, будто можешь поймать меня на чем-то. Ну, что ж, действуй!» Стряпчий встал и присоединился к остальным. Закрыв глаза, старый Хейторп сидел в полной неподвижности, зажав между зубами потухшую сигару. Мистер Браунби обернулся и, прочистив горло, сообщил ему принятое решение.

— Мистер Хейторп, если юристы и банкиры подтвердят ваше заявление, мы примем это предложение, faute de mieux [19] в расчете на то… — Но, встретив взгляд старика, в котором отчетливо читалось: «К черту твои расчеты!» — запинаясь докончил: — Может быть, вы будете так добры и предоставите нам полномочия, о которых говорили?

Старый Хейторп кивнул, и мистер Браунби, поклонившись, с прижатой к груди шляпой, двинулся к двери. Девять джентльменов последовали за ним. Мистер Вентнор, шедший позади, оглянулся. Но старик уже закрыл глаза.

Как только кредиторы ушли, Хейторп позвонил.

— Помогите мне встать, мистер Фарни. Сколько у этого Вентнора акций?

— Акций десять, я думаю, не больше.

— Угу! Который час?

— Четверть четвертого, сэр.

— Наймите мне такси.

Заехав в банк и к юристу, он еще раз втиснулся в автомобиль и приказал ехать на Миллисент-Виллас. Сидел полусонный и торжествующий, не замечая, как мчится автомобиль, как его трясет и подбрасывает. Итак, эти акулы не станут приставать к нему, пока он держится в правлениях, и ему будет каждый год еще перепадать сотня или побольше — деньги пригодятся для Розамунды и внуков. Сам он может прожить на четыре сотни, а то и на три с половиной, не поступаясь своей независимостью. Он не вынесет жизни в доме той святоши, если не будет в состоянии оплачивать свое содержание. Неплохо сегодня поработал! Лучше, чем за много-много месяцев.

Автомобиль остановился перед одной из вилл.



3


Есть комнаты, которые не выдают своих владельцев, а есть такие, которые, кажется, сразу же выбалтывают: «Вот они какие!» К последним принадлежала комната Розамунды Ларн. Она словно говорила всем и каждому, кто входил: «Что ей нравится? Смотрите сами — все яркое и веселое. Привычки? Она сидит здесь по утрам в халате, курит, пачкает все чернилами — поглядите, будьте добры, «а ковер. Обратите внимание на пианино: у него такой вид, точно его то и дело уносят и приносят вновь — в зависимости от состояния кошелька. Широкий диван с подушками всегда стоит на месте, и за акварели на стенах не приходится беспокоиться — они писаны хозяйкой. Вы заметили, что пахнет мимозой? Она любит цветы с сильным запахом. Конечно, никаких часов. Посмотрите на бюро. Она, очевидно, переворачивает все вверх дном, ища какую-нибудь пропажу, и ворчит: «Эллен, где то и где это? Опять ты прибирала здесь, несносная девчонка!» Киньте взгляд на груду рукописей, и вы поймете, что хозяйка имеет, по всей видимости, склонность к сочинительству, слова так и бегут у нее с кончика пера, и, как Шекспир, она никогда не зачеркивает написанного. Да, она провела электрический свет вместо этого ужасного газового, но не пытайтесь зажечь хоть одну лампу: за последние месяцы, разумеется, не уплачено, и оттого она пользуется керосиновой лампой — это можно угадать по закопченному потолку. А вот собачонка, которая не откликается на имя «Кармен», — это китайский спаньель, похожий на джина, с выпученными глазами и почти без носа; у этой Кармен такой вид, будто она понятия не имеет, что случится через секунду, и бедняжка права: ее то ласкают, то гонят прочь! Посмотрите, что стоит на подносе, довольно стареньком и неказистом (правда, не оловянном). И должна вам прямо сказать, что ни у одного миллионера на подносе, несмотря на все великолепие последнего, не стоит бутылка ликера».



Слуга доложил: «Мистер Эзоп» — и старый Хейторп вошел в эту комнату, что тянулась от передней до задней стены крошечного домика и сейчас гудела от шума: здесь Филлис играла на фортепьяно, мальчишка Джок на коврике перед камином время от времени неистово дудел в окарину, миссис Ларн болтала на диване с Бобом Пиллином, а тот бормотал из вежливости: «Да-да! Конечно! А как же иначе!» — и, выворачивая шею, украдкой поглядывал на Филлис. А на подоконнике, подальше от всего этого гомона, собачонка Кармен отупело вращала глазами.

Увидев посетителя, Джок извлек из окарины душераздирающий звук, метнулся за диван и, опершись подбородком о его спинку, выставил круглое, розовощекое, неподвижное личико, а Кармен попыталась вскарабкаться по шнуру на шторы.

Поддерживаемый сзади обнявшей его Филлис, старый Хейторп двинулся за благоухающей миссис Ларн к дивану. Диван был низкий, и когда он плюхнулся на него, Джок издал какой-то утробный стон. Боб Пиллин первым нарушил молчание.

— Как поживаете, сэр? Надеюсь, все уладилось?

Старый Хейторп кивнул. Взгляд его был устремлен на бутылку ликера, и миссис Ларн проворковала:

— Дорогой опекун, вы непременно должны отведать нашего нового ликера. Джок, скверный мальчишка, вылезай оттуда, принеси дедушке рюмку!

Джок приблизился к столу, взял рюмку и, посмотрев ее на свет, быстро наполнил.

— Ах ты, негодник! Ты же видишь, что из этой рюмки пили.

Ангельским голоском Джок ответил:

— Не сердись, мамочка. Я это сейчас сам выпью. — И, мгновенно вылив желтую жидкость себе в рот, достал другую, чистую рюмку.

Миссис Ларн рассмеялась:

— Ну что с ним поделаешь?

Громкий визг не дал старому Хейторпу ответить. Филлис, которая взяла было братца за ухо, чтобы вывести его за дверь, отпустила его и схватилась за укушенный палец. Боб Пиллин поспешил к ней, а миссис Ларн улыбнулась и, кивнув в сторону молодого человека, сказала:

— Видите, какие ужасные дети! А он симпатичный юноша. Нам он очень нравится.

Старик усмехнулся. Она уже лебезит перед этим щенком? Не сводя с него глаз, миссис Ларн проворковала:

— Опекун, вы такой же своенравный, как и Джок. Он весь в вас пошел. Только посмотрите на форму головы. Джок, подойди сюда!

Мальчик подошел с невинным видом и остановился перед матерью. Розовощекий, голубоглазый, с прелестным ртом — настоящий херувим. Вдруг он отчаянно задудел в окарину. Миссис Ларн размахнулась, чтобы дать ему пощечину, но он угадал ее намерение и ничком растянулся на полу.

— Вот как он себя ведет! Убирайся, негодный, мне нужно поговорить с опекуном.

Джок пополз прочь и уселся у стены, скрестив ноги и неподвижно глядя своими круглыми невинными глазами на старого Хейторпа. Миссис Ларн вздохнула.

— Дела все хуже и хуже. Ломаю голову, как бы перебиться эти три месяца. Вы не одолжили бы мне сотню фунтов под мой новый рассказ? В конце концов я наверняка получу за него пару сотен.

Старик покачал головой.

— Мне удалось кое-что сделать для вас и детей. Дня через два-три вас известят. Больше ни о чем не спрашивайте.

— Правда? Опекун, дорогой! — Взгляд ее остановился на Бобе Пиллине. Филлис снова села за фортепьяно, и он склонился над нею.

— Зачем вы пригрели этого олуха? Хотите, чтобы она попала в руки первому попавшемуся ничтожеству?

Миссис Ларн шепотом согласилась:

— Конечно, девочка еще слишком молода. Филлис, иди сюда, поговори с дедушкой!

Когда девушка уселась подле него на диване, он почувствовал, как в нем поднимается та волна нежности, которую может вызвать единственно близость юного существа.

— Ну, как ты ведешь себя? Пай-девочкой?

Она мотнула головой.

— Когда Джок не в школе, это невозможно. А у мамы нет денег, чтобы заплатить за его учение.

Услышав свое имя, мальчик опять начал дуть в трубу, но миссис Ларн выпроводила его из комнаты, и Филлис продолжала:

— Вы даже представить себе не можете, до чего несносен этот мальчишка. Неужели папа был похож на него, опекун? Мама так таинственно говорит о папе. Вы, наверное, его хорошо знали?

Старый Хейторп невозмутимо ответил:

— Не очень.

— А кто был его отец? Я думаю, этого и мама не знает.

— Он был светским человеком в старые времена.

— В старые времена жилось очень весело, правда? Вы носили что-то вроде галифе и бакенбарды?

Хейторп кивнул.

— Как интересно! Вы, наверное, играли в карты, и у вас были всякие приключения с танцовщицами. Теперь молодые люди такие примерные. — Она посмотрела на Боба Пиллина. — Этот, например, воплощенная добродетель.

Старый Хейторп хмыкнул.

— Я не знала, какой он примерный, пока мы не проехали с ним через тоннель, — продолжала Филлис задумчиво. — Там его в темноте обняли за талию, а он сидел, не шелохнувшись. Когда же тоннель кончился, оказалось, что это Джок, а вовсе не я. Какое у него было лицо, если бы вы видели. Ха, ха! — Она откинула голову, открыв белую круглую шейку. Затем, придвинувшись поближе, прошептала:

— Он, конечно, любит изображать из себя настоящего мужчину. Обещал пригласить меня с мамой в театр, а потом ужинать. Вот забавно будет! Только мне не в чем ехать.

Старый Хейторп спросил:

— А что тебе нужно? Ирландский поплин, например?

От восторженного удивления она даже раскрыла рот.

— О опекун! Лучше белый шелк.

— Сколько ярдов тебе нужно на платье?

— Наверное, ярдов двенадцать. Мы сами сошьем. Какой ты милый!

Он услышал запах ее волос, ароматных, как душистое сено, она чмокнула его в нос, и в душе у него возникло такое же чувство, как и тогда, когда он смаковал первый в его жизни глоток вина. Этот дом — жалкое строение, ее матушка — кукла, братец — негодный сорванец, но ему было здесь так тепло, как никогда в том большом особняке, который принадлежал его жене, а теперь дочери-святоше. И он еще раз испытал удовольствие от мысли, что, злоупотребив доверием правления, сумел добыть деньги, и эти юные существа обрели какую-то почву под ногами в суровом, безжалостном мире. Филлис прошептала у него над ухом:

— Опекун, погляди. Он все время таращит на меня глаза. Точь-в-точь вареный кролик!

Боб Пиллин, вынужденный слушать болтовню миссис Ларн, повернув голову, неотрывно смотрел на девушку. Помешался парень, ясно! Было даже что-то трогательное во взгляде этих щенячьих глаз. Старый Хейторп подумал: «Ах ты, бродяга! Мне бы твои годы!» Как это несправедливо: тело дряхлое, немощное, а страсть к наслаждениям не стихает! Говорят, мужчине столько лет, сколько он сам в себе чувствует. Дурачье! Все зависит от того, как действуют руки и ноги! Внезапно он услышал, как Филлис словно всхлипнула, личико ее затуманилось, и, казалось, вот-вот на глазах выступят слезы. Соскочив с дивана, она подошла к окну, взяла на руки собачонку и зарылась лицом в коричневый с белым мех. Старый Хейторп думал: «Она отлично понимает, что хитрая мамаша использует ее как приманку». Филлис скоро вернулась; собачонка страшно вращала глазами и, отчаянно пытаясь вырваться, забралась, как кошка, к девушке на плечо, чтобы спрыгнуть на пол, но та крепко держала ее за лапу. Старый Хейторп вдруг спросил:

— Ты очень любишь мать?

— Ну, конечно, опекун. Я обожаю ее.

— Гм! Так вот, слушай меня. Когда достигнешь совершеннолетия и выйдешь замуж, ты будешь ежегодно получать тысячу двести фунтов. Не поддавайся ничьим уговорам, делай, как сама решишь. И помни: твоя мать-мотовка, деньги у нее как сквозь решето уходят. Береги свои деньги. Хотя это жалкие гроши, они очень тебе понадобятся, все до пенса пригодятся.

Филлис широко раскрыла глаза — он даже усомнился, поняла ли она, что он сказал.

— Ох, опекун, деньги — ужасная штука!

— Ужасно, когда их нет.

— Нет, и они ужасны. Если бы мы были, как птицы! Или вот каждый выставлял бы на ночь тарелку, а утром она у него была бы полна, и на весь день хватало бы.

Старый Хейторп вздохнул:

— Главное в жизни — независимость. Потерять независимость — потерять все. Вот зачем нужны деньги. Помоги мне встать.

Филлис протянула руки, и собачонка, соскочив на пол, снова заняла свое место на подоконнике у штор.

Встав, старый Хейторп сказал:

— Поцелуй меня. Шелк будет завтра.

Потом, посмотрев на Боба Пиллина, спросил:

— Вам не в мою сторону? Могу подвезти.

Молодой человек, кинув на Филлис умоляющий взгляд, нехотя протянул: «Благодарю-ю!» — и они вышли вместе к такси. Они сидели молча в наглухо закрытой машине, испытывая глубочайшее презрение друг к другу, свойственное старости и молодости. Хейторп злился на этого юнца, который имел какие-то намерения в отношении его племянницы, а тот, в свою очередь, клял «старого идола», который увез его, хотя он никак не хотел уходить. Наконец старый Хейторп буркнул:

— Ну?

Вынужденный ответить что-нибудь, Боб Пиллин пробормотал:

— Я рад, что собрание прошло удачно, сэр. Вы взяли верх.

— Не понимаю?

— Я полагал, что у вас будет сильная оппозиция. Старый Хейторп посмотрел на него.

— Расскажите об этом своей бабушке, — буркнул он. Затем, переходя по привычке к нападению, добавил: А вы не теряете времени, как я вижу.

Огорошенный его грубой прямотой, молодой человек постарался придать своему розовощекому лицу выражение достоинства.

— Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Миссис Ларн очень любезна ко мне.

— Еще бы! Но не пытайтесь сорвать цветок.

Окончательно потрясенный, Боб Пиллин упрямо молчал. Эти две недели, промелькнувшие с тех пор, как в доме старого Хейторпа он встретил Филлис, казались ему самым значительным событием в его жизни. Он ни за что не поверил бы, что человека можно так быстро выбить из колеи, принудить покориться без всякого сопротивления, — у него даже не возникало желания сопротивляться. На него, который придерживался принципа: «Наслаждайся жизнью, но не заходи слишком далеко», — эта встреча подействовала, как сильнейший и в то же время такой сладкий нокаут. Если бы только не терзание насчет того, есть ли у него шансы надеяться! Если бы он знал, нужно ли ему брать в расчет старика! Сказать: «У меня самые серьезные намерения», казалось ему старомодным, и, кроме того, обязан ли он отчитываться перед Хейторпом? Они звали его дедушкой, но имеет ли старый скряга право вмешиваться в их дела?

— Вы их родственник, сэр?

Старый Хейторп кивнул.

Набравшись храбрости, Боб Пиллин выпалил:

— Мне хотелось бы знать, что вы имеете против меня?

Старик насколько мог повернул к нему голову, и от недоброй усмешечки ощетинились усы, зажегся какой-то огонек в глазах. Что он имеет против? Да все! Ему не нравилась прилизанная шевелюра, щенячьи глаза, пухлые розовые щеки, высокий воротничок, бриллиантовая булавка в галстуке, не нравилась эта манера тянуть слова, тупая, самодовольная рожа. Эти трусы и неженки с рыбьей кровью — никакой напористости, никакого размаха, одно стремление к безопасному благополучию. И, тяжело, с присвистом вздохнув, он ответил:

— Эх! Молоко с водой, выдающее себя за портвейн!

Боб Пиллин нахмурился.

Это было уже слишком даже для его светской выдержки. То, что дряхлый паралитик открыто не верит в его мужественность, — это переходит всякие границы! Конечно, можно не принимать его всерьез… Но тут же Боб Пиллин подумал: «А что, если он вправе прекратить мои визиты туда и намеревается восстановить ее против меня?» И сердце молодого человека екнуло.

— Очень сожалею, сэр, что кажусь вам чересчур «примерным». Я сделаю все, что могу, чтобы доказать вам обратное. — Старик что-то пробурчал. Довольный собственным остроумием, Боб Пиллин продолжал:

— Увы, у меня приличный доход и нет долгов, нет предосудительных связей, передо мной неплохая карьера и все такое. Но я, конечно, могу все это изменить, если это нужно для того, чтобы вы признали меня подходящей партией.

То была, верно, его первая попытка иронизировать, и он невольно подумал, как удачно это у него получилось.

Но старый Хейторп хранил гробовое молчание. Он сидел, словно какое-то чучело: старческий румянец на щеках, жалкие волосенки, квадратное туловище совсем без шеи — не хватает только трубки во рту! Неужели этот старый идол может представлять опасность? Вдруг «идол» заговорил:

— Я дам тебе совет. Перестань там околачиваться, если не хочешь обжечься! Передай привет отцу. Спокойной ночи.

Такси остановилось перед домом на Сефтон-парк. Безрассудное желание продолжать спор боролось в Бобе Пиллине с желанием выскочить из автомобиля, погрозить кулаком этому дому и убежать. Но он сказал только:

— Спасибо за то, что подвезли. Спокойной ночи! Не спеша вышел из машины и зашагал прочь. Старый Хейторп ждал, пока шофер поможет ему

встать с места, и думал: «Такой же трус, как и отец. Только потолще».

Пройдя кабинет, он сразу же опустился в кресло. В этот час здесь было удивительно тихо, слышалось лишь потрескивание угля в камине, и из парка доносился шелест ветра в ветвях. Было тепло, уютно, пламя в камине освещало комнату. Старика охватило полусонное блаженство. Неплохо он сегодня поработал. «Взял верх», — так, кажется, сказал этот щенок? Да, настоящий успех! Он выдержал натиск и победил. Впереди еще обед. А пока вздремнуть! И скоро послышалось ровное, негромкое дыхание — старик спал, иногда как-то смешно вздрагивая, словно видел блаженные сны.


ГЛАВА III



1


Десять дней спустя Боб Пиллин выходил из крошечного садика перед домом 23 на Миллисент-Виллас в смятенных чувствах: он никак не мог ухватиться за какую-нибудь ниточку, чтобы распутать клубок своих мыслей.

Он застал миссис Ларн и Филлис в гостиной, и, судя по всему, Филлис плакала, он был уверен в этом, и чувства, которые вызвали последующие события, были окрашены воспоминанием о том случае. Старый Хейторп сказал: «Смотри, не обожгись!» Предсказание начало сбываться. Отослав дочь под каким-то пустячным предлогом, надушенная миссис Ларн усадила его рядом с собой на диване и заставила выслушать длиннейшую историю о материальных затруднениях, обрушила на него такую массу нынешних горестей и розовых перспектив, что у него голова пошла кругом, и лишь одно он уловил ясно: ей позарез нужно пятьдесят фунтов, которые она непременно вернет по истечении срока. Дело в том, что дедушка Хейторп сделал дарственную запись, по которой она вплоть до совершеннолетия детей будет получать шестьдесят фунтов каждые три месяца. Это вопрос каких-нибудь нескольких недель, он может справиться у господ Скривена и Коулза — они подтвердят, что обеспечение гарантировано. Боб, конечно, мог справиться у господ Скривена и Коулза: по чистой случайности то были поверенные его отца, — но это вряд ли относилось к делу. Боб Пиллин был весьма осторожный молодой человек, и теперь ему предстояло выбирать: одалживать ли деньги женщине, которая, как он прекрасно понимал, могла занимать еще и еще, до бесконечности, пользуясь его увлечением ее дочерью. Не слишком ли она злоупотребляет этим обстоятельством? В то же время, если он откажет, то может потерять ее расположение, и что тогда делать? Кроме того, не укрепит ли это маленькое одолжение его позиций? Но эта мыслишка показалась ему тут же недостойной: любовь благотворно действует даже на нынешнее молодое поколение.

Если он и даст в долг, то единственно из великодушия, и к черту всякие побочные мотивы! При воспоминании о следах слез на хорошеньких бледно-розовых щечках Филлис и о ее горькой реплике: «Деньги — противная вещь» — у него заскребло на сердце, и мысли стали разбегаться. И все-таки пятьдесят фунтов — сумма немалая, и одному господу известно, сколько за ней последует еще. А что в конце концов он знает о миссис Ларя, если не считать того, что она родственница старому Хейторпу, пишет рассказы и, насколько ему известно, мастерица рассказывать басни тоже. Может быть, все-таки посоветоваться в конторе Скривена? Но тут он снова поддался приступу нелепого благородства. Филлис, Филлис! Кстати, разве дарственные могут служить обеспечением? В полнейшем смятении, так ничего и не решив, он нанял извозчика. Сегодня он обедал у Вентнора, в Чешайре, и если немедленно не отправится домой переодеться, то непременно опоздает к обеду.

В жилете и белом галстуке, он катил в отцовском автомобиле и несколько высокомерно думал о младшей дочери Вентнора, каковую считал хорошенькой до знакомства с Филлис. А за обедом, сидя подле нее, он с удовлетворением сознавал, что не подвластен ничьим чарам и может беззаботно болтать и поддразнивать девушку. Но ему с трудом удавалось подавлять желание, которое теперь почти не покидало его, — думать и говорить о Филлис. У Вентнора было вдоволь неплохого шампанского, мадера тоже оказалась первоклассной, а помимо хозяина и его самого, присутствовал еще один мужчина, да и тот непьющий священник, который, встав из-за стола, удалился с дамами поговорить о приходских делах.

Вентнор казался любезным собеседником, обстоятельства благоприятствовали, и Боб Пиллин поддался тайному желанию завести разговор о предмете своей страсти.

— Вы случайно не знаете миссис Ларн? — спросил он небрежно. — Она родственница старого Хейторпа. Красивая женщина и пописывает рассказы.

Мистер Вентнор покачал головой. Человек более наблюдательный, чем Боб Пиллин, заметил бы, однако, что он навострил уши.

— Старого Хейторпа? Не знал, что у него есть родственники, кроме дочери и сынка, что служит в морском министерстве.

Боб Пиллин испытывал нестерпимый зуд оседлать любимого конька.

— Она… Правда, она живет довольно далеко. Имеет сына и дочь. Я думал, что, может быть, вы знаете ее рассказы. Неглупая женщина.

Вентнор улыбнулся.

— Уж эти мне дамы-сочинительницы, — загадочно сказал он. — И что же, она зарабатывает деньги своими рассказами?

Боб Пиллин знал, что когда сочинительством зарабатывают деньги, то это называют успехом, а когда не зарабатывают, о таком человеке говорят, что он причастен к искусству, и при этом, подразумевается, что у человека есть состояние, и, значит, он подлинно светский человек. И он ответил:

— О, у нее есть какое-то состояние.

Вентнор потянулся за бутылкой мадеры.

— Так, значит, она родственница старого Хейторпа? Он давний друг вашего отца. Знаете, он скоро обанкротится.

Бобу Пиллину, разгоряченному страстью и возлияниями, мысль о том, что родственник Филлис может обанкротиться, показалась нелепой. Да и старику Хейторпу далеко до этого. Он ведь только что оформил дарственную на миссис Ларн.

— Думаю, что вы ошибаетесь. Это уже в прошлом.

Вентнор улыбнулся.

— Пари?

Боб Пиллин тоже улыбнулся.

— Я выиграю.

Вентнор провел рукой по бакенбардам.

— Не скажите, у старого Хейторпа нет ни гроша. Налейте себе мадеры.

Боб Пиллин с ноткой обиды в голосе возразил:

— Я случайно узнал, что он только что оформил дарственную на пять или шесть тысяч фунтов. Если это у вас называется банкротством…

— Что? Дарственную на имя этой миссис Ларн?

Боб Пиллин смутился: он не мог решить, сделал ли глупость, сказав то, что роняет достоинство Филлис, или, наоборот, сказанное им поднимает ее в глазах других. Помявшись, он ограничился кивком. Вентнор встал и подошел к камину.

— Дорогой мой, этого не может быть.

Не привыкший к прямым возражениям, Боб Пиллин даже покраснел.

— Готов держать пари на десять фунтов. Можете спросить у Скривена.

— Скривен? Но он же не… — воскликнул Вентнор, затем, пристально взглянув на молодого человека, добавил: — Я не стану держать пари. Быть может, вы и правы. Ваш отец тоже пользуется услугами Скривена? Жаль, что он ни разу не навестил меня… Может быть, мы присоединимся к дамам?

Неуверенной походкой и в полнейшей неуверенности насчет того, что думать, Боб последовал за хозяином в гостиную.

Чарлз Вентнор принадлежал к тем людям, которые никогда не выдают того, что творится у них на душе. Но в тот вечер было много событий, и после разговора с молодым Пиллином Чарлз Вентнор то и дело отворачивался и потирал руки.

Когда закончилась вторая встреча кредиторов со старым Хейторпом, Вентнор, спускаясь по лестнице в контору «Судовладельческой Компании», усиленно размышлял. Невысокого роста, коренастый и плотный, с большими рыжими бакенбардами и усами, красным лицом и в несколько кричащем костюме, он поражал с первого взгляда только истинно британской вульгарностью. Чувствовалось, что это шумный, грубоватый человек, который любит поесть, проводит летний отпуск в Скарборо, держит в черном теле супругу, совершает с дочкой лодочные прогулки и никогда не болеет.

Чувствовалось, что он исправно, каждое воскресенье ходит в церковь, почитает тех, кто выше его, презирает неудачников и распоясывается после второй рюмки. При более пристальном взгляде на его покрытое щедрой растительностью лицо и карие глаза с рыжими ресницами возникало ощущение: «Нет, этот не простак. Что-то в нем есть лисье». При следующем взгляде напрашивалась мысль: «Порядочный, видно, наглец!»

Вентнор был не крупным кредитором старого Хейторпа. Учитывая проценты с первоначального вклада, он исчислял долг старика в сумме 300 фунтов обесцененные акции шахты в Эквадоре. Он сам никак не мог понять, каким образом он соглашается ждать своих денег так долго — целых восемь лет. Конечно, для того, кто привык почитать важных персон, личность старого Хейторпа еще не утратила своего обаяния, он сохранял влияние в судовладельческих кругах и репутацию местного аристократа. Но за последний год Чарлз Вентнор понял, что звезда старика закатилась, а когда это случается, человек теряет обаяние, и настает пора выколачивать из него свои денежки. Чарлз Вентнор презирал слабости и в себе и в других. Кроме того, визит к старику дал ему достаточно пищи для размышлений; и вот сейчас, спускаясь по лестнице, он обдумывал случившееся. У Вентнора был прямо-таки собачий нюх на всякие закулисные делишки. От Боба Пиллина, на которого он имел виды, как на будущего мужа своей младшей дочери, он знал, что Пиллин и Хейторп вот уже лет тридцать считаются друзьями. Это неизбежно наводило проницательного человека на предположение, что за продажей судов что-то кроется. Такая мысль уже приходила ему в голову, когда он читал отчет правления. Тут, конечно, не просто комиссионное вознаграждение: это означало бы злоупотребить доверием, но всегда можно найти способ обойти правила. Старику приходится чертовски туго, а люди, что ни говори, остаются людьми. Склонный к юридическим тонкостям ум Чарлза Вентнора привычно сопоставлял факты. Старик недаром назначил встречу с кредиторами сразу же после общего собрания, которое должно было одобрить покупку, и обещал, что попытается что-нибудь сделать для них. Разве это ни о чем не говорило?

Так что Чарлз Вентнор пришел на собрание с твердым решением глядеть во все глаза и не раскрывать рта. Он внимательно следил за происходящим. Любопытно: слабый, тучный старик, которого в любую минуту может хватить удар, заявляет, что он делает ставку на эту покупку, хотя он прекрасно знал, что если проиграет, то останется нищим. Почему ему так хотелось протолкнуть это дело? Ведь он-то от него никакой выгоды не имеет, если только… Ну, конечно же, Чарлз Вентнор уходил с собрания с убеждением, что старому Хейторпу кое-что перепало от этой сделки, и это позволит ему предложить кредиторам что-нибудь солидное. Но когда тот объявил, что не в состоянии намного увеличить отчисления, в душе у него поднялось раздражение, и он сказал себе: «Ну хорошо же, старый пройдоха! Ты еще не знаешь Чарлза Вентнора». Бесцеремонное обхождение, которое позволила себе эта старая развалина, вызывающий взгляд его голубых глаз обострили враждебность Чарлза Вентнора, который гордился тем, что никто не способен взять над ним верх. Вечером он сидел у камина, напротив миссис Вентнор и, слушая, как дочь выводила смычком серенаду Гуно, размышлял и иногда улыбался едва заметно. Он пока не знал, как будет действовать, но почти не сомневался, что скоро найдет способ. Теперь уже нетрудно скинуть этого деревянного идола с насиженного местечка. Среди акционеров были здоровые настроения: многие считали, что работа председателю не под силу и от него пора избавиться. Старик увидит, что не ему тягаться с Чарлзом Вентнором, что если уж он вцепится во что-нибудь зубами, то ни за что не выпустит. Так или иначе, он вынудит старика либо уйти из правления, либо вернуть ему долг, и тогда он оставит его в покое. Кошелек или жизнь — старику придется выбирать, что дороже. Вентнор не забыл вызывающего поведения председателя, и ему почти хотелось, чтобы тот выбрал второе. Повернувшись к миссис Вентнор, он вдруг сказал:

— Устрой в пятницу небольшой обед, пригласи молодого Пиллина и помощника священника.

Чарлз Вентнор сознательно выбрал помощника священника — таким образом у каждой дамы оказывался кавалер (у него было две дочери), и тот был непьющий, так что его можно услать после обеда обсуждать с дамами приходские дела, а он сам спокойно посидит с Бобом Пиллином за рюмочкой вина. Он пока даже еще не знал, что собирается выудить у молодого человека.

В тот день, прежде чем отправиться в контору, Вентнор спустился в винный погреб. Трех бутылок «Перье Жуэ» хватит. Или стоит добавить бутылочку выдержанной мадеры? Он решил не рисковать. На него лично не подействует бутылочка-другая шампанского, но для молодого Пиллина этого может оказаться больше чем достаточно.

Мадера сделала свое дело: направила разговор в желанное русло, но очень скоро Вентнор прекратил его, опасаясь, что молодой Пиллин выпьет чересчур много или что-нибудь заподозрит. Когда гости ушли, а жена и дочери отправились спать, он задумчиво уставился на пламя камина, мучительно стараясь решить загадку. Итак, пять или шесть тысяч фунтов… Ну, конечно же! Шесть — как раз десять процентов от шестидесяти! Молодой Пиллин сказал, что у Скривена… Но ведь старый Хейторп пользуется услугами фирмы «Крау и Донкин», а не фирмы «Скривен и Коулз». Старик оформил это тайное комиссионное вознаграждение у юристов, которые не знали состояния его дел. Что это означает, как не желание замести следы? Но почему именно у юристов Пиллина? Они прекрасно знали о предполагаемой покупке и не могли не заподозрить недоброе. Неужели он просчитался? Сам он на месте старика обратился бы к какой-нибудь лондонской фирме, которая не знает здешних людей. Он был сбит с толку и разочарован, да еще начала беспокоить печень вечная история после выдержанной мадеры. И прежде чем уснуть, он разбудил жену, чтобы спросить, почему она не каждый день готовит такой отличный суп.

Назавтра он целый день ломал голову, но разгадка не давалась. Выискав какое-то дело, которое его фирма вела со Скривеном, он решил самолично отправиться туда в надежде разузнать что-нибудь еще. Зная по опыту, что наиболее щекотливые дела находятся s руках ответственных лиц, он попросил, чтобы его принял сам Скривен. И уже взяв шляпу и собираясь уходить, спросил как бы между прочим:

— Кстати, вы не ведете какие-нибудь дела старого Хейторпа?

— Нет, — приподняв брови, ответил Скривен таким тоном, к какому всегда прибегал сам Вентнор, когда хотел дать понять, что хотя он и не ведет дел, но скоро, вероятно, будет вести. Поэтому он понял, что собеседник говорит правду. Оказавшись в затруднительном положении, он все-таки рискнул заметить:

— Ах, вот как! А я полагал, что ведете — для миссис Ларн.

На этот раз ему, кажется, удалось расшевелить Скривена. Тот нахмурился и сказал:

— Миссис Ларн?.. Нам известно это имя, но в другой связи. А что такое?

— Пустяки. Молодой Пиллин сказал мне…

— Молодой Пиллин? Так это его… — Скривен на мгновение запнулся, потом докончил: — Насколько мне известно, мистер Хейторп пользуется услугами фирмы «Крау и Донкин».

Вентнор протянул руку.

— Совершенно верно. До свидания. Я рад, что мы уладили это дело, проговорил он и быстро вышел. Он шагал по улице, улыбающийся, исполненный чувства собственного достоинства. Черт побери, он все понял! Скривен хотел было сказать: «Так это его отец!» Теперь никаких сомнений! Тонко они сработали, ох, тонко! Старый Пиллин сделал дарственную запись непосредственно на имя той особы; юристы ничего не знали, и потому за них он не беспокоился. Пиллин не передал старому Хейторпу ни пенса. Тонко, что и говорить! И все-таки недостаточно тонко для Чарлза Вентнора, у него просто чутье на такие вещи. Но тут же улыбка застыла у него на губах: ведь все это — чистейшие предположения, на них далеко не уедешь. Что же делать? Надо так или иначе повидать эту миссис Ларн или, еще лучше, старого Пиллина. Надо убедиться, связана ли она непосредственно с ним. Совершенно очевидно, что молодой Пиллин ничего об этом не знает: он говорил, что дарственная — дело рук старого Хейторпа. Клянусь, умен же этот старый хитрюга — тем большее удовольствие доказать, что он не так умен, как Чарлз Вентнор. Разоблачить старого мошенника уже казалось ему каким-то общественным долгом. Но под каким предлогом посетить Пиллина? Что если сделать вид, будто интересуешься подпиской на постройку дома призрения в Уиндитте? Старик наверняка разговорится, не следует только чересчур нажимать на него. И он приказал извозчику везти себя к дому Пиллина, в Сефтон-парк. Когда его провели в жарко натопленную, на американский манер, комнату на первом этаже, Вентнор расстегнул пальто. Человеку с его телосложением нелегко было переносить эту тепличную атмосферу. Сочувственно выслушав Джо Пиллина, который с явной неохотой отказал в просьбе («Да, да, я понимаю вас. Нельзя до бесконечности растягивать срок подписки — даже ради самого благого дела»), он сказал вкрадчиво:

— Между прочим, вы случайно не знакомы с миссис Ларн?

Впечатление, которое этот простой вопрос произвел на собеседника, превзошло все ожидания Вентнора. Джо Пиллин никогда не отличался хорошим цветом лица, но тут оно стало серым. Он раскрыл от изумления тонкогубый рот, потом быстро, точно птица клюв, захлопнул его, тонкая шея его напружилась, словно он с трудом проглотил что-то застрявшее в горле. Впадины на щеках, которые появляются у людей во время нервного напряжения, обозначились еще больше. Он был бледен, как смерть. Облизав пересохшие губы, он с трудом произнес:

— Ларн… Ларн? Мне кажется, я не…

Мистер Вентнор сделал вид, будто старательно натягивает перчатки.

— Нет, я только думал… Ваш сын знаком с ней. Это родственница старого Хейторпа, — небрежно бросил он и посмотрел на Джо Пиллина.

Тот прижал ко рту платок и закашлялся, сначала негромко, потом сильнее и сильнее.

— Я так скверно себя чувствую, — едва выговорил он наконец, не отнимая ото рта платок. — Собираюсь за границу. Этот холод погубит меня. Как, вы сказали, ее зовут?

Вентнор повторил:

— Ларн. Пишет рассказы.

Джо Пиллин бормотал через платок:

— Гм! Нет, я не… У моего сына очень много знакомых. Попробую поехать в Ментону. Вы уже уходите? До свидания! Прошу простить… Кхе-кхе! Этот кашель… кхе! Пугает меня, очень пугает! Кхе-кхе!

Усевшись в экипаж, Вентнор глотнул морозного воздуха. Сомнений больше не оставалось. Эти два имени подействовали, как заклинание. У этого дрожащего от страха субъекта можно добиться каких угодно показаний, он просто сдрейфит при разбирательстве. Какая противоположность старому грешнику Хейторпу! Тот не теряет наглости при любых обстоятельствах. Да, нешуточные вещи он узнал. Вопрос теперь в том, как наилучшим образом воспользоваться этими сведениями. А что, если миссис Ларн — всего лишь любовница старика Пиллина, или внебрачная дочь, или кое-что знает о нем и занимается вымогательством? Опыт подсказывал Вентнору, что любая из этих возможностей отнюдь не исключена, и тогда понятны и смятение старика и его нежелание признать, что знаком с ней, и полное неведение его сына. Непонятно только одно: молодой Пиллин сказал, что дарственную запись сделал старый Хейторп. Он мог узнать это единственно от самой миссис Ларн. Чтобы быть уверенным, ему, Чарлзу Вентнору, непременно надо добиться встречи с ней. Но как? Просить Боба, чтобы он познакомил его с ней? После разговора со старым Пиллином это невозможно. Придется полагаться только на себя и действовать наудачу. Так она писательница? Может быть, в газетах знают ее адрес. А нет ли его в адресной книге: имя-то необычное! И он по горячим следам помчался на почтамт. Так оно и есть, вот он, адрес: «Ларн, миссис Р. — 23, Миллисент-Виллас». «Более подходящего момента не выпадет», — подумал он и отправился по адресу. Задача была не из легких. Нужно было постараться не раскрыть преждевременно карты и сохранить за собой возможность в любой момент предать гласности то, что он узнал. И все же щекотливое дельце! Отныне каждый его шаг должен иметь соответствующее юридическое обоснование. С какой стороны ни посмотреть, он имеет полное право расследовать это мошенничество, совершенное по отношению к нему как акционеру «Судовладельческой Компании» и кредитору старого Хейторпа. Справедливо! Да, но если предположить, что эта миссис Ларн и в самом деле связана со старым Пиллином, а дарственная запись — просто благотворительность? Что же, значит, не было закулисного комиссионного вознаграждения, ему нечего предавать гласности и он не станет предпринимать никаких дальнейших шагов. Так что в любом случае он прав. Остается только решить, как представиться ей. Он, конечно, может сказать, что он из газеты, им нужны рассказы. Нет, это опасно! Не следует выдавать себя не за того, кто ты есть на самом деле. Ведь если ему придется впоследствии публично объяснить свои поступки — а это всегда нелегко, — надо быть крайне осторожным. И тут ему вспомнилось, что вчера вечером Боб Пиллин спросил: «Кстати, под дарственную, кажется, нельзя занимать? Есть на этот счет какое-нибудь общее положение?» По-видимому, эта женщина пыталась взять у него деньги в долг, предложив в качестве обеспечения дарственную запись. В этот момент Вентнор подъехал к дому 23 и вышел из экипажа, не зная пока, как ему нажать тайные пружины. Природная и профессиональная дерзость помогли ему. Он подошел и спросил у горничной:

— Миссис Ларн дома? Скажите, что ее хочет видеть мистер Чарлз Вентнор.

Быстрым взглядом карих глаз он оглядел убранство коридора, который одновременно служил холлом: синие обои на стенах, на дверях — портьеры с узорами в виде цветов сирени, известный эстамп с изображением обнаженной молодой женщины, смотрящей через плечо. Он подумал: «Гм! Во всем заметен вкус!». Он увидал маленькую собачонку с коричневой в белых пятнах шерстью, которая забилась в угол, и приветливо позвал: «Пушок, Пушок! Поди сюда!», но Кармен дрожала от страха и не двигалась с места.

— Войдите, сэр.

Вентнор огладил бакенбарды и, входя, был сразу же поражен каким-то особенно домашним уютом комнаты. На диване у швейной машины, на которой была разложена белая ткань, сидели красивая женщина и хорошенькая девушка. Девушка только посмотрела на него, а дама поднялась навстречу.

Вентнор без церемоний начал:

— Вы, кажется, знакомы с моим юным другом, мистером Робертом Пиллином?

Пышные формы хозяйки привели Вентнора в полнейший восторг. Она отвечала приятным грудным голосом, чуть растягивая слова:

— О, да! Вы не от мистера Скривена?

У Вентнора промелькнула мысль: «Так я и думал!»

— Э-э… Не совсем. Хотя я тоже стряпчий. Мне хотелось бы уточнить кое-что насчет дарственной записи на ваше имя. Мистер Пиллин сказал мне…

— Филлис, дорогая!

Видя, что девушка отложила материю и собирается встать, Вентнор быстро сказал:

— Не беспокойтесь, прошу вас. Просто маленькая формальность. — Его удивило, что дама так свободно говорит в присутствии третьего лица, своей дочери. Он продолжал: — Полагаю, запись сделана совсем недавно. И это будет ваше первое получение такого рода — на сумму шесть тысяч фунтов? Так?

Звучный, очаровательный голос с готовностью подтвердил это обстоятельство, и он подумал: «Восхитительная женщина! Какие глаза!»

— Благодарю вас. Этого достаточно. Подробности я могу разузнать у Скривена. Приятный молодой человек — Боб Пиллин, как вы считаете?

Он заметил, что девушка опустила голову, а на губах у миссис Ларн заиграла улыбка.

— Да, интересный юноша. Мы очень дружны с ним.

Вентнор продолжал:

— Я довольно давно с ним знаком. А вы?

— Нет, не очень. Филлис, когда мы познакомились с ним у опекуна? Около месяца назад. Но он такой простой, чувствует себя у нас, как дома. Милый, очень милый.

Вентнор поинтересовался:

— Он, кажется, не похож на своего отца?

— Правда? С отцом мы не знакомы. Он, насколько я знаю, судовладелец.

Вентнор потер руки.

— Да-а… — протянул он. — Хочет уехать: не любит холода. Молодой Пиллин — счастливчик. Единственный сын. Значит, вы познакомились с ним у старого Хейторпа? Я тоже его знаю. Наверное, ваш родственник?

— Он наш опекун. Милейший человек.

— Весьма, весьма, — откликнулся Вентнор. — Настоящий римлянин.

— Он такой добрый! — Миссис Ларн дотронулась до материи. — Посмотрите, что он подарил этой несносной девчонке.

— Очаровательно, очаровательно! — восторгался Вентнор. — Надеюсь, Боб Пиллин сообщил вам, что дарственную сделал мистер Хейторп.

В глазах у миссис Ларн на какое-то мгновение мелькнуло небольшое облачко, туманящее иногда лица женщин, которые в свое время не знали нужды. Глаза ее, казалось, говорили: «Не слишком ли много вы хотите знать?» Потом облачко пропало.

— Может быть, вы присядете? И простите нас: мы тут занялись работой.

Вентнор покачал головой: ему нужно было немедленно разобраться в массе новых впечатлений.

— Благодарю вас! Я очень спешу. Значит, мистер Скривен может… Пустая формальность, понимаете? До свидания. До свидания, мисс Ларн. Я убежден, что платье очень пойдет к вам.

Девушка как-то пристально посмотрела на Вентнора, а ее мать крепко пожала ему руку; он попятился к выходу, и, едва вышел за дверь, как одновременно раздались два восклицания:

— Какой симпатичный этот адвокат!

— Какой ужасный человек!

В экипаже он снова потер руки. Итак, она незнакома со старым Пиллином! Это было видно по ее лицу, не только по тому, что она сказала. Но она хочет познакомиться с ним или хотя бы разузнать о нем побольше. Намерена подцепить Боба для своей девчушки — это ясно, как божий день! Гм, юный друг весьма удивится, когда узнает о его визите. Пусть себе знает! Самые разные чувства охватили Вентнора. Теперь он отчетливо видел все обстоятельства сделки и не мог не отдать должное хитрости старого Хейторпа. Как ловко он обошел закон! Никто не может запретить человеку переписать какую-то сумму на имя женщины, которую он в жизни не видел, так что под дарственную Пиллина не подкопаешься. А вот под старого Хейторпа подкопаться можно. Но чистая, однако, работа — почти не придерешься! А какая восхитительная женщина! Просто удивительно! Вентнор даже пожалел, что дарственная оформлена по всем правилам — если бы она была под угрозой, можно было бы договориться с этой очаровательной женщиной. Он был убежден, что с ней можно было бы договориться. Какие глаза! Жаль, но ничего не поделаешь! Миссис Вентнор была не той женой, которая отвечает всем требованиям. Но, увы, дарственная была в полнейшей безопасности, и вожделениям мистера Вентнора не суждено было осуществиться. Это пробудило в его душе взрыв благородного негодования. Старик еще почувствует его коготки! Неплохо он распутал этот клубок. Совсем неплохо. Конечно, ему повезло. Нет, даже не это! Просто он делал в нужные моменты то, что нужно было делать, — отличительная черта делового таланта.

В поезде, который вез его к миссис Вентнор, он снова подумал: «Такая женщина была бы…» — и глубоко вздохнул.



2


На другой день после визита мистера Вентнора Боб Пиллин явился в дом 23 на Миллисент-Виллас; в кармане у него лежал аккуратно выписанный чек на пятьдесят фунтов. Рыцарские чувства взяли верх. Он позвонил у двери с таким воодушевлением, что сам подивился: он знал, что поддается непростительной слабости.

— Миссис Ларн ушла, сэр. Мисс Филлис дома.

Сердце его бешено заколотилось.

— Какая жалость! Спросите, примет ли меня мисс Филлис.

— Она кажется, мыла голову, сэр, — ответила молоденькая горничная. — Но волосы, наверно, уже высохли. Я узнаю.

Боб Пиллин застыл, как вкопанный, под тем самым эстампом, на котором была изображена молодая женщина. У него перехватило дыхание. Чертовски обидно, если волосы у нее не высохли! Тут он внезапно услышал восклицания и разговор, но не мог разобрать слов. Вбежала молоденькая горничная.

— Подождите минутку, сэр, мисс Филлис сейчас выйдет. И мне велено сказать вам, что мистер Джок словно с цепи сорвался.

— Спаси-ибо! — протянул Боб Пиллин и прошел в гостиную. Там он подошел к бюро, взял конверт, положил туда чек и, надписав: «Миссис Ларн», — положил его в карман. Потом он поглядел на себя в зеркало. Никогда в жизни, вплоть до минувшего месяца, он не жаловался на собственную внешность, но теперь видел, чего не хватало его лицу. Оно слишком полное и розовое. На нем не написана страсть. Это серьезный недостаток. Он попытался восполнить его узеньким белоснежным кантом на вырезе жилета и туберозой в петлице. Но как он ни старался, он постоянно испытывал какую-то неловкость и не мог научиться непринужденно держаться в присутствии Филлис. А ведь до последнего времени он отнюдь не страдал недостатком самоуверенности.

— А-а, любуетесь собой? — произнес сзади звонкий и насмешливый голос.

Быстро обернувшись, он увидел в дверях Филлис. Ее каштановые волосы пышными прядями падали на плечи. Он почувствовал какую-то томительную слабость и нечленораздельно пробормотал:

— Ох, это очень красиво!

— Что вы, ужасно неприлично! Вы хотели повидать маму?

Разрываясь между страхом и дерзостью, опьяненный запахом свежего сена, вербены и ромашки, Боб Пиллин пролепетал:

— Да… Но я рад, что ее нет дома.

Смех девушки показался ему до крайности бесчувственным.

— Не говорите глупостей! Садитесь. Неприятно мыть голову, правда?

Боб Пиллин ответил едва слышно:

— У меня мало опыта в таких вещах. Глаза ее широко раскрылись.

— Мало опыта? Как же это может быть?

Он судорожно размышлял: «А что, если… Может быть, нужно взять ее за руку или обнять?» А вместо этого сидел с негнущейся спиной на краешке дивана. Она удобно расположилась на другом краю. На Боба Пиллина словно нашел столбняк, который иногда находит на влюбленных.

Эти дни он не раз вспоминал прошлые увлечения, когда он беззаботно болтал и даже целовался, когда девицы казались ему лишь приятной забавой, вспоминал и думал: «Так ли уж она наивна? Может быть, она хочет, чтобы я поцеловал ее?» Увы, то были минутные колебания перед очередным порывом благоговения и рыцарских чувств, и он снова подпадал под власть непонятной роковой чувствительности — такого ему еще не доводилось переживать. Филлис неожиданно спросила:

— Зачем вы знаетесь с такими противными людьми?

— С какими противными людьми? Ни с кем я не знаюсь.

— Нет, знаетесь. Один вчера даже приходил сюда. Такой, с бакенбардами неприятная личность.

— С бакенбардами? — Боб Пиллин возмутился до глубины души. — Мне кажется, я знаю только одного человека с бакенбардами, стряпчего.

— Вот-вот, это он. До чего противный! Маме он даже как будто понравился. А по-моему, нахал!

— Вентнор! Зачем он приходил? Не может быть!

— Нет, может! По какому-то вашему делу. — Личико ее затуманилось. Последние дни Боб Пиллин вконец измучился, сочиняя поэму. Начиналась эта мертворожденная поэма так:


Верхом я ехал на коне,

Вдруг вижу: дева на пороге.


Дальше никак не клеилось. Этот шедевр возник, когда Боб открыл, что лицо Филлис — как апрельское утро. И то облачко, что набежало сейчас на ее лицо, было апрельское облачко, из которого вот-вот брызнет слепой дождик. Отмахнувшись от назойливо звучащих в ушах строчек, он заговорил:

— Послушайте, мисс Ларн. Филлис, послушайте же!

— Я слушаю!

— Что все это значит, зачем он приходил? Чего он хотел?

Она помотала головой, волосы ее разлетелись, и он снова услышал запах ромашки, вербены и свежего сена. Опустив голову, она прошептала:

— Мне очень не хочется, чтобы вы… мне очень не хочется, чтобы мама… Эти деньги — как я их ненавижу! — Она всхлипнула, и у Боба Пиллина начали медленно краснеть уши.

— Послушайте, не надо… И скажите мне все, потому что…

— Вы и сами знаете.

— Да нет же, я ничего не знаю!

Филлис посмотрела ему в лицо.

— Зачем вы обманываете меня? Вы же знаете, что мама хочет одолжить у вас денег, и мне стыдно!

Желание прибегнуть к спасительной лжи, хотя в кармане похрустывал конверт с чеком, возмущение несправедливостью, жалость, недоумение и раздражение по поводу визита и намерений Вентнора — все смешалось в душе Боба Пиллина, и он пробормотал:

— Черт меня побери! — И, не заметив взгляда, что бросила на него Филлис из-под полуопущенных ресниц, словно говоря: «Так-то лучше!», повторил: Черт меня побери! Послушайте, Филлис, вы говорите, что Вентнор приходил по поводу тех денег, что я хотел одолжить?.. Но я и словом ему не обмолвился.

— Ну вот видите! Значит, вы все-таки хотите дать в долг.

Он схватился за голову.

— Ой, какой вы смешной сейчас! Я ни разу не видела вас растрепанным.

Боб Пиллин поднялся и стал мерить шагами комнату. Даже охваченный крайним волнением, он не удержался, украдкой посмотрел на себя в зеркало и, делая вид, будто схватился за голову, отчаянно пытался поправить прическу. Потом, остановившись, заявил:

— Допустим, я и в самом деле хотел одолжить вашей матери деньги. Что тут такого? Ведь это только на небольшой срок. Всякому могут понадобиться деньги.

Филлис сказала, не поднимая глаз:

— А почему вы это делаете?

— Потому что… потому что… А почему бы и нет? — и кинувшись вдруг к девушке, схватил ее за руки.

Она вырвалась; в полнейшем отчаянии Боб Пиллин вытащил конверт.

— Если хотите, я могу порвать это. Я не стану давать их в долг, если вы против. Но я думаю… я полагал…

Филлис откинула голову.

— Вот именно! Вы думали, что я… Вот это и противно!

Наконец он все понял.

— Да нет же! Клянусь, я и не думал…

— Нет, думали! Вы думали, что это я хочу, чтобы вы одолжили деньги.

Она соскочила с дивана и подбежала к окну.

Значит, она решила, что ее используют как приманку! Как некрасиво вдвойне некрасиво, потому что правда. Он прекрасно знал, что миссис Ларн стремилась извлечь все, что могла, из его поклонения ее дочери, но сказал пылко:

— Какая ерунда!

Филлис молчала. Тогда, лихорадочно соображая, что же делать, он воскликнул:

— Филлис, если вы не хотите… Смотрите! — Девушка обернулась Боб разорвал конверт пополам и клочки бросил в камин. — Ну, вот!..

Она легонько охнула, глаза ее округлились. В порыве честности он признался:

— Это не деньги — чек! Добились своего.

Отвернувшись к огню, она медленно произнесла:

— Вам лучше уйти, пока не пришла мама.

У Боба Пиллина отвисла челюсть. Втайне он был согласен с Филлис, но пожертвовать хотя бы минуткой наедине с ней — невыносимо, и он сказал решительно:

— Нет, я останусь!

Филлис чихнула.

— У меня не совсем просохли волосы. — Она присела на каминную решетку спиной к огню.

Лицо Боба Пиллина приняло одухотворенное выражение. Если бы только он решился сказать: «Филлис, радость моя!» или даже «Филлис, не согласились бы вы… позвольте мне…» Но он не мог выжать из себя ни слова.

— Не сопите, пожалуйста! — неожиданно сказала она. — Это ужасно.

— Я не сопел, это неправда!

— Нет, сопели, как моя Кармен, когда спит.

Он пошел было к двери, сделал три шага и остановился: «Какое это имеет значение! От нее я и не такое снесу». И сделал три шага назад.

— Бедняжка! — проворковала она.

— Надеюсь, вы догадываетесь, что видите меня, вероятно, в последний раз? — спросил он мрачно.

— Как же так? Вы же обещали пригласить нас в театр.

— Я не уверен, что ваша мама согласится… После всего.

Филлис рассмеялась от души.

— Вы не знаете маму. Ей все равно.

Боб Пиллин пробормотал:

— Понимаю. — Он ничего не понимал, но это не имело ни малейшего значения. И снова мысль о Вентноре вытеснила все остальные. Какого черта?! Как это получилось? Он мучительно вспоминал, что он мог сболтнуть тогда вечером. Он наверняка ни о чем не просил его и не давал адреса. Очень странная история, надо хорошенько разобраться.

— Вы уверены, что его имя Вентнор? Того типа, что приходил вчера?

Филлис кивнула.

— Невысокий такой, с бачками?

— Рыжие бачки и рыжие ресницы.

— Очевидно, он самый, — задумчиво протянул Боб Пиллин, — Порядочный нахал. Ума не приложу… Надо съездить к нему. А где он узнал ваш адрес?

— Я думала, вы дали.

— Ничего подобного! За кого вы меня принимаете? Филлис вскочила.

— А вот и мама!

По саду шла миссис Ларн. Боб Пиллин кинулся к двери.

— До свидания, я ухожу.

Но миссис Ларн была уже в холле. Она возникла перед ним, разодетая в меха, во всем своем великолепии, и увлекла его в гостиную; французское окно было распахнуто — Филлис исчезла.

— Надеюсь, эти несносные дети не слишком докучали вам. Вчера приходил ваш юрист — милейший человек. Он был, кажется, вполне удовлетворен.

Боб Пиллин пробормотал, краснея до корней волос:

— Я не просил его приходить. Это не мой юрист. Я не знаю, чего он хотел.

Миссис Ларн улыбнулась.

— Не расстраивайтесь, мой дорогой. И не нужно быть щепетильным. Я хочу, чтобы все было на сугубо деловой основе.

Бобу Пиллину очень хотелось крикнуть: «Ни на какой основе этого не будет!» — но он сдержался и пробормотал:

— Мне пора идти, я опаздываю,

— А когда сможете…

— Я… Я пришлю… Я напишу… До свидания!

Но миссис Ларн крепко держала Боба Пиллина за лацкан, обдав его запахом меха и фиалок. У молодого человека мелькнула мысль: «Наверно, и от библейского Иосифа та женщина хотела только денег». Не оставлять же пиджак у нее в руках! Что делать? Миссис Ларн проворковала:

— Было бы крайне любезно с вашей стороны, если бы вы могли устроить это сегодня. — Ее рука скользнула у него по груди. — О, вы все-таки захватили чековую книжку. Какой милый!

В отчаянии Боб Пиллин вытащил книжку и, присев к бюро, заполнил такой же чек, какой он разорвал и бросил в огонь. Потом он почувствовал на лбу горячий поцелуй, голову его на мгновение прижали к меху жакетки, рука взяла чек, голос сказал: «Очаровательно!», — послышался вздох, и его снова обдало запахом духов. Пятясь к двери, он бормотал:

— Хорошо, хорошо… Пожалуйста, не говорите только Филлис. До свидания!

Выйдя за калитку, он подумал: «Черт побери! Не устоял я. И Филлис обо всем знает. Ах, эта собака Вентнор!»

Лицо его помрачнело. Он немедленно отправится к нему и потребует объяснений.



3


Вентнор был еще у себя в кабинете, когда ему принесли визитную карточку его юного друга. На мгновение у него появилось искушение сказать, что его нет. Но он тут же решил: «Какая разница? Все равно когда-нибудь придется встретиться!»

Мистеру Вентнору, может быть, и недоставало мужества, но зато он обладал той особой самоуверенностью и невосприимчивостью, что по необходимости отличают служителей закона; кроме того, он ни на секунду не забывал, что правда на его стороне.

— Просите, — сказал он.

Он решил быть вполне обходительным, хотя молодой Пиллин может потребовать объяснений. Мистер Вентнор не забыл тех пышных форм и красивых губ и все еще лелеял надежду на более близкое знакомство.

Пожимая молодому человеку руку, он сразу же заметил своим рыжим глазом, что тот встревожен, хотя и прикрывает это внешним спокойствием и самоуверенностью. Опустившись во вращающееся кресло, которое давало явное преимущество перед неподвижно сидевшими собеседниками, Вентнор сказал:

— Вы отлично выглядите. Чем могу служить?

Боб Пиллин сидел на жестком стуле, предназначенном для клиентов, и теребил котелок на коленях.

— Я только что от миссис Ларн.

Вентнор спокойно смотрел на него.

— А-а! Великолепная женщина, и дочка хороша!

О дочке он упомянул с умыслом, так как предпочитал нападать первым. Боб Пиллин чувствовал, как у него закипает кровь.

— Послушайте, Вентнор, я хочу, чтобы вы объяснили свое поведение.

— Что вы имеете в виду?

— Зачем вы ходили туда, ссылались на меня и прочее…

Вентнор дважды качнул кресло.

— Я не собираюсь ничего вам объяснять.

Не ожидая такого оборота, Боб Пиллин замолк, потом решительно произнес:

— Это недостойно джентльмена!

У каждого есть свои иллюзии, и никто не хочет расставаться с ними. Рыжеватое лицо Вентнора побагровело, даже белки глаз налились кровью.

— Вот как? Не суйте нос в чужие дела.

— Но это прямо касается меня. Вы прикрываетесь моим именем, и я не желаю…

— А мне наплевать! Послушайте, что я вам скажу… — Мистер Вентнор наклонился вперед. — Попридержите-ка лучше язык, не выводите меня из себя. У меня добродушный характер, но я не потерплю дерзости.

Единственно догадка, что за словами Вентнора что-то кроется, удержала Боба Пиллина на месте.

— И вы еще говорите о дерзости? — горячился он, сжимая котелок. — После всего, что натворили? Это переходит всякие границы.

— Вот как? Вы еще не то увидите.

Боба Пиллина сбивали с толку загадочные намеки собеседника.

— Я не сообщал вам их адреса. Мы же говорили только о старом Хейторпе.

У Вентнора между бакенбардами зазмеилась усмешка. Боб Пиллин вскочил на ноги и закричал:

— Вы так просто не отделаетесь! Я настаиваю на объяснении!

Вентнор откинулся на спинку кресла, скрестил короткие йоги и соединил на животе кончики пухлых пальцев — в такой позе он чувствовал себя особенно уверенным.

— Настаиваете?

— Да, настаиваю! Должна же быть какая-то причина…

Вентнор посмотрел на него в упор.

— Хотите я вам дам совет, петух вы несчастный? Причем бесплатно. Не задавайте вопросов, если не хотите, чтобы вам говорили неправду. И еще один совет: уходите, а то опять забудетесь!

Флегматичность, свойственная лицу Боба Пиллина, едва устояла перед этой тирадой. Он сказал хрипло:

— Если вы еще раз поедете туда и будете ссылаться на меня… Поблагодарите господа, что ваш возраст не позволяет мне… Считайте, что мы незнакомы. Прощайте! — Он пошел к двери.

Вентнор вскочил.

— Отлично! — бросил он громко вслед. — Скатертью дорога. Вы скоро узнаете, где собака зарыта.

Боб Пиллин вышел, а Вентнор стоял покрасневший, раздраженный, смутно чувствуя, что он говорил что-то не то. С уходом молодого Пиллина рушились его любовные намерения. Он не мечтал больше о миссис Ларн — теперь, как мужчина и истинный англичанин, он думал только о том, как бы вернуть пошатнувшееся чувство собственного достоинства и наказать злоумышленников. «Это недостойно джентльмена!» Неслыханная дерзость — сказать такое о нем, который был джентльменом не только по рождению, но и в соответствии с Актом парламента! И Чарлз Вентнор дал себе торжественную клятву отомстить за оскорбление. Это его долг, и он исполнит его, черт побери!


ГЛАВА IV



1


Сильванес Хейторп редко ложился раньше часа ночи, а поднимался не раньше одиннадцати. И если его камердинер не отказывался от места, то именно благодаря второй привычке хозяина, тогда как первая почти каждую ночь толкала его на это.

Откинувшись на подушки, свежевыбритый, в темно-красном халате, он напоминал римлянина более чем когда бы то ни было, исключая разве те минуты, когда лежал в ванне. Покончив с кофе, он обычно читал письма и газету «Морнинг пост», потому что всегда был тори, но платить полпенни за газетные новости считал непозволительной роскошью. Писем бывало не так уж много когда человек дожил до восьмидесяти лет, кто станет писать ему, кроме просителей и кредиторов?

Был Валентинов день. Из окна спальни Хейторп мог видеть деревья в парке; на них распевали птицы, но он не слышал их. Природа никогда не интересовала его: ею редко интересуются полнокровные мужчины с короткой шеей.

Этим утром пришло два письма; одно благоухало, и он начал с него. Внутри лежала поздравительная открытка вроде рождественской, но на ней голый младенец держал в руках лук и стрелы, а изо рта у него летели слова: «Хочу быть твоей возлюбленной». Кроме того, в конверте лежала розовая записочка с голубой незабудкой. Он прочел:


«Дорогой опекун! Простите за такую гадкую открытку, но сама я не могла выйти и купить другую, потому что жутко простудилась. Я попросила Джока — и вот что принес этот поросенок! Атлас просто великолепен! Приходите скорей взглянуть на меня в новом платье, а не то я явлюсь к вам сама. Моя верхняя губа от простуды страшно распухла, и я жалею, что у меня не растут усы, чтобы ее прикрыть, но зато до чего же приятно завтракать в постели! Мистер Пиллин послезавтра обещает сводить нас в театр. То-то повеселимся! Сейчас буду лечиться — выпью рома с медом.

До свидания.

Ваша Филлис».


Значит, «валентинка», дрожавшая в его пальцах, так онемевших, что он и не ощущал ее, предназначалась ему! Сорок лет назад он получил последнюю от бабушки этого юного существа. До чего же он, оказывается, стар! Сорок лет! Неужели то был он? Неужели это он приехал сюда юношей в сорок пятом году? И следа не осталось от мыслей и чувств того времени. Говорят, тело человека каждые семь лет меняется. Вероятно, и ум вместе с ним. Во всяком случае, теперь-то он дожил до последнего изменения своего тела! А «святоша» требует, чтобы он повез это тело в Бат, и лицо у нее при этом вытягивается, оно такое длинное, как чайный поднос, а доктор городит ему всякий вздор: «Слишком полнокровны… живите спокойнее… ни капли спиртного — в любую ночь можете умереть от удара». Умереть — нет, только не он! Впрочем, лучше уж умереть, чем стать трезвенником! Когда у человека только и осталось в жизни, что его обед, его бутылка, его сигара и те мечты, что они дарят ему, — доктора непременно норовят отнять все это. Нет уж! Carpe diem [20]. Пока жив, пользуйся жизнью! И теперь, когда он сделал все, что мог, для обеспечения этих ребятишек, его жизнь принадлежит ему одному; и лучше сразу протянуть ноги, чем перестать наслаждаться тем, что еще осталось, или не быть уже в силах сказать: «Я буду делать то-то и то-то, и мне наплевать на вас!» Не теряй мужества, пока не все потеряно, а там — уходи с чистой совестью!

Он позвонил два раза — Молли, а не Меллеру. Горничная вошла и остановилась — хорошенькая, в передничке из набивного ситца, пышные темные волосы выбивались из-под чепчика. Он молча смотрел на нее.

— Да, сэр?

— Хотел поглядеть на тебя, вот и все.

— Ой, а я не прибрана, сэр.

— Неважно. Получила «валентинку»?

— Нет, сэр. Да и кто ж мне ее пришлет?

— Разве у тебя нет ухажера?

— Есть вообще-то. Только он там, в нашей деревне.

— А эта тебе нравится?

Он протянул ей открытку с младенцем. Горничная взяла ее и с благоговением рассмотрела; потом прикинулась равнодушной, сказала:

— Да, красивенькая.

— Хочешь взять ее себе?

— Ой, если только она вам не нужна!

Старый Хейторп качнул головой и указал на туалетный стол.

— Там вон лежит соверен. Маленький подарочек для славной девочки.

Она глубоко вздохнула.

— Ох, сэр, больно уж много, прямо по-царски.

— Бери.

Она взяла монету и подошла опять, сжимая руки с открыткой и совереном так, словно молилась. Старик с удовольствием смотрел на нее.

— Люблю хорошенькие личики и терпеть не могу кислых рож! Скажи Меллеру, чтоб приготовил мне ванну.

Когда она вышла, он взял другое письмо — адрес был написан почерком юриста — и, с трудом распечатав, прочел:


«13 февраля 1905 г.

Сэр!

Мне стали известны некоторые факты, и я считаю своим долгом созвать специальное собрание акционеров «Британской судовладельческой Компании» для выяснения обстоятельств, связанных с приобретением судов у мистера Джозефа Пиллина. Предупреждаю вас, что на этом собрании будет поставлен вопрос о вашем поведении.

Остаюсь, сэр,

преданный вам

Чарлз Вентнор.

Сильванесу Хейторпу, эсквайру».


Прочтя это письмо, старый Хейторп несколько минут не шевелился. Вентнор, этот стряпчий, который так вызывающе вел себя на собрании кредиторов!

Есть люди, которых плохие новости мгновенно лишают всякой энергии и ясности мыслей. И есть другие, которые сначала просто не воспринимают их. До старого Хейторпа все дошло достаточно быстро; хуже этой угрозы, исходящей от юриста, и быть не могло! Но сразу старый мозг его лихорадочно заработал со всей расчетливостью стоика. Что в действительности известно этому субъекту? И что именно он может предпринять? Одно было ясно: если даже он знает все, не в его власти расторгнуть дарственную. О детях беспокоиться нечего. Старик понимал, что на карту поставлено только его положение. Но, по правде говоря, и этого достаточно; имя, известное всем целых полвека, состояние, независимость, а может, и еще кое-что большее. В его годы и при его слабости немного потребуется, чтобы все компании, в которых он состоит членом правления, выбросили его. Но что известно этому субъекту? На что решиться? Предоставить ему действовать — пусть из кожи лезет! — или попробовать войти с ним в переговоры? И ради чего Вентнор старается? У него всего десять акций! Стоило ли поднимать такую кутерьму из-за покупки судов, тем более, что для компании это первоклассная сделка. Да! Совесть его чиста. Он не предал своей Компании, наоборот, оказал ей отличную услугу, добыл по дешевке четыре исправных судна, и то после сильного сопротивления. То, что он мог оказать Компании услугу еще большую и купить суда всего за 54 тысячи, ничуть его не смущало: шесть тысяч пойдут на другое дело, более путное, а сам он при этом не прикарманил ни гроша! Но какое побуждение у этого адвоката? Злоба? Похоже на то. Он зол, потому что ему не удается разбогатеть, и вот теперь бросает ему вызов. Хм! Если это так, то, может, еще удастся вывернуться. На глаза ему случайно попалась розовая записочка с голубой незабудкой. Казалось, это все, что осталось ему от жизни, а письмо в другой руке… боже мой, можно ли пасть ниже? С глубоким, прерывистым вздохом он подумал: «Нет, не сдамся я этому типу».

— Ванна готова, сэр.

Смяв и сунув оба письма в карман халата, он сказал:

— Помогите мне подняться и позвоните мистеру Фарни, попросите его заглянуть ко мне…

Через час, когда явился секретарь, его председатель сидел у камина, внимательно просматривая бумаги Компании. И пока секретарь ждал, чтоб его заметили, и смотрел, как дрожат листы в слабой пухлой руке, на него вдруг нашло философское настроение, которое не часто посещает людей его склада. Кто-то сказал, что человек только тогда и бывает счастлив, когда его не одолевают страсти, не на что надеяться и не для чего жить. Но удалось ли кому-нибудь достичь этого? У старого председателя, например, до сих пор осталась страсть добиваться своего, он до сих пор сохранил свой престиж и чрезвычайно дорожил им. И секретарь сказал:

— Доброе утро, сэр. Надеюсь, этот восточный ветер не повредил вам? С покупкой судов все закончено.

— Это лучшее, что когда-либо сделала Компания. Слыхали вы об акционере по фамилии Вентнор? Вы знаете его, я думаю.

— Нет, сэр. Не знаю.

— Ладно! Может быть, вы получите письмо, которое откроет вам глаза. Бесстыжий мерзавец! Пишите, я продиктую.


«14 февраля 1905 г.

Чарлзу Вентнору, эсквайру.

Сэр,

я получил ваше письмо от вчерашнего числа, содержание которого мне непонятно. Мои стряпчие получат указания принять необходимые меры».


«Фью! Что все это значит?» — подумал секретарь.

— «Искренне ваш…» Давайте подпишусь.

И на лист легли дрожащие буквы: «Сильванес Хейторп».

— Отправьте это письмо, когда уйдете.

— Что-нибудь еще, сэр?

— Нет. Но дайте мне знать, если узнаете что-либо об этом типе.

Когда секретарь вышел, старик подумал: «Так! Этот мерзавец еще не созвал собрания. Если ему нужны деньги, он живо прибежит сюда, подлый шантажист!»

— Мистер Пиллин, сэр. Подождете с завтраком или накрыть в столовой?

— В столовой.

При виде этого живого мертвеца старый Хейторп даже пожалел его. Джо и так выглядит скверно, а эти новости совсем его доконают. Джо Пиллин взглядом проверил, закрыты ли обе двери.

— Как чувствуешь себя, Сильванес? Я — ужасно. — Он подошел ближе и зашептал: — И зачем ты заставил меня подписать эту дарственную? Я, видно, с ума сошел. У меня был какой-то Вентнор. Не понравился он мне. Спрашивал, знаю ли я миссис Ларн.

— Ха! А ты что?

— Что я мог сказать? Я же и вправду ее не знаю. Но зачем он узнавал?

— Пронюхал что-то.

Джо Пиллин обеими руками ухватился за край стола.

— Ох! — пробормотал он. — Ох! Не может быть!

Старый Хейторп протянул ему смятое письмо. Прочтя его, Джо Пиллин свалился в кресло у камина.

— Возьми себя в руки, Джо. Тебя они не тронут и не смогут ни расторгнуть сделку, ни отменить дарственную. Они могут свалить меня, вот и все.

Губы Джо Пиллина задрожали.

— Как ты можешь сидеть здесь как ни в чем не бывало? Ты уверен, что меня не тронут?

Старый Хейторп угрюмо кивнул.

— Они сошлются на Акт, но он еще не вошел в силу. Они могут обвинить меня в злоупотреблении доверием. Но я обведу их вокруг пальца. Не вешай носа, уезжай за границу.

— Да, да. Конечно. Я очень плох. Я думал ехать завтра. Но не знаю, как быть, — из-за того, что это висит надо мной. И еще хуже, что мой сын знаком с ней. Он и Вентнора знает. А я просто не смею сказать Бобу правду. О чем ты думаешь, Сильванес? Ты на себя не похож.

Старый Хейторп будто вышел из оцепенения.

— Есть хочу, — сказал он. — Оставайся, позавтракаем вместе.

— Завтракать! Да у меня кусок в рот не идет. Что же ты думаешь делать, Сильванес?

— Надую подлеца.

— А если не сможешь?

— Куплю его. Он ведь тоже мой кредитор.

Джо Пиллин снова поглядел на него.

— Ты всегда был таким энергичным и храбрым, — сказал он с тоской. Скажи, тебе не случалось просыпаться ночью между двумя и четырьмя? Я просыпаюсь, и все кругом черным-черно.

— А ты хлебни чего-нибудь покрепче на ночь, мой мальчик.

— Надо бы. Иногда и самому противно быть таким трезвенником. Но я не выношу алкоголя. Говорят, твой доктор запретил тебе пить?

— Вот именно. Оттого я и пью.

Задумчиво глядя в огонь, Джо Пиллин сказал:

— Это собрание… как ты думаешь, оно состоится? Неужто этот человек в самом деле все знает? Если мое имя попадет в газеты…

Но, встретившись с маленькими, глубоко посаженными глазками старого друга, Джо умолк. — Так ты советуешь мне ехать завтра?

Старый Хейторп кивнул,

— Завтрак подан, сэр.

Джо Пиллин сильно вздрогнул и встал.

— Ну, до свидания, Сильванес, до свидания! Вряд ли вернусь до лета, если вообще вернусь. — Он понизил голос: — Я полагаюсь на тебя. Ты удержишь их, да?

Старый Хейторп приподнял руку, и Джо Пиллин вложил в эту отечную, дрожащую лапу свои длинные бледные пальцы.

— Мне бы твое мужество, — сказал он уныло. — До свидания, Сильванес. И, повернувшись, вышел из комнаты.

А старый Хейторп подумал: «Слабонервный он, бедняга! Разлетелся вдребезги при первом же ударе!» И за завтраком ел еще больше, чем обычно.



2


Придя в свою контору и разобрав корреспонденцию, Вентнор, как и ожидал, нашел письмо от «этого старого проходимца». Из содержания письма Вентнору было ясно, что надо твердо решать, чего же ему добиваться. К счастью, он не примешивал к этим расчетам заботу о собственном достоинстве — просто ему не хотелось оказаться в дураках. Вопрос был в том, что ему дороже — деньги или… справедливость? Если справедливость, то надо созвать экстренное собрание и сообщить ему, что м-р Пиллин, продавший свои суда за 60 тысяч фунтов, сделал дарственную запись на шесть тысяч фунтов на имя дамы, с которой даже незнаком, — а она приходится дочерью, опекаемой или еще бог знает кем председателю Компании, который, кстати, заявил на общем собрании, что от этой сделки зависит, останется ли он в правлении; надо лишь сделать это и потребовать, чтоб старик объяснил такое поразительное совпадение. Убежденный, что объяснения его делу не помогут, Вентнор не сомневался в скорой гибели этого старого чучела, к тому же навеки погибнет репутация старого Пиллина и его многообещающего сына. Но, с другой стороны, триста фунтов — большие деньги, и если старый Хейторп скажет ему: «Зачем затевать весь этот шум? Вот примите мой должок!», — может ли человек дела, умудренный житейским опытом, позволить чувству справедливости (хоть у него и было сильное желание удовлетворить его) взять верх над тем, что, в конечном итоге, тоже было справедливо — ведь старик чертовски давно не платит ему своего долга. При этих обстоятельствах решающую роль сыграли слова: «Мои стряпчие получат указания», — потому что Вентнор недолюбливал других стряпчих и был хорошо знаком с законом о клевете; если же, паче чаяния, дело сорвется, он, Чарлз Вентнор, сядет в лужу, а этого он терпеть не мог как по роду занятий, так и по складу характера. Тем не менее после напряженных размышлений он наконец ответил Хейторпу следующее:


«15 февраля 1905 г.

Сэр,

Я получил ваше письмо. Полагаю, что до того, как предпринять дальнейшие шаги в этом направлении, будет правильно просить вас лично разъяснить мне обстоятельства, которые я имею в виду. Позвольте посетить вас завтра в пять часов в вашем доме.

Искренне ваш,

Чарлз Вентнор.

Сильванесу Хейторпу, эсквайру».


Отправив письмо и подытожив в уме изобличающие, хоть и косвенные улики, им собранные, он ждал назначенного часа без колебаний, ибо в натуре его не было недостатка в британской самоуверенности. Однако он особенно тщательно оделся в этот день, надел жилет в белую и голубую полоску и кремовый галстук, выгодно оттенявшие его рыжеватые бакенбарды и ярко-голубые глаза; и позавтракал он плотнее обычного, ел более острый сыр и выпил кружку особого, Клубного эля. Он намеренно опоздал, рассчитывая показать старику, что приход его уже сам по себе — акт милосердия. В холле сильно пахло гиацинтами, и м-р Вентнор, большой любитель цветов, наклонился над роскошным букетом, невольно вспомнив при этом о миссис Ларн. А ведь жаль, что приходится расставаться в этой жизни с изящными женщинами и со многим другим! Очень жаль! Эта мысль своевременно пробудила его гнев, и он последовал за слугой, не собираясь выслушивать никакой чепухи от «этого паралитика, старого мошенника».

Вентнор вошел в комнату, освещенную ярким пламенем камина и электрической лампой с оранжевым абажуром, стоявшей на черной атласной скатерти. Он увидел тускло мерцавшие на стенах картины, старинный медный канделябр без свечей, тяжелые темно-красные занавеси, почувствовал смешанный запах горелых желудей, кофе, сигар и старческого тела.

В глубине, у камина, он заметил светящееся пятно, — это пламя освещало пышные седины старого Хейторпа.

— Мистер Вентнор, сэр.

Светящееся пятно зашевелилось. Голос сказал: «Садитесь».

Мистер Вентнор сел в кресло по другую сторону камина и, ощущая какую-то сонливость, ущипнул себя. Надо быть начеку!

Старик заговорил обычным своим угасшим голосом, и Вентнор довольно раздраженно прервал его:

— Простите, ничего не разберу.

Голос старого Хейторпа прозвучал с неожиданной силой:

— Ваши письма для меня — китайская грамота.

— Вот как! Ну, ничего, скоро мы переведем их на английский.

— Чем скорее, тем лучше.

Вентнор испытал минутную нерешимость. Выкладывать карты на стол? Рисковать было не в его привычках. Но, зная, что можно в любой момент взять карты обратно, так как игра идет без свидетелей, он решился.

— Так вот, мистер Хейторп, коротко говоря, дело вот в чем: наш друг мистер Пиллин заплатил вам десять процентов комиссионных за покупку его судов. Да, да, я знаю! Он закрепил деньги не за вами, а за вашей родственницей миссис Ларн и ее детьми. Известно ли вам, что это злоупотребление доверием Компании?

Слова старика: «Откуда вы выкопали эту бессмыслицу?» — заставили адвоката вскочить на ноги.

— Так дело не пойдет, мистер Хейторп. У меня есть свидетели: мистер Пиллин, миссис Ларн и мистер Скривен.

— Зачем же вы пришли ко мне — шантажировать?

Вентнор оправил жилет; лицо его покраснело от прилива оскорбленной гордости.

— Ах, вот вы как? — сказал он. — Рассчитываете, что можете заправлять всем, как вам вздумается? Ну, так очень ошибаетесь. Будьте повежливей! Советую вам учесть ваше положение, не то я пущу вас по миру. К тому же я не убежден, что ваш поступок — не уголовное преступление.

— Вздор!

Чарлз Вентнор от ярости замолчал, потом его прорвало:

— Никакой не вздор! Вы должны мне триста фунтов, должны уже много лет, и у вас еще хватает нахальства разговаривать со мной таким тоном! Я никогда не хвалюсь попусту. Скажу, что думаю. Слушайте. Или немедленно платите деньги, или я созову собрание, и оно все узнает. Тогда увидите, что будет. И поделом вам — такому беспринципному, бессовестному… — Он задохнулся.

В возбуждении он не заметил, как изменилось лицо старика. Бородка встала дыбом, багровый румянец разлился со щек до самых корней его седых волос. Он вцепился в подлокотники, пытаясь встать; распухшие руки дрожали, в углу рта показалось немного слюны. И слова его прозвучали так, будто у него лязгали зубы:

— Значит… значит… вы… вы… грозите мне!

Увидев, что стадия переговоров нарушена, Вентнор сурово взглянул на противника. Он увидел дряхлого разгневанного, багроволицего старика, прижатого к стенке, обуреваемого всеми страстями человека, которому всегда везло. Жалкий старый индюк, апоплексическое чучело!

— Вам же будет хуже, не горячитесь так. В ваши годы, при вашем-то здоровье надо вести себя сдержаннее. А теперь либо соглашайтесь на мои условия, либо сами знаете, что будет. Меня ничем не запугать. — И, видя, что гнев лишил старика речи, он продолжал: — Мне наплевать, как вы решите, — я хочу показать вам, кто из нас хозяин положения. Если вы в вашем старческом слабоумии думаете, что еще можете командовать, ладно, поглядим, чья возьмет. Так что же вы намерены делать?

Старик весь обмяк в своем кресле, и живыми казались только его темно-голубые глаза. Потом он поднял руку, и Вентнор увидел, что он пытается нашарить кнопку электрического звонка, висевшего на шнуре. «Я ему покажу!» подумал он и, подойдя, отвел звонок так, чтобы тот не мог дотянуться.

Уничтоженный этим, старик сидел неподвижно, уставясь в пространство. Слово «шантаж» снова зажужжало в ушах Вентнора. Нет, какова наглость, какова чудовищная наглость у этого мошенника, старого негодяя, который одной ногой на краю банкротства, а другой в могиле, если не на скамье подсудимых!

— Да, — сказал он, — учиться никогда не поздно; на этот раз вам попался орешек не по зубам. Верно? Лучше бы вы кричали «Peccavi» [21].

Потом сознание морального превосходства своей позиции и полного поражения противника пробудило в нем легкие угрызения совести, и в мертвой тишине комнаты он раз-другой прошелся по турецкому ковру, приводя в порядок свои мысли.

— Вы старик, и я не хочу быть жестоким с вами. Просто я намерен показать вам, что вы больше не способны на двойную игру, словно вы еще всемогущи. Слишком много лет вы добивались своего. А теперь с этим кончено, ясно? — И когда старик в кресле наклонился вперед, Вентнор добавил: — Ну, ну, не беснуйтесь опять, успокойтесь. Предупреждаю: это ваш последний шанс. Мое слово твердо. Что сказал, то и сделаю.

Неожиданно старик, сделав огромное усилие, дотянулся до кнопки. Вентнор услышал звонок и резко сказал:

— Запомните, мне все равно, что вы решите. Я пришел сюда для вашего же блага. Делайте, как хотите. Ну?

Щелкнула дверь, и хриплый голос Хейторпа приказал:

— Вышвырните вон эту собаку и вернитесь сюда!

У Вентнора хватило самообладания не погрозить ему кулаком. Бормоча: «Прекрасно, мистер Хейторп! Очень хорошо!» — он с достоинством двинулся к двери. Лакей, заботливо сопровождавший его, снова разжег его гнев. Собака! Это его назвали собакой!



3


Выпроводив мистера Вентнора, слуга Меллер вернулся к хозяину. Лицо у того было странное, «все в пятнах», как объяснял он потом слугам. Казалось, кровь, прилившая к голове, навсегда запятнала мраморную белизну его лба. Неожиданно слуга услышал:

— Приготовьте горячую ванну с хвоей.

Когда старик погрузился в воду, камердинер спросил:

— Когда прийти за вами, сэр?

— Через двадцать минут.

— Слушаю, сэр.

Лежа в коричневой, дымящейся, благоухающей жидкости, старый Хейторп хрипло вздохнул. Дав волю гневу в стычке с этим злобным щенком, он себя доконал. Да, теперь песенка его спета. Если бы… о, если бы только он мог схватить за шиворот этого молодца и выбросить его из комнаты! Дожить до того, что с тобой так разговаривают, а ты не можешь шевельнуть ни рукой, ни ногой, не можешь слова сказать — нет, уж лучше умереть! Да, лучше умереть! Немое, безграничное волнение все еще кипело в пухлом старческом теле — в темной воде это тело казалось серебристо-коричневым, и он глубоко втягивал воздух хрипящими легкими, словно ища духовного утешения. Быть побежденным такой скотиной! Позволить этому хаму, этому крючкотвору сбить его наземь и пинать ногами! Затоптать в грязь имя, стоявшее так высоко! Во власти этого типа сделать его притчей во языцех, превратить в нищего! Трудно поверить! Однако это так. И завтра он начнет свое грязное дело — а может, и сегодня. Дерево его рухнуло с треском! Восемьдесят лет — восемьдесят славных лет! Он не жалел ни об одном из них, он вообще ни о чем не жалел; и меньше всего о злоупотреблении доверием Компании для обеспечения своих внуков — лучшее из всего, что он сделал за всю свою жизнь. А этот тип — трусливая шавка! Подумать, что он вырвал у него звонок — презренный пес! И такому типу суждено поставить штамп «уплачено» на счете Сильванеса Хейторпа, «вычеркнуть» его из жизни, когда и без того всего лишь шаг до могилы! Рука его, поднявшаяся над темной водой, снова опустилась на живот, а два-три пузырька выскочили на поверхность. Но напрасно он так торопится, напрасно! Стоит только поскользнуться, дать воде сомкнуться над головой и — прощай победа мистера Вентнора! Мертвецов не выгоняют из правления Компании. Мертвецы не могут стать нищими, они не могут потерять независимость.

Старый Хейторп ухмыльнулся и плескался в ванне, пока не подмокла его седая бородка. Как чудесно пахнет хвоя! Он вдохнул в себя ее запах. Хорошая жизнь прожита, отличная! И при мысли, что он в любой момент может натянуть нос мистеру Вентнору, победить наглеца, на него нахлынуло чувство покоя и благополучия. Даже кровь словно равномернее потекла по жилам. Глаза закрылись. Загробная жизнь… да, о ней толкуют люди вроде той святоши. Вздор! Вы засыпаете — и это долгий сон без сновидений. Как дремота после обеда… Обед! Он провел языком по небу. Да, он с удовольствием пообедает! Этому псу не вышибить его из колеи! А все-таки лучшим обедом в его жизни был тот, что он устроил Джеку Херрингу, Чайчестеру, Торнуорфи, Нику Треффри и Джолиону Форсайту у Поля. Бог ты мой! В 60-м это было или в 65-м? Как раз перед тем как он влюбился в Элис Ларн, за десять лет до переезда в Ливерпуль. Вот это был обед! Обошелся в 24 фунта на шестерых, и при этом Форсайт почти ничего не пил. Только Ник Треффри и он могли каждый перепить троих! И все они умерли! Все, как один. Неожиданно он подумал: «У меня хорошая репутация — никогда до сих пор меня не могли сбить с ног!»

Голос за стеной пара сказал:

— Двадцать минут прошли, сэр.

— Хорошо, выхожу. Вечерний костюм!

Вынимая костюм и рубашку, Меллер размышлял: «И для чего старику наряжаться? Лег бы в постель да и обедал там. Если человек впал в детство, ему место в люльке…»

Через час старый Хейторп опять стоял в комнате, где произошла его битва с Вентнором; стол уже накрыли к обеду, и он внимательно оглядывал все. Занавеси были подняты, в комнату лился свежий воздух, за окном виднелись темные очертания деревьев и лиловатое небо. Тихий, сырой вечер благоухал. Старик был разгорячен после ванны, с ног до головы в свежей одежде, и в нем заговорила чувственность. Чертовски давно не обедал он во всем блеске! Хорошо, если бы за столом напротив сидела женщина — но только не эта святоша, боже упаси! — хотелось бы ему еще раз увидеть, как падает свет на женские плечи, увидеть сверкающие глаза! Черепашьей походкой он подошел к камину. Здесь только что спиной к огню с видом хозяина стоял тот хвастун будь проклято его нахальство! И внезапно перед ним возникли лица трех секретарей, особенно молодого Фарни, — что бы они сказали, если б видели, как этот бандит схватил его за горло и бросил наземь! А директора? Старый Хейторп! Как легко повалить могущественных! И этот торжествующий пес!

Камердинер перешел комнату, закрыл окно и спустил занавеси. И этот тоже! А ведь придет день, когда он больше не сможет платить ему жалованье и не найдет в себе сил сказать: «Ваши услуги больше не нужны». День, когда он больше не сможет платить своему доктору за то, что тот изо всех сил старается отправить его на тот свет! Все ушло: власть, деньги, независимость! Его одевают и раздевают, кормят кашкой, как ребенка, прислуживают, как им вздумается, и хотят только одного: чтобы он поскорей убрался с дороги — разбитый, обесчещенный! Старики имеют право на жизнь, только если у них есть деньги! Имеют право есть, пить, двигаться, дышать! Когда денег не будет, святоша немедля доложит ему об этом. Все ему доложат, а если нет — это будет только из жалости. Раньше его никогда не жалели, слава богу! И он сказал:

— Принесите бутылку Перье Жуэ. Что на обед?

— Суп жермен, сэр, рыбное филе, сладкое мясо, котлеты субиз, ромовое суфле.

— Пусть несут hors-d'œuvre [22], и приготовьте что-нибудь острое на закуску.

— Слушаю, сэр.

Когда слуга вышел, он подумал: «Поел бы я устриц — жаль, поздно вспомнил!» — и, подойдя к секретеру, на ощупь выдвинул верхний ящик. Там было немного: всего несколько бумаг, деловых бумаг его Компаний, и список его долгов; не было даже завещания, он не делал его — нечего завещать! Писем он не хранил. Полдюжины счетов, несколько рецептов и розовенькая записка с незабудкой. Вот и все. Старое дерево перестает зеленеть весной, и корни его иссыхают, а потом оно рушится под порывами ветра. Мир медленно уходит от стариков, и они остаются одни во мраке. Глядя на розовую записочку, он подумал: «А напрасно я не женился на Элис — лучшей возлюбленной было не найти!» Он задвинул ящик, но все еще устало слонялся по комнате; против обыкновения, ему не хотелось садиться: мешали воспоминания о той четверти часа, которую пришлось ему высидеть, пока эта собака грызла ему горло. Он остановился против одной из картин: Она поблескивала своей темной живописью, изображавшей кавалериста из полка Грея Скотта, взвалившего на своего коня раненого русского, взятого в плен в сражении при Балаклаве. Он купил ее в 59-м. Очень старинный друг эта картина! Висела у него еще в холостой квартире, в Олбени, — и с тех пор он с ней не расставался. К кому она попадет, когда его не станет? Ведь святоша наверняка выкинет ее, а взамен повесит «Распятие на кресте» или какое-нибудь модное, высокохудожественное произведение. А если ей вздумается, она может сделать это хоть сейчас. Картина-то принадлежит ей, как, впрочем, все в этой комнате — вплоть до бокала, из которого он пьет шампанское; все это передано ей пятнадцать лет назад — перед тем, как он проиграл последнюю свою крупную игру. «De l'audace toujours de l'audace». Игра, которая выбила его из седла и довела до того, что он теперь попал в руки этого хвастливого пса! «Повадился кувшин по воду ходить…» Попал в руки!.. Звук выстрелившей пробки вывел его из задумчивости. Он вернулся к столу, занял свое место у окна и сел обедать. Вот удача! Все-таки принесли устрицы! И он сказал:

— Я забыл челюсть.

Пока слуга ходил за ней, он глотал устриц одну за другой, педантично посыпая их майеннским перцем, поливая лимоном и чилийским уксусом. Вкусно! Правда, не сравнить с устрицами, которые он едал у Пикша в лучшие дни, но тоже недурно, и весьма! Заметив перед собой синюю мисочку, он сказал:

— Передайте поварихе благодарность за устрицы. Налейте мне шампанского. — И взял свою расшатанную челюсть. Слава богу, хоть ее-то он может вставить без посторонней помощи! Пенистая золотистая струя медленно наполнила доверху его бокал с полой ножкой; он поднес его к губам, казавшимся особенно красными из-за белоснежных седин, выпил и поставил на стол. Бокал был пуст. Нектар! И заморожено в меру!

— Я держал его на льду до последней минуты, сэр.

— Прекрасно. Что это за цветы так пахнут?

— Это гиацинты, сэр, на буфете. От миссис Лари, днем принесли.

— Поставьте на стол. Где моя дочь?

— Она уже отобедала, сэр. Собирается на бал, кажется.

— На бал!

— Благотворительный бал, сэр.

— Хм! Налейте-ка мне к супу чуточку старого хереса.

— Слушаю, сэр. Надо откупорить бутылку.

— Хорошо, идите.

На пути в погреб слуга сказал Молли, которая несла в столовую суп:

— Хозяин-то раскутился сегодня вовсю. Не знаю, что с ним после этого будет завтра.

Горничная тихо ответила:

— Пусть потешится бедный старик. — Идя через холл, она замурлыкала песенку над дымящимся супником, прижатым к ее груди, и подумала о новых кружевных сорочках, купленных на тот соверен, что хозяин дал ей.

А старый Хейторп, переваривая устрицы, вдыхал запах гиацинтов в предвкушении своего любимого супа сен-жермен. В это время года он, конечно, будет не совсем то — ведь в него надо класть зеленый горошек. В Париже — вот где его умеют готовить. Да! Французы не дураки поесть и смело смотрят в глаза опасности! И не лицемерят — не стыдятся ни своего гурманства, ни своего легкомыслия!

Принесли суп. Он глотал его, пригнувшись к самой тарелке, салфетка, как детский нагрудник, закрывала его манишку. Он полностью наслаждался букетом этого хереса — обоняние его в этот вечер было необычайно тонким; да, это редкий, выдержанный напиток — прошло уж больше года, как он пил его в последний раз. Но кто пьет херес в наши дни? Измельчали люди!

Прибыла рыба и исчезла в его желудке, а за сладким мясом он выпил еще шампанского. Второй бокал лучше всего — желудок согреет, а чувствительность неба еще не притупилась. Прелесть! Так, значит, этот тип воображает, что свалил его, — каков, а? И он сказал:

— Там у меня в шкафу есть меховое пальто, я его не ношу. Можете взять себе.

Камердинер ответил довольно сдержанно:

— Благодарю вас, сэр, очень вам признателен. («Значит, старый хрыч все-таки пронюхал, что в пальто завелась моль!»)

— Не очень ли я утруждаю вас?

— Что вы, сэр, вовсе нет! Не больше, чем необходимо.

— Боюсь, что это не так. Очень жаль, но что поделаешь? Вы поймете, когда станете таким же, как я.

— Да, сэр. Я всегда восхищался вашим мужеством, сэр.

— Гм! Очень мило с вашей стороны.

— Вы всегда на высоте, сэр.

Старый Хейторп поклонился.

— Вы очень любезны.

— Что вы, сэр! Повариха положила немного шпината в соус к котлетам.

— А! Передайте ей, что обед пока что великолепен.

— Благодарю, сэр.

Оставшись один, старый Хейторп сидел не двигаясь, мозг его слегка затуманился. «На высоте, на высоте!» Он поднял бокал и отхлебнул глоток. Только сейчас у него разыгрался аппетит, и он прикончил три котлеты. весь соус и шпинат. Жаль, что не удалось отведать бекаса — свеженького! Ему очень хотелось продлить обед, но оставались только суфле и острое блюдо; И еще ему хотелось поговорить. Он всегда любил хорошую компанию, и сам, как говорили, был душой общества, а в последнее время он почти никого не видел. Он давно заметил, что даже в правлении избегают разговаривать с ним. Ну и пусть! Теперь ему все равно: он заседает в последнем своем правлении. Но они не вышвырнут его, не доставит он им этого удовольствия, — слишком долго он видел, как они ждут не дождутся его ухода. Перед ним уже стояло суфле, и, подняв бокал, он распорядился:

— Налейте.

— Это особые бокалы, сэр. В бутылку входит только четыре.

— Наливайте.

Поджав губы, слуга налил.

Старый Хейторп выпил и со вздохом отставил пустой бокал. Он был верен своим принципам кончать бутылку до десерта. Отличное вино — высшей марки! А теперь за суфле. Оно было восхитительно, и он мгновенно проглотил его, запивая старым хересом. Значит, эта святоша отправляется на бал, а? Чертовски забавно! Интересно, кто будет танцевать с такой сухой жердью, изъеденной благочестием, которое есть не что иное, как сексуальная неудовлетворенность? Да, таких женщин много, часто встречаешь их и даже жалеешь, пока не приходится иметь с ними дело, а тогда они делают вас такими же несчастными, как они сами, и вдобавок еще садятся вам на шею. И он спросил:

— А что есть еще?

— Сырный рамекин [23], сэр.

Как раз его любимый!

— Дайте к нему мой портвейн 65-го года.

Слуга вытаращил глаза. Этого он не ожидал. Конечно, лицо старика горело, но это могло быть и после ванны. Он промямлил:

— Вы уверены, что это вам можно, сэр?

— Нет, но я выпью.

— Не возражаете, если я спрошу у мисс Хейторп, сэр?

— Тогда вы будете уволены.

— Как угодно, сэр, но я не могу взять на себя такую ответственность.

— А вас об этом просят?

— Нет, сэр.

— Ну, значит, несите. И не будьте ослом.

— Слушаю, сэр! («Если не потакать старику, его наверняка хватит удар!»)

И старик спокойно сидел, глядя на гиацинты. Он был счастлив, все в нем согрелось, размягчилось и разнежилось, — а обед еще не кончен! Что могут предложить вам святоши взамен хорошего обеда? Могут ли они заставить вас мечтать и хоть на минутку увидеть жизнь в розовом свете? Нет, они могут только выдавать вам векселя, по которым никогда не получишь денег. У человека только и есть что его отвага, а они хотят уничтожить ее и заставить вас вопить о помощи. Он видел, как всплескивает руками его драгоценный доктор: «Портвейн после бутылки шампанского — да это верная смерть!» Ну и что ж, прекрасная смерть — лучше не придумаешь. Что-то вторглось в тишину закрытой комнаты. Музыка? Это дочь наверху играет на рояле. И поет! Что за писк!.. Он вспомнил Дженни Линд, «Шведского соловья», — ни разу он не пропустил ни одного ее концерта. Дженни Линд!

— Он очень горячий, сэр. Вынуть его из формы? А! Рамекин!

— Немного масла и перцу!

— Слушаю, сэр.

Он ел медленно, смакуя каждый кусок, — вкусно, как никогда! А к сыру портвейн! Он выпил рюмку и сказал:

— Помогите перейти в кресло.

Он уселся перед огнем; графин, рюмка и колокольчик стояли на низеньком столике сбоку. Он пробормотал:

— Через двадцать минут — кофе и сигару.

Этим вечером он воздаст должное своему вину — не станет курить, пока не допьет его. Верно сказал старик Гораций: «Aequam memento rebus in arduis Sefvare mentem» [24]. И, подняв рюмку, он медленно отхлебывал, цедя по капле, зажмурив глаза.

Слабый, тонкий голос святоши в комнате наверху, запах гиацинтов, усыпляющий жар камина, где тлело кедровое полено, портвейн, струящийся в теле с ног до головы, — все это на минуту увело его в рай. Потом музыка прекратилась; настала тишина, только слегка потрескивало полено, пытаясь сопротивляться огню. Он сонно подумал: «Жизнь сжигает нас — сжигает нас. Как поленья в камине!» И он снова наполнил рюмку. До чего небрежен этот слуга на дне графина осадок, а он уж добрался до самого дна! И когда последняя капля увлажнила его седую бородку, рядом поставили поднос с кофе. Взяв сигару, он поднес ее к уху, помяв толстыми пальцами. Отличная сигара! И, затянувшись, сказал:

— Откройте бутылку старого коньяку, что стоит в буфете.

— Коньяку, сэр? Ей-богу, не смею, сэр.

— Слуга вы мне или нет?

— Да, сэр, но…

Минута молчания. Слуга торопливо подошел к буфету и, достав бутылку, вытащил пробку. Лицо старика так побагровело, что он испугался.

— Не наливайте, поставьте здесь.

Несчастный слуга поставил бутылку на столик. «Я обязан сказать ей, думал он, — но раньше уберу графин и рюмку, все-таки будет лучше». И, унося их, он вышел.

Старик медленно попивал кофе с коньячным ликером. Какая гамма! И, созерцая голубой сигарный дымок, клубящийся в оранжевом полумраке, он улыбался. Это был последний вечер, когда его душа принадлежала ему одному, последний вечер его независимости. Завтра он подаст в отставку, не ждать ведь, когда его выкинут! И не поддастся он этому субъекту!

Как будто издалека послышался голос:

— Отец! Ты пьешь коньяк! Ну, как ты можешь, это же просто яд для тебя! — Фигура в белом, неясная, почти бесплотная, подошла ближе. Он взял бутылку, чтоб наполнить ликерную рюмку — назло ей! Но рука в длинной белой перчатке вырвала бутылку, встряхнула и поставила в буфет. И, как в тот раз, когда там стоял Вентнор, бросая ему в лицо обвинения, что-то подкатило у него к горлу, забурлило и не дало говорить; губы его шевелились, ко на них лишь пенилась слюна.

Его дочь снова подошла. Она стояла совсем близко, в белом атласном туалете. Узкое желтоватое лицо, поднятые брови. Ее темные волосы были завиты — да, завиты! Вот тебе и святоша! Собрав силы, старик пытался сказать: «Так ты грозишь мне — грозишь — в этот вечер!» — но вырвалось только «так» и неясный шепот. Он слышал, как она говорила: «Не раздражайтесь, отец, ни к чему это — только себе вредите. После шампанского это опасно!» Потом она растворилась в какой-то белой шелестящей дымке. Ушла. Зашуршало и взревело такси, увозя ее на бал. Так! Он еще не сдался на ее милость, а она уже тиранит его, грозит ему? Ну, мы еще посмотрим! Глаза его засверкали от гнева; он опять видел отчетливо. И, слегка приподнявшись, позвонил дважды горничной, а не этому Меллеру, который с его дочерью в заговоре. Как только появилась хорошенькая горничная в черном платье и белом передничке, он сказал:

— Помоги мне встать!

Два раза ее слабые руки не могли поднять его, и он валился обратно. На третий он с трудом встал.

— Спасибо. Иди. — И, подождав, пока она уйдет, подошел к дубовому буфету, нащупал дверцу и вынул бутылку. Дотянувшись, схватил рюмку для хереса; держа бутылку обеими руками, налил жидкость, поднес к губам и отпил. Глоток за глотком коньяк увлажнял его небо — мягкий, очень старый, старый, как он сам, солнечного цвета, благоухающий. Он допил рюмку до дна и, крепко обняв бутылку, черепашьей походочкой двинулся к своему креслу и весь ушел в него.

Несколько минут он просидел неподвижно, прижимая бутылку к груди, думая: «Так джентльмены не поступают. Надо поставить бутылку на стол, на стол», — но тяжелая завеса встала между ним и всем окружающим. Он хотел поставить бутылку на стол сам, своими руками! Но он не мог найти рук, он их не чувствовал. В его мозгу будто раскачивались качели — вверх-вниз: «Ты не можешь двигаться». «Нет, буду!» «Ты разбит». «Нет, не разбит». «Сдайся». «Нет, не сдамся!» Казалось, не будет конца напряженным поискам рук, — он должен найти их! После этого — хоть на тот свет, но уйти в полном порядке! Все было красно вокруг него. Потом красное облако слегка рассеялось, и он услышал тиканье часов: тик-так. Он ощутил, как оживают его плечи и руки до самых ладоней; да, теперь он ощущал в них бутылку! Он удвоил усилия, чтобы податься вперед в кресле, — надо же поставить бутылку! Джентльмены так себя не ведут! Он мог уже двигать одной рукой; но еще не мог ухватить бутылку достаточно крепко, чтобы поставить. Из последних сил, толчками подвигаясь вперед, он шевелился в кресле, пока не смог наклониться, — и бутылка, скользнув по его груди, косо стала на край низенького столика. Тогда он отчаянно рванулся вперед всем телом и руками — и бутылка выпрямилась. Он это совершил, совершил! Губы его искривились в улыбке, тело в кресле медленно оседало. Он это совершил! И он закрыл глаза…

В половине двенадцатого горничная Молли, отворив дверь, взглянула на него и тихо сказала: «Сэр, там пришли дамы и господин!» Он не ответил. Держась за дверь, она зашептала в холл:

— Он спит, мисс.

Ей зашептали в ответ:

— О! Только впустите меня, я не разбужу его, разве что он сам проснется. Мне так хочется показаться ему в новом платье!

Горничная отодвинулась, и на цыпочках вошла Филлис. Она направилась туда, где свет лампы и огонь камина могли осветить ее с ног до головы. Белый атлас — ее первое взрослое платье, упоение первым выездом в свет, гардения на груди, другая — в руке! Ох, какая жалость, что он спит! И какой же он румяный! До чего забавно старики дышат! И таинственно, как ребенок, она прошептала:

— Опекун!

Молчание. Надув губки, она вертела гардению. Вдруг ее осенило: «Вставлю-ка я цветок ему в петлицу! Когда он проснется и увидит ее, то-то обрадуется!»

И, подкравшись ближе, она наклонилась и вложила цветок в петлицу. Из-за двери выглядывали два лица; она слышала подавленный смешок Боба Пиллина и мягкий, легкий смех ее матери. Ой, какой у него багровый лоб! Она дотронулась до него губами, отпрянула назад, молча покружилась, послала воздушный поцелуй и ускользнула, как ртуть.

В холле раздались шепот, хихиканье и короткий переливчатый смех.

Но старик не проснулся. И пока в половине первого не пришел, как обычно, Меллер, никто не знал, что он больше никогда не проснется.


ПРИСЯЖНЫЙ



1


В то утро во время «Великой войны» мистер Генри Босенгейт, делец с лондонской биржи, уселся в собственную машину с чувством обиды. Он был майор Добровольческого корпуса, член всех местных комитетов и часто предоставлял эту самую машину в распоряжение госпиталя, расположенного по соседству, даже иной раз в этих случаях сам ее водил; он подписывался на займы, насколько позволяли его уменьшившиеся доходы, и поэтому считал себя ценным для своей страны гражданином, настолько ценным, что зря отнимать у него время было недопустимо. Его вызывают в окружной суд присяжным заседателем, и даже не в большой совет присяжных!

Это просто безобразие!

Он был крепкий и осанистый мужчина с черными бровями и карими глазами под белым, красиво очерченным лбом, с большими залысинами, розовато-смуглыми щеками, с тщательно приглаженными седоватыми волосами и аккуратно подстриженными усами. Его можно было принять не за майора, а за полковника, и он действительно мог им стать очень скоро.

Его жена, гибкая и стройная, в сиреневом полотняном платье, вышла вслед за ним и стояла на крыльце. Красные вьющиеся розы короной обрамляли ее темные волосы. Лицом цвета слоновой кости она чуточку походила на японку.

Мистер Босенгейт сказал сквозь шум мотора:

— Думаю, что вернусь не поздно, дорогая. Все это просто нелепо. В такое время не должно быть никаких преступлений.

Его жена — ее звали Кэтлин — улыбнулась. Мистер Босенгейт подумал: «Как она красива и как холодна!» Человеку, едущему по столь скучным и нудным делам, все вокруг радовало глаз: клумбы с геранями около посыпанной гравием аллеи; длинный, сложенный из красного кирпича дом, благопристойно притаившийся среди плюща и душистого горошка; башенка с часами над конюшней, теперь превращенной в гараж; голубятня, которая заслоняла дальний конец оранжереи, примыкавшей к бильярдной.

Из кустов акаций около кирпичной привратницкой выбежали его дети Кэйт и Гарри, вскарабкались, сверкая голыми ногами, на низкую, красную, увитую плющом стену, ограждавшую одиннадцать акров его владений, и помахали ему руками. Мистер Босенгейт помахал в ответ, подумав: «Боже мой! Какие славные ребятишки!» Сквозь ветви деревьев над их головами ему открывался вид до самых меловых холмов, маячивших в жарком мареве июльского дня. И он подумал: «Красивей местечка, да еще так близко к городу, и не сыщешь!»

Несмотря на войну, он в эти два года был счастливее, чем когда-либо за последние десять лет, когда, построив Чармлей, он поселился здесь с молодой женой и стал вести полудеревенский образ жизни.

Когда страна была в опасности и приходилось стольким жертвовать, исполнять столько общественных обязанностей, жизнь приобрела какую-то пикантность, остроту. Шофера не было, один садовник работал за троих. Босенгейту нравилась — определенно нравилась — его деятельность в различных комитетах; и даже серьезный упадок в делах и рост налогов не могли сильно беспокоить человека, все время помнившего о тяжелом положении страны и четко осознавшего свое место. Страну давно следовало встряхнуть, научить, как напрягать силы и экономить. И чувство, что он не жалеет себя в это напряженное время, придавало особый вкус тем тихим радостям в постели и за столом, которым в его возрасте могли предаваться с чистой совестью даже самые патриотически настроенные граждане. Он отказывал себе во многом: в новом костюме, в подарках Кэтлин и детям, в путешествиях и в новой оранжерее для выращивания ананасов, которую он собирался построить, когда разразилась война; пришлось отказаться от пополнения винного погреба, от запаса сигар и выйти из двух клубов, в которых он раньше никогда не бывал. Каждый час казался ему полнее и длиннее, сон — заслуженнее. Удивительно, без скольких вещей, оказывается, можно обойтись в случае нужды! Он свернул на шоссе и поехал не спеша, потому что времени у него было много. На фронте теперь дела шли неплохо; он, конечно, не какой-нибудь дурацкий оптимист, но теперь, когда вошел в силу закон о всеобщей воинской повинности, можно не без основания надеяться, что война не продлится больше года. А затем настанет бум, и можно будет развернуться. Театры, потом ужины с женой в «Савое» и снова уютные ночные поездки домой, в благоухающую деревню, с шофером за рулем, — такие картины дразнили воображение, которое даже сейчас не могло вырваться из рамок семейных развлечений. Он представлял свою жену в новых платьях от Джея — она была на 15 лет моложе его, и, как говорится, «ее стоило одевать». Как и всех мужей, которые старше своих жен, его всегда радовало обожание, которым окружали ее те, кто был лишен счастья наслаждаться ее прелестью. Со своей несколько странной и иронической красотой она, холодное олицетворение безупречной жены, была для него неиссякаемым источником утешения. Они снова будут давать обеды, приглашать друзей из города, и опять он будет, радуясь, восседать за столом, а на другом конце, напротив него, за цветами, которыми она так оригинально украшает стол, и вазами с фруктами, выращенными им самим в оранжереях, будет сидеть Кэтлин, и мягкий свет будет ласкать ее плечи цвета слоновой кости. Он снова сможет на законном основании интересоваться вином, которым станет потчевать гостей, и снова сможет разрешить себе наполнить сигарами свой китайский ящичек. Да… эти невзгоды приносили даже какое-то удовлетворение, хотя бы уже потому, что рождали такие приятные ожидания.

Редкие виллы по обе стороны шоссе слились в одну, непрерывную линию, все чаще попадались женщины, спешившие в магазин, рассыльные из лавчонок, разносившие продукты по домам, и молодые люди в военной форме.

Изредка мелькала фигура хромающего или перебинтованного человека — еще один обломок крушения! И мистер Босенгейт невольно думал: «Еще один из этих несчастных! Интересно, разбирали ли мы его дело?»

Оставив машину в лучшем во всем городе гараже, он не спеша пошел в суд. Здание суда было за рынком. Его уже омывало целое море людей, разгоряченных и не совсем трезвых, чем-то похожих на тех, что толкутся позади трибун и заняты такими делами, на которых лучше не попадаться. Мистер Босенгейт не удержался и поднес платок к носу. Он предусмотрительно смочил платок лавандовой водой и, пожалуй, именно поэтому и не был выбран старшиной присяжных, ибо, что вы там ни говорите об англичанах, у них очень тонкий деловой нюх.

Он сидел вторым с краю в первом ряду присяжных, окутанный ароматом «Санитаса», и разглядывал неподвижное лицо судьи, который напоминал гипсовый бюст в парике. Его коллеги с виду принадлежали к двум характерным разновидностям присяжных. На мистера Босенгейта они не произвели впечатления. По одну сторону от него сидел старшина, известный обойщик, которого в городе знали под прозвищем Джентльмен Лис. Его черные, безукоризненно приглаженные и напомаженные волосы и усы, его белоснежное белье, золотые часы с цепочкой, белые отвороты его жилета, а также обыкновение никогда не говорить «сэр», обращаясь к клиентам, давно уже выделили его из среды людей попроще; он брался также хоронить покойников, избавляя родственников от хлопот, и вообще был незауряден. По другую сторону от мистера Босенгейта сидел один из тех людей, которых никогда не увидишь без коричневого саквояжика, кроме тех случаев, когда они исполняют роль присяжных, и которые всегда выглядят так, как будто их только что вытащили прямо с попойки. Он был бледный, весь лоснящийся, с большими бегающими глазами, тихим голосом и беспокойными, морщинистыми руками. Мистеру Босенгейту было неприятно сидеть рядом с ним.

Около коммивояжера сидел бледный черноволосый молодой человек в очках, а за ним — низенький старик с седыми усами, баками и с бесчисленными морщинами на лице; последним в этом ряду присяжных был аптекарь. Троих, сидевших прямо у него за спиной, мистеру Босенгейту не удалось разглядеть как следует, но троих остальных в конце второго ряда он запомнил в том порядке, в каком они сидели: пожилой мужчина в сером костюме, который то и дело подмигивал; затем какой-то безжизненный субъект, похожий на усатую треску, с тремя клочками влажных волос на высокой лысине, и, наконец, высохший, подвижный, остриженный под машинку человек, у которого на губах все время играла улыбка. Чтобы вынести первый и второй вердикты, им не потребовалось удаляться в совещательную комнату, и когда началось третье дело, мистер Босенгейт почувствовал, что его клонит ко сну, однако при виде военной формы на подсудимом он несколько оживился. Но что это был за тощий субъект!

Вид у обвиняемого был измученный, жалкий и унылый. Если у него и была когда-либо военная выправка, то в тюрьме она исчезла. Его бесформенный коричневый френч, на котором бронзовые пуговицы, казалось, старались вымученно улыбаться, показался мистеру Босенгейту коротким до смешного, хотя он и привык к подобным зрелищам. «Глупо, — подумал он. — Верный ишиас, как раз это место и следует прикрывать!» Но в нем проснулся офицер и джентльмен, и он добавил про себя: «Однако какое-то различие должно все-таки быть». Лицо солдатика, когда-то, как видно, загорелое, теперь было цвета прокисшего теста; взгляд больших карих глаз с белыми полосками вокруг зрачков, как это часто бывает у очень нервных людей, блуждал по лицам судьи, адвоката, присяжных и публики. У него были впалые щеки, волосы казались мокрыми, а шея была перевязана. Коммивояжер слева от мистера Босенгейта повернулся и прошептал: «Попытка к самоубийству! Боже мой, что за тип!» Мистер Босенгейт притворился, что он не слышит: он видеть не мог этого человека, — и медленно написал на кусочке бумажки: «Оуэн Льюис». Валлиец! Ну что ж, похоже на то совсем не английское лицо. И пытаться покончить с собой — это так не по-английски. Сделать такую попытку — значит сдаться, капитулировать перед Роком, уж не говоря о религиозной стороне дела. А самоубийство военного казалось мистеру Босенгейту особенно отвратительным. Это все равно что побежать от врага, и этот человек почти заслуживал участи дезертира. Он посмотрел на обвиняемого, пытаясь быть беспристрастным. А обвиняемый как будто смотрел прямо на него, хотя это, возможно, ему только казалось.

Прокурор — маленький, седой, проворный и решительный человечек, старше призывного возраста — начал подробно излагать обстоятельства дела. Мистер Босенгейт, обычно не глядевший по сторонам, все же заметил, что по залу прошло какое-то движение. Казалось, и у присяжных и у публики появилось то же предвзятое мнение, что и у него. Даже этот судья, похожий на бюст Цезаря и восседающий там, наверху, при всем своем бесстрастии, казалось, поддался общему чувству.

— Господа присяжные, прежде чем вызвать свидетелей обвинения, я хочу обратить ваше внимание на повязку, которую обвиняемый носит до сих пор. Он сам нанес себе эту рану казенной бритвой и этим, если так можно выразиться, нанес своей стране не только ущерб, но и оскорбление. Он не признает себя виновным и заявил суду, что не мог выдержать разлуки с женой. — Плотно сжатые губы прокурора тронула улыбка. — Ну, господа, если придавать в наше время значение подобным оправданиям, то я просто затрудняюсь сказать, что ждет нашу империю в будущем.

«И я тоже, черт возьми», — подумал мистер Босенгейт.

Показания первого свидетеля, соседа по койке, успевшего удержать руку обвиняемого, а также сержанта, которого тут же вызвали на место происшествия, были исчерпывающими, и мистер Босенгейт начал лелеять надежду, что они вынесут вердикт, не покидая зала суда, и он успеет домой до пяти часов. Но тут случилась заминка. Когда вызвали полкового врача, его не оказалось на месте, и судья, впервые в этот день проявляя человеческие чувства, объявил, что он переносит заседание на следующий день.

Мистер Босенгейт принял это сообщение невозмутимо. Он будет дома даже раньше! Собрав листки, на которых он делал записи, он встал. В это время незадачливого самоубийцу — ссутулившегося человека в грязно-коричневой одежде, едва волочившего ноги, — выводили из зала. Ну на что годятся подобные люди в такое время? На что? Обвиняемый поднял голову, и мистер Босенгейт встретился глазами со взглядом этих больших карих глаз с белыми полосками. Какое страдальческое, несчастное, жалкое лицо! И что за манера смотреть на людей подобным образом! Обвиняемый спустился по лестнице и исчез. Мистер Босенгейт вышел и направился через рынок к гаражу, где он оставил машину. Солнце палило немилосердно, и он подумал: «Надо полить сад». Он вывел машину из гаража и уже собирался завести мотор, когда какой-то прохожий заговорил с ним:

— Послушайте! Этот последний обвиняемый — опустившийся тип, правда? Нам не нужны люди такого пошиба.

Это был его сосед по скамье — коммивояжер, уже с коричневым саквояжем в руке, в соломенной шляпе и с пеной от недопитого пива на усах. Холодно ответив «Всего доброго!» и подумав: «Но и такие, как ты, тоже не нужны», мистер Босенгейт завел мотор, наделав много ненужного шума. Но фигура обвиняемого, как будто ожившая от слов коммивояжера, казалось, неслась рядом с ним, обратив на него взгляд своих несчастных, жалких глаз. Не мог выдержать разлуки с женой! Странное объяснение для поступка, которым он хотел навсегда лишить себя возможности увидеться с ней. И потом полбулки, даже один кусочек, все же лучше, чем остаться совсем без хлеба. Но, слава богу, в армии не так уж много этих неврастеников. Печальная фигурка исчезла, и вместо нее мистер Босенгейт представил себе фигуру собственной жены, склоненную над розами «Слава Дижона» в розарии, где она обычно работала немного перед чаем, потому что один садовник не справлялся со всеми делами. Он представил ее себе такой, какой часто видел: вот она выпрямилась и стоит, склонив голову набок, положив одну руку в перчатке на стройное бедро, и поглядывает чуть насмешливо из-под полуопущенных век на бутоны, которые никак не распускаются. И французское слово Caline (ласковая) — он немного занимался французским — мелькнуло у него в голове: «Кэтлин — Калин!» Если, приехав, он застанет ее там, то подкрадется к ней по мягкой траве и… ах!.. Но только осторожно, чтобы не помять ей платье и прическу! «Если бы только она не была такой замкнутой, — думал он, — а то, как кошка, к которой близко не подойдешь, во всяком случае, по-настоящему близко».

Машина, мчавшаяся назад быстрее, чем утром, когда он ехал в город, уже миновала пригородные виллы и теперь переваливала через холм, туда, где среди полей и старых деревьев, в стороне от обыденной жизни, раскинулся Чармлей. Сворачивая на свою аллею, мистер Босенгейт спросил себя с некоторым удивлением: «Интересно, а о чем все-таки она думает? Интересно!» Оставив перчатки и шляпу в прихожей, он прошел в умывальную, чтобы плеснуть на лицо прохладной воды и вымыть его душистым мылом, испытывая при этом сладостное чувство, словно мстил той нечистой атмосфере, в которой ему пришлось париться столько часов. Он снова вышел в прихожую, мыло щипало ему глаза, и он ничего не видел в тусклом свете. Вдруг послышался тоненький голосок: «Папа! Посмотри!» Его маленькая дочурка стояла на лестнице, на полпути наверх, держась одной рукой за перила. Вот она вскарабкалась на них и съехала вниз. Платьице у нее задралось на голову, а панталончики голландского полотна оказались чуть ли не подмышками. Мистер Босенгейт сказал, растаяв:

— Ну, это просто замечательно!

— Чай подали в беседку. Мамочка ждет. Пошли!

Держа ее ручонку в своей, мистер Босенгейт, пройдя через гостиную, длинную и прохладную, с опущенными шторами, через бильярдную, высокую и тоже прохладную, и через оранжерею, зеленую и душистую, вышел на террасу, а оттуда на верхнюю лужайку. Никогда прежде не испытывал он такой ясной и веселой радости, созерцая свои владения, такие чудесные и зеленые под июльским солнцем, и он сказал:

— Ну, Кит, что вы тут без меня поделывали?

— Я покормила своих кроликов и Гарриных, и мы лазили на чердак, Гарри провалился ногой сквозь застекленную крышу!

Мистер Босенгейт шумно вздохнул.

— Это ничего, папочка, мы ногу вытащили, у него только маленькая царапина. И мы делали тампоны, я сделала семнадцать, мамочка тридцать три, а потом она поехала в госпиталь. А ты много людей посадил в тюрьму?

Мистер Босенгейт кашлянул. Вопрос показался ему неуместным.

— Только двоих.

— А как в тюрьме, папочка?

Мистер Босенгейт, который знал об этом не больше своей маленькой дочурки, ответил рассеянно:

— Не очень хорошо.

Они проходили под молодым дубком, там, где тропинка сворачивала к розарию и беседке. Что-то мелькнуло в воздухе и вцепилось в шею мистеру Босенгейту. Его дочурка запрыгала и стала давиться от смеха.

— Ой, папочка! Как здорово мы тебя обманули! Я нарочно тебя привела сюда!

Подняв голову, мистер Босенгейт увидел своего маленького сына, который растянулся на суку, как леопард, которым он себя и объявлял во всеуслышание (во избежание ошибки), и весело подумал: «До чего же подвижной мальчишка!»

— Дай я прыгну тебе на плечи, папочка! Как леопард на оленя!

— Да, да! Побудь, пожалуйста, оленем, папочка!

Мистер Босенгейт не пожелал быть оленем, потому что он только что причесался. Вместо этого, окруженный своим потомством, он бодро вошел в розарий. Его жена в открытом бледно-голубом платье с узким черным поясом и плиссированной юбкой стояла именно в той позе, в какой он себе ее представлял. Сегодня она была еще холодней, чем обычно. Она повернула голову с такой улыбкой, словно не могла принимать мистера Босенгейта всерьез. Он коснулся губами ее щеки. Даже щека пахла розами. Дети начали плясать вокруг матери, и он, в их тесном кольце, тоже был вынужден присоединиться к танцу, пока она не сказала:

— Когда вы кончите, давайте пить чай!

Это была не совсем та встреча, которую он себе представлял в машине. В беседке, какой они пользовались, пожалуй, всего раза два в год, но совершенно обязательной для всякой усадьбы, было множество уховерток, и мистер Босенгейт обрадовался предлогу, чтобы снова выйти на воздух. И хотя все было как нельзя лучше, он чувствовал странное беспокойство, он почти задыхался. Раскурив трубку, он стал прогуливаться меж розами, окуривая табачным дымом насекомых — во время войны человек никогда не бывает без дела! И неожиданно он сказал:

— Мы судим одного несчастного солдата.

Его жена, склонившаяся над розой, подняла голову.

— За что?

— Пытался покончить самоубийством.

— Почему же?

— Не мог выдержать разлуки с женой.

Она посмотрела на него, тихо засмеялась и сказала:

— Ну и ну!

Мистер Босенгейт был озадачен. Почему она засмеялась? Он оглянулся, увидел, что дети уже ушли, вынул трубку изо рта и приблизился к ней.

— Ты сегодня так красива, — сказал он. — Поцелуй меня.

Жена нагнулась к нему и, вытянув губы, коснулась ими его усов. Мистер Босенгейт почувствовал себя так, словно встал утром из-за стола, не съев джема. Но он подавил неприятное чувство и сказал:

— Эти присяжные — странная публика.

Веки его жены дрогнули.

— Как бы мне хотелось, чтобы и женщины могли быть присяжными.

— Почему?

— Было бы что вспомнить потом.

Уже не в первый раз она говорит эти странные слова! И в то же время ее жизнь далеко не скучна, насколько он мог себе представить; война принесла ей новые интересы, да и домашние дела постоянно требовали забот, так что жизнь ее была полезной и деятельной. Опять у него в голове мелькнула неожиданная мысль: «Но она никогда со мной ничем не поделится!» И вдруг из-за розовых кустов возникла печальная фигурка в военной форме. «Нам и без этого есть за что благодарить бога! — сказал он отрывисто. — Но мне надо идти работать». Жена, приподняв одну бровь, улыбнулась: «А! мне — проливать слезы!» Мистер Босенгейт засмеялся: она за словом в карман не полезет! И, поглаживая холеный ус, который она поцеловала, он вышел на солнце.

Остаток дня был у него заполнен работой, которой в тот день накопилось немало, и ему пришлось наверстывать время, потерянное в суде. Но что бы он ни делал, его не покидало беспокойное чувство наслаждения всем, что его здесь окружало. Он вдруг бросал косить нижнюю лужайку, чтобы полюбоваться сквозь деревья на свой дом, или отрывался от комитетских бумаг и выходил из кабинета в гостиную только для того, чтобы вдохнуть ее утонченный аромат; зашел в классную комнату, где ужинали дети, только для того, чтобы пожелать им доброй ночи, а перед тем несколько раз заглядывал в спальную полюбоваться женой, когда она переодевалась к обеду. Обедал он, всякий раз предвкушая следующее блюдо и пространно рассуждая о войне. И даже после обеда, когда он прошел в бильярдную выкурить трубку, заменявшую ему теперь сигару, он не мог усидеть на месте и бродил по дому, заходя то в оранжерею, то в гостиную, где его жена и гувернантка продолжали делать тампоны. Казалось, он никак не мог насытиться. Около одиннадцати он вышел прогуляться — погода стояла прекрасная и было еще не очень темно, так как по новому декрету о времени ночь теперь начиналась рано, — направляясь к маленькому круглому пруду около террасы. Жена играла на рояле. Мистер Босенгейт посмотрел на воду и темные плоские листья водяных лилий, перевел взгляд на дом, где, согласно «Правилам затемнения», виднелись только узенькие полоски света. Сквозь них просачивалась мечтательная музыка, пахло гелиотропом. Он отошел назад и сел на детские качели под старой липой. Прелесть, блаженство — сидеть так в теплой, благоухающей темноте! Это время перед сном, пожалуй, было самым приятным за весь день. Он увидел, как в спальне жены зажегся свет и горел в незашторенном окне целую минуту, и подумал: «Ага! Если б я сегодня дежурил, то мне следовало бы оштрафовать ее за это». Она подошла к окну, вся ярко освещенная, подняла к затылку руки, и они, казалось, тоже засветились в темноте. Зная, что его никто не видит, мистер Босенгейт послал ей воздушный поцелуй.

«Я счастливец, — думал он. — Она — редкое счастье!» Ее рука поднялась и штора упала, дом снова погрузился в темноту. Он глубоко вздохнул.

«Еще десять минут, — подумал он, — а потом пойду и лягу. Бог мой! Липы уже пахнут!» И для того, чтобы полнее насладиться этим апофеозом своего благополучия, он отнял ноги от земли и качнулся вверх, к душистому липовому цвету. Ему захотелось раствориться в благоухании этого цвета, и он закрыл глаза. Но вместо семейной идиллии, которую он хотел увидеть, перед ним возникло темное, измученное и жалкое лицо валлийского солдатика с испуганными, как у зайца, глазами. Видение появилось с такой ошеломляющей ясностью, что мистер Босенгейт сразу же открыл глаза. Проклятье! Этот парень преследует человека, как привидение! Где он сейчас, бедняга? Лежит в камере и думает… думает о своей жене! Мистеру Босенгейту стало не по себе, он остановил качели. Нелепость какая-то! Ощущение благополучия и предвкушение блаженства покинули его. «Проклятая жизнь! — подумал он. — Сколько страданий! Почему я должен судить этого несчастного парня и упечь его в тюрьму?» Он прошел на террасу быстрым шагом, стараясь стряхнуть с себя это настроение, прежде чем он войдет в дом. «А этот коммивояжер? — думал он. Да и все они там ничего не понимают». Он быстро перешагнул через три каменные ступени, вошел в оранжерею, запер ее, прошел в бильярдную и выпил ячменного настоя. Одна из картин висела криво — он подошел ее поправить. Натюрморт. Виноград, яблоки и… омары! Впервые это его удивило. Почему омары? Картина казалась мертвой, безжизненной. Погасив свет, он поднялся наверх, прошел мимо дверей жены в свою комнату и разделся.

Уже в пижаме он открыл дверь между их спальнями. При свете, падавшем из его комнаты, он мог разглядеть ее темную голову на подушке. Спала ли она? Нет… определенно не спала. Настал миг наивысшего наслаждения — венец его гордости и довольства своим домом. Но он все стоял на пороге. Гордость, чувство довольства, желание — все исчезло, и осталось только какое-то тупое отвращение ко всему на свете. Он отвернулся, закрыл за собой дверь и, встав между тяжелой шторой и открытым окном, вгляделся в ночь. «Мир полон страданий! — подумал он. — Полон страданий, будь они прокляты!»



2


На другое утро, проходя к скамьям присяжных, мистер Босенгейт слегка задел низенького человека, чью квадратную фигуру с жесткими желто-рыжими волосами он лишь смутно разглядел накануне. Человек этот, кажется, рассердился, и мистер Босенгейт подумал: «Какой невоспитанный тип».

Он быстро сел и, чтобы избежать дальнейших разговоров со своими коллегами, уставился прямо перед собой. По субботам он всегда выглядел настоящим военным, потому что во второй половине дня его Добровольческий корпус проходил подготовку. Джентльмен Лис, как и он состоявший в Добровольческом корпусе, тоже смотрел куда-то в пустоту, но коммивояжер по другую сторону от мистера Босенгейта, казалось, был еще более подозрительным и еще более, чем вчера, походил на человека, застигнутого врасплох за каким-нибудь постыдным занятием. Только близость Джентльмена Лиса мешала мистеру Босенгейту отодвинуться. Но вот ввели подсудимого, чье мрачное, темное лицо лишь еще больше подчеркивали сверкающие пуговицы его френча. Мистер Босенгейт вздрогнул: эта фигура была точь-в-точь как та, что несколько раз являлась ему в воображении. Он почему-то надеялся, что новая встреча с обвиняемым сразу рассеет все то, что его преследовало, он надеялся, что сможет снова воспринимать эту личность как внешнее явление, а не как частицу своей жизни. И он уставился на неподвижное, словно у изваяния, лицо судьи, пытаясь удержать равновесие, как это делает пьяный, глядя на яркий свет. Полковой врач, нисколько не смутившись, когда судья сделал ему замечание по поводу его отсутствия накануне, дал показания с видом человека, у которого и без того много дел, после чего прокурор произнес короткую речь. Дело, заявил он, яснее ясного. Люди, носящие форму Его Величества и облеченные ответственностью и честью защищать свою родину, не имеют права дезертировать из армии, лишая себя жизни, так же как они не имеют права делать это никаким другим путем. Он требовал признать подсудимого виновным. Мистер Босенгейт услышал, как весь зал одобрительно зашаркал ногами. Судья заговорил:

— Подсудимый, вам предоставляется выбор: либо занять место для свидетелей и давать показания под присягой, в каковом случае вас могут подвергнуть перекрестному допросу, либо вы можете сделать свое заявление прямо со скамьи подсудимых, в этом случае перекрестному допросу вас подвергать не будут. Что вы выбираете?

— Отсюда, милорд.

Сейчас, взглянув прямо в лицо подсудимому, который вдруг словно ожил, пытаясь словами объяснить свои чувства, мистер Босенгейт вдруг как-то совсем по-иному увидел этого человека. Казалось, он сбросил с себя военную форму и живым, трепетным существом выступил из своей собственной тени. Его измученное, чисто выбритое лицо казалось еще более диким и огрубевшим, большие карие глаза потемнели и приобрели мрачный блеск; он дергал руками, дергался всем телом, как человек, только что избавившийся от судороги или скинувший с себя доспехи. Говорил он быстро, решительно, довольно резким голосом и, как полагается истинному уроженцу Уэльса, громко произнося гласные и оглушая согласные.

— Милорд судья и господа присяжные, — сказал он. — Я был парикмахером, когда пришло мне время идти в армию. У меня был маленький домик и жена. Я никогда не задумывался над тем, каково мне будет вдалеке от них, никогда… И мне стыдно рассказывать перед вами, как это может давить и давить человека, может свести его с ума, особенно, когда он такой нервный, как я. Не все любят свой очаг; сколько хочешь таких, что и вовсе не хотят больше видеть своих жен. Но для меня это все одно, что быть запертым в клетке.

Мистер Босенгейт увидел, как просвечивали пальцы обвиняемого, когда тот резко выбросил вперед руку.

— Я не могу сидеть взаперти, далеко от жены и дома, как приходится в армии. И вот, когда я в то утро взял в руки бритву, я был в исступлении… и я не был бы здесь, если бы тот парень не схватил меня за руку. Я признаю, что это не причина для самоубийства. Это было глупо. Но погодите, а вдруг вам придется испытать то же чувство, что было у меня, тогда вы увидите, как оно захватывает человека! Господа присяжные, не посылайте меня обратно в тюрьму: там еще хуже. Если у вас есть жены, вы поймете, каково многим из нас. Но не у всех нервы выдерживают. Клянусь вам, господа, я не мог ничего с собой поделать… — Опять человечек выбросил вперед руку, а мистер Босенгейт испытал то же чувство, что в тот день, когда задавил собаку. — Господа присяжные, желаю вам, чтобы никогда в жизни вам не пришлось так тяжко, как пришлось мне…

Маленький человечек умолк, глаза его спрятались в глазницах, и сам он скрылся в своей мрачно-коричневой оболочке с блестящими пуговицами. Мистер Босенгейт смутно слышал напутствие судьи присяжным и вскоре, оказавшись за столом красного дерева в совещательной комнате, услышал голос человека с рыжей шевелюрой: «Ну и чушь же он порол, этакая зануда!» А почувствовав запах винного перегара, он понял, что слева от него — опять слева! — сидит коммивояжер, который вытирает лоб платком и бормочет: «Ф-фу, ну и жара же сегодня!» Потом усатый человек с тремя кустиками волос на лысине сказал:

— Непонятно, зачем мы ушли в совещательную комнату, господин старшина!

Мистер Босенгейт посмотрел туда, где во главе стола, в белом жилете, неприступный в своем аристократизме, восседал Джентльмен Лис. Он кротко произнес:

— Я буду очень рад услышать мнение господ присяжных.

Наступило короткое молчание, после чего аптекарь сказал:

— У него, вероятно, то, что называется клайстрофобией.

— Что за чепуха! Парень просто увиливает, вот и все! Соскучился по жене — хорошенькая причина! По-моему, это просто непристойно!

Это сказал тот самый маленький человечек с жесткими волосами; мистер Босенгейт вскипел. Какой невежа! Он ухватился обеими руками за край стола.

— Мне кажется, это вполне естественно! — пробормотал он. Но не успели слова сорваться с его губ, как он почувствовал ужас: «Что он сказал, он, без пяти минут полковник Добровольческого корпуса, одобряет такой антипатриотизм!» И услышав, как коммивояжер вполголоса поддержал его: «Правильно!» — сильно покраснел.

Человек с жесткими волосами грубо сказал:

— Слишком много развелось этих негодяев, которые увиливают, и с ними слишком уж много нянчатся!

Смятение в душе мистера Босенгейта росло. Он произнес ледяным тоном:

— Я буду голосовать против всякого вердикта, по которому этого человека снова посадят в тюрьму.

Все сидевшие за столом вздрогнули, словно уже представили себе, что наступило время завтракать, а они все еще заседают. Потом высокий седой человек, имевший привычку подмигивать, сказал:

— Ну что вы, сэр, и это после того, что говорил судья! Что вы! А ваше мнение, господин старшина?

Джентльмен Лис, с видом человека, который хочет сказать: «Это замечательный товар, но я вам его не навязываю», — ответил:

— Нам следует учитывать только факты. Пытался он лишить себя жизни или нет?

— Ну, конечно, он сам это признал, — услышал мистер Босенгейт голос человека с жесткими волосами, и он один не присоединился к согласному хору голосов. Виновен? Да, конечно. Не признать это просто невозможно, но все его существо протестовало против того, чтобы предоставить этого «бедного малого» милосердию английского правосудия. Он не мог заставить себя согласиться с этим невежей да и со всей этой разношерстной компанией. Он почувствовал желание встать и выйти, бросив на ходу: «Делайте, как хотите! Всего хорошего».

— Мне кажется, сэр, — говорил Джентльмен Лис, — что мы все, кроме вас, считаем его виновным. С вашего позволения, я не могу понять, как вы можете отрицать то, что признал сам подсудимый.

Вынужденный защищаться, мистер Босенгейт, покраснев, как рак, засунул руки глубоко в карманы и, глядя прямо перед собой, сказал:

— Хорошо. Тогда вынесем такой вердикт: виновен, но заслуживает снисхождения.

— Как вы считаете, господа, виновен, но заслуживает снисхождения?

— Правильно, правильно! — крикнул коммивояжер, а аптекарь проговорил вполголоса:

— От этого вреда не будет.

— Ну, а я думаю, что будет. На фронте дезертиров расстреливают, а мы хотим отпустить этого парня. Я бы его повесил, как собаку.

Мистер Босенгейт пристально посмотрел на бессердечного человечка с жесткими волосами. Ему хотелось сказать: «Неужели у вас нет никакого сочувствия к людям? Неужели вы не понимаете, как бедняга страдает?» Но сказать это перед десятью посторонними людьми было невозможно; лоб его покрылся испариной, и он взволнованно ударил кулаком по столу. Это сразу же возымело действие. Все посмотрели на человечка с жесткими волосами, как бы говоря: «Да, ты, кажется, далеко зашел». Тот помолчал немного, потом сказал угрюмо:

— Что ж, пусть так, заслуживает снисхождения. Мне наплевать.

— Верно! Все равно на эту оговорку никогда не обращают внимания, сказал седой человек, добродушно подмигивая, и мистер Босенгейт вместе со всеми вернулся в зал суда.

Но самое тяжелое чувство он испытал, когда, сидя на скамье присяжных, еще раз посмотрел на подсудимого. Почему должен этот несчастный так страдать ни за что, ни про что, в то время, как он, мистер Босенгейт, и все остальные — и злобный прокурор, и судья, похожий на Цезаря, — отправятся к своим очагам и женам, веселые, как пчелы в летний день, и, скорее всего, никогда в жизни больше о нем и не вспомнят? Неожиданно до его сознания дошел голос судьи:

— Вы вернетесь в свой полк и приложите усилия к тому, чтобы беззаветно служить своей стране. Вы должны благодарить присяжных за то, что вас не посылают в тюрьму, и милостивую судьбу за то, что вы были не на фронте, когда пытались свершить этот малодушный поступок. Вам повезло: вы остались в живых.

Полисмен потянул солдатика за рукав, и бесцветная фигурка с остановившимся, потухшим взглядом спустилась с возвышения и вышла из зала. Мистеру Босенгейту захотелось перегнуться через перегородку и от всего сердца сказать: «Не унывай! Не унывай! Я тебя понимаю».

Было почти десять часов вечера, когда он приехал домой после строевых занятий. Физическую усталость он преодолел, перекусив в отеле и выпив стаканчик виски с содовой, но морально он был в странном состоянии. Жажда телесная была удовлетворена, жажда духовная требовала утоления. В эту ночь он желал не поцелуев жены, а ее сочувствия. Ему хотелось подойти к ней и сказать: «Я многому научился сегодня, познал вещи, о которых прежде никогда не задумывался. Жизнь — чудесная штука, Кэйт, ее нельзя прожить, думая только о себе, надо делиться с другими, так, чтобы, когда кто-то другой страдает, страдал и ты. Я вдруг понял: важно не то, чем человек владеет, а лишь то, что он делает и насколько он сочувствует другим людям. Я понял это с необычайной ясностью, когда заседал в суде и смотрел, как этот солдатик метался, словно мышь, попавшая в мышеловку. Впервые в жизни я ощутил… знаешь… истинный дух Христа. Это чудесно, Кэйт… чудесно! Ты и я, мы никогда не были близки друг другу, по-настоящему близки, так, чтобы один понимал другого. А знаешь, ведь это главное, — понимание, сочувствие, это бесценный дар. Когда я увидел, как этого беднягу увели, чтобы отправить в часть, где он заново должен переживать свое горе, рваться к жене, снова и снова думать о ней, точно так же, как я бы думал и рвался к тебе, я понял, какой отчужденной жизнью мы живем, никогда не поверяя друг другу того, что мы действительно думаем и чувствуем, никогда не достигая полного слияния друг с другом. Я уверен, что тот парень и его жена ничего друг от друга не скрывали, наверное, жили душа в душу. Вот так и мы должны жить. Нам нужно по-настоящему почувствовать, что самое важное — понимать и любить ближнего, а не только говорить об этом, как все мы это делаем, — и присяжные и даже этот бедняга судья — ведь как это ужасно — судить ближнего! С той минуты, как я сегодня утром в последний раз увидел этого солдатика, я весь день стремился домой, чтобы тихо посидеть с тобой, излить тебе свою душу и положить начало новой жизни. В этом чувстве есть что-то чудесное, и мне хочется, чтобы и ты им прониклась, как я, потому что ты так много значишь для меня».

Все это он хотел сказать жене, не притрагиваясь к ней, не целуя ее, а просто глядя ей в глаза и видя, как они смягчатся и засияют, непременно засияют, согретые его жаром. И желание высказать все это как подобает коротко, спокойно, передав всю искренность и теплоту объявшего его чувства, — настолько взволновало его, что ноги у него подкосились, и он чуть не упал.

Коридор не был освещен, потому что еще не стемнело. Он направился в гостиную, но у самых дверей пугливо свернул к кабинету и остановился в нерешительности под картиной «Человек, ловящий блоху» (голландская школа), которая досталась ему в наследство от отца. Жена сейчас там занята с гувернанткой! Придется подождать. Очень важно было бы пойти прямо к Кэтлин и сразу же выложить ей все, иначе он никогда не сможет сделать это. Он нервничал ничуть не меньше выпускника перед экзаменом. Это было так грандиозно, так ошеломляюще важно. Он вдруг начал испытывать страх перед женой, бояться ее холодности и красоты, и этого ее странного сходства с японкой, словом, всего того, чем он привык восхищаться. И больше всего он боялся ее обаяния. Он чувствовал себя сегодня юным, почти мальчишкой. Неужели она не увидит, что он, право же, вовсе не на пятнадцать лет старше ее, неужели не поймет, что она не просто часть его собственности, всей этой восхитительной обстановки его дома, а духовная подруга человека, жаждущего именно духовной близости?

В этом состоянии душевного волнения он, как и вчера, в смятении чувств, не мог стоять на месте и пошел бродить по дому. Зайдя в столовую, он увидел на столе изысканный ужин — бутерброды, кусок торта, виски, сигареты и даже ранний персик. Мистер Босенгейт посмотрел на персик скорее с грустью, чем с отвращением. Персик этот, во всем своем совершенстве, был как бы частью того, что вытеснило внезапно нахлынувшее новое чувство. Прелестный пушок на его кожице, казалось, еще острее заставил мистера Босенгейта почувствовать высоту стены, окружавшей его и состоявшей из вещей, которыми он так восхищался, которые так заботливо берег все эти долгие годы. Он не стал ужинать, а подошел к окну. Все погружалось в темноту — фонтан, старая липа, клумбы и лужайки, раскинувшиеся внизу, где пасутся джерсейские коровы, его коровы. Вот она, стена, медленно темнеющая, теряющая очертания, расплывающаяся в мягкой черноте ночи, исчезающая, но все-таки существующая стена его собственности!

В гостиной отворилась дверь, и до него донеслись из коридора голоса жены и гувернантки, собиравшихся идти наверх спать. Только бы они не зашли сюда! Только бы!.. Голоса затихли. Теперь все было в порядке. Оставалось только немного погодя подняться наверх, чтобы застать Кэтлин одну. Он обернулся и через столовую, через длинный стол палисандрового дерева, посмотрел на себя в висевшее над сервантом зеркало, где отражалась темным пятном его фигура. Он прошел вдоль стола и стал вплотную к зеркалу. От волнения у него пересохли горло и рот. Он дотронулся пальцем до своего лица в зеркале. «Ты осел! — подумал он. — Возьми себя в руки и действуй! Она поймет. Ну, конечно же, она поймет!» Он проглотил слюну, пригладил усы и вышел из комнаты. Когда он поднимался по лестнице, у него болезненно стучало сердце, но отступать было поздно, и он твердым шагом прошел прямо в ее спальню.

В свободном голубом халате она расчесывала перед зеркалом свои черные волосы. Мистер Босенгейт подошел к ней и встал рядом, молча глядя на нее сверху вниз. Как пчелиный рой, жужжали у него в голове заготовленные слова, но ни одно не желало слететь с его губ.

Жена продолжала расчесывать волосы, и ее гладкие локти блестели в свете лампы. Приподняв бровь, она поглядела на него.

— Что, дорогой? Устал?

С какой-то особой страстностью вырвалось у него одно-единственное слово: «Нет». Едва заметная насмешливая улыбка промелькнула на ее лице; она мягко, очень мягко пожала плечами. Этот жест он уже видел не раз! Обуреваемый отчаянным желанием заставить ее понять все, он положил ладонь на ее поднятую руку.

— Кэтлин, постой… послушай меня!

Волнуясь, порываясь поведать ей о своем великом прозрении, он крепко стиснул пальцы. Но прежде чем он сумел сказать хоть слово, он вдруг отчетливо увидел, как эта прохладная белая рука, эти полузакрытые глаза, эти губы, тронутые улыбкой, и эта шея в вырезе халата потянулись к нему. Заикаясь, он сказал:

— Я хочу… я должен… Кэтлин, я…

Она опять чуть пожала плечами.

— Да… я знаю, хорошо…

Горячая волна стыда и бог знает чего еще захлестнула мистера Босенгейта. Он упал на колени, прижался лбом к ее руке и застыл в безмолвии. С губ его не сорвалось ни слова, только два глубоких вздоха. Неожиданно он почувствовал, что она гладит его по щеке, как ему показалось, с состраданием. Она чуть-чуть подалась к нему, ее губы встретились с его губами, и больше он ничего не помнил!..

А потом мистер Босенгейт сидел у себя в комнате возле распахнутого настежь окна и курил сигарету. В комнате было темно. Мимо окна пролетали мотыльки; по небу медленно ползла луна. Он сидел очень спокойный, пуская клубы дыма в ночной воздух. Любопытная это штука — жизнь! Любопытный мир! Странные в нем действуют силы, силы, которые заставляют человека делать как раз обратное тому, что он хотел сделать. Да, кажется, всегда, всегда заставляют делать именно обратное! Лунный свет, украдкой пробравшись сквозь ветви деревьев, потихоньку заполнил сад.

«Словно в насмешку, — думал он, — никогда нельзя поступить так, как хочешь. Я хотел, попытался… Но похоже, что человек не изменяется так вот вдруг. Да, жизнь слишком серьезная штука! И все же я не тот, каким был вчера… не совсем тот!» Он закрыл глаза и, как это бывает, когда чувства успокаиваются, вдруг увидел мгновенную картину: увидел самого себя далеко-далеко внизу, бредущим по тесной, как могила, высокой, как гора, улице, улице, похожей на бездонную темную щель, — карлик среди таких же карликов: своей жены, солдатика, судьи, присяжных, этих марионеток, бродящих на тоненьких прямых ногах по темной, бесконечно высокой и узкой улице. «Это уж слишком для человека, — думал он. — Слишком высоко: наверх не выберешься. Мы должны быть добрыми и помогать друг другу, не ожидать слишком многого и не думать слишком много. Вот и все!» Погасив сигарету, он раз шесть глубоко вздохнул и лег в постель.


ЦВЕТ ЯБЛОНИ

«Цвет яблони и золото весны…»

Еврипид, «Ипполит».



В день своей серебряной свадьбы Эшерст с женой поехали на автомобиле поросшей вереском долиной, собираясь переночевать в Торки, где они встретились впервые. Этот план принадлежал Стелле Эшерст, всегда немного склонной к сентиментальности. Она давно уже утратила ту нежную синеглазую прелесть, ту свежесть красок, напоминавшую цвет яблони, ту чистую линию строгой и стройной девичьей фигурки, что так внезапно и странно околдовали Эшерста двадцать шесть лет тому назад. Но и в сорок три года она оставалась привлекательной и милой спутницей жизни с чуть поблекшим румянцем и серо-голубыми глазами, ставшими глубже и вдумчивей.

Она сама остановила машину у поворота. Шоссе круто подымалось влево, а небольшой перелесок, где среди лиственниц и буков темнели сосенки, спускалось к долине, у подножия высокой гряды холмов, за которыми шла вересковая пустошь. Стелла искала места, где можно было бы позавтракать, Эшерст никогда ни о чем не заботился — и это место, среди золотого боярышника и пушистой зелени лиственниц, пахнувших лимоном под нежарким апрельским солнцем, место, откуда открывался вид на широкую долину и на длинную гряду холмов, очень понравилось Стелле, писавшей акварелью этюды с натуры и любившей романтические уголки. Захватив свои краски, она вышла из автомобиля.

— Здесь хорошо, правда, Фрэнк?

Высокий, длинноногий, похожий на бородатого Шиллера, с поседевшими висками и большими задумчивыми серыми глазами, которые иногда становились особенно выразительными и почти прекрасными, с чуть асимметричным носом и слегка приоткрытыми губами, Эшерст — сорокавосьмилетний молчаливый человек взял корзинку и тоже вышел из машины.

— О Фрэнк, смотри: могила!

У перекрестка, где тропинка пересекала шоссе под прямым углом и убегала через изгородь дальше, к опушке рощицы, виднелся холмик футов в шесть длиной и в фут шириной, с большим замшелым камнем. Кто-то бросил на камень ветку шиповника и пучок синих колокольчиков. Эшерст взглянул на могилу, и поэтическая струна дрогнула в его душе. На перекрестке… могила самоубийцы… Бедные смертные: сколько у них предрассудков! Но тому, кого похоронили, — не лучше ли ему лежать здесь, где нет рядом безобразных памятников, исписанных напыщенными пустыми словами, а только простой камень, широкое небо да участливая жалость прохожих…

В лоне семьи Эшерста не особенно поощряли философствования, поэтому он ничего не сказал про могилу и, вернувшись к шоссе, поставил у каменной изгороди корзинку с завтраком, разостлал плед для жены — она должна была вернуться со своих этюдов, когда проголодается, — а сам вынул из кармана «Ипполита» в переводе Мэррея. Он прочел о Киприде и злой ее мести и задумчиво уставился в небо. И в этот день, день его серебряной свадьбы, от бега белых облаков в чистой синеве Эшерста вдруг охватила тоска, он и сам не знал о чем. Как мало приспособлен к жизни человеческий организм! Какой бы полной и значительной жизнь ни была, всегда остается какая-то неудовлетворенность, какая-то подсознательная жадность, ощущение уходящего времени. Бывает ли такое чувство у женщин? Кто знает? И все же люди, которые вечно рвались к новизне в ненасытной жажде новых приключений, новых дерзаний, новых страстей, — такие люди, несомненно, страдали от чувства, противоположного неудовлетворенности, — от пресыщения.

Да, от этого не уйдешь. Какое все-таки плохо приспособленное к жизни животное — цивилизованный человек! Для него не существует блаженного успокоения в прекрасном саду, где «цвет яблони и золото весны», как поет дивный греческий хор в «Ипполите», нет в жизни достижимого блаженства, тихой гавани счастья, — ничего, что могло бы соперничать с красотой, плененной в произведениях искусства, красотой вечной и неизменной. И читать о ней, смотреть на нее — значит испытывать ни с чем не сравнимый восторг, счастливое опьянение… Правда, и в жизни бывают проблески той же нежданной и упоительной красоты, но они исчезают быстрее, чем мимолетное облако, скользнувшее по солнцу. И невозможно удержать их, как удерживает красоту высокое искусство. Они исчезают подобно золотым, сверкающим видениям, что всплывают в сознании человека, погруженного в созерцание природы, проникающего в сокровенные ее недра. И сейчас, когда солнце горячо прильнуло к его лицу и зов кукушки звенел из зарослей боярышника, когда медвяный воздух колыхался над молодой зеленью папоротника и звездочками терновника, а высоко над холмами и сонными долами плыли светлые облака, Эшерсту казалось, что близко полное познание природы. Но он знал: это ощущение исчезнет, как лик Пана, выглянувшего из-за скалы, исчезает при виде человека.

Вдруг Эшерст привстал. Необычайно знакомым показался ему весь пейзаж длинная лента дороги, старая каменная ограда, узкая тропа. Он ничего не заметил, когда они проезжали, — совершенно ничего, он думал совсем о другом, или, вернее, ни о чем не думал. Но сейчас он вспомнил все. Двадцать шесть лет тому назад, в такой же весенний день, он ушел по этой самой дороге с фермы, лежавшей в полумиле отсюда, ушел в Торки и никогда больше не возвращался. И вдруг острая боль сжала его сердце: он вспомнил нечаянно о той минуте в прошлом, когда он не сумел удержать настоящую красоту и радость, ускользнувшую от него в неизвестное. Нечаянно он воскресил угасшее воспоминание о сладком, диком счастье, оборванном так быстро и неожиданно. Он лег в траву и, подперев голову руками, стал разглядывать молодые стебельки, среди которых цвел голубой ленок. Вот что вспомнилось ему.



1


Первого мая Фрэнк Эшерст и его друг Роберт Гартон, только что окончившие университет, были в пути. Они совершали большую прогулку и в этот день вышли из Брента, собираясь дойти до Шегфорда. Но колено Эшерста, поврежденное во время игры в футбол, давало о себе знать, а судя по карте ям оставалось идти еще около семи миль. У дороги, где тропа углублялась в лес, они присели, чтобы дать отдохнуть больной ноге Эшерста, и стали обсуждать мировые вопросы, как это всегда делают молодые люди. Оба были ростом в шесть футов с лишним и худые, как жерди; Эшерст — бледный, мечтательный, рассеянный; Гартон — диковатый, порывистый, курчавый и мускулистый, как первобытный зверь. Оба питали склонность к литературе, оба ходили без шапок. Светлые, мягкие и волнистые волосы Эшерста вились вокруг лба, как будто их все время откидывали, а темные непокорные кудри Гартона походили на гриву. На много миль кругом они не встретили ни души.

— Дорогой мой, — говорил Гартон, — жалость — просто следствие копания в себе. Это болезнь последних пяти тысяч лет. Мир был гораздо счастливее, когда не знал жалости.

Эшерст задумчиво следил за облаками.

— Но, во всяком случае, жалость — жемчужина мира.

— Нет, мой друг, все наши современные несчастья происходят от жалости. Возьми, к примеру, животных или краснокожих индейцев, их волнуют только собственные беды, а мы вечно мучаемся от чужой зубной боли. Давай перестанем жалеть других, и мы будем куда счастливей.

— Ты сам на это не способен.

Гартон задумчиво взъерошил свою густую шевелюру.

— Кто хочет познать жизнь по-настоящему, тот не должен быть слишком щепетильным. Морить голодом свое эмоциональное «я» — ошибка. Всякая эмоция только обогащает жизнь.

— Да? А если она противоречит чести?

— О, как это характерно для англичанина! Когда заговариваешь об эмоциях, о чувстве, англичане всегда подозревают, что речь идет о физической чувственности, и это их страшно шокирует. Они боятся страсти, но не сладострастия, — о нет! Лишь бы все удалось скрыть.

Эшерст ничего не ответил. Он сорвал голубенький цветок и стал сравнивать его с небом. Кукушка закуковала в зеленой гуще ветвей. Небо, цветы, птичьи голоса… Роберт говорит вздор.

— Пойдем поищем какую-нибудь ферму, где мы могли бы переночевать, сказал Эшерст и в эту минуту заметил девушку, шедшую в их сторону. Четко вырисовывалась она на синем небе, под согнутой в локте рукой — она несла корзинку — тоже виднелся кусочек неба. И Эшерст, невольно и бескорыстно отмечавший все прекрасное, сразу подумал: «Как красиво» Ветер вздувал ее темную шерстяную юбку и трепал синий берет. Ее серая блуза была изношена, башмаки потрескались, маленькие руки огрубели и покраснели, а шея сильно загорела. Темные волосы в беспорядке падали на высокий лоб, подбородок мягко закруглялся, короткая верхняя губка открывала белые зубы. Ресницы у нее были густые и темные, а тонкие брови почти сходились над правильным, прямым носом. Но настоящим чудом казались ее серые глаза, влажные и ясные, как будто впервые открывшиеся в этот день. Она глядела на Эшерста: ее, вероятно, поразил странный хромой человек без шляпы, с откинутыми назад волосами, уставившийся на нее своими огромными глазами. Он не мог снять шляпы, ибо на нем ее не было, а просто поднял руку в знак приветствия и сказал:

— Не укажете ли вы нам поблизости какую-нибудь ферму, где бы мы могли переночевать? У меня разболелась нога.

— Здесь неподалеку только наша ферма, сэр, — проговорила она без смущения приятным, очень нежным и звонким голосом.

— А где это?

— Вон там дальше, сэр,

— Не приютите ли вы нас на ночь?

— Да, я думаю, можно будет.

— Вы нам покажете дорогу?

— Да, сэр.

Эшерст молча захромал вслед за ней, а Гартон продолжал расспросы:

— Вы уроженка Девоншира?

— Нет, сэр.

— А откуда же вы?

— Из Уэльса.

— Ага! Я так и думал, что в вас кельтская кровь. Значит, это не ваша ферма?

— Нет, она принадлежит моей тетке, сэр.

— И вашему дяде?

— Он умер.

— А кто же там живет?

— Моя тетка и три двоюродных брата.

— Но дядя ваш был из Девоншира?

— Да, сэр.

— Вы давно здесь живете?

— Семь лет.

— А вам здесь нравится больше, чем в Уэльсе?

— Н-не знаю, сэр.

— Вы, верно, плохо помните те края!

— О нет! Но там как-то все по-другому.

— Охотно верю.

Эшерст вдруг спросил:

— Сколько вам лет?

— Семнадцать, сэр.

— А как вас зовут?

— Мигэн Дэвид, сэр.

— Это — Роберт Гартон, а я — Фрэнк Эшерст. Мы хотим попасть в Шегфорд.

— Как жаль, что у вас болит нога!

Эшерст улыбнулся, а когда он улыбался, его лицо становилось почти прекрасным.

За небольшой рощицей сразу открылась ферма — длинное низкое каменное здание с широкими окнами и большим двором, где копошились куры, свиньи и паслась старая кобыла. Небольшой зеленый холм за домом порос редким сосняком, а старый фруктовый сад, где яблони только что стали распускаться, тянулся до ручья и переходил в большой запущенный луг. Мальчуган с темными раскосыми глазами тащил свинью, а из дверей навстречу незнакомцам вышла женщина.

— Это миссис Наракомб, моя тетушка, — проговорила девушка.

Быстрые темные глаза «тетушки» и ее длинная шея придавали ей странное сходство с дикой уткой.

— Мы встретили вашу племянницу на дороге, — обратился к ней Эшерст. Она сказала, что вы нас, может быть, приютите на ночь.

Миссис Наракомб оглядела их с ног до головы.

— Пожалуй, если вы удовольствуетесь одной комнатой. Мигэн, приготовь гостевую комнату да подай кувшин сливок. Наверно, вам захочется чаю.

Девушка вбежала в дом через крыльцо, у которого росли два тиса и кусты цветущей смородины. Ее синий берет весело мелькнул в темной зелени среди розовых цветов.

— Войдите в комнаты, отдохните, — пригласила хозяйка. — Вы, наверно, из университета?

— Да, были в университете, недавно окончили.

Миссис Наракомб с понимающим видом кивнула головой.

В парадной комнате было так невероятно чисто, кирпичный пол, полированные стулья у пустого стола и большой жесткий диван так блестели, что казалось, здесь никогда никто не бывал. Эшерст сразу уселся на диван, обхватив больное колено руками, а миссис Наракомб стала пристально его разглядывать. Он был единственным сыном скромного преподавателя химии, но людям он казался высокомерным, быть может, потому, что мало обращал на них внимания.

— А где здесь можно выкупаться?

— Есть у нас за садом ручеек, только если даже стать на колени — и то с головой не окунешься.

— А какая глубина?

— Да так — фута полтора, пожалуй, будет.

— Ну и чудесно, вполне достаточно. Как туда пройти?

— Прямо по дорожке, а потом через вторую калитку направо. Там, около большой яблони, которая стоит отдельно, есть маленький затон. В нем даже форели водятся, может, вы их спугнете.

— Скорее они нас спугнут.

Миссис Наракомб улыбнулась.

— Когда вернетесь, чай будет готов.

В затоне, образованном выступом скалы, было чудесное песчаное дно. Большая яблоня росла так близко, что ее ветви почти касались воды. Она зазеленела и вот-вот должна была расцвести: уже наливались алые почки. В узком затоне не хватало места для двоих, и Эшерст дожидался своей очереди, растирая колено и оглядывая луг — камни, — всюду заросли терновника, полевые цветы, а дальше, на невысоком холме, буковая роща! Свежий ветер трепал ветви деревьев, солнце золотило траву, звонко заливались весенние птицы, и Эшерст думал о Феокрите, о реке Черрел, о луне и девушке с глазами прозрачными, как роса, думал сразу о стольких вещах, что ему казалось, будто он ни о чем не думает, а просто блаженно и глупо счастлив…



2


Во время долгого и обильного чаепития со свежими яйцами, сливками, вареньем и тоненьким домашним печеньем, пахнущим шафраном, Гартон рассуждал о кельтах. В то время воскрешали кельтскую культуру, и Гартон, считавший себя кельтом, пришел в восторг, открыв в семье своих хозяев кельтских предков. Растянувшись в мягком кресле, с самокруткой в зубах, он пристально уставился на Эшерста своими холодными, пронзительными, как иглы, глазами и превозносил утонченность валлийцев. Перебраться из Уэльса в Англию все равно что променять китайский фарфор на глиняную посуду. Конечно, Фрэнк, чертов англичанин, не обратил внимания на необыкновенную утонченность и очарование этой валлийской девушки. И, ероша свои еще мокрые от купания темные волосы, он стал объяснять, какой замечательной иллюстрацией могла бы служить эта девушка к произведениям валлийского барда Моргана-оф-Имярека, жившего в двенадцатом веке.

Эшерст, во всю длину вытянувшийся на коротком диване так, что свешивались ноги, курил темную трубку и, почти не слушая, видел перед собой лицо девушки, которая только что приходила с тарелкой свежего печенья. Смотреть на нее было все равно что любоваться цветком или каким-нибудь чудесным явлением природы, — и он смотрел на нее, пока она не опустила глаза, дрогнув ресницами, и не вышла из комнаты тихо, как мышь.

— Пойдем на кухню, — предложил Гартон, — посмотрим на нее подольше.

В чисто выбеленной кухне с перекладин свисали копченые окорока; на окнах стояли цветы в глиняных горшках; по стенам висели ружья, портреты королевы Виктории, полки со старинной посудой, с медными и глиняными кувшинами. На узком деревянном столе были приготовлены миски и ложки, длинные связки репчатого лука спускались с потолка до самого стола. Две овчарки и три кошки лежали на полу. У очага тихо и смирно сидели два мальчугана. По другую сторону очага коренастый светлоглазый и краснолицый юноша чистил ружье паклей, совершенно похожей по цвету на его волосы и ресницы. Тут же миссис Наракомб готовила в большой чашке какое-то вкусно пахнущее месиво. Еще двое парней с такими же, как у мальчуганов, раскосыми темными глазами, темными волосами и лукавыми лицами о чем-то тихо говорили, прислонясь к стене. Пожилой невысокий чисто выбритый человек в куртке из вельвета сидел на подоконнике и просматривал старый журнал. Одна Мигэн все время хлопотала: расставляла посуду, наливала сидр в кружки, быстро переходя от бочонка к столу.

Видя, что они собираются ужинать, Гартон сказал:

— Если можно, мы придем, когда вы поужинаете.

И, не дожидаясь ответа, оба вернулись в большую комнату. Но после ярко освещенной кухни, где было тепло, вкусно пахло, где сидели люди, их начищенная до блеска комната показалась им холодной и неуютной, и они уныло уселись в свои кресла.

— Настоящий цыганский тип у этих мальцов. Из всех один только парень, который чистил ружье, — настоящий англосакс. А эта девочка весьма интересный психологический объект.

Губы Эшерста дрогнули. Какой осел этот Гартон! «Интересный объект»! Она просто дикий цветок, которым радостно любоваться. «Объект»!

Гартон продолжал:

— В ней таятся необычайные эмоциональные возможности. Ее нужно только разбудить, и тогда она станет изумительной.

— А ты что, собираешься ее разбудить?

Гартон посмотрел на него и усмехнулся. «Вот грубая английская натура!» — как будто говорила его презрительная усмешка.

Эшерст запыхтел трубкой. Разбудить ее! Этот глупец довольно высокого мнения о себе. Он открыл окно и выглянул в сад. Сумерки сгустились до черноты. Стены сараев и конюшни смутно синели, сад казался непроходимой чащей. Из кухни тянуло душистым дымом. Какая-то птица, очевидно, засыпавшая позже других, робко щебетала, испугавшись темноты. Из конюшни доносился топот и фырканье жующей лошади. А дальше лежала туманная пустошь, а еще дальше мерцали первые звезды, светлыми точками проколовшие темно-синее небо. Прокричала сердитая сова. Эшерст глубоко вздохнул. Как чудесно бродить такой ночью! Застучали некованые копыта, и на лугу показались три темных силуэта: жеребят гнали в ночное. Их черные мохнатые головы мелькнули над изгородью. Эшерст стукнул трубкой — и от снопа мелких искр они шарахнулись прочь и поскакали по лугу. Летучая мышь бесшумно скользнула в воздухе, еле слышно пискнув. Эшерст протянул руку — на ладони он ощутил росистую влажность. Вдруг он услышал над головой детские голоса, стук сброшенных башмаков и другой голос, нежный и звонкий, — очевидно, девушка укладывала мальчишек спать.

Четко послышалось: «Нет, Рик, нельзя класть с собой в постель кошку», потом хохот, взвизги, мягкий шлепок и смех, такой мелодичный и чистый, что Эшерст даже слегка вздрогнул. Кто-то дунул, и тонкие полосы света, словно пальцами хватавшие из окна темноту, вдруг исчезли. Все стихло, Эшерст отошел от окна и сел в кресло. Колено болело, и на душе стало тоскливо.

— Ты иди на кухню, если хочешь, — проговорил он, — а я ложусь спать.



Эшерсту казалось, что сон подхватил его в бесшумном и быстром кружении, но на самом деле он не спал и слышал, как пришел Гартон. Еще долго после того, как Гартон, улегшись на другую кровать в низкой мансарде, стал прославлять тьму тонким носовым храпом, Фрэнк слышал крик совы. Если не считать ноющей боли в колене, он чувствовал себя отлично: жизненные заботы не омрачали его ночное бдение. И действительно, о чем было заботиться? Он только что получил диплом юриста, обладал недюжинным литературным талантом, семьи у него не было, и четыреста фунтов в год его обеспечивали вполне: весь мир был ему открыт. Кому какое дело, где он, что делает, куда отправится. Твердая постель давала ощущение прохлады. Он лежал, вдыхая ночные запахи, проникавшие сквозь открытое окно над его головой. В эту бессонную ночь воспоминание Эшерста были ясны и ласковы, а мечты — увлекательны. Правда, какое-то раздражение по отношению к Гартону давало себя знать, но это так часто бывает, когда пробудешь с человеком три дня подряд. Потом совершенно неизвестно почему перед глазами Фрэнка ясно встало лицо юноши, чистившего ружье, его пристальный и вместе с тем удивленный взгляд, каким он их встретил в дверях кухни и потом посмотрел на девушку, которая принесла кувшин с сидром. Загорелое лицо, синие глаза с белесыми ресницами и волосы цвета пакли, врезались в память Эшерста так же прочно, как и просто свежее личико девушки. В темном квадрате незанавешенного окна начинало светлеть. Вдали сонно к глухо замычала корова. Снова все стихло, пока не совсем еще проснувшиеся дрозды не попытались робким щебетом разбить тишину. И, отведя глаза от светлеющего окошка, Эшерст крепко заснул.

На следующее утро колено Эшерста сильно распухло: их поход, очевидно, кончился. Гартону нужно было вернуться в Лондон, он ушел около полудня с иронической улыбкой, царапнувшей Эшерста. Но эта царапина сразу зажила, как только длинная фигура Гартона скрылась за поворотом. Весь день Эшерст отдыхал, вытянув больную ногу, на зеленой деревянной скамье, стоявшей на лужайке, где от солнца сильнее чувствовались запахи левкоев и гвоздики и чуть слышный аромат смородины. Он блаженно курил, мечтал, смотрел кругом.

Весной на ферме начинается настоящее пробуждение жизни. Из яиц вылупляется молодняк, распускаются почки, и люди с трепетом следят за новорожденными растениями и животными, холят, кормят и поят их. Фрэнк сидел так тихо, что важная старая гусыня вперевалку подвела к самым его ногам свой выводок, и шесть желторотых серых гусят стали клевать молодую травку, оттачивая свои маленькие клювы. То и дело миссис Наракомб или Мигэн подходили и спрашивали, не нужно ли ему чего-нибудь. Он улыбался и говорил: «Нет, нет, спасибо, здесь замечательно хорошо». Перед чаем они вместе пришли к нему с длинной теплой повязкой, смоченной в какой-то темной жидкости, и после долгого, внимательного осмотра опухшей ноги сделали ему перевязку. Когда они ушли, Фрэнк стал думать о том, какой жалостью наполнились глаза девушки при виде его колена, как она нахмурила брови и тихонько протянула: «О-о-о!» И снова его охватило непонятное раздражение против ушедшего приятеля: какую чушь он болтал об этой девушке! Когда она принесла чай, Эшерст спросил:

— Как вам понравился мой друг, Мигэн?

Она прикусила верхнюю губку, стараясь не улыбнуться, — очевидно, она считала это невежливым.

— Чудной джентльмен, рассмешил нас всех. Наверно, он очень умный.

— Чем же он вас так рассмешил?

— Он сказал, что я дочь бардов. А кто они такие?

— Валлийские поэты, жившие сотни лет назад.

— Но почему же я их дочь?

— Он хотел сказать, что вы похожи на девушек, которых они воспевали.

Она нахмурила брови.

— По-моему, он просто любит шутить. Разве я и в самом деле похожа на них?

— А вы поверите тому, что я скажу?

— О, конечно!

— Думаю, что он сказал правду.

Она улыбнулась.

И Эшерст подумал: «Да ты очаровательное существо!»

— Потом он сказал, что Джо — саксонский тип. Что это значит?

— Который это Джо? Тот, голубоглазый, с таким красным лицом?

— Да. Племянник тетиного мужа.

— Значит, он вам не двоюродный брат?

— Нет.

— Видите, он хотел сказать, что Джо похож на тех людей, которые пришли в Англию тысяча четыреста лет тому назад и завоевали ее.

— А-а, про это я знаю. А он, правда, похож?

— Гартон помешан на истории. Но, по правде говоря, Джо действительно немного похож на древнего сакса.

— Да, конечно.

Это «да, конечно» совершенно покорило Эшерста. Так грациозно, вежливо и мило она подтвердила то, что для нее явно было китайской грамотой.

— А потом он сказал, что оба других мальчика похожи на цыганят. Не надо было так говорить. Моя тетушка смеялась, но ей, конечно, было неприятно, а братья даже рассердились. Дядя был фермер — фермеры вовсе не цыгане. Нехорошо обижать людей.

Эшерсту страшно хотелось схватить и пожать ее руку, но он только сказал:

— Конечно, нехорошо, Мигэн. Кстати, я слыхал, как вы вчера вечером укладывали малышей спать.

Она слегка покраснела.

— Пожалуйста, пейте чай, он стал совсем холодный. Принести вам горячего?

— А у вас когда-нибудь бывает время что-либо сделать для себя?

— О да.

— А я вот все смотрю и ни разу этого не видел,

Она смущенно нахмурила брови и еще больше покраснела.

Когда она ушла, Эшерст подумал: «Неужели ей показалось, что я ее дразню? Вот чего бы мне не хотелось ни за что на свете».

Он был в том возрасте, когда красота кажется, по словам поэта, «небесным цветком» и пробуждает только рыцарские чувства. Эшерст, обычно не обращавший внимания на то, что делается вокруг, не заметил, что парень, которого Гартон назвал «саксонским типом», стоял около дверей конюшни. Он очень красочно выделялся на темном фоне в своих испачканных брюках из коричневого плиса, грязных сапогах и синей рубахе. Его медно-красные руки и лицо резко оттенялись светлыми волосами, напоминавшими на солнце уже не паклю, а лен. Без улыбки, неподвижно и тупо он смотрел вдаль. Поймав на себе взгляд Эшерста, он повернулся и пошел той типичной походкой крестьянских парней, когда они стесняются идти быстро и неуклюже топают ногами. Он исчез за углом, у кухонной двери. Эшерсту стало как-то не по себе. Чурбаны! Как трудно при всем желании подойти близко к этим людям, как они чужды ему! А вместе с тем посмотреть на эту девушку! Башмаки рваные, руки огрубели, но разве это важно? Причиной ли тому ее кельтская кровь, как говорит Гартон, но она кажется прирожденной леди. Настоящая жемчужина! А ведь она, наверное, едва умеет читать и писать.

Пожилой чисто выбритый человек, которого он видел вчера на кухне, прошел по двору с собакой. Он гнал доить коров. Эшерст увидел, что он хромает.

— Коровы у вас отличные!

Лицо хромого человека просияло. Он смотрел слегка исподлобья, как часто смотрят много испытавшие люди.

— Да, они у нас красавицы. И молока много дают.

— И молоко замечательное.

— Надеюсь, вашей ноге лучше, сэр?

— Спасибо, как будто заживает. Хромой дотронулся до своей больной ноги.

— Я-то знаю, что это за штука. Хуже нет, чем больное колено. Мое тоже вот уже десятый год болит.

Эшерст сочувственно покачал головой: жалость так легко дается людям обеспеченным! Хромой старик улыбнулся:

— Впрочем, мне-то жаловаться грех. Хорошо, что эту ногу не отняли.

— Ого!

— Да, да! Теперь-то что — вот раньше болело, так болело, а теперь как новенькое!

— Мне сегодня сделали примочку из какой-то замечательной настойки.

— Это девочка собирает. Она в травах знает толк. Есть такие разбираются, какие травы лечебные. Моя матушка покойная на редкость все это понимала. Ну, пожелаю вам скорее выздороветь, сэр. Эй, ты пошла!

Эшерст улыбнулся. Знает толк в травах. Сама она как полевая травинка…

Вечером, когда он поужинал холодной уткой, творогом и сидром, вошла девушка.

— Извините, сэр, тетя спрашивает, не попробуете ли вы кусочек нашего пирога?

— Если мне позволят пойти на кухню.

— О, конечно! Но вам будет скучно без вашего друга.

— Мне? Ну нет! А никто не будет возражать?

— Кто же? Мы будем очень рады.

Эшерст вскочил слишком поспешно, забыв о больной ноге, споткнулся и упал. Девушка ахнула и протянула к нему обе руки. Эшерст схватил их маленькие, грубые, загорелые — и, с трудом подавив желание поднести их к губам, позволил ей помочь ему встать. Она поддержала его, подставила ему плечо. Опершись на него, Эшерст пошел к двери. Он испытывал ни с чем не сравнимое удовольствие от этой живой опоры. Но он вовремя сообразил, что лучше взять по дороге свою палку и снять руку с плеча девушки перед тем, как войти в кухню.

В эту ночь он спал как убитый, и, когда проснулся, опухоль на колене почти прошла. Снова он провел все утро на лужайке, в кресле, записывая обрывки стихов. После полудня он уже мог пойти побродить с мальчиками Ником и Риком. Была суббота, они рано вернулись из школы. Темноглазые, черноволосые маленькие шалуны — одному было семь, другому шесть — скоро перестали дичиться Эшерста и болтали без умолку, — он умел разговаривать с детьми. Часа в четыре дня он уже был знаком со всеми способами, какими они уничтожали всякую живность; только ловить форелей они не научились. Подвернув штанишки, они лежали на животах у ручья, пытаясь поймать их руками, как настоящие рыболовы. Конечно, они ничего не поймали, потому что их визг и хохот распугал всех форелей. Эшерст сидел на большом камне у берега, смотрел на детей и слушал кукушку. Старший, Ник, более смелый, подошел к нему и встал рядом.

— А на этом камне всегда сидит страшный цыган,

— Какой страшный цыган?

— Не знаю. Никогда не видел. Мигэн говорит, что он тут сидит, старый Джим его видел своими глазами. Он сидел тут в ту ночь, когда лошадь разбила отцу голову. Он играет на скрипке.

— А что он играет?

— Не знаю!

— А какой он?

— Весь черный. Старый Джим говорил — он весь волосатый! Страшный-престрашный. Ходит по ночам. — Темные раскосые глаза мальчугана испуганно забегали. — А он меня может забрать? Мигэн его боится.

— А она его видела?

— Нет! Зато вас-то она не боится.

— Конечно, не боится. Чего ж ей меня бояться?

— Она вечерами за вас молится!

— Откуда ты знаешь, плут ты этакий?

— Когда я засыпал, она сказала: «Боже, благослови нас всех и мистера Эшеса!» Сам слышал, как она шептала.

— Ты маленький предатель, зачем рассказывать то, что ты подслушал!

Мальчуган замолк, потом вдруг вызывающе сказал:

— А я умею обдирать кроликов. Мигэн вот не может видеть, как их обдирают. А я люблю кровь,

— Ах ты маленькое чудовище!

— Что это такое?

— Чудовище — это существо, которое любит делать другим больно.

Мальчик обиделся:

— Да ведь мы-то едим только мертвых кроликов!

— Ты прав, Ник, прошу прощения.

— А я и лягушек умею обдирать.

Но Эшерст уже не слушал. «Боже, благослови нас всех и мистера Эшеса!» Ник, удивленный его молчанием, побежал назад к ручью, оттуда снова послышались визг и плеск.

Когда Мигэн принесла чай, Эшерст спросил:

— Что это за страшный цыган, Мигэн?

Она испуганно взглянула на него:

— Он приносит несчастье.

— Но ведь вы не верите в привидения?

— Дай бог мне его никогда не видеть!

— Не бойтесь, не увидите. Никаких привидений нет. Старый Джим, наверно, видел просто лошадь.

— О нет! В горах бродят привидения — тени людей, тех, что жили здесь в давние времена.

— Но жили-то здесь не цыгане. Те люди умерли гораздо раньше, чем появились цыгане.

— Все цыгане злые, — коротко ответила девушка.

— Почему? Даже там, где они еще есть, это просто дикие существа, вроде кроликов. В природе много дикого — цветы, например, дикий шиповник, их никто не сажал, Они выросли сами по себе, а ведь вы не скажете, что они дурные, злые. Вот погодите, я сегодня ночью пойду подкараулю вашего страшного цыгана и поговорю с ним.

— Ой, нет, не надо!

— Нет, пойду и непременно сяду на его камень.

Она умоляюще сложила руки.

— Ну, пожалуйста, не надо!

— Почему? А потом, не все ли вам равно, если даже со мной что-нибудь случится?

Она не ответила, и он вдруг бросил как будто невзначай:

— Только, пожалуй, мне его не придется увидеть, скоро я должен буду уехать.

— Почему скоро?

— Ваша тетушка, должно быть, не захочет меня дольше держать.

— О, нет, у нас летом всегда бывают жильцы. Он пристально посмотрел на нее.

— А вам хотелось бы, чтоб я остался?

— Да, — прошептала она.

— Ну, сегодня вечером я буду молиться за вас!

Она вся залилась румянцем, нахмурилась и вышла из комнаты. И все время, пока готовили чай, он проклинал себя за неосторожность. Словно толстыми подошвами сапог он растоптал куст синих колокольчиков. Зачем он сказал эту идиотскую фразу? Неужели он такой же пошлый фат, как Роберт Гартон, и тоже не понимает эту девушку?



3


Всю следующую неделю Эшерст упражнял свое больное колено, делая недалекие прогулки. Весна в этом году была для него настоящим откровением. В каком-то восторге он созерцал бело-розовые почки нераспустившихся буков, залитых золотом солнца на фоне синего неба, рыжие стволы сосен; смотрел на согнутые бурями вязы на холмах, следя, как ветер треплет молодую зелень, оттененную ржавой чернотой коры. Или, лежа на берегу ручья и глядя на распускающиеся цветы, на побуревший папоротник, на перелески, перебирая пальцами прозрачно-розовые завязи ежевики, он слушал зовы кукушки, стук дятла и бисерную, рассыпчатую трель взлетевшего ввысь жаворонка. Да, такой весны он еще никогда не знал: она была в нем самом, внутри него.

Днем он редко видел своих хозяев, и когда Мигэн приносила ему поесть, она всегда была так занята возней по дому или с молодняком во дворе, что не могла с ним долго разговаривать. Но по вечерам он усаживался у окна в кухне, курил трубку и болтал со старым хромым Джимом или с миссис Наракомб, а девушка шила или убирала со стола, бесшумно двигаясь по кухне. Иногда, с чувством того удовольствия, какое испытывает кошка, когда она мурлычет, он замечал, что глаза Мигэн, эти серые влажные глаза, устремлены на него, и он ловил их грустный нежный взгляд, чувствуя себя необычайно польщенным.

Однажды в воскресенье вечером, когда Эшерст, лежа в саду и слушая дрозда, сочинял любовные стихи, он услышал, как хлопнула калитка, и увидел, что Мигэн убегает от неуклюжего краснощекого Джо. Шагах в двадцати от него они остановились друг против друга, не замечая его в густой траве. Эшерст видел сердитое, растерянное лицо девушки, пытающейся уклониться от объятий Джо. А он! Даже представить себе нельзя было, что этот краснорожий чурбан мог прийти в такое волнение.

Эшерста так больно задела эта сцена, что он вскочил на ноги. Они увидели его. Мигэн опустила руки, отшатнулась и спряталась за дерево. Парень что-то сердито буркнул, перепрыгнул через забор и исчез. Эшерст медленно подошел к девушке. Она стояла, кусая губы, необычайно красивая, с растрепавшимися темными волосами и опущенными ресницами.

— Простите меня! — сказал он.

Она быстро глянула на него исподлобья расширенными зрачками и, вздохнув, пошла прочь. Эшерст бросился за ней.

— Мигэн!

Но она не остановилась. Он взял ее за плечо и мягко повернул к себе.

— Постойте, давайте поговорим!

— Почему вы извинились передо мной? Не у меня вам просить прощения.

— Ну, значит у Джо.

— Как он смеет бегать за мной?

— Влюблен, как видно.

Она топнула ногой. Эшерст коротко засмеялся.

— Хотите, я разобью ему голову?

— Вы смеетесь надо мной, вы смеетесь над всеми нами! — вскрикнула она вдруг с неожиданной горячностью.

Он схватил ее руки, но она все отступала, вся раскрасневшись, пока темные пряди ее волос не запутались в цветущих ветвях старой яблони. Эшерст поднес одну из ее рук к губам. Он почувствовал себя истинным рыцарем, стоящим неизмеримо выше этого чурбана Джо, — да, он только чуть-чуть коснулся губами маленькой загрубелой руки. Мигэн вдруг остановилась. Казалось, она дрогнула и потянулась к нему. Теплота и нежность захлестнули Эшерста: неужто этой тоненькой девушке, такой простой, прелестной и трогательной, было приятно прикосновение его губ? Поддавшись неожиданному порыву, он обнял ее, прижал к себе, поцеловал в лоб — и сразу испугался. Она внезапно побледнела и закрыла глаза, так что длинные ресницы темной каймой легли на бледные щеки. Руки ее бессильно повисли вдоль тела. Прикосновение полудетской груди дрожью пронзило Эшерста. «Мигэн», — шепнул он и выпустил ее из объятий. В тишине резко прозвенел дрозд. Вдруг девушка схватила руку юноши, поднесла ее к своей щеке, к сердцу, к губам, страстно поцеловала и помчалась прочь меж обомшелыми стволами яблонь, пока они не скрыли ее от Эшерста.

Эшерст уселся на кривой ствол дерева, пригнувшийся почти к самой земле, и растерянно, охваченный дрожью и волнением, уставился на яблоневые ветки, которые только что венчали ее головку. Там среди розовых бутонов одинокой звездой белел распустившийся цветок…

Что он наделал! Как он мог дать красоте так околдовать себя? Или тут виною весна?.. Он чувствовал себя странно счастливым, несмотря на угрызения совести, и торжествовал. Его тело снова пронзила сладостная дрожь, неясное предчувствие. Это было началом — чего? Его кусали комары, танцующие мошки лезли ему в рот, но весна жила и дышала вокруг. Звонче куковали кукушки, пели дрозды, громче стучали дятлы, и солнце запуталось в яблоневых ветвях, как только что запутались ее волосы…

Он встал и вышел из сада: ему нужно был пойти на простор, в открытое поле, чтобы привыкнуть к новым ощущениям. Он ушел далеко в заросли вереска, и сорока, сорвавшись с высокого бука, веселым вестником помчалась впереди него.

Ни об одном мужчине (любого возраста, начиная с пяти лет) нельзя с уверенностью сказать, что он никогда не был влюблен. Эшерст был влюблен в своих партнерш на уроках танцев, в свою гувернантку, в разных барышень во время летних каникул, — пожалуй, он никогда не жил без любви, постоянно испытывая какое-нибудь более или менее выдуманное увлечение. Но то, что охватило его сейчас, не было выдумкой. Это было совсем новое чувство, до жути прекрасное сознание своей совершенной мужской силы. Держать в руках такой дикий цветок, прижимать его к своим губам, ощущать дрожь этого тонкого тела — какое наслаждение… и как неловко… Что делать? Как встретиться с ней? Его первая ласка была осторожной, почти холодной, но дальше так идти не могло. Он знал, знал по тому, как ее поцелуй обжег ему руку, по тому, как она прижалась к нему, что она любит его. Одних людей ожесточает слишком большая любовь по отношению к ним, но других, таких, как Эшерст, она размягчает, обезволивает, увлекает горячей волной чужого чувства, которое кажется им почти чудом.

И тут среди скал его охватило страстное желание еще полнее пережить те новые ощущения, которыми захлестнула его весна, и смутное, но весьма настойчивое беспокойство. То он вспыхивал от гордости, радуясь, что завоевал это чудесное доверчивое сероглазое существо, то вдруг говорил себе серьезно и трезво: «Это все хорошо, мой мальчик… Но ты понимаешь, что делаешь? Знаешь, чем это кончается?»

Он не заметил, как наступили сумерки, как помрачнели темные скалы, похожие на древнеассирийские постройки. И голос природы шептал: «Перед тобой открывается новый мир!» Так иногда человек, встав в четыре часа утра, выходит в поле весенним утром: звери, деревья, птицы — все удивленно глядят на него, и ему кажется, будто вселенная только что создана заново…

Эшерст сидел на камнях, пока не прозяб, потом спустился по обомшелым глыбам на заросшую вереском тропу, прошел лугом и снова вернулся в сад. Там он зажег спичку и посмотрел на часы. Скоро двенадцать. Сад казался темным и страшным, совсем не похожим на приветливый, полный птичьих голосов солнечный мир, каким он был шесть часов назад. И вдруг Эшерст взглянул на свою «идиллию» чужими глазами, ему представилось, как миссис Наракомб, вытянув свою змеиную шею, быстро озирается вокруг и недовольно хмурится; он увидел насмешливо-недоверчивые грубые лица двоюродных братьев Мигэн, разъяренного тупого Джо. И только хромой Джим как будто смотрел тем же мягким страдальческим взглядом. А деревенская толпа! Сплетничающие кумушки, мимо которых он часто проходил, а потом его собственные друзья! Он вспомнил ироническую улыбку Роберта Гартона, с которой тот покинул его десять дней тому назад. Как противно! Эшерст вдруг возненавидел этот жестокий бескрылый мир, в котором он волей-неволей принужден жить.

Калитка, к которой он прислонился, стала серой, что-то забрезжило впереди, разлилось в синеватой тьме. Неужели луна? Он увидел ее за оградой, она была совсем красной, почти полной — странная луна! Он пошел через сад, по дорожке, пахнущей молодыми листьями, навозом и ночной сыростью. В глубине скотного двора сбились в кучу коровы. В темноте их загнутые рога казались бледными маленькими полумесяцами, упавшими концами вверх. Он осторожно открыл калитку. В доме было темно. Стараясь заглушить шаги, он прошел к крыльцу и, прислонясь к молодому тису, стал смотреть на окно Мигэн. Оно было открыто. Спала ли она, или, может быть, бодрствовала, огорченная его долгим отсутствием? Сова закричала в лесу, ее крик, казалось, наполнил собой ночь такая тишина стояла вокруг. Только неумолчное журчание ручья за садом нарушало ее. Днем — кукушка, а ночью — зловещие совы… Как удивительно они вторили смятению и восторгу в его душе! И вдруг Эшерст увидел девушку в окне. Он подошел немного ближе и шепнул: «Мигэн». Она отшатнулась, на миг скрылась, потом снова показалась в окне, наклонилась вниз. Он тихонько прокрался по траве, ушиб ногу о зеленую деревянную скамейку и затаил дыхание, испугавшись шума. В темноте смутно и неподвижно белело ее лицо, ее протянутая вниз рука. Он пододвинул скамью и бесшумно встал на нее. Вытянув руку, он как раз мог достать до ее руки, в которой она держала огромный ключ от входной двери. Он сжал эту горячую руку и почувствовал в ней холодное железо ключа. Он едва мог рассмотреть ее лицо, блеск зубов меж полуоткрытыми губами, растрепанные волосы. Она все еще была одета — бедняжка не спала, несомненно, ожидая его. «Мигэн, милая!» Ее горячие шершавые пальцы прильнули к его руке, лицо было грустное, растерянное. Если бы только можно было дотянуться до нее, хотя бы тронуть это лицо. Снова ухнула сова, потянуло запахом шиповника. Где-то залаяла собака, пальцы девушки разжались, и она отодвинулась в глубину комнаты.

— Покойной ночи, Мигэн!

— Покойной ночи, сэр!

Она исчезла. Вздохнув, он спрыгнул со скамьи и, усевшись на нее, стал снимать башмаки. Ничего не оставалось, как тихонько войти и лечь спать. Но он долго сидел неподвижно. Его ноги коченели от росы, но он ничего не замечал, опьяненный воспоминанием о растерянном, испуганно-улыбающемся лице и жарком пожатии горячих пальцев, вложивших холодный ключ в его ладонь.



5


Эшерст проснулся с таким ощущением, как будто он слишком много съел на ночь, хотя на самом деле он не ел ничего. Какой далекой, нереальной казалась ему вчерашняя романтика. Но утро было совсем золотое. Весна внезапно расцвела полным цветом; в одну ночь лютики — «золотики», как называли их дети, — заполонили весь луг, а в окно можно было видеть сад, сплошь залитый бело-розовым цветом яблонь.

Эшерст спустился вниз, почти боясь встретить Мигэн, но когда не она, а миссис Наракомб принесла ему завтрак, он был огорчен и разочарован. Быстрые глаза и тонкая шея женщины стали в это утро как будто еще подвижнее. Неужели она что-нибудь заметила?

— Значит, при луне гулять изволили, мистер Эшерст? А ужинали вы где-нибудь?

Эшерст покачал головой.

— Мы-то вам оставили поужинать, да у вас, видно, голова не тем была занята, а?

Неужели она издевалась над ним? В ее голосе еще была валлийская мягкость, не испорченная западным выговором. Если бы она знала! И он тут же решил: «Нет, нет, пора мне убираться. Не желаю я ставить себя в такое дурацкое, фальшивое положение».

Но после завтрака ему захотелось видеть Мигэн, и с каждой минутой это желание становилось все сильнее, хотя к нему примешивался страх, что ей наговорили неприятностей и испортили этим все. Нехорошо, что она не пришла, даже не показалась хоть на минутку. Любовные стихи, которые он с таким увлечением писал вчера после обеда под яблоней, показались ему столь жалкими, что он разорвал листок и раскурил от него трубку. Что он знал о любви, пока Мигэн не схватила и не поцеловала его руку? А теперь — чего он только не знает… Но писать об этом казалось безвкусицей. Он прошел в свою комнату, чтобы взять книгу, и сердце у него заколотилось: она была там и застилала постель. Он остановился в дверях и следил за ее движениями. И вдруг радость хлынула в его душу: он увидел, как она нагнулась и поцеловала подушку в том месте, где была вмятина от его головы. Как показать ей, что он видел это трогательное проявление любви! Но если она вдруг услышит, что он потихоньку уходит, — будет еще хуже. Она подняла подушку, как будто не решаясь сгладить отпечаток его щеки, но вдруг уронила ее и быстро обернулась.

— Мигэн!

Она приложила ладони к щекам, но глаза ее прямо и бестрепетно погрузились в его глаза. Никогда раньше он не видел так ясно глубину, чистоту и трогательную преданность этих влажных, как будто росой омытых глаз. Он еще нашел силы пролепетать:

— Спасибо, что вы… так мило с вашей стороны было ждать меня вчера вечером!

Она ничего не ответила, и он растерянно забормотал:

— Я… я бродил в скалах… ночь была замечательная. Я… мне только нужно тут взять книжку…

Но при мысли о том, как она только что целовала его подушку, у него закружилась голова, и он бросился к девушке. Касаясь губами ее глаз, он подумал в странном восторге: «Теперь все кончено… вчера все было случайно, а сейчас — все кончено!» Девушка не уклонялась от его губ, а они уже двигались вниз, пока не встретились с ее губами. Этот первый настоящий поцелуй любви — необычайный, чудесный, все же почти невинный — чье сердце он поразил больше?

— Приходи сегодня ночью под большую яблоню, когда все лягут спать. Мигэн, обещай…

— Обещаю! — шепнула она чуть слышно.

Но, испугавшись ее бледности, испугавшись того, что случилось, он отпустил ее и ушел вниз. Да, теперь кончено. Он принял ее любовь, он дал понять, что любит ее.

Он прошел к зеленой скамье, без книги, за которой ходил, и сидел, бесцельно глядя вдаль, торжествуя и раскаиваясь, не замечая, как кипит за его спиной работа на ферме. Он не представлял себе, сколько он просидел так, вне времени и пространства, как вдруг увидел Джо, стоявшего справа от него за его спиной. Парень, очевидно, только что вернулся с тяжелых полевых работ. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, громко сопя, с красным, как заходящее солнце, лицом, с засученными рукавами синей рубахи, открывавшими мускулистые руки, цветом и рыжим пушком напоминавшие кожу персика.

Его красные губы были полуоткрыты, голубые глаза с льняными ресницами устремлены на Эшерста.

— Ну, Джо, вам что-нибудь надо от меня? — насмешливо спросил тот.

— Да.

— А что такое?

— Уезжайте отсюда. Вы нам не нужны.

Лицо Эшерста, всегда несколько высокомерное, приняло самое надменное выражение.

— Очень мило с вашей стороны, но я, знаете ли, предпочитаю, чтобы мне об этом сказали другие.

Парень подошел еще ближе, так что Эшерст почувствовал залах его разгоряченного работой тела.

— Зачем вы тут живете?

— Потому что мне так нравится.

— Вам, небось, перестанет нравиться, когда я вам прошибу голову…

— Да что вы? А когда вы изволите это сделать?

Джо не ответил и только еще пуще засопел. Его глаза сверкали, как у разъяренного молодого бычка. Вдруг судорога исказила его лицо.

— Мигэн вас знать не хочет…

Порыв ревности, презрения и злобы к этому толстому сопящему мужлану смел все самообладание Эшерста. Он вскочил и отбросил скамью ногой.

— Убирайтесь к чертям, слышите?

И не успел он договорить, как в дверях дома показалась Мигэн с крохотным коричневым щенком на руках. Она быстро подошла к Эшерсту.

— У него синенькие глазки! — сказала она.

Джо отвернулся и пошел прочь. Его затылок побагровел.

Эшерст поднес палец к мордочке маленького коричневого существа, свернувшегося в ее руках. Как уютно ему было около нее!

— Он уже любит вас. О Мигэн, все любят вас!

— Пожалуйста, скажите, что вам говорил Джо?

— Он велел мне уехать, потому что вы не хотите, чтобы я здесь жил.

Она топнула ногой и взглянула на Эшерста. От этого взгляда, полного обожания, у него дрогнули все нервы, как будто он увидел бабочку, обжегшую крылья.

— Сегодня ночью, — шепнул он. — Не забывайте!

— Нет. — И, прижавшись лицом к толстому тельцу щенка, она убежала в дом.

Эшерст пошел по дорожке. У изгороди на лугу он увидел хромого пастуха с коровами.

— Чудесный день, Джим!

— Ага… Хороша погода для травы. Нынче дуб будет цвести раньше, чем ясень, а когда дубы цветут раньше…

Эшерст лениво перебил его:

— Скажите, где вы видели страшного цыгана, Джим?

— Да как будто он прошел вон там, под большой яблоней.

— И вы действительно верите, что он был там?

Хромой ответил не сразу.

— Да как сказать… не пойму, был он там или нет. Показалось, будто так, а кто его знает…

— А как вы думаете, отчего он вдруг появился?

Хромой понизил голос.

— Болтают-то, будто старый мистер Наракомб сам был из цыган. Может, это все сказки… Да, цыгане, знаете, такой народ: держатся друг за друга крепко. Может, они знали, что он помирает, — вот и послали привидение за ним. Так мне думалось…

— А какой он был?

— У него все лицо волосами обросло, и шел он вот так, будто скрипку держал. Говорят, что привидений не бывает, да я-то заметил, как у этого вот моего пса шерсть дыбом встала… А сам-то я плохо видел…

— А луна тогда была?

— Да, почти полная… Только она едва-едва поднялась и там, за деревьями, будто золотом тронула.

— Вы верите, что привидения предвещают несчастье?

Хромой сдвинул шапку на затылок. Его пронзительные глаза строго посмотрели на Эшерста.

— Мы об этом ничего сказать не можем. Только всегда от них беспокойство. Есть вещи, каких нам не понять, вот что! И которые люди все видят, а которые не видят ничего. Вон наш Джо, к примеру сказать, он у себя под носом ничего не увидит, да и те, другие парни тоже ничего не понимают. А возьмите нашу Мигэн: она все насквозь видит, где что есть и даже больше, чем есть, все видит…

— Она очень чуткая, это верно.

— Как вы сказали?

— Чуткая, говорю, значит, чувствует все очень тонко.

— А-а… Да… да… Сердце у ней любящее.

Эшерст почувствовал, как краска залила его лицо, и вытащил кисет, чтобы скрыть смущение.

— Закуривайте, Джим!

— Благодарствуйте, сэр. Да, таких, как она, вряд ли одна на сотню найдется.

— Наверно, — коротко ответил Эшерст, затянул кисет и пошел прочь.

«Любящее сердце…» Да. А он-то что делает? Какие у него намерения, как принято говорить, по отношению к этой девушке с любящим сердцем? Эта мысль преследовала его, когда он бродил по полю, где среди желтых лютиков паслись рыжие телята, а высоко в небе летали ласточки. Да, в этом году дубы зацветут прежде ясеней. Уже ветви стали золотисто-коричневыми, и каждое дерево отливало другим тоном. Куковала кукушка, тысячи птичьих голосов звенели в саду, светлыми переливами играли ручьи. Древние верили в золотой век, в сад Гесперид… На рукав Эшерста уселась оса — «осиная матка». «Если убить ее, то на две тысячи ос меньше будет в конце лета точить яблоки». Но кто мог бы в такой день, с сердцем, переполненным любовью, убить живое существо? На лужайке пасся крепкий рыжий бычок. Эшерст нашел в нем необычайное сходство с Джо. Но бычок не обратил никакого внимания на чужого. Он тоже, вероятно, был слегка опьянен пением птиц и золотом луговых цветов под его короткими ногами. Эшерст пошел к ручью, туда, где подымался холм с каменистой вершиной. Под серой скалой трава была расцвечена синими колокольчиками, и дикие яблони стояли в полном цвету.

Эшерст бросился в траву. Так непохож был тихий тенистый уголок под скалой на яркий блеск полей, залитых золотом расцветающих дубов, лютиков и солнца… только зовы кукушек и журчание ручья были те же. Долго он лежал так, следя за солнечными пятнами, пока яблоневые деревья не бросили длинную тень на синие колокольчики. Вокруг никого не было, только жужжали пчелы. Утренний поцелуй и свидание под большой яблоней, которое ждало его этой ночью, кружили ему голову. Вот в таком уголке, наверно, жили фавны и дриады, прятались нимфы, белые, как цветы яблони, а остроухие, коричневые, как обомшелые камни, фавны, лежа в траве, подстерегали их….

Кукушки все еще куковали, и ручей шумел, когда Эшерст проснулся. Солнце зашло за серую скалу, прохладная тень одела холм, и кролики выбежали на лужок. «Сегодня ночью…» — подумал он. В нем что-то трепетало, распускалось и оживало, как оживала и распускалась природа под чьей-то невидимой рукой. Он встал и сорвал веточку дикой яблони. Бутоны походили на Мигэн — свежие, дикие, розоватые, как редкостные ракушки, и распускающиеся цветы были, как ока, — чистые, дикие, трогательные. Он продел ветку в петлицу. И радость, весенняя радость вылилась в громком счастливом вздохе.

Кролики испуганно ускакали прочь.



6


Было почти одиннадцать часов, когда Эшерст, спрятав в карман «Одиссею», которую он, не читая, целый час держал в руках, пробрался через дворик к саду. Месяц, совсем золотой, только что встал над холмом и властным дозорным оком глядел сквозь темную сетку полунагих ветвей ясеня. Под яблоневыми деревьями было темно, и Эшерст остановился, ища тропу, чувствуя несмятую траву под ногами. Позади него с глухим хрюканьем зашевелилось что-то темное, и потом три большие свиньи снова улеглись одна рядом с другой у ограды. Он прислушался. Ветра не было, но журчащий тихий лепет ручейка слышался еще яснее, чем днем. Какая-то птица, он не смог бы сказать, какая, кричала: «Пип-пип… Пип-пип…», неумолчно и однообразно; он мог слышать далекий-далекий крик козодоя, уханье совы. Эшерст сделал шаг или два и снова остановился, пораженный живой матовой белизной у себя над головой. На темных, неподвижных деревьях бесчисленные цветы и почки, неясные и нежные, ожили под ворожбой вкрадчиво льющегося лунного света. Странное ощущение их живого присутствия возникло у него, будто миллионы белых ночных бабочек или духов прилетели и опустились меж темным небом и еще более темной землей, раскрывая и складывая крылья у самых его глаз. Восхищенный этой красотой, беззвучной, лишенной аромата, мимолетной, он чуть не позабыл, зачем пришел в сад. Изменчивое очарование, одевавшее землю днем, теперь, когда опустилась ночь, не исчезло, а лишь приняло новый облик. Он пробирался сквозь чащу стволов и ветвей, покрытых этой живой, рассыпающейся белизной, пока не подошел к огромной яблоне. Да, это она, даже в темноте ее не спутать с другими: почти вдвое толще и выше всех, она низко наклонилась над ручьем, над всей лужайкой. Под густыми ветвями он остановился, прислушиваясь. Все те же звуки да еще слабое хрюканье сонных свиней. Он положил руку на сухое, почти теплое дерево — от шероховатого, замшелого ствола шел слабый, чуть влажный запах. Придет ли она? Придет ли? И среди этих трепещущих, призрачных, околдованных месяцем деревьев его охватило тревожное сомнение. Все здесь казалось неземным, не для земных влюбленных, все было как будто создано для фавна и нимфы, для небожителей, а не для него и этой молоденькой деревенской девушки. Может быть, ему стало бы легче, если б она не пришла? Но все время он прислушивался. Все та же неизвестная птица тянула на одной ноте: «Пиппип… Пип-пип…», слышалась озабоченная болтовня ручья, на который луна бросала взгляды сквозь сплетенные ветви деревьев, словно сквозь решетку тюрьмы. Цветы у самого его лица, казалось, оживали с каждым мгновением в таинственной белой красоте, точно ожидая чего-то вместе с ним. Он сорвал веточку, прижал ее к лицу. Три цветка… Какое святотатство сорвать цветок плодового дерева, нежный, нетронутый, юный цветок, и отбросить его. Вдруг он услышал, как скрипнула калитка; потом раздался шорох, хрюканье свиней; прислонившись к стволу, он прижал руки к обомшелой коре и затаил дыхание. Бесшумно, словно дух, она скользнула меж деревьями. Он увидел ее совсем рядом — ее темная фигура слилась со стволом яблони, бледное лицо — с цветущими ветвями. Она стояла совсем тихо, пристально глядя на него. «Мигэн!» — шепнул он и протянул руки. Она бросилась прямо к нему на грудь. Эшерст услышал биение ее сердца совсем близко, и тут он испытал всю полноту страсти, всю силу рыцарского чувства. Она была не из его круга, так проста, так молода и опрометчива, такая влюбленная и беззащитная; как же он мог не быть ее защитником в темноте? Но она была самой природой во всей ее простоте и красоте, такой же частью весенней ночи, как и эти живые лепестки, — как же не взять все, что она отдавала ему, как не отпраздновать весну в ее и своем сердце? И, колеблясь между этими двумя чувствами, он крепко обнял ее и поцеловал ее волосы. Как долго они простояли так, не говоря ни слова, он не знал. Ручей продолжал свою болтовню, по-прежнему кричала сова, и луна взбиралась все выше и становилась все бледнее; цветы вокруг них и над ними сияли задумчивой живой красотой. Их губы отыскали друг друга. Стоило только заговорить — и все было бы нарушено. У весны нет речей, а только шорох и шепот. У весны есть то, что лучше всяких слов, в распускающихся цветах и листьях, в беге ее потоков, в нежном неустанном стремлении. Иногда весна приходит наяву и стоит, как тайный свидетель, обнимая влюбленных, возлагая на них свои волшебные персты, так что, прижав губы к губам, они забывают все, кроме поцелуя. Сердце девушки билось у его груди, губы трепетали на его губах, и Эшерст ни о чем не думал — он испытывал одно блаженство: да, Судьба предназначила ее для него, нельзя шутить с Любовью! Но когда их губы со вздохом разомкнулись, снова началось раздвоение. Только страсть теперь вспыхнула сильнее всех рыцарских чувств, и он вздохнул.

— О Мигэн! Зачем ты пришла?

В ее глазах отразились обида, удивление.

— Сэр, ведь вы же меня просили.

— Не зови меня «сэр», моя радость!

— Как же мне вас звать?

— Просто Фрэнк.

— Я не могу… Нет, нет…

— Но ты меня любишь, да?

— Как же мне не любить вас? Мне бы только быть с вами… и все…

— Все…

Так тихо, что он едва расслышал, она прошептала:

— Я умру, если не смогу быть с вами. Эшерст вздохнул всей грудью.

— Тогда останься со мной!

— О-о!

Взволнованный обожанием и восхищением, зазвеневшим в ее голосе, он продолжал шепотом:

— Мы уедем в Лондон. Я покажу тебе свет. И я позабочусь о тебе, даю слово, Мигэн. Я никогда не буду груб с тобою…

— Только бы мне быть с вами, только бы видеть вас… Он погладил ее волосы и горячо заговорил:

— Завтра я поеду в Торки и достану денег: куплю для тебя платье, чтобы тебе не выделяться из толпы, я мы убежим. А когда мы попадем в Лондон, если ты меня и вправду любишь, мы, может быть, сейчас же и обвенчаемся.

В темноте он почувствовал, как взметнулись ее волосы, когда она тряхнула головой.

— Нет, нет. Я не могу. Я только хочу быть с вами… Я не стою вас…

Опьяненный собственным великодушием, Эшерст зашептал еще горячее:

— О нет, это я не стою тебя… Ах, Мигэн, милая, скажи, когда ты меня полюбила?

— Когда я увидела вас на дороге и вы взглянули на меня. В первый же вечер я полюбила вас, но я никогда не думала, что буду вам нужна…

Она опустилась на колени, пытаясь поцеловать его ноги,

Эшерст в ужасе содрогнулся, он поднял ее и крепко обнял, слишком потрясенный, чтобы говорить.

Она прошептала:

— Почему вы не позволяете?

— Нет, это я должен целовать твои ноги!

Она так улыбнулась, что у него на глазах выступили слезы… Ее бледное, озаренное лунным светом лицо было совсем близко от его лица, розовые полураскрытые губы были прекрасны нежной живой красотой яблоневого цвета.

И вдруг ее глаза расширились; с болезненным ужасом глядя мимо него, она вырвалась из его рук и прошептала:

— Смотрите!

Эшерст видел только сверкающий ручей, позолоченный месяцем терновник, влажный блеск буков, а за ними — неясные очертания озаренного луной холма. Позади него раздался ее леденящий шепот:

— Привидение… Страшный цыган!

— Где?

— Там, у камня, под деревьями…

Рассердившись, он перепрыгнул ручей и побежал к деревьям. Игра лунного света! Никого! Он бегал, спотыкаясь среди валунов и кустов терновника, ругаясь вполголоса и все же чувствуя что-то похожее на страх. Какая чушь! Как глупо! Он вернулся к яблоне. Но Мигэн уже не было: он услышал лишь шорох, хрюканье свиней, скрип калитки. Вместо нее — только старая яблоня. Он обхватил руками ствол. Какой контраст с ее гибким телом! Шершавый мох у лица — вместо ее нежных щек, и только запах, дикий, лесной, чуть-чуть похож на запах ее волос…

А над ним и вокруг него цветы яблони, еще более живые, еще ярче залитые лунным светом, казалось, сияли и дышали.



7


Выйдя из поезда на вокзале в Торки, Эшерст нерешительно пошел по набережной; этот курорт — один из лучших в Англии — был ему мало знаком. Он совсем позабыл о своем костюме и не замечал, что в нарядной толпе его толстая куртка, пыльные башмаки и помятая шляпа обращают на себя всеобщее внимание. Он отыскал отделение своего Лондонского банка и там наткнулся на первое препятствие. Его спросили, знает ли он кого-нибудь в Торки, кто мог бы удостоверить его личность. Он никого не знал. Тогда его попросили протелеграфировать в Лондон, в банк. По получении ответа отделение в Торки будет радо услужить ему. Подозрительность холодного делового мира слегка омрачила его радужные мечты. Но телеграмму он послал немедленно.

Почти напротив почты он увидел магазин дамского платья и со странным чувством стал разглядывать витрину. Покупка одежды для его деревенской красавицы показалась ему более чем неприятным занятием. Он вошел. Молоденькая продавщица подошла к нему. У нее были синие глаза и слегка озабоченное лицо.

Эшерст молча смотрел на нее.

— Что вам угодно, сэр?

— Мне нужно платье для молодой девушки.

Продавщица улыбнулась. Эшерст нахмурился: неуместность его просьбы показалась ему вдруг чудовищной.

Продавщица торопливо спросила:

— Какой фасон вы бы хотели? Что-нибудь модное?

— Нет, попроще.

— Какого роста эта девушка?

— Не знаю, приблизительно дюйма на два ниже вас.

— Вы мне не можете сказать объем ее талии?

Талия Мигэн…

— Н-ну, приблизительно средний размер.

— Хорошо, сию минуту!

Она ушла. Он растерянно разглядывал модели в окне, и внезапно ему показалось невероятным, что Мигэн — его Мигэн — может надеть другой наряд, вместо толстой шерстяной юбки, холщовой блузы и синего берета, в которых он привык ее видеть. Продавщица вернулась, неся целую охапку платьев, и Эшерст смотрел, как она прикидывала их к своей модной фигурке. Одно ему понравилось, вернее — понравился его серебристо-серый цвет, но представить себе Мигэн в этом платье было свыше его сил. Продавщица снова ушла и снова принесла несколько платьев. Но на Эшерста напало какое-то оцепенение. Как выбрать? Ведь ей еще нужна шляпа, и башмаки, и перчатки. А вдруг во всем этом наряде она будет вульгарной: нарядные платья как-то всегда простят деревенских людей. Почему бы ей не поехать в своей одежде? Нет! Это вызовет слишком много подозрений… Ведь он хочет увезти ее по-настоящему, тайно. Он поглядел на продавщицу. «Интересно, угадала ли она, в чем дело, не считает ли она меня негодяем?» — подумал он.

— Нельзя ли отложить для меня вот это серое, — смущенно проговорил он. — Я не могу сейчас решить. Я зайду еще попозже.

Продавщица вздохнула.

— О, пожалуйста. Это очень изящный костюм. Не думаю, чтоб вы нашли что-либо более подходящее.

— Конечно, конечно… — пробормотал Эшерст и вышел из магазина.

Он снова ушел от холодной подозрительности окружающих и, облегченно вздохнув, погрузился в мечты. Ему виделось доверчивое прелестное существо, с которым он свяжет свою жизнь. Он представлял себе, как ночью он потихоньку выскользнет с ней из дома и по залитому лунным светом лугу пойдет, обнимая ее одной рукой, а в другой неся ее новое платье, и как на рассвете, в дальнем лесу, она переоденется и ранний поезд с маленькой станции увезет их в свадебное путешествие, как их поглотит огромный Лондон, где мечты о счастье станут явью.

— Фрэнк Эшерст! Откуда ты? С самого регби не видались с тобой, старина!

Нахмуренное лицо Эшерста прояснилось: навстречу ему улыбались синие глаза на веселом молодом лице. Казалось, они излучали такое же солнечное сияние, как то, что покрыло легким загаром щеки юноши.

— Фил Холлидэй, какая встреча! — обрадовался Эшерст.

— Ты что здесь делаешь?

— Да ничего, просто приехал за деньгами. Я живу на ферме.

— Ты где завтракаешь? Пойдем завтракать к нам. Я тут со своими сестрицами. Они поправляются после кори.

И подхваченный ласковой рукой друга, Эшерст пошел за ним. Они поднялись на холм, спустились вниз и вышли за пределы города. В голосе Холлидэя, как солнце на его лице, играла неудержимая радость жизни. Он рассказывал, что, кроме плавания и гребли, «в этой заплесневелой дыре заняться нечем». Так они подошли к небольшой группе домов, стоявших над морем. Холлидэй повел его к своему отелю.

— Пойдем в мою комнату, там можешь умыться. Завтрак мигом будет готов.

Эшерст посмотрел на себя в зеркало. После комнатки на ферме, где он обходился одной гребенкой и двумя рубашками на смену, эта комната со щетками, гребнями, грудой одежды показалась ему необычайно роскошной.

«Странно, — подумал он, — как-то не отдаешь себе отчета…» — но в чем именно он не отдавал себе отчета, он сказать не мог.

Он прошел с Холлидэем в столовую, и три синеглазые белокурые головки разом обернулись, когда Холлидэй весело крикнул:

— Вот Фрэнк Эшерст, — а это мои маленькие сестренки.

Две были действительно маленькие: лет одиннадцати и десяти. Третьей, высокой и светловолосой, было лет семнадцать. Ее тонкие брови казались темнее волос и слегка подымались к вискам. Нежную бело-розовую кожу чуть тронуло солнце. Голоса у всех трех были звонкие и веселые, как у их брата. Они встали, быстро подали Фрэнку руки и, критически окинув его взглядом, сразу отвели глаза и стали говорить о том, что предполагалось делать в этот день. Настоящая Диана с подругами-нимфами! После жизни на ферме их живой, звонкий и чистый говор, непринужденные и все-таки изысканные манеры показались Эшерсту сначала странными, а потом настолько привычными, что сразу отдалили от него все, с чем он только что расстался. Маленьких девочек звали Сабина и Фрида. Старшую — Стелла.

— Послушайте, — вскричала вдруг Сабина, — пойдемте с нами ловить креветок, это страшно весело!

Этот неожиданно дружеский тон смутил Эшерста.

— Боюсь, что мне придется к вечеру уехать, — пробормотал он.

— О-о-о… Какая жалость!

— А разве нельзя задержаться?

Это сказала Стелла. Эшерст посмотрел на нее и с улыбкой покачал головой. Какая она хорошенькая!

— Ну останьтесь! — жалобно протянула Сабина.

Потом разговор перешел на плавание.

— А вы далеко умеете плавать?

— Мили две проплыву.

— Ого!

— Вот здорово!

— Неужели…

И три пары синих глаз, восторженно устремленных на него, вдруг подняли его в собственном мнении. Ощущение было необычайно приятным.

— Послушай, ты просто обязан остаться и пойти с нами на пляж… Здесь бы и переночевал, — сказал Холидэй.

— Да, да, непременно!

Но Эшерст в ответ только улыбнулся и покачал головой. Его засыпали расспросами относительно его спортивных достижений. Выяснилось, что он в университете греб на гонках, играл в футбольной университетской команде и получил первый приз за бег на одну милю. Он встал из-за стола героем. Обе девочки стали настаивать, чтобы он посмотрел их пещеру в скале, и все отправились туда — Эшерст впереди с младшими, а Стелла с братом сзади.

Полутемная, сыроватая пещера была похожа на все пещеры, но зато там было озерцо, где копошились таинственные существа, которых можно было поймать и посадить в бутылку.

На стройных и загорелых ножках Сабины и Фриды не было чулок. Они быстро вошли в воду и стали уговаривать Эшерста присоединиться к ним, чтобы ловить всякую всячину. Он тоже снял башмаки и носки. Тот, кто чувствует красоту, часто забывает о времени, особенно когда рядом барахтаются в воде прелестные дети, а юная Диана, стоя на краю озерца, с восторгом встречает пойманную добычу. Эшерст вообще никогда не замечал, как бежит время. Он ахнул, когда, случайно вынув часы из кармана, увидел, что уже четвертый час. Сегодня, значит, не придется ему получить деньги: банк закроется прежде, чем он успеет добежать.

Девочки заметили выражение его лица и радостно запрыгали.

— Ура! Теперь вам придется остаться.

Эшерст ничего не ответил. Ему представилось лицо Мигэн, представилось, как она вздрогнула, с какой жадностью ловила его слова, когда он шепнул ей во время завтрака: «Я еду в Торки, милая, все куплю и к вечеру вернусь. Если будет хорошая погода, мы можем уйти сегодня ночью. Жди меня!»

Что она теперь подумает! Он вдруг заметил, что на него спокойно, испытующе смотрят глаза молодой девушки, такой стройной, такой белокурой и так похожей на Диану. Если бы эти синие глаза под слегка приподнятыми бровями могли проникнуть в его мысли, могли увидеть, что он собирался сделать этой ночью! Легкий возглас возмущения — и он остался» бы один в пещере. И со странным чувством стыда, недовольства и непонятной грусти Эшерст спрятал часы в карман и отрывисто сказал:

— Да. На сегодня я застрял.

— Ура-а! Значит, вы можете пойти с нами купаться.

Невозможно было устоять перед радостью этих хорошеньких девочек, перед улыбкой Стеллы, перед веселым возгласом Холлидэя: «Вот здорово, старина! Я тебе дам все, что нужно на ночь». Но тоска и угрызения совести вдруг охватили Эшерста, и он угрюмо сказал:

— Мне нужно послать телеграмму.

Ловля была забыта, все пошли в гостиницу. Эшерст послал телеграмму на имя миссис Наракомб: «Сожалею, задержался до утра, вернусь завтра». Наверно, Мигэн поймет, что у него было много дел. Ему стало легче на душе. День был чудесный, теплый, море спокойно синело, плавать Эшерст любил до самозабвения. Ему льстило внимание прелестных детей, радостно было смотреть на них, на Стеллу, на солнечную улыбку Холлидэя. Все ему казалось слегка нереальным и все же самым естественным на свете — как будто, перед тем как убежать с Мигэн, он в последний раз окунулся в нормальную жизнь.

Холлидэй дал ему купальный костюм, и все пошли к морю. Мужчины раздевались за одной скалой, девочки за другой. Эшерст первым бросился в воду и поплыл широкими бросками в море, стараясь оправдать свою репутацию хорошего пловца. Обернувшись, он увидел Холлидэя, плывшего вдоль берега, и трех девочек, которые брызгались, окунались и плескались на мелком месте. Он всегда презирал таких купальщиц, но сейчас их беспомощность показалась ему очаровательной: он даже гордился, что среди них он — единственный настоящий пловец. Он поплыл к ним, но вдруг, подумал, что им, может быть, неприятно вторжение чужого в их веселую компанию, и ему тоже было неловко подплывать близко к светловолосой тоненькой русалке. Однако Сабина тотчас начала упрашивать его научить ее плавать, и обе маленькие девочки настолько завладели им, что он даже не разглядел, стесняется ли его Стелла или нет. Вдруг он услышал легкий вскрик и обернулся. Стелла стояла по пояс в воде, с испуганным, мокрым лицом, протянув вперед тонкие белые руки.

— Посмотрите на Фила… ему кажется, плохо… посмотрите…

Эшерст сразу увидел, что Филу действительно нехорошо. Он изо всех сил старался выбраться с глубокого места, ярдах в ста от берега. Вдруг он вскрикнул, взмахнул руками и пошел ко дну. Эшерст увидел, как Стелла бросилась к нему, и, крикнув: «Назад, Стелла, назад!» — сам кинулся к Холлидэю. Никогда он еще не плавал так быстро. Он подплыл к Холлидэю как раз в тот миг, когда юноша вторично всплыл на поверхность. Очевидно, его схватила судорога. Вытащить его было нетрудно, так как он совсем не сопротивлялся.

Стелла, остановившаяся от окрика Эшерста, помогла ему вытащить брата на песок и вместе с Фрэнком стала растирать его неподвижное тело. Младшие испуганно следили за ними. Скоро Холлидэй стал улыбаться и слабым голосом заявил, что считает это большим свинством со своей стороны. Если Фрэнк даст ему руку, он сможет дойти до скалы, где лежит его платье. Эшерст помог ему встать и взглянул в мокрое, заплаканное и раскрасневшееся лицо Стеллы, на котором не было и тени прежнего спокойствия. «Я назвал ее просто Стеллой, подумал Эшерст, — интересно, не рассердилась ли она?»

Когда они одевались, Холлидэй тихо сказал:

— А ведь ты спас мне жизнь, дружище!

— Чушь!

Одевшись, но еще не вполне успокоившись, все отправились в отель и сели пить чай. Холлидэй ушел в свою комнату полежать. Сабина вдруг перестала есть хлеб с вареньем и объявила:

— Послушайте, ведь вы настоящий герой!

— Ну, конечно! — подхватила Фрида.

Эшерст заметил, что Стелла опустила глаза. Он встал и смущенно отошел к окну. Он услышал, как Сабина горячо зашептала: «Знаете, давайте все заключим кровный союз. Где твой ножик, Фрида?» Краешком глаза Эшерст видел, как все три девочки торжественно укололи себе палец и выдавили по капле крови на бумажку. Он повернулся и пошел к двери. Но его моментально поймали.

— Вот упрямец! Не удирайте!

Две младшие повисли на его руках и потащили к столу. На клочке бумаги была кровью нацарапана какая-то фигурка и три имени: Стелла Холлидэй, Сабина Холлидэй и Фрида Холлидэй, — тоже выведенные кровью, лучами сходились к ней.

— Вот это вы, — объяснила Сабина, — нам надо еще поцеловать вас!

— О-обязательно, — серьезно подтвердила Фрида.

И прежде чем Эшерст успел опомниться, к его щеке прильнули мокрые волосы. Кто-то укусил его в нос, ущипнул в левую руку, маленькие зубки мягко захватили его щеку. Потом его выпустили, и Фрида крикнула:

— Ну, а теперь Стелла!

Эшерст, красный и растерянный, уставился через стол на красную и растерянную Стеллу. Сабина фыркнула.

— Ну, скорее, — крикнула Фрида, — а то вы нам портите все дело!

Странное смущение горячей волной охватило Эшерста, но он сказал почти спокойно:

— Замолчите, бесенята!

Сабина снова фыркнула.

— Ну, если не хотите целоваться, пусть она поцелует свою руку, а вы ее приложите к носу. Так тоже считается!

К удивлению Эшерста, девушка поцеловала свою руку и протянула ему. Он торжественно взял эту тонкую прохладную ладонь и приложил к щеке. Обе девочки захлопали в ладоши.

— Теперь мы обязаны всегда спасать вам жизнь! — объявила Фрида. Стелла, дай мне еще чашку чаю, только не такого слабого.

Все вернулись к чайному столу, а Эшерст свернул бумажку с подписями и спрятал в карман. Разговор перешел на корь и ее хорошие стороны — вволю апельсинов, меда и никаких уроков.

Эшерст молча слушал, обмениваясь со Стеллой дружескими взглядами. Ее лицо снова стало ясным, золотисто-розовым под легким загаром. Эшерсту было необычайно приятно, что эта прелестная семья так ласково приняла его в свою среду, и он с упоением любовался хорошенькими личиками девочек. После чая обе младшие начали возиться с гербарием, а он подошел к креслу у окна, где сидела Стелла, и, разговорившись с ней, стал рассматривать ее акварельные рисунки. Все казалось ему чудесным сном. Время остановилось, все было забыто, все, что, не касалось настоящего, потеряло свое значение. Завтра он вернется к Мигэн, и от этого чудесного сна останется только клочок бумаги, где кровью нацарапаны имена этих детей. Детей… но Стелла уже не ребенок, она одних лет с Мигэн!

В ее голосе, смущенном, сдержанном, отрывистом, проскальзывали дружеские нотки, и когда Эшерст умолкал, ей говорилось как-то легче. В ней было что-то целомудренно чистое и холодное — спящая красавица…

За обедом, к которому Холлидэй, наглотавшийся морской воды, не вышел. Сабина неожиданно объявила:

— А я буду называть вас просто Фрэнк.

— Фрэнк, Фрэнк, Фрэнк! — запела Фрида. Эшерст засмеялся и поклонился.

— Каждый раз, как Стелла назовет вас «мистер Эшерст», она заплатит штраф. Глупые церемонии!

Эшерст посмотрел на Стеллу. Ее лицо медленно стал заливать румянец. Сабина расхохоталась, а Фрида крикнула:

— Го-го! Смотрите на нее! Пожар! Пожар!

Эшерст схватил обеими руками по пряди светлых волос.

— Послушайте, шалуньи! Оставьте Стеллу в покое, не то я вас свяжу друг с другом.

— Ух, — завизжала Фрида в восторге, — какой злюка!

А Сабина лукаво заметила:

— Вы-то зовете ее просто Стеллой!

— А разве нельзя? Имя чудесное!

— Пожалуйста! Мы вам позволяем.

Эшерст выпустил белокурые пряди. Стелла! Как она назовет его после этих шуток? Но она не обращалась к нему по имени, и позже, когда все собрались идти спать, он нарочно сказал:

— Спокойной ночи, Стелла!

— Спокойной ночи, мист… спокойной ночи, Фрэнк. Знаете, все-таки вы молодец…

— Ну, ерунда!

Ее рука внезапно крепче сжала его руку и тотчас же отпустила.

Эшерст неподвижно стоял в опустевшей столовой. Прошлой ночью под ожившей яблоней он прижимал к себе Мигэн, он целовал ее глаза и губы. И он вздохнул от нахлынувших воспоминаний. Этой ночью должна была начаться его жизнь с ней — с ней, которая только и мечтала быть с ним! А теперь пройдут еще сутки, даже больше, только оттого, что он забыл взглянуть на часы. Зачем он подружился с этими чистыми девочками как раз тогда, когда он собирается распроститься с чистой, невинной жизнью? «Но ведь я хочу жениться на ней, подумал он, — я обещал…»

Он взял Свечу, зажег ее и поднялся к себе в спальню. Когда он проходил мимо дверей смежной комнаты, где лежал Холлидэй, тот его окликнул:

— Это ты, дружище? Зайди ко мне на минутку. Холлидэй сидел в постели, курил трубку и читал.

— Посиди со мной!

Эшерст сел в кресло у открытого окна.

— Знаешь, — заговорил Фил, — я все думаю о том, что случилось. Говорят, что, когда человек тонет, перед ним сразу проносится вся жизнь. А со мной ничего этого не было. Видно, я еще не совсем тонул.

— А о чем ты думал?

Холлидэй на минутку смолк.

— Знаешь, — проговорил он очень спокойно, — я подумал об очень странной вещи: вспомнил одну девушку в Кембридже, с которой я бы мог… ну, ты понимаешь… И я обрадовался, что у меня по отношению к ней совесть чиста. Во всяком случае, дружище, тем, что я теперь вот здесь, я обязан тебе одному. Быть бы мне сейчас на дне. Ни постели, ни трубки — ничего бы не было… Послушай, как ты думаешь, что с нами делается после смерти?

— Угасаем, как гаснет пламя, — пробормотал Эшерст.

— Фу-у-у!

— Может быть, мы гаснем не сразу, померцаем и потухнем.

— Гм. Знаешь, это все ужасно мрачно… Кстати, надеюсь, мои сестрицы были милы с тобой?

— Необычайно милы!

Холлидэй положил трубку, закинул руки за голову и повернулся к окну.

— Да, они славные девчурки! — проговорил он.

Эшерст взглянул на улыбающееся лицо приятеля, освещенное слабым светом свечи, и вдруг вздрогнул. Да, Фил прав: он мог бы лежать там, на дне, и улыбка навеки покинула бы его ясное лицо. Его засосал бы морской песок… и ждал бы он воскресения из мертвых, — на девятый день, что ли, как говорится в писании. И улыбка Холлидэя показалась Эшерсту чудом, как будто в ней воочию виделось то, что отличает жизнь от смерти, — маленькое пламя, такое живое. Эшерст встал и мягко проговорил:

— Ну, тебе, по-моему, не мешает поспать. Потушить свечу?

Холлидэй схватил его руку.

— Послушай, старина, я не знаю, как это выразить, но, наверно, очень противно лежать мертвым! Покойной ночи, дружище!

Эшерст растроганно и взволнованно пожал ему руку и снова спустился вниз. Входная дверь была еще открыта, и он вышел на лужайку перед домом. Звезды ярко блестели на темной синеве неба, и в их неверном свете цветы сирени приобрели какой-то неописуемый, необычайный оттенок. Эшерст прижался лицом к душистой ветке, и перед его глазами встала Мигэн с крохотным коричневым щенком на руках. Он вспомнил слова Холлидэя: «Я подумал об одной девушке… ты понимаешь… и обрадовался, что у меня по отношению к ней совесть чиста». Эшерст отвел ветку сирени и стал ходить по лужайке, словно серая тень, которая обретала плоть, когда на нее падал свет фонарей. Снова он был с Мигэн у живой белизны распустившихся яблонь, у болтливого ручья, у синего, как сталь, затона, блестевшего при луне. Снова его охватило очарование ее поцелуев, ее обращенного к нему лица, на котором светилась горячая, преданная любовь, снова он чувствовал красоту и волнение той языческой ночи. Он остановился у сиреневого куста. Здесь ночь говорила не голосом ручья, а мощным гулом морского прибоя. Не было слышно птичьего щебета, уханья совы, крика козодоя, жужжания жуков. Где-то бренчал рояль, белые дома тяжелой громадой поднимались в темное небо, запах сирени наполнял воздух. В верхнем этаже отеля было освещено окно. На занавеске двигалась чья-то тень. И в чувствах Эшерста был такой сумбур, такая путаница, как будто любовь и весна, придавленные новыми переживаниями, пытались вновь найти дорогу к его сердцу и заглушались чем-то более острым и сильным. Эта девушка, которая назвала его Фрэнком и так порывисто пожала ему руку, — что бы сказала она, такая чистая и спокойная, о его дикой, беззаконной любви?

Эшерст опустился на траву и долго сидел, скрестив ноги в позе Будды, спиной к отелю. Неужто он действительно собирался украсть честь и невинность? Вдохнуть аромат полевого цветка… а потом, может быть, бросить его. «Вспомнил одну девушку в Кембридже, с которой я мог бы…» Он приложил ладони к траве, — она была еще теплая, чуть влажная и ласково коснулась его рук. «Что мне делать?» — подумал он. Быть может, Мигэн ждет его сейчас у окна и думает о нем, глядя на цветущие яблони. Бедная маленькая Мигэн. «Но почему бедная? — подумал он. — Ведь я люблю ее! Да люблю ли я ее действительно или просто меня тянет к ней, потому что она так хороша и так любит меня?.. Что же делать?..»

Рояль звучал глуше, звезды мигали чаще. Эшерст неподвижно, как зачарованный, смотрел на темное море. Когда он встал, он почувствовал, что совсем закоченел. Во всех окнах потух свет. Он вернулся в дом и лег спать.



8


Глубокий, без сновидений сон Эшерста был прерван громким стуком в дверь.

— Эй, завтрак готов! — послышался чей-то звонкий голос.

Он вскочил. Где он? Ага…

Когда он спустился вниз, все уже ели хлеб с вареньем. Ему было оставлено место между Сабиной и Стеллой. Сабина искоса следила за ним и вдруг нетерпеливо проговорила:

— Послушайте, давайте есть поскорее, ведь нам в половине десятого выезжать!

— Мы едем в Берри-Хэд, дружище, ты непременно должен ехать с нами.

«Поехать? — подумал Эшерст. — Нет, это невозможно. Мне нужно все купить и вернуться обратно». Он взглянул на Стеллу.

— Поедем с нами! — быстро проговорила она.

— Без вас никакого веселья не будет, — прибавила Сабина, а маленькая Фрида вскочила и стала за стулом Эшерста:

— Поедем, или я дерну вас за волосы.

«Один день… только день, — подумал Эшерст. — Надо все обдумать… Только один день». И он решительно сказал:

— Ну ладно! Оставь в покое мою гриву, шалунья.

— Урра-а…

Со станции он хотел послать вторую телеграмму на ферму, но порвал ее, сам не понимая почему. От Бриксэма они ехали в очень тесной коляске. Стиснутый между Сабиной и Фридой, Фрэнк касался коленями колен Стеллы. Девочки затеяли игру, и среди всеобщего смеха, шума и шуток его подавленное настроение совершенно исчезло: ему стало легко и радостно. В этот день, в который он решил было «все обдумать», он вообще ни о чем думать не желал. Они бегали взапуски, боролись, плескались в воде — плавать после вчерашнего никому не хотелось, — пели хором, играли в разные игры и съели дочиста все, что привезли с собой. На обратном пути обе маленькие девочки заснули, прислонившись к Фрэнку, а его колени снова касались колен Стеллы. Ему казалось невероятным, что всего сутки назад он никогда не видел этих трех белокурых головок. В поезде он говорил со Стеллой о стихах, узнал ее любимых поэтов и рассказывал ей о своих любимцах с приятным чувством превосходства. Вдруг она совсем тихо проговорила:

— Фил говорит, будто вы не верите в загробную жизнь, Фрэнк. Ведь это ужасно.

— Я не то что верю или не верю, я просто не знаю, что там, — в замешательстве сказал Эшерст.

— Я бы не перенесла этого, — быстро продолжала она. — Какой смысл тогда жить?

Эшерст видел, как хмурились ее тонкие красивые брови.

— Нельзя верить только ради того, чтобы утешать себя, — снисходительно заметил он.

— Но почему человек так хочет жить в будущем, если этого нет на самом деле?

И она пристально посмотрела ему в глаза.

Эшерст не хотел обижать ее, но желание выказать свое умственное превосходство заставило его сказать:

— Пока человек жив, он хочет жить до бесконечности, — это и есть сущность жизни. Но, должно быть, ничего другого за этим не кроется.

— Значит, вы совсем не верите в евангелие?

«Вот сейчас я ее по-настоящему обижу!» — подумал Эшерст.

— Я люблю Нагорную проповедь, потому что она красива и выдержала испытание временем, — сказал он.

— Но вы не верите в божественную сущность Христа?

Фрэнк отрицательно покачал головой, и когда она быстро отвернулась к окну, ему почему-то вспомнилось, как Ник передавал ему молитву Мигэн: «Боже, благослови нас всех и мистера Эшеса». Кто еще так будет молиться за него, кто, кроме той, которая, наверно, сейчас ждет его там, у дороги? «Какой я негодяй!» — вдруг подумал он.

Несколько раз в течение вечера он мысленно повторял эту фразу, так что в конце концов он, как это часто бывает, стал почти привыкать к мысли, что он негодяй. И, странно, он не мог сказать наверное, почему он негодяй: потому ли, что не собирается вернуться к Мигэн, или потому, что все-таки хочет вернуться к ней.

Вечером играли в карты, пока детей не услали спать. Тогда Стелла села за рояль. Эшерст сидел у окна, где было почти темно, и смотрел, как ее светлая головка и гибкая шея, освещенные двумя свечами, склонялись в такт движению рук. Она играла бегло и не особенно выразительно. Но какая это была картина! Золотистые волосы светлым нимбом окружали ее головку — настоящий ангел! Кто мог сгорать от диких желаний и страстных мыслей в присутствии этой светлой девушки, похожей на серафима? Она играла шумановское «Зачем?». Потом Холлидэй принес флейту, и очарование было нарушено. Они заставили Эшерста петь шумановские песни, и Стелла аккомпанировала ему, как вдруг, когда он пел «Я не сержусь…», показались две маленькие фигурки в голубых халатиках, пытавшиеся незаметно пробраться к роялю. Музыкальная часть вечера закончилась хохотом, беготней, и, как сказала Сабина, «было ужас до чего весело».

В эту ночь Эшерст почти совсем не спал. Он ворочался, думал и передумывал все без конца. Уютная домашняя обстановка, в которой он жил эти дни, обаяние этой семьи целиком захватили его, и жизнь на ферме, люди с фермы, — все, даже Мигэн, казалось ему чем-то нереальным. Неужто он действительно объяснялся ей в любви, и действительно обещал увезти ее, жить с ней вместе? Его, наверно, околдовала весенняя ночь и цветущие яблони. Но весеннее это безумие могло только погубить их обоих. Мысль о том, что эту простую и милую девушку, почти ребенка, он собирался сделать своей любовницей, приводила его сейчас в ужас, хотя кровь жарко волновалась при воспоминании о ней. «Ах, что я наделал, какой ужас, какой ужас!» — бормотал он. Обрывки шумановской мелодии звенели в его распаленном мозгу, и перед глазами снова вставала спокойная светловолосая головка Стеллы, ее тонкая фигурка в белом платье и ангельское сияние рассыпавшихся волос над гибкой шейкой. «Нет, я, наверно, сошел с ума… я сумасшедший, — в ужасе думал он. — Бедная маленькая Мигэн». «Боже, благослови нас всех и мистера Эшеса»… «Мне бы только быть с вами, только бы всегда с вами». И, уткнувшись лицом в подушку, Фрэнк не смог подавить внезапно нахлынувшие слезы. Не вернуться к ней — ужасно. А вернуться — еще того хуже…

В молодости всегда так: стоит только дать выход волнению, как оно постепенно теряет свою мучительность. Когда Фрэнк стал засыпать, у него мелькнула мысль:

«А что в сущности было? Несколько поцелуев… она забудет их через месяц!»

На следующее утро он получил деньги по чеку, но старательно избегал даже смотреть в сторону магазина, где продавалось то светло-серое платье. Вместо этого он купил для себя кое-что из необходимых вещей. Целый день он был в каком-то нелепом настроении, как будто злясь на себя. Вместо страстного томления последних двух дней наступила какая-то пустота, словно вся тоска изошла в слезах. После чая Стелла подошла к нему и, протягивая какую-то книгу, робко спросила:

— Вы читали это, Фрэнк?

Это была книга Фаррера «Жизнь Христа». Эшерст улыбнулся. Ее забота о его душе казалась ему смешной, но трогательной и вместе с тем заразительной: ему хотелось хотя бы оправдаться перед ней, если уж нельзя обратить ее в свою веру. Вечером, когда девочки вместе с братом чинили рыболовные снасти, он сказал:

— В основе всякой официальной религии, насколько я понимаю, всегда лежит идея о воздаянии — что ты получишь, если будешь хорошим. Как будто выпрашиваешь себе какие-то милости. По-моему, все это началось со страха.

Сидя на диване, Стелла училась делать морской узел на куске веревки. Она вскинула глаза:

— А по-моему, все это гораздо глубже.

Эшерсту снова захотелось показать свое превосходство.

— Вам так кажется, — сказал он, — но в нас сильнее всего именно желание получить сторицей. Вообще трудно в этом разобраться!

Она задумчиво сдвинула брови.

— Я не совсем вас понимаю! Но он упрямо продолжал:

— А вы подумайте и тогда вы поймете, что самые религиозные люди — те, кто чувствует, что жизнь не дала им всего, о чем они мечтали. Я верю в то, что надо делать добро, потому что добро само по себе прекрасно.

— Значит, вы все-таки верите, что надо делать добро, быть хорошим?

Как она была прелестна в эту минуту! Да, с такой как она, легко быть хорошим! Эшерст кивнул головой и перевел разговор на другую тему.

— Вы лучше покажите, как делать морской узел, — попросил он.

Дотрагиваясь до ее тонких пальцев, он чувствовал какое-то успокоение, даже радость. И перед сном он сознательно думал только об этой девушке, как будто отгораживаясь от всего, он искал защиты в ее спокойном, ласковом сестринском внимании.

На следующий день он узнал, что решено поехать поездом до Тотнеса и устроить пикник у замка Берри-Помрой. Все еще напряженно стараясь позабыть прошлое, Эшерст уселся в экипаж рядом с Холлидэем, спиной к лошадям. И вдруг на набережной, почти у самого поворота к вокзалу, у него чуть не выскочило сердце. Мигэн, — сама Мигэн, — шла по дороге в своей старой юбке и блузе, в синем берете, — шла и заглядывала в лица прохожих. Эшерст невольно поднял руку, чтобы закрыть лицо, и сделал вид, будто вынимает соринку из глаза. Но сквозь пальцы он видел ее, видел неуверенную походку, так непохожую на обычный ее легкий шаг, жалобное, недоумевающее лицо, как будто она, словно собачонка, потеряла своего хозяина и не знает, бежать ли вперед или назад, не знает, куда ей броситься. Как могла она прийти сюда? Как удалось ей ускользнуть из дома? На что она надеялась? С каждым поворотом колеса экипажа, увозившего его от нее, сердце Эшерста сжималось сильнее, что-то в нем возмущалось и требовало, чтобы он остановил экипаж, выскочил, догнал ее. Когда экипаж повернул за угол к вокзалу, Эшерст вдруг вскочил и забормотал, открывая дверцу: «Простите… я… я забыл одну вещь… не ждите меня… Я нагоню вас следующим поездом…» Он прыгнул, споткнулся, чуть не упал, но сохранил равновесие и пошел по дороге, а экипаж покатил дальше, увозя удивленных и растерянных Холлидэев.

За углом Эшерст увидел Мигэн — она уже ушла далеко вперед. Он сначала побежал, потом остановился и пошел обычной своей походкой. И с каждым шагом, приближавшим его к ней и удалявшим от Холлидэев, он шел все медленнее и медленнее. Разве что-нибудь изменится оттого, что он увидит ее? Как сделать их встречу и последующее объяснение не такими ужасными? Ведь скрывать было нечего: с тех пор как он встретился с Холлидэями, он почувствовал, что никогда не женится на Мигэн. Просто будет необузданная страсть, тревожная, трудная, полная угрызений совести, а потом… потом ему надоест ее жертвенность, надоест ее доверчивость и простота, свежая, как утренняя роса. А роса высыхает…

Берет Мигэн ярким пятном мелькал далеко впереди. Она шла, заглядывая в лицо всем прохожим, то и дело поднимая глаза к окнам. Приходилось ли другим испытывать такие страшные минуты? Эшерст чувствовал, что, как бы он ни поступил, он будет скотиной. И он застонал так, что какая-то служанка, шедшая впереди, обернулась в недоумении. Он увидел, как Мигэн остановилась у парапета набережной и стала смотреть на море. Эшерст тоже остановился. Может быть, она никогда прежде не видела моря и даже теперь, поглощенная своим горем, была поражена этим зрелищем. «Да, она ничего не видела, — подумал он, — у нее вся жизнь впереди. И ради мимолетного увлечения, на несколько недель, я собираюсь сломать эту жизнь! Нет, лучше повеситься, чем сделать такое!» Вдруг ему представились спокойные глаза Стеллы, ее светлые пушистые волосы, растрепанные ветром. Нет, это будет чистейшим безумием, это значит отказаться от всего, что он ценит, потерять уважение к себе самому. Он вдруг остановился и быстро пошел обратно к вокзалу. Но мысль об этой маленькой растерянной фигурке, об этих испуганных глазах, вглядывающихся в прохожих, как обухом стукнула его по голове, и он снова повернул на набережную. Но беретик Мигэн исчез: яркое пятнышко утонуло в толпе гуляющих. И охваченный внезапным порывом раскаяния и тоски, с решимостью, так часто просыпающейся в человеке, когда ему кажется, что жизнь уносит от него что-то дорогое, он кинулся в толпу. Девушки нигде не было. Больше получаса он искал ее, потом вышел на берег и бросился ничком в теплый песок. Он знал, что найти ее легко — стоит только пойти на вокзал и подождать, пока она вернется после своих бесплодных поисков. Или, еще лучше, сесть самому в поезд и поехать на ферму, чтобы она застала его там, когда вернется. Но он неподвижно лежал на песке, а вокруг него весело играли детишки с лопатками и ведерками. Кровь в нем пылала, и жалость к маленькой, растерянно ищущей фигурке потонула в безудержном, диком желании, охватившем его. Все его рыцарское отношение к ней исчезло. Он жаждал снова держать ее в объятиях, снова чувствовать ее нежное тонкое тело, ее поцелуи, горячую первобытную покорность. Он хотел снова испытать несравненное чувство, нахлынувшее на него под яблоней, залитой лунным сиянием. И это желание было таким нестерпимым, таким напряженным, как желание фавна догнать нимфу. Торопливая болтовня светлого ручья, золото лютиков, скалы, где прячутся привидения, «страшные цыгане», голоса кукушек, стук дятла, уханье сов, красный месяц в бархатной тьме, живая белизна цветов, ее лицо высоко в окне, робкие влюбленные глаза, ее губы на его губах, сердце к сердцу, под большой яблоней… Воспоминания осаждали его — и все же он не двигался. Что боролось в нем, что подавляло жалость и жаркое желание, приковывало его к теплому песку?.. Три белокурые головки, девичье лицо с приветливыми серо-голубыми глазами, тонкая рука, пожимающая его руку, высокий голос, который спрашивает: «Значит, вы верите в то, что надо быть хорошим?» Да, все это и та атмосфера, какая бывает за высокой оградой старого английского сада, где цветут гвоздики, васильки и розы, где пахнет лавандой и сиренью, та свежесть, чистота, спокойствие все, что он с детства привык считать светлым, хорошим. Вдруг он вскочил. «Что, если она вернется и увидит меня!» — подумал он и быстро пошел вдоль берега к отдаленной скале. Он сел у самой воды, и прибой обдал его мелкими брызгами, — тут он мог по крайней мере думать спокойнее. Вернуться на ферму, любить там Мигэн, жить в лесах, среди скал — он знал, что это невозможно, абсолютно невозможно. А перевезти ее в большой город, держать такое дикое растение в какой-нибудь маленькой квартирке или меблированных комнатах… нет, вся его поэтическая душа возмущалась этим. Его страсть скоро пройдет, как проходит всякий порыв чувственности. В Лондоне ее простота, нетронутость ее ума сделают из нее лишь тайную его прихоть — и только. Чем дольше он сидел у скалы и глядел в зеленоватые волны, разбивавшиеся у его ног, тем яснее он видел все. Ему казалось, что ее руки и все ее тело медленно-медленно отделяются от него, медленно соскальзывают в море, и волны уносят ее прочь. И ее лицо, жалкое, испуганное лицо с умоляющими глазами, с мокрыми темными прядями волос, мучило, преследовало, изводило его. Он встал, перепрыгнул низкую гряду камней и спустился еще ниже, в маленькую закрытую бухту. Может быть, море вернет ему самообладание, охладит этот горячечный бред. Сняв одежду, он бросился в воду и поплыл. Ему хотелось устать до потери сознания, так, чтоб ничего не помнить, не ощущать. Он плыл не оглядываясь, быстро и далеко. Потом его охватил страх. А вдруг он не сможет вернуться к берегу, вдруг его завертит течение или, как Холлидэя, схватит судорога? Он поплыл обратно. Красные скалы казались страшно далекими. Если он утонет, там найдут его платье. Холлидэи узнают об этом, но Мигэн никогда: газет на ферме не читают. В сотый раз он вспоминал слова Фила Холлидэя: «Девушка из Кембриджа… рад, что у меня по отношению к ней совесть чиста». И в этот миг, под влиянием безотчетного страха, Эшерст поклялся, что жизнь Мигэн не будет у него на совести. Он сразу почувствовал себя лучше. Он доплыл до скалы, обсох на солнце, оделся. Острая боль в сердце уступила место смутной тоске, и чувство прохладной свежести охватило тело.

Когда человек молод, жалость не может долго держаться в нем. Эшерст, вернувшись в отель, жадно набросился на чай, как человек, только что вставший после тяжелой болезни. Все казалось новым и привлекательным; чай, хлеб с маслом и варенье никогда еще не были так вкусны, никогда табак так хорошо не пахнул. Эшерст походил по комнате, потрогал вещи, посмотрел кругом. Он взял рабочую корзинку Стеллы, повертел в руках катушки и моток пестрого шелка, понюхал маленький мешочек с сухими травами, лежавший между нитками, потом подошел к роялю и одним пальцем сыграл какую-то песенку. «Сегодня вечером она будет играть, а я буду смотреть на нее. Как хорошо становится на душе, когда на нее смотришь!» Он взял книгу, которую она положила для него, попытался читать. Но грустное личико Мигэн снова возникло перед ним, он встал и подошел к окну. В парке пели дрозды, шумели деревья, за ними расстилалась сонная синева моря. Вошла горничная и убрала чай со стола, а он все стоял, вдыхая вечерний воздух, пытаясь ни о чем не думать. Он увидел, как в ворота вошли Холлидэи — Стелла впереди, а Фил и младшие девочки с корзинками сзади. Эшерст невольно отшатнулся от окна. Он был так расстроен, что и хотел и боялся встречи с друзьями, его брало зло на них — и все же он тянулся к ним, к их невинному спокойствию, к радости смотреть в глаза Стеллы.

Он стоял за роялем, когда она вошла и оглянулась растерянно, чуть разочарованно. Но, увидев его, улыбнулась ясной, живой улыбкой, согревшей и все-таки рассердившей Эшерста.

— Отчего вы не приехали, Фрэнк?

— Не мог.

— Посмотрите, какие чудесные поздние фиалки мы нашли.

Она протянула ему букетик, Эшерст поднес его к лицу, и смутное желание проснулось в нем. Но как холодной водой окатило его сразу воспоминание об испуганном личике Мигэн, ищущей его среди прохожих.

— Очень мило! — отрывисто бросил он, повернулся и вышел.

Он поднялся к себе в комнату, избегая девочек, бежавших по лестнице, и бросился на постель, закрыв лицо руками. Теперь, когда он почувствовал, что решительный шаг сделан и Мигэн навсегда потеряна, он ненавидел себя и почти ненавидел Холлидэев за их влияние на него, за эту здоровую, безмятежно счастливую, чисто английскую домашнюю обстановку. Зачем они оказались здесь, зачем исковеркали его первую любовь и, сами не сознавая, показали ему, что он вел себя как пошлый соблазнитель. Какое право имела Стелла своей чистой, робкой красотой как бы убеждать его, что ему нельзя жениться на Мигэн, какое право она имела уничтожить его чувство, пробудить в нем такую горькую тоску, такую жалость? Мигэн теперь уже дома, измученная бесплодными поисками, бедная, маленькая! Наверно, надеялась застать его уже на ферме! Эшерст впился зубами в рукав, чтоб не застонать вслух от тоски и угрызений совести. Он спустился к обеду мрачный и молчаливый, и даже девочки притихли и погрустнели. Вечер прошел весьма уныло, дети устали, скверное настроение Фрэнка передалось всем. Он несколько раз ловил обиженный, недоумевающий взгляд Стеллы и испытывал какое-то злорадство. Спал он отвратительно, встал совсем рано и вышел из дому. Он спустился к морю, и там наедине с солнечной ясной синевой ему стало немного легче. Какой он, однако, самодовольный дурак! Отчего он решил, что Мигэн так близко примет это к сердцу? Через неделю-другую она, несомненно, его забудет. А он… ну, а он будет вознагражден за добродетель! Добродетельный молодой человек! Если бы Стелла знала, она, наверно, благословила бы его за то, что он воспротивился искушению дьявола, в которого она верит. Эшерст злобно рассмеялся. Но спокойная красота неба и моря, полет одиноких чаек как-то смягчили его, и ему стало стыдно. Он искупался и быстро пошел домой.

Стелла сидела в саду на складном стуле и рисовала. Он тихонько подкрался к ней. До чего же она была мила вот так, с прилежно наклоненной головкой, прикидывая кистью размеры и хмуря брови.

— Простите, что я вчера так по-свински себя вел, Стелла, — мягко проговорил он.

Она быстро обернулась, густо покраснела и сказала торопливо:

— Ну, пустяки. Я поняла — что-то случилось. На друзей нельзя обижаться, правда?

— На друзей, — повторил Эшерст. — А мы с вами друзья, да?

Она взглянула на него, торопливо закивала головой, и ее зубы снова сверкнули в быстрой улыбке.

Через три дня Эшерст вернулся в Лондон вместе с Холлидэями. На ферму он не написал ни строчки. Что он мог написать?

В конце апреля следующего года он обвенчался со Стеллой…

Вот о чем вспомнил Эшерст в день своей серебряной свадьбы, сидя в зарослях дрока у старой ограды. Здесь, на том самом месте, где он разложил завтрак, он впервые увидел Мигэн на фоне синего неба. Странные бывают совпадения. И ему захотелось пойти к ферме, снова увидеть сад и луг, где бродил «страшный цыган». Он успеет: наверно, Стелла вернется не раньше чем через час.

Как хорошо он помнил все — и сосновую рощицу и холм, поросший травой! Он остановился у ворот фермы. Низкий каменный дом, тисы у крыльца, цветущие тамариски — ничто не изменилось! Даже старая зеленая скамья стояла на траве под окном, как будто только вчера он доставал с нее ключ из окна. Он прошел по двору и прислонился к калитке сада — к той же серой ветхой калитке. Черная свинья бродила под деревьями. Как тогда… Неужели и вправду прошло двадцать шесть лет — или то был сон, а сейчас он проснулся и снова Мигэн ждет его у старой яблони? Машинально он тронул седеющую бороду и вспомнил о своих годах. Он открыл калитку и вошел в сад. Сквозь кусты и траву он пробрался к старой яблоне. Все такая же… Только больше серо-зеленого мха на стволе да две-три сухие ветви, а так… Так могло показаться, что только прошлой ночью он обнимал мшистый ствол, после того как Мигэн ускользнула от него, только вчера вдыхал лесной запах, а над его головой дышали и трепетали в лунном сиянии белые лепестки цветов яблони. Сейчас тоже начинали распускаться ранние почки, заливались дрозды и куковали кукушки, а солнце ярко сияло и грело. Невероятно, но все осталось прежним: болтливый ручей, где водятся форели, узкий затончик, где он каждое утро лежал на спине, поливая себя из горсти прозрачной водой. А там дальше, где начинался луг, по-прежнему растут буки и стоит камень, на котором будто бы сидел по ночам «страшный цыган». И тоска по ушедшей юности, по любви, утерянной навеки, по угасшей красоте сжала горло Эшерста. Да, здесь, где жизнь первобытно прекрасна, нужно было удержать это счастье, эту красоту, как удержали ее небо и земля! А он не удержал…

Он спустился к ручью и, глядя в темный затон, пробормотал: «Весна и молодость… А что же сталось здесь со всеми?» И вдруг, испугавшись встречи с людьми, боясь, что они исковеркают его воспоминания, Эшерст торопливо пошел по тропинке и вернулся к перекрестку.

У автомобиля стоял, опираясь на палку, старый седобородый крестьянин и разговаривал с шофером. Он сразу смолк, увидев Эшерста, и, виновато притронувшись к шляпе, заковылял было дальше по дороге.

Эшерст спросил его, указывая на маленький зеленый холм:

— Не можете ли вы сказать мне, что это такое?

Старик остановился, и на его лице появилось такое выражение, как будто он хотел сказать: «Угадали, сударь, кого спросить».

— Это могила, — ответил он.

— А отчего она здесь? Старик улыбнулся.

— Это, как говорится, целая история. Мне уж не впервой ее рассказывать, здесь много людей ходит, все спрашивают. Мы зовем это место «Девичья могилка».

Эшерст протянул кисет.

— Закуривайте, — предложил он.

Старик снова дотронулся до шляпы и медленно набил свою старую глиняную трубку. Его глаза под лохматыми седыми бровями, окруженные целой сетью морщин, все еще блестели, как у молодого.

— Ежели вы ничего не имеете против, сэр, я присяду. Что-то у меня нынче нога побаливает, — сказал он и уселся подле холмика.

— Здесь на могилке всегда лежат цветы. И не так скучно здесь; добрые люди ездят и ходят, автомобили и всякое такое… не то, что в старые годы. Теперь-то ей не так обидно… Сама на себя руки наложила, бедняжка!

— Вон оно что… — проговорил Эшерет. — Оттого ее и похоронили на перекрестке. А я и не знал, что этот обычай до сих пор сохранился.

— Да это случилось давным-давно! У нас тогда священник был очень строгий. Погодите, мне под святого Михаила семьдесят шестой пошел, что ли. А тогда мне всего пятьдесят годов было. И ни один человек не знает того, что знаю я. Она, эта девушка то есть, была отсюда, с той же фермы, где я работал, от миссис Наракомб теперь ферма перешла к Нику Наракомбу. И я нынче, бывает, для него кое-что делаю…

Эшерст, прислонясь к стене, раскуривал трубку, прикрыв ее от ветра рукой. Спичка уже потухла, а он все еще не отнимал рук от лица.

— Да? — сказал он, и его голос даже ему самому показался хриплым и чужим.

— Таких, как она, бедняжка, на всем свете не найти! Всегда кладу цветок ей на могилку. Красивая была и добрая, да вот не позволили ее похоронить у церкви — и там, где она хотела, тоже не дали. — Старик умолк и погладил жилистой волосатой рукой дерн холма, где росли колокольчики.

— Да? — сказал Эшерст.

— Ежели говорить начистоту, — продолжал старик, — так я думаю, что тут любовь замешалась, не иначе, хоть наверняка никто ничего не знает. Разве узнаешь, о чем девушка думает, но, по-моему, дело было так… — Он снова провел рукой по холмику. — Очень я любил эту девочку, да, по правде сказать, кто ее не любил? Только сердце у нее было любящее, — оттого все и случилось. — Старик поднял глаза.

— Да? — снова пробормотал Эшерст дрожащими губами.

— Дело было весной, в эту же пору… нет, пожалуй, попозже, когда все зацвело… Жил у нас тогда один студент, славный малый, только ветер в голове… Мне-то он понравился, и ничего я между ними не примечал, но, видать, вскружил он девочке голову. — Старик вынул трубку изо рта, сплюнул и продолжал: — Видите ли, он вдруг уехал и больше не возвращался. У них до сих пор остались кое-какие его вещи, заплечный мешок… Это-то меня и удивило: он так за вещами и не прислал. Звали его Эшес или вроде того.

— Да? — сказал Эшерст в четвертый раз.

Старик пожевал губами.

— Она ничего не говорила, только с того дня на нее словно наваждение нашло, стала будто не в себе. Никогда в жизни не видал я, чтоб люди так сразу менялись. У них на ферме работал один молодой парень, Джо Биддафорд его звали, он был от нее без ума, изводил ее, наверно, своими приставаниями. А она стала совсем дикая. Я ее, бывало, видел по вечерам, когда телят загонял. Стоит под большой яблоней и глядит прямо перед собой. Ну, думаю, кто знает, что с тобой стряслось, да только вид у тебя больно нехороший, просто жалость берет, вот что!..

Старик снова раскурил трубку и задумчиво затянулся.

— Ну?.. — прошептал Эшерст.

— Как-то раз я ее и спросил: «Что с тобой, Мигэн?» Ее звали Мигэн Дэвид, она была из Уэльса, как и ее тетка, старая миссис Наракомб. «Ты все о чем-то горюешь», — говорю. «Нет, Джим, говорит, ни о чем я не горюю». «Нет, горюешь», — говорю я, а она: «Нет, нет!», а у самой слезы так и катятся. «А чего ж ты плачешь?» — говорю, а она прижала руку к сердцу: «Здесь, говорит, болит, только ничего, это скоро пройдет, но если, говорит, со мной что случится, пусть меня похоронят под большой яблоней, Джим». А я смеюсь: «Да что с тобой случится, глупенькая?» «Нет, говорит, я не глупенькая». Я-то знаю, что девушки иногда зря болтают, и думать об этом не стал. А дня через два, часов в шесть вечера, гоню я телят и вижу — в ручье, у самой яблони, что-то темное лежит. А я и думаю: «Не свинья ли это, вот чудно, куда забралась!» Подошел — и увидел, что там…

Старик замолчал. Он поднял глаза, блестящие и печальные:

— Это была она, в маленьком затоне под скалой, где раза два купался тот молодой джентльмен. Она лежала в воде ничком. А над ее головой — куст лютиков, так прямо и свешивался с камня. Поднял я ее, посмотрел ей в лицо ну прямо как у ребенка, спокойное да красивое, просто до того красивое, что и сказать нельзя. Доктор ее осмотрел, сказал, что ей никогда бы не утонуть на таком мелком месте, если бы не нашло на нее затмение. И правда, посмотреть на ее лицо, так сразу было видать, что она не в себе. Я просто от слез не мог удержаться — до того она лежала красивая. Уже июнь месяц пошел, а она где-то отыскала веточку яблоневого цвета и воткнула себе в волосы. Вот я и думаю: верно, на нее нашло наваждение, оттого она так весело и пошла на смерть. Там совсем мелко было — фута полтора, не больше… Да я-то знаю, что это место нечисто, и она знала, меня и теперь не уговоришь, что это не так… Только зря я всем передал наш с ней разговор насчет того, чтоб ее похоронили под большой яблоней. Все и решили, что она нарочно покончила с собой, — потому-то ее здесь и схоронили. Священник у нас на этот счет был строгий.

Старик снова погладил рукой холмик — Просто удивительно, чего только девушка от любви не сделает. А у нее сердце было любящее. И мне думается, что его разбили. Ну, да кто его знает, как оно было…

Он взглянул на Эшерста, как бы ожидая одобрения, но тот прошел мимо старика, словно не видя его.

Эшерст поднялся на холм, мимо места, где был приготовлен завтрак, спустился вниз и там, где никто его не мог увидеть, бросился ничком в траву. Так вот как была вознаграждена его добродетель, вот как отомстила злая Киприда, богиня любви! И перед глазами его, мокрыми от слез, встало лицо Мигэн и веточка яблони во влажных ее кудрях. «В чем моя вина? — подумал он. — В чем я поступил неправильно?» Но ответа он не находил. Была весна, вспыхнула страсть. Цветы и пенье птиц… весна в его сердце, в сердечке Мигэн… Может быть, просто Любовь искала жертву. Значит, прав греческий поэт — и сегодня в его стихах звучит та же истина:


Безумие — сердце любви,

И золотом блещет крыло.

Покорно ее колдовству.

Все в мире весной расцвело.

Где молодость в дикой красе

Смеется, сияет, растет,

Весенней порою земля

Под солнцем любовью цветет.

Ликуй, человек! Надо всем вознесен,

Киприда, Киприда, твой царственный трон!


Да, греческий поэт прав. Мигэн, бедная маленькая Мигэн, поднимающаяся на холм, ждущая его под старой яблоней, Мигэн, не потерявшая и в смерти своей красоты…

— Ах, вот ты где! — послышался голос жены. — Посмотри-ка!

Эшерст встал, взял набросок, который протягивала ему Стелла, и долго молча смотрел на него.

— Передний план хорош, Фрэнк?

— Да.

— Но чего-то не хватает, правда?

Эшерст кивнул. Не хватает? Да, исчезли «цвет яблони и золото весны»…


1914–1916 гг.


Загрузка...