К. МАРКС ГОСПОДИН ФОГТ[330]

Написано К. Марксом в феврале ноябре 1860 г.

Напечатано отдельной книгой в Лондоне в 1860 г.

Подпись: Карл Маркс

Печатается по тексту книги

Перевод с немецкого



Титульный лист первого издания книги «Господин Фогт»

ПРЕДИСЛОВИЕ

В берлинской «Volks-Zeitung», гамбургской «Reform»[331] и других немецких газетах я опубликовал заявление с пометкой: «Лондон, 6 февраля 1860 г.», которое начиналось следующими словами:

«Настоящим заявляю, что мной сделаны подготовительные шаги для привлечения к суду берлинской «National-Zeitung»[332] по обвинению ее в клевете за передовые статьи в №№ 37 и 44 по поводу брошюры Фогта: «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»»[333]. Фогту я отвечу в печати позднее».

Почему я решил ответить Карлу Фогту в печати, a «National-Zeitung» в судебном порядке, будет видно из предлагаемой работы.

В феврале 1860 г. я подал жалобу в суд на «National-Zeitung» с обвинением ее в клевете. После того как дело прошло четыре предварительных инстанции, я получил 23 октября текущего года постановление королевского прусского верховного суда, которым эта последняя инстанция лишала меня права на иск, и процесс таким образом был прекращен еще до публичного разбирательства. Если бы публичное разбирательство — как я имел право рассчитывать — действительно состоялось, то я мог бы обойтись без первой трети предлагаемого произведения. Достаточно было бы перепечатать стенографический отчет судебного разбирательства, и я был бы избавлен от крайне неприятного труда отвечать на обвинения, выдвинутые лично против меня, и, следовательно, говорить о самом себе. Я всегда столь тщательно избегал этого, что Фогт мог рассчитывать на некоторый успех своих лживых измышлений. Однако sunt certi denique fines {всему, наконец, есть пределы (Гораций. «Сатиры», книга I, сатира первая). Ред.}. Фогт в своей жалкой книжонке, — содержание ее «National-Zeitung» изложила на свойственный ей манер, — приписал мне ряд позорящих поступков, которые теперь, когда у меня окончательно отнята возможность публичного опровержения их в судебном порядке, требуют опровержения в печати. Но независимо от этих соображений, не оставлявших никакого выбора, у меня были еще и другие мотивы подробнее разобрать охотничьи рассказы Фогта обо мне и моих партийных товарищах, раз уж я должен был заняться этим делом: с одной стороны, почти единодушные клики торжества, которыми так называемая «либеральная» немецкая печать приветствовала его мнимые разоблачения; с другой стороны — возможность, которую давал анализ фогтовской жалкой книжонки для характеристики этого индивидуума, представляющего целое направление.

Ответ на выступление Фогта заставил меня кое-где приоткрыть partie honteuse {срамоту. Ред.} в истории эмиграции. Я пользуюсь при этом только правом «самообороны». Впрочем, эмиграции, за исключением нескольких человек, нельзя поставить в упрек ничего, кроме иллюзий, которые более или менее оправдывались обстоятельствами того времени, и глупостей, неизбежно порождаемых исключительной обстановкой, в которой эмиграция неожиданно очутилась. Я говорю здесь, конечно, только о первых годах эмиграции. Сравнение истории правительств и буржуазного общества за период примерно с 1849 по 1859 г. с историей эмиграции за тот же период было бы самой блестящей защитой, какую только можно для нее написать.

Я заранее знаю, что те самые мудрецы, которые при появлении фогтовской жалкой книжонки озабоченно качали головами по поводу серьезности его «разоблачений», теперь не в состоянии будут понять, как могу я тратить время на опровержение подобного вздора; в то же время «либеральные» писаки, со злорадной поспешностью распространявшие пошлые глупости Фогта и его недостойную ложь в немецкой, швейцарской, французской и американской печати, сочтут мой способ разделываться с ними и их героем злобным и непристойным. But never mind! {Но какое это имеет значение! Ред.}

Политическая и юридическая часть этой работы не нуждается в каком-либо особом предисловии. Во избежание возможных недоразумений замечу лишь следующее: люди, которые еще до 1848 г. сходились в том, что независимость Польши, Венгрии и Италии надлежит отстаивать не только как право этих стран, но и с точки зрения интересов Германии и Европы, высказывали диаметрально противоположные взгляды о тактике, которой должна была придерживаться Германия по отношению к Луи Бонапарту в связи с Итальянской войной 1859 года[334]. Эта противоположность взглядов вытекала из противоположной оценки фактических предпосылок, окончательное суждение о которых должно быть предоставлено будущему. Что касается меня, то я в этой работе рассматриваю лишь взгляды Фогта и его клики. Даже те взгляды, которые он обещал отстаивать и — в воображении некритической группы лиц — отстаивал, фактически остаются за пределами моей критики. Я разбираю лишь те взгляды, которые он действительно отстаивал.

В заключение я выражаю сердечную благодарность за любезную помощь, оказанную мне в этой работе не только старыми партийными товарищами, но и многими, ранее мне неизвестными, а отчасти и теперь еще лично незнакомыми представителями эмиграции в Швейцарии, Франции и Англия. Лондон, 17 ноября 1860 г.

Карл Маркс

I СЕРНАЯ БАНДА[335]

Qarin: Malas pastillas gasta;… hase untado Con unguento de azufre.

(Calderon){6}

«Округленная натура»{7}, как деликатно назвал адвокат Герман перед окружным судом в Аугсбурге своего шарообразного клиента, наследственного Фогта из Нихильбурга[336], — «округленная натура» начинает свое «грандиозное историческое повествование» следующим образом:

«Под именем серной банды, или также под не менее характерным названием бюрстенгеймеров, среди эмиграции 1849 г. была известна группа лиц, которые сначала были рассеяны по Швейцарии, Франции и Англии, затем постепенно собрались в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитали г-на Маркса. Политическим принципом этих собратьев была диктатура пролетариата и т. д.» (Карл Фогт. «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»». Женева, декабрь 1859, стр. 136).

«Главная книга»[337], в которой находится это важное сообщение, появилась в декабре 1859 года. Но за восемь месяцев до того, в мае 1859 г., «округленная натура» поместила в бильском «Handels-Courier» статью[338], которую следует рассматривать как набросок более пространного «исторического повествования». Послушаем первоначальный текст:

«С поворотного момента в ходе революции 1849 г.», — сочиняет бильский «Коммивояжер», — «в Лондоне постепенно собралась шайка изгнанников, члены которой были известны в свое (!) время в швейцарской эмиграции под названием бюрстенгеймеров, или серной банды. Их глава — Маркс, бывший редактор «Rheinis-che Zeitung» в Кёльне, их лозунг — социальная республика, диктатура рабочих, их занятие — организация союзов и заговоров». (Перепечатано в «Главной книге». Третий отдел, Документы, № 7, стр. 31, 32.)

Шайка изгнанников, которая была известна «в швейцарской эмиграции» под названием серной банды, превращается 8 месяцев спустя перед более многочисленной публикой в «рассеянную по Швейцарии, Франции и Англии» массу, которая «среди эмиграции» вообще была известна под названием серной банды. Это старая история о клеенчатых плащах из зеленого кендальского сукна, так забавно рассказанная прототипом Карла Фогта, бессмертным сэром Джоном Фальстафом{8}, который нисколько не убавился в веществе в своем новом зоологическом перевоплощении. Из первоначального текста бильского «Коммивояжера» видно, что как серная банда, так и бюрстенгеймеры принадлежали к местной швейцарской флоре. Ознакомимся с их естественной историей.

Узнав от друзей, что в 1849–1850 гг. в Женеве действительно процветало общество эмигрантов под именем серной банды и что видный купец лондонского Сити, г-н С. Л. Боркхейм, может дать более точные сведения о происхождении, росте и распаде этого гениального общества, я в феврале 1860 г. обратился письменно к этому господину, тогда мне неизвестному, и после личной встречи действительно получил от него нижеследующий очерк, который я перепечатываю без изменений:

«Лондон, 12 февраля 1860 г. 18, Юнион Гров, Уондсуорт-Род.

Милостивый государь!

Хотя мы, — несмотря на девятилетнее пребывание в одной и той же стране и большей частью в одном городе, — три дня тому назад еще не были лично знакомы друг с другом, Вы совершенно правильно предположили, что я не откажу Вам, как товарищу по эмиграции, в разъяснениях, которые Вам угодно было получить.

Итак, о серной банде.

В 1849 г., вскоре после того, как мы, повстанцы, покинули Баден, несколько молодых людей оказались в Женеве, — одни были направлены туда швейцарскими властями, другие — по собственному выбору. Все они — студенты, солдаты или купцы — были приятелями еще в Германии до 1848 г. или познакомились друг с другом во время революции.

Настроение у эмигрантов было совсем не радужное. Так называемые политические вожаки взваливали друг на друга вину за неудачу. Военные руководители критиковали друг друга за отступательные наступления, фланговые передвижения и наступательные отступления. Эмигранты стали обзывать друг друга буржуазными республиканцами, социалистами и коммунистами. Посыпались листовки, отнюдь не способствовавшие успокоению. Повсюду мерещились шпионы, а в довершение всего, одежда у большинства превращалась в лохмотья, и на многие лица легла печать голода. При таких-то печальных обстоятельствах указанные молодые люди составили тесный кружок. Это были: Эдуард Розенблюм, уроженец Одессы, по происхождению немец; он изучал медицину в Лейпциге, Берлине и Париже;

Макс Конхейм из Фрауштадта, торговый служащий, а в начале революции одногодичный вольноопределяющийся в гвардейской артиллерии;

Корн, химик и аптекарь из Берлина;

Беккер, инженер из Рейнской области, и я сам, сдавший в 1844 г. экзамен на аттестат зрелости в Вердеровской гимназии в Берлине, а затем учившийся в университетах в Бреславле, Грейфсвальде и Берлине; к началу революции 1848 года — канонир в моем родном городе (Глогау).

Ни одному из нас, думается мне, не было больше 24 лет. Мы жили недалеко друг от друга, а одно время даже все в одном доме, на улице Гран Прэ. Нашей главной задачей в этой маленькой стране с ее ничтожными возможностями заработка было не поддаваться гнетущему и деморализующему влиянию общей эмигрантской нищеты и настроению политического похмелья. Климат, природа были великолепны, — мы не отреклись от своего бранденбургского прошлого и находили die Jegend jottvoll {местность божественной (берлинский диалект). Ред.}. То, что было у одного из нас, принадлежало всем, а если ни у кого ничего не было, то мы находили добродушных трактирщиков или других добрых людей, которым доставляло удовольствие давать нам кое-что в долг под наши молодые жизнерадостные лица. Мы все, вероятно, имели очень честный и сумасбродный вид! С благодарностью следует вспомнить Бертена, владельца кафе «Европа», который в буквальном смысле слова неустанно «кредитовал» не только нас, но и многих других немецких и французских эмигрантов. В 1856 г., после шестилетнего отсутствия, я, возвращаясь из Крыма, посетил Женеву только для того, чтобы с благодарностью благомыслящего «шалопая» уплатить свои долги. Добрый, круглый, толстый Бертен был поражен и уверял меня, что я первый, кто доставил ему такое удовольствие, но тем не менее он нисколько не жалеет, что у него от 10 до 20 тысяч франков осталось за эмигрантами, которых уже давно повыслали во все концы света. Не думая о долгах, он с особенной сердечностью осведомлялся о моих ближайших друзьях. К сожалению, я мало мог ему рассказать.

После этого отступления возвращаюсь вновь к 1849 году.

Мы весело бражничали и распевали. Помню, за нашим столом перебывали эмигранты всевозможных политических оттенков, в том числе французские и итальянские. Веселые вечера, проведенные в таком dulci jubilo {милом веселье. Ред.}, казались всем какими-то оазисами в печальной в общем, конечно, пустыне эмигрантской жизни. И друзья, бывшие тогда членами женевского Большого совета или ставшие ими впоследствии, принимали иногда ради отдыха участие в наших пирушках.

Либкнехт, который находится теперь здесь и которого за девять лет я видел лишь три или четыре раза, случайно встречая на улице, нередко бывал в нашем обществе. Студенты, доктора, бывшие гимназические и университетские товарищи, во время каникулярных поездок частенько выпивали с нами, осушив немало стаканов пива и бутылок доброго и дешевого маконского вина. Иногда мы целые дни, а то и недели проводили на Женевском озере, не вылезая на берег, распевали романсы и с гитарой в руках «любезничали» под окнами вилл на савойской или швейцарской стороне.

Должен сознаться, что молодецкая кровь иногда сказывалась у нас в непозволительных выходках. В этих случаях славный, ныне покойный Альберт Галер, небезызвестный политический противник Фази из числа женевских граждан, в самом дружеском тоне отчитывал нас. «Вы сумасбродные парни, — говорил он, — следует, впрочем, признать, что если вы сохранили такую жизнерадостность в вашей невеселой эмигрантской жизни, значит вы не ослабли телом и не пали духом, а для этого нужна изрядная упругость». Этому доброму человеку трудно было сильнее бранить нас. Он был членом Большого совета Женевского кантона.

Дуэль состоялась, насколько мне известно, только одна, на пистолетах, между мной и неким г-ном Р. . н. Повод был, однако, вовсе не политического характера. Моим секундантом был один женевский артиллерист, говоривший только по-французски, а арбитром молодой Оскар Галер, брат члена Большого совета, к сожалению, преждевременно умерший впоследствии от нервной лихорадки в Мюнхене, где он был студентом. Должна была состояться еще другая дуэль — тоже не политического характера — между Розенблюмом и одним баденским эмигрантом, лейтенантом фон Ф г, который вскоре после этого вернулся на родину и, кажется, снова вступил в восстановленную баденскую армию. Спор был улажен утром в день поединка, прежде чем успели перейти к действиям, благодаря посредничеству г-на Энгельса, — кажется, того самого, который, говорят, живет теперь в Манчестере и которого я с тех пор не видел. Г-н Энгельс был в Женеве проездом, и в его веселом обществе мы распили немало бутылок вина. Встреча с ним, если память мне не изменяет, была нам особенно приятна потому, что его кошельку мы могли предоставить руководящую роль.

Мы не примкнули ни к так называемым «синим», ни к «красным» республиканским, ни к социалистическим, ни к коммунистическим партийным вожакам. Мы позволяли себе судить свободно и независимо, — не скажу, чтобы всегда правильно, — о политических махинациях имперских регентов, членов Франкфуртского парламента и других говорилен, революционных генералов и капралов или далай-лам коммунизма и основали даже для этой, а также для других забавлявших нас целей еженедельную газету под названием:

«Rummeltipuff» Орган сбродократии [Lausbubokratie]{9}

Вышло только два номера этой газеты. Когда меня позднее арестовали во Франции, чтобы выслать сюда, французская полиция конфисковала у меня все мои бумаги и дневники, и теперь я не припоминаю в точности, прекратила ли газета свое существование за отсутствием средств или же была запрещена властями.

«Филистеры» — из числа так называемых буржуазных республиканцев, а также из рядов так называемых коммунистических рабочих — прозвали нас серной бандой. Иногда мне кажется, что мы сами так окрестили себя. Во всяком случае, применялось это прозвище к нашему обществу исключительно в добродушном немецком смысле этого слова. Я дружески встречаюсь с товарищами по изгнанию, друзьями г-на Фогта, и с другими эмигрантами, которые были и, вероятно, еще остаются Вашими друзьями. Но мне никогда, к счастью, не пришлось слышать, чтобы кто-либо презрительно отзывался о членах упомянутой мною серной банды как в политическом отношении, так и в отношении их личной жизни.

Это единственная серная банда, которую я знаю. Она существовала в Женеве в 1849–1850 годах. В середине 1850 г. немногочисленные члены этого опасного общества, за исключением Корна, должны были покинуть Швейцарию, так как принадлежали к подлежавшим высылке категориям эмигрантов. Так прекратила свое существование наша серная банда. Были ли в других местах другие серные банды, где именно и какие цели они себе ставили, — мне ничего не известно.

Корн, кажется, остался в Швейцарии и обосновался там в качестве аптекаря. Конхейм и Розенблюм уехали перед битвой при Идштедте в Гольштейн. Они оба, кажется, принимали в ней участие. Позже, в 1851 г., они отправились в Америку. Розенблюм в конце того же года вернулся в Англию и в 1852 г. уехал в Австралию; с 1855 г. я о нем не имею оттуда никаких известий. Конхейм, говорят, состоит уже в течение некоторого времени редактором «New-Yorker Humorist>>. Беккер тогда же, в 1850 г., уехал в Америку. Что с ним сталось, я, к сожалению, не могу точно сказать.

Я лично провел зиму 1850–1851 гг. в Париже и Страсбурге. В феврале 1851 г. я, как уже упомянуто, был выслан французской полицией в Англию с применением грубой силы, причем в течение трех месяцев меня таскали по 25 тюрьмам и на протяжении большей части пути я был закован в тяжелые железные кандалы. Потратив первый год своего пребывания в Англии на ознакомление с языком, я занялся торговой деятельностью, ни на минуту не переставая живо интересоваться политическими событиями на родине, но держась всегда в стороне от всяких затей политических эмигрантских кружков. Живется мне сносно, или, как говорят англичане, very well, sir, thank you! {очень хорошо, сэр, благодарю вас! Ред.} Вините себя самого в том, что Вам пришлось выслушать эту длинную и отнюдь не очень поучительную историю.

Остаюсь с уважением преданный Вам

Сигизмунд Л. Боркхейм».

Таково письмо г-на Боркхейма. В предчувствии, своей исторической важности серная банда предусмотрительно позаботилась вклинить в книгу истории акт своего гражданского состояния в виде гравюр на дереве. А именно: первый номер «Rummeltipuff» украшен портретами его основателей.

Гениальные господа из серной банды принимали участие в республиканском путче Струве в сентябре 1848 г., затем сидели в тюрьме в Брухзале до мая 1849 г., наконец, сражались в качестве солдат в кампанию за имперскую конституцию, в результате которой они оказались переброшенными через швейцарскую границу[339]. В 1850 г. два матадора из банды, Конхейм и Розенблюм, прибыли в Лондон, где они «собрались» вокруг г-на Густава Струве. Я не имел чести лично с ними познакомиться. В политическом смысле они вступили со мной в соприкосновение, когда в противовес лондонскому Эмигрантскому комитету[340], руководимому тогда мной, Энгельсом, Виллихом и другими, попытались основать под руководством Струве свой собственный комитет. Направленное против нас пронунциаменто этого комитета, подписанное Струве, Розенблюмом, Конхеймом, Бобцином, Грунихом и Освальдом, появилось, между прочим, и в берлинской газете «Abend-Post».

В эпоху расцвета Священного союза угольная банда (карбонарии)[341] представляла собой совершенно неистощимый пласт для полицейской разработки и аристократической фантазии. Не думал ли наш имперский Горгеллянтюа для вящей пользы немецкой буржуазии эксплуатировать серную банду по способу угольной банды? Селитряная банда восполнила бы полицейское триединство. Может быть, Карл Фогт недолюбливает серу, потому что не выносит запаха пороха. Или, подобно иным больным, он не терпит своего специфического лекарства? Как известно, врач-знахарь Радемахер классифицирует болезни по лекарствам от них[342]. В таком случае в число серных болезней попало бы то, что адвокат Герман назвал в окружном суде в Аугсбурге «округленной натурой» своего клиента, что Радемахер называет «натянутым, как барабан, животом», а еще более крупный доктор Фишарт — «выпуклым французским пузом»{10}. Все фальстафовские натуры страдали, таким образом, более чем в одном отношении от серной болезни. Или, может быть, Фогту его зоологическая совесть напомнила, что сера — смерть для чесоточных клещей и что особенно не выносят серы клещи, неоднократно менявшие свою кожу? Как показали новейшие исследования, только перенесший линьку клещ способен к оплодотворению и поэтому доразвился до самосознания. Замечательное противоречие! На одной стороне сера, на другой — достигший самосознания чесоточный клещ! Но во всяком случае на Фогте лежала обязанность доказать своему «императору» и либеральному немецкому буржуа, что все беды «с поворотного момента в ходе революции 1849 г.» произошли от женевской серной банды, а не от парижской декабрьской банды[343]. Лично меня он должен был возвести в главари столь опорочиваемой им серной банды, совершенно неизвестной мне до появления его «Главной книги», в наказание за мои продолжавшиеся много лет дерзкие нападки на главу и на членов «банды 10 декабря». Чтобы сделать понятным справедливый гнев «приятного собеседника», я приведу здесь некоторые касающиеся «декабрьской банды» отрывки из моей работы: «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», Нью-Йорк, 1852 (см. стр. 31, 32 и 61, 62).

«Эта банда[344] возникла еще в 1849 году. Под видом создания благотворительного общества парижский люмпен-пролетариат был организован в тайные секции, каждой из которых руководили агенты Бонапарта, а во главе всего в целом стоял бонапартистский генерал. Рядом с промотавшимися кутилами из аристократии сомнительного происхождения и с подозрительными средствами существования, рядом с авантюристами из развращенных подонков буржуазии в этой банде встречались бродяги, отставные солдаты, выпущенные на свободу уголовные преступники, беглые каторжники, мошенники, фигляры, лаццарони, карманные воры, фокусники, игроки, сводники, содержатели публичных домов, носильщики, поденщики, шарманщики, тряпичники, точильщики, лудильщики, нищие — словом, вся неопределенная, разношерстная масса, которую обстоятельства бросают из стороны в сторону и которую французы называют la boheme {богемой. Ред.}. Из этих родственных ему элементов Бонапарт образовал ядро банды 10 декабря, «благотворительного общества», поскольку все его члены, подобно Бонапарту, чувствовали потребность ублаготворить себя за счет трудящейся массы нации.

Бонапарт, становящийся во главе люмпен-пролетариата, находящий только в нем массовое отражение своих личных интересов, видящий в этом отребье, в этих отбросах, в этой накипи всех классов единственный класс, на который он безусловно может опереться, — таков подлинный Бонапарт, Бонапарт sans phrase {просто, без прикрас. Ред.}, безошибочно узнаваемый даже тогда, когда впоследствии, став всемогущим, он расплачивается с частью своих старых товарищей по заговору, ссылая их в Кайенну вместе с революционерами. Старый, прожженный кутила, он смотрит на историческую жизнь народов и на все разыгрываемые ею драмы, как на комедию в самом пошлом смысле слова, как на маскарад, где пышные костюмы, слова и позы служат лишь маской для самой мелкой пакости. Так, в походе на Страсбург прирученный швейцарский коршун играл роль наполеоновского орла. Во время своей высадки в Булони он на нескольких лондонских лакеев напялил французские мундиры; они представляли армию[345]. В своей банде 10 декабря он собирает 10000 бездельников, которые должны представлять народ, подобно тому как ткач Основа собирался представлять льва {Шекспир. «Сон в летнюю ночь», акт I, сцена вторая. Ред.}

Чем для социалистических рабочих были национальные мастерские, а для буржуазных республиканцев мобильная гвардия[346], тем была для Бонапарта банда 10 декабря, эта характерная для него партийная боевая сила. Во время его поездок члены этой банды, размещенные группами по железнодорожным станциям, должны были служить ему импровизированной публикой, изображать народный энтузиазм, реветь: «Vive l'Empereur!» {«Да здравствует император!» Ред.}, оскорблять и избивать республиканцев — разумеется, под покровительством полиции. При его возвращениях в Париж они должны были образовать авангард, они должны были предупреждать или разгонять враждебные демонстрации. Банда 10 декабря принадлежала ему, была его творением, его доподлинно собственной идеей. Во всем остальном то, что он приписывает себе, досталось ему в силу обстоятельств, то, что он делает, делают за него обстоятельства или же он довольствуется тем, что копирует деяния других; но открыто сыпать перед буржуа официальными фразами о порядке, религии, семье, собственности, а втайне опираться на общество Шуфтерле и Шпигельбергов, на общество беспорядка, проституции и воровства — тут Бонапарт оригинален, и история банды 10 декабря — его собственная история…

Бонапарту хотелось бы играть роль патриархального благодетеля всех классов. Но он не может дать ни одному классу, не отнимая у другого. Подобно герцогу Гизу, слывшему во время Фронды самым обязательным человеком во Франции, потому что он превратил все свои имения в долговые обязательства своих сторонников на себя, и Бонапарт хотел бы быть самым обязательным человеком во Франции и превратить всю собственность, весь труд Франции в долговое обязательство на себя лично. Ему хотелось бы украсть всю Францию, чтобы подарить ее Франции или, вернее, чтобы снова купить потом Францию на французские деньги, так как в качестве шефа банды 10 декабря он вынужден покупать то, что ему должно принадлежать. И предметом торговли становятся все государственные учреждения, сенат, Государственный совет, Законодательный корпус, суды, орден Почетного легиона, солдатская медаль, прачечные, общественные работы, железные дороги, генеральный штаб национальной гвардии без рядовых, конфискованные имения Орлеанского дома. Средством подкупа делается всякое место в армии и правительственной машине.

Но самое важное в этом процессе, заключающемся в том, что Францию забирают, чтобы подарить ее ей же самой, — это проценты, перепадающие во время оборота в карман шефа и членов банды 10 декабря. Острое словцо графини Л., любовницы г-на де Морни, по поводу конфискации орлеанских имений: «C'est le premier vol de l'aigle» [ «Это первый полет орла»]{11}, применимо к каждому полету этого орла, похожего больше на ворона. Он и его приверженцы ежедневно сами себе говорят слова, обращенные одним итальянским картезианским монахом к скряге, хвастливо перечислявшему свои богатства, которых ему должно хватить еще на долгие годы жизни: «Tu fai conto sopra i beni, bisogna prima far il conto sopra gli anni»{12}. Чтобы не просчитаться в годах, они подсчитывают минуты.

Ко двору, в министерства, на вершину администрации и армии протискивается толпа молодчиков, о лучшем из которых приходится сказать, что неизвестно, откуда он явился, — шумная, пользующаяся дурной славой, хищническая богема, которая напяливает на себя обшитые галунами мундиры с такой же смешной важностью, как сановники Сулука. Можно получить наглядное представление об этом высшем слое банды 10 декабря, если принять во внимание, что Верон-Кревель{13} — его блюститель нравов, а Гранье де Кассаньяк — его мыслитель. Гизо во время своего министерства, пользуясь в одной темной газете этим Гранье как орудием против династической оппозиции, обыкновенно давал о нем следующий лестный отзыв: «C'est le roi des droles», «Это король шутов». Было бы несправедливо сопоставлять двор и клику Луи Бонапарта с двором времен регентства[347] или Людовика XV. Ибо «Франция уже не раз переживала правление метресс, но никогда еще не переживала правления альфонсов»{14}

Терзаемый противоречивыми требованиями своего положения, находясь при этом в роли фокусника, вынужденного все новыми неожиданностями приковывать внимание публики к себе, как к заменителю Наполеона, другими словами — совершать каждый день государственный переворот в миниатюре, Бонапарт погружает все буржуазное хозяйство в сплошной хаос, посягает на все, что революции 1848 г. казалось неприкосновенным, одних приучает равнодушно относиться к революции, а других возбуждает к революции, создает настоящую анархию во имя порядка и в то же время срывает священный ореол с государственной машины, профанирует ее, делает ее одновременно отвратительной и смешной. Он устраивает в Париже пародию на культ трирского священного хитона[348] в виде культа наполеоновской императорской мантии. Но если императорская мантия падет, наконец, на плечи Луи Бонапарта, бронзовая статуя Наполеона низвергнется с высоты Вандомской колонны»[349].

II БЮРСТЕНГЕЙМЕРЫ

«But, sirrah, there's no room for faith, truth nor honesty, in this bosom of thine; it is all filled up with guts and midriff».

(Shakespeare){15}

«Бюрстенгеймеры, или серная банда», читаем мы в бильском первоевангелии («Главная книга». Документы, стр. 31). «Серная банда, или также бюрстенгеймеры», читаем мы в «Главной книге» (стр. 136).

И в том и в другом варианте серная банда и бюрстенгеймеры — одна и та же банда. Но серная банда, как мы видели, умерла, погибла в середине 1850 года. Значит, погибли и бюрстенгеймеры? «Округленная натура» состоит цивилизатором при декабрьской банде, а цивилизация, как говорит Фурье, отличается от варварства тем, что простую ложь заменяет сложной.

«Сложный» имперский Фальстаф рассказывает нам («Главная книга», стр. 198) о некоем Абте, называя его «подлейшим из подлых». Изумительная скромность! Для самого себя Фогт употребляет положительную степень, а для своего Абта превосходную, возводя его некоторым образом в ранг своего маршала Нея. Когда первоевангелие Фогта появилось в бильском «Коммивояжере», я попросил редакцию «Volk»[350] перепечатать этот первопасквиль без всяких комментариев. Редакция все же снабдила его следующим примечанием:

«Напечатанный выше пасквиль исходит от опустившегося субъекта, по имени Абт, который восемь лет тому назад судом чести немецких эмигрантов в Женеве был единодушно признан виновным в совершении различных бесчестных поступков» («Volk» № 6 от 11 июня 1859 г.).

Редакция «Volk» сочла Абта автором фогтовского первопасквиля; она забыла, что Швейцария имела двух Ричмондов на поле брани[351], — наряду с Абтом еще и Фогта.

Итак, «подлейший из подлых» весной 1851 г. изобрел своих бюрстенгеймеров, которых осенью 1859 г. Фогт стащил у своего маршала. Милую привычку к плагиату он инстинктивно переносит из области естественно-исторического в область полицейского книгосочинительства. Во главе женевского Общества рабочих некоторое время стоял щеточник [Burstenmacher] Зауэрнгеймер. Абт отсек половинки от профессии и фамилии Зауэрнгеймера, — одну спереди, другую сзади, — и из обеих половинок ловко скомпановал целое — бюрстенгеймер. Этим прозвищем он называл сперва, кроме Зауэрнгеймера, его ближайших приятелей: Камма из Бонна, по профессии щеточника, и Раникеля из Бингена — переплетного подмастерья. Зауэрнгеймера он возвел в чин генерала бюрстенгеймеров, Раникеля — в адъютанты, а Камма в бюрстенгеймера sans phrase. Впоследствии, когда два эмигранта, принадлежавшие к женевскому Обществу рабочих, Имандт (ныне преподаватель семинарии в Данди) и Шили (прежде адвокат в Трире, ныне в Париже), добились от суда чести исключения Абта из Общества, Абт выпустил полный ругани памфлет, в котором возвел в сан бюрстенгеймеров уже все женевское Общество рабочих. Мы видим, таким образом, что были бюрстенгеймеры вообще и бюрстенгеймеры в частности. К бюрстенгеймерам вообще относилось женевское Общество рабочих, то самое Общество, у которого припертый к стене Фогт выклянчил свое testimonium paupertatis {свидетельство о бедности. Ред.}, помещенное в «Allgemeine Zeitung», и перед которым он ползал на четвереньках во время празднеств в честь Шиллера и Роберта Блюма (1859). К бюрстенгеймерам в частности относились, как сказано, совершенно мне неизвестный Зауэрнгеймер, никогда не бывавший в Лондоне; Камм, высланный из Женевы и уехавший затем в Соединенные Штаты через Лондон, где, однако, он посетил не меня, а Кинкеля; наконец, этот или это Раникель, [der oder das Ranickel]{16}, который в качестве адъютанта бюрстенгеймеров остался в Женеве, где он «собрался» вокруг «округленной натуры». Действительно, своей особой он представляет у Фогта пролетариат. Так как в последующем мне еще придется вернуться к Раникелю, то вот пока некоторые предварительные сведения об этом чудище. Раникель принадлежал к эмигрантской казарме в Безансоне, которой после неудачного похода Геккера командовал Виллих[352]. Под его командой он участвовал в кампании за имперскую конституцию, а затем вместе с ним бежал в Швейцарию. Виллих был его коммунистическим Магометом, который должен был огнем и мечом основать тысячелетнее царство. Тщеславный болтун и франтоватый позер Раникель в тиранстве превзошел тирана. В Женеве он в красной ярости неистовствовал против «парламентариев» вообще и в частности грозил, в качестве нового Телля, «задушить ланд-Фогта». Но когда Валло, эмигрант 30-х годов и друг юности Фогта, ввел его в дом последнего, кровожадные чувства Раникеля превратились в «the milk of human kindness»{17}. «У фогта служит малый», — как говорит Шиллер{18}.

Адъютант бюрстенгеймеров сделался адъютантом генерала Фогта, который не был увенчан военной славой лишь потому, что Плон-Плон считал и неаполитанского капитана Уллоа (даже генерала by courtesy{19}) достаточно плохим исполнителем задачи, возложенной в итальянском походе на его, Плон-Плона, «corps de touristes»{20}, а своего Пароля держал в резерве для великой авантюры с «потерянным барабаном», авантюры, которая должна была разыгрываться на Рейне[353]. В 1859 г. Фогт перевел своего Раникеля из пролетарского сословия в буржуазное, помог ему завести предприятие (художественные вещи, переплетная, письменные принадлежности) и вдобавок обеспечил ему заказы от женевского правительства. Адъютант бюрстенгеймеров стал для Фогта «maid of all work»{21}, его чичисбеем, другом дома, Лепорелло, поверенным, корреспондентом, сплетником, доносчиком, а после грехопадения жирного Джека{22} также его соглядатаем и бонапартовским вербовщиком среди рабочих. В одной швейцарской газете сообщалось недавно об открытии третьего вида ежей, ранского или рейнского ежа, соединяющего в себе свойства собачьего и свиного ежа и найденного в гнезде у Арвы, в имении Гумбольдта-Фогта. Не имел ли этот ранский еж отношения к нашему Раникелю?{23}

Nota bene {Заметьте себе. Ред.}: единственный эмигрант в Женеве, с которым я был связан, д-р Эрнст Дронке, бывший член редакции «Neue Rheinische Zeitung»[354], а ныне купец в Ливерпуле, относился отрицательно к бюрстенгеймерам.

По поводу нижеследующих писем Имандта и Шили я хочу лишь заметить, что Имандт в начале революции покинул университет и принял участие в качестве добровольца в шлезвиг-гольштейнской кампании. В 1849 г. Шили и Имандт руководили штурмом цейхгауза в Прюме[355]; оттуда они, со своим отрядом и добытым оружием, пробились в Пфальц, где и вступили в ряды армии, сражавшейся за имперскую конституцию. Высланные весной 1852 г. из Швейцарии, они переехали в Лондон.

«Данди, 5 февраля 1860 г.

Дорогой Маркс!

Не понимаю, каким образом Фогт может ставить тебя в связь с женевскими делами. Среди тамошней эмиграции было известно, что из всех нас с тобой был связан только Дронке. Серная банда существовала до меня, и единственное имеющее к ней отношение имя, которое я помню, это Боркхейм.

Бюрстенгеймерами называли членов женевского Общества рабочих. Название обязано своим происхождением Абту. Общество было тогда питомником виллиховского тайного союза, в котором я был председателем. Когда Общество рабочих, к которому принадлежали многие эмигранты, признало по моему предложению Абта бесчестным и объявило его недостойным общения с эмигрантами и рабочими, он поспешил выпустить пасквиль, в котором обвинил меня и Шили в самых нелепых преступлениях. После этого мы организовали новое рассмотрение дела в другом помещении и в присутствии совсем других лиц. На наше требование доказать возведенные им на нас обвинения Абт ответил отказом, и Денцер, не требуя, чтобы я или Шили сказали что-нибудь в свою защиту, внес предложение объявить Абта бесчестным клеветником. Это предложение было вторично единогласно принято, на этот раз на собрании эмигрантов, состоявшем почти исключительно из парламентариев. Сожалею, что мое сообщение крайне неполно, но мне впервые за восемь лет приходится вспоминать об этой грязи. Я не хотел бы, чтобы в наказание меня заставили писать об этом, и буду чрезвычайно удивлен, если ты найдешь возможным копаться в подобной гадости.

Прощай!

Твой Имандт».

Известный русский писатель {Н. И. Сазонов. Ред.}, поддерживавший во время своего пребывания в Женеве очень дружеские отношения с Фогтом, писал мне в духе заключительных строк предыдущего письма.

«Париж, 10 мая 1860 г.

Дорогой Маркс!

С глубочайшим негодованием я узнал о клеветнических вымыслах, которые распространяются на Ваш счет и о которых я прочитал в напечатанной в «Revue contemporaine» статье Эдуара Симона[356]. В особенности меня удивило то, что Фогт, которого я не считал ни глупым, ни злым, мог так низко морально пасть, как это обнаруживает его брошюра. Мне не нужно было никаких доказательств, чтобы быть уверенным, что Вы неспособны на низкие и грязные интриги, и мне было тем более тягостно читать эти клеветнические измышления, что как раз в то время, когда они печатались, Вы дали ученому миру первую часть прекрасного труда[357], который призван преобразовать экономическую науку и построить ее на новых, более солидных основах… Дорогой Маркс, не обращайте внимания на все эти низости; все серьезные, все добросовестные люди на Вашей стороне, и они ждут от Вас не бесплодной полемики, а совсем другого, — они хотели бы иметь возможность поскорее приступить к изучению продолжения Вашего прекрасного произведения. Вы пользуетесь огромным успехом среди мыслящих людей, и если Вам может доставить удовольствие узнать, какое распространение Ваше учение находит в России, я могу Вам сообщить, что в начале этого года профессор… {И. К. Бабст. Ред.} прочел в Москве публичный курс политической экономии, первая лекция которого представляла не что иное, как изложение Вашей последней книги. Посылаю Вам номер «Gazette du Nord», из которого Вы увидите, каким уважением окружено Ваше имя в нашей стране. Прощайте, дорогой Маркс, берегите свое здоровье и работайте по-прежнему, просвещая мир и не обращая внимания на мелкие глупости и мелкие подлости. Верьте дружбе преданного Вам…»{24}

Бывший венгерский министр Семере также писал мне:

«Vaut-il la peine quo vous vous occupiez de toutes ces bavardises?» {«Стоит ли Вам заниматься подобными сплетнями?» Ред.}.

Почему я, несмотря на эти и подобные им советы, копался — пользуясь сильным выражением Имандта — в фогтовской гадости, было коротко указано мной в предисловии.

Теперь вернемся к бюрстенгеймерам. Нижеследующее письмо Шили я перепечатываю дословно, включая и все, не относящееся к «грязному делу». Впрочем, я сократил кое-где письмо в части, касающейся серной банды, о которой мы уже знаем из сообщений Боркхейма, и оставил некоторые места для дальнейшего изложения, так как я должен обработать «свою приятную тему» до известной степени артистически и поэтому не хочу выболтать сразу все секреты.

«Париж, 8 февраля 1860 г. улица Лафайета 46.

Дорогой Маркс!

Мне было очень приятно получить непосредственную весть о тебе в твоем письме от 31 прошлого месяца, и я тем охотнее готов дать необходимые сведения об интересующих тебя женевских делах, что proprio motu {по собственному почину. Ред.} собирался написать тебе о них. Первой мыслью не только у меня, но и у всех здешних женевских знакомых, когда мы случайно заговорили об этом, было, что Фогт, как ты пишешь, сваливает тебя в одну кучу с совершенно неизвестными тебе лицами, и я в интересах истины взялся сообщить тебе надлежащие сведения о бюрстенгеймерах, серной банде и т. д. Поэтому ты поймешь, что оба твои вопроса: «1) кто были бюрстенгеймеры, чем они занимались? 2) что представляла собой серная банда, из каких элементов состояла, чем занималась?» пришли весьма кстати. Но прежде всего я должен упрекнуть тебя в нарушении хронологического порядка, потому что в этом отношении приоритет здесь принадлежит серной банде. Если Фогт хотел пугнуть чертом немецкого филистера или опалить его горящей серой и в то же время «позабавиться», — то он, право, мог бы выбрать лучших чертей для своих персонажей, чем эти безобидные, веселые завсегдатаи кабачков, которых мы, старшее поколение женевской эмиграции, шутя и без всякого злого умысла называли серной бандой и которые столь же добродушно принимали это прозвище. Это были веселые питомцы муз, которые сдавали свои examina {экзамены. Ред.} и проходили exercitia practica {практические занятия. Ред.} в различных южногерманских путчах и затем в кампании за имперскую конституцию, а после провала вместе со своими экзаменаторами и преподавателями красной науки собирались с силами в Женеве для новых битв… К банде, само собой разумеется, никак нельзя причислять тех, которые совсем не были в Женеве или появились там после распада банды. Она была чисто местным и эфемерным цветком (серным цветком следовало бы, собственно, назвать этот сублимат), но все же, вероятно вследствие революционного аромата ее «Rummeltipuff», со слишком сильным запахом для нервов Швейцарского союза, потому что — Дрюэ подул, и цветок разлетелся во все стороны. Лишь долгое время спустя появился в Женеве Абт, а несколькими годами позже и Шереаль; они благоухали здесь «каждый молодец на свой образец», но вовсе не в том давно распавшемся, давно увядшем и забытом букете, как это утверждает Фогт.

Деятельность банды можно резюмировать в следующих словах: трудиться в винограднике господнем. Кроме того, они редактировали свой «Rummeltipuff» с эпиграфом: «Оставайся в стране и кормись красноватым содержимым»{25}. В своей газете они умно и не без юмора насмехались над богом и людьми, разоблачали ложных пророков, бичевали парламентариев (inde irae{26}), не щадя при этом ни себя, ни нас, своих гостей, и изображая с бесспорной добросовестностью и беспристрастием в карикатурном виде всех и вся, друзей и врагов.

Мне нечего говорить тебе, что они не имели с тобой никакой связи и твоего «Башмака» не носили[358]. Но не могу также скрыть от тебя, что эта обувь не пришлась бы им по вкусу. Ландскнехты революции, они пока шлепали в туфлях военного затишья, в ожидании, когда революция снова их встряхнет и снабдит их собственными котурнами (семимильными сапогами решительного прогресса). И здорово досталось бы от них тому, кто решился бы потревожить их siesta {послеобеденный отдых. Ред.} марксовой политической экономией, диктатурой рабочих и пр. О господи! Та работа, которую делали они, требовала, самое большее, председателя для попоек, а их экономические занятия вертелись вокруг бутылки и ее красноватого содержимого. «Право на труд, конечно, хорошая вещь, — сказал однажды бывавший в их компании Бакфиш, честный кузнец из Оденвальда, — но с обязанностью трудиться пусть убираются к черту!»…

Положим поэтому снова на место столь кощунственно потревоженный надгробный камень серной банды. Какой-нибудь Хафиз должен был бы, собственно говоря, пропеть «Requiescat in pace» {«Мир праху ее». Ред.}, чтобы предупредить дальнейшее осквернение гробницы банды. Но, за отсутствием такового, да будут им pro viatico et epitaphio {напутствием и эпитафией. Ред.} слова: «все они понюхали пороху», между тем как их святотатственный историограф понюхал разве только серы.

Бюрстенгеймеры появились на сцену уже тогда, когда члены серной банды продолжали жить лишь в преданиях и легендах, в реестрах женевских филистеров и в сердцах женевских красоток. Щеточники и переплетчики Зауэрнгеймер, Камм, Раникель и др. поссорились с Абтом; так как Имандт, я и другие горячо вступились за них, то и мы вызвали его гнев. В связи с этим Абт был приглашен на одно общее собрание, в котором эмигранты и Общество рабочих выступили как cour des pairs {Суд пэров. Ред.} или даже как haute cour de justice {верховный суд. Ред.}. Он явился на это собрание и не только не стал поддерживать брошенных им по адресу разных лиц обвинений, но непринужденно заявил, что высосал их из пальца в отместку за почерпнутые из того же источника обвинения его противников: «Долг платежом красен, мир держится возмездием!» — заключил он. После храброй защиты Абтом этой системы расплаты и упорных попыток убедить высоких судей в ее практическом значении были представлены доказательства направленных против него обвинений; он был признан виновным в злостной клевете, уличен в других инкриминируемых ему проступках и в силу этого приговорен к изгнанию. En revanche {В отместку. Ред.} он окрестил высоких пэров, — вначале только указанных выше ремесленников, — бюрстенгеймерами. Как видишь, удачная комбинация из профессии и фамилии вышеупомянутого Зауэрнгеймера, которого, следовательно, ты должен почитать как предка бюрстенгеймеров, не имея, однако, права считать себя лично ни членом этого рода, ни даже примыкающим к нему, будь то цех или пэрство. Да будет тебе известно, что те из них, которые занимались «организацией революции», были не приверженцами твоими, а противниками: почитая Виллиха как бога-отца или, по крайней мере, как папу, они в тебе видели антихриста или антипапу, так что Дронке, бывший твоим единственным сторонником и legatus a latere {Послом со специальным поручением. Ред.} в женевской епархии, не был допускаем ни на какие соборы, за исключением винологических, где он был primus inter pares {первым среди равных. Ред.}. Но и бюрстенгеймеры, подобно серной банде, оказались чистейшей эфемеридой и также были развеяны могучим дыханием Дрюэ.

То, что ученик Агассиса мог так запутаться в этих женевских эмигрантских ископаемых и извлечь оттуда такие естественно-исторические басни, какие преподносятся в его брошюре, — должно казаться тем более странным по отношению к species Burstenheimerana {Виду бюрстенгеймеров. Ред.}, что в лице прабюрстенгеймера Раникеля он имеет в своем зоологическом кабинете полученный именно оттуда великолепный образчик мастодонта из отряда жвачных. Очевидно, жвачка происходила неправильно или же была неправильно исследована вышеназванным учеником…

Вот тебе все, что ты хотел, et au dela {и еще сверх того. Ред.}. Но теперь и я хочу спросить тебя кое о чем, а именно узнать твое мнение насчет отчисления доли наследства pro patria,vulgo {в пользу отечества, попросту. Ред.} в пользу государства, в качестве главного источника его доходов; разумеется, только на крупные наследства, с отменой всех налогов, падающих на неимущие классы… Наряду с этим вопросом о налоге на наследство меня интересуют еще два немецких института: «объединение земельных участков» и «ипотечное страхование». Я хотел бы ознакомить с этими институтами французов, которые о них абсолютно ничего не знают и вообще, за немногими исключениями, видят по ту сторону Рейна лишь туманности и кислую капусту. Исключение составила недавно газета «Univers»; изливаясь в жалобах по поводу чрезмерного дробления земельной собственности, она правильно заметила: «Il serait desirable qu'on appliquat immediatement les remedes energiques, dont une partie de l'Allemagne s'est servie avec avantage: le remaniement obligatoire des proprietes partout ou les 7/10 des proprietaries d'une commune reclament cette mesure. La nouvelle repartition facilitera le drainage, l'irrigation, la culture rationelle et la voirie des proprietes»{27}. Этого же вопроса касается «Siecle», газета вообще несколько близорукая, особенно в немецких делах, но исключительно болтливая вследствие своего самодовольного шовинизма, которым она щеголяет, как Диоген своим дырявым плащом; это блюдо она изо дня в день подогревает для своих читателей под видом патриотизма. И вот эта шовинистическая газета, принеся своему bete noire{28}, газете «Univers», обязательное утреннее приветствие, восклицает: «Proprietaires ruraux, suivez ce conseil! Empressez-vous de reclamer le remaniement obligatoire des proprietes; depouillez les petits au profit des grands. O fortunatos nimium agricolas — trop heureux habitants des campagnes — sua si bona — s'ils connaissaient l'avantage a remanier obligatoirement la propriete!»{29}. Словно при поголовном голосовании собственников крупные одержали бы верх над мелкими.

В остальном я предоставляю событиям идти своим чередом, воздаю кесарево кесарю, а божие богу, не забывая и «доли дьявола». Остаюсь твоим старым другом.

Твой Шили».

Из вышеизложенных сообщений следует, что если в Женеве в 1849–1850 гг. существовала серная банда, а в 1851–1852 гг. — бюрстенгеймеры, два общества, не имевшие ничего общего ни одно с другим, ни со мной, то обнаруженное нашим парламентским клоуном существование «серной банды или бюрстенгеймеров» — плоть от его плоти, ложь в четвертой степени, «такая же большая, как и тот, кто ее выдумал». Представьте себе историка, у которого хватило бы бесстыдства утверждать, что во время первой французской революции существовала группа лиц, которая была известна под именем «Cercle social»[359] или также под не менее характерным названием «якобинцев».

Что же касается жизни и деяний измышленных им «серной банды или бюрстенгеймеров», то наш забавник избежал здесь каких-либо издержек производства. Приведу лишь один-единственный пример:

«Одним из главных занятий серной банды», — рассказывает округленный человечек своей изумленной филистерской публике, — «было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были не противиться более попыткам вымогательства и платить деньги» (недурно сказано: «они должны были не противиться более попыткам вымогательства»), «чтобы банда хранила в тайне компрометирующие их факты. Не одно, сотни писем посылались в Германию этими людьми» (то есть фогтовскими homunculis {гомункулами. Ред.}) «с открытой угрозой разоблачить причастность к тому или иному акту революции, если к известному сроку по указанному адресу не будет доставлена определенная сумма денег» («Главная книга», стр. 139).

Почему же Фогт ни «одного» из этих писем не напечатал? Потому, что серная банда писала «сотни». Если бы угрожающие письма были столь же дешевы, как ежевика{30}, Фогт все же поклялся бы, что мы не должны увидеть ни одного письма. Если бы его завтра призвали к суду чести Грютли-союза[360] и потребовали объяснений по поводу «сотен» «угрожающих писем», то он вынул бы из-за пояса, вместо письма, бутылку вина, прищелкнул бы пальцами и языком и, с колыхающимся от силеновского хохота животом, воскликнул бы вместе со своим Абтом: «Долг платежом красен, мир держится возмездием!»

III ПОЛИЦЕЙЩИНА

«Что за новое неслыханное дело фогт задумал!»

(Шиллер){31}

«Я открыто заявляю», — говорит Фогт, серьезнейшим образом принимая свою позу гаера, — «я открыто заявляю: всякий, кто ввязывается с Марксом и его товарищами в какие бы то ни было политические интриги, рано или поздно попадает в руки полиции; интриги эти известны тайной полиции, которой с самого начала о них доносят и которая в надлежащее время высиживает их» (интриги — это, очевидно, яйца, а полиция — наседка, которая их высиживает). «Зачинщики Маркс и К° сидят, конечно, за пределами досягаемости в Лондоне» (в то время как полиция сидит на яйцах). «Не затрудняюсь привести доказательства для этого утверждения» («Главная книга», стр. 166, 167).

Фогт «не затрудняется», Фальстаф никогда не «затруднялся». «Изолгаться» — сколько хотите, но «затрудняться»?{32} Итак, твои «доказательства», Джек, твои «доказательства»{33}.

1. СОБСТВЕННОЕ ПРИЗНАНИЕ

«Маркс сам говорит в своей вышедшей в 1853 г. брошюре «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов», стр. 77: «Для пролетарской партии после 1849 г., как и до 1848 г., оставался открытым только один путь — путь тайного объединения. Поэтому, начиная с 1849 г., на континенте возникает целый ряд тайных пролетарских объединений; полиция их раскрывает, суды преследуют, тюрьмы опустошают их ряды; обстоятельства же постоянно их вновь возрождают». Иносказательно» (говорит Фогт) «Маркс себя здесь называет «обстоятельством»» («Главная книга», стр. 167).

Итак, Маркс говорит, что «полиция с 1849 г. раскрыла целый ряд тайных объединений», но обстоятельства их возрождали. Фогт говорит, что не «обстоятельства», а Маркс «возродил тайные объединения». Так Фогт доказал, что всякий раз, когда полиция Баденге раскрывала Марианну[361], Маркс, по соглашению с Пьетри, ее вновь восстанавливал.

«Маркс сам говорит!» Процитирую в контексте, что говорит сам Маркс:

«Со времени поражения революции 1848–1849 гг. пролетарская партия лишилась на континенте того, чем она обладала в порядке исключения в течение этой короткой эпохи: печати, свободы слова и права союзов, иными словами легальных средств партийной организации. Как буржуазно-либеральная, так и мелкобуржуазно-демократическая партии, несмотря на реакцию, нашли в социальном положении представляемых ими классов условия, необходимые для того, чтобы в той или другой форме объединяться и в большей или меньшей степени отстаивать свои общие интересы. Для пролетарской партии после 1849 г., как и до 1848 г., оставался открытым только один путь — путь тайного объединения. Поэтому, начиная с 1849 г., на континенте возникает целый ряд тайных пролетарских объединений; полиция их раскрывает, суды преследуют, тюрьмы опустошают их ряды; обстоятельства же постоянно их вновь возрождают. Часть этих тайных обществ ставила своей непосредственной целью ниспровержение существующей государственной власти. Это было правомерно во Франции… Другая часть тайных обществ ставила своей целью образование партии пролетариата, не заботясь о судьбе существующих правительств. Это было необходимо в таких странах, как Германия… Не подлежит сомнению, что и здесь члены пролетарской партии вновь приняли бы участие в революции против status quo {существующего порядка, существующего положения. Ред.}, но подготовка этой революции, агитация за нее, конспирирование и организация заговоров в ее пользу не входили в их задачу… Союз коммунистов[362] не являлся поэтому заговорщическим обществом…» («Разоблачения и т. д.», бостонское издание, стр. 62, 63)[363].

Но и одну «пропаганду» жестокий ланд-Фогт клеймит как преступление, за исключением, разумеется, пропаганды с соизволения Пьетри и Лети. Ланд-Фогт дозволяет даже «агитировать, конспирировать, организовывать заговоры», но только если центр всего этого находится в Пале-Рояле[364], у милого его сердцу Генриха, Гелиогабала Плон-Плона. Но «пропаганда» среди пролетариев! Тьфу мерзость!

В «Разоблачениях» после вышеприведенного и так ловко искаженного судебным следователем Фогтом абзаца я продолжаю:

«Само собой разумеется, что такое тайное общество (как Союз коммунистов) могло представлять мало привлекательного для людей, которые, с одной стороны, под импозантным театральным плащом конспирации стремились скрыть свое собственное ничтожество, с другой стороны — хотели удовлетворить свое мелкое честолюбие при наступлении ближайшей революции, но прежде всего старались уже в данный момент казаться важными, получить свою долю в плодах демагогии и снискать одобрение демократических базарных крикунов. Поэтому от Союза коммунистов отделилась фракция, или, если угодно, была отделена фракция, которая требовала, если не действительных заговоров, то хотя бы видимости заговора, и настаивала поэтому на прямом союзе с демократическими героями дня — фракция Виллиха — Шаппера. Характерно для этой фракции то, что Виллих наряду и вместе с Кинкелем фигурирует в качестве entrepreneur {предпринимателя. Ред.} в деле с немецко-американским революционным займом» (стр. 63, 64)[365].

Как же переводит Фогт это место на свой «иносказательный» полицейско-тарабарский жаргон? А вот послушайте:

«Пока обе» (партии) «еще действовали совместно, они, как говорит сам Маркс, занимались организацией тайных обществ и компрометированием обществ и отдельных лиц на континенте» (стр. 171).

Жирный негодяй забывает только привести страницу «Разоблачений», где Маркс это «сам говорит». «Egli e bugiardo, e padre di menzogna»{34}.

2. РЕВОЛЮЦИОННЫЙ СЪЕЗД В МУРТЕНЕ

«Карл Смелый», «смелый Карл», vulgo Карл Фогт, рассказывает нам теперь о поражении при Муртене.

«Рабочие и эмигранты в большом числе были так ловко обработаны» — ни кем иным как Либкнехтом, — «что, наконец, был назначен революционный съезд в Муртене. Туда должны были тайно отправиться делегаты местных обществ, там хотели обсудить окончательную организацию союза и окончательную дату восстания. Все приготовления держались в строжайшей тайне, приглашения рассылались только через доверенных людей г-на Либкнехта и через его корреспондентов. Со всех сторон собирались делегаты в Муртен пешком, на пароходах и на лошадях и тотчас же арестовывались жандармами, которые заранее знали, что, откуда и каким образом. Вся захваченная таким образом компания некоторое время содержалась в заключении в Августинском монастыре во Фрейбурге, а потом была отправлена в Англию и Америку. К г-ну Либкнехту отнеслись с особой предупредительностью» («Главная книга», стр. 168).

«Г-н Либкнехт» принимал участие в организованном Струве сентябрьском путче 1848 г., затем сидел в баденских тюрьмах до середины мая 1849 г., был освобожден вооруженным восстанием в Бадене, поступил рядовым в баденскую народную артиллерию, затем как повстанец был снова брошен приятелем Фогта, Брентано, в раштаттский каземат, после вторичного освобождения, во время кампании за имперскую конституцию, присоединился к дивизии Иоганна Филиппа Беккера и, наконец, вместе со Струве, Конхеймом, Корном и Розенблюмом, перешел французскую границу, откуда они перебрались в Швейцарию.

В те времена «г-н Либкнехт» и его швейцарские «революционные съезды» были мне еще менее известны, чем кабацкие съезды у трактирщика Бенца на Кеслерштрассе в Берне, где парламентские рыцари круглого стола снова с большим удовольствием мурлыкали произнесенные ими когда-то в соборе св. Павла[366] речи, распределяли между собой по номерам будущие имперские посты и коротали тяжелую ночь изгнания, слушая лживую болтовню, фарсы, непристойности и небылицы Карла Смелого, который не без некоторого юмора, в соответствии с одним старинным германским сказанием, собственноручно изготовил себе тогда патент «имперского пропойцы».

«Сказание» начинается так:

Swaz ich trinken's ban gesehen,

daz ist gar von kinden geschehen;

ich han einen swelch gesehen,

dem wil ich meisterschefte jehen.

Den duhten becher gar entwiht,

er wolde napf noch kophe niht,

er tranc uz grozen kannen,

er ist vor alien mannen

ein voriauf allen swelhen.

von uren und von elhen

wart solcher slund nie niht getan*.

* {Мы выпить все не прочь, — но, право,

Все это детская забава;

Такого мастера я знал,

Который прямо поражал.

Пренебрегая кубком, чашей,

Глубокой миской из-под каши,

Всегда лишь из ведра он пил

И образцом высоким был

Для каждого по этой части;

Оленьи, буйволовы пасти

Таких не делали глотков.

(Из шуточного немецкого стихотворения XIII в. «Пропойца».) Ред.}

Вернемся, однако, к «революционному съезду» в Муртене. «Революционный съезд!» «Окончательная организация союза!» «Дата восстания!» «Приготовления в строжайшей тайне!» «Совершенно секретный сбор со всех сторон — пешком, на пароходах и на лошадях». «Смелый Карл», по-видимому, не напрасно изучал вскрытый мной в «Разоблачениях» метод Штибера.

Дело происходило собственно так: Либкнехт был в начале 1850 г. председателем женевского Общества рабочих. Он предложил создать объединение совершенно тогда не связанных между собой обществ немецких рабочих в Швейцарии. Предложение было принято. Было решено разослать 24 различным обществам рабочих письменное приглашение собраться в Муртене и там обсудить вопрос о предполагаемой организации и об основании общего печатного органа. Дебаты в женевском Обществе рабочих, рассылка приглашений, связанные с этим прения в 24 других обществах рабочих, — все это делалось открыто, съезд в Муртене был назначен открыто. Если бы швейцарские власти захотели запретить его, они могли бы это сделать за месяц до его открытия. Но полицейский театральный трюк входил в планы либерального г-на Дрюэ, который искал, кого бы ему проглотить для ублаготворения выступившего тогда с угрозами Священного союза. Либкнехт, подписавший в качестве председателя Общества рабочих приглашение на съезд, удостоился чести быть признанным главным зачинщиком. Изолированный от других делегатов, он получил даровую квартиру на вышке фрейбургской башни с широким видом на окрестности и даже привилегию ежедневной часовой прогулки на площадке башни. Единственно оригинальное в обращении с ним заключалось в его изоляции. Его неоднократные просьбы перевести его к остальным заключенным все время отклонялись, Но Фогт ведь знает, что полиция не изолирует своих «moutons»{35}, а наоборот, втискивает этих «приятных собеседников» в гущу арестантов.

Два месяца спустя Либкнехт вместе с неким Гебертом был отправлен фрейбургским начальником полиции в Безансон, где он, как и его товарищ по союзу, получил от французских властей пропуск для проезда в Лондон с предупреждением, что если они уклонятся от указанного им маршрута, то их сошлют в Алжир. Из-за этого непредвиденного путешествия Либкнехт лишился большей части своих вещей, находившихся в Женеве. Впрочем надо отдать должное господам Кастелла, Шаллеру и остальным членам тогдашнего фрейбургского правительства — с Либкнехтом обошлись вполне гуманно, как и со всеми муртенскими узниками. Эти господа помнили, что всего лишь несколько лет тому назад сами были в тюрьмах или в изгнании, и открыто выражали свое отвращение к навязанной им Великим Кофтой[367] Дрюэ полицейской обязанности. С заключенными эмигрантами обходились не так, как этого ожидали эмигранты-«парламентарии». Поэтому один находящийся еще в Швейцарии субъект, некий X…, из среды парламентариев, счел своей обязанностью выпустить памфлет, в котором поносил всех заключенных и в особенности Либкнехта за «революционные» идеи, переходящие границы парламентского здравого рассудка. А «Карл Смелый», по-видимому, все еще не может прийти в себя от «той особой предупредительности», с которой обошлись с Либкнехтом.

Печатью плагиата отмечено все сочинительство нашего «Смелого», То же и в данном случае. Швейцарские либералы, как известно, имели обыкновение придавать своим грубым распоряжениям о высылке «либеральный характер», распространяя слухи о виновности своих жертв в moucharderie {шпионаже. Ред.}. Выслав Струве, Фази публично объявил его «русским шпионом». Точно так же Дрюэ объявил Буашо французским mouchard {шпионом. Ред.}. То же сделал и Турт contra {против. Ред.} Шили, после того, как приказал схватить его врасплох на улице в Женеве, чтобы отправить в тюремную башню в Берн. «Le commissaire maire federal Monsieur Kern exige votre expulsion» {«Г-н федеральный комиссар мэр Керн требует вашей высылки». Ред.}, — заявил всесильный Typm ответ на вопрос Шили о причине такого грубого обращения с ним. Шили: «Alors mettez-moi en presence de Monsieur Kern» {«Тогда дайте мне возможность повидать г-на Керна». Ред.}. Турт: «Non, nous ne voulons pas que M. le commissaire federal fasse la police a Geneve» {«Нет, мы не хотим, чтобы г-н федеральный комиссар занимался полицейскими делами в Женеве». Ред.} Логика этого ответа вполне достойна той проницательности, с какой тот же Турт, в качестве швейцарского посланника в Турине, когда уступка Савойи и Ниццы была уже fait accompli {совершившимся фактом. Ред.}, писал президенту Швейцарского союза, что Кавур изо всех сил противится этой уступке. Но возможно, что дипломатические дела, связанные с железными дорогами, притупили в то время нормальную проницательность Турта. Лишь только Шили очутился в самом строгом secret {одиночном заключении. Ред.} в Берне, как Турт стал придавать «либеральный характер» своей полицейской грубости и шептать на ухо немецким эмигрантам, например д-ру Финку: «Шили находился в тайных сношениях с Керном, доносил ему на женевских эмигрантов и т. д.». Сам женевский «Independant»[368] причислял тогда к общеизвестным грехам женевского правительства «возведение систематической клеветы на эмигрантов в государственный принцип» (см. приложение 1).

По первому же требованию германской полиции швейцарское либеральное правительство нарушило право убежища — право, обещанное под условием, чтобы остатки революционной армии отказались от последнего сражения на баденской земле, — выслав так называемых «вожаков». Затем пришел черед и «совращенных». Тысячам баденских солдат путем всяческого обмана навязывали паспорта для поездки на родину, где они прямо попадали в руки жандармов, заранее знавших, «что, откуда и каким образом». Затем пошли угрозы Священного союза, а с ними муртенский полицейский фарс. Тем не менее «либеральный» Союзный совет[369] не осмелился зайти так далеко, как «смелый Карл». Ни слова ни о «революционном съезде», ни об «окончательной организации союза», ни об «окончательной дате восстания». Следствие, которое из приличия пришлось начать, кончилось ничем.

«Угрозы войной» со стороны иностранных держав и «политически-пропагандистские тенденции» — вот все, что пролепетал в свое оправдание «смущенный» Союзный совет в одном официальном документе (см. приложение 2). Полицейские подвиги «швейцарского либерализма» отнюдь не закончились «революционным съездом в Муртене». 25 января 1851 г. мой друг Вильгельм Вольф («парламентский волк» {Игра слов: Wolff — фамилия, «Wolf» — «волк». Ред.}, как окрестили его «парламентские бараны») писал мне из Цюриха:

«Союзный совет путем проводившихся до сих пор мероприятий свел число эмигрантов с 11000 до 500, но он не успокоится, пока не выбросит всех, у кого нет приличного состояния или особых связей».

Эмигранты, боровшиеся за революцию, занимали, разумеется, враждебную позицию по отношению к героям собора св. Павла, которые убили революцию своей бесконечной болтовней. Последние нисколько не стеснялись передавать своих противников в руки швейцарской полиции.

Доверенный Фогта, чудище Раникель, сам писал Шили после приезда последнего в Лондон:

«Попытайтесь же получить несколько столбцов в какой-нибудь бельгийской газете для заявлений и не упустите случая отравить пребывание в Америке подлым немецким собакам» (парламентариям), «которые продались зобастому дипломату» (Дрюэ) «и стали его орудием».

Теперь понятно, что означает фраза «Карла Смелого»:

«Я старался изо всех сил ограничить революционные скитания эмигрантов и найти им убежище либо на континенте, либо за океаном».

Уже в № 257 «Neue Rheinische Zeitung» можно было прочесть следующую заметку в статье, помеченной:

«Гейдельберг, 23 марта 1849 года. Наш приятель Фогт, передовой борец левых, имперский юморист современности, имперский Барро будущего, «надежный сигнальщик», предостерегающий от революции, объединяется — с единомышленниками? Нет! — с реакционерами чистейшей воды. И для какой цели? Чтобы «личности», задерживающиеся в Страсбурге, Безансоне и в других местах на немецкой границе, отправлять, иначе говоря, ссылать в Америку… Того, что сабельный режим Кавеньяка налагает как наказание, эти господа добиваются во имя христианской любви… Амнистия умерла, — да здравствует ссылка! Разумеется, дело не обходится и без pia fraus {благочестивого обмана. Ред.}, будто сами эмигранты выразили желание переселиться и т. д. Но вот «Seeblatter» сообщают из Страсбурга, что эти планы о ссылке вызвали среди всех эмигрантов настоящую бурю негодования и т. д. Они все надеются вернуться вскоре в Германию, даже если бы им пришлось, с риском для себя, как трогательно замечает г-н Фогт, примкнуть к какой-нибудь «безумно смелой затее»».

Однако довольно о муртенском революционном съезде «Карла Смелого».

3. ШЕРВАЛЬ

«The virtue of this jest will be the incomprehensible lies that this same fat rogue will tell us».

«Прелесть этой шутки в невообразимой лжи, которую расскажет нам этот жирный плут».{36}

В моих «Разоблачениях о кёльнском процессе коммунистов» особая глава посвящена заговору Шерваля[370]. Я показываю там, как Штибер с Шервалем (псевдоним Кремера) в качестве инструмента, с Карлье, Грейфом и Флёри в качестве акушеров, произвел на свет так называемый немецко-французский сентябрьский заговор в Париже{37}, с целью восполнить вызвавшие недовольство кёльнского обвинительного сената пробелы в «объективном составе преступления», которое вменялось в вину кёльнским узникам.

Доказательства, представленные мной защите во время кёльнского процесса[372] об отсутствии какой бы то ни было связи между Шервалем, с одной стороны, и мной и кёльнскими обвиняемыми — с другой, были так убедительны, что тот самый Штибер, который еще 18 октября (1852 г.) под присягой показал, что его Шерваль принадлежит к нам, 23 октября 1852 г. («Разоблачения», стр. 29[373]) уже отрекся от этого показания. Припертый к стене, он отказался от попытки связать с нами Шерваля и его заговор. Штибер был Штибером, но Штибер все же еще не был Фогтом.

Я считаю совершенно бесполезным повторять здесь приведенные мной в «Разоблачениях» разъяснения о так называемом сентябрьском заговоре. В начале мая 1852 г. Шерваль вернулся в Лондон, откуда он в начале лета 1850 г. по деловым соображениям переселился в Париж. Парижская полиция дала ему возможность скрыться несколько месяцев спустя после его осуждения в феврале 1852 года. В Лондоне на первых порах Просветительное общество немецких рабочих, из которого я и мои друзья вышли еще в середине сентября 1850 г.[374], приветствовало его как политического мученика. Но обман этот длился недолго. Парижские подвиги Шерваля вскоре раскрылись, и уже в том же мае 1852 г. на публичном заседании его изгнали из Общества как бесчестного человека. Кёльнские обвиняемые, арестованные в начале мая 1851 г., все еще находились в тюрьме под следствием. Из заметки, посланной шпионом Бекманом из Парижа в свой орган «Kolnische Zeitung», я понял, что прусская полиция пытается задним числом сфабриковать связь между Шервалем, его заговором и кёльнскими обвиняемыми. Поэтому я стал искать сведений о Шервале. Оказалось, что последний в июле 1852 г. предлагал свои услуги в качестве агента орлеанистов бывшему министру при Луи-Филиппе и известному философу-эклектику г-ну фон Р… {Ремюза. Ред.}. Связи г-на фон Р… с парижской префектурой полиции помогли ему достать оттуда выдержки из досье Шерваля. Во французских полицейских отчетах Шерваль значился как Chervald nomme Frank, dont le veritable nom est Kremer{38}. Там отмечалось, что довольно долгое время он служил агентом у князя Гацфельдта, прусского посланника в Париже, что он сыграл роль предателя в complot franco-allemand {французско-немецком заговоре. Ред.}, а в настоящее время к тому же и французский шпион и т. д. Во время кёльнского процесса я сообщил эти сведения одному из защитников, г-ну адвокату Шнейдеру II, уполномочив его, в случае необходимости, назвать мой источник. Когда Штибер на заседании 18 октября заявил под присягой, что ирландец Шерваль, — который, по его же собственным словам, в 1845 г. сидел в Ахене в тюрьме за подделку векселей, — все еще находится в Париже в заключении, я тут же сообщил Шнейдеру II с очередной почтой, что рейнский пруссак Кремер «все еще» живет под псевдонимом Шерваля в Лондоне, ежедневно встречается с лейтенантом прусской полиции Грейфом и, как осужденный прусский преступник, тотчас же был бы выдан Англией по требованию прусского правительства. Доставка его в Кёльн в качестве свидетеля совершенно опрокинула бы всю систему Штибера.

Под сильным натиском Шнейдера II Штибер 23 октября заявил, наконец, что слышал, будто Шерваль скрылся из Парижа, но торжественно поклялся, что он не имеет никаких сведений о местопребывании ирландца и его сношениях с прусской полицией. На самом же деле Шерваль был прикомандирован в это время к Грейфу в Лондоне с определенным еженедельным жалованьем. Вызванные моими сведениями прения в кёльнском суде присяжных о «тайне Шерваля» заставили последнего бежать из Лондона. Я слышал, что он поехал с полицейским заданием на остров Джерси. Я надолго потерял его из вида, пока случайно из женевской корреспонденции в выходящей в Нью-Йорке «Republik der Arbeiter»[375] не узнал, что в марте 1853 г. Шерваль под именем Ньюджента прискакал в Женеву, а летом 1854 г. ускакал оттуда. В Женеве у Фогта он очутился, таким образом, через несколько недель после того, как в Базеле у Шабелица появились мои компрометирующие его «Разоблачения».

Но вернемся к фальстафовскому «историческому повествованию».

Фогт утверждает, что его Шерваль после мнимого побега из Парижа тотчас же появился в Женеве, а до этого он утверждал, что Шерваль за «несколько месяцев» до раскрытия сентябрьского заговора был «переправлен» коммунистическим тайным союзом (стр. 172 l. с.) из Лондона в Париж. Если при этом промежуток времени между маем 1852 и мартом 1853 г. совершенно исчезает, то время между июнем 1850 и сентябрем 1851 г. сокращается до «нескольких месяцев». Чего бы только ни дал Штибер за какого-нибудь Фогта, который присягнул бы на суде присяжных в Кёльне, что «лондонский коммунистический тайный союз» послал Шерваля в июне 1850 г. в Париж, и чего бы ни дал я, чтобы полюбоваться Фогтом, потеющим вместе со своим Штибером на скамье свидетелей! И милая же компания! Присягающий Штибер со своей птицей Грейфом, со своим Вермутом, Гольдхеймхеном и со своим — Беттель-Фогтом [Bettelvogt]{39}. Фогтовский Шерваль привез в Женеву

«рекомендации ко всем знакомым Маркса и К°, с которыми г-н Ньюджент скоро стал неразлучен» (стр. 173). Он «поселился в семье одного корреспондента «Allgemeine Zeitung»» и получил — вероятно, благодаря моим рекомендациям («Разоблачениям») — доступ к Фогту, который дал ему литографскую работу (стр. 173–174 l. с.) и завязал с ним, как прежде с эрцгерцогом Иоганном, а позже с Плон-Плоном, своего рода «научные связи». «Ньюджент» работал в «кабинете» имперского регента[376], когда однажды один «знакомый» опознал в нем Шерваля и разоблачил его как «agent provocateur» {провокатора. Ред.}. Оказывается, Ньюджент в Женеве занимался не только Фогтом, но и «основанием тайного общества».

«Шерваль-Ньюджент председательствовал, вел протоколы и осуществлял переписку с Лондоном» (стр. 175 l. с.). «Он втерся в доверие к некоторым малопроницательным, но в общем славным рабочим» (ib.), однако «среди членов общества находился еще один приспешник марксоеой клики, которого все считали подозрительным агентом германской полиции» (1. с.).

«Все знакомые» Маркса, с которыми «был неразлучен» Шерваль-Ньюджент, превращаются вдруг в «одного приспешника», а этот один приспешник, в свою очередь, распадается на «оставшихся приспешников Маркса в Женеве» (стр. 176), с которыми Ньюджент позже не только «переписывается из Парижа», но которых он, подобно магниту, обратно «привлек к себе» в Париж (l. с.).

Опять излюбленная «смена формы» клеенчатой «материи» из зеленого кендальского сукна!

Цель, которую ставил Шерваль-Ньюджент, создавая свое общество, состояла в

«массовой фабрикации фальшивых банкнот и казначейских билетов, чтобы путем их распространения подорвать кредит деспотов и разрушить их финансовую систему» (стр. 175 1. с.).

Шерваль, видимо, подражал знаменитому Питту, который, как известно, во время антиякобинской войны основал недалеко от Лондона фабрику для изготовления фальшивых французских ассигнаций.

«Сам Ньюджент уже приготовил для этой цели различные каменные и медные клише, уже были намечены легковерные члены тайного союза, которые должны были отправиться с пакетами этих» — каменных и медных клише? — нет, «этих фальшивых банкнот» (банкноты, естественно были упакованы до того, как они были сфабрикованы) «во Францию, Швейцарию и Германию» (стр. 175), но и Цицерон-Фогт уже стоял с обнаженным мечом позади Шерваля-Катилины. Для фальстафовских натур характерно то, что они не только сами раздутые, но и все раздувают. Посмотрите, как наш Гургельгрослингер, который уже ограничил «революционные скитания» по Швейцарии и целым кораблям с эмигрантами обеспечил переезд через океан, посмотрите, как он появляется на сцене, какую мелодраму разыгрывает, как стремится увековечить занимательную историю о парижской рукопашной схватке между Штибером и Шервалем (см. «Разоблачения»[377])! Вот так он стоял, вот этак он орудовал клинком!{40}

«План всего этого заговора (стр. 176 1. с.) был задуман чрезвычайно гнусно». «Ведь ответственность за проект Шерваля должна была пасть на все общества рабочих». Уже «появились секретные запросы со стороны иностранных миссий», уже собирались «скомпрометировать Швейцарию, в особенности Женевский кантон».

Но ланд-Фогт бодрствовал. Он осуществил свое первое спасение Швейцарии, — эксперимент, который впоследствии он повторял неоднократно и со все возрастающим успехом.

«Я не отрицаю», — восклицает человек с весом, — «не отрицаю, что я внес мой существенный вклад, чтобы расстроить эти дьявольские планы; я не отрицаю, что обратился для этого к полиции Женевской республики; я и теперь еще сожалею» (безутешный Цицерон), «что рвение некоторых из обманутых лиц послужило предупреждением хитрому зачинщику, и он успел уйти от ареста».

Но, во всяком случае, Цицерон-Фогт «расстроил» катилиновский заговор, спас Швейцарию и «внес» свой существенный вклад туда, куда всегда готов его нести. Несколько недель спустя, — как рассказывает Фогт, — Шерваль снова вынырнул в Париже, «где он отнюдь не скрывался, а жил открыто, как любой гражданин» (стр. 176 l. с.). Известно, какова открытая жизнь парижских граждан (citoyens) поддельной empire {империи. Ред.}.

В то время как Шерваль так «открыто» слоняется по Парижу, poor {бедный. Ред.} Фогт должен во время своих посещений Парижа всякий раз скрываться в Пале-Рояле под столом Плон-Плона!

К сожалению, я вынужден в противовес мощной захариаде Фогта привести нижеследующее письмо Иоганна Филиппа Беккера. Революционная деятельность ветерана немецкой эмиграции Иоганна Филиппа Беккера, от гамбахского празднества[378] до кампании за имперскую конституцию, где он сражался в качестве командира 5-й армейской дивизии (такой несомненно беспристрастный голос, как «Berliner Militair-Wochenschrift», свидетельствует о его военных заслугах), — его деятельность слишком хорошо известна, чтобы мне нужно было сказать что-нибудь об авторе письма. Поэтому я замечу только, что письмо его адресовано моему хорошему знакомому немецкому купцу Р… {Рейнлендеру. Ред.} в Лондоне, что с И. Ф. Беккером я лично не знаком и он никогда политически не был со мной связан, наконец, что я опускаю деловое начало письма, а также большую часть того, что в нем сказано о серной банде и бюрстенгеймерах и что уже известно из прежних сообщений. (Оригинал письма находится среди документов моего процесса в Берлине.)

«Париж, 20 марта 1860 г.

… На днях мне попала в руки брошюра Фогта contra Маркс. Это произведение меня тем более огорчило, что история так называемой серной банды и пресловутого Шерваля, которую я, благодаря своему тогдашнему пребыванию в Женеве, доподлинно знаю, полностью в ней извращена и совершенно неправильно связана с политической деятельностью экономиста Маркса. С г-ном Марксом я лично не знаком и никогда никакого касательства к нему не имел; наоборот, г-на Фогта и его семью знаю уже более 20 лет, и поэтому в личном отношении стою к нему гораздо ближе; могу только выразить глубочайшее сожаление и самым решительным образом осудить легкомыслие и бессовестность, с какими Фогт ведет эту борьбу. Недостойно пользоваться в борьбе извращенными иди даже вымышленными фактами. Если даже несостоятельно обвинение, что Фогт состоит на службе у Наполеона, то и тогда легкомыслие, с которым он, словно самоубийца, губит прекрасную карьеру, подрывает и компрометирует свое положение и репутацию, производит удручающее впечатление. От души желал бы ему всеми честными путями полностью опровергнуть такое тяжкое обвинение. Ввиду всего того, что он до сих пор натворил в этом безотрадном деле, я чувствую настоятельную потребность рассказать Вам историю о так называемой серной банде и о «безупречном» г-не Шервале, чтобы Вы могли судить, насколько Маркс может нести какую-либо ответственность за их существование и деятельность.

Итак, несколько слов о возникновении и прекращении существования серной банды, о которой вряд ли кто-нибудь может дать более точные сведения, нежели я. Понятно, что во время своего тогдашнего пребывания в Женеве я благодаря своему положению не только мог наблюдать за всем, что творилось в среде эмиграции; в интересах общего дела я, в качестве старшего по возрасту, считал своей обязанностью внимательно следить за всем, что предпринималось в этой среде, чтобы, при случае, по возможности предостеречь и удержать эмигрантов от вздорных затей, столь простительных в их тяжелом положении, вызывавшем у них озлобление, а часто и отчаяние. На основании тридцатилетнего опыта я отлично знал, как богата всякая эмиграция иллюзиями».

(Последующее в значительной части было уже раньше сообщено в письмах Боркхейма и Шили.)

«… Эта в большинстве своем группа бездельников была в шутку названа серной бандой. То был кружок из случайно заброшенных в одно место парней, возникший без всякой подготовки, без председателя и программы, без, устава и догматов. О тайных союзах или о каких-нибудь политических или иных целях, которых нужно систематически добиваться, у них и мысли не было; только открыто, чересчур даже открыто и откровенно они стремились произвести эффект, доходя до эксцессов. Тем более не могло быть и речи о какой-либо связи их с Марксом, который, в свою очередь, наверняка ничего не знал об их существовании и с которым они тогда к тому же сильно расходились в своих социально-политических воззрениях. Кроме того, эти молодцы обнаруживали в то время граничившее с высокомерием стремление к самостоятельности и едва ли подчинились бы чьему-либо авторитету как в теории, так и в практике; они осмеяли бы отеческие увещания Фогта, равно как и тенденциозные указания Маркса. Обо всем происходившем в их кругу я был хорошо осведомлен тем более, что мой старший сын ежедневно встречался с их коноводами. И вся затея с этой необузданной бандой просуществовала не дольше зимы 1849–1850 годов; сила обстоятельств разбросала наших героев во все стороны.

Кто мог бы подумать, что давно преданная забвению серная банда после десятилетней спячки будет снова воспламенена профессором Фогтом, чтобы использовать удушливый запах против мнимых врагов, и что угодливые газетные писаки, как электромагнитно-симпатические проводники, будут с наслаждением распространять его дальше. Ведь даже par excellence {по преимуществу. Ред.} либеральный г-н фон Финке говорил в связи с итальянским вопросом о серной банде и привел ее в качестве иллюстрации скромной прусской палате. А бреславльская буржуазия, — всегда, как будто, пользующаяся хорошей репутацией, — в своей sancta simplicitas {святой простоте. Ред.} устроила карнавальное шествие в честь серной банды и в знак своей благонамеренности окурила город серой.

Бедная, невинная серная банда! Тебе nolens volens {волей-неволей. Ред.} пришлось после твоей мирной кончины разрастись в настоящий вулкан, подобно нечистой силе стращать пугливых обывателей полицией, вулканизировать тупиц всего мира, до крайности разжигать горячие головы, и сам Фогт, как мне кажется, навсегда обжег себе глотку тобою.

Теперь о Кремере, vulgo Шереале. Этот в политико-социальном отношении и в обыкновенном смысле слова мошенник появился в 1853 г. в Женеве под именем англичанина Ньюджента. Это была девичья фамилия сопровождавшей его мнимой жены, настоящей англичанки. Он свободно изъяснялся по-английски и по-французски, но долго избегал говорить по-немецки, так как был, по-видимому, очень заинтересован, чтобы его принимали за настоящего англичанина. Будучи искусным литографом и хромолитографом, Ньюджент вводил, по его словам, искусство хромолитографии в Женеве. У него были хорошие манеры, он умел себя поставить и показать с выгодной стороны. Вскоре он получил много заказов у профессоров университета на рисунки по естественной истории и античному искусству. Первое время он жил очень замкнуто, а затем стал вращаться почти исключительно среди французской и итальянской эмиграции. Я основал тогда office de renseignements {справочную контору. Ред.} и ежедневную газету «Messager du Leman». В качестве сотрудника у меня работал баденский эмигрант по имени Штехер, бывший директор реального училища. У него был большой талант к рисованию, и он хотел поправить свои дела, усовершенствовавшись в хромолитографии; в лице англичанина Ньюджента он нашел себе учителя. Штехер очень часто рассказывал мне много хорошего о способном, любезном, щедром англичанине и о милой грациозной англичанке. Штехер был также учителем пения в Просветительном обществе рабочих и привел как-то туда своего учителя Ньюджента; там я имел удовольствие впервые познакомиться с ним, и он снизошел заговорить по-немецки, и притом так бегло на нижнерейнском диалекте, что я сказал ему: «Вы ведь родом не англичанин». Однако он настаивал на своем и объяснил, что родители отдали его в детстве в одно учебное заведение в Бонне, где он оставался до 18-летнего возраста и усвоил местный диалект. Штехер, который до последнего времени был в восхищении от этого «милого» человека, помогал к тому же Ньюдженту поддерживать мнение, что он англичанин. Мне же, напротив, этот инцидент внушил большое недоверие к мнимому сыну Альбиона, и я советовал членам Общества быть осторожными с ним. Через некоторое время я встретил англичанина в обществе французских эмигрантов, причем пришел как раз в тот момент, когда он хвастал своими геройскими подвигами во время парижских восстаний. Впервые тогда я понял, что он занимается и политикой. Это вызвало у меня еще большие подозрения на его счет; я стал подтрунивать над «львиной храбростью», с которой он, по его словам, сражался, чтобы дать ему возможность отстаивать передо мной свои подвиги в присутствии французов, но так как он принял мои едкие насмешки с собачьей покорностью, то я проникся к нему также и презрением.

С тех пор он старательно избегал меня, где только мог. Между тем он стал устраивать при содействии Штехера танцевальные вечера в Обществе немецких рабочих, куда они привлекли бесплатно некоторые музыкальные силы — итальянца, швейцарца и француза. На этих балах я вновь встретил англичанина уже в качестве настоящего maitre de plaisir {распорядителя. Ред.}, вполне в своей стихии; ибо безумное веселье и ухаживание за дамами больше были ему по плечу, чем львиная храбрость. Но в Обществе рабочих он и не занимался политикой; здесь он только скакал и прыгал, смеялся, пил и распевал. Между тем, я узнал от золотых дел мастера Фрица из Вюртемберга, что «глубоко революционный англичанин» основал союз, который состоит из него (Фрица), еще одного немца, нескольких итальянцев и французов, — всего из семи членов. Я заклинал Фрица не ввязываться с этим политическим акробатом ни в какие серьезные дела, немедленно выйти из союза самому и уговорить товарищей сделать то же. Через некоторое время я получил от своего книгопродавца брошюру Маркса о процессе коммунистов в Кёльне, где Шерваль был изобличен как Кремер и разоблачен как мошенник и предатель. У меня тотчас же возникло подозрение, что Ньюджент и есть Шерваль, тем более, что, согласно брошюре, он был родом с Рейна, — это соответствовало его диалекту, — и жил с англичанкой, что тоже совпадало. Я тотчас же высказал свою догадку Штехеру, Фрицу и другим и дал им прочесть брошюру. Недоверие к Ньюдженту быстро распространилось, — брошюра Маркса сделала свое дело. Фриц вскоре пришел мне сказать, что вышел из этого «союзика» и что его примеру последуют и остальные. Он открыл мне при этом и тайную цель союза. «Англичанин» намеревался печатанием фальшивых государственных ценных бумаг подорвать кредит европейских государств и на вырученные на этом деньги вызвать европейскую революцию и т. д. В это самое время французский эмигрант, бывший парижский адвокат, некий г-н Лейа, читал лекции о социализме. Ньюджент посещал эти лекции; Лейа, бывший его защитником на процессе в Париже, опознал в нем Шерваля, о чем тут же и заявил ему. Ньюджент умолял не выдавать его. Я узнал об этом от одного французского эмигранта, приятеля Лейа, и всем тотчас же сообщил об этом. У Ньюджеита хватило наглости появиться еще раз в Обществе рабочих, но его там разоблачили как француза Шерваля и немца Кремера и выгнали. Говорят, особенно яростно на него набросился в связи с этим делом Раникель из Бингена. Женевская полиция хотела к тому же привлечь его за организацию упомянутого союзика, но фабрикант фальшивых денег бесследно исчез.

В Париже он занялся разрисовкой фарфора, а так как я здесь тоже работал в этой области, то мне пришлось встретиться с ним на деловой почве. Однако он остался таким же легкомысленным, неисправимым вертопрахом.

Как мог Фогт осмелиться связать похождения этого бродяги в Женеве с деятельностью такого человека, как Маркс, и назвать его товарищем или орудием Маркса, я никак в толк не возьму, тем более, что это относится к периоду, когда Маркс в указанной брошюре так здорово отделал этого плута. Ведь именно Маркс своей брошюрой разоблачил его и выгнал из Женевы, где, по словам Фогта, он якобы работал для Маркса.

Когда я думаю о том, как естествоиспытатель Фогт мог вступить на такой ложный путь, я перестаю понимать что бы то ни было. Разве не жаль видеть, как легкомысленно, как бесплодно, как расточительно уничтожает Фогт то сильное влияние, которое он приобрел благодаря случайному стечению обстоятельств! Неудивительно было бы, если бы после этого все стали относиться с недовернем и подозрением к естественнонаучным работам Фогта, как к научным выводам, столь же легковесно и недобросовестно опирающимся на ложные представления, а не на положительные и тщательно исследованные факты!

Чтобы стать государственным деятелем и ученым, недостаточно одного тщеславия, — в противном случае даже Кремер мог бы быть и тем и другим. К сожалению. Фогт из-за своей серной банды и своего Шерваля сам опустился до уровня своего рода Шерваля. И действительно, между ними есть внутреннее сходство, заключающееся в резко выраженном стремлении к житейскому благополучию, к обеспеченному существованию, компанейским развлечениям и легкомысленным шуткам в серьезных вопросах…

В ожидании Вашего скорого дружеского ответа примите сердечный привет от преданного Вам

И. Ф. Беккера

Р. S. Я только что снова заглянул в брошюру Фогта и, к своему еще большему изумлению, увидел, что честь оказана и бюрстенгеймерам. Вкратце Вы должны знать, как обстояло дело и с этой бандой…

Далее я увидел также в этой брошюре, что Фогт утверждает, будто Ньюджент-Шерваль-Кремер приехал в Женеву по поручению Маркса. Я считаю поэтому нужным добавить, что Ньюджент, который до последней минуты своего пребывания в Женеве разыгрывал роль англичанина, ничем ни разу не дал заметить, что он когда-либо и где-либо имел дело с каким-нибудь немецким эмигрантом; да это вообще совершенно не годилось бы для его инкогнито. Даже в настоящее время здесь, хотя это уже не имеет того значения для него, какое имело там, он отказывается это признать и отрицает всякое знакомство с немцами в прошлом.

До сих пор я все еще думал, что Фогт легкомысленно поддался чьей-то мистификации, но теперь его выступление мне все более кажется проявлением злого умысла, Он меня мало занимает, но мне жаль его доброго, славного, старого отца, которому эта история, безусловно, доставит много неприятных минут.

Не только разрешаю Вам, но даже прошу Вас в интересах истины и доброго дела распространить все сообщенное мной среди Ваших знакомых.

Искренне Ваш

И. Филипп Б.» (см. приложение 3).

4. КЁЛЬНСКИЙ ПРОЦЕСС КОММУНИСТОВ

Перенесемся из имперско-регентского «кабинета» в Женеве в прусский королевский суд присяжных в Кёльне.

«В кёльнском процессе Маркс играл выдающуюся роль». Несомненно.

«В Кёльне судили его товарищей по Союзу»! Совершенно верно.

Предварительное заключение кёльнских подсудимых длилось 11/2 года.

Прусская полиция и посольство, Хинкельдей со всей своей сворой, почта и местные власти, министерства внутренних дел и юстиции — все они в течение этих 11/2 лет прилагали огромнейшие усилия, чтобы создать какой-нибудь corpus delicti {состав преступления. Ред.}.

Таким образом, Фогт имеет здесь в своем распоряжении для расследования моих «деяний», можно сказать, вспомогательные средства прусского государства и даже подлинный материал из моих «Разоблачений о кёльнском процессе коммунистов», Базель, 1853, экземпляр которых он нашел в женевском Обществе рабочих, взял его на время и «штудировал». Теперь-то уж Карлуша не упустит случая нагнать на меня страху. Но нет! На этот раз Фогт «затрудняется», выпускает несколько своих природных удушающих и зловонных снарядов{41} и лепечет, торопливо отступая:

«Кёльнский процесс особенного значения для нас не имеет» («Главная книга», стр. 172).

В «Разоблачениях» я не мог не задеть наряду с другими и г-на А. Виллиха. Виллих начинает в «New-Yorker Criminal-Zeitung» от 28 октября 1853 г. {Ответ я опубликовал в памфлете «Рыцарь благородного сознания». Нью-Йорк, 1853.[379]} свою самозащиту[380] с характеристики моего произведения как «искусной критики ужасных действий центральной полиции Германского союза». Издатель моей работы Я. Шабелиц-сын по получении моей рукописи писал мне из Базеля 11 декабря 1852 года:

«Ваше разоблачение полицейских безобразий превосходно. Вы воздвигли прочный памятник нынешнему прусскому режиму».

Он прибавил к этому, что его мнение разделяется компетентными людьми, а во главе этих «компетентных людей» стоял один теперешний женевский приятель г-на Карла Фогта.

Через семь лет после выхода моя брошюра дала повод совершенно неизвестному мне г-ну Эйххофу в Берлине, — Эйххоф, как известно, был привлечен к суду по обвинению в клевете на Штибера, — сделать на своем процессе следующее заявление:

«Я тщательно изучил кёльнский процесс коммунистов и вынужден поэтому не только полностью поддержать свое первоначальное обвинение Штибера в клятвопреступлении, но и расширить его в том смысле, что все показания Штибера на этом процессе были лживыми… Приговор над кёльнскими подсудимыми был произнесен лишь на основании показаний Штибера… Все показания Штибера — последовательно совершенное клятвопреступление» (1-е приложение к берлинской «Vossische Zeitung»[381] от 9 мая 1860 года).

Сам Фогт признает:

«Он» (Маркс) «употребил все возможные усилия, чтобы доставить защитникам подсудимых материал и инструкции для ведения процесса…

Как известно, там» (в Кёльне) «агенты Штибер, Флёри и т. д. представили фальшивые, ими самими сфабрикованные документы в качестве «доказательств», и вообще там была раскрыта среди этой полицейской сволочи пропасть отвратительной мерзости, приводящей в трепет» («Главная книга», стр. 169, 170).

Если Фогт доказывает свою ненависть к государственному перевороту пропагандой в пользу бонапартизма, то почему я не могу доказывать «своих сношений» с тайной полицией раскрытием ее беспредельной мерзости? Если бы полиция обладала подлинными доказательствами, то зачем было фабриковать фальшивые?

Но, — поучает профессор Фогт, —

«удар поразил, тем не менее, только членов марксовского Союза в Кёльне, только партию Маркса».

В самом деле, Полоний! Разве удар не поразил сперва другую партию в Париже, потом еще одну в Берлине (процесс Ладендорфа), затем опять другую в Бремене (Союз мертвых)[382] и т. д. и т. д.?

Что касается осуждения кёльнских обвиняемых, то я приведу относящееся к этому место из моих «Разоблачений»:

«Первоначально понадобилось чудодейственное вмешательство полиции, чтобы скрыть чисто тенденциозный характер процесса. «Предстоящие разоблачения докажут вам, господа присяжные, что этот процесс не является тенденциозным процессом», — этими словами Зедт (прокурор) открыл судебные прения. Теперь же (в конце разбирательства) он делает упор на тенденциозном характере, чтобы предать забвению разоблачения, сделанные полицией. После полуторагодичного предварительного следствия присяжным понадобились объективные данные, доказывающие преступление, чтобы оправдать себя в глазах общественного мнения.

После пятинедельной полицейской комедии им понадобилась «чистая тенденция», чтобы выбраться из грязи фактических данных. Поэтому Зедт не ограничивается одним только материалом, который заставил обвинительный сенат прийти к заключению, что «нет объективного состава преступления». Он идет дальше. Он пытается доказать, что закон о заговорах вообще не требует состава преступления, а является чисто тенденциозным законом, следовательно, категория заговора является только предлогом, чтобы законным порядком сжигать политических еретиков. Попытка его обещала больший успех благодаря применению к обвиняемым нового уголовного кодекса, изданного после их ареста. Под тем предлогом, что этот кодекс будто бы содержит статьи, смягчающие наказание, раболепный суд мог допустить его применение как закона, имеющего якобы обратную силу. Но если процесс являлся чисто тенденциозным процессом, то для чего нужно было полуторагодичное предварительное следствие? Из тенденции» (стр. 71, 72 l. с.)[383]. «С разоблачением книги протоколов, сфабрикованной и подсунутой самой прусской полицией, процесс вступил в новую стадию. Теперь присяжные не могли уже признать обвиняемых виновными или невиновными; теперь они должны были признать виновными обвиняемых или правительство.

Оправдать обвиняемых значило осудить правительство» (стр. 70 l. с.)[384].

О том, что тогдашнее прусское правительство точно таким же образом оценивало создавшееся положение, свидетельствует отправленное Хинкельдеем во время кёльнского процесса прусскому посольству в Лондоне письмо, в котором он писал, что «от исхода этого процесса зависит вся судьба политической полиции». Он поэтому требовал найти человека, который представлял бы пред судом скрывшегося свидетеля X[aynma] за вознаграждение в 1000 талеров. Такой человек действительно уже был найден, когда пришло новое письмо от Хинкельдея:

«Государственный прокурор надеется, что при благоприятном составе присяжных будет вынесен обвинительным приговор и без дальнейших чрезвычайных мер, и поэтому он» (Хинкельдей) «просит пока ничего не предпринимать» (см. приложение 4).

И действительно режим Хинкельдея — Штибера в Пруссии был торжественно освящен именно этим благоприятным составом присяжных в Кёльне. «В Берлине грянет гром, если кёльнцы будут осуждены», — прикомандированная к прусскому посольству в Лондоне полицейская сволочь знала это уже в октябре 1852 г., хотя полицейская мина взорвалась в Берлине (заговор Ладендорфа) лишь в конце марта 1853 года (см. приложение 4).

Запоздалый либеральный вой о реакционной эпохе всегда бывает тем громче, чем безграничнее была либеральная трусость, дававшая в течение ряда лет безраздельно царить реакции. Так, все мои попытки во время кёльнского процесса разоблачить в либеральной прусской печати штиберовскую систему обмана потерпели неудачу. Печать эта начертала на своем знамени большими буквами: осторожность — первый долг гражданина, и под этим знаком ты будешь жить[385].

5. ЦЕНТРАЛЬНОЕ ПРАЗДНЕСТВО ПРОСВЕТИТЕЛЬНЫХ ОБЩЕСТВ НЕМЕЦКИХ РАБОЧИХ В ЛОЗАННЕ (26 И 27 ИЮНЯ 1859 г.)

Наш герой всякий раз с новым удовольствием спасается в… Аркадию. Мы находим его снова в «отдаленном уголке Швейцарии», в Лозанне, на Центральном празднестве нескольких просветительных обществ немецких рабочих, происходившем в конце июня. Здесь Карл Фогт совершил вторичное спасение Швейцарии. В то время как Катилина сидит в Лондоне, Цицерон в пестрой куртке гремит в Лозанне:

«Jam jam intelligis me acrius vigilare ad salutem, quam te ad perniciem reipublicae»{42}.

Случайно сохранился подлинный отчет о вышеназванном Центральном празднестве и о совершенном на нем «округленной натурой» геройском подвиге. Титульный лист составленного г-ном Г. Ломмелем при содействии Фогта отчета гласит: «Центральное празднество просветительных обществ немецких рабочих Западной Швейцарии (в Лозанне в 1859 г.), Женева, 1859, Маркус Ваней, рю де ла Круа д'Ор»[386]. Сравним этот подлинный отчет с появившейся пять месяцев спустя «Главной книгой». В отчете имеется «произнесенная самим» Цицероном-Фогтом речь, во вступительной части которой он объясняет тайну своего появления на этом празднестве. Он появляется у рабочих, он обращается к ним потому, что

«в последнее время против него были выдвинуты тяжкие обвинения, и если бы они были верны, то совершенно пошатнули бы доверие к нему и полностью подорвали бы его политическую деятельность». «Я пришел сюда», — продолжает он, — «я пришел сюда для того, чтобы открыто выступить здесь против» (вышеуказанных) «тайных происков» (отчет, стр. 6–7).

Его обвиняют в бонапартистских махинациях, он должен спасти свою политическую деятельность и по своему обыкновению защищает свою шкуру языком. После полуторачасового толчения воды в ступе он вспоминает о совете Демосфена, что «душа красноречия, это — действие, действие и действие».

Но что такое действие? В Америке существует маленький зверек скунс, обладающий в момент грозящей ему смертельной опасности только одним средством обороны — своим наступательным запахом. В случае нападения на него он брызгает из известных частей своего тела жидким веществом, неминуемо обрекающим вашу одежду на сожжение; если же оно попадает на вашу кожу, то вы на некоторое время лишаетесь возможности всякого общения с людьми. Запах так отвратительно едок, что охотники, если их собаки случайно поднимают скунса, в испуге удирают с большей поспешностью, чем если бы за ними гнался волк или тигр. От волка и тигра защищают порох и свинец, но от a posteriori {зада. Ред.} скунса нет никаких средств!

Вот это действие! — говорит себе натурализованный в «государстве животных»[387] оратор и тут же распространяет на своих мнимых преследователей аромат скунса:

«Но от одного я настойчиво предостерегаю вас, — от происков маленькой кучки подлых людей, все помыслы которых направлены к тому, чтобы отвлечь рабочего от его ремесла, впутать его во всякого рода заговоры и коммунистические козни, а затем, поживши за счет его пота, обречь его холодным» (после того, конечно, как он пропотел!) «своим равнодушием на гибель. И теперь снова эта кучка пытается всеми возможными средствами» (насколько только возможно) «завлечь союзы рабочих в свои коварные сети. Что бы они ни говорили» (о бонапартистских происках Фогта), «знайте, что они стремятся лишь к тому, чтобы эксплуатировать рабочего в своих личных интересах и в конце концов предоставить его собственной участи» (отчет, стр. 18. См. приложение).

Бесстыдство «скунса», с которым он утверждает обо мне и моих друзьях, всегда защищавших интересы рабочего класса бескорыстно, жертвуя своими личными интересами, будто мы «живем за счет пота рабочих», такое бесстыдство даже не оригинально. Не только декабрьские mouchards {шпионы. Ред.} за спиной у Луи Блана, Бланки, Распайля и др. распространяли о них подобные гнусности, — во все времена и повсюду сикофанты господствующего класса так же подло клеветали на передовых политических борцов и писателей, защищавших интересы угнетенных классов (см. приложение 5).

Впрочем, после этого действия наша «округленная натура» оказалась не в силах сохранить свой serieux {серьезный тон. Ред.}. Этот скоморох сравнивает своих находящихся на свободе «преследователей» с «захваченными в плен при Цорндорфе русскими», а себя самого — угадайте, с кем? — с Фридрихом Великим. Фальстаф-Фогт вспомнил, что Фридрих Великий бежал с первого сражения, в котором он принимал участие. Насколько же более велик он, бежавший, не приняв участия ни в каком сражении!{43}

Вот что произошло на Центральном празднестве в Лозанне согласно подлинному отчету. И «после этого полюбуйтесь» (говоря словами Фишарта) «на этого назойливого блюдолиза, неуклюжего и грязного стряпуна»{44}, — посмотрите, какую потешную полицейскую кашу он заварил пять месяцев спустя для немецкого филистера.

«Во что бы то ни стало хотели вызвать осложнения в Швейцарии, собирались нанести решительный удар политике нейтралитета… Меня осведомили, что Центральное празднество просветительных обществ немецких рабочих имелось в виду использовать, чтобы направить рабочих на путь, по которому они ранее решительно отказывались идти. Рассчитывали использовать прекрасное празднество для образования тайного комитета, который должен был наладить контакт с единомышленниками в Германии и принять бог весть» (Фогт хотя и осведомленный, этого не ведает) «какие меры. Передавали смутные слухи и таинственные сообщения об активном вмешательстве рабочих в политику германского отечества. Я немедленно решил выступить против этих козней и снова предупредить рабочих, чтобы они ни в коем случае не дали себя увлечь подобного рода предложениями. В конце вышеназванной речи я открыто предостерегал и т. д.» («Главная книга», стр. 180).

Цицерон-Фогт забывает, что в начале своей речи он выболтал публично, что именно привело его на Центральное празднество, — не нейтралитет Швейцарии, а спасение собственной шкуры. Ни одного звука в его речи не было о подготовлявшемся покушении на Швейцарию, о заговорщических планах использования Центрального празднества, о тайном комитете, об активном вмешательстве рабочих в политику Германии, о предложениях «подобного» или какого-либо иного «рода». Ни слова обо всех этих штибериадах. Его заключительное предостережение было только предостережением честного Сайкса, который в суде Олд Бейли убеждал присяжных не слушать «подлых» сыщиков, раскрывших совершенное им воровство.

«Последовавшие непосредственно за этим события», — говорит Фальстаф-Фогт («Главная книга», стр. 181) — «подтвердили мои предчувствия».

Как, предчувствия? Но Фальстаф снова забывает, что несколькими строками раньше он вовсе не «предчувствовал», а был «осведомлен» — осведомлен о планах заговорщиков и притом осведомлен подробно! И каковы же были, — «о ты, предчувствий полный ангел!»{45} — последовавшие непосредственно за этим события?

«В одной своей статье «Allgemeine Zeitung» приписывала празднеству и жизни рабочих тенденции, о которых они» (то есть празднество и жизнь) «не думали ни в малейшей мере». (Совсем, как Фогт приписывает их муртенскому съезду и рабочим организациям вообще.) «На основании этой статьи и ее перепечатки во «Frank-furter Journal» от посланника одного южногерманского государства последовал конфиденциальный запрос, придававший празднеству значение», — которое ему приписывали статья из «Allgemeine Zeitung» и ее перепечатка во «Frankfurter Journal»[389]? Ничуть не бывало, — «которое оно, согласно неосуществившимся планам серной банды должно было бы иметь».

Вот именно! Должно было бы иметь!

Хотя достаточно самого поверхностного сопоставления «Главной книги» с подлинным отчетом о Центральном празднестве, чтобы вскрыть секрет вторичного спасения Швейцарии Цицероном-Фогтом, я все же хотел удостовериться, не было ли какого-нибудь факта, хотя бы извращенного, который послужил бы материей для приложения фогтовской силы[390]. Я обратился поэтому с письмом к составителю подлинного отчета Г. Ломмелю в Женеву. Г-н Ломмель, по-видимому, был в дружеских отношениях с Фогтом; он не только воспользовался его содействием при составлении отчета о лозаннском Центральном празднестве, но и в появившейся позже брошюре о празднестве в честь Шиллера и Роберта Блюма в Женеве[391] старался затушевать фиаско, которое Фогт и здесь потерпел. В своем ответе от 13 апреля 1860 г. г-н Ломмель, лично мне неизвестный, пишет:

«Рассказ Фогта, будто он расстроил в Лозанне опасный заговор, — чистейшая фантазия или ложь. В Лозанне он искал только помещение, чтобы произнести речь, которую потом можно было бы напечатать. В этой полуторачасовой речи он защищался от обвинения, будто он — подкупленный бонапартист. Рукопись находится у меня в полной сохранности».

Один живущий в Женеве француз на вопрос о том же фогтовском заговоре коротко ответил:

«Il faut connaitre cet individu» {«Нужно знать этого субъекта». Ред.} (то есть Фогта), «surtout le faiseur, I'homme important, toujours hors de la nature et de la verite»{46}.

Фогт сам говорит на стр. 99 своих так называемых «Исследований»[392], что он «никогда не приписывал себе качеств пророка». Но из Ветхого завета известно, что осел видел то, чего не видел пророк. И тогда становится ясным, почему Фогт увидел заговор, о котором в ноябре 1859 г. у него было предчувствие, что он его «расстроил» в июне 1859 года.

6. РАЗНОЕ

«Если память мне не изменяет», — говорит парламентский клоун, — «то циркуляр» (а именно мнимый лондонский циркуляр к пролетариям от 1850 г.) «во всяком случае составлен был сторонником Маркса, так называемым парламентским Вольфом, и подсунут ганноверской полиции. Теперь же снова этот канал выступает наружу в истории с циркуляром «друзей отечества к готцам»» («Главная книга», стр. 144).

Канал выступает наружу! Prolapsus ani {выпадение прямой кишки. Ред.} естественнонаучных балагуров?

Что касается «парламентского Вольфа», — почему парламентский волк, точно кошмар, преследует парламентского клоуна, мы узнаем ниже, — то он опубликовал в берлинской «Volks-Zeitung», «Allgemeine Zeitung» и гамбургской «Reform» следующее заявление:

«Заявление. Манчестер, 6 февраля 1860 года.

Из письма одного приятеля я узнал, что в «National-Zeitung» (№ 41 за текущий год) в передовой статье, на основании брошюры Фогта, опубликовано следующее:

«В 1850 г. было отправлено из Лондона Другое циркулярное послание пролетариям Германии, составленное, как полагает Фогт, парламентским Вольфом, alias {иначе. Ред.} казематным Вольфом, которое одновременно было подсунуто ганноверской полиции». Я не видел ни этого номера «National-Zeitung», ни брошюры Фогта и поэтому отвечаю лишь на вышеприведенное место:

В 1850 г. я жил в Цюрихе, а не в Лондоне, куда переехал лишь летом 1851 года.

Я за всю свою жизнь не составил ни одного циркулярного послания ни к «пролетариям», ни к другим лицам.

Что касается инсинуации о ганноверской полиции, то я с презрением возвращаю это бесстыдное обвинение в адрес ее автора. Если остальная часть фогтовской брошюры столь же отвратительна и лжива, как то, что касается меня, то она достойна занять место рядом с творениями таких господ, как Шеню, Делаод и К°.

В. Вольф».

Таким образом, подобно тому как Кювье всю структуру животного восстанавливал по одной кости, так Вольф правильно воссоздал всю литературную стряпню Фогта по одной выхваченной цитате. Действительно, Карл Фогт рядом с Шеню и Делаодом выглядит как primus inter pares {Первый среди равных. Ред.}.

Последним «доказательством» «не затрудняющегося» Фогта о моем entente cordiale {сердечном согласии. Ред.} с тайной полицией вообще и о «моих отношениях с партией «Kreuz-Zeitung»[393] в частности» служит то, что моя жена — сестра бывшего прусского министра г-на фон Вестфалена («Главная книга», стр. 194). Как парировать этот жалкий выпад жирного Фальстафа? Быть может, клоун простит моей жене ее родственника, прусского министра, когда узнает, что один из ее шотландских предков {герцог Аргайл. Ред.} был обезглавлен на рыночной площади в Эдинбурге как мятежник, участвовавший в освободительной борьбе против Якова II? Как известно, сам Фогт лишь благодаря случаю еще носит свою голову на плечах. На чествовании памяти Роберта Блюма, устроенном Просветительным обществом немецких рабочих в Женеве (13 ноября 1859 г.), он рассказал о том,

«как левая Франкфуртского парламента долго не могла решить, кого послать в Вену, — Блюма или его. Наконец, был брошен жребий, и судьба решила в пользу Блюма или, вернее, против него» («Шиллеровские торжества в Женеве и т. д.». Женева, 1859, стр. 28, 29).

13 октября Роберт Блюм уехал из Франкфурта в Вену. 23 или 24 октября в Кёльн прибыла депутация крайней левой Франкфуртского собрания проездом в Берлин на конгресс демократов. Я виделся с членами депутации. Некоторые из них были тесно связаны с «Neue Rheinische Zeitung». Эти делегаты, — из которых один был во время кампании за имперскую конституцию расстрелян по приговору военно-полевого суда, другой умер в изгнании, а третий еще жив, — сообщили мне тревожные и странные сведения о махинациях Фогта в связи с миссией Роберта Блюма в Вене. Но

Вели молчать, не требуй слова,

Затем, что тайна мой удел!

{Гёте. «Миньона». Ред.}

На вышеупомянутом чествовании памяти Роберта Блюма в Женеве (ноябрь 1859 г.) «округленная натура» была встречена нелюбезно. Когда он входил в помещение, где происходило чествование, угодливо следуя пошатывающейся походкой за своим патроном Джемсом Фази, словно Силен, один рабочий воскликнул: вот идет Генрих, а за ним Фальстаф! Когда же Фогт в своем милом анекдоте выставил себя как alter ego {второе «я». Ред.} Роберта Блюма, то лишь с трудом удалось удержать нескольких вспыльчивых рабочих от штурма трибуны. А когда он, наконец, — забыв о том, как еще в июне предупредил революцию, — теперь сам «еще раз звал рабочих на баррикады» («Шиллеровские торжества», стр. 29), раздалось насмешливое эхо: «Баррикады! — Куча!» {В оригинале созвучие: «Barrikaden — Fladen». Ред.}. Но за границей так хорошо знают цену революционному пустозвонству Фогта, что на этот раз даже не последовало обычного «секретного запроса одного южногерманского посланника», и в «Allgeineine Zeitung» не появилось никакой статьи.

Вся фогтова штибериада, начиная с серной банды и кончая «бывшим министром», напоминает тот сорт мейстерзингеров, о котором у Данте сказано:

Ed egli avea fatto del cul trombetta.

{И зад в трубу он превратил. [Данте. «Божественная комедия», «Ад», песнь XXI. Эти стихи из Данте Маркс в подстрочном примечании дает на немецком языке в переводе Каннегиссера, указав фамилию последнего в скобках. Ред.]}

IV ПИСЬМО ТЕХОВА

Что еще извлекает «округленная натура» из

«tristo sacco

Che merda fa di quel, che si trangugia».

(Dante)

«жалкого мешка,

Что превращает пищу в испражненья»

(Данте). [ «Божественная комедия», «Ад», песнь XXVIII. Ред.]

Письмо Техова от 26 августа 1850 г. из Лондона.

«Самое лучшее, что я могу сделать для характеристики этих козней» (именно серной банды), «это привести здесь письмо одного человека, которого всякий, кто» (!) «его когда-либо знал, назовет честным человеком; я позволю себе опубликовать его» (честного человека или письмо?) «потому, что оно было специально предназначено для сообщения» (кому?) «и что уже отпали те соображения» (чьи?), «которые мешали раньше его опубликованию» («Главная книга», стр. 141).

Техов переехал из Швейцарии в Лондон в конце августа 1850 года. Его письмо было адресовано бывшему прусскому лейтенанту Шиммельпфеннигу (жившему тогда в Берне) «для сообщения друзьям», именно — членам «Централизации», тайного, лет десять тому назад прекратившего свое существование общества, которое было основано немецкими эмигрантами в Швейцарии, было очень пестрым по своему составу и насчитывало в своей среде большое число парламентских элементов. Техов входил в это общество, но Фогт и его друзья не были его членами. Каким же образом у Фогта оказалось письмо Техова и кто дал ему право его опубликовать?

Сам Техов пишет мне из Австралии 17 апреля 1860 года:

«Во всяком случае у меня никогда не было повода предоставить г-ну Карлу Фогту какие-либо полномочия в этом деле».

Из «друзей» Техова, которым должно было быть сообщено это письмо, только двое еще живут в Швейцарии, Пусть оба говорят сами:

«Э. {Эммерман. Ред.} — Шили. 29 апреля 1860 года. Верхний Энгадин, кантон Граубюнден.

При появлении брошюры Фогта «Мой процесс против «Allgemeine Zeitung»», в которой напечатано письмо Техова от 26 августа 1850 г. к его швейцарским друзьям, мы, находящиеся еще в Швейцарии друзья Техова, решили письменно выразить Фогту свое неудовольствие по поводу опубликования этого письма без разрешения. Письмо Техова было адресовано Шиммельпфеннигу в Берн и должно было быть сообщено друзьям в копиях… Я рад, что мы не ошиблись, предполагая, что ни один из друзей Техова, ни один из тех, кто имеет право на его письмо от 26 августа, не использовал его так, как его случайный обладатель. 22 января Фогту было отправлено письмо, в котором выражено неудовольствие по поводу опубликования теховского письма без разрешения, заявлен протест против всякого дальнейшего злоупотребления им и письмо затребовано обратно. 27 января Фогт ответил, что «письмо Техова было предназначено для сообщения друзьям; что друг, имевший его в своих руках, передал его ему специально для опубликования… и что он вернет письмо лишь тому, от кого он получил его»».

«Б. {Бёйст. Ред.} — Шили. Цюрих, 1 мая 1860 г.

Письмо Фогту было написано мною согласно предварительной договоренности с Э… Р. {Раникель. Ред.} не принадлежал к «друзьям», для сообщения которым предназначалось письмо Техова; однако из содержания письма Фогт знал, что оно адресовано также и мне, но не пожелал спросить моего согласия на его опубликование».

Для разрешения загадки я оставил про запас из приведенного выше письма Шили одно место. Оно гласит:

«Об этом Раникеле мне приходится говорить здесь потому, что письмо Техова, по-видимому, через него попало в руки Фогта, — этот пункт твоего запроса я чуть было не упустил из вида. Письмо это было послано Теховым его друзьям, вместе с которыми он жил в Цюрихе, — Шиммельпфеннигу, Б. и Э. В качестве друга этих друзей и самого Техова я его тоже позже получил. В момент моей внезапной и грубой высылки из Швейцарии (меня без всякого предупреждения схватили на улице в Женеве и тотчас же отправили дальше) я не имел возможности вернуться к себе на квартиру и привести в порядок свои вещи. Поэтому я написал из бернской тюрьмы в Женеву одному надежному человеку, сапожнику Туму, прося его поручить кому-нибудь из все еще находившихся там моих друзей (ведь я не знал, кого из них насильно выпроводили вместе со мной) собрать мои вещи, наиболее ценные из них переслать мне в Берн, остальные же оставить пока на хранении у себя, а также произвести тщательный отбор моих бумаг, чтобы не прислать мне ничего такого, что нельзя было бы провезти через Францию. Так и сделали, но письмо Техова мне не переслали. В оставшихся бумагах находились некоторые документы, имевшие отношение к тогдашнему мятежу парламентариев против местного женевского комитета по распределению денег среди эмигрантов (комитет состоял из трех женевских граждан, в том числе Тума и двух эмигрантов: Беккера и меня), и Раникелю, как стороннику комитета в борьбе против парламентариев, они были хорошо известны. Поэтому я просил Тума, как кассира и хранителя архива комитета, разыскать при помощи Раникеля указанные документы среди моих бумаг. Возможно, что последний, приглашенный таким образом помочь при просмотре моих бумаг, получил тем или иным путем письмо Техова, может быть, от кого-нибудь из просматривавших мои бумаги. Я вовсе не оспариваю перехода владения, от которого следует отличать переход собственности, от меня к нему; на своем праве собственности я самым решительным образом настаиваю. Я вскоре после этого написал Раникелю из Лондона, чтобы он прислал мне письмо. Но он этого не сделал. С этого момента и начинается его culpa manifesta {явная вина. Ред.}, первоначально лишь levis {легкая. Ред.}, но затем все возрастающая, соразмерно степени его соучастия в опубликовании письма без разрешения, до magna {большой. Ред.}, или maxima culpa {величайшей вины. Ред.}, или даже до dolus {обмана. Ред.}. Я ни на минуту не сомневаюсь в том, что опубликование письма не было разрешено и что ни один из адресатов никого на это не уполномочивал; впрочем, для полной ясности я напишу об этом Э. Что Раникель приложил руку к опубликованию письма, не может вызывать сомнения при его общеизвестной близости к Фогту. Не имея ни малейшего намерения критиковать эту близость, я, тем не менее, вынужден указать здесь на контраст ее с прошлым. Ведь Раникель был не только одним из самых больших парламентоедов вообще, но в особенности по отношению к имперскому регенту он обнаруживал самые кровожадные чувства. «Я должен задушить этого негодяя, — кричал он, — даже если бы мне пришлось для этого ехать в Берн». Чуть ли не смирительную рубашку нужно было надевать на него, чтобы удержать от этих террористических замыслов против столь высокого лица. Но теперь, когда пелена, по-видимому, спала с его глаз и из Савла он стал Павлом, мне любопытно посмотреть, как он выпутается в другом отношении, то есть в качестве мстителя Европы. Я выдержал тяжелую борьбу, — говорил он тогда, колеблясь в выборе между Европой и Америкой, — но это счастливо кончилось, я остаюсь — и буду мстить!! Трепещи, Византия!»

Так писал Шили.

Таким образом, Раникель откопал{47} письмо Техова в эмигрантском архиве Шили, Несмотря на требование Шили из Лондона, он не возвратил письма. Присвоенное, таким образом, письмо «друг» Раникель передает «другу» Фогту, а «друг» Фогт, со свойственной ему моральной деликатностью, объявляет себя правомочным опубликовать это письмо, — ведь Фогт и Раникель — «друзья». Итак, кто пишет письмо для «сообщения друзьям», пишет его тем самым для таких «друзей», как Фогт и Раникель — arcades ambo{48}.

Я сожалею, что эта своеобразная юриспруденция приводит меня к полузабытым и давно забытым историям. Но Раникель начал, — и я должен следовать за ним.

Союз коммунистов был основан — первоначально под другим названием — в Париже в 1836 году. Его структура в том виде, в каком она постепенно сложилась, была такова: известное число членов составляло «общину», различные общины в одном и том же городе составляли «округ», большее или меньшее число округов группировалось вокруг «руководящего округа»; во главе всей организации стоял Центральный комитет, выбиравшийся на конгрессе делегатов всех округов, но имевший право кооптации и назначения, в крайних случаях, своего временного преемника. Центральный комитет находился сперва в Париже, а с 1840 г. до начала 1848 г. в Лондоне. Руководители общин и округов, а также члены Центрального комитета — все были выборными. Это демократическое устройство, совершенно нецелесообразное для заговорщических тайных обществ, не противоречило, по крайней мере, задачам пропагандистского общества. Деятельность Союза заключалась прежде всего в основании открытых просветительных обществ немецких рабочих, и большинство обществ этого рода, существующих еще и поныне в Швейцарии, Англии, Бельгии и Соединенных Штатах, было основано непосредственно самим Союзом или создано бывшими его членами. Поэтому организация этих обществ рабочих повсюду одна и та же. Один день в неделю назначался для дискуссий, другой — для общественных развлечений (пение, декламация и т. д.). Повсюду при обществах создавались библиотеки и, где только было возможно, курсы для преподавания рабочим элементарных знаний. Стоявший за открытыми обществами рабочих и руководивший ими Союз находил в них ближайшее поле деятельности для открытой пропаганды, а с другой стороны, он пополнялся и расширялся за счет наиболее способных их членов. При кочевом образе жизни немецких ремесленников Центральный комитет лишь в редких случаях прибегал к посылке особых эмиссаров.

Что касается тайного учения самого Союза, то оно подверглось всем изменениям, которые претерпел французский и английский социализм и коммунизм, а также и их немецкие разновидности (фантазии Вейтлинга, например). Начиная с 1839 г., — как видно уже из доклада Блюнчли[394], — наряду с социальным вопросом важнейшую роль играет религиозный вопрос. Различные фазы, через которые проходила немецкая философия в период с 1839 по 1846 г., находили в среде этих рабочих обществ самых страстных последователей. Тайная форма общества обязана своим происхождением Парижу. Главная цель Союза — пропаганда среди рабочих в Германии — требовала сохранения этой формы и впоследствии. Во время своего первого пребывания в Париже я поддерживал личный контакт с тамошними руководителями Союза, а также с вождями большинства тайных французских рабочих обществ, не входя, однако, ни в одно из них. В Брюсселе, куда меня выслал Гизо, я основал вместе с Энгельсом, В. Вольфом и другими существующее и поныне Просветительное общество немецких рабочих[395]. В то же время мы выпустили ряд памфлетов, частью печатных, частью литографированных, в которых подвергли беспощадной критике ту смесь французско-английского социализма или коммунизма с немецкой философией, которая составляла тогда тайное учение Союза; вместо этого мы выдвигали научное изучение экономической структуры буржуазного общества как единственно прочную теоретическую основу и, наконец, в популярной форме разъясняли, что дело идет не о проведении в жизнь какой-нибудь утопической системы, а о сознательном участии в происходящем на наших глазах историческом процессе революционного преобразования общества. Под влиянием этой нашей деятельности лондонский Центральный комитет завязал с нами переписку и направил в Брюссель в конце 1846 г. одного из своих членов, часовщика Иосифа Молля, — который позднее, как солдат революции, пал на поле битвы в Бадене, — чтобы пригласить нас вступить в Союз. Сомнения, высказанные нами по поводу этого предложения, Молль рассеял сообщением, что Центральный комитет собирается созвать в Лондоне конгресс Союза, где отстаиваемые нами критические взгляды будут выражены в официальном манифесте в качестве доктрины Союза, но что для борьбы с консервативными и противодействующими элементами необходимо наше личное участие, последнее же связано с нашим вступлением в Союз. Итак, мы вступили в Союз. Конгресс, на котором были представлены члены Союза из Швейцарии, Франции, Бельгии, Германии и Англии, состоялся, и после бурных, длившихся несколько недель прений был принят составленный Энгельсом и мной «Манифест Коммунистической партии», который вышел в свет в начале 1848 г., а позднее появился в английском, французском, датском и итальянском переводах. Когда вспыхнула февральская революция, лондонский Центральный комитет поручил мне руководство Союзом. Во время революции в Германии деятельность его сама собой прекратилась, так как открылись более действенные пути для осуществления его целей. Приехав в конце лета 1849 г., после своей вторичной высылки из Франции, в Лондон, я нашел обломки тамошнего Центрального комитета вновь собранными и связи с восстановленными в Германии округами Союза возобновленными. Виллих приехал в Лондон несколько месяцев спустя и, по моему предложению, был принят в Центральный комитет. Он был рекомендован мне Энгельсом, который участвовал в кампании за имперскую конституцию в качестве его адъютанта. Для полноты истории Союза отмечу еще, что 15 сентября 1850 г. произошел раскол внутри Центрального комитета. Большинство его, вместе с Энгельсом и мною, решило перенести местопребывание Центрального комитета в Кёльн, где уже давно находился «руководящий округ» для Средней и Южной Германии; после Лондона Кёльн был важнейшим центром интеллектуальных сил Союза.

В то же время мы вышли из лондонского Просветительного общества рабочих. Меньшинство же Центрального комитета, с Виллихом и Шаппером во главе, основало Зондербунд[396], поддерживавший контакт с Просветительным обществом рабочих и возобновивший прерванные в 1848 г. связи с Швейцарией и Францией. 12 ноября 1852 г. были осуждены кёльнские подсудимые. Несколько дней спустя, по моему предложению, Союз был объявлен распущенным. Документ о роспуске Союза, датированный ноябрем 1852 г., я приложил к бумагам по моему судебному делу против «National-Zeitung». В качестве мотива роспуска Союза в этом документе указывается, что со времени арестов в Германии, то есть уже с весны 1851 г. у фактически прекратилась всякая связь с континентом; к тому же подобное пропагандистское общество вообще стало несвоевременным. Несколько месяцев спустя, в начале 1853 г., прекратил свое существование и виллихо-шапперовский Зондербунд.

Принципиальные причины указанного выше раскола изложены в моих «Разоблачениях о процессе коммунистов», где перепечатано извлечение из протокола заседания Центрального комитета от 15 сентября 1850 года. Ближайшим же практическим поводом послужило стремление Виллиха впутать Союз в революционные затеи немецкой демократической эмиграции. Диаметрально противоположные оценки политической ситуации еще более обострили разногласия. Я приведу лишь один пример. Виллих воображал, например, что спор между Пруссией и Австрией по вопросу о Кургессене и Германском союзе[397] приведет к серьезным конфликтам и создаст возможность для практического вмешательства революционной партии. 10 ноября 1850 г., вскоре после раскола Союза, он выпустил составленную в этом духе прокламацию: «К демократам всех наций», подписанную Центральным комитетом Зондербунда, а также французскими, венгерскими и польскими эмигрантами. Энгельс же и я, — как это можно прочесть на стр. 174, 175 «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung» (двойной номер за май — октябрь 1850 г., Гамбург), — наоборот, утверждали: «Весь этот шум не приведет ни к чему… Не пролив ни одной капли крови, борющиеся стороны, Австрия и Пруссия, усядутся во Франкфурте в Союзном сейме[398], причем от этого ни в какой мере не уменьшится ни их взаимная мелочная зависть, ни раздоры со своими подданными, ни их недовольство русским верховным владычеством»[399].

Был ли способен Виллих, в силу своей индивидуальности, — Виллих, впрочем, несомненно дельный человек — и под влиянием своих, тогда (в 1850 г.) еще свежих безансонских воспоминаний «беспристрастно» судить о конфликтах, которые в силу противоположности взглядов стали неизбежными и ежедневно повторялись, — об этом можно заключить на основании нижеследующего документа.

«Немецкая колонна в Нанси

гражданину Иог. Филиппу Беккеру в Биле

Председателю немецкого военного союза «Помогай себе?»

Гражданин!

Сообщаем тебе как избранному представителю всех немецких эмигрантов-республиканцев, что в Нанси образовалась колонна немецких эмигрантов под названием «Немецкая колонна в Нанси».

Здешняя колонна состоит частично из эмигрантов, составлявших в свое время везульскую колонну, и частично из эмигрантов, входивших в колонну в Безансоне. Они покинули Безансон по соображениям чисто демократического характера.

Дело в том, что Виллих во всех своих действиях очень редко советовался с колонной. Основные правила безансонской колонны вообще ею не обсуждались и не устанавливались, а были даны Виллихом априори и приводились в исполнение без согласия колонны.

Затем Виллих дал нам также и апостериорные доказательства своего деспотического характера в ряде приказов, достойных какого-нибудь Елачича или Виндишгреца, но отнюдь не республиканца.

Виллих отдал приказ стащить с одного оставлявшего колонну ее члена, по имени Шён, купленные ему на сбережения колонны новые башмаки, не считаясь с тем, что и Шён имел свою долю в этих сбережениях, так как они составлялись главным образом из получаемой от Франции субсидии в 10 су на человека в день… Он хотел взять свои башмаки. Виллих же приказал у него их отнять.

Виллих выгнал из Безансона, не спрашивая колонны, несколько дельных ее членов из-за мелочей вроде неявки на перекличку или на упражнения, опозданий (вечером), мелких ссор, — выгнал, заявив им, что они могут отправиться в Африку, так как во Франции им нельзя более оставаться; если же они не уедут в Африку, то он распорядится, чтобы их выслали, и именно в Германию, на что он имеет полномочие французского правительства. Запрошенная по этому поводу безансонская префектура ответила, что это неправда. Виллих почти каждый день заявлял на перекличке: кому не нравится, тот может, если хочет, уходить, и чем скорее, тем лучше, — может уехать в Африку и т. д. Однажды он даже пригрозил в общей форме: кто не будет подчиняться его приказам, пусть либо уезжает в Африку, либо по его требованию будет выдан Германии; по этому поводу и был сделан указанный выше запрос в префектуре. Из-за этих ежедневных угроз многим опротивела жизнь в Безансоне, где, как они заявляли, их ежедневно посылали к черту. Если бы мы хотели быть рабами, — говорили они, — мы могли бы поехать в Россию или вообще не должны были что-либо предпринимать в Германии. Они заявляли, что ни в коем случае не могут оставаться более в Безансоне, не вступая в резкое столкновение с Виллихом, и поэтому ушли. Но так как тогда нигде не было другой колонны, которая могла бы их принять, и так как, с другой стороны, они не могли жить на десять су, то им ничего другого не оставалось, как завербоваться в Африку, что они и сделали. Так Виллих довел до отчаяния 30 честных граждан и повинен в том, что эти силы навсегда потеряны для родины.

Далее, Виллих был настолько неблагоразумен, что на перекличках постоянно хвалил своих ветеранов и унижал новичков, что всегда возбуждало споры. Виллих заявил даже как-то на перекличке, что пруссаки значительно превосходят южногерманцев головой, сердцем и телом, или же, как он выразился, физическими, нравственными и умственными силами. Южногерманцы же отличаются добродушием, — он хотел сказать глупостью, но не осмелился. Этим Виллих страшно озлобил всех южногерманцев, составляющих большинство. Наконец, вот самый грубый его поступок.

Две недели назад 7-я рота дала пристанище на ночь одному изгнанному из казармы по личному распоряжению Виллиха члену колонны, по имени Бароджо, оставила его, несмотря на запрещение Виллиха, в своем помещении и защищала это помещение от сторонников Виллиха, фанатиков-портных. Тогда Виллих приказал принести веревки и связать бунтовщиков. Веревки действительно были принесены. Но заставить выполнить приказание до конца было не во власти Виллиха, хотя он весьма этого хотел… Таковы причины их ухода.

Мы написали все это здесь не для того, чтобы пожаловаться на Виллиха. Ведь характер и стремления у Виллиха хорошие, и многие из нас уважают его, но пути, которыми он идет к своим целям, и средства, которые он для этого применяет, не все нам нравятся. У Виллиха благие намерения. Но он считает себя олицетворенной мудростью и ultima ratio {высшим разумом. Ред.}, а всякого противоречащего ему — даже в мелочах — дураком или изменником. Одним словом, Виллих не признает никакого другого мнения, кроме своего собственного. Он аристократ по духу и деспот и если задумает что-нибудь, то не побрезгает никакими средствами. Но довольно об этом! Мы теперь знаем Виллиха. Мы знаем его сильные и слабые стороны и поэтому покинули Безансон. Впрочем, все, оставляя Безансон, заявили, что они уходят от Виллиха, но не выходят из немецкого военного союза «Помогай себе».

Точно так же везульские…

Заканчивая уверением в глубоком уважении, передаем братский привет и рукопожатие от колонны в Нанси.

Принято общим собранием 13 ноября 1848 года.

Нанси, 14 ноября 1848 года.

От имени и по поручению колонны

Секретарь Б.».

Теперь вернемся к письму Техова. Яд его письма, как и других пресмыкающихся, заключен в хвосте, именно в приписке от 3 сентября (1850 г.). В ней речь идет о дуэли моего преждевременно умершего друга Конрада Шрамма с г-ном Виллихом. В этой дуэли, происходившей в начале сентября 1850 г. в Антверпене, Техов и француз Бартелеми фигурировали в качестве секундантов Виллиха. Техов пишет Шиммельпфеннигу «для сообщения друзьям»:

«Они» (то есть Маркс и его сторонники) «выпустили своего рыцаря Шрамма против Виллиха, который его» (Техов хочет сказать: которого он) «осыпал грубейшей бранью и в заключение вызвал на дуэль» («Главная книга», стр. 156, 157).

Мое опровержение этой нелепой сплетни напечатано семь лет тому назад в цитированном выше памфлете «Рыцарь благородного сознания», Нью-Йорк, 1853.

Тогда Шрамм еще был жив. Он, как и Виллих, находился в Соединенных Штатах.

Секундант Виллиха, Бартелеми, не был еще повешен; секундант Шрамма, славный польский офицер Мисковский, еще не сгорел, а г-н Техов еще не мог забыть своего циркулярного письма для «сообщения друзьям».

В названном памфлете имеется письмо моего друга Фридриха Энгельса от 23 ноября 1853 г. из Манчестера, в конце которого сказано:

«На заседании Центрального комитета, где между Шраммом и Виллихом дело дошло до вызова на дуэль[400], я» (Энгельс) «будто бы» (по словам Виллиха) «совершил преступление, «покинув комнату» вместе с Шраммом незадолго до этой сцены и, следовательно, подготовив всю сцену. Прежде Шрамма «натравливал» якобы Маркс» (по словам Виллиха) «теперь же, для разнообразия, в этой роли выступаю я. Дуэль между старым, опытным в обращении с пистолетом, прусским лейтенантом и коммерсантом, который, может быть, никогда не держал пистолета в руке, была поистине великолепным средством, чтобы «убрать с дороги» лейтенанта. Несмотря на это, друг Виллих повсюду рассказывал, — устно и письменно, — будто мы хотели, чтобы его застрелили… Шрамм просто был взбешен наглым поведением Виллиха и, к величайшему изумлению всех нас, вызвал его на дуэль. За несколько минут до того сам Шрамм, вероятно, не подозревал, что дело примет такой оборот. Трудно представить себе более непроизвольный поступок… Шрамм удалился» (из помещения, где заседали) «только по личной просьбе Маркса, желавшего избежать дальнейшего скандала.

Ф. Энгельс» («Рыцарь и т. д.», стр. 7)[401].

Насколько я, со своей стороны, далек был от того, чтобы считать Техова распространителем этой глупой сплетни, видно из следующего места того же самого памфлета:

«Первоначально, как рассказывал мне и Энгельсу сам Техов после своего возвращения в Лондон, Виллих был твердо убежден, что я намеревался через посредство Шрамма отправить благородного мужа на тот свет, и письменно распространил эту идею по всему миру. Но, по более зрелом размышлении, он решил, что мне с моей дьявольской тактикой не могло прийти в голову убрать его при помощи дуэли с Шраммом» (стр. 9 1. с.)[402].

То, о чем Техов сплетничает г-ну Шиммельпфеннигу «для сообщения друзьям», он передает с чужих слов. Карл Шаппер, который при последовавшем позже расколе Союза встал на сторону Виллиха и был свидетелем сцены вызова на дуэль, пишет мне об этом следующее:

«5, Перси-стрит, Бедфорд-сквер, 27 сентября 1880 г.

Дорогой Маркс!

Относительно скандала между Шраммом и Виллихом следующее:

Скандал разыгрался на заседании Центрального комитета в результате жаркого спора, случайно завязавшегося между ними во время прений. Я отлично помню, что ты, со своей стороны, делал все, чтобы успокоить их и уладить дело, и был, по-видимому, столь же поражен этим внезапным взрывом, как я сам и остальные присутствовавшие при этом члены Центрального комитета.

Привет

Твой Карл Шаппер».

В заключение напомню еще, что сам Шрамм через несколько недель после дуэли обвинял меня в письме от 31 декабря 1850 г. в пристрастии к Виллиху. Неодобрение, которое Энгельс и я открыто высказывали ему по поводу дуэли как до, так и после нее, вызвало у него тогда раздражение. Это его письмо и другие полученные мною от него и Мисковского бумаги, касающиеся дуэли, могут быть просмотрены его родными. Публикации они не подлежат.

Когда Конрад Шрамм после своего возвращения из Соединенных Штатов в середине июля 1857 г. снова посетил меня в Лондоне, на его смелую, стройную юношескую фигуру уже наложила свою печать неизлечимая чахотка, которая в то же время, словно сиянием, окружала его характерную красивую голову. Со свойственным ему и никогда не покидавшим его юмором он прежде всего, смеясь, показал мне объявление о своей собственной смерти, напечатанное на основании слухов одним болтливым другом в одной нью-йоркской немецкой газете. По совету врачей, Шрамм отправился в Сент-Элье, на остров Джерси, где мы с Энгельсом видели его в последний раз. Шрамм умер 16 января 1858 года. На его похоронах, собравших, всю либеральную буржуазию из Сент-Элье и всю проживавшую там эмиграцию, надгробную речь произнес Дж. Джулиан Гарни, один из лучших английских народных ораторов, известный прежде как вождь чартистов и бывший в дружеских отношениях с Шраммом во время его пребывания в Лондоне. Наряду с пылкой, смелой, пламенной натурой, никогда не поддававшейся заботам повседневности, Шрамм обладал критическим умом, оригинальной мыслью, тонким юмором и наивным добросердечием. Он был Перси Хотспер нашей партии.

Вернемся к письму г-на Техова. Несколько дней спустя после своего приезда в Лондон, поздно вечером, он имел продолжительное rendez-vous {свидание. Ред.} с Энгельсом, Шраммом и мной в одном погребке, где мы угощали его. Это rendez-vous он и описывает в своем письме к Шиммельпфеннигу от 26 августа 1850 г. «для сообщения друзьям». Раньше я никогда его не встречал, а после этого видел, может быть, раза два, да и то лишь мельком. Однако он тотчас же сумел разглядеть меня и моих друзей, нашу голову, сердце и внутренности, и поспешил за нашей спиной послать в Швейцарию психологическое описание наших примет, заботливо рекомендуя «друзьям» тайно размножить его и распространить.

Техов много занимается моим «сердцем». Я великодушно не последую за ним в эту область. «Ne parlons pas morale» {«Не будем говорить о морали». Ред.}, — как заявляет парижская гризетка, когда ее друг начинает говорить о политике.

Остановимся на один момент на адресате письма от 26 августа, бывшем прусском лейтенанте Шиммельпфенниге. Я не знаю лично этого господина и никогда его не видел. Я характеризую его на основании двух писем. Первое письмо от 23 ноября 1853 г.[403], приводимое мной только в выдержках, было прислано мне из Честера моим другом В. Штеффеном, бывшим прусским лейтенантом и преподавателем дивизионной школы. В нем говорится:

«Однажды Виллих прислал сюда» (в Кёльн) «одного адъютанта по имени Шиммельпфенниг. Последний оказал мне честь, пригласив меня к себе, и был твердо убежден, что наверняка может единым взглядом лучше оценить всю ситуацию, чем кто-либо другой, кто изо дня в день непосредственно следит за фактами. Поэтому у него сложилось весьма невысокое мнение обо мне, когда я ему сообщил, что офицеры прусской армии отнюдь не сочтут за счастье сражаться под его и Виллиха знаменем и вовсе не склонны citissime {самым поспешным образом. Ред.} провозглашать виллиховскую республику. Еще больше он рассердился, когда не нашлось ни одного человека, столь неразумного, чтобы согласиться размножить привезенное им с собой воззвание к офицерам, которое призывало их тотчас же высказаться за «то», что он называл демократией.

В бешенстве покинул он «порабощенный Марксом Кёльн», как он мне писал, однако, добился размножения этой дребедени в каком-то другом месте и разослал ее многим офицерам, в результате чего «Обозреватель» из «Kreuz-Zeitung» получил возможность проституировать целомудренную тайну этого хитроумного способа превращать прусских офицеров в республиканцев».

Во время этой авантюры я еще совсем не знал Штеффена, он приехал в Англию лишь в 1853 году. Еще ярче характеризует себя сам Шиммельпфенниг в приводимом ниже письме к тому самому Хёрфелю, который позже был разоблачен как французский полицейский агент. Хёрфель являлся душой революционного комитета, основанного в Париже в конце 1850 г. Шиммельпфеннигом, Шурцем, Хефнером и другими тогдашними друзьями Кинкеля, и был закадычным приятелем обоих матадоров, Шурца и Шиммельпфеннига.

Шиммельпфенниг — Хёрфелю (в Париж, 1851 г.):

«Здесь» (в Лондоне) «произошло теперь следующее… Мы написали туда» (в Америку) «всем нашим влиятельным знакомым по поводу подготовки почвы для займа» (кинкелевского займа), «рекомендуя им прежде всего в течение известного времени выступать лично и в печати о мощи заговорщических организаций и указывать на то, что активные силы как немецкие и французские, так и итальянские, никогда не покинут поля битвы». (Разве история не имеет никакой даты?{49})… «Наша работа идет теперь хорошо. Когда бросаешь слишком упрямых людей, то они идут на уступки и охотно принимают поставленные им условия. Завтра, после того как работа уже налажена и прочно поставлена, я свяжусь с Руге и Хаугом… Мое общественное положение, как и твое, очень тяжелое. Крайне необходимо скорее дать ход нашему делу». (То есть делу с кинкелевским революционным займом.)

Твой Шиммельпфенниг».

Это письмо Шиммельпфеннига находится в опубликованных А. Руге в «Herold des Westens» (Луисвилл, 11 сентября 1853 г.) «Разоблачениях». Шиммельпфенниг, который ко времени опубликования этих «Разоблачений» уже находился в Соединенных Штатах, никогда не отрицал подлинности этого письма. «Разоблачения» Руге составляют перепечатку документа: «Из архива берлинского полицейского управления». Документ состоит из хинкельдеевских заметок на полях и бумаг, которые либо были захвачены французской полицией у Шиммельпфеннига и Хёрфеля в Париже, либо «разысканы» [aufgestiebert] у пастора Дулона в Бремене, либо, наконец, во время войны мышей и лягушек между Агитационным союзом Руге и Эмигрантским союзом Кинкеля[404] были доведены самой враждующей братией конфиденциально до сведения немецко-американской прессы. Характерна ирония, с которой Хинкельдей рассказывает, как поспешно Шиммельпфенниг оборвал свою поездку по Пруссии для пропаганды идеи кинкелевского революционного займа, «вообразив, что его преследует полиция». В тех же «Разоблачениях» имеется письмо Карла Шурца, «представителя парижского комитета» (то есть Хёрфеля, Хефнера, Шиммельпфеннига и т. д.) «в Лондоне», где сказано:

«Вчера находящимися здесь эмигрантами решено было привлечь к переговорам Бухера, д-ра Франка, Редза из Вены и Техова, который скоро будет здесь. N. B. Техову об этом решении нельзя пока сообщать ни в устной, ни в письменной форме до его приезда сюда» (К. Шурц «милым людям» в Париж, Лондон, 16 апреля 1851 года).

Одному из этих «милых людей», г-ну Шиммельпфеннигу, Техов адресует свое письмо от 26 августа 1850 г. для «сообщения друзьям». Прежде всего он сообщает «милому человеку» тщательно скрываемые мной теории, которые он, однако, немедленно выведал у меня во время нашей единственной встречи с помощью пословицы: «in vino veritas» {«истина в вине». Ред.}.

«Я», — рассказывает г-н Техов г-ну Шиммельпфеннигу «для сообщения друзьям», — «я… заявил под конец, что я их» (Маркса, Энгельса и др.) «всегда представлял себе стоящими выше абсурдной идеи о благодатном коммунистическом стойле а la Кабе» и т. д. («Главная книга», стр. 150).

Представлял! Таким образом, Техов, не зная даже азбуки наших взглядов, был настолько великодушен и снисходителен, что представлял себе их не совсем как «абсурд».

Не говоря уже о научных работах, если бы он только прочел «Манифест Коммунистической партии», который он ниже называет моим «катехизисом пролетариев», то он нашел бы там подробный раздел, озаглавленный: «Социалистическая и коммунистическая литература», и в конце его параграф: «Критически-утопический социализм и коммунизм», где сказано:

«Собственно социалистические и коммунистические системы, системы Сен-Симона, Фурье, Оуэна и т. д., возникают в первый, неразвитый период борьбы между пролетариатом и буржуазией, изображенный нами выше. Изобретатели этих систем, правда, видели противоположность классов, так же как и действие разрушительных элементов внутри самого господствующего общества. Но они не видели на стороне пролетариата никакой исторической самодеятельности, никакого свойственного ему политического движения. Так как развитие классового антагонизма идет рука об руку с развитием промышленности, то они точно так же не могут еще найти материальных условий освобождения пролетариата и ищут такой социальной науки, таких социальных законов, которые создали бы эти условия. Место общественной деятельности должна занять их личная изобретательская деятельность, место исторических условий освобождения — фантастические условия, место постепенно подвигающейся вперед организации пролетариата в класс — организация общества по придуманному ими рецепту. Дальнейшая история всего мира сводится для них к пропаганде и практическому осуществлению их общественных планов… Значение критически-утопического социализма и коммунизма стоит в обратном отношении к историческому развитию… Поэтому, если основатели этих систем и были во многих отношениях революционны, то их ученики всегда образуют реакционные секты и все еще мечтают об осуществлении, путем опытов, своих общественных утопий, об учреждении отдельных фаланстеров, об основании внутренних колоний [Home-colonies], об устройстве маленькой Икарии{50}— карманного издания нового Иерусалима» («Манифест Коммунистической партии», 1848, стр. 21, 22)[405].

В последних словах Икария Кабе, — или, как ее называет Техов, «благодатное стойло», — прямо названа «карманным изданием нового Иерусалима».

Признанное Теховым абсолютное незнакомство со взглядами, высказанными Энгельсом и мной в печати за много лет до нашей встречи с ним, полностью объясняет его заблуждение. Для его собственной характеристики приведем некоторые примеры.

«Он» (Маркс) «насмехается над дураками, которые машинально повторяют за ним его катехизис пролетариев, и над коммунистами а la Виллих, как и над буржуа. Единственно кого он уважает, — это аристократов, но настоящих, знающих себе цену. Чтобы лишить их господства, ему нужна сила, которую он находит только в пролетариате; поэтому он выкроил свою систему с расчетом на эту силу» («Главная книга», стр.152).

Итак, Техов «представляет» себе, что я сочинил «катехизис пролетариев». Он имеет в виду «Манифест», в котором подвергнут критике и — если угодно Техову — «высмеян» социалистический и критический утопизм всех сортов. Но это «высмеивание» было не так уж просто, как он это себе «представляет», и потребовало порядочной затраты труда, что он мог бы увидеть из моей книги против Прудона «Нищета философии» (1847 г.)[406]. Техов «представляет» себе далее, что я «выкроил» «систему», между тем как я, наоборот, даже в предназначенном непосредственно для рабочих «Манифесте» отверг все системы и поставил на их место «критическое понимание условий, хода и общих результатов действительного общественного движения»[407]. Но подобное «понимание» нельзя машинально повторять за кем-нибудь или «выкроить», как какой-нибудь патронташ. Необычайно наивен взгляд на взаимоотношения между аристократией, буржуазией и пролетариатом, в том виде как Техов себе это «представляет» и мне подсовывает.

Аристократию я «уважаю», над буржуазией «насмехаюсь», а для пролетариев «выкраиваю систему», чтобы с их помощью «лишить господства» аристократию. В первом разделе «Манифеста», озаглавленном «Буржуа и пролетарии» (см. «Манифест», стр. 11)[408], подробно объясняется, что экономическое, а, значит, в той или иной форме, и политическое господство буржуазии есть основное условие как существования современного пролетариата, так и создания «материальных условий его освобождения». «Вообще развитие современного пролетариата (см. «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung», январь 1850, стр. 15) обусловлено развитием промышленной буржуазии. Лишь при ее господстве приобретает он широкое национальное существование, способное поднять его революцию до общенациональной, лишь при ее господстве он создает современные средства производства, служащие в то же время средствами его революционного освобождения. Лишь ее господство вырывает материальные корпи феодального общества и выравнивает почву, на которой единственно возможна пролетарская революция»[409]. Поэтому я в том же самом «Revue» объявляю всякое пролетарское движение, в котором не участвует Англия, «бурей в стакане воды»[410]. Энгельс развил те же самые взгляды уже в 1845 г. в своей работе «Положение рабочего класса в Англии»[411]. Следовательно, в странах, где аристократия в континентальном смысле, — а так именно и понимал Техов «аристократию», — еще только должна быть «лишена господства», согласно моим взглядам, отсутствует первая предпосылка пролетарской революции, а именно промышленный пролетариат в национальном масштабе.

В частности, мой взгляд на отношение немецких рабочих к движению буржуазии Техов нашел в очень определенной форме в «Манифесте». «В Германии, поскольку буржуазия выступает революционно, коммунистическая партия борется вместе с ней против абсолютной монархии, феодальной земельной собственности и реакционного мещанства. Но ни на минуту не перестает она вырабатывать у рабочих возможно более ясное сознание враждебной противоположности между буржуазией и пролетариатом» и т. д. («Манифест», стр. 23)[412]. Привлеченный к буржуазному суду присяжных в Кёльне по обвинению в «мятеже», я сделал заявление в том же духе: «В современном буржуазном обществе существуют еще классы, но нет больше сословий. Его развитие заключается в борьбе этих классов, но последние объединяются между собой против сословий и их королевской власти божьей милостью» («Два политических процесса. Слушались в феврале в суде присяжных в Кёльне», 1849, стр. 59)[413].

Чем другим были призывы либеральной буржуазии к пролетариату с 1688 до 1848 г., как не «выкраиванием систем и фраз», чтобы его силами лишить господства аристократию. Самое существенное, что извлекает г-н Техов из моей тайной теории, было бы таким образом самым заурядным буржуазным либерализмом! Tant de bruit pour une omelette! {Сколько шума из-за яичницы! Ред.} Но так как Техов, с другой стороны, все же знал, что «Маркс» не буржуазный либерал, то ему ничего не оставалось, как «вынести впечатление, что цель всей деятельности Маркса — его личное господство». «Вся моя деятельность», — какое скромное выражение для моей единственной беседы с г-ном Теховым!

Техов поверяет далее своему Шиммельпфеннигу «для сообщения друзьям», что я высказал следующий чудовищный взгляд:

«В конце концов, совсем не важно, если погибнет жалкая Европа, что в скором времени должно произойти при отсутствии социальной революции, и если тогда Америка будет эксплуатировать старую систему за счет Европы» («Главная книга», стр. 148).

Моя беседа с Теховым происходила в конце августа 1850 года. В февральском выпуске 1850 г. «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung», — следовательно, за восемь месяцев до того, как Техов выведал у меня этот секрет, — я открыл немецкой читающей публике следующее:

«Мы переходим теперь к Америке. Самым важным событием здесь, еще более важным, чем февральская революция, является открытие калифорнийских золотых приисков. Уже теперь, спустя всего восемнадцать месяцев, можно предвидеть, что это открытие будет иметь гораздо более грандиозные результаты, чем даже открытие Америки… Во второй раз мировая торговля получает новое направление… И тогда Тихий океан будет играть такую же роль, какую теперь играет Атлантический океан, а в древности и в средние века Средиземное море, — роль великого водного пути для мировых сношений; а Атлантический океан будет низведен до роли внутреннего моря, какую теперь играет Средиземное море. Единственным условием, при котором европейские цивилизованные страны смогут не впасть тогда в такую же промышленную, торговую и политическую зависимость, в какой в настоящее время находятся Италия, Испания и Португалия, является социальная революция» и т. д. («Revue», второй выпуск, февраль 1850, стр. 77)[414].

Слова о «гибели в скором времени» старой Европы и восшествии на следующий же день Америки на трон принадлежат только г-ну Техову. Насколько ясно я представлял себе тогда ближайшее будущее Америки, видно из следующего места той же «Revue»: «Очень скоро здесь разовьется чрезмерная спекуляция, и если даже английский капитал массами устремится туда же, тем не менее Нью-Йорк на этот раз останется центром всей этой спекуляции и первым, как и в 1836 г., испытает крах» (двойной выпуск «Revue», май — октябрь 1850, стр. 149)[415]. Этот прогноз для Америки, сделанный мной в 1850 г., целиком подтвердился большим торговым кризисом 1857 года. О «старой Европе», после описания ее экономического подъема, я, напротив, сказал: «При таком всеобщем процветании, когда производительные силы буржуазного общества развиваются настолько пышно, — о действительной революции не может быть и речи… Бесконечные распри, которыми занимаются сейчас представители отдельных фракций континентальной партии порядка, взаимно компрометируя друг друга, отнюдь не ведут к революции; наоборот, эти распри только потому и возможны, что основа общественных отношений в данный момент так прочна и — чего реакция не знает — так буржуазна. Все реакционные попытки затормозить буржуазное развитие столь же несомненно разобьются об эту основу, как и все нравственное негодование и все пламенные прокламации демократов. Новая революция возможна только вслед за кризисом» (стр. 153 l. с.)[416].

Действительно, европейская история только со времени кризиса 1857–1858 гг. снова приняла острый и, если угодно, революционный характер. Действительно, как раз в период реакции 1849–1859 гг. промышленность и торговля развивались на континенте в неслыханных доселе размерах, а вместе с ними росла материальная основа политического господства буржуазии. Действительно, в течение этого периода «все нравственное негодование и все пламенные прокламации демократии» разбивались об экономические отношения.

Техов, понявший как шутку серьезную часть нашей беседы, тем серьезнее отнесся к шутке. С торжественнейшим видом человека, приглашающего на похороны, просвещает он своего Шиммельпфеннига «для сообщения друзьям»:

«Далее Маркс сказал: В революциях офицеры — самый опасный элемент. От Лафайета до Наполеона — цепь предателей и предательств. Кинжал и яд надо всегда держать для них наготове» («Главная книга», стр. 153).

Избитую истину о предательствах «господ военных» даже сам Техов не сочтет моей оригинальной мыслью. Оригинальность заключалась, очевидно, в требовании всегда держать «кинжал и яд» наготове. Неужели же Техов не знал уже тогда, что истинно революционные правительства, как, например, Comite de salut public[417], держали наготове хотя и весьма сильно действующие, однако, менее мелодраматические средства для «господ военных»? Кинжал и яд могли в лучшем случае годиться для какой-нибудь венецианской олигархии. Если бы Техов перечитал внимательно собственное письмо, то в словах «кинжал и яд» он вычитал бы иронию. Сообщник Фогта, известный бонапартистский mouchard {шпион. Ред.} Эдуар Симон, переводит в «Revue contemporaine» (XIII, Париж, 1860, стр. 528, в своей статье «Процесс г-на Фогта и т. д.») вышеприведенное место из письма Техова, сопровождая его следующим примечанием:

«Marx n'aime pas beaucoup voir des officiers dans sa bande. Les officiers sont trop dangereux dans les revolutions.

Il faut toujours tenir prets pour eux le poignard et le poison!

Techow, qui est officier, se le tient pour dit; il se rembarque et retourne en Suisse»{51}.

Бедный Техов, в изложении Эдуара Симона, так сильно пугается «кинжала и яда», которые я держу наготове, что тут же немедленно срывается, садится на пароход и возвращается в Швейцарию. А имперский Фогт перепечатывает место о «кинжале и яде» жирным шрифтом, чтобы нагнать страху на немецкое филистерство. Этот же потешный человек пишет, однако, в своих так называемых «Исследованиях»:

«Нож и яд испанца сверкают теперь новым невиданным блеском — ведь дело шло о независимости нации» (стр. 79 1. с.).

Между прочим: испанские и английские источники по истории периода 1807–1814 гг. давно уже опровергли выдуманные французами сказки про яды. Но для трактирных политиков они, естественно, остаются во всей неприкосновенности.

Перехожу, наконец, к «сплетням» в письме Техова и покажу на некоторых примерах его историческое беспристрастие.

«Сперва речь шла о конкуренции между ними и нами, между Швейцарией и Лондоном. Они должны были, по их словам, охранять права старого Союза, который ввиду своей определенной партийной позиции не мог, разумеется, дружелюбно относиться к другому союзу, существующему наряду с ним в той же сфере (пролетариат)» («Главная книга», стр. 143).

Конкурирующая организация в Швейцарии, о которой говорит здесь Техов и в качестве представителя которой он, до некоторой степени, выступал против нас, это — вышеупомянутая «Революционная централизация». Ее Центральный комитет находился в Цюрихе; председателем, возглавлявшим ее, был один адвокат, бывший вице-председатель одного из крохотных парламентов 1848 г. и бывший член одного из немецких временных правительств 1849 года {Чирнер. Ред.}. В июле 1850 г. Дронке приехал в Цюрих, где г-н адвокат предложил ему, как члену лондонского Союза, «для сообщения» мне своего рода нотариальный договор. В нем буквально сказано:

«Принимая во внимание необходимость объединения всех подлинно революционных элементов и признание пролетарского характера ближайшей революции всеми членами революционного Центрального комитета, хотя не все они могли безусловно присоединиться к выдвинутой в Лондоне программе («Манифест», 1848 г.), — Союз коммунистов и «Революционная централизация» договорились между собой о следующем:

Обе стороны соглашаются в дальнейшем работать рядом: «Революционная централизация» — подготовляя ближайшую революцию путем объединения всех революционных элементов, лондонское Общество — подготовляя господство пролетариата путем организации преимущественно пролетарских элементов;

«Революционная централизация» предписывает своим агентам и эмиссарам, чтобы они, при образовании секций в Германия, обращали внимание членов, которые представляются им подходящими для вступления в Союз коммунистов, на наличие организации, учрежденной преимущественно в пролетарских интересах;

3) и 4) Что касается Швейцарии, то руководство будет предоставлено только действительным сторонникам лондонского Манифеста в «революционном Центральном комитете». Обе стороны взаимно представляют одна другой отчеты».

Из этого находящегося еще в моих руках документа видно, что речь шла не о двух тайных обществах «в одной и той же сфере» (пролетариат), а о союзе между двумя обществами в разных сферах и с различными тенденциями. Из этого же документа явствует, что «Революционная централизация», наряду с осуществлением своих собственных целей, изъявляла готовность быть своего рода филиалом Союза коммунистов.

Предложение это было отклонено, так как принятие его было несовместимо с «принципиальным» характером Союза.

«Затем дошла очередь до Кинкеля… На это они ответили… За дешевой популярностью они никогда не гнались, — наоборот! Что касается Кинкеля, то они от всей души оставили бы ему его дешевую популярность, если бы он только сидел смирно. Но после того, как он напечатал в берлинской «Abend-Post» эту раштаттскую речь, мир с ним стал невозможен. Они заранее знали, что со всех сторон поднимутся вопли, и ясно представляли себе, что тем самым ставили на карту существование своего теперешнего органа» («Revue der Rheinischen Zeitung»). «Их опасения оправдались, они из-за этой истории разорились, потеряли всех своих подписчиков в Рейнской провинции и должны были дать погибнуть своему органу. Но это для них не важно» (стр. 146–148 1. с.).

Во-первых, фактическая поправка: «Revue» тогда еще не прекратило своего существования, и три месяца спустя вышел в свет новый, двойной, выпуск журнала; ни одного подписчика из Рейнской провинции мы также не потеряли, это может засвидетельствовать мой старый друг И. Вейдемейер, бывший прусский артиллерийский лейтенант, в то время редактор «Neue Deutsche Zeitung»[418] во Франкфурте, любезно собиравший для нас подписные деньги. Впрочем, Техов, лишь понаслышке знавший о моей и Энгельса литературной деятельности, должен был, по меньшей мере, прочитать критикуемую им самим нашу критику речи Кинкеля. Зачем же его доверительное сообщение «милым людям» в Швейцарию? Зачем «разоблачать» перед ними то, что мы за пять месяцев до того уже разоблачили перед читающей публикой? В упомянутой критике буквально сказано:

«Мы знаем заранее, что вызовем всеобщее негодование сентиментальных лжецов и демократических фразеров тем, что разоблачим перед нашей партией эту речь «плененного» Кинкеля, Это нам совершенно безразлично. Нашей задачей является беспощадная критика… придерживаясь этой нашей позиции, мы охотно отказываемся от дешевой популярности среди демократов. Нашим нападением мы нисколько не ухудшаем положения г-на Кинкеля; разоблачением мы подводим его под амнистию, подтверждая его признание, что он не является тем человеком, за которого его выдают, и заявляя, что он достоин не только амнистии, но даже зачисления на прусскую государственную службу. К тому же его речь уже опубликована» («Revue der Neuen Rheinischen Zeitung», апрель 1850, стр. 70, 71)[419].

Техов говорит, что мы «компрометируем» petits grands hommes {маленьких великих людей. Ред.} революции. Однако он понимает это «компрометирование» не в полицейском смысле г-на Фогта. Он, наоборот, имеет в виду операцию, при помощи которой мы содрали неподобающий покров с овец, рядившихся в революционные волчьи шкуры; мы предохранили их, таким образом, от участи знаменитого провансальского трубадура, растерзанного собаками, поверившими в волчью шкуру, в которой он отправился на охоту.

Как на пример предосудительного характера наших нападок, Техов указывает, в частности, на случайные замечания о генерале Зигеле в работе Энгельса «Кампания за имперскую конституцию» (см. «Revue», март 1850, стр. 70–78)[420].

Но пусть сравнят документально обоснованную критику Энгельса со злостной, пустой болтовней о том же самом генерале Зигеле, которую напечатал, примерно год спустя после нашей встречи с Теховым, руководимый Теховым, Кинкелем, Виллихом, Шиммельпфеннигом, Шурцем, Г. Б. Оппенхеймом, Эдуардом Мейеном и др. лондонский Эмигрантский союз и напечатал только потому, что Зигель примыкал к Агитационному союзу Руге, а не к Эмигрантскому союзу Кинкеля.

В балтиморском «Correspondent», бывшем в то время своего рода «Moniteur»[421] Кинкеля, от 3 декабря 1851 г. в статье под заглавием «Агитационный союз в Лондоне» мы находим следующую характеристику Зигеля:

«Посмотрим далее, кто же эти достойные люди, которым все остальные представляются «незрелыми политиками». Вот главнокомандующий Зигель. Если бы спросить музу истории, каким образом это бесцветное ничтожество добралось до верховного командования, она пришла бы в еще большее замешательство, нежели в случае с недоноском Наполеоном. Последний, по крайней мере, «племянник своего дяди», Зигель только «брат своего брата». Брат его стал популярным офицером благодаря своим резким антиправительственным высказываниям, кои были вызваны частыми арестами, которым он подвергался за самый обыкновенный разврат.

Молодой Зигель счел это достаточным основанием для того, чтобы в период первого замешательства, наступившего в момент революционного восстания, провозгласить себя главнокомандующим и военным министром. В баденской артиллерии, неоднократно доказывавшей свои превосходные качества, было достаточно более зрелых и достойных офицеров, перед которыми молодой неоперившийся лейтенант Зигель должен был стушеваться и которые были немало возмущены, когда им пришлось подчиняться неизвестному, столь же неопытному, сколь и бездарному юнцу. Но здесь ведь оказался Брентано, достаточно слабый разумом и предательски настроенный, чтобы идти на все, что должно было погубить революцию. Да, как это ни смешно, но остается фактом, что Зигель сам себя назначил главнокомандующим, а Брентано признал его задним числом… Достопримечательно, во всяком случае, то, что в отчаянной, безнадежной битве под Раштаттом и в Шварцвальде Зигель бросил на произвол судьбы храбрейших солдат республиканской армии, не прислав им обещанного подкрепления, между тем как сам он разъезжал по Цюриху в эполетах князя Фюрстенберга и в его кабриолете, щеголяя в роли вызывающего интерес неудачливого полководца. Таково известное всем величие этого зрелого политика, который в «законном сознании» своих былых геройских подвигов во второй раз сам себя назначил главнокомандующим в Агитационном союзе. Таков наш великий знакомый, «брат своего брата»».

В интересах беспристрастия остановимся также немного на том, что говорит Агитационный союз Руге устами его представителя Таузенау. В открытом письме «Гражданину Зейденштикеру» от 14 ноября 1851 г. из Лондона Таузенау отмечает, в частности, по поводу руководимого Кинкелем, Теховым и др. Эмигрантского союза:

«… Они выражают убеждение, что единение всех в интересах революции является патриотическим долгом и необходимостью. Немецкий Агитационный союз разделяет это убеждение, и члены его подтвердили это неоднократными попытками к единению с Кинкелем и его приверженцами. Но всякое основание для политического сотрудничества исчезало, едва только оно устанавливалось, и одни разочарования следовали за другими. Самовольное нарушение прежних соглашений, отстаивание сепаратных интересов под личиной миролюбия, систематический обман ради получения большинства, выступление неизвестных величин в качестве вождей и организаторов партии, попытки октроировать тайную финансовую комиссию и всякие закулисные махинации, как бы они там ни назывались, посредством которых незрелые политики всегда думали распоряжаться в изгнании судьбами родины, между тем как при первых же вспышках революции подобные тщеславные планы рассеиваются как дым… Сторонники Кинкеля публично и официально нападали на нас; недоступная для нас реакционная немецкая печать полна неблагоприятных в отношении нас и благоприятных в отношении Кинкеля корреспонденции; и, наконец, Кинкель поехал в Соединенные Штаты, чтобы, при помощи так называемого немецкого займа, который он там подготовлял, продиктовать нам объединение или, вернее, подчинение и зависимость, которые имеет в виду всякий инициатор финансовых партийных слияний. Отъезд Кинкеля держался в столь строгой тайне, что мы узнали о нем лишь тогда, когда прочитали в американских газетах о его прибытии в Нью-Йорк… Для серьезных революционеров, которые не преувеличивают своего значения, но в сознании своих прежних заслуг могут с достоинством сказать, что за ними, по крайней мере, стоят определенные слои народа, эти факты и многое другое явились решающей причиной для вступления в союз, по-своему стремящийся служить интересам революции».

Далее Кинкель обвиняется в том, что собранная им сумма предназначается «одной только клике», как «это доказывает все его поведение здесь» (в Лондоне) «и в Америке», а также свидетельствует «большинство лиц, которых сам Кинкель выставил как своих поручителей».

А в заключение сказано:

«Мы не обещаем своим друзьям ни процентов, ни возврата их патриотических пожертвований, но мы знаем, что оправдаем их доверие положительными действиями» (реальным обслуживанием?) «и добросовестной отчетностью и что впоследствии, когда мы опубликуем их имена, их ждет благодарность отечества» («Baltimore Wecker» от 29 ноября 1851 года).

Такова была своего рода «литературная деятельность», которую развивали в течение трех лет в немецко-американской печати демократические герои Агитационного союза и Эмигрантского союза и в которую несколько позднее включился также основанный Гёггом Революционный союз Старого и Нового света (см. приложение 6).

Впрочем, эмигрантской склоке в американской печати положил начало бумажный турнир между парламентариями Цицем и Рёслером из Эльса.

Отмечу еще один характерный для «милых людей» Техова факт.

Шиммельпфенниг, адресат письма Техова «для сообщения друзьям», основал (как уже выше упомянуто) в конце 1850 г. вместе с Хёрфелем, Хефнером, Гёггом и другими (К. Шурц присоединился впоследствии) так называемый Революционный комитет в Париже.

Несколько лет тому назад мне было передано, с правом распоряжаться по усмотрению, письмо одного бывшего члена этого комитета проживающему здесь политическому эмигранту. Оно находится еще в моих руках.

В нем, в частности, сказано:

«Шурц и Шиммельпфенниг составляли весь комитет. Привлеченные ими в качестве своего рода созаседателей другие лица были только статистами. Эти два господина надеялись тогда поставить вскоре во главе дела в Германии своего Кинкеля, которого они полностью себе присвоили. Особенно ненавистны были им насмешки Руге, а также критика и демоническая деятельность Маркса. Во время одной из встреч со своими созаседателями эти господа дали нам поистине интересное изображение Маркса, внушив нам преувеличенное представление об угрожающей с его стороны сверхдьявольской опасности… Шурц и Шиммельпфенниг внесли предложение уничтожить Маркса. Лживые намеки и интриги, самая наглая клевета были рекомендованы в качестве средств. Состоялось голосование, и было вынесено соответствующее постановление, если позволительно так называть эту детскую игру. Ближайшим шагом к выполнению этого постановления было опубликование в начале 1851 г. в фельетоне «Hamburger Anzeiger» характеристики Маркса, составленной Л. Хефнером на основании упомянутого выше описания Шурца и Шиммельпфеннига».

Во всяком случае, существует поразительное сродство между фельетоном Хефнера и письмом Техова, хотя ни одна из этих вещей не может сравниться с фогтовской «Лаузиа-дой». Не следует смешивать эту «Лаузиаду» с «Лузиадами» Камоэнса. Первоначальная «Лаузиада» — это, напротив, героически-комический эпос Питера Пиндара[422].

V ИМПЕРСКИЙ РЕГЕНТ И ПФАЛЬЦГРАФ

Vidi un col capo si di merda lordo,

Che non parea s'era laico о cherco.

Quei mi sgrido: Perche se'tu si'ngordo

Di riguardar piu me, che gli altri brutti?

(Dante)

{Он испражненьями был с головой

Покрыт; не видно, поп он иль мирянин.

«Что, — крикнул он, — любуешься ты мной?

Чем хуже я другой такой же дряни?»

(Данте)[ «Божественная комедия», «Ад», песнь XVIII. У Маркса в сноске приведено в переводе Каннегиссера с указанием фамилии переводчика. Ред.]}

Получив головомойку, Фогт ощущает сильную потребность доказать, почему именно он, как bete noire {жупел, предмет страха и ненависти (буквально: «черный зверь»). Ред.}, привлек к себе взоры серной банды. Поэтому история с Шервалем и с «расстроенным заговором» на лозаннском Центральном празднестве дополняется столь же правдоподобным приключением с «беглым имперским регентом». Не надо забывать, что Фогт в свое время был губернатором парламентского острова Баратарии[423], Он рассказывает:

«С начала 1850 г. стал выходить журнал «Deutsche Monatsschrift» Колачека. Тотчас же после появления первого выпуска серная банда издала через одного из своих членов, немедленно после того уехавшего в Америку, памфлет под названием «Беглый имперский регент Фогт с его кликой и «Deutsche Monatsschrift» Адольфа Колачека». О памфлете было упомянуто и в «Allgemeine Zeitung»… Вся система серной банды снова проявляется в этом памфлете» (стр. 163 l. с.).

Следует пространный и нудный рассказ о том, как в названном памфлете беглому имперскому регенту Фогту «приписывается» анонимная статья о Гагерне, написанная профессором Гагеном, приписывается именно потому, что Гаген, как «знала серная банда»,

«жил в то время в Германии, терпел преследования от баденской полиции, и всякое упоминание о нем должно было причинять ему величайшие неприятности» (стр. 163).

Шили в письме из Парижа от 6 февраля пишет мне:

«Если Грейнер, — никогда, насколько мне известно, не бывший в Женеве, — оказался зачисленным в серную банду, то это произошло из-за некролога, который он посвятил «беглому имперскому регенту»; автором некролога парламентарии считали Д'Эстера и проклинали его, пока я correspondendo {в письме. Ред.} к одному другу и коллеге Фогта не вывел их из заблуждения».

Грейнер был членом временного правительства Пфальца. Правление Грейнера было «сплошным ужасом» (см. «Исследования» Фогта, стр. 28), в частности для моего друга Энгельса, которого он под вымышленным предлогом приказал арестовать в Кирхгеймболандене. Сам Энгельс подробно рассказал весь этот трагикомический эпизод в «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung» (февральский выпуск за 1850 г., стр. 53–55)[424]. И это все, что мне известно о г-не Грейнере. В том, что беглый имперский регент облыжно впутывает меня в свой конфликт с «пфальцграфом», «снова» проявляется «вся система», по которой этот даровитый изобретатель скомпановал жизнь и деятельность серной банды.

Что меня все же примиряет с ним, так это поистине фальстафовский юмор, с которым он заставляет пфальцграфа «немедленно» уехать в Америку. После того как пфальцграф выпустил, точно парфянскую стрелу, памфлет против «беглого имперского регента», Грейнера охватил ужас. Что-то гнало его из Швейцарии во Францию, потом из Франции в Англию. Он не почувствовал себя в безопасности и за Ла-Маншем, и его погнало дальше, в Ливерпуль, на пароход Кьюнардской компании; попав на него, он, задыхаясь, стал взывать к капитану:

«Скорее через Атлантику!» A «stern mariner» {«суровый моряк». Ред.} ответил ему:

«От фогта я насилий вас спасу!

Другой пусть вырвет из объятий бури».

{Шиллер, «Вильгельм Телль», действие I, явление первое. Ред.}

VI ФОГТ И «NEUE RHEINISCHE ZEITUNG»

«Sin kumber was manecvalt»

{«Его тоска была многообразна». Ред.}

Фогт сам заявляет, что в «Главной книге» он «должен» (l. с., стр. 162) «установить развитие своего личного отношения к этой клике» (Марксу и компании). Но странно — он рассказывает лишь о конфликтах, которых никогда не переживал, а переживает только конфликты, о которых никогда не рассказывал. Поэтому я вынужден противопоставить его охотничьим историям немного подлинной истории. Если просмотреть комплект «Neue Rheinische Zeitung» (с 1 июня 1848 по 19 мая 1849 г.), то можно убедиться, что за весь 1848 г. имя Фогта — за одним-единственным исключением — не встречается ни в передовых статьях, ни в корреспонденциях газеты. Оно встречается только в ежедневных отчетах о парламентских дебатах, а франкфуртский составитель этих отчетов никогда не забывал, к великому удовольствию г-на Фогта, добросовестно упоминать об «аплодисментах», вызванных «произнесенными им речами». Мы видели, что в то время как правая Франкфуртского парламента имела в своем распоряжении объединенные силы такого арлекина, как Лихновский, и такого клоуна, как фон Финке, левая должна была довольствоваться изолированными фарсами одного Фогта, Мы понимали, что он нуждается в поощрении —

«that important fellow,

the children's wonder — Signor Punchinello»,

{«важный сей пострел, потешник детский — синьор Пульчинелла». Ред.}

и поэтому не мешали франкфуртскому корреспонденту продолжать свое дело. Перемена в тоне отчетов наступает после середины сентября 1848 года.

Фогт, который во время прений о перемирии в Мальмё своей хвастливой революционной болтовней подстрекал к восстанию, в решительный момент мешал, насколько это было в его силах, принятию резолюций, вынесенных народным собранием на Пфингствайде и одобренных частью крайней левой[425]. Когда же баррикадные бои кончились неудачей, Франкфурт был превращен в военный лагерь и 19 сентября было объявлено осадное положение, тот же Фогт высказался за немедленное обсуждение предложения Захарие об одобрении принятых к тому времени имперским министерством мер и о выражении благодарности имперским войскам. До того, как Фогт поднялся на трибуну, даже Венедей высказался против «немедленного обсуждения» этих предложений, заявив, что подобные прения в такой момент несовместимы с достоинством собрания. Но Фогт превзошел Венедея. В наказание за это я прибавил в парламентском отчете к слову «Фогт» слово «болтун», лаконичный намек франкфуртскому корреспонденту.

В октябре того же года Фогт не только перестал размахивать погремушкой — что было его делом — над головами тогдашнего наглого и бешено-реакционного большинства. Он даже не решился подписать протест, внесенный 10 октября Циммерманом (от Шпандау) от имени почти 40 депутатов, против закона об охране Национального собрания[426]. Закон этот был, как правильно указывал Циммерман, самым бесстыдным нарушением народных прав, завоеванных мартовской революцией, — свободы собраний, слова и печати. Даже Эйзенман внес аналогичный протест. Но Фогт превзошел Эйзенмана. Когда же он позднее, при основании Центрального мартовского союза[427], снова стал важничать, имя его, наконец, появилось в одной статье «Neue Rheinische Zeitung» (номер от 29 декабря 1848 г.), в которой Мартовский союз изображен как «бессознательное орудие контрреволюции», его программа подвергнута уничтожающей критике, а Фогт представлен в виде одной половины двуликой фигуры, другую половину которой составляет Финке. Десять с лишним лет спустя оба «министра будущего» осознали свое родство и сделали расчленение Германии девизом своего единения.

То, что мы Мартовский союз расценили правильно, показало не только его дальнейшее «развитие». Гейдельбергский Народный союз, бреславльский Демократический союз, йенский Демократический союз и т. д. с презрением отвергли его навязчивые заигрывания, а те представители крайней левой, которые были членами Мартовского союза, своим заявлением от 20 апреля 1849 г. о выходе из него подтвердили нашу критику от 29 декабря 1848 года. Но Фогт, преисполненный спокойного душевного величия, решил сразить нас своим благородством, как это видно из следующей цитаты:

«Neue Rheinische Zeitung» № 243, Кёльн, 10 марта 1849 года. «Франкфуртский так называемый Мартовский союз так называемого «имперского собрания» имел наглость прислать нам следующее литографированное письмо:

«Мартовский союз постановил составить список всех газет, предоставивших свои страницы в наше распоряжение, и разослать его всем союзам, с которыми мы связаны, чтобы при содействии упомянутых союзов названным газетам оказывалось предпочтение в снабжении соответствующими объявлениями. Сообщая вам при сем этот список, считаем излишним обращать ваше внимание на значение для газеты платных объявлений как главного источника доходов всего предприятия. Франкфурт, конец февраля 1849 года.

Правление Центрального мартовского союза».

В приложенном списке газет, которые предоставили свои страницы в распоряжение Мартовского союза и которым сторонники Мартовского союза должны оказывать предпочтение в снабжении «соответствующими объявлениями», значится и «Neue Rheinische Zeitung», к тому же еще отмеченная почетной звездочкой. Настоящим заявляем, что страницы нашей газеты никогда не предоставлялись в распоряжение так называемого Мартовского союза… Поэтому если Мартовский союз в своем литографированном списке газет, действительно предоставивших свои страницы в его распоряжение, называет и нашу газету одним из своих органов, то это просто клевета на «Neue Rheinische Zeitung» и пошлое рекламирование Мартовского союза…

На грязное замечание жадных до барышей, подстегиваемых конкуренцией патриотов о значении для газеты платных объявлений как источника доходов всего предприятия мы, разумеется, отвечать не собираемся. «Neue Rheinische Zeitung» всегда отличалась от патриотов во всем и, в частности, в том, что она никогда не смотрела на политическое движение как на аферу или как на источник доходов»[428].

Вскоре после этого резкого отказа от предложенного Фогтом и компанией источника доходов на одном собрании этого центрального коммерческого союза{52} была слезливо упомянута «Neue Rheinische Zeitung» как образец «чисто немецкой розни». В конце нашего ответа на эту иеремиаду («Neue Rheinische Zeitung» № 248) Фогт назван «трактирным горланом провинциального университетского городка и неудачным имперским Барро»[429], Правда, тогда (15 марта) он еще не дошел в вопросе об императоре до апогея. Но мы уже раз навсегда составили себе представление о г-не Фогте и могли поэтому рассматривать как свершившийся факт его будущую измену, которая пока еще и для него самого не была ясна.

Впрочем, после этого мы предоставили Фогта и его компанию молодому, столь же остроумному, как и смелому Шлёффелю, который приехал в начале марта из Венгрии во Франкфурт и присылал нам оттуда отчеты о бурях в имперском лягушачьем болоте.

Между тем, Фогт пал так низко, — он сам, конечно, сделал для этого больше, чем «Neue Rheinische Zeitung», — что даже Бассерман осмелился на заседании от 25 апреля 1849 г. заклеймить его как «отступника и ренегата».

В результате своего участия в эльберфельдском восстании один из редакторов «Neue Rheinische Zeitung», Ф. Энгельс, вынужден был бежать[430], да и сам я вскоре был изгнан из Пруссии, после того как неоднократные попытки заставить меня в судебном порядке молчать потерпели неудачу в суде присяжных, а орган министерства государственного переворота, «Neue Preusische Zeitung»[431], неоднократно обличала «Чимборасо дерзости «Neue Rheinische Zeitung», в сравнении с чем бледнеет «Moniteur» 1793 года» (см. «Neue Rheinische Zeitung» № 299)[432]. Такой «Чимборасо дерзости» был вполне на месте в прусском городе-крепости и в такое время, когда победоносная контрреволюция пыталась произвести впечатление своей бесстыдной жестокостью.

19 мая 1849 г. вышел последний номер «Neue Rheinische Zeitung» (красный номер). Пока газета еще выходила, Фогт терпел и молчал. И вообще когда какой-нибудь парламентарий заявлял протест, то делал это всегда в приличных выражениях, — примерно так:

«Милостивый государь, я не меньше ценю резкую критику вашей газеты из-за того, что она одинаково строго следит за всеми партиями, и всеми лицами» (см. № 219 от 11 февраля 1849 г., протест Везендонка).

Неделю спустя после закрытия «Neue Rheinische Zeitung» Фогт решил, наконец, что наступил момент воспользоваться долгожданным случаем и, прикрываясь щитом парламентской неприкосновенности, превратить накопившуюся за долгое время в глубине души его «материю» в «силу»[433]. Один из редакторов «Neue Rheinische Zeitung», Вильгельм Вольф, будучи заместителем, вошел вместо одного скончавшегося силезского депутата во Франкфуртское собрание, уже «находившееся в процессе разложения».

Чтобы понять описанную ниже сцену, разыгравшуюся на заседании парламента 26 мая 1849 г., нужно вспомнить, что в то время восстание в Дрездене и отдельные выступления в Рейнской провинции уже были подавлены, Баден и Пфальц находились под угрозой имперской интервенции, главная русская армия шла на Венгрию и, наконец, имперское министерство просто отменило все постановления Собрания. На повестке дня стояли два «Воззвания к немецкому народу»: одно было отредактировано Уландом и исходило от большинства, а другое — от принадлежавших к центру членов Комиссии тридцати[434]. Председательствовал на заседании дармштадтец Рэ, превратившийся потом в зайца{53} и тоже «отложившийся» от находившегося в процессе «полного разложения» Собрания, Цитирую по официальному стенографическому отчету (№№ 229, 228) заседания в соборе св. Павла[435].

Вольф (от Бреславля):

«Господа! Я записался в число ораторов, выступающих против составленного большинством и оглашенного здесь воззвания к народу, потому что считаю его совершенно несоответствующим настоящему положению, потому что нахожу его слишком слабым, пригодным разве в качестве статьи для ежедневных газет партии, составившей это воззвание, но не как обращение к немецкому народу. Так как только что было оглашено еще и другое воззвание, то я мимоходом замечу, что против него я высказался бы еще резче по причинам, на которых не считаю нужным здесь останавливаться. (Голос из центра: Почему же нет?) Я говорю только о воззвании большинства; в самом деле, оно составлено так умеренно, что даже г-н Бусс немного мог сказать против него, а это, конечно, худшая рекомендация для воззвания. Нет, господа, если вы хотите вообще иметь еще хоть какое-нибудь влияние на народ, вы должны говорить с ним не так, как вы говорите в воззвании; не о законности должны вы говорить, не о законной почве и т. п., а о незаконности, — так, как говорят правительства, как говорят русские, а под русскими я разумею пруссаков, австрийцев, баварцев, ганноверцев. (Волнение и смех.) Всех их я объединяю под одним общим названием — русские. (Большое оживление.) Да, господа, и в этом собрании представлены русские. Вы должны им сказать: «Точно так же, как вы становитесь на законную точку зрения, становимся на нее и мы. Это — точка зрения насилия, и разъясните кстати, что для вас законность состоит в том, чтобы пушкам русских противопоставить силу, противопоставить хорошо организованные боевые колонны. Если вообще нужно выпустить воззвание, то выпустите такое, в котором вы без всяких околичностей объявите вне закона главного предателя народа — имперского правителя {эрцгерцога Иоганна. Ред.}. (Крики: к порядку! Оживленные аплодисменты на галереях.) А также и всех министров. (Волнение возобновляется.) О, вы не остановите меня; он главный предатель народа».

Председатель: «Я считаю, что г-н Вольф преступил и нарушил все грани дозволенного. Он не может называть пред этим Собранием эрцгерцога — имперского правителя предателем народа, и я должен поэтому призвать его к порядку. Одновременно я в последний раз призываю публику на галереях не вмешиваться в такой форме в наши дебаты».

Вольф: «Я, со своей стороны, принимаю призыв к порядку и заявляю, что я хотел нарушить порядок и что он и его министры — предатели». (Крики со всех сторон зала, возгласы: к порядку, это грубость!)

Председатель: «Я должен лишить Вас слова».

Вольф: «Хорошо, я протестую; я хотел говорить здесь от имени народа и сказать то, что думают в народе. Я протестую против всякого воззвания, составленного в таком духе». (Сильное возбуждение.)

Председатель: «Господа, позвольте мне на минуту взять слово. Господа, только что происшедший случай, могу сказать, — первый с того времени, как здесь заседает парламент». (Действительно, то был первый и единственный случай в этом дискуссионном клубе.) «Еще ни один оратор здесь не заявлял, что он умышленно хотел нарушить порядок, основу этого Собрания». (Шлёффель при подобном же призыве к порядку, на заседании 25 апреля, сказал: «Я принимаю этот призыв к порядку и делаю это тем охотнее, что, как я надеюсь, скоро настанет время, когда это Собрание совсем по-иному будет призвано к порядку».)

«Господа, я глубоко сожалею, что г-н Вольф, едва только ставший членом парламента, дебютировал таким образом» (Рэ рассматривает все дело как комедию). «Господа, я призвал его к порядку за то, что он позволил себе грубо нарушить нашу обязанность оказывать необходимое уважение и внимание к особе имперского правителя».

Заседание продолжается. Гаген и Захарие произносят длинные речи, один за воззвание

большинства, другой против него. Наконец поднимается

Фогт (от Гиссена): «Господа! Разрешите мне сказать несколько слов, — я не стану вас утомлять. Совершенно верно, господа, что парламент теперь не тот, каким он собрался в прошлом году, и мы благодарим небеса» (Фогт с его «слепой верой» благодарит небеса!) «за то, что парламент стал таким» [geworden wird] (о да, geworden wird!{54}) «и что те люди, которые перестали верить в свой народ и в решительный момент предали дело его, расстались с Собранием! Господа, я взял слово» (значит, до сих пор благодарственные молитвы были только пустой болтовней), «чтобы защитить кристально-чистый поток» (защита потока), «который вылился из души поэта» (Фогт воодушевляется) «в это воззвание, против недостойной грязи, которую бросили в него или швырнули с целью преградить ему путь» (но ведь поток был уже поглощен воззванием), — «я сделал это, чтобы защитить эти слова» (поток превращается, как и все прочее у Фогта, в слова) «против нечистот, скопившихся в этом последнем движении и грозящих там все затопить и загрязнить. Да, господа! Это» (именно нечистоты) «и есть нечистоты и грязь» (нечистоты — это грязь!), «которую таким образом» (каким образом?) «бросают на все, что только можно считать чистым, и я выражаю свое глубочайшее негодование» (Фогт в глубочайшем негодовании, quel tableau! {что за картина! Ред.}) «по поводу того, что нечто подобное» (что?) «могло случиться».

Что он ни скажет — грязь{55}.

Вольф не произнес ни звука об уландовской редакции воззвания. Он, как дважды заявил председатель, был призван к порядку, он вызвал всю эту бурю тем, что объявил имперского правителя и всех его министров предателями народа и призывал парламент объявить их предателями народа. Но для Фогта «эрцгерцог-имперский правитель», «изношенный Габсбург» («Исследования» Фогта, стр. 28) и «все его министры» — это «все, что только можно считать чистым». Он пел вместе с Вальтером фон дер Фогельвейде:

des fursten milte uz osterriche

froit dem suezen regen geliche

beidiu liute und ouch daz lant.


{Австрии державный вождь,

Словно теплый вешний дождь,

Край и подданных ласкает. Ред.}

He находился ли Фогт уже тогда в «научных сношениях» с эрцгерцогом Иоганном, как он признался в этом позже? (см. «Главную книгу», Документы, стр. 25).

Десять лет спустя тот же Фогт заявил в своих «Исследованиях» на стр. 27:

«Во всяком случае, остается фактом, что Национальное собрание во Франции и его вожди так же недооценили в свое время способностей Луи-Наполеона, как вожди франкфуртского Национального собрания недооценили способностей эрцгерцога Иоганна, и что каждый из этих хитрецов в своей сфере заставил дорого поплатиться за допущенную ошибку. Но мы, конечно, далеки от того, чтобы поставить рядом обоих этих людей. Поразительная беззастенчивость и т. д. и т. д.» (Луи Бонапарта) — «все это свидетельствует о его значительном превосходстве над уже старым и изношенным Габсбургом».

На том же заседании Вольф передал Фогту через депутата Вюрта из Зигмарингена вызов на дуэль на пистолетах, а когда означенный Фогт решил сберечь свою шкуру для блага государства{56}, пригрозил ему физической расправой. Но когда Вольф, выходя из собора св. Павла, увидел Карла Смелого с двумя дамами по бокам, он громко рассмеялся и предоставил его своей судьбе. Хотя Вольф и — волк с волчьими зубами и сердцем, но он ягненок перед прекрасным полом. Единственной — и совершенно безобидной — местью с его стороны была статья в «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung» (апрельский выпуск 1850 г., стр. 73) под названием «Дополнительные сведения из империи», где об экс-имперском регенте говорится следующее:

«В эти критические дни члены Центрального мартовского союза проявили усердие. До ухода из Франкфурта они уже обратились к мартовским союзам и к немецкому народу с призывом: «Сограждане! Пробило одиннадцать часов!» Из Штутгарта они обратились с новым воззванием «к немецкому народу» о создании народной армии, — но стрелка центрально-мартовских часов стояла на прежнем месте или же цифра XII была в них выломана, как в часах на Фрейбургском соборе. Одним словом, в воззвании опять говорилось: «Сограждане! Пробило одиннадцать часов!» О, если бы этот час пробил раньше, по крайней мере тогда, когда центрально-мартовский герой Карл Фогт, к своему собственному удовлетворению и удовлетворению чествовавших его нытиков, прикончил в Нюрнберге{57} франконскую революцию[436]; о, если бы он бил тогда по вас и пробил вам головы!.. Регентство открыло свою канцелярию во фрейбургском правительственном здании. Регент Карл Фогт, бывший в то же время министром иностранных дел и возглавлявший ряд других министерств, принял и здесь очень близко к сердцу благо немецкого народа. После продолжительных занятий днем и ночью он разрешился вполне своевременным изобретением: «паспортами имперского регентства». Паспорта эти были несложные и красиво литографированные, получать их можно было даром столько, сколько душе угодно. У них был только один маленький недостаток: они имели силу только в канцелярии Фогта. Может быть, впоследствии тот или иной экземпляр найдет себе место в коллекции курьезных вещей какого-нибудь англичанина».

Вольф не последовал примеру Грейнера. Вместо того, чтобы «после появления» «Revue» «уехать немедленно в Америку», он еще в течение года ожидал в Швейцарии мести ланд-Фогта.

VII АУГСБУРГСКАЯ КАМПАНИЯ

Вскоре после того, как гражданин кантона Тургау[437] закончил свою Итальянскую войну, гражданин кантона Берн начал свою аугсбургскую кампанию.

«Там» (в Лондоне) «находилась уже с давних пор марксова клика, которая поставляла большую часть корреспонденций» (в «Allgemeine Zeitung»), «а с 1849 г. поддерживала постоянные отношения с «Allgemeine Zeitung»» (стр. 194 «Главной книги»).

Хотя сам Маркс живет в Лондоне лишь с конца 1849 г., а именно со времени своей второй высылки из Франции, но «марксова клика», по-видимому, с давних пор пребывает в Лондоне, и хотя марксова клика «с давних пор поставляла большую часть корреспонденции в «Allgemeine Zeitung»», но только «с 1849 г. поддерживала» с ней «постоянные отношения». Во всяком случае, хронология Фогта распадается на два крупных периода, — именно, на период «с давних пор» до 1849 г. и на период с 1849 г. до «этого» года, и этому нечего удивляться, так как сей муж до 1848 г. «не думал еще о политической деятельности» (стр. 225 l. с.).

В 1842–1843 гг. я редактировал старую «Rheinische Zeitung»[438], которая вела войну не на жизнь, а на смерть с «Allgemeine Zeitung». В 1848–1849 гг. «Neue Rheinische Zeitung» возобновила эту полемику. Что же остается для периода «с давних пор до 1849 г.», кроме того факта, что Маркс «с давних пор» боролся с «Allgemeine Zeitung», в то время как Фогт в 1844–1847 гг. был ее «постоянным сотрудником»? (см. стр. 225 «Главной книги»).

Перейдем теперь ко второму периоду фогтовской всемирной истории:

Я, будучи в Лондоне, поддерживал «постоянные отношения с «Allgemeine Zeitung»», «постоянно с 1849 г.», так как «с 1852 г.» некий Оли был ее главным лондонским корреспондентом.

Правда, Оли ни в каких отношениях со мной ни до, ни после 1852 г. не был. Я его никогда в своей жизни не видел. Поскольку он вообще вращался среди лондонских эмигрантов, он был членом кинкелевского Эмигрантского союза. Но это нисколько не меняет дела, ибо:

«Прежним оракулом научившегося английскому языку старобаварца Альтенхёфора был мой» (Фогта) «близкий земляк, белокурый Оли, который на коммунистической основе пытался достигнуть высших поэтических точек зрения в политике и литературе. Сперва в Цюрихе, а с 1852 г… в Лондоне он был главным корреспондентом «Allgemeine Zeitung» до тех пор, пока, наконец, не кончил тем, что попал в сумасшедший дом» (стр. 195 «Главной книги»).

Mouchard {шпион. Ред.} Эдуар Симон романизирует эту фогтиаду следующим образом:

«En voici d'abord un qui de son point de depart communiste, avait cherche a s'elever aux plus hautes conceptions de la politique»{58}. («Высшие поэтические точки зрения в политике» оказались не по силам даже Эдуару Симону). «A en croire M. Vogt, cet adepte fut l'oracle de la Gazette d'Augsbourg jusqu'en 1852, epoque ou il mourut dans une maison de fous»{59} («Revue contemporaine», т. XIII, стр. 529, Париж, 1860 г.).

«Operam et oleum perdidi»{60}, — может сказать Фогт о своей «Главной книге» и своем Оли. В то время как он сам заставляет своего «близкого земляка» посылать корреспонденции в «Allgemeine Zeitung» из Лондона с 1852 г., пока тот, «наконец, не кончает тем, что попадает в сумасшедший дом», Эдуар Симон говорит, что «если верить Фогту, то Оли был оракулом «Allgemeine Zeitung» до 1852 г., когда он» (кстати, еще и теперь здравствующий) «умер в сумасшедшем доме».

Но Эдуар Симон знает своего Карла Фогта. Эдуар знает, что, если уж решиться «поверить» своему Карлу, то совершенно безразлично, во что поверить, в то ли, что он говорит, или же в обратное тому, что он говорит.

«Г-н Либкнехт», — говорит Карл Фогт, — «заменил его», именно Оли, «в качестве корреспондента «Allgemeine Zeitung»». «Только с тех пор, как Либкнехт был публично провозглашен членом марксовой партии, он был принят газетой «Allgemeine Zeitung» в корреспонденты» (стр. 169 1. с.).

Это провозглашение имело место во время кёльнского процесса коммунистов, то есть в конце 1852 года.

В действительности Либкнехт сделался весной 1851 г. сотрудником «Morgenblatt»[439] и писал туда о лондонской промышленной выставке. Через посредство «Morgenblatt» он в сентябре 1855 г. становится корреспондентом «Allgemeine Zeitung».

«Его» (Маркса) «товарищи не пишут ни строчки, о которой он не был бы заранее поставлен в известность» (стр. 194 1. с.).

Доказательство — простое: «он» (Маркс) «безоговорочно властвует над своими людьми» (стр. 195), в то время как Фогт безоговорочно повинуется своему Фази и К°. Мы здесь наталкиваемся на особенность фогтовского мифотворчества. Во всем у него гиссенский или женевский карликовый масштаб, горизонт маленького городка и аромат швейцарского кабачка. Наивно перенося бесхитростные, узко провинциальные нравы Женевы на мировой город Лондон, он не разрешает Либкнехту написать в Уэст-Энде «ни строчки», о которой я, в своем Хэмпстеде, за четыре мили оттуда, «не был бы заранее поставлен в известность». И такие же ла героньеровские услуги я оказываю ежедневно целому ряду других «товарищей», разбросанных по всему Лондону и пишущих во все концы мира. Какое вдохновляющее жизненное призвание и какое доходное!

Ментор Фогта, Эдуар Симон, знакомый, если не с лондонскими, то по крайней мере, с парижскими условиями, с неоспоримым художественным тактом придает столичный размах картине, нарисованной его неловким «деревенским другом».

«Marx, comme chef de la societe, ne tient pas lui-meme la plume, mais ses fideles n'ecrivent pas une ligne sans l'a-voir consulte: La Gazette dAugsbourg sera d'autant mieux servie» (стр. 529 l. с.). Итак: «Маркс, в качестве главы общества, сам не пишет, а друзья его не пишут ни строчки, предварительно не посоветовавшись с ним. Тем лучше обслуживается «Аугсбургская газета»».

Чувствует ли Фогт всю тонкость этой поправки? Я имел так же мало отношения к либкнехтовским корреспонденциям из Лондона в «Allgemeine Zeitung», как и к фогтовским корреспонденциям в нее из Парижа. Вообще же корреспонденции Либкнехта заслуживают только похвалы; это — критическое изображение английской политики, которую он освещал для «Allgemeine Zeitung» в том же духе, что и в одновременных корреспонденциях для радикальных немецко-американских газет. Сам Фогт, старательно перерывший ряд годовых комплектов «Allgemeine Zeitung» в поисках щекотливого материала в либкнехтовских письмах, вынужден в своей критике их содержания ограничиться замечанием, что корреспондентский значок Либкнехта состоит из «двух тонких, косо поставленных черточек» (стр. 196 «Главной книги»).

Косое положение черточек доказывало, разумеется, что с корреспонденциями дело обстояло неблагополучно{61}. К тому же их «тонкость»! Пусть бы Либкнехт вместо двух «тонких черточек» изобразил в своем корреспондентском гербе по крайней мере два круглых жирных пятна! Если же в корреспонденциях нет никаких пороков, кроме «двух тонких, косо поставленных черточек», то остается сомнение, почему они вообще появились в «Allgemeine Zeitung». Но почему бы и не в «Allgemeine Zeitung»? Как известно, «Allgemeine Zeitung» печатает статьи самых различных точек зрения, по крайней мере, по таким нейтральным вопросам, как английская политика, и, кроме того, известна за границей как единственный немецкий орган более чем местного значения. Либкнехт мог спокойно писать лондонские письма в ту самую газету, в которую Гейне писал свои «Парижские письма», а Фаллмерайер свои «Восточные письма»[440]. Фогт сообщает, что в «Allgemeine Zeitung» сотрудничали и нечистоплотные личности. Сам он, как известно, сотрудничал в ней в 1844–1847 годах.

Что касается меня самого и Фридриха Энгельса, — я упоминаю Энгельса потому, что мы оба работаем по общему плану и по предварительному соглашению, — то в 1859 г. мы действительно вступили в некоторые «отношения» с «Allgemeine Zeitung». Именно, в январе, феврале и марте 1859 г. я поместил в «New-York Tribune» ряд передовых статей, где, между прочим, подверг подробной критике развиваемую «Allgemeine Zeitung» «теорию великой среднеевропейской державы» и ее утверждение, будто продолжение австрийского господства в Италии — в интересах Германии[441]. Энгельс незадолго до начала войны и с моего одобрения выпустил памфлет «По и Рейн», Берлин, 1859, который был направлен специально против «Allgemeine Zeitung» и, выражаясь словами Энгельса (стр. 4 его брошюры «Савойя, Ницца и Рейн», Берлин, 1860), доказывал, опираясь на военную науку, «что Германия для своей обороны не нуждается ни в одном клочке итальянской территории и что, если исходить только из военных соображений, то у Франции во всяком случае гораздо более основательные притязания на Рейн, чем у Германии на Минчо»[442]. Но эта полемика против «Allgemeine Zeitung» и ее теории о необходимости основанного на насилии господства Австрии в Италии шла у нас рука об руку с полемикой против бонапартистской пропаганды. Я доказывал, например, подробно в «Tribune» (см., например, февраль 1859 г.), что финансовое и внутреннее политическое положение «Bas Empire» достигло критической точки и что только внешняя. война может продлить господство режима государственного переворота во Франции, а вместе с тем и господство контрреволюции в Европе[443]. Я показывал, что бонапартовское освобождение Италии только предлог, чтобы держать Францию в угнетении, подчинить Италию режиму государственного переворота, расширить «естественные границы» Франции в сторону Германии, превратить Австрию в орудие России и вовлечь народы в войну между легитимной и нелегитимной контрреволюцией. Все это произошло еще до того, как экс-имперский Фогт затрубил из Женевы.

После статьи Вольфа в «Revue der Neuen Rheinischen Zeitung» (1850 г.) я вообще совершенно забыл о существовании «округленной натуры». Снова вспомнил я об этом забавном малом весной 1859 г., когда в один апрельский вечер Фрейлиграт дал мне прочесть письмо Фогта с приложенной к нему политической «Программой»[444]. Это не было нескромностью, ибо послание Фогта было предназначено «для сообщения» друзьям, — не Фогта, а адресата.

На вопрос, что я нахожу в «Программе», я ответил: «болтовню политикана». Я тотчас же снова узнал старого шутника по его просьбе к Фрейлиграту привлечь г-на Бухера в качестве корреспондента по политическим вопросам для женевской газеты, которую предполагали создать в целях пропаганды. Письмо Фогта было от 1 апреля 1859 года. Бухер, как известно, с января 1859 г. высказывал, в своих корреспонденциях из Лондона в берлинскую «National-Zeitung» взгляды, абсолютно противоречившие «Программе» Фогта; но мужу «критической непосредственности» все кошки кажутся серыми.

После этого происшествия, которое я считал слишком мелким, чтобы кому-нибудь сообщать о нем, я получил фогтовские «Исследования о современном положении Европы», жалкую книгу, не оставившую у меня никакого сомнения о связи его с бонапартистской пропагандой.

Вечером 9 мая 1859 г., на публичном митинге, устроенном Давидом Уркартом по поводу Итальянской войны, я находился на трибуне. Еще до начала митинга ко мне важно подошла какая-то мрачная фигура. По гамлетовскому выражению ее лица я тотчас же понял, что «гнило что-то в королевстве датском» {Шекспир. «Гамлет», акт I, сцена четвертая. Ред.}. Это был homme d'etat {государственный муж. Ред.} Карл Блинд. После нескольких вступительных фраз он заговорил об «интригах» Фогта и, выразительно тряся головой, стал уверять меня, что Фогт получает от бонапартовского правительства средства на свою пропаганду, что одного южногерманского писателя, которого он, «к сожалению», не может назвать мне, Фогт пытался подкупить, предложив ему 30000 гульденов, — трудно представить себе, какой южногерманский писатель стоит 30000 гульденов, — что и в Лондоне были попытки подкупа, что уже в 1858 г. в Женеве, во время свидания между Плон-Плоном, Фази и К°, обсуждался вопрос об Итальянской войне и русского великого князя Константина прочили в будущие короли Венгрии, что Фогт предлагал и ему (Блинду) принять участие в его пропаганде, что он имеет доказательства изменнической деятельности Фогта. Блинд вернулся потом на свое место в другом конце трибуны к своему другу Ю. Фрёбелю; митинг начался, и Д. Уркарт в подробной речи пытался показать, что Итальянская война — это результат русско-французских интриг{62}.

К концу митинга ко мне подошел д-р Фаухер, редактор иностранного отдела «Morning Star», органа манчестерской школы[450], и сообщил мне следующее: только что появился новый немецко-лондонский еженедельник «Volk»; издававшаяся г-ном А. Шерцером и редактировавшаяся Эдгаром Бауэром рабочая газета «Neue Zeit» погибла в результате интриги Кинкеля, издателя «Hermann»[451]; узнав об этом, Бискамп, бывший до сих пор корреспондентом «Neue Zeit», оставил место учителя на юге Англии, чтобы противопоставить в Лондоне газете «Hermann» газету «Volk». Просветительное общество немецких рабочих и некоторые другие лондонские общества поддерживают эту газету, которая, естественно, как и все подобные ей рабочие газеты, редактируется и составляется безвозмездно. Сам он, Фаухер, хотя и чужд как фритредер тенденций «Volk», не желает терпеть никакой монополии в немецкой лондонской печати и поэтому основал вместе с несколькими своими знакомыми в Лондоне финансовый комитет для поддержки газеты. Бискамп обратился уже письменно с просьбой о литературном сотрудничестве к лично незнакомому ему до сих пор Либкнехту и т. д. В заключение Фаухер предложил мне принять участие в газете «Volk».

Хотя Бискамп жил в Англии с 1852 г., мы до сих пор не были с ним знакомы. На следующий день после уркартовского митинга Либкнехт привел его ко мне. Предложение писать в «Volk» я вначале отклонил из-за недостатка времени, но обещал попросить своих немецких друзей в Англии помогать газете подпиской на нее, денежными взносами и литературным участием. В ходе беседы мы заговорили об уркартовском митинге, а затем перешли к Фогту, с «Исследованиями» которого Бискамп был уже знаком и оценивал их по достоинству. Я сообщил ему и Либкнехту содержание фогтовской «Программы» и блиндовских разоблачений, заметив, однако, относительно последних, что южногерманцы любят сгущать краски. К своему изумлению, во втором номере «Volk» (14 мая) я увидел статью под заглавием: «Имперский регент в качестве имперского предателя» (см, «Главную книгу», Документы, стр. 17, 18), где Бискамп упоминает о двух приведенных Блиндом фактах — о 30000 гульденов, которые он, однако, уменьшает до 4000, и о бонапартистском происхождении денег, которыми оперирует Фогт. В остальном статья состояла из острот в духе газеты «Hornisse»[452], которую Бискамп издавал в 1848–1849 гг. вместе с Хейзе в Касселе. Между тем, лондонское Просветительное общество рабочих, о чем я узнал значительно позже появления «Главной книги» (см. приложение 8), поручило одному из своих руководителей, г-ну Шерцеру, призвать просветительные общества рабочих в Швейцарии, Бельгии и Соединенных Штатах к поддержке «Volk» н к борьбе с бонапартистской пропагандой. Упомянутую статью в «Volk» от 14 мая 1859 г. Бискамп сам послал по почте Фогту, в то же время Фогт получил циркулярное послание г-на А. Шерцера через своего приверженца Раникеля.

Фогт со своей известной «критической непосредственностью» тотчас же примыслил меня в качестве демиурга к враждебной ему сети.; Поэтому он, не раздумывая долго, опубликовал набросок своего позднейшего «исторического повествования» в неоднократно цитированном уже экстренном приложении. к № 150 «Schweizer Handels-Courier». Это первоевангелие, в котором впервые стали известны мистерии о серной банде, бюрстенгеймерах, Шервале и т. д. и которое помечено: Берн, 23 мая 1859 г. (следовательно, имеет более позднюю дату, чем евангелие мормонов[453]), было озаглавлено «Предостережение» и по своему содержанию походило на отрывок, переведенный из брошюры пресловутого Э. Абу{63}.

Фогтовское анонимное первоевангелие «Предостережение» было по моей просьбе, как я уже раньше заметил, перепечатано в «Volk».

В начале июня я поехал из Лондона к Энгельсу в Манчестер, где было собрано по подписке на «Volk» около 25 фунтов стерлингов. Сумма эта, «источники» которой дают повод «любознательному» Фогту устремить «взор через Ла-Манш» в Аугсбург и Вену (стр. 212 «Главной книги»), была доставлена Фр. Энгельсом, В. Вольфом, мной и, наконец, тремя живущими в Манчестере немецкими врачами, имена которых значатся в судебных документах, отправленных мною в Берлин. О деньгах, собранных в Лондоне первоначальным финансовым комитетом, Фогт может справиться у д-ра Фаухера.

Фогт поучает нас на стр.; 225 «Главной книги»:

«С давних пор, однако, ловким маневром реакции было требовать от демократов, чтобы они делали все даром, в то время как они сами» (не демократы, а реакция) «претендуют на привилегию требовать плату для себя и быть оплачиваемыми».

Насколько же реакционен ловкий маневр газеты «Volk», которая не только редактировалась и составлялась даром, но, сверх того, заставляла своих сотрудников еще и платить ей! Если это не доказательство связи «Volk» с реакцией, то Карл Фогт перестает понимать что бы то ни было.

Во время моего пребывания в Манчестере в Лондоне произошло чрезвычайно важное событие. А именно Либкнехт нашел в типографии Холлингера (владелец типографии, печатавший газету «Volk») корректурный лист анонимной и направленной против Фогта листовки «Предостережение», бегло прочел его, тотчас узнал разоблачения Блинда и, кроме того, услышал от наборщика А. Фёгеле, что эту рукопись написал своей рукой и передал Холлингеру для печатания Блинд. Корректурные поправки на оттиске были сделаны также рукой Блинда. Два дня спустя Либкнехт получил от Холлингера корректурный оттиск и переслал его в «Allgemeine Zeitung». Набор листовки сохранился и послужил впоследствии для перепечатки его в № 7 «Volk» (от 18 июня 1859 г.).

С опубликованием в «Allgemeine Zeitung» «Предостережения» начинается аугсбургская кампания экс-имперского Фогта, Он привлек к суду «Allgemeine Zeitung» за перепечатку листовки.

В «Главной книге» (стр. 227–228) Фогт подражает мюльнеровскому «Это я, это я, это я разбойник Яромир» [ «bin's, bin's, bin der Rauber Jaromir»][454], Только глагол sein он заменяет на haben.

«Я подал жалобу [ich habe geklagt], так как заранее знал, что должна была обнаружиться вся пустота, ничтожество и убожество той редакции, которая мнит себя «представительницей верхненемецкой культуры»; я подал жалобу, так как заранее знал, что должна была сделаться достоянием гласности связь этой достопочтенной редакции и превозносимой ею до небес австрийской политики с серной бандой и отбросами революции».

За этим следуют еще четыре «я подал жалобу».

Подавший жалобу Фогт преисполняется величия{64}, значит прав Лонгин, говоря, что нет ничего более сухого, чем раздутый водянкой больной.

«Личные интересы», — восклицает «округленная натура», — «меньше всего служили поводом для моей жалобы».

В действительности же дело происходило иначе. Теленок не мог так упираться перед скамьей на бойне, как Карл Фогт перед скамьей подсудимых. В то время как его «ближайшие» друзья Раникель, Рейнах (прежде ходячая ehronique scandaleuse {скандальная хроника. Ред.} о Фогте) и болтливый член «охвостья» парламента Майер из Эслингена поддерживали в нем его страх перед судом, из Цюриха настойчиво требовали от него поторопиться с «жалобой». На лозаннском рабочем празднестве меховщик Роос заявил ему перед свидетелями, что потеряет к нему уважение, если он не возбудит процесса. Но Фогт упирался: он плюет на аугсбургскую и лондонскую серную банду и будет молчать. И все-таки вдруг заговорил. В различных газетах появились уведомления о его процессе, и Раникель заявил:

«Штутгартцы не давали ему» (Фогту) «покоя. Но его» (Раникеля) «согласия на это нет».

Впрочем, так как «округленный» находился в тисках, то наиболее выгодным маневром представлялась, бесспорно, жалоба на «Allgemeine Zeitung». Самозащита Фогта против нападок Я. Венедея, обвинявшего его в бонапартистских интригах[455], увидела свет в бильском «Handels-Courier» от 16 июня 1859 г. и попала, следовательно, в Лондон лишь после появления анонимной листовки, которая заканчивалась угрозой:

«Но если Фогт захочет отрицать это, — на что он вряд ли решится, — то за этим разоблачением последует разоблачение № 2».

Фогт выступил с опровержением, а разоблачения № 2 не последовало. Итак с этой стороны он был обеспечен, неприятности могли ему грозить лишь со стороны милых знакомых, но он их достаточно знал и мог рассчитывать на их трусость. Чем больше гласности приобретало дело благодаря жалобе, тем больше он мог надеяться на их сдержанность, так как в лице «беглого имперского регента» у позорного столба до известной степени стояло все «охвостье» парламента в целом.

Член парламента Якоб Венедей в своей брошюре «В защиту себя и отечества против

Карла Фогта», Ганновер, 1860[456], на стр. 27–28 выбалтывает следующее:

«Кроме писем Фогта, помещенных им в описании своего процесса, я прочитал еще другое письмо Фогта, обнаруживавшее гораздо яснее, чем письмо к д-ру Лёнингу, позицию Фогта как помощника тех, кто хотел во что бы то ни стало локализовать войну в Италии. Для себя лично я переписал из этого письма несколько мест, которые, к сожалению, не могу здесь привести, так как адресат письма сообщил их мне под условием не опубликовывать их. Из соображений личного и партийного характера старались скрыть поведение Фогта в этом деле таким способом, который, на мой взгляд, не может быть оправдан ни интересами партии, ни гражданским долгом перед отечеством. Эта сдержанность со стороны многих дает Фогту возможность с наглым видом и теперь еще выступать в качестве главы немецкой партии. Мне, однако, кажется, что именно поэтому партия, к которой принадлежал Фогт, несет известную ответственность за его поведение»{65}.

Таким образом, если, с одной стороны, риск процесса против «Allgemeine Zeitung» вообще не был слишком велик, то, с другой стороны, переход в наступление в этом направлении предоставлял генералу Фогту благоприятнейшую операционную базу. Это Австрия клеветала на имперского Фогта через «Allgemeine Zeitung», Австрия в союзе с коммунистами! Благодаря этому имперский фогт оказывался интересной жертвой чудовищной коалиции врагов буржуазного либерализма. А малогерманская печать, и без того благосклонная к имперскому Фогту как поборнику уменьшения земель империи [Mindrer des Reichs][457], с ликованием должна была бы поднять его на щит!

В начале июля 1859 г., вскоре после моего возвращения из Манчестера, ко мне обратился Блинд по делу, не имевшему отношения к данному случаю. Он пришел ко мне в сопровождении Фиделио Холлингера и Либкнехта. Во время свидания я высказал свое убеждение, что он автор листовки «Предостережение». Он решительно отрицал это. Я повторил по пунктам сделанное им 9 мая сообщение, составлявшее, в сущности, все содержание листовки. Он соглашался со всем сказанным, но, несмотря на это, продолжал отрицать свое авторство.

Приблизительно месяц спустя, в августе 1859 г., Либкнехт показал мне полученное им от редакции «Allgemeine Zeitung» письмо, в котором его настоятельно просили сообщить доказательства обвинений, содержавшихся в листовке «Предостережение». По его просьбе я отправился с ним в Сент-Джонс-Вуд на квартиру к Блинду, который, если и не был автором листовки, то во всяком случае в начале мая уже знал то, о чем поведала миру листовка лишь в начале июня, и который к тому же мог «доказать» то, что знал. Блинда не оказалось дома; он был на каком-то морском курорте. Либкнехт написал ему о цели нашего визита. Ответа от Блинда не последовало. Либкнехт написал второе письмо. Наконец, был получен следующий достойный государственного мужа документ:

«Дорогой г-н Либкнехт!

Оба Ваших письма, направленных по неправильному адресу, я получил почти одновременно. Вы сами понимаете, что я вовсе не желаю вмешиваться в дела совершенно чуждой мне газеты и менее всего в данном случае, потому что, как я уже раньше говорил, я не имел никакого отношения к указанному делу. Что касается упоминаемых Вами замечаний, высказанных в частной беседе, то, очевидно, они были совершенно неверно поняты; здесь произошла какая-то ошибка, о которой я собираюсь поговорить при случае устно. Выражая сожаление, что Вы напрасно проделали путь ко мне с Марксом,

остаюсь с полным уважением

Ваш К. Блинд».

Сент-Леонардс, 8 сентября

Эта дипломатически-холодная нота, согласно которой Блинд «не имел никакого отношения» к выдвинутым против Фогта обвинениям, напомнила мне об одной анонимной статье в лондонской «Free Press» от 27 мая 1859 г., которая в переводе гласит:

«Великий князь Константин — будущий король Венгрии».

Один корреспондент, прилагающий свою визитную карточку, пишет нам:

«Милостивый государь! Присутствуя на последнем митинге{66} в Мюзик-холле, я слышал сказанное по поводу великого князя Константина. Могу сообщить Вам другой факт. Не далее, как летом прошлого года, принц Жером Наполеон развивал в Женеве перед некоторыми близкими ему лицами план нападения на Австрию и предстоящей перекройки карты Европы. Я знаю имя одного швейцарского сенатора, с которым он подробно говорил на эту тему. Принц Жером заявил тогда, что, согласно намеченному плану, великий князь Константин должен стать королем Венгрии.

Я знаю также о предпринятых в начале текущего года попытках склонить в пользу русско-наполеоновского плана нескольких находящихся в изгнании немецких демократов, а также влиятельных либералов в самой Германии. В целях подкупа им были предложены крупные денежные суммы (large pecuniary advantages were held out to them as a bribe). Я рад сообщить, что предложения эти были отвергнуты с негодованием» (см. приложение 9).

Эта статья, в которой Фогт, хотя и не назван, но для немецкой эмиграции в Лондоне обозначен достаточно ясно, передает в сущности основное содержание появившейся впоследствии листовки «Предостережение». Автор статьи о «будущем короле Венгрии», который из патриотического рвения выступил с анонимным обвинением против Фогта, естественно, должен был с жадностью ухватиться за предоставляемый ему аугсбургским процессом превосходный случай разоблачить на суде измену перед лицом всей Европы. Но кто же был автором статьи о «будущем короле Венгрии»? Гражданин Карл Блинд. Об этом я догадался уже в мае по форме и содержанию статьи, и это официально подтвердил мне теперь редактор «Free Press» г-н Коллет, когда я ему объяснил значение спорного вопроса и сообщил содержание дипломатической ноты Блинда.

17 сентября 1859 г. наборщик г-н А. Фёгеле передал мне письменно заявление (напечатанное в «Главной книге», Документы, стр. 30–31), в котором он, отнюдь не утверждая, что Блинд — автор листовки «Предостережение», свидетельствует однако, что сам он (А. Фёгеле) и его хозяин Фиделио Холлингер набрали памфлет в типографии Холлингера, что рукопись была написана почерком Блинда и что Холлингер как-то назвал Блинда автором этой листовки.

Опираясь на заявление Фёгеле и на статью о «будущем короле Венгрии», Либкнехт написал еще раз Блинду, требуя у него «доказательств» оглашенных во «Free Press» этим государственным мужем фактов; одновременно он указал ему, что теперь имеется вещественное доказательство его причастности к изданию листовки «Предостережение». Вместо ответа Либкнехту, Блинд прислал ко мне г-на Коллета. Г-н Коллет пришел с целью просить меня от имени Блинда, чтобы я не использовал публично имеющиеся у меня сведения об авторстве вышеназванной статьи во «Free Press». Я ответил, что не могу взять на себя никаких обязательств: моя скромность будет идти нога в ногу с мужеством Блинда.

Между тем, приближался день начала аугсбургского процесса. Блинд молчал. Фогт в различных публичных заявлениях пытался взвалить ответственность за листовку и за доказательство содержавшихся в ней фактов на меня как на ее тайного автора. Чтобы отразить этот маневр, выручить Либкнехта и помочь «Allgemeine Zeitung», которая, по моему мнению, сделала хорошее дело, выступив с разоблачением Фогта, я сообщил ее редакции через Либкнехта, что готов предоставить в ее распоряжение документ, касающийся происхождения листовки «Предостережение», если она меня запросит об этом письменно. Так началась «оживленная переписка, которая как раз теперь ведется между Марксом и г-ном Кольбом», как рассказывает Фогт на стр. 194 «Главной книги»{67}. Эта моя «оживленная переписка с г-ном Кольбом» состояла из двух адресованных мне писем г-на Оргеса от одного и того же числа, в которых он просил меня прислать обещанный документ, посланный мной затем ему вместе с коротенькой запиской в несколько строк{68}.

Оба письма г-на Оргеса — или, вернее, двойное издание одного и того же письма — пришли в Лондон 18 октября 1859 г., меж тем как разбирательство дела должно было начаться в Аугсбурге уже 24 октября. Я поэтому написал немедленно г-ну Фёгеле, назначив ему rendezvous на следующий день в помещении полицейского суда на Мальборо-стрит, где он должен был придать своему заявлению о листовке «Предостережение» судебную форму affidavit{69}. Мое письмо не застало его вовремя. Поэтому я должен был 19 октября{70}, вопреки своему первоначальному намерению, послать в «Allgemeine Zeitung» вместо affidavit вышеупомянутое письменное заявление от 17 сентября{71}.

Как известно, судебный процесс в Аугсбурге превратился в настоящую комедию ошибок. Corpus delicti {Составом преступления. Ред.} была посланная В. Либкнехтом в «Allgemeine Zeitung» и перепечатанная ею листовка «Предостережение». Но издатель и автор листовки играли в жмурки; Либкнехт не мог препроводить своих находившихся в Лондоне свидетелей в зал заседания суда; попав в затруднительное юридическое положение, редакторы «Allgemeine Zeitung» несли какую-то высокопарную пошлую политическую тарабарщину, д-р Герман угощал суд охотничьими рассказами «округленной натуры» о серной банде, о лозаннском празднестве и т. д. и, наконец, суд отказал Фогту в его жалобе потому, что истец ошибся, обратившись не в ту инстанцию. Путаница достигла кульминационного пункта, когда аугсбургский процесс закончился и отчет о нем, вместе с «Allgemeine Zeitung», был доставлен в Лондон. Блинд, хранивший до сих пор гробовое молчание мудрого государственного мужа, был перепуган раздобытым мной свидетельством наборщика Фёгеле и выскочил вдруг на публичную арену. Фёгеле не заявлял, что Блинд — автор листовки, а заявил только, что он назван ему Фиделио Холлингером как автор листовки. Зато Фёгеле категорически заявил, что рукопись листовки написана знакомым ему почерком Блинда и была набрана и напечатана в типографии Холлингера. Блинд мог быть автором листовки, если бы даже она не была написана рукой Блинда и не была набрана в типографии Холлингера. И, наоборот, листовка могла быть написана рукой Блинда и напечатана Холлингером, если бы даже Блинд и не был ее автором.

В № 313 «Allgemeine Zeitung» помещено заявление Блинда с пометкой: Лондон, 3 ноября (см. «Главную книгу», Документы, стр. 37, 38), в котором этот гражданин и государственный муж утверждает, что он не автор листовки, а в качестве доказательства он «опубликовывает» «следующий документ»:

а) «Настоящим заявляю, что помещенное в № 300 «Allgemeine Zeitung» утверждение наборщика Фёгеле, будто упомянутая там листовка «Предостережение» была напечатана в моей типографии или будто г-н КарлБлинд ее автор, представляет злостное измышление.

3, Личфилд-стрит, Сохо, Лондон, 2 ноября 1859 г.

Фиделио Холлингер».

б) «Нижеподписавшийся, живущий и работающий 11 месяцев в доме № 3, на Личфилд-стрит, со своей стороны свидетельствует о правильности заявления г-на Холлингера.

Лондон, 2 ноября 1859 г.

И. Ф. Вие, наборщик».

Фёгеле нигде не утверждал, что Блинд — автор листовки. Таким образом, Фиделио Холлингер сперва сочиняет утверждение Фёгеле, чтобы потом назвать его «злостным измышлением». С другой стороны, если памфлет не был напечатан в типографии Холлингера, то откуда этот самый Фиделио Холлингер знал, что Карл Блинд не автор его?

И почему наборщик Вие находит возможным свидетельствовать о «правильности этого заявления Фиделио Холлингера» на основании того, что он «живет и работает 11 месяцев» (считая назад от 2 ноября 1859 г.) у Холлингера?

Свой ответ на это заявление Блинда (№ 325 «Allgemeine Zeitung», см. также «Главную книгу», Документы, стр. 39, 40) я закончил словами: «Перенесение судебного процесса из Аугсбурга в Лондон раскрыло бы всю mystere {тайну. Ред.} Блинда — Фогта».

Блинд, со всем нравственным негодованием оскорбленной прекрасной души, переходит снова в наступление в «приложении к «Allgemeine Zeitung» от 11 декабря 1859 года».

«Ссылаясь повторно» (запомним это) «на документы, подписанные владельцем типографии г-ном Холлингером и наборщиком Вие, я заявляю в последний раз, что носящее теперь уже характер инсинуации утверждение, будто я автор часто упоминавшейся листовки — явная неправда. В других утверждениях на мой счет содержатся грубейшие извращения».

В приписке к этому заявлению редакция «Allgemeine Zeitung» замечает, что «спор перестал интересовать широкую публику», и просит поэтому «лиц, которых это касается, отказаться от дальнейших взаимных возражений»; «округленная натура» комментирует это в конце «Главной книги» следующим образом:

«Иными словами: редакция «Allgemeine Zeitung» просит гг. Маркса, Бискампа{72}, Либкнехта, изобличенных в чистейшей лжи, не срамить больше ни самих себя, ни газеты».

Так закончилась пока аугсбургская кампания.

Впадая снова в тон своей Лаузиады, Фогт утверждает, что «наборщик Фёгеле» дал мне и Либкнехту «ложное показание» (стр. 195 «Главной книги»). Происхождение же листовки он объясняет тем, что Блинд

«выдумал какие-то подозрения и протрещал о них всем. Из этого материала серная банда состряпала листовку, а затем и статьи, которые она приписала попавшему впросак Блинду» (стр. 218 l. с.).

Если же имперский Фогт, несмотря на приглашение, не возобновил в Лондоне своей неоконченной кампании, то произошло это отчасти потому, что Лондон «захолустье» (стр. 229 «Главной книги»), отчасти же потому, что заинтересованные стороны «взаимно обвиняют одна другую в неправде» (l. с.).

В своей «критической непосредственности» этот муж считает уместным вмешательство суда лишь в том случае, когда стороны не спорят между собой об истине.

Я перескакиваю через три месяца и продолжаю свой рассказ с начала февраля 1860 года. «Главная книга» Фогта тогда еще не попала в Лондон, но зато здесь уже был букет берлинской «National-Zeitung», где между прочим, сказано:

«Партия Маркса могла очень легко взвалить авторство листовки на Блинда именно в силу того и после того, как последний в беседе с Марксом и в статье в «Free Press» высказал аналогичные взгляды; воспользовавшись этими высказываниями и оборотами речи Блинда, можно было так сфабриковать листовку, чтобы она выглядела как его изделие».

Блинд, который все искусство дипломатии сводит к молчанию, подобно тому, как Фальстаф лучшим проявлением храбрости считал благоразумие{73}, — Блинд снова умолк. Чтобы развязать ему язык, я опубликовал в Лондоне за своей подписью циркуляр на английском языке, датированный 4 февраля 1860 года (см, приложение 11).

В этом циркуляре, обращенном к редактору «Free Press», говорится, между прочим, следующее:

«Прежде, чем я предприму дальнейшие шаги, я должен разоблачить молодцов, которые явным образом сыграли на руку Фогту. С этой целью я публично заявляю, что показание Блинда, Вие и Холлингера, будто анонимная листовка не была напечатана в типографии Холлингера, 3, Личфилд-стрит, Сохо, является гнусной, ложью»{74}. Приведя свои доказательства, я заканчиваю следующими словами:

«На основании всего этого, я снова называю вышеупомянутого Карла Блинда гнусным лжецом (deliberate liar). Если я не прав, то он легко может меня опровергнуть, обратившись в английский суд».

6 февраля 1860 г. одна лондонская газета («Daily Telegraph»[460]) воспроизвела — я к этому еще вернусь — букет «National-Zeitung» под заглавием «The Journalistic Auxiliaries of Austria» («Газетные пособники Австрии»). Я, со своей стороны, начал дело по обвинению «National-Zeitung» в клевете, пригрозил газете «Telegraph» подобной же жалобой и стал собирать необходимый судебный материал.

11 февраля 1860 г. наборщик Фёгеле дал affidavit перед полицейским судом на Боу-стрит, В этом документе повторяется в основном его заявление от 17 сентября 1859 г., — именно, что рукопись листовки написана почерком Блинда и набрана в типографии Холлингера отчасти им самим (Фёгеле), отчасти Ф. Холлингером (см. приложение 12).

Несравненно важнее был affidavit наборщика Вие, на свидетельство которого Блинд повторно и с возрастающей уверенностью ссылался в «Allgemeine Zeitung».

Поэтому, помимо оригинала (см. приложение 13), здесь приводится его дословный перевод:

«В первых числах ноября истекшего года — я не помню точно даты — между 9 и 10 часами вечера я был поднят с постели г-ном Ф. Холлингером, в доме которого я жил тогда и у которого работал в качестве наборщика. Он протянул мне заявление, в котором говорилось, что в течение предыдущих 11 месяцев я непрерывно работал у него и что в течение этого времени в типографии г-на Холлингера, 3, Личфилд-стрит, Сохо, не была ни набрана, ни напечатана некая листовка на немецком языке «Предостережение». Растерявшись и не сознавая значения того, что я делаю, я исполнил его желание, переписал и подписал этот документ. Г-н Холлингер пообещал мне денег, но я ничего не получил от него. Во время этой сделки г-н Карл Блинд, как сообщила мне потом моя жена, ожидал в комнате г-на Холлингера. Несколько дней спустя г-жа Холлингер оторвала меня от обеда и провела в комнату своего мужа, где я застал одного только г-на Блинда. Он предъявил мне тот же документ, который предъявил мне раньше г-н Холлингер, и настойчиво просил меня (entreated me) написать и подписать вторую копию, так как он нуждается в двух копиях — для себя самого и для опубликования в печати. Он прибавил, что отблагодарит меня. Я снова переписал и подписал документ.

Сим я удостоверяю правдивость вышеизложенного, а также и того, что:

1) из упомянутых в документе 11 месяцев я в течение 6 недель работал не у г-на Холлингера, а у некоего Эрмани;

2) я не работал у г-на Холлингера как раз в то время, когда была напечатана листовка «Предостережение»;

3) я слышал тогда от г-на Фёгеле, который работал в то время у г-на Холлингера, что он, Фёгеле, вместе с самим г-ном Холлингером набирал указанную листовку и что рукопись была написана почерком Блинда;

4) набор листовки еще сохранился, когда я снова стал работать у Холлингера. Я сам переверстал его для перепечатки листовки «Предостережение» в немецкой газете «Volk», печатавшейся у г-на Холлингера, 3, Лич-филд-стрит, Сохо. Листовка появилась в № 7 «Volk» от 18 июня 1859 года;

5) я видел, как г-н Холлингер дал г-ну Вильгельму Либкнехту, проживающему в доме 14, Черч-стрит, Сохо, корректурный лист листовки «Предостережение», на котором г-н Карл Блинд собственноручно исправил 4 или 6 опечаток. Г-н Холлингер колебался, дать ли ему корректурный лист г-ну Либкнехту, и лишь только г-н Либкнехт удалился, он выразил мне и работавшему вместе со мной Фёгеле сожаление, что выпустил из рук корректурный лист.

Иоганн Фридрих Вие.

Заявлено и подписано вышеозначенным Фридрихом Вие в полицейском суде на Боу-стрит сегодня, 8 февраля 1860 г. передо мной,

Т. Генри, судьей вышеозначенного суда»

(Полицейский суд, Боу-стрит).

Обоими affidavits наборщиков Фёгеле и Вие было доказано, что рукопись листовки была написана рукой Блинда и набрана в типографии Холлингера и что Блинд сам вел одну корректуру.

А этот homme d'etat писал Юлиусу Фрёбелю из Лондона 4 июля 1859 года:

«Здесь появилось — не знаю, кем написанное, — резкое обвинение Фогта в продажности. В нем приводится несколько якобы имевших место фактов, о которых мы раньше ничего не слыхали».

И тот же homme d'etat писал Либкнехту 8 сентября 1859 г., что он

«не имел никакого отношения к указанному делу».

Не довольствуясь этими подвигами, гражданин и государственный муж Блинд сфабриковал, кроме того, ложное заявление, для которого он выманил подпись наборщика Вие, при помощи обещаний Фиделио Холлингера дать наборщику денег и своих собственных обещаний отблагодарить его в будущем.

Он не только послал в «Allgemeine Zeitung» это свое изделие с подписью, полученной путем обмана, вместе с ложным показанием Фиделио Холлингера, но «повторно» «ссылается» на эти «документы» в своем втором заявлении и в связи с этими «документами» бросает мне с моральным негодованием обвинение в «явной неправде».

Копии обоих affidavits Фёгеле и Вие я пустил в обращение в разных кругах. Это повлекло за собой свидание на квартире у Блинда между Блиндом, Фиделио Холлингером и другом дома Блинда, д-ром медицины г-ном Карлом Шайбле, славным, тихим человеком, играющим в политических операциях Блинда до некоторой степени роль ручного слона.

И вот в «Daily Telegraph», в номере от 15 февраля 1860 г., появилась перепечатанная потом в немецких газетах заметка, гласящая в переводе следующее:

«Памфлет против Фогта

Издателю «Daily Telegraph»!

Милостивый государь! Принимая во внимание имеющие хождение ложные слухи, я чувствую себя обязанным по отношению к г-ну Блинду, а также и к г-ну Марксу официально заявить, что ни один из них не является автором недавно выпущенной листовки, направленной против профессора Фогта из Женевы. Листовка эта исходит от меня, и ответственность за нее лежит на мне. Из уважения к г-ну Марксу, как и к г-ну Блинду, я выражаю сожаление, что независящие от меня обстоятельства помешали мне сделать это заявление раньше.

Лондон, 14 февраля 1860 г.

Карл Шайбле, д-р мед.»

Г-н Шайбле прислал мне это заявление. Я же, обойдя правила вежливости, ответил ему посылкой affidavits наборщиков Фёгеле и Вие и написал в то же время, что его (Шайбле) заявление ничего не меняет ни в ложных показаниях, посланных Блиндом в «Allgemeine Zeitung», ни в conspiracy {тайном сговоре. Ред.} Блинда с Холлингером с целью выманить подпись Вие для сфабрикования фальшивого документа.

Блинд чувствовал, что он находится теперь не на надежной почве «Allgemeine Zeitung», а перед внушающим серьезные опасения английским судом. Если он хотел лишить силы упомянутые выше affidavits и основанные на них «грубые оскорбления», содержащиеся в моем циркуляре, то он и Холдингер должны были противопоставить им свои собственные affidavits; однако с уголовными делами шутки плохи.

Эйзеле-Блинд не автор листовки, так как Бейзеле-Шайбле публично объявил себя ее автором, Блинд только написал рукопись листовки, только отдал ее для печатания Холлингеру, только собственноручно правил корректуру, только сфабриковал вместе с Холлингером ложные показания для опровержения этих фактов и отправил их в «Allgemeine Zeitung». Но он все-таки непризнанная невинность, ибо он не автор листовки и не инициатор ее появления. Он действовал только в качестве писца Бейзеле-Шайбле. Именно поэтому он и 4 июля 1859 г. не знал, «кто» выпустил в свет листовку, а 8 сентября 1859 г. «не имел никакого отношения к указанному делу». Итак, успокоим его: Бейзеле-Шайбле — автор листовки в литературном смысле, но Эйзеле-Блинд — автор ее в техническом смысле по английскому закону и ответственный издатель в смысле законодательства всякого цивилизованного народа. Habeat sibi! {Ну и пусть себе! Ред.}.

На прощание несколько слов г-ну д-ру Бейзеле-Шайбле.

Опубликованный Фогтом в бильском «Handels-Courier» с пометкой: Берн, 23 мая 1859 г., пасквиль против меня был озаглавлен: «Предостережение». Написанная в начале июня г. Шайбле и переписанная и изданная его секретарем Блиндом листовка, в которой — с указанием вполне определенных деталей — Фогт разоблачается как «подкупающий» других и «подкупленный» агент Луи Бонапарта, также озаглавлена: «Предостережение». Кроме того, она подписана буквой X. Хотя в алгебре Х означает неизвестную величину, это случайно и последняя буква моей фамилии. Может быть, заглавием листовки Шайбле «Предостережение» и подписью под ней хотели создать впечатление, что эта листовка представляет мой ответ на фогтовское «Предостережение»? Шайбле обещал разоблачение № 2, если Фогт осмелится отрицать разоблачение № 1. Фогт не только отрицал, но и начал дело о клевете в ответ на «Предостережение» Шайбле. А № 2 г-на Шайбле и до сих пор еще не появился. Шайбле предпослал своей листовке слова: «Просят распространять». А когда «Либкнехт, удовлетворяя эту «просьбу», «распространил» листовку через посредство «Allgemeine Zeitung», то «независящие от него обстоятельства» зажимали г-ну Шайбле рот с июня 1859 до февраля г., и только affidavits в полицейском суде на Боу-стрит развязали ему язык.

Как бы то ни было, Шайбле, первоначальный обвинитель Фогта, взял теперь публично на себя ответственность за приведенные в листовке факты. Поэтому аугсбургская кампания кончается не победой защитников Фогта, а появлением, наконец, на арене борьбы атакующего Шайбле.

VIII ДА-ДА ФОГТ И ЕГО ИССЛЕДОВАНИЯ

«SINE STUDIO»{75}

Приблизительно за месяц до начала Итальянской войны появились фогтовские так называемые «Исследования о современном положении Европы», Женева, 1859. Cui bono? {Кому на пользу? Ред.}

Фогт знал, что

«Англия в предстоящей войне останется нейтральной» («Исследования», стр. 4).

Он знал, что Россия

«в согласии с Францией, примет все меры, чтобы вредить Австрии, не переходя пределов открытой враждебности» («Исследования», стр. 13).

Он знал, что Пруссия — но пусть он нам сам скажет, что он знает про Пруссию.

«Самому близорукому человеку должно теперь стать ясным, что существует соглашение между прусским правительством и императорским правительством Франции; что Пруссия не обнажит меча для защиты ненемецких провинций Австрии; что она даст согласие на все мероприятия, необходимые для защиты территории Союза, но во всем прочем будет препятствовать всякому участию Союза или отдельных его членов на стороне Австрии, — чтобы затем, во время будущих мирных переговоров, получить за эти усилия свое вознаграждение в Северо-Германской низменности» (l. с., стр. 19).

Итак, facit {итог. Ред.}: В предстоящем крестовом походе Бонапарта против Австрии Англия останется нейтральной, Россия будет действовать враждебно по отношению к Австрии, Пруссия будет сдерживать воинственно настроенных членов Союза[461], и Европа постарается локализовать войну. Луи Бонапарт будет вести теперь Итальянскую войну, как прежде войну с Россией, с верховного соизволения, в качестве, так сказать, тайного генерала европейской коалиции. К чему же тогда фогтовская брошюра? Раз Фогт знает, что Англия, Россия и Пруссия будут действовать против Австрии, то что же заставляет его писать в пользу Бонапарта? Но, по-видимому, — помимо старого французоедства вместе с «впавшим в детство отцом Арндтом и тенью ничтожного Яна во главе» (стр. 121 1. с.), — «немецкий парод» охватило своего рода национальное движение, которое нашло отклик в разных «палатах и газетах», «в то время как правительства только медленно и не без сопротивления присоединились к господствующему течению» (стр. 114 l. с.). По-видимому, «уверенность в грозящей опасности» исторгла у немецкого «народа» «клич к совместным мероприятиям» (l. с.). Французский «Moniteur» (см., между прочим, номер от 15 марта 1859 г.) смотрел на это немецкое движение с «огорчением и изумлением»,

«В палатах и печати некоторых государств Германского союза», — восклицает он, — «проповедуется нечто вроде крестового похода против Франции. Ее обвиняют в честолюбивых планах, от которых она отреклась, в подготовке к завоеваниям, в которых она не нуждается» и т. д.

В ответ на эти «клеветнические обвинения» «Moniteur» заявляет, что поведение «императора» в итальянском вопросе должно, «наоборот, внушить немецкому сознанию самую глубокую уверенность» в том, что обеспечение немецкого единства и национальных интересов немцев в известной мере заветная мысль Франции декабрьского переворота и т. д. Однако «Moniteur» сознается (см. 10 апреля 1859 г.), что кое-какие опасения немцев, по-видимому, могли быть «спровоцированы» некоторыми парижскими брошюрами, в которых Луи Бонапарт усиленно просит самого себя предоставить своему народу «долгожданный случай» «pour s'etendre majestueusement des Alpes au Rhin» («величественно раскинуться от Альп до Рейна»).

«Но», — говорит «Moniteur», — «Германия забывает, что Франция находится под эгидой законодательства, не разрешающего никакого предварительного контроля со стороны правительства».

Эти и подобные заявления «Moniteur», как было доложено графу Малмсбери (см. Синюю книгу об итальянских делах, январь — май 1859 г.[462]), вызвали действие, как раз противоположное тому, которое имелось в виду. По то, чего не добился «Moniteur», добился, может быть, Карл Фогт. Его «Исследования» — не что иное, как переведенная на немецкий язык компиляция статей «Moniteur», брошюр, изданных Дантю, и бонапартистских карт будущего.

Политиканская болтовня Фогта насчет Англии представляет лишь тот интерес, что наглядно обнаруживает характер его «Исследований». В согласии со своими французскими первоисточниками он превращает английского адмирала сэра Чарлза Нейпира в «лорда» Нейпира («Исследования», стр. 4). Литературные зуавы декабрьского переворота знают из представлений театра Порт-Сен-Мартен[463], что каждый знатный англичанин по меньшей мере лорд.

«С Австрией», — рассказывает Фогт, — «Англия никогда не могла быть более или менее продолжительное время в ладу. Если минутная общность интересов на некоторое время их и связывала, то непосредственно за этим политическая необходимость всегда вновь их разделяла. С Пруссией же, наоборот, Англия постоянно вступала в очень тесную связь» и т. д. (стр. 2 l. с.).

И в самом деле! Совместная борьба Англии и Австрии против Людовика XIV продолжается, с незначительными перерывами, с 1689 до 1713 г., то есть почти четверть столетия. В войне за Австрийское наследство Англия борется почти шесть лет вместе с Австрией против Пруссии и Франции. Лишь в Семилетней войне[464] Англия вступает в союз с Пруссией против Австрии и Франции, но уже в 1762 г. лорд Бьют изменяет Фридриху Великому, предлагая то русскому посланнику Голицыну, то австрийскому министру Кауницу произвести «раздел Пруссии». В 1790 г. Англия заключает с Пруссией союз против России и Австрии, но он опять распадается в том же году. Во время антиякобинской войны Пруссия, несмотря на субсидии Питта, заключает Базельский договор[465] и выходит из европейской коалиции. Наоборот, Австрия, подстрекаемая Англией, с небольшими перерывами продолжает борьбу с 1793 до 1809 года. Едва был устранен Наполеон, как Англия, еще во время Венского конгресса, заключает тотчас же с Австрией и Францией тайный договор (3 января 1815 г.) против России и Пруссии[466]. В 1821 г. Меттерних и Каслри заключили в Ганновере новое соглашение против России[467]. Поэтому, в то время как сами британцы — историки и парламентские ораторы — говорят об Австрии преимущественно как об «ancient ally» (старом союзнике), Фогт открывает в своем оригинале — вышедших у Дантю французских брошюрах, — что Австрия и Англия, если не считать «минутной общности», всегда расходились, Англия же и Пруссия, напротив, всегда объединялись, поэтому-то лорд Линдхёрст во время войны с Россией и воскликнул в палате лордов по адресу Пруссии: «Quern tu, Romane, caveto!»{76}.

Протестантская Англия питает антипатию к католической Австрии, либеральная Англия — к консервативной Австрии, фритредерская Англия — к протекционистской Австрии, платежеспособная Англия — к обанкротившейся Австрии. Но патетический элемент всегда был чужд английской истории. Лорд Пальмерстон во время своего 30-летнего управления Англией при случае прикрывал, правда, свое вассальное положение по отношению к России проявлением антипатии по отношению к Австрии, Из «антипатии» к Австрии он в 1848 г. отказался, например, от предложенного Австрией и одобренного Пьемонтом и Францией посредничества Англии в итальянских делах на условиях, согласно которым Австрия отходила до линии Эча и Вероны, Лоамбардия, если бы она этого захотела, присоединилась бы к Пьемонту, Парма и Модена достались бы Ломбардии, а Венеция образовала бы, под управлением австрийского эрцгерцога, независимое итальянское государство и сама установила бы свою конституцию (см. Синюю книгу об итальянских делах, часть II, июль 1849, №№ 377, 478). Условия эти, во всяком случае, были благоприятнее условий Виллафранкского мира[468], После того как Радецкий наголову разбил итальянцев, Пальмерстон сам предложил отвергнутые им ранее условия. Когда же интересы России потребовали противоположного поведения во время венгерской войны за независимость, Пальмерстон, несмотря на свою «антипатию» к Австрии, отказал венграм в помощи, о которой они просили его, ссылаясь на договор 1711 года[469]; он отказался даже от всякого протеста против русской интервенции, потому что

«политическая независимость и свобода Европы связаны с сохранением и целостностью Австрии как европейской великой державы». (Заседание палаты общин, 21 июля 1849 г.)

Фогт далее рассказывает:

«Интересы Соединенного королевства… повсюду враждебно противостоят им» (интересам Австрия) (стр. 2 1. с.).

Это «повсюду» немедленно превращается в Средиземное море.

«Англия хочет во что бы то ни стало утвердить свое влияние в Средиземном море и в его прибрежных странах. Неаполь и Сицилия, Мальта и Ионические острова, Сирия и Египет — опорные пункты ее политики, направленной в сторону Ост-Индии; повсюду в этих пунктах Австрия чинит ей сильнейшие препятствия» (l. с.).

Чему только не верит этот Фогт из того, что он вычитал в своем оригинале — брошюрах, изданных у Дантю в Париже поборниками декабрьского переворота. Англичане до сих пор воображали, что они боролись за Мальту и Ионические острова то с русскими, то с французами, но никак не с австрийцами. Франция, а не Австрия, отправила в свое время экспедицию в Египет и в настоящее время укрепляется на Суэцком перешейке; Франция, а не Австрия, осуществила завоевания на северном берегу Африки и, в союзе с Испанией, пыталась отобрать у англичан Гибралтар; июльский договор 1840 г., касавшийся Египта и Сирии, Англия заключила против Франции, но с Австрией[470]; в «политике, направленной в сторону Ост-Индии» Англия натыкается повсюду на «сильнейшие препятствия» со стороны России, а не Австрии; в единственно серьезном спорном вопросе между Англией и Неаполем, в вопросе о сере в 1840 г., монополия французской, а не австрийской компании на торговлю сицилийской серой послужила поводом для трений[471]; наконец, по ту сторону Ла-Манша говорят при случае о превращении Средиземного моря в «lac francais» {«французское озеро». Ред.}, но никогда не говорят о превращении его в «lac austrichien» {«австрийское озеро». Ред.}. Но здесь нужно принять во внимание одно важное обстоятельство.

Дело в том, что в 1858 г. в Лондоне появилась карта Европы под названием «L'Europe en 1860» («Европа в 1860 г.»). Карта эта, изданная французским посольством и содержащая некоторые для 1858 г. пророческие указания — например, Ломбардия и Венеция присоединены к Пьемонту, а Марокко к Испании, — перекраивает политическую географию всей Европы, за единственным исключением Франции, видимо остающейся в своих старых границах. Территории, предназначавшиеся для нее, раздаются со скрытой иронией невероятным владельцам. Так, например, Египет достается Австрии, а в примечаниях на полях карты указывается: «Francois Joseph I, l'Empereur d'Autriche et d'Egypte» (Франц-Иосиф I, император австрийский и египетский).

У Фогта перед глазами в качестве декабрьского компаса лежала карта «Европа в 1860 г.». Отсюда его конфликт между Англией и Австрией из-за Египта и Сирии. Фогт пророчествует, что этот конфликт «закончился бы уничтожением одной из враждующих держав», если бы, как он еще вовремя спохватывается, «если бы Австрия обладала военным флотом» (стр. 2 l. с.). Но кульминационного пункта своей своеобразной исторической учености «Исследования» достигают в следующем месте:

«Когда Наполеон I в свое время пытался вызвать банкротство английского банка [die englische Bank], последний в течение одного дня вышел из затруднения тем, что стал отсчитывать деньги, а не взвешивать их, как до того было принято; австрийская государственная касса 365 дней в году находится в подобном, даже еще в гораздо худшем, положении» (l. с., стр. 43).

Как известно, Английский банк [die Bank von England] (die englische Bank — это тоже фогтовский фантом) приостановил размен банкнот на золото с февраля 1797 до 1821 года; за все эти 24 года английские банкноты вообще не подлежали размену на металлические деньги, будь то на вес или на счет. Когда была произведена приостановка размена на золото, во Франции никакого Наполеона I еще не было (хотя генерал Бонапарт проводил тогда свою первую итальянскую кампанию); а когда на Треднидл-стрит возобновился размен банкнот, то Наполеона уже не было в Европе. Такого рода «Исследования» побивают даже ла героньеровское завоевание Тироля «императором» Австрии.

* * *

Г-жа Крюденер, мать Священного союза, проводила различие между добрым началом, «белым ангелом Севера» (Александром I) и злым началом, «черным ангелом Юга» (Наполеоном I). Фогт, нареченный отец нового Священного союза, превращает обоих — царя и цезаря — Александра II и Наполеона III — в «белых ангелов». Оба — предопределенные судьбой освободители Европы.

Пьемонт, говорит Фогт, «заслужил даже уважение России» (стр. 71 l. с.).

Заслужил даже уважение России. Что же больше можно сказать о государстве? Особенно после того, как Пьемонт уступил России военную гавань Виллафранка, а тот же Фогт сделал следующее предостережение по поводу покупки Пруссией залива Яде[472]:

«военная гавань в чужой стране, без органической связи с владеющим ею государством, это настолько смешная нелепость, что существование такой гавани приобретает смысл лишь в том случае, если в ней видят, в известной мере, точку прицела для дальнейших устремлений, поднятый флажок, по которому визируется линия наводки» («Исследования», стр. 15).

Как известно, уже Екатерина II старалась приобрести для России военные гавани в Средиземном море.

Нежная предупредительность к «белому ангелу» Севера приводит Фогта к чрезмерно грубому нарушению «природной скромности», поскольку она еще имеется в его первоисточниках, изданных Дантю. В брошюре «Сущность вопроса, Франция — Италия — Австрия», Париж, 1859 (у Дантю)[473] он прочел на стр. 20:

«Впрочем, на каком основании австрийское правительство станет ссылаться на ненарушимость договоров 1815 г., когда оно само нарушило их захватом Кракова, независимость которого была гарантирована этими договорами?»{77}

Фогт переводит свой французский оригинал на немецкий язык следующим образом:

«Странно слышать подобные речи из уст единственного правительства, которое до сих пор нагло нарушало договоры; в мирное время, без всякого повода, оно протянуло свои кощунственные руки к гарантированной договорами Краковской республике и без долгих проволочек включило ее в состав империи» (стр. 58 l. с.).

Разумеется, Николай уничтожил конституцию и независимость Царства Польского, гарантированные договорами 1815 г., из «уважения» к договорам 1815 года. Не меньшее уважение Россия проявила и к неприкосновенности Кракова, заняв в 1831 г. этот вольный город своими войсками. В 1836 г. Краков был снова занят русскими, австрийцами и пруссаками; с ним обошлись как с завоеванной страной, и еще в 1840 г. он, ссылаясь на договоры 1815 г., тщетно апеллировал к Англии и Франции. Наконец, 22 февраля 1846 г. русские, австрийцы и пруссаки снова заняли Краков, чтобы присоединить его к Австрии[474]. Нарушение договоров было совершено тремя северными державами, и австрийский захват 1846 г. был только заключительным словом русского вторжения 1831 года. Из деликатности к «белому ангелу Севера» Фогт забывает о захвате Польши и извращает историю захвата Кракова{78}.

То обстоятельство, что Россия «неизменно враждебна Австрии и симпатизирует Франции», не оставляет у Фогта никаких сомнений насчет народно-освободительных тенденций Луи Бонапарта, подобно тому, как то обстоятельство, что «его» (Луи Бонапарта) «политика в настоящее время теснейшим образом связана с политикой России» (стр. 30), не оставляет у него никаких сомнений насчет народно-освободительных тенденций Александра II.

Поэтому на святую Русь на Востоке следует смотреть как на такого же «друга освободительных стремлений» и «народного и национального развития», как на Францию декабрьского переворота на Западе. Этот лозунг был дан всем агентам переворота 2 декабря.

«Россия», — прочел Фогт в изданной у Дантю брошюре «Обязательность договоров, державы, их подписавшие, и император Наполеон III», Париж, 1859[476], — «Россия принадлежит к семье славян, к избранной расе… Удивлялись рыцарскому согласию, внезапно возникшему между Францией и Россией. Нет ничего естественнее: единство принципов, согласованность цели, подчинение закону священного союза правительств и народов не для того, чтобы действовать обманом и принуждением, а для того, чтобы направлять движение наций по божественному пути и поддерживать это движение. Эта полнейшая сердечность» (между Луи-Филиппом и Англией была только entente cordiale {сердечным согласием. Ред.}, но между Луи Бонапартом и Россией царит la cordialite la plus parfaite {полнейшая сердечность. Ред.}) «привела к самым благотворным результатам: железные дороги, освобождение крепостных, стоянки торговых судов в Средиземном море и т. д.»{79}.

Фогт подхватывает «освобождение крепостных» и намекает, что

«данный теперь толчок… должен превратить Россию скорее в друга, чем во врага освободительных стремлений» (l. с., стр. 10).

У него, как и у его источника, изданного Дантю, толчок для так называемого освобождения крепостных в России исходит от Луи Бонапарта, с этой целью он превращает послужившую таким толчком англо-турецко-франко-русскую войну во французскую войну» (стр. 9 l. с.).

Как известно, призыв к освобождению крепостных впервые громко и настойчиво прозвучал при Александре I. Царь Николай всю свою жизнь занимался вопросом об освобождении крепостных; с этой целью он в 1838 г. создал особое министерство государственных имуществ, в 1843 г. предписал ему предпринять подготовительные шаги, а в 1847 г. издал даже благоприятные для крестьян законы по поводу продажи дворянских земельных владений[477], и только в 1848 г. страх перед революцией заставил его снова отменить их. Поэтому, если вопрос об освобождении крепостных при «благожелательном царе», как Фогт любезно называет Александра II, очень сильно продвинулся вперед, то произошло это очевидно в силу развития экономических отношений, над которыми даже царь не властен.

Кроме того, освобождение крепостных в духе русского правительства в сотни раз увеличило бы агрессивность России. Такое освобождение просто имеет целью довести самодержавие до предела путем уничтожения преград, которые стояли до сих пор перед большим самодержцем в лице многочисленных, опиравшихся на крепостничество малых самодержцев из русского дворянства и в лице самоуправляющихся крестьянских общин, материальная основа которых, общинная собственность, должна быть уничтожена так называемым освобождением.

Но русские крепостные, оказывается, понимают освобождение иначе, чем правительство, а русское дворянство понимает его опять-таки по-иному. В силу этого «благожелательный царь» обнаружил, что подлинное освобождение крепостных несовместимо с его самодержавием, подобно тому как благожелательный папа Пий IX открыл в свое время, что освобождение Италии несовместимо с условиями существования папства. Поэтому «благожелательный царь» видит в завоевательной войне и в проведении традиционной внешней политики России, которая, по замечанию русского историка Карамзина, «неизменна»[478], единственное средство отсрочить наступление революции внутри страны. Князь Долгоруков в своей книге «Правда о России», 1860 г.[479] подвергнул уничтожающей критике и опроверг лживые россказни о наступившем при Александре II тысячелетнем царстве, усердно распространявшиеся с 1856 г. по всей Европе наемными русскими писаками, громко провозглашенные в 1859 г. рыцарями декабря и раболепно повторенные Фогтом в его «Исследованиях».

Еще до начала Итальянской войны союз, заключенный — согласно Фогту, специально в целях освобождения национальностей — между «белым царем» и «героем декабря», прошел испытание в Дунайских княжествах, где единство и независимость румынской национальности были закреплены избранием полковника Кузы в господари Молдавии и Валахии[480].

«Австрия протестует руками и ногами, Франция и Россия выражают одобрение» (стр. 65 l. с.).

В докладной записке (перепечатана в «Preusisches Wochenblatt»[481], 18 5 5 г.), составленной в 1837 г. русским кабинетом для тогдашнего царя, читаем:

«Россия не любит сразу присоединять к себе государства с чужеродными элементами… Во всяком случае, представляется более удобным государства, которые решено приобрести, оставлять на некоторое время под управлением особых, но полностью зависимых правителей, как мы это сделали в Молдавии и Валахии и т. д.».

Прежде чем Россия присоединила Крым, она провозгласила его независимость.

В русском манифесте от 11 декабря 1814 г. мы читаем, между прочим, следующее:

«Император Александр, ваш защитник, обращается к вам, поляки. Вооружитесь сами для защиты своего отечества и для сохранения своей политической независимости».

А Дунайские княжества! Со времени вступления Петра Великого в Дунайские княжества Россия заботилась о их «независимости». На конгрессе в Немирове (1737) императрица Анна потребовала от султана независимости Дунайских княжеств под русским протекторатом. Екатерина II на Фокшанском конгрессе (1772) настаивала на независимости княжеств под европейским протекторатом[482]. Эти домогательства продолжались и при Александре I, который реализовал их, превратив Бессарабию в русскую провинцию (Бухарестский мир 1812 г.)[483]. Николай даже осчастливил румын через Киселева действующим еще поныне «Органическим регламентом», установившим отвратительнейшее крепостничество при ликовании всей Европы по поводу этого code {кодекса. Ред.} свободы[484]. Александр II только на шаг продвинул полуторавековую политику своих предшественников квази-объединением Дунайских княжеств под управлением Кузы. Фогт же делает открытие, что, благодаря этому объединению под главенством русского вассала, «княжества станут оплотом против продвижения России на юг» (стр. 64 l. с.).

Так как Россия приветствовала избрание Кузы (стр. 65 l. с.), то ясно, как день, что благожелательный царь не пожалел сил, чтобы закрыть себе «путь на юг», хотя «Константинополь остается всегдашней целью русской политики» (l. с., стр. 9).

Мысль выставить Россию защитницей либерализма и национальных стремлений не нова. Целая толпа французских и немецких просветителей прославляла Екатерину II как знаменосца прогресса. «Благородный» Александр I (Le grec du Bas Empire{80}, как неблагородно назвал его Наполеон) разыгрывал в свое время роль героя либерализма во всей Европе. Разве он не осчастливил Финляндию благами русской цивилизации? Разве он не наделил, в своем великодушии, Францию, наряду с конституцией также и русским премьер-министром, герцогом Ришельё? Разве не был он тайным вождем «Гетерии»[485], хотя одновременно с этим на Веронском конгрессе, через продажного Шатобриана, побуждал Людовика XVIII выступить в поход против испанских мятежников?[486] Разве он не втравливал Фердинанда VII, через его духовника, в экспедицию против восставших испано-американских колоний, пообещав в то же время президенту Северо-Американских Соединенных Штатов свою поддержку против всякой интервенции европейских держав на американском материке? Разве он не послал в Валахию Ипсиланти в качестве «вождя священной дружины эллинов» и с помощью того же Ипсиланти не предал эту дружину и не убил коварно Владимиреску, вождя валашских повстанцев? Николая также прославляли до 1830 г. на всех языках, в стихах и прозе, как героя-освободителя национальностей. Когда он в 1828–1829 гг. предпринял войну против Махмуда II для освобождения греков — как раз после того, как Махмуд отказался пропустить русскую армию для подавления греческого восстания, — Пальмерстон заявил в английском парламенте, что враги России-освободительницы — неизбежные «друзья» величайших в мире чудовищ, дон Мигела, Австрии и султана. Разве Николай, в своей отеческой заботе о греках, не дал им в президенты русского генерала, графа Каподистрию? Но греки не были французами и убили благородного Каподистрию, Хотя Николай, со времени взрыва июльской революции 1830 г., играл главным образом роль покровителя легитимистов, он ни на минуту не переставал оказывать содействие «освобождению национальностей». Достаточно нескольких примеров. Революцией в Греции — с целью провозглашения конституции, — вспыхнувшей в сентябре 1843 г., руководил Катакази, русский посланник в Афинах, прежде главный ответственный инспектор над адмиралом Гейденом во время наваринской катастрофы[487]. Центром болгарского возмущения в 1842 г. было русское консульство в Бухаресте. Там русский генерал Дюгамель принял весной 1842 г. болгарскую депутацию, которой изложил план всеобщего восстания. Сербия должна была служить резервом восстания, а русский генерал Киселев стать господарем Валахии. Во время сербского восстания (1843) Россия через посольство в Константинополе побуждала Турцию к насильственным мерам против сербов, чтобы потом под этим предлогом апеллировать к симпатиям и фанатизму Европы против турок. Из освободительных планов царя Николая отнюдь не была исключена также и Италия. «Jeune Italie», бывшая некоторое время парижским органом мадзинистов, рассказывает в одном из ноябрьских номеров 1842 года:

«Недавние беспорядки в Романье и движение в Греции были в большей или меньшей степени связаны между собой… Итальянское движение потерпело неудачу, потому что подлинно демократическая партия отказалась примкнуть к нему. Республиканцы не хотели поддерживать движение, созданное Россией. Все было подготовлено для всеобщего восстания в Италии. Движение должно было начаться в Неаполе, где ожидали, что часть армии встанет во главе его или же непосредственно присоединится к патриотам. Вслед за начавшейся в Неаполе революцией должны были подняться Ломбардия, Пьемонт и Романья: должна была быть основана итальянская империя во главе с герцогом Лёйхтенбергским, сыном Евгения Богарне и зятем царя. «Молодая Италия» расстроила этот план».

«Times»[488] от 20 ноября 1843 г. замечает по поводу этого сообщения «Jeune Italie»:

«Если бы эта великая цель — основание итальянской империи с русским принцем во главе — могла быть осуществлена, тем лучше; но любой взрыв в Италии мог бы дать другие, более непосредственные, хотя и не столь крупные, выгоды: вызвать тревогу у Австрии и отвлечь ее внимание от грозных (fearful) планов России на Дунае».

После безуспешного обращения в 1843 г. к «Молодой Италии»[489] Николай в марте 1844 г. послал г-на Бутенева в Рим. Бутенев сообщил папе {Григорию XVI. Ред.} от имени царя план, согласно которому русская Польша отходила к Австрии в обмен на Ломбардию, которая должна была образовать североитальянское королевство с герцогом Лёйхтенбергским во главе. Газета «Tablet», бывшая тогда английским органом римской курии, писала в апреле 1844 г. по поводу этого предложения:

«Приманка для римского двора в этом прекрасном плане заключалась в том, что Польша попадала в католические руки, в то время как Ломбардия по-прежнему оставалась под управлением католической династии. Но ветераны римской дипломатии понимали, что в то время, как Австрия с трудом может сохранять свои собственные владения и, по всей вероятности, рано или поздно должна будет вновь потерять свои славянские провинции, передача Польши Австрии — если бы даже это предлагалось серьезно — была бы только ссудой, подлежавшей последующему возврату, между тем как Северная Италия с герцогом Лёйхтенбергским действительно подпала бы под протекторат России, а вскоре неизбежно и под русское владычество. И горячо рекомендованный план был пока отложен».

Так писала газета «Tablet» в 1844 году.

Единственный момент, оправдывавший государственное существование Австрии с середины XVIII столетия, ее противодействие успехам России в восточной Европе — противодействие беспомощное, непоследовательное, трусливое, но упорное — дает повод Фогту сделать открытие, что «Австрия — очаг всяких раздоров на Востоке» (l. с., стр. 56). С «какой-то детской наивностью», которая так мило идет к его жирной наружности, он объясняет союз России с Францией против Австрии — помимо освободительных тенденций «благожелательного царя» — неблагодарностью, которой Австрия отплатила за услуги Николая, оказанные во время венгерской революции.

«А во время Крымской войны Австрия дошла до последней границы вооруженного, враждебного нейтралитета. Само собой разумеется, что это поведение, к тому же отмеченное печатью фальши и коварства, должно было страшно озлобить русское правительство против Австрии и толкнуть его тем самым в сторону Франции» (l. с., стр. 10, 11).

Россия, по Фогту, ведет сентиментальную политику. Та благодарность, которую Австрия проявила по отношению к царю в ущерб Германии во время Варшавского конгресса 1850 г. и совершая поход в Шлезвиг-Гольштейн[490], все еще не удовлетворяет благодарного Фогта.

Русский дипломат Поццо-ди-Борго в своей знаменитой депеше, помеченной: Париж, октябрь 1825 г.[491], перечислив интриги Австрии против русских планов интервенции на Востоке, говорит:

«Поэтому наша политика требует, чтобы мы по отношению к этому государству» (Австрии) «занимали угрожающую позицию; наши приготовления должны убедить его в том, что, если оно предпримет что-либо против нас, над его головой разразится такая страшная буря, какой оно еще никогда не переживало».

Пригрозив Австрии войной извне и революцией изнутри и предложив в качестве возможного мирного исхода захват Австрией турецких «провинций, на которые она претендует», а Пруссию изобразив просто в виде подчиненного союзника России, Поццо продолжает:

«Если бы венский кабинет признал наши благие цели и намерения, то давно был бы выполнен план императорского кабинета, — план, имеющий в виду не только овладение Дунайскими княжествами и Константинополем, но и изгнание турок из Европы».

Как известно, в 1830 г. между Николаем и Карлом Х был заключен тайный договор на следующих условиях: Франция разрешает России завладеть Константинополем и в качестве компенсации получает Рейнские провинции и Бельгию; Пруссия компенсируется Ганновером и Саксонией; Австрия получает часть турецких провинций на Дунае. При Луи-Филиппе тот же план, по инициативе России, был снова предложен Моле петербургскому кабинету. Вскоре после этого Бруннов отправился с этим документом в Лондон, где он был показан английскому правительству как доказательство предательства Франции и использован для образования антифранцузской коалиции 1840 года.

Посмотрим теперь, как должна была Россия в согласии с Францией использовать Итальянскую войну, по мысли Фогта, инспирированного своими парижскими первоисточниками. «Национальный» состав России, в частности «польская национальность», казалось, должны были бы представить некоторые затруднения для человека, «путеводной звездой» которого служит «принцип национальности»; однако:

«принцип национальности мы оцениваем высоко, но еще выше для нас принцип свободного самоопределения» (стр. 121 l. с.).

Захватив по договорам 1815 г. значительно большую часть собственно Польши, Россия настолько продвинулась на запад, вклинившись не только между Австрией и Пруссией, но и между Восточной Пруссией и Силезией, что уже тогда прусские офицеры (например, Гней-зенау) обращали внимание на недопустимость подобных пограничных отношений с чрезвычайно могущественным соседом. Но только тогда, когда усмирение поляков в 1831 г. отдало эту область всецело на гнев и милость русских, обнаружилось истинное значение этого клина. Необходимость держать в покорности Польшу служила только предлогом для возведения мощных укреплений у Варшавы, Модлина, Ивангорода. Действительной их целью было полное стратегическое господство над районом Вислы, создание базы для наступления на север, юг и запад. Даже Гакстгаузен, при всех своих горячих симпатиях к православному царю и всему русскому, увидел в этом вполне реальную опасность и угрозу для Германии. Укрепленная позиция русских на Висле представляет большую угрозу для Германии, чем все французские крепости, вместе взятые, особенно с того момента, когда прекратится национальное сопротивление Польши, и Россия сможет распоряжаться военной силой Польши как своей собственной агрессивной силой. Фогт поэтому успокаивает Германию тем, что Польша — стала русской по свободному самоопределению.

«Несомненно», — говорит он, — «несомненно, что в результате напряженных усилий русской народной партии пропасть, зиявшая между Польшей и Россией, стала значительно меньше, и, может быть, достаточно лишь небольшого толчка, чтобы совсем засыпать ее» (1. с., стр. 12).

Этот небольшой толчок должна была дать Итальянская война. (Александр II убедился, однако, во время этой войны, что Польша еще не стоит на высоте, уготованной ей Фогтом.) Растворившаяся в России на основе «свободного самоопределения» Польша в качестве центрального тела притянет по закону тяготения томящиеся под чужеземным господством отторгнутые части бывшего польского государства. Чтобы этот процесс притяжения совершался легче, Фогт советует Пруссии воспользоваться удобным моментом и избавиться от «славянского придатка» (стр. 17 l. с.), то есть от Познани (стр. 97 l. с.) и, вероятно, также и от Западной Пруссии, так как только Восточную Пруссию считают «чисто немецкой землей». Отторгнутые от Пруссии части, разумеется, сейчас же сольются с поглощенным Россией центральным телом, а «чисто немецкая земля» — Восточная Пруссия — превратится в enclave {владение, вкрапленное в чужую территорию. Ред.} России. С другой стороны, что касается Галиции, которая на карте «Европа в 1860 г.» также включена в Россию, то ведь отторжение ее от Австрии непосредственно входило в цель войны, преследовавшей освобождение Германии от негерманских владений Австрии, Фогт вспоминает, что

«до 1848 г. в Галиции чаще встречался портрет русского царя, чем австрийского императора» (стр. 12 l. с.) и что «при необыкновенном искусстве России в осуществлении такого рода интриг у Австрии могут быть серьезные основания для тревоги» (l. с.).

Но само собой разумеется, что в целях избавления от «внутреннего врага» Германия должна спокойно позволить русским «продвинуть к границе войска» (стр. 13), которые поддержали бы такие интриги. В то время как Пруссия сама откажется от своих польских провинций, Россия, воспользовавшись Итальянской войной, должна отторгнуть от Австрии Галицию, подобно тому как уже в 1809 г. Александр I получил часть ее в качестве платы за свою лишь театральную поддержку Наполеона I. Известно, что Россия частично от Наполеона I, частично от Венского конгресса с успехом добилась части польских земель, первоначально доставшихся Пруссии и Австрии, В 1859 г. наступил, по мнению Фогта, момент объединить всю Польшу с Россией. Вместо освобождения польской национальности от русских, австрийцев и пруссаков Фогт требует растворения в России и уничтожения всего прежнего польского государства. Finis Poloniae! {Конец Польше! Ред.} Эта «русская» идея о «восстановлении Польши», сразу же после смерти царя Николая I распространившаяся по всей Европе, была разоблачена уже в марте 1855 г. Давидом Уркартом в памфлете «The new hope of Poland» («Новая надежда Польши»).

Но Фогт еще недостаточно постарался для России.

«Необычайная предупредительность», — рассказывает этот любезный собеседник, — «чуть ли не братское обхождение русских с венгерскими революционерами слишком резко выделялось на фоне поведения австрийцев, чтобы не оказать своего действия. Разгромив партию» (nota bene: Россия, по Фогту, разгромила не Венгрию, а партию), «но обращаясь с ней мягко и вежливо, Россия создала почву для мнения, которое можно примерно выразить так: из двух зол приходится выбирать меньшее, и в данном случае Россия — не большее зло» (стр. 12, 13 l. с.).

С какой «необычайной предупредительностью, мягкостью и вежливостью», даже «братским» участием плон-плоновский Фальстаф изображает поведение русских в Венгрии, становясь «каналом» иллюзии, о которую разбилась венгерская революция 1849 года. Это партия Гёргея распространяла тогда веру в русского князя как в будущего короля Венгрии и этой верой сломила силу сопротивления венгерской революции{81}.

Не имея особой опоры ни в одной расе, Габсбурги до 1848 г., естественно, основывали свое господство над Венгрией на господствующей национальности — на мадьярах. Между прочим, Меттерних был вообще величайшим хранителем национальностей. Он понуждал одну национальность действовать во зло другой, но он нуждался в них, чтобы понуждать их к этому. Он их поэтому сохранял. Сравним Познань и Галицию. После революции 1848–1849 гг. Габсбургская династия, разбившая мадьяр и немцев при помощи славян, пыталась, подражая Иосифу II, насильственно установить господство немецкого элемента в Венгрии. Из страха перед Россией Габсбурги н «осмеливались броситься в объятия своим спасителям славянам. Их общегосударственная реакция была направлена в Венгрии гораздо больше против их спасителей, славян, чем против их побежденных врагов, мадьяр. Поэтому в борьбе со своими собственными спасителями австрийская реакция, как это показал Семере в своей брошюре «Венгрия в 1848–1860 годах», Лондон, 1860[493], гнала славян обратно под мадьярское знамя. Австрийское господство над Венгрией сопровождалось поэтому господством мадьяр в Венгрии как до, так и после 1848 года. Совсем другое дело Россия, независимо от того, господствует ли она в Венгрии прямо или косвенно. Если подсчитать все родственные ей по происхождению и по религии элементы, то окажется, что Россия имеет за собой немадьярское большинство населения. Мадьяры уступают численно родственным России по происхождению славянам и родственным ей по религии валахам. Поэтому русское господство в Венгрии равносильно гибели венгерской национальности, то есть гибели исторически связанной с господством мадьяр Венгрии{82}.

Фогт предоставляет полякам в порядке «свободного самоопределения» раствориться в России, а венграм, в порядке подчинения русскому господству, погибнуть в славянстве{83}.

Но Фогт все еще недостаточно постарался для России. Среди «ненемецких провинций» Австрии, за которые Германскому союзу не следовало «обнажать меча» против Франции и России, «стоящей всецело на стороне Франции», находились не только Галиция, Венгрия, Италия, но и Богемия с Моравией.

«Россия», — говорит Фогт, — «представляет собой то крепкое ядро, вокруг которого все более и более стремятся группироваться славянские народности» (l. с., стр. 9 — 10).

Население Богемии и Моравии принадлежит к «славянским народностям». Подобно тому как Московия превратилась в Россию, так Россия должна превратиться в Панславянию, «Имея чехов под боком, мы не устоим ни перед каким врагом» (стр. 134 l. с.). Мы, то есть Германия, должны стараться избавиться от чехов, то есть от Богемии и Моравии. «Никакой гарантии для ненемецких владений государей» (стр. 133 l. с.). «Никаких ненемецких провинций больше в Союзе» (l. с.), а только немецкие провинции во Франции! Поэтому нужно «предоставить свободу действий» не только «теперешней Французской империи, пока она не посягает на немецкую территорию Союза» (стр. 9, Предисловие), нужно «предоставить свободу действий» и России, пока она посягает только на «ненемецкие провинции в Союзе». Россия будет содействовать развитию «единства» и «национальной целостности» Германии, посылая войска в «славянские придатки» Австрии, составляющие объект «интриг» России. В то время как Австрия будет занята в Италии Луи Бонапартом, а Пруссия удержит в ножнах союзный немецкий меч, «благожелательный царь» будет «тайно поддерживать деньгами, оружием и снаряжением революции в Моравии и Богемии» (l. с., стр. 13).

А «имея чехов под боком, мы не устоим ни перед каким врагом»!

Как великодушно со стороны «благожелательного царя», что он освобождает нас от Богемии и Моравии с их чехами, которые, естественно, как «славянские народности, должны группироваться вокруг России».

Но посмотрим, как наш имперский Фогт, включая Богемию и Моравию в Россию, защищает немецкую восточную границу. Богемия становится русской! Но Богемия лежит посреди Германии, отделенная от русской Польши Силезией, а от русифицированной Фогтом Галиции и Венгрии — русифицированной Фогтом Моравией. Таким образом, Россия получает часть территории Германского союза длиной в 50, а шириной в 25–35 немецких миль. Она отодвигает свою западную границу на целых 65 немецких миль к западу. Но так как от Эгера до Лаутербурга в Эльзасе по прямой линии только 45 немецких миль, то французским клином, с одной стороны, а еще более русским клином, с другой стороны, Северная Германия была бы совершенно отрезана от Южной, и раздел Германии был бы налицо. Прямая дорога из Вены в Берлин — и даже из Мюнхена в Берлин — проходила бы через Россию. Дрезден, Нюрнберг, Регенсбург, Линц были бы нашими пограничными с Россией городами; наше положение на юге по отношению к славянам было бы по меньшей мере таким, как до Карла Великого (в то время как на западе Фогт не позволяет нам вернуться к Людовику XV), и мы могли бы вычеркнуть тысячу лет из нашей истории.

Для той цели, которой послужила Польша, еще лучше может послужить Богемия. Достаточно превратить Прагу в укрепленный лагерь и возвести вспомогательные крепости у впадения Молдовы и Эгера в Эльбу, — и русская армия в Богемии сможет спокойно ожидать движущиеся с самого начала порознь немецкие армии из Баварии, Австрии, Бранденбурга с тем, чтобы более сильные из них встретить крепостями, а более слабые разбить поодиночке.

Посмотрим на языковую карту Центральной Европы — возьмем, например, славянский авторитетный источник slovansky zemevid Шафарика[494], Здесь граница славянских языков тянется от Померанского побережья у Штольпа через Ястров к югу от Ходцизена на Нетце и затем идет к западу до Мезерица. Но отсюда она круто поворачивает к юго-востоку. Здесь массивный немецкий силезский клин врезается глубоко между Польшей и Богемией. В Моравии и Богемии славянский язык снова продвигается далеко на запад; правда, в него врезается со всех сторон немецкий элемент, и здесь вкраплены немецкие города и островки немецкого языка, да и на севере вся Нижняя Висла и лучшая часть Восточной и Западной Пруссии — немецкие, и они выдвигаются вперед неблагоприятно для Польши. Между самым западным пунктом польского языка и самым северным пунктом чешского языка посреди немецкой языковой области расположен вендско-лужицкий языковый остров, который, однако, при этом почти отрезает Силезию.

Для русского панслависта Фогта, имеющего в своем распоряжении Богемию, не может быть сомнения, где проходит естественная граница славянского государства. От Мезерица она идет прямо на Либерозе и Люббен, затем к югу от пересечения Эльбой богемских пограничных гор и следует далее к западной и южной границе Богемии и Моравии. Все, что расположено к востоку от этой линии, является славянским; несколько немецких и иных непрошенных земель, вкрапленных в славянскую область, не могут долее препятствовать развитию великого славянского целого; к тому же они не имеют права быть там, где они находятся. Раз уж принято такое «панславистское положение вещей», то само собой разумеется, что и на юге становится необходимым аналогичное исправление границ. Здесь также незваный немецкий клин вбит между северными и южными славянами и занял дунайскую долину и Штирийские Альпы. Фогт не может допустить этого клина и вполне последовательно присоединяет к России Австрию, Зальцбург, Штирию и немецкие части Каринтии. То, что при такой реорганизации славяно-русской империи на испытаннейших началах «принципа национальностей» России перепадает еще некоторое количество мадьяр и румын вместе с различными турками (ведь «благожелательный царь», покоряя Черкесию и истребляя крымских татар, также работает во славу «принципа национальностей») в наказание за то, что они вклинились между северными и южными славянами, Фогт разъяснил уже в пику Австрии.

Мы, немцы, при этой операции ничего не теряем, кроме Восточной и Западной Пруссии, Силезии, части Бранденбурга и Саксонии, всей Богемии, Моравии и остальной Австрии, исключая Тироль (часть которого, по «принципу национальностей», достается Италии), — ничего, кроме всего этого и нашего национального существования в придачу!

Но остановимся пока лишь на том, что будет, если Галиция, Богемия и Моравия станут русскими!

При таком положении вещей немецкая Австрия, Юго-Западная Германия и Северная Германия никогда не могли бы действовать совместно, разве только — и это было бы неизбежно — под русской гегемонией.

Фогт заставляет нас, немцев, петь то, что распевали в 1815 г. его парижане:

«Vive Alexandre,

Vive le roi des rois,

Sans rien pretendre,

Il nous donne des lois».


{«О царь царей Александр!

Мы славим имя его,

Он нам дарует законы,

Взамен не прося ничего». Ред.}

Итак, фогтовский «принцип национальностей», который он в 1859 г. хотел осуществить путем союза между «белым ангелом Севера» и «белым ангелом Юга», должен был, по его собственному мнению, выразиться прежде всего в растворении польской национальности, гибели мадьярской и исчезновении немецкой — в недрах русского государства.

Я на этот раз не упоминал его первоисточников, брошюр, изданных Дантю, я приберегал одну великолепную убедительную цитату, показывающую, как во всем, на что он здесь наполовину намекает и что наполовину выбалтывает, выполняется лозунг, данный из Тюильри. В номере «Pensiero ed Azione»[495] от 2 — 16 мая 1859 г., в котором Мадзини предсказывает происшедшие потом события, он замечает, в частности, что первый пункт заключенного между Александром II и Луи Бонапартом союза гласил: «abbandono assoluto della Polonia» (полный отказ от поддержки Польши Францией, что Фогт переводит словами: «окончательное заполнение пропасти, зияющей между Польшей и Россией»).

«О царь царей Александр! Мы славим имя его, Он нам дарует законы, Взамен не прося ничего». Ред.

«Che la guerra si prolunghi e assuma… proporzioni europee, l'insurrezione delle provincie oggi turche preparata di lunga mano e quelle del-l'Ungheria, daranno campo all'Allianza di rivelarsi… Principi russi governerebbo le provincie che surgerebbo sulle rovine dell' Impero Turco e del-l'Austria… Constantino di Russia e gia proposto ai malcontenti ungheresi». (См. «Pensiero ed Azione» от 2 — 16 мая 1859 г.) («Если война продлится и примет европейские масштабы, восстание в теперешних турецких провинциях, подготовленное задолго до того, и восстание в Венгрии дадут союзу возможность принять ощутимые формы… Русские князья будут управлять государствами, созданными на обломках Турецкой империи и Австрии… Русского великого князя Константина уже прочат недовольным венграм».)

Однако, русофильство Фогта носит подчиненный характер. В этом пункте он лишь следует данному из Тюильри лозунгу, старается только подготовить Германию к махинациям, о которых столковались между собой Луи Бонапарт и Александр II на случай известного оборота войны с Австрией; на деле он только рабски повторяет панславистские фразы своего парижского первоисточника. Собственно его дело — петь «Песнь о Людовике»[496].

«Einan kuning weiz ih, heizit her Hludowig ther gerno Gode» (то есть национальностям) «dionot».

{«Короля я знаю, Людовиком зовется;

Богу очень ревностно он служит». Ред.}

Мы слышали раньше, как Фогт восхвалял Сардинию за то, что она «заслужила даже уважение России». Теперь такая параллель:

«Об Австрии», — говорит он, — «в заявлениях» (Пруссии) «нет речи… Такой же характер имели бы заявления в случае перспективы войны между Северной Америкой и Кохинхиной. Зато особо подчеркивается немецкое призвание Пруссии, ее немецкие обязанности, старая Пруссия. Поэтому Франция» (а по данному им на стр. 27 разъяснению о Франции: «Франция сводится теперь лишь к особе своего властелина») «расточает похвалы через «Moniteur» и другие органы печати. — Австрия неистовствует» («Исследования», стр. 18).

То, что Пруссия правильно понимает свое «немецкое призвание», следует из похвал, расточаемых по ее адресу Луи Бонапартом через «Moniteur» и остальную печать декабрьского переворота. Какая спокойная наглость! Вспомним, как у Фогта из деликатности к «белому ангелу Севера» одна Австрия нарушает договоры 1815 г. и одна захватывает Краков. Такую же дружескую услугу он оказывает теперь «белому ангелу Юга».

«Это церковное государство, в отношении республики которого» (республика церковного государства!) «Кавеньяк, представитель доктринерской республиканской партии и военное подобие Гагерна» (тоже параллель!), «совершил гнусное народо-убийстео» (совершить народоубийство в отношении республики государства!), «которое, однако, не помогло ему занять пост президента» (l. с., стр. 69).

Итак, Кавеньяк, а не Луи Бонапарт, совершил «гнусное народоубийство» в отношении Римской республики! Кавеньяк действительно послал в ноябре 1848 г. военную эскадру в Чи-вита-Веккиу для личной охраны папы. Но лишь в следующем году, лишь через несколько месяцев после того, как Кавеньяк провалился на выборах в президенты, лишь 9 февраля 1849 г. была отменена светская власть папы и была провозглашена республика в Риме, и, следовательно, Кавеньяк не мог уничтожить республику, не существовавшую в его правление. Луи Бонапарт послал 22 апреля 1849 г. генерала Удино с 14000 человек в Чивита-Веккиу, выманив у Национального собрания необходимые для экспедиции против Рима деньги после неоднократных торжественных заверений, что он имеет в виду лишь помешать задуманному Австрией вторжению в Римское государство. Как известно, началом парижской катастрофы 13 июня 1849 г.[497] послужило решение Ледрю-Роллена и Горы отомстить за «гнусное народоубийство в отношении Римской республики», явившееся в то же время «гнусным нарушением французской конституции» и «гнусным нарушением постановления Национального собрания», отомстить виновнику всех этих гнусных деяний, Луи Бонапарту, путем привлечения его к судебной ответственности. Мы видим, как «гнусно», как нагло фальсифицирует историю презренный сикофант государственного переворота Карл Фогт, чтобы поставить вне всяких подозрений призвание г-на «Людовика» быть освободителем национальностей вообще и Италии в частности.

Фогт вспоминает, как «Neue Rheinische Zeitung» писала, что во Франции класс мелких крестьян вместе с классом люмпен-пролетариата образует единственную основу Bas Empire. Он это преподносит в следующем виде:

«У теперешней империи нет сторонников среди образованных, нет сторонников среди французской буржуазии — за ней стоят только две массы: армия и сельский пролетариат, не умеющий ни читать, ни писать. Но они составляют 9/10 населения, представляя собой мощно организованное орудие, которым можно сокрушить сопротивление, и толпу илотов ипотечной задолженности, ничего не имеющих, кроме избирательного бюллетеня» (стр. 25).

Внегородское население Франции, включая и армию, едва составляет 2/3 всего населения. Фогт превращает неполные 2/3 в 9/10. Все внегородское французское население, из которого примерно 1/5 состоит из зажиточных землевладельцев и еще 1/5, наоборот, из безземельных и неимущих, он превращает целиком и полностью в мелких крестьян, «илотов ипотечной задолженности». Наконец, он упраздняет во Франции, вне городов, всякое умение читать и писать. Как прежде историю, он фальсифицирует теперь статистику, чтобы расширить пьедестал для своего героя. Теперь на этот пьедестал ставится сам герой.

«Следовательно, Франция фактически сводится теперь исключительно лишь к особе своего властелина, о котором Массон» (тоже авторитет) «сказал, что он обладает выдающимися качествами государственного деятеля и монарха, непоколебимой волей, верным тактом, твердой решимостью, сильным сердцем, возвышенным, смелым умом и исключительной беспощадностью» (стр. 27 l. с.).

«Wie saelecliche stat im an

allez daz, daz er begat!

wie gar sin lip ze wunsche stat!

wie gent im so geliche inein

die finen keiserlichen bein.».

(Tristan)


«Во всех движениях его

Найдется ли какой изъян?

Его изящный, тонкий стан

И стройность августейших ног

Кто б описать словами мог?»

(Готфрид Страсбургский. «Тристан и Изольда»). Ред.

Фогт вырывает у своего Массона кадило, чтобы самому размахивать им. К массоновскому каталогу добродетелей он присоединяет: «холодную расчетливость», «мощную способность комбинировать», «мудрость змия», «упорное терпение» (стр. 28) и затем лепечет, как некий Тацит из передней: «Происхождение этой власти — ужас», что, во всяком случае, является бессмыслицей. Прежде всего он должен шутовскую фигуру своего героя мелодраматически представить великим человеком, и вот «Наполеон Малый»[498] превращается в этого «рокового человека» (стр. 36 l. с.).

«Если теперешние обстоятельства», — восклицает Фогт, — «и приведут к перемене» (какое скромное выражение, к перемене!) «в его» (рокового человека) «правлении, то мы, со своей стороны, не преминем выразить горячее пожелание успеха, хотя в настоящий момент перед нами и нет такой перспективы» (стр. 29 l. с.).

Насколько серьезны виды этого отзывчивого малого с его затаенным пожеланием успеха, видно из следующего:

«Но внутреннее положение при продолжающемся мире будет поэтому с каждым днем становиться все более неустойчивым, так как французская армия гораздо теснее связана с партиями образованных, чем, например, это имеет место в немецких государствах, в Пруссии и Австрии; ибо именно эти партии находят отклик среди офицерства, и, таким образом, в один прекрасный день единственная действенная опора власти, которой располагает император, может ускользнуть у него из рук» (l. с., стр. 27).

Итак, «внутреннее положение» становилось при «продолжающемся мире с каждым днем все более неустойчивым». Поэтому Фогт должен был постараться облегчить Луи Бонапарту нарушение мира. Армия, «единственная действенная опора» его «власти», угрожала «ускользнуть» у него из рук. Поэтому Фогт доказывал, что задача Европы заключается в том, чтобы снова привязать французскую «армию» к Луи Бонапарту при помощи «локализованной» войны в Италии. Действительно, в конце 1858 г. роль Баденге, как непочтительно называют парижане «племянника своего дяди», казалось, должна была завершиться ужасным финалом. Всеобщий торговый кризис 1857–1858 гг. парализовал французскую промышленность{84}. Маневры правительства с целью помешать обострению кризиса придали этому бедствию хроническую форму, так что застой во французской торговле затянулся до начала Итальянской войны. С другой стороны, хлебные цены в 1857–1859 гг. упали так низко, что на различных congres agricoles {съездах сельских хозяев. Ред.} стали громко раздаваться жалобы, что французское земледелие при низких ценах на хлеб и при высоких налогах становится невозможным. Смехотворная попытка Луи Бонапарта искусственно поднять хлебные цены путем указа, предписывающего пекарям во всей Франции завести хлебные амбары, выдавала только беспомощность и замешательство его правительства.

Внешняя политика режима государственного переворота продемонстрировала лишь ряд неудачных попыток разыгрывать Наполеона — одни только наскоки, постоянно оканчивавшиеся официальным отступлением. Таковы интриги Луи Бонапарта против Соединенных Штатов Америки, маневр с целью возобновить работорговлю[499], мелодраматические угрозы по адресу Англии. Наглые выходки, которые позволял себе тогда Луи Бонапарт по отношению к Швейцарии, Сардинии, Португалии и Бельгии — хотя в Бельгии он не мог даже помешать укреплению Антверпена, — еще ярче подчеркивали его фиаско перед великими державами. В английском парламенте «Наполеон Малый» стало ходячим выражением, а газета «Times» в заключительных статьях за 1858 г. в насмешку переименовала «железного

человека» в «гуттаперчевого человека». Между тем, бомбы Орсини, точно молнией, осветили внутреннее положение Франции. Оказалось, что режим Луи Бонапарта все так же еще непрочен, как и в первые дни государственного переворота. «Lois de surete publique»[500] изобличили полную его изолированность. Ему пришлось переуступить власть своим собственным генералам. Неслыханное дело — Франция была разделена, по испанскому образцу, на пять генерал-капитанств. С учреждением регентства Пелисье был фактически признан высшей властью Франции[501]. Между тем возобновление terreur {съездах сельских хозяев. Ред.} не внушало страха. Вместо того, чтобы казаться страшным, голландский племянник Аустерлицкой битвы казался уродливо смешным[502]. Монталамбер мог разыгрывать в Париже Гемпдена, Берье и Дюфор выбалтывать в своих защитительных речах в суде надежды буржуазии, а Прудон проповедовать в Брюсселе луи-филиппизм с acte additionel[503], между тем как сам Луи Бонапарт признавал перед всей Европой растущую мощь Марианны. Во время шалонского восстания[504] офицеры, услыхав о провозглашении республики в Париже, вместо того, чтобы обрушиться на мятежников, сперва предупредительно справились в префектуре, действительно ли провозглашена в Париже республика, — убедительное доказательство, что даже армия рассматривала реставрированную империю как пантомиму, заключительная сцена которой приближается. Скандальные дуэли заносчивых офицеров в Париже одновременно со скандальными биржевыми аферами, которыми были скомпрометированы главари банды 10 декабря! Падение в Англии кабинета Пальмерстона из-за союза с Луи Бонапартом[505]! Наконец, состояние государственной казны, которую можно было наполнить только в порядке экстраординарных мер! Таково было положение Bas Empire в конце 1858 года. Либо поддельно-мишурная императорская власть должна была пасть, либо следовало покончить со смехотворным фарсом наполеоновской империи в границах, установленных договорами 1815 года. Но для этого требовалась локализованная война. Одной перспективы войны с Европой было бы тогда достаточно, чтобы вызвать взрыв во Франции. Всякий ребенок понимал то, что сказал Хорсмен в английском парламенте:

«Мы знаем, что Франция будет поддерживать своего императора, пока наши колебания обеспечивают успех его внешней политике, но у нас есть основания полагать, что она его покинет, как только мы окажем ему решительное противодействие».

Все зависело от того, удастся ли локализовать войну, то есть вести ее с верховного разрешения Европы. Саму Францию нужно было сначала постепенно подготовить к войне рядом лицемерных мирных переговоров и их повторных неудач. Но и здесь Луи Бонапарт попал впросак. Английский посол в Париже лорд Каули отправился в Вену с предложениями, составленными Луи Бонапартом и одобренными английским кабинетом (Дерби). Там (см. цитированную выше Синюю книгу) эти предложения, под давлением Англии, были неожиданно приняты. Не успел Каули вернуться в Лондон с сообщением о «мирном разрешении» спора, как тут же неожиданно пришло известие, что Луи Бонапарт отказался от своих собственных предложений и согласился на предложение России о созыве конгресса для принятия мер против Австрии. Только благодаря вмешательству России война стала возможна. Если бы Россия не нуждалась больше в Луи Бонапарте для выполнения своих планов — для того ли, чтобы осуществить их совместно с Францией, или для того, чтобы с помощью французских ударов превратить Австрию и Пруссию в свои безвольные орудия, — Луи Бонапарт был бы низложен уже тогда. Но, несмотря на тайную поддержку России, несмотря на обещания Пальмерстона, который одобрил в Компьене пломбьерский заговор[506], все зависело от поведения Германии, так как, с одной стороны, в Англии у власти еще был кабинет тори, с другой же стороны, перспектива европейской войны могла бы вызвать взрыв тогдашнего глухого недовольства Франции бонапартистским режимом.

Сам Фогт выбалтывает, что он запел свою «Песнь о Людовике» не из сочувствия к Италии и не из страха перед трусливым, консервативным, столь же беспомощным, как и грубым деспотизмом Австрии. Напротив, он полагал, что, если бы Австрия — которая, кстати сказать, была вынуждена начать военные действия — на первых порах даже и одержала победу в Италии, то

«во всяком случае во Франции вспыхнула бы революция, рухнула бы империя, и наступило бы новое будущее» (l. с., стр. 131). Он полагал, что «в конце концов, австрийские войска не устояли бы перед освобожденными силами французского народа» (l. с.), что «победоносное австрийское оружие в революции во Франции, Италии и Венгрии само создало бы себе противника, которым оно, наверное, было бы уничтожено».

Но Фогту было важно не Италию освободить от Австрии, а Францию подчинить Луи Бонапарту.

Разве требуются еще какие-нибудь доказательства того, что Фогт был лишь одним из бесчисленных рупоров, которыми шутовской чревовещатель из Тюильри пользовался для вещания на чужих языках?

Нельзя забывать, что в тот момент, когда Луи Бонапарт впервые обнаружил свое призвание к освобождению национальностей вообще и Италии в частности, во Франции разыгрывался небывалый в ее истории спектакль. Вся Европа поражалась упорной настойчивости, с которой она отвергала «idees napoleoniennes»[507]. Энтузиазм, с которым приветствовали заверения Морни о мире даже «chiens savants» {«ученые собаки». Ред.} Законодательного корпуса; недовольный тон «Moniteur», каким он выговаривал нации то по поводу того, что она погрязла в материальных интересах, то за недостаток патриотической энергии и за сомнения в политической мудрости и талантах Баденге как полководца; успокоительные официальные messages {послания. Ред.} ко всем торговым палатам Франции; императорское заверение, что «etudier une question n'est pas la creer» {«изучать вопрос не значит его создавать». Ред.}, — все это еще свежо в памяти всех. Английская печать, пораженная этим необычайным спектаклем, была полна благожелательного вздора о пацифистском перерождении характера французов, биржа трактовала вопрос «быть или не быть войне», как «дуэль» между Луи Бонапартом, желавшим войны, и нацией, не желавшей ее; держали пари о том, кто победит, нация или «племянник своего дяди». Для изображения тогдашнего положения я приведу лишь несколько мест из лондонского журнала «Economist»[508], который, в качестве органа Сити, провозвестника Итальянской войны и детища Уилсона (недавно умершего канцлера казначейства Индии и орудия Пальмерстона), пользовался большим весом:

«Встревоженное вызванным им колоссальным возбуждением, французское правительство прибегло теперь к системе успокоения» («Economist», 15 января 1859 года).

В номере от 22 января 1859 г., в статье, озаглавленной: «Практические границы императорской власти во Франции», «Economist» говорит:

«Будут ли осуществлены планы императора насчет войны в Италии или нет, но одно, по крайней мере, бесспорно — его планы натолкнулись на сильное и, по-видимому, неожиданное сопротивление, выразившееся в ледяном приеме, который оказало им общественное мнение Франции, в полном отсутствии какой бы то ни было симпатии к плану императора… Он предлагает войну, а французский народ проявляет лишь тревогу и недовольство, государственные бумаги обесценены, страх перед сборщиком налогов гасит всякую искру воинственного и политического энтузиазма, торговая часть нации охвачена паникой, сельские округа недовольны и безмолвствуют в страхе перед новыми наборами и новыми поборами; политические круги, которые оказывали самую сильную поддержку императорскому режиму, как pis aller{85} против анархии, по тем же самым причинам высказываются против войны; словом ясно, что Луи Бонапарт обнаружил во всех классах населения широкую и глубокую оппозицию против войны, даже войны за Италию, оппозицию, о которой он и не подозревал»{86}.

В противовес этим настроениям французского народа была выпущена та часть оригинальных брошюр Дантю, в которых «именем народа» «императору» предъявлялось требование «помочь, наконец, Франции величественно раскинуться от Альп до Рейна» и не ставить больше препятствий «воинственному духу» и «стремлению народа к освобождению национальностей». Фогт играет на одной дудке с проститутками декабря. В тот самый момент, когда в Европе вызывает удивление настойчивое стремление к миру со стороны Франции, Фогт делает открытие, что «теперь этот подвижный народ» (французы) «по-видимому, обуреваем воинственными настроениями» (l. с., стр. 29, 30) и что г-н Людовик лишь следует «господствующему веянию времени», как раз и выражающемуся в стремлении к «независимости национальностей» (стр. 31 l. с.). Разумеется, он ни слову не верил из того, что писал. В своей «Программе», призывавшей демократов к сотрудничеству в его бонапартистской пропаганде, он подробно рассказывает, что Итальянская война непопулярна во Франции.

«На первое время я не вижу никакой опасности для Рейна; но она может наступить впоследствии, война там или в Англии сделала бы Луи-Наполеона почти популярным, война же в Италии не имеет популярности» (стр. 34 «Главной книги», Документы){87}.

Если одна часть издававшихся у Дантю оригинальных брошюр старалась вывести французский народ из его «мирно Летаргического состояния» традиционными завоевательными фантомами и вложить в уста нации личные желания Луи Бонапарта, то задачей другой части, с «Moniteur» во главе, было убедить прежде всего Германию, что император питает отвращение к приобретению земель и что его идеальное призвание — быть мессией, освобождающим национальности. Доказательства бескорыстия его политики, с одной стороны, и его стремления к освобождению национальностей, — с другой, легко заучить наизусть, так как они постоянно повторяются и всегда вертятся вокруг двух основных пунктов. Доказательство бескорыстия политики декабря — Крымская война. Доказательство стремления к освобождению национальностей — полковник Куза и румынская национальность. Тон здесь непосредственно задавал «Moniteur». См. «Moniteur» от 15 марта 1859 г. о Крымской войне. «Moniteur» от 10 апреля 1859 г. пишет о румынской национальности следующее:

«Она» (Франция) «желает, чтобы в Германии, как и в Италии, признанные договорами национальности сохранились и даже усилились. — Что же касается Дунайских княжеств, то он» (император) «взял на себя труд содействовать торжеству законных желаний этих провинций, чтобы и в этой части Европы обеспечить порядок, основанный на национальных интересах».

См. также появившуюся в начале 1859 г. у Дантю брошюру «Наполеон III и румынский вопрос»[509]. Относительно Крымской войны:

«Наконец, каких компенсаций потребовала Франция за пролитую ею кровь и за миллионы, потраченные ею на Востоке исключительно в европейских интересах» («Сущность вопроса». Париж, Дантю, 1859, стр. 13).

Эту повторяемую на все лады в Париже тему Фогт изложил на немецком языке так удачно, что Э. Абу, эта болтливая сорока бонапартизма, по-видимому, перевел обратно на французский язык немецкий перевод Фогта. См. «Пруссия в 1860 году»[510]. И здесь нас снова преследует Крымская война и румынская национальность под управлением полковника Кузы.

«Но одно, во всяком случае, мы знаем», — повторяет Фогт вслед за «Moniteur» и оригинальными брошюрами Дантю, — «что Франция не завоевала и пяди земли» (в Крыму) «и что дядя после победоносного похода не удовольствовался бы тощим результатом установленного превосходства в военном искусстве» («Исследования», стр. 33). «Здесь обнаруживается, однако, существенное отличие от старой наполеоновской политики»{88}(l. с.).

Как будто Фогт должен нам доказывать, что «Наполеон Малый» не настоящий Наполеон! Фогт мог бы с тем же правом предсказать в 1851 г., что племянник, — которому нечего было противопоставить первой итальянской кампании и египетской экспедиции, кроме страсбургской авантюры, экспедиции в Булонь и колбасного парада в Сатори, — никогда не станет подражать восемнадцатому брюмера[512] и тем более никогда не наденет на себя императорскую корону. Тут было, однако, «существенное отличие от старой наполеоновской политики». Вести войну против европейской коалиции и вести ее с разрешения европейской коалиции — таково было другое отличие.

«Славная крымская кампания», в которой объединенные силы Франции, Англии, Турции и Сардинии после двух лет «завоевали» половину русской крепости, потеряв взамен ее в пользу России целую турецкую крепость (Карс), а при заключении мира на Парижском конгрессе[513] вынуждены были скромно «просить» у неприятеля «разрешения» беспрепятственно переправить свои войска домой, — эта кампания действительно была всем, чем угодно, но только не «наполеоновской». Славной она была в общем только в романе Базанкура[514].

Но Крымская война многое показала. Луи Бонапарт предал мнимого союзника (Турцию), чтобы добиться союза с мнимым врагом. Первым результатом Парижского мира было принесение в жертву «черкесской национальности» и искоренение русскими крымских татар, а также гибель национальных надежд, которые Польша и Швеция возлагали на крестовый поход Западной Европы против России. И другая мораль вытекала из Крымской войны: Луи Бонапарт не смел больше вести второй Крымской войны, не смел терять старую армию и входить в новые государственные долги в обмен на сознание, что Франция достаточно богата «de payer sa propre gloire» {«чтобы оплачивать свою собственную славу». Ред.}, что имя Луи-Наполеона фигурирует в европейском договоре, что «консервативная и династическая печать Европы», согласно высокой оценке Фогта (стр. 32 l. с.), единодушно признает «августейшие доблести, мудрость и умеренность императора», и что вся Европа воздавала ему тогда все honneurs {почести. Ред.}, достойные подлинного Наполеона, под определенным условием, чтобы Луи Бонапарт по примеру Луи-Филиппа надлежащим образом держался в «границах практического разума», то есть в границах договоров 1815 г., не забывая ни на минуту тонкой черты, отделяющей шута от изображаемого им героя. Политические комбинации, государи и состояние общества, давшие вообще возможность главарю декабрьской банды разыгрывать роль Наполеона сперва во Франции, а затем и за ее пределами, действительно свойственны его эпохе, но неуместны в летописях великой французской революции.

«Но по меньшей мере остается фактом, что теперешняя французская политика на Востоке отвечала стремлениям к объединению одной национальности» (румынской) («Исследования», стр. 34, 35).

Куза, как уже упомянуто, держит место вакантным либо для русского губернатора, либо для русского вассала. На карте «Европа в 1860 г.» в качестве вассала фигурирует великий герцог Мекленбургский. Россия, разумеется, предоставила Луи Бонапарту все honneurs этого освобождения Румынии, сама же получила все его выгоды. На пути дальнейших благожелательных намерений Луи Бонапарта стояла Австрия. Поэтому Итальянская война должна была превратить Австрию из препятствия в орудие.

Уже в 1858 г. тюильрийский чревовещатель исполнял на своих бесчисленных свистульках вариации на тему: «румынская национальность». Фогтовский авторитет, г-н Кошут, мог поэтому уже 20 ноября 1858 г. на лекции в Глазго заявить в ответ:

«Валахия и Молдавия получают конституцию, выработанную в дебрях тайной дипломатии… Она является в действительности не более, не менее, как хартией, пожалованной России на предмет ее хозяйничанья в Дунайских княжествах» («It is in reality no more nor less than a charter granted to Russia for the purpose of disposing of the Principalities»).

Таким образом, Луи Бонапарт злоупотреблял «принципом национальностей» в Дунайских княжествах, чтобы замаскировать их передачу России, подобно тому, как австрийское правительство злоупотребляло «принципом национальностей» в 1848–1849 гг., чтобы с помощью сербов, словенцев, хорватов, валахов и т. д. задушить мадьярскую и немецкую революцию.

Румынский народ, — а о нем заботятся одновременно русский консул в Бухаресте и, в своих интересах, молдаво-валашская боярская сволочь, большинство которой даже не румыны, а пестрая мозаика из слетевшихся из чужих стран авантюристов, своего рода восточная декабрьская банда, — румынский народ по-прежнему томится под игом отвратительнейшей барщины, которую могли организовать только русские при помощи «Органического регламента» и которую мог поддерживать только восточный demi-monde {полусвет. Ред.}. Чтобы украсить собственным красноречием мудрость, заимствованную из первоисточников Дантю, Фогт говорит:

«У Австрии было уже вполне достаточно забот с одним Пьемонтом на юге, второго на востоке ей не нужно» (1. с., стр. 64).

Пьемонт захватывает итальянские земли. Следовательно, Дунайские княжества — наименее воинственная область Турции — должны будут осуществить захват румынских земель, то есть завоевать Бессарабию у России, а Трансильванию, Темешварский Банат и Буковину у Австрии? Фогт забывает не только о «благожелательном царе». Он забывает, что в 1848–1849 гг. Венгрия, по-видимому, вовсе не склонна была позволить отобрать у нее эти более или менее румынские земли, ответив на их «страдальческий вопль» обнаженным мечом, и что, наоборот, именно Австрия пустила в ход против Венгрии эту «пропаганду принципа национальностей».

Но в полном блеске историческая ученость фогтовских «Исследований» вновь раскрывается, когда Фогт наполовину по воспоминаниям из бегло прочитанной злободневной брошюры с большим хладнокровием объясняет «горестное состояние княжеств… разлагающим ядом греков и фанариотов» (1. с., стр. 63).

Он и не подозревал, что фанариоты (от названия квартала Константинополя) — это те же греки, которые с начала XVIII века под охраной русских хозяйничают в Дунайских княжествах. Отчасти это эпигоны тех константинопольских лимонджи (продавцов лимонада), которые теперь снова играют по русскому заказу вариации на тему: «румынская национальность».

* * *

В то время как белый ангел Севера продвигается с востока и уничтожает национальности во славу славянской расы, белый ангел Юга, в качестве знаменосца принципа национальностей, наступает с противоположной стороны, и

«нужно ждать, пока произойдет освобождение национальностей благодаря этому роковому человеку» («Исследования», стр. 36).

Какую же роль отводит Германии имперский Фогт, отнюдь не «приумножатель земель империи» [ «Mehrer des Reichs»], во время этих комбинированных операций обоих ангелов и «обоих величайших внешних врагов германского единства», операций, осуществляемых в «теснейшем союзе»? («Исследования», 2-е изд., Послесловие, стр. 154).

«Самому близорукому человеку», — говорит Фогт, — «должно теперь стать ясным, что существует соглашение между прусским правительством и императорским правительством Франции; что Пруссия не обнажит меча для защиты ненемецких провинций Австрии» (включая, конечно, Богемию и Моравию); «что она даст согласие на все мероприятия, необходимые для защиты территории Союза» (за исключением «ненемецких» провинций), «но во всем прочем будет препятствовать всякому участию Союза или отдельных его членов на стороне Австрии, чтобы затем, во время будущих мирных переговоров, получить за эти усилия свое вознаграждение в Северо-Германской низменности («Исследования», 1-е изд., стр. 18, 19).

Раззвонив во все колокола еще до фактического начала войны с Австрией доверенный ему Тюильри секрет, что Пруссия действует в «тайном согласии» с «внешним врагом Германии», от которого получит за это «вознаграждение в Северо-Германской низменности», Фогт, разумеется, оказал Пруссии огромную услугу в достижении ее мнимых целей. Он вызвал подозрения у прочих немецких правительств как в отношении нейтралистских стремлений Пруссии в начале войны, так и в отношении ее военных приготовлений и притязаний на верховное командование в дальнейшем ходе войны.

«Каков бы ни был путь», — говорит Фогт, — «который должна избрать в момент теперешнего кризиса Германия, несомненно одно, что рассматриваемая как целое, она должна энергично идти определенным путем, между тем как теперь злополучный Союзный сейм и т. д.» (l. с., стр. 96).

Распространение взгляда, будто Пруссия идет рука об руку с «внешним врагом» и этот путь ведет к поглощению северной низменности, должно, видимо, восстановить недостающее Союзному сейму единство. В частности, обращается внимание Саксонии на то, что Пруссия однажды уже «лишила ее некоторых лучших провинций» (1. с., стр. 93). Разоблачается «покупка залива Яде» (1. с., стр. 15).

«Ценой содействия Пруссии» (в турецкую войну) «должен был явиться Гольштейн, как вдруг пресловутая кража депеши придала совсем другой оборот переговорам» (1. с., стр. 15). «Мекленбург, Ганновер, Ольденбург, Гольштейн и другие к ним примыкающие… братские немецкие государства представляют приманку, на которую» — да еще «при каждом удобном случае» — «Пруссия жадно набрасывается» (1. с., стр. 14, 15).

И на эту приманку, как выдает Фогт, она была в данном случае поймана на удочку Луи Бонапартом. С одной стороны, Пруссия, в тайном «согласии» с Луи Бонапартом, «получит» и должна «получить за счет своих немецких братьев побережья Северного и Балтийского морей» (l. с., стр. 14). С другой стороны, Пруссия получит

«лишь тогда естественную границу, когда водораздел, образуемый Рудными горами и горами Фихтель, будет продолжен по Белому Майну и далее по течению Майна до Майнца» (l. с., стр. 93).

Естественные границы посреди Германии! И притом образованные водоразделом, проходящим по реке! Подобного рода открытия в области физической географии — к которым надо отнести еще выступающий наружу канал (см. «Главную книгу») — ставят «округленную натуру» на одну доску с А. фон Гумбольдтом. Проповедуя, таким образом, Германскому союзу доверие к гегемонии Пруссии, Фогт, неудовлетворенный «старым соперничеством Пруссии и Австрии из-за немецкой и т. д. территории», открыл еще соперничество между ними, которое «так часто имело место из-за внеевропейской территории» (1. с., стр. 20). Эта внеевропейская территория находится, очевидно, на луне.

В действительности Фогт просто излагает своими словами изданную французским правительством в 1858 г. карту «Европа в 1860 г.». На этой карте Ганновер, Мекленбург, Брауншвейг, Гольштейн, Кургессен, вместе с различными Вальдеками, Ангальтами, Липпе и т. д., присоединены к Пруссии, между тем как «l'Empereur des Francais conserve ses (!) limites actuelles», император французов сохраняет свои (!) прежние границы. «Пруссия до Майна» является в то же время лозунгом русской дипломатии (см., например, упомянутую уже докладную записку от 1837 года). Прусской Северной Германии противостояла бы австрийская Южная Германия, отделенная от нее естественными границами, традицией, вероисповеданием, наречиями и племенными различиями; разрыв Германии на две части был бы завершен упрощением существующих в ней противоречий, и, таким образом, была бы провозглашена перманентная Тридцатилетняя война[515].

Итак, согласно первому изданию «Исследований», Пруссия должна была получить это «вознаграждение» за «усилия» удержать во время войны в ножнах немецкий союзный меч. В фогтовских «Исследованиях», как и на французской карте «Европа в 1860 г.» вовсе не Луи Бонапарт, а Пруссия предъявляет претензии и добивается расширения своей территории и естественных границ посредством войны Франции против Австрии.

Но лишь в Послесловии ко второму изданию своих «Исследований», вышедшему во время австро-французской войны, Фогт раскрывает настоящую миссию Пруссии. Она должна начать «гражданскую войну» (см. 2-е изд., стр. 152) для создания «единой центральной власти» (l. с., стр. 153), для включения Германии в прусскую монархию. В то время как Россия будет надвигаться с востока, а Австрия будет связана Луи Бонапартом в Италии, Пруссия должна начать династическую «гражданскую войну» в Германии, Фогт гарантирует принцу-регенту {Вильгельму. Ред.}, что

«разгоревшаяся теперь» в Италии «война займет, по крайней мере, 1859 год», «между тем как объединение Германии, если проводить его быстро и решительно, потребует меньше недель, чем итальянская кампания — месяцев» (1. с., стр. 155).

Гражданская война в Германии продлится лишь недели! Не говоря об австрийских войсках, которые, независимо от того, продолжалась бы или нет война в Италии, немедленно двинулись бы против Пруссии, последняя, как рассказывает сам Фогт, встретила бы сопротивление со стороны «Баварии… находящейся всецело под австрийским влиянием» («Исследования», 1-е изд., стр. 90), со стороны Саксонии, которой угрожала бы опасность в первую голову и у которой не было бы уже никаких оснований насиловать свои «симпатии к Австрии» (1, с., стр. 93), со стороны «Вюртемберга, Гессен-Дармштадта и Ганновера» (1. с., стр. 94), короче говоря — со стороны «девяти десятых» (1. с., стр. 16) «германских правительств». И эти правительства, как доказывает далее Фогт, конечно, не оказались бы без поддержки в такой династической «гражданской войне», к тому же затеянной Пруссией в момент, когда Германии угрожают «оба величайших внешних ее врага».

«Двор» (в Бадене), — говорит Фогт, — «пойдет за Пруссией, но народ — в этом не может быть никаких сомнений — конечно, не разделяет этих симпатий правящей династии. Брейсгау, как и Верхняя Швабия, узами симпатии и вероисповедания и старыми воспоминаниями о Передней Австрии, к которой он некогда принадлежал, все еще привязан к императору и империи, и гораздо крепче, чем этого можно было ожидать после столь длительного разъединения» (1. с., стр. 93, 94). «За исключением Мекленбурга» и, «может быть» Кургессена, «в Северной Германии царит недоверие к теории растворения, и уступки Пруссии делаются крайне неохотно. Инстинктивное чувство антипатии, даже ненависти, которую питает Южная Германия к Пруссии… также это чувство не могли подавить или заглушить все шумные крики императорской партии. Оно живо в народе, и ни одно правительство, даже баденское, не может долго противостоять ему. Истинными симпатиями Пруссия, таким образом, нигде не пользуется, ни у немецкого народа, ни у правительств Германского союза» (1. с., стр. 21).

Так говорит Фогт. И именно поэтому, согласно тому же Фогту, династическая «гражданская война», затеянная Пруссией в «тайном согласии» с «обоими величайшими внешними врагами Германии», продлилась бы только «несколько недель». Но это еще не все.

«Старая Пруссия идет рука об руку с правительством, а Рейнская область и Вестфалия — с католической Австрией. Если народному движению не удастся там заставить правительство перейти на сторону Австрии, то

ближайшим следствием будет новое углубление пропасти между обеими частями монархии» (1. с., стр. 20).

Если, таким образом, по Фогту, даже простой нейтралитет Пруссии по отношению к Австрии вновь углубляет пропасть между Рейнской областью, Вестфалией и старой Пруссией, то, по тому же Фогту, «гражданская война», которую Пруссия начала бы с целью исключения Австрии из Германии, естественно, должна была бы совсем оторвать Рейнскую область и Вестфалию от Пруссии. «Но какое дело этим приверженцам римской церкви до Германии?» (1. с., стр. 119), или как он, собственно говоря, думает, какое дело Германии до этих приверженцев римской церкви? Рейнская область, Вестфалия, — это ультрамонтанские, «римско-католические», а не «истинно немецкие» земли. Они поэтому не в меньшей степени, чем Богемия и Моравия, подлежат исключению из Союза. Династическая «гражданская война», рекомендованная Фогтом Пруссии, должна ускорить этот процесс исключения. И действительно французское правительство в изданной им в 1858 г. карте «Европа в 1860 г.», служившей компасом Фогту в его «Исследованиях», присоединило Египет к Австрии, а Рейнские провинции, как земли «католической национальности», к Бельгии — ироническая формула для аннексии Францией Бельгии вместе с Рейнскими провинциями. То обстоятельство, что Фогт идет дальше, чем французская правительственная карта, и в придачу отдает и католическую Вестфалию, объясняется «научными отношениями» беглого имперского регента к Плон-Плону, сыну вестфальского экс-короля {Жерома Бонапарта. Ред.}.

Резюмируем: с одной стороны, Луи Бонапарт позволит России протянуть руки через Познань к Богемии и через Венгрию к Турции, а с другой стороны, он сам силой оружия создаст на границе Франции единую независимую Италию и все — pour le roi de Prusse{89}, все только для того, чтобы предоставить Пруссии возможность путем гражданской войны подчинить себе Германию, а «Рейнские провинции навсегда обезопасить» от Франции (1. с., стр. 121).

«Однако говорят, что территории Союза угрожает опасность со стороны наследственного врага, что настоящая цель его — Рейн. Так пусть же защищают Рейн, пусть защищают территорию Союза» (1. с., стр. 105).

Так пусть защищают территорию Союза, уступая Богемию и Моравию России, пусть защищают Рейн, начиная «гражданскую войну» в Германии, имеющую, между прочим, целью оторвать Рейнскую область и Вестфалию от Пруссии.

«Однако говорят, что Луи-Наполеон… желает каким-то образом утолить наполеоновскую жажду завоеваний! Мы этому не верим, перед нами пример крымской кампании!» (1. с., стр. 129).

Кроме своего неверия в наполеоновскую жажду завоеваний и своей веры в крымскую кампанию, у Фогта in petto {в душе. Ред.} имеется еще другой аргумент. Австрийцы и французы в Италии, как кошки в Килькенни, будут грызться между собой до тех пор, пока от них не останутся одни хвосты.

«Это будет война страшно кровавая, упорная, которая, может быть, даже закончится вничью» (1. с., стр. 127, 128). «Только напрягая до последней крайности свои силы, Франция вместе с Пьемонтом одержит победу, но пройдут десятилетия, прежде чем она оправится после этих изнурительных усилий» (1. с., стр. 129).

Эта перспектива продолжительности Итальянской войны бьет его противников. Но метод, каким Фогт продлевает сопротивление Австрии французскому оружию в Италии и парализует агрессивную силу Франции, действительно довольно оригинален. С одной стороны, французы получают carte blanche {свободу действий (буквально; «чистый бланк»). Ред.} в Италии; с другой стороны, «благожелательному царю» дозволяется маневрами в Галиции, Венгрии, Моравии и Богемии, революционными интригами внутри Австрии и военными демонстрациями на ее границах

«приковать значительную часть австрийских военных сил к тем частям монархии, которые подвергнутся нападению русской армии или доступны русским интригам» (1. с., стр. 11).

И наконец, в результате династической «гражданской войны», которую Пруссия начнет в то же время в Германии, Австрия будет вынуждена оттянуть из Италии свои главные силы для сохранения своих немецких владений. При таких условиях Франц-Иосиф и Луи Бонапарт не заключат, разумеется, Кампоформийского мира[516], а… «оба истекут кровью в Италии».

Австрия не сделает уступок «благожелательному царю» на Востоке и не примет давно предлагаемой компенсации в Сербии и Боснии, не гарантирует Франции Рейнских провинций и не нападет на Пруссию в союзе с Россией и Францией. Ни за что! Она упорно будет «истекать кровью в Италии». Но во всяком случае фогтовский «роковой человек» отверг бы с нравственным негодованием подобное вознаграждение на Рейне. Фогт знает, что

«внешняя политика теперешней империи руководствуется только одним принципом, принципом самосохранения» (1. с., стр. 31).

Он знает, что Луи Бонапарт

«руководствуется только одной-единственной идеей — именно сохранить за собой эту власть» (над Францией) (1. с., стр. 29).

Он знает, что «Итальянская война не создаст ему популярности во Франции», между тем как приобретение Рейнских провинций сделает «популярными» и его, и его династию. Он говорит:

«Рейнские провинции — действительно любимая мечта французского шовиниста, и, может быть, если вникнуть поглубже, то найдется только небольшое меньшинство нации, которое не питает в душе этого желания» (1. с., стр. 121).

С другой стороны, «проницательные люди во Франции», а потому, конечно, и фогтовский «мудрый, как змий, роковой человек», знают,

«что только до тех пор есть надежда на осуществление этого» (именно приобретения Францией естественной рейнской границы), «пока в Германии 34 разных правительств. Пусть только возникнет подлинная Германия с едиными интересами и прочной организацией, — и рейнскую границу можно будет обезопасить навсегда» (1. с., стр. 121).

Именно поэтому Луи Бонапарт, предложивший в Вилла-франке австрийскому императору Ломбардию взамен гарантии Рейнских провинций (см. заявление Кинглека в палате общин от 12 июля 1860 г.), отверг бы с негодованием предложение Австрии о передаче Франции Рейнских провинций за французскую помощь против Пруссии.

И фогтовские первоисточники, изданные у Дантю, не только были исполнены восторженных чувств по поводу объединения Германии под руководством Пруссии{90}, — они в напыщенно-добродетельном тоне отвергали всякие намеки, выражавшие какие-либо притязания на Рейнские провинции:

«Рейн! Что такое Рейн? Граница. Но границы скоро станут анахронизмами» (стр. 36, «Верность договорам и т. д.». Париж, 1859){91}.

Кто же станет говорить о рейнской границе и вообще о границах в тысячелетнем царстве, которое предстоит создать Баденге на основе принципа национальностей?

«Разве Франция ставит условием, что она должна получить вознаграждение за жертвы, которые она готова принести в целях справедливости, установления надлежащего влияния и в интересах европейского равновесия? Разве она требует левого берега Рейна? Разве она

предъявляет хотя бы даже претензии на Савойю и графство Ниццу?» («Сущность вопроса и т. д.». Париж, 1859, стр. 13){92}.

Отказ Франции от Савойи и Ниццы, как доказательство ее отказа от Рейна! Этого Фогт не перевел на немецкий язык.

До начала войны для Луи Бонапарта, если он и не смог заманить Пруссию и побудить ее пойти на соглашение, имело решающее значение заставить Германский союз, по крайней мере поверить, что он ее заманил. Веру эту Фогт старается распространить в первом издании своих «Исследований». Во время войны Луи Бонапарту было еще важнее склонить Пруссию сделать шаги, которые дали бы Австрии действительное или мнимое доказательство наличия такого соглашения. Поэтому во втором издании «Исследований», появившемся во время войны, Фогт в особом Послесловии призывает Пруссию завоевать Германию и начать династическую «гражданскую войну»; при этом в тексте книги он доказывает, что война будет «кровавой, упорной, может быть даже закончится вничью» и будет стоить, по меньшей мере, Рейнской области и Вестфалии, а в Послесловии к этой же самой книге он торжественно заявляет, что она продлится «всего несколько недель». Но в действительности голос Фогта — не голос сирены. Поэтому Луи Бонапарт, которого в его мошеннической проделке поддерживал bottle-holder {секундант в боксе; помощник, сторонник. Ред.} Пальмерстон, должен был в Вилла-франке показать Францу-Иосифу сфабрикованные им самим прусские предложения; скромные претензии Пруссии на военное руководство Германией должны были послужить Австрии предлогом для заключения мира{93}, за который Луи Бонапарту пришлось оправдываться перед Францией тем, что Итальянская война грозила превратиться во всеобщую войну, способную

«привести к единству Германии, и, таким образом, было бы завершено дело, помешать осуществлению которого являлось постоянной целью французской политики со времен Франциска I»{94}.

После того как Франция при помощи Итальянской войны приобрела Савойю и Ниццу, а вместе с ними и позицию, которая в случае войны на Рейне имеет большее значение, чем целая армия, «германское единство под прусской гегемонией» и «уступка Франции левого берега Рейна» стали обратимыми величинами в теории вероятности героя 2 декабря. Изданная в 1858 г. карта «Европа в 1860 г.» была разъяснена изданной в 1860 г. картой «l'Europe pacifiee» («Умиротворенная Европа»?), где Египет уже не достается Австрии, а Рейнские провинции и Бельгия присоединены к Франции в возмещение за переданную Пруссии «северную низменность»{95}.

Наконец, в Этьенне Персиньи официально заявил, что даже «в целях сохранения европейского равновесия» всякая дальнейшая централизация Германии неизбежно вызовет продвижение французов к Рейну{96}. Но никогда еще — ни до Итальянской войны, ни после нее — шутовской чревовещатель из Тюильри не говорил более бесстыдно, чем устами беглого имперского регента.

Фогт, «новошвейцарец, гражданин кантона Берн и член Совета кантонов[518] от Женевы» (1. с., Предисловие), начинает швейцарскую часть своих «Исследований» прологом (1. с., стр. 37–39), в котором предлагает Швейцарии выразить свой восторг по поводу замены Луи-Филиппа Луи Бонапартом. Правда, Луи Бонапарт потребовал от Союзного совета принятия «мер против печати», но «в этом отношении у всех представителей рода Наполеонов, по-видимому, очень чувствительная кожа» (1. с., стр. 36). Накожная болезнь, не более, а так прилипла к этому роду, что передается не только с фамильной кровью, но и — teste {свидетельство тому. Ред.} Луи Бонапарт — с одним лишь родовым именем. Конечно,

«преследование невинных людей в Женеве, которое по императорскому приказу производил Союзный совет против бедняг, вся вина которых заключалась в том, что они были итальянцы, учреждение консульств, притеснение печати, всякого рода бессмысленные полицейские мероприятия и, наконец, переговоры об уступке Даппской долины в значительной мере содействовали тому, что в Швейцарии изгладилось воспоминание об услугах, действительно оказанных императором в невшательском конфликте, и притом оказанных той партии, которая теперь наиболее ожесточенно выступает против него» (1. с., стр. 37, 38).

Великодушный император, неблагодарная партия! Вмешательство императора в невшательский конфликт[519] никоим образом не было прецедентом для нарушения договоров 1815 г., — для унижения Пруссии и установления протектората над Швейцарией. Луи Бонапарту, в качестве «новошвейцарца, гражданина кантона Тургау и оберштрасского артиллерийского капитана», надлежало «оказать действительные услуги» Швейцарии. Если Фогт в, марте 1859 г. обвинил в неблагодарности антибонапартистскую партию в Швейцарии, то другой слуга императора, г-н фон Тувенель в июне 1860 г. упрекнул в ней всю Швейцарию. В «Times» от 30 июня 1860 г. мы читаем:

«Несколько дней назад в министерстве иностранных дел в Париже произошла встреча между д-ром Керном и г-ном фон Тувенелем в присутствии лорда Каули. Тувенель заявил почтенному представителю Швейцарии, что колебания и протесты союзного правительства оскорбительны, поскольку они, по-видимому, объясняются недоверием к правительству его императорского величества. Такое поведение есть грубая неблагодарность, если принять во внимание услуги (services), оказанные (rendered) Союзу императором Наполеоном во многих случаях и особенно в невшательском конфликте. Как бы то ни было, раз Швейцария оказалась настолько слепой, что не доверяет своему благодетелю, то она сама должна и отвечать за последствия».

А ведь Фогт еще в марте 1859 г. пытался снять бельмо у слепой антибонапартистской партии в Швейцарии. С одной стороны, он указывает на «действительные услуги», «оказанные императором». С другой же стороны, «неприятности, причиняемые императором, совершенно бледнеют» перед неприятностями, причиненными королем Луи-Филиппом (1. с., стр. 39). Например: в 1858 г. Союзный совет изгоняет «по императорскому приказу бедняг, вся вина которых заключалась в том, что они были итальянцы» (стр. 37); в 1838 г., несмотря на угрозы Луи-Филиппа, он отказывается изгнать Луи Бонапарта, вся вина которого заключалась только в том, что он в Швейцарии готовил заговор против короля Луи-Филиппа. В 1846 г. Швейцария, несмотря на «бряцание» Луи-Филиппа «оружием», решается на войну с Зондербундом: по отношению к миролюбивому королю это означало, что его угрозы не страшны; в 1858 г. она только чуть-чуть жеманится, когда Луи Бонапарт посягает на Даппскую долину[520].

«Луи-Филипп», — говорит сам Фогт, — «влачил в Европе жалкое существование; его третировали все, даже мелкие легитимные государи, потому что он не осмеливался проводить сильную внешнюю политику» (1. с., стр. 31). Но «императорская политика по отношению к Швейцарии, без сомнения, — политика могущественного соседа, который знает, что в конце концов может добиться всего, чего захочет» (1. с., стр. 37).

Итак, — заключает Фогт с логикой Грангийо, — «с чисто швейцарской точки зрения можно только испытывать величайшую радостью (стр. 39) по поводу перемены, давшей Швейцарии вместо «всеми третируемого Луи-Филиппа» «могущественного соседа, который знает, что по отношению к ней он может позволить себе все, что захочет».

За этим прологом, подготовляющим необходимое настроение, следует немецкий перевод ноты Союзного совета от 14 марта 1859 г., и, что удивительно, Фогт хвалит эту ноту, хотя Союзный совет ссылается в ней на договоры 1815 г.[521] и хотя ссылку на них тот же Фогт считает «лицемерием», «Убирайтесь же со своим лицемерием!» (1. с., стр. 112){97}.

Фогт далее исследует, «с какой стороны произойдет первое покушение на нейтралитет Швейцарии?» (1. с., стр. 84), и приводит ненужное доказательство, что французская армия, которой на этот раз нет нужды завоевывать Пьемонт, не пойдет ни через Симплон, ни через Большой Бернар. Одновременно он открывает несуществующий сухопутный путь «через Монсени, через Фенестрелле по долине Стуры» (1. с., стр. 84). Она зовется, собственно говоря, долиной Доры. Итак, со стороны Франции опасность Швейцарии не угрожает.

«Не столь спокойно можно ждать уважения швейцарского нейтралитета со стороны Австрии, и различные факты даже показывают, что последняя имеет в виду нарушить этот нейтралитет, если представится удобный случай» (1. с., стр. 85). «Знаменательным в этом отношении является сосредоточение армейского корпуса в Брегенце и Фельдкирхе» (1. с., стр. 86).

Здесь красная нить, которая проходит через «Исследования», выступает наружу и приводит прямым путем из Женевы в Париж.

Опубликованная кабинетом Дерби Синяя книга об итальянских делах, январь — май 1859 г., между прочим, сообщает, что слух о «сосредоточении австрийского армейского корпуса у Брегенца и Фельдкирха» умышленно распространялся бонапартистскими агентами в Швейцарии, но был лишен всякого фактического основания (документ № 174 цитируемой Синей книги, письмо капитана Харриса из Берна лорду Малмсбери, датированное 24 марта 1859 года). Гумбольдт-Фогт и в данном случае делает открытие, что, будучи в Брегенце и Фельдкирхе,

«находишься в непосредственной близости от долины Рейна, в которую выходят три больших альпийских прохода с проезжими дорогами, именно Виамала, Шплюген и Бернардин; последний ведет к Тессину, а оба первых — к озеру Комо» (1. с., стр. 86).

В действительности Виамала ведет, во-первых, через Шплюген, во-вторых, через Бернардин и, в-третьих, никуда больше.

После всей этой болтовни в духе Полония, которая должна была отвлечь подозрение Швейцарии от западной границы и привлечь к восточной, «округленная натура» подкатывается, наконец, к своей настоящей задаче.

«Швейцария», — говорит Фогт, — «имеет полное право решительно отвергнуть обязательство не разрешать пользоваться этой железнодорожной линией» (из Кюлоза на Экс и Шамбери) «для воинских поездов, прибегая при случае к использованию нейтрализованной области лишь тогда, когда этого потребует защита ее собственной территории» (1. с., стр. 89).

И он уверяет Союзный совет, что «вся Швейцария, как один человек, будет стоять за эту политику, намеченную в ноте Совета от 11 марта».

Фогт опубликовывает свои «Исследования» в конце марта. Но только 24 апреля Луи Бонапарт использовал упомянутую железнодорожную линию для воинских поездов, войну же объявил еще позже. Из этого следует, что Фогт, посвященный в подробности бонапартистского военного плана, точно знал «с какой стороны произойдет первое покушение на нейтралитет Швейцарии». Он имел определенное поручение убедить ее стерпеть первое нарушение нейтралитета, логическое следствие которого — аннексия нейтрализованной Савойской области империей декабрьского переворота. Похлопывая Союзный совет по плечу, он приписывает ноте от 14 марта смысл, который она должна была иметь с бонапартистской точки зрения. Союзный совет говорит в своей ноте, что Швейцария будет выполнять свою вытекающую из договоров «миссию» нейтралитета «одинаково и лояльно по отношению ко всем». Он приводит, далее, одну из статей договоров, согласно которой «никакие войска какой-либо другой державы не могут оставаться» (в нейтрализованной Савойской области) «или проходить через нее». Совет ни одним словом не упоминает о том, что французам разрешается использовать железную дорогу, проходящую через нейтрализованную область. Условно, в качестве «меры для охраны и защиты своей территории», он оставляет за Союзом право «занять войсками» нейтрализованную область. Что Фогт здесь умышленно и по высокому поручению извращает содержание поты Совета, доказывает не только текст ее, но и заявление лорда Малмсбери — тогдашнего английского министра иностранных дел — на заседании палаты лордов от 23 апреля 1860 года.

«Когда французские войска», — сказал Малмсбери, — «собирались» (более месяца спустя после ноты Союзного совета от 14 марта) «пройти в Сардинию через Савойю, швейцарское правительство, верное нейтралитету, на котором основывается независимость Швейцарии, прежде всего возразило, что эти войска не имеют права проходить через нейтрализованную область»{98}.

Какими же аргументами Луи Бонапарт и связанная с ним швейцарская партия рассеяли сомнения Союзного совета? Фогт, знавший уже в конце марта 1859 г., что французские воинские поезда в конце апреля 1859 г. нарушат нейтралитет нейтрализованной области, естественно, предвосхищает уже в конце марта ту фразу, которой Луи Бонапарт в конце апреля прикроет свое насилие. Он выражает сомнение в том, что «головной участок железнодорожной линии из Кюлоза на Экс и Шамбери» находится «в пределах нейтрализованной области» (1. с., стр. 89) и доказывает, что «установление нейтрализованной области отнюдь не имело целью прекратить связь между Францией и Шамбери» и что, следовательно, названная железнодорожная линия в моральном смысле минует нейтрализованную область{99}.

Послушаем, с другой стороны, лорда Малмсбери:

«Позже, в связи с высказанным соображением, что рассматриваемая железнодорожная линия минует нейтрализованную часть Савойи, швейцарское правительство отказалось от своих возражений и разрешило французским войскам передвижение по ней. Я думаю, что, поступая так, оно совершило ошибку (I think that they were wrong in doing so). Мы считали соблюдение нейтралитета этой области столь важным с точки зрения интересов Европы… что 28 апреля 1859 г. послали французскому двору протест против передвижения через нее войск в Сардинию».

Этот протест послужил Пальмерстону предлогом обвинить Малмсбери в «австрийских» симпатиях, так как он «без всякой нужды оскорбил французское правительство» (had use-lessly offended the French government), совсем как Фогт в «Главной книге» (стр. 183) обвиняет газету «Volk» в том, что она

«всячески старалась», — разумеется, в угоду Австрии, — «создавать затруднения для Швейцарии… Достаточно прочесть опубликованные в газете «Volk» статьи о нейтралитете и прохождении французов через Савойю, чтобы бросились в глаза эти тенденции, полностью разделенные «Allgemeine Zeitung»»{100}.

«Бросается в глаза», что весь отдел «Исследований» Фогта, касающийся Швейцарии, имеет своей исключительной задачей заранее оправдать первое нарушение швейцарской нейтральной территории его «роковым человеком». Это был первый шаг к аннексии Савойи, а следовательно и французской Швейцарии. Судьба Швейцарии зависела от того, с какой энергией она выступит против этого первого шага и будет отстаивать свои права, использовав их в решительный момент и превратив вопрос о них в общеевропейский вопрос — и все это в то время, когда симпатии английского правительства были обеспечены, а Луи Бонапарт, только начавший свою локализованную войну, не осмеливался бросить ей вызов. Официально вмешавшись в это дело, английское правительство не могло уже отступить{101}. Отсюда необычайные старания «новошвейцарца, гражданина кантона Берн и члена Совета кантонов от Женевы» затуманить вопрос, а разрешение французским войскам пройти через нейтрализованную область представить как право, которым Швейцария должна воспользоваться, как мужественную демонстрацию против Австрии. Ведь спас же он Швейцарию от Катилины-Шерваля!

Повторяя и усиливая протест своих первоисточников, брошюр Дантю, отрицающих наличие поползновений на рейнскую границу, Фогт избегает всякого намека на содержащийся в тех же брошюрах отказ от Савойи и Ниццы. Даже самих названий Савойи и Ниццы нет в его «Исследованиях». Между тем, уже в феврале 1859 г. савойские депутаты в Турине протестовали против Итальянской войны, так как аннексия Савойи империей декабрьского переворота была ценой заключения союза с Францией. Этот протест не дошел до ушей Фогта. Точно так же не дошли до него хорошо известные всей остальной эмиграции условия договора, заключенного в августе 1858 г. в Пломбьере между Луи Бонапартом и Кавуром (опубликованы в одном из первых номеров «Volk»). Мадзини в упомянутом уже номере «Pensiero ed Azione» (2 — 16 мая 1859 г.) буквально предсказал:

«Но если Австрия, потерпев поражение в самом начале войны, предложит условия, подобные тем, которые она предложила в определенный момент в 1848 г. английскому правительству, а именно: очищение Ломбардии при сохранении за собой Венеции, — тогда мир будет принят. При этом будут осуществлены только следующие условия: расширение сардинской монархии и передача Франции Савойи и Ниццы»{102}.

Мадзини опубликовал свое предсказание в середине мая 1859 г., Фогт выпустил второе

издание своих «Исследований» в середине июня 1859 г., но ни слова не сказал о Савойе и Ницце. Еще до Мадзини и до савойских депутатов, уже в октябре 1858 г., полтора месяца спустя после пломбьерского заговора, президент Швейцарского союза сообщал в специальной депеше английскому кабинету, что

«он имеет основания полагать, что между Луи Бонапартом и Кавуром заключено условное соглашение об уступке Савойи»{103}.

В начале июня 1859 г, президент Союза сообщил снова английскому поверенному в делах в Берне свои опасения о предстоящей аннексии Савойи и Ниццы{104}. До Фогта, этого по профессии спасителя швейцарцев, не дошло ни одной весточки ни о протесте савойских депутатов, ни о разоблачениях Мадзини, ни о продолжавшихся с декабря 1858 до июня 1859 г. опасениях швейцарского союзного правительства. Как мы увидим впоследствии, даже в марте 1860 г., когда тайна о Пломбьере обошла все улицы Европы, она и тогда каким-то образом миновала г-на Фогта. Эпиграф: «молчание — добродетель рабов»{105} украшает «Исследования», вероятно в связи с их умолчанием об угрожающей аннексии. Один намек все же в них содержится:

«Но допустим», — говорит Фогт, — «что свершилось бы невероятное и цена победы была бы оплачена итальянскими землями, на юге или на севере… Право же, с сугубо узкой немецкой точки зрения… можно искренне пожелать, чтобы французский волк поживился итальянской костью» (1. с., стр. 129, 130).

Итальянская область на севере, это, естественно, — Ницца и Савойя. После того как новошвейцарец, гражданин кантона Берн и член Совета кантонов от Женевы призывал Швейцарию «с чисто швейцарской точки зрения» (1. с., стр. 39) «испытывать величайшую радость» по поводу соседства Луи Бонапарта, беглому имперскому регенту внезапно приходит в голову, что «право же, с сугубо узкой немецкой точки зрения» он «может искренне пожелать», чтобы французский волк «поживился костью», то есть Ниццей и Савойей, а следовательно, и французской Швейцарией{106}.

* * *

Несколько времени тому назад в Париже вышла брошюра «Наполеон III», не «Наполеон III и Италия» или «Наполеон III и румынский вопрос», или «Наполеон III и Пруссия», а «Наполеон III» просто, простой Наполеон III. Это — полный гипербол панегирик Наполеона III по адресу Наполеона III. Эта брошюра была переведена одним арабом по имени Да-Да на его родной язык. В послесловии к брошюре опьяненный Да-Да не может больше сдержать своего энтузиазма и изливается потоками пламенных стихов. Но в предисловии Да-Да еще достаточно трезв, чтобы сознаться, что его работа опубликована по приказу местных алжирских властей и предназначена для распространения среди туземных арабских племен по ту сторону алжирской границы с тем, чтобы «идея единства и национальности под руководством общего вождя овладела их фантазией». Этот общий вождь, который должен создать «единство арабской национальности», — как выдает Да-Да, — не кто иной, как «благодетельное солнце, слава небосвода — император Наполеон III». Фогт, хотя и пишет не стихами{107}, — не кто иной, как немецкий Да-Да.

Назвав «Исследованиями» свое переложение на немецкий язык излучаемых благодетельным солнцем и славой небосвода статей «Moniteur», брошюр Дантю и карт перекроенной Европы, Да-Да Фогт сострил удачнее, чем когда-либо за всю свою веселую жизнь. Это даже лучше, чем имперское регентство, имперские пирушки и им самим изобретенные имперские заграничные паспорта. Тот факт, что «образованный» немецкий бюргер считает bona fide {добросовестными. Ред.} «Исследования», в которых Австрия борется

с Англией из-за Египта, Австрия и Пруссия препираются из-за внеевропейских земель, Наполеон I заставляет Английский банк взвешивать свое золото вместо того, чтобы считать его, греки и фанариоты оказываются различными расами, из Монсени идет сухопутный путь через Фенестрелле по долине Стуры и т. д., — этот факт показывает только, под каким высоким давлением находился в течение десяти лет реакции либеральный череп этого бюргера.

Но, странным образом, тот же самый толстокожий либеральный немец, который приветствовал фогтовский грубо утрированный перевод оригинальных брошюр поборников декабрьского переворота на немецкий язык, в бешенстве вскочил со своего покойного кресла, когда Эдмон Абу, в своей брошюре «Пруссия в 1860 г.» (первоначально «Наполеон III и Пруссия») с мудрой осторожностью перевел компиляцию Да-Да снова на французский язык. Заметим мимоходом, что эта болтливая сорока бонапартизма не лишена лукавства. Так, например, чтобы доказать симпатии Бонапарта к Германии, Абу указывает, что империя декабрьского переворота сваливает в одну кучу Да-Да Фогта с Гумбольдтом, как и Ласарильо-Хаклендера с Гёте. Во всяком случае, эта комбинация Фогт — Хаклендер обнаруживает со стороны Абу более глубокое исследование своего предмета, чем это можно найти в «Исследованиях» немецкого Да-Да.

IX АГЕНТУРА

«So muosens alle striten,

in vil angestlichen ziten

wart gescheiden doch her dan

… der Vogtda von Ben».

(«Klage»){108}


{«В лихое это время

Борьба велася всеми,

И вот в борьбу вмешался

… из Берна фогт»

(«Плач»). Ред. }

В одной «Программе», датированной Да-Да Фогтом крайне остроумно первым апреля, именно 1 апреля 1859 г., он обратился к демократам различной окраски с предложением сотрудничать в газете, которая должна была выходить в Женеве и пропагандировать бонапартистско-прорусские взгляды его «Исследований». При всей подобающей осторожности, с какой «Программа», естественно, была составлена, сквозь обертку из пропускной бумаги то и дело проглядывает дьявольский умысел. Однако не будем на этом останавливаться.

В конце «Программы» Фогт просит своих адресатов указать «единомышленников», которые «были бы готовы работать в подобном духе в доступных для них газетах и журналах». На Центральном празднестве в Лозанне Фогт заявил, что он набросал «Программу», приглашающую

«тех, которые захотели бы ей следовать, работать за соответствующий гонорар в органах печати, имеющихся в их распоряжении» (стр. 17, «Центральное празднество и т. д.»).

Наконец, в одном письме к доктору Лёнингу мы читаем:

«Можешь ли ты связать меня с людьми, которые могли бы из Франкфурта оказывать в этом духе влияние на газеты и журналы? Я готов прилично оплачивать их за работы, оттиски которых будут мне присылаться» («Главная книга», Документы, стр. 36).

«Единомышленники», упоминающиеся в «Программе», становятся на Центральном празднестве в Лозанне «теми, которые», а «те, которые» превращаются в письме к доктору Лёнингу в «людей», людей sans phrase {просто. Ред.}. Фогту, генеральному казначею и генеральному ревизору немецкой печати, «предоставлены в распоряжение фонды» (l. с., стр. 36) для оплаты не только статей в «газетах и журналах», но и «брошюр» (l. с.). Ясно, что поставленная на такую ногу агентура требует довольно значительных «фондов»,

«er sante nach allen den herren

die in diusken richen waren;

er clagete in allen sin not;

unde bot in ouch sin golt rot».

(Kaiserchronik){109}

Для какой же цели те, которые должны были «оказывать влияние» на газеты, журналы и брошюры, «присылать» их Фогту и им «прилично» оплачиваться? «Речь идет об Италии», не более; ведь, чтобы отвратить опасность на Рейне, г-ну Фогту «представляется выгодным дать Луи Бонапарту истекать кровью в Италии» (l. с., стр. 34, «Программа»). Нет, «речь идет не об Италии» (письмо доктору Лёнингу, l. с., стр. 36). «Речь идет о Венгрии» (письмо г-ну Г. в Н., l. с.). Нет, речь идет не о Венгрии. «Речь идет… о вещах, о которых я не могу сообщить» (l. с., Документы, стр. 36).

В той же мере, как и вещь, о которой идет речь, противоречив и источник, откуда текут приличные «фонды». Это «отдаленный уголок французской Швейцарии» («Главная книга», стр. 210). Нет, «это венгерские женщины с Запада» (письмо к Карлу Блинду, приложение к № 44 «Allgemeine Zeitung» от 13 февраля 1860 г.). Наоборот, это masculini {мужчины. Ред.}, находящиеся «в пределах досягаемости немецкой и особенно австрийской полиции» (стр. 17, «Центральное празднество»). Не менее чем цели и источники, хамелеонообразны и размеры его фондов. Это «несколько франков» («Главная книга», стр. 210). Это «небольшие фонды» (стр. 17, «Центральное празднество и т. д.»), Это фонды, достаточные для приличной оплаты людей, которые по-фогтовски станут работать в немецкой печати и писать брошюры. Наконец, в довершение всего двусмысленный характер носит и способ образования этих фондов. Фогт «сколотил их с большим трудом» («Главная книга», стр. 210). Нет, они «предоставлены в его распоряжение» (l. с., Документы, стр. 36).

«Если я не ошибаюсь», — говорит «округленная натура», — «то подкупать значит склонять кого-либо деньгами или предоставлением иных выгод к поступкам и высказываниям, противоречащим его убеждениям» (l. с., стр. 217).

Следовательно, человек, убеждения которого разрешают ему продаваться, не может быть подкуплен, и тот, убеждениям которого это противоречит, также не может быть подкуплен. Если министерский отдел иностранной печати в Париже предлагает, например, швейцарским газетам за полцены, за четверть цены и даже даром выходящую ежедневно и стоящую 250 франков парижскую «Lithographierte Correspondenz», обращая внимание «благомыслящих редакций» на то, что они могут наверняка рассчитывать на ежемесячную дополнительную сумму в 50, 100 и 150 франков «в зависимости от успеха», то это ни в каком случае не подкуп. Редакции, убеждениям которых противоречит ежедневная «Correspondenz» и ежемесячная дотация, никто не принуждает принимать ни того, ни другого. И разве «подкуплены» Гранье де Кассаньяк, или Ла Героньер, или Абу, или Грангийо, или Бюлье, или Журдан из «Siecle»[524] или Мартен и Бонифас из «Constitutionnel»[525], или Роше Да-Да Альбер? Разве был такой случай, чтобы какой-либо оплачиваемый поступок или высказывание оказались в противоречии с убеждениями этих господ? Или, к примеру, разве Фогт подкупил агента какой-то швейцарской газеты, прежде враждебной ему, если он безвозмездно предоставил в его распоряжение несколько сот экземпляров своих «Исследований»? Во всяком случае весьма странно это фогтовское предложение публицистам работать в духе их убеждений в имеющихся в их распоряжении органах печати и получать гонорар за эту работу через орган г-на Карла Фогта в Женеве. Что Фогт смешивает гонорар, выплачиваемый определенной газетой своим собственным сотрудникам, с тайными субсидиями, предлагаемыми из анонимной кассы каким-то третьим субъектом корреспондентам совершенно чуждых ему газет и даже печати целой страны, — это quid pro quo {смешение понятий. Ред.} показывает, как глубоко «вработался» немецкий Да-Да в мораль 2 декабря.

«Мальчик сидел у источника»{110}. Но у какого источника?

Вместо намеченного Фогтом еженедельника «Neue Schweiz» впоследствии в Женеве стала выходить «Neue Schweizer Zeitung», основанная старым приятелем Да-Да, г-ном А. Брассом. И вот в одно прохладное ноябрьское утро г-н Брасс заявил, к изумлению всей Женевы, что

«в письме к Фогту он отверг французское кормовое корыто, которое хотел подставить ему Фогт».

В то же время он заявил о своей готовности ответить перед судом за это обвинение («Neue Schweizer Zeitung» от 12 ноября 1859 года). А петух или, вернее, каплун, до сих пор так весело кукарекавший, замолк, после того как его потрепали на его собственной навозной куче. «Новошвейцарец, гражданин кантона Берн и член Совета кантонов от Женевы» был на этот раз публично обвинен в самой Женеве одним из «известных» своих друзей в попытке подкупа французскими деньгами. И член Совета кантонов от Женевы молчал.

Пусть не думают, что Фогт с сознанием собственного достоинства мог игнорировать «Neue Schweizer Zeitung». Обвинение против него появилось, как я сказал, в номере от 12 ноября 1859 года. Вскоре после того в этой же самой газете появилась пикантная характеристика Плон-Плона, и газета «Revue de Geneve»[526], орган женевского диктатора Джемса Фази, тотчас же откликнулась на это протестующей передовицей в четыре столбца («Revue de Geneva) от 6 декабря 1859 года). Она протестовала «au nom du radicalisme genevois», во имя женевского радикализма. Такое значение придавал сам Джемс Фази «Neue Schweizer Zeitung». В передовице из четырех столбцов «Revue de Geneve» нельзя было не распознать и руки Фогта. Самого Брасса в ней до известной степени оправдывают; не он инициатор посягательства на Плон-Плона, его ввели в заблуждение. По чисто фогтовскому способу, corpus delicti {состав преступления. Ред.} взваливается на того самого Л. Хефнера, которого Фогт и в «Главной книге» (стр. 188) подозревает в сочинении «отвратительных скандальных историй об императоре и принце Наполеоне»; имеется и неизбежный у Фогта намек на «пресловутого баденского экс-лейтенанта Клосмана» как на бернского корреспондента «Allgemeine Zeitung» (ср. «Главную книгу», стр. 198). Остановимся коротко на протесте, опубликованном «во имя женевского радикализма» и для спасения чести Плон-Плона господином и слугой, Джемсом Фази и Карлом Фогтом, 6 декабря 1859 г. в «Revue de Geneve».

Брасса обвиняют в том, что он пытается «подкрепить свое мнение немца о Франции оскорблением принца из дома Бонапартов». Плон-Плон, как уже давно знают в Женеве, либерал-де чистейшей воды, который в период своего изгнания великодушно отказался «играть роль при штутгартском и даже петербургском дворах». Просто смешно приписывать ему мысль об образовании где-то маленького государства, какого-то этрусского королевства, как это делает оскорбительная статья в «Neue Schweizer Zeitung».

«Принц Наполеон, в твердом сознании своей гениальности и своих талантов, ставит себя гораздо выше этих жалких маленьких тронов».

Он скорее предпочитает играть во Франции, «этом центре высокой цивилизации и всеобщей инициативы», роль маркиза Позы при дворе своего светлейшего кузена «в качестве принца-гражданина» (prince-citoyen). «Кузен уважает и любит его, что бы там ни говорили». Но принц не только бонапартовский маркиз Поза, он — «бескорыстный друг» Италии, Швейцарии, — словом, национальностей.

«Принц Наполеон, как и император, — крупный экономист… Если во Франции восторжествуют когда-нибудь принципы здравой политической экономии, то это произойдет, бесспорно, при большом участии принца Наполеона».

Он был и остался «сторонником совершенно неограниченной свободы печати», противником всяких предупредительных полицейских мер, носителем «идей свободы в широчайшем смысле слова как в теории, так и на практике». Если уши императора под дурным влиянием бывают глухи к советам этой Эгерии, то принц удаляется с достоинством, но «без ропота». Не что иное, «как его заслуги, вызвали клеветнические нападки на него в Европе».

«Враги Франции боятся его потому, что он опирается на революционную поддержку народов Европы, стремясь вернуть им их национальную независимость и свободу».

Итак, непризнанный гений, маркиз Поза, Эгерия, экономист, защитник угнетенных национальностей, демократ чистейшей воды и — мыслимо ли это? — Плон-Плон «habile comme general et brave comme tout officier francais» (искусен, как генерал, и храбр, как всякий французский офицер).

«Он доказал это в крымскую кампанию во время битвы на Альме и после нее». А в итальянскую кампанию он «отлично организовал свой

50-тысячный корпус» (известный corps de touristes {Корпус туристов. Ред.}, я чуть было не сказал corps de ballet {кордебалет. Ред.}) «и в короткое время совершил тяжелый переход через гористую местность, причем войска его не терпели ни в чем недостатка».

Как известно, французские солдаты в Крыму называли боязнь пушечных выстрелов la maladie Plon-Plonienne {плон-плоновской болезнью. Ред.}, и, вероятно, Плон-Плон покинул полуостров лишь из-за возраставшего недостатка съестных припасов[527].

«Мы показали его», — именно Плон-Плона, торжествуя заканчивает «Revue de Geneve», — «таким, каков он есть».

Ура генералу Плон-Плону!

Ничего поэтому нет удивительного, если Фогт говорит, что получил свою походную кассу из «демократических рук». Плон-Плон, этот Prince Rouge {Красный принц. Ред.} — идеал Фогта и Фази, так сказать, заколдованный принц европейской демократии. Фогт не мог получить своих денег из более чистых демократических рук, чем из рук Плон-Плона. Если даже часть денег, непосредственно переданных августейшим кузеном Плон-Плона Кошуту, попала через венгерские руки в руки Фогта, то все равно их «происхождение ужасно». Другое дело из рук Плон-Плона! Даже те деньги, которые Фогт получил во время невшательского конфликта от графини К… {Кароли. Ред.}, подруги Клапки, получены, может быть, и из более нежных рук, но не из более чистых и более демократических. «Plon-Plon est voluptueux comme Heliogabale, lache comme Ivan III et faux comme un vrai Bonaparte»{111}, — говорит известный французский писатель. Самый худший поступок Плон-Плона состоял в том, что он произвел своего кузена в homme serieux {серьезного человека. Ред.}. Виктор Гюго мог еще сказать о Луи Бонапарте: «n'est pas monstre qui veut»{112}, но с тех пор, как Луи Бонапарт открыл Плон-Плона, на человеке из Тюильри сосредоточилась деловая, а на человеке из Пале-Рояля шутовская сторона бонапартистской головы Януса. Фальшивый Бонапарт, племянник своего дяди, хотя и не сын своего отца[528], казался настоящим по сравнению с этим настоящим Бонапартом, так что французы все еще говорят: l'autre est plus sur {другой более надежен. Ред.}, Плон-Плон одновременно и Дон-Кихот, и Гудибрас Bas Empire. Гамлет размышлял над тем, что, может быть, праху Александра предопределено служить затычкой пивной бочки{113}. Что сказал бы Гамлет, увидев сгнишую голову Наполеона на плечах Плон-Плона!{114}

Получив основной фонд своей походной кассы «из французского кормового корыта», Фогт, чтобы замаскировать корыто, мог, конечно, для вида попутно устроить сбор «нескольких франков» среди более или менее демократически настроенных друзей. Так просто объясняются противоречия, в которые он впадает, говоря об источниках, количестве и способе образования его фондов.

Агентурная деятельность Фогта не ограничивалась «Исследованиями», «Программой» и вербовочным бюро. На лозаннском Центральном празднестве он возвестил немецким рабочим в Швейцарии миссию Луи Бонапарта по освобождению национальностей, — разумеется, с более радикальной точки зрения, чем в «Исследованиях», предназначенных для либерального немецкого филистера. В то время как в «Исследованиях» Фогт, путем глубокого проникновения в отношения между «материей и силой», пришел к убеждению, что нельзя и думать о «потрясении и уничтожении существующих правительств в Германии» («Исследования». Предисловие, стр. VII), и призывал, особенно «немецкого буржуа» (l. с., стр. 128), «принять близко к сердцу» то обстоятельство, что бонапартистское «освобождение» Италии защищает «от революции» в Германии, — немецким рабочим он, наоборот, разъясняет, что «Австрия — единственная опора дальнейшего их» (немецких государей) «существования» («Центральное празднество и т. д.», стр. 11).

«Я только что сказал вам», — говорит он, — «что по отношению к другим странам Германии не существует, что ее еще только предстоит создать, и, по моему убеждению, она может быть создана лишь в виде союза республик, наподобие Швейцарского союза» (l. с., стр. 10).

Он это сказал 26 июня (1859 г.), между тем как еще 6 июня, в Послесловии ко 2-му изданию «Исследований», он умоляет принца-регента Пруссии {Вильгельма. Ред.} силой оружия и династической гражданской войной подчинить Германию дому Гогенцоллернов. Монархическая централизация силой оружия, разумеется, кратчайший путь к федеративной республике «наподобие Швейцарского союза». Он развивает далее теорию о «внешнем враге» — Франции, — к которому должна примкнуть Германия против «внутреннего врага» — Австрии.

«Если бы я», — восклицал он, — «должен был выбирать между чертом (Габсбургом) и чертовой бабушкой (Луи Бонапартом), то я выбрал бы последнюю; она старая женщина и умрет».

Однако Фогту показалось, что этот прямой призыв к Германии броситься в объятия Франции декабрьского переворота, под предлогом ненависти к Австрии, слишком скомпрометирует его в глазах читающей публики, и поэтому в напечатанной речи этот призыв изменен уже следующим образом:

«И если речь идет о том, чтобы в борьбе между чертом и чертовой бабушкой встать на чью-либо сторону, то мы предпочитаем, чтобы они перебили и пожрали друг друга, избавив нас от этого труда» («Центральное празднество и т. д.», стр. 13).

Наконец, в то время как в «Исследованиях» Фогт поднимает на щит Луи Бонапарта как крестьянского и солдатского императора, он на этот раз, перед рабочей аудиторией, заявляет, что

«именно парижские рабочие в своем подавляющем большинстве» перешли «в настоящее время на сторону Луи Бонапарта».

По мнению французских рабочих

«Луи Бонапарт делает все, что должна была бы делать республика, раз он дает работу пролетариям, разоряет буржуазию и т. д.» («Центральное празднество и т. д.», стр. 9).

Итак, Луи Бонапарт — рабочий диктатор, и в качестве рабочего диктатора его прославляет пред немецкими рабочими в Швейцарии тот самый Фогт, который в «Главной книге» вскипает от буржуазного негодования при одном только слове «диктатура рабочих».

Парижская программа, предписывавшая агентам декабря в Швейцарии план действий по вопросу об аннексии Савойи, состояла из трех пунктов: 1) по возможности дольше полностью игнорировать слухи об угрожающей опасности, а, в случае необходимости, объявлять их австрийской выдумкой; 2) на более поздней стадии распространять мнение, что Луи Бонапарт собирается присоединить к Швейцарии нейтрализованную область; и, наконец, 3) после осуществления аннексии использовать последнюю в качестве предлога для союза Швейцарии с Францией, то есть для добровольного подчинения Швейцарии бонапартистскому протекторату. Мы увидим, как верно следовали этой программе господин и слуга, Джемс Фази и Карл Фогт, женевский диктатор и его креатура — член Совета кантонов от Женевы.

Мы уже знаем, что Фогт в «Исследованиях» избегал малейшего намека на идею, ради которой его роковой человек затеял войну. То же молчание на Центральном празднестве в Лозанне, в Национальном совете[529], на празднестве в честь Шиллера и Роберта Блюма, в бильском «Коммивояжере», наконец в «Главной книге». И, тем не менее, «идея» — более раннего происхождения, чем пломбьерский заговор. Уже в декабре 1851 г., несколько дней спустя после государственного переворота, можно было прочесть в «Patriote savoisien»:

«В передних Елисейского дворца уже распределяют между собой чиновничьи посты в Савойе. Его газеты даже весьма мило подшучивают по этому поводу»{115}.

6 декабря 1851 г. Фази уже видел, что Женева достается империи декабрьского переворота{116}.

1 июля 1859 г. Штемпфли, тогда президент Союза, имел беседу с английским поверенным в делах в Берне капитаном Харрисом. Он повторил свое опасение, что в случае расширения сардинского господства в Италии неизбежна аннексия Савойи Францией, и подчеркивал, что аннексия, в частности Северной Савойи, совершенно обнажает один из флангов Швейцарии и вскоре повлечет за собой потерю Женевы (см. первую Синюю книгу: «Относительно предполагаемой аннексии Савойи и Ниццы», № 1). Харрис сообщил об этом Малмсбери, который, со своей стороны, поручил лорду Каули в Париже потребовать у Валевского разъяснений о намерениях императора. Валевский нисколько не отрицал, что

«вопрос об аннексии не раз обсуждался между Францией и Сардинией и что император придерживается того мнения, что если Сардиния расширится до размеров Итальянского королевства, то есть основания ожидать, что она, со своей стороны, сделает территориальные уступки Франции» (№ IV l. с.).

Ответ Валевского датирован 4 июля 1859 г. и предшествовал, таким образом, заключению Виллафранкского мира. В августе 1859 г, в Париже появилась брошюра Пететена, в которой

Европа подготовлялась к аннексии Савойи[530]. В августе же, после летней сессии швейцарского национального собрания, Фогт украдкой поехал в Париж за инструкциями к Плон-Плону. Чтобы замести следы, он поручил своим сообщникам, Раникелю и К°, распространить в Женеве слух, будто он уехал на курорт на Фирвальдштетское озеро.

«ze Paris lebt er mangen tac,

vil kleiner wisheit er enpflac,

sin zerung was unmazen groz…

ist er ein esel und ein guoch,

daz selb ist er zuo Pans ouch».


{«В Париже долго прожил он,

Но даже там не стал умен,

А только ел за семерых…

Как был обжорой и ослом,

Так и остался он при том»

(Бонериус. «Драгоценный камень». Из басни «Об одном глупом ученом попе»). Ред.}

В сентябре 1859 г. швейцарский Союзный совет увидел, что опасность аннексии все приближается (l. с., № VI); 12 ноября он решил послать великим державам составленный в этом духе меморандум, а 18 ноября президент Штемпфли и канцлер Шисс вручили официальную ноту английскому поверенному в делах в Берне (l. с., № IX). Вернувшись в октябре из своей неудачной поездки в Тоскану, где он напрасно агитировал в пользу этрусского королевства Плон-Плона, Джемс Фази выступил против слухов об аннексии по своему обыкновению с гневной аффектацией и шумной бранью: ни во Франции, ни в Сардинии никто якобы и не думает о присоединении. По мере того как приближалась опасность, росло доверие «Revue de Geneve», у которой в ноябре и декабре 1859 г. культ представителей рода Наполеонов (см., например, цитированную выше статью о Плон-Плоне) дошел до корибантского неистовства[531].

С 1860 г. мы вступаем во вторую фазу подготовки аннексии.

Игнорировать и отрицать дальше было уже не в интересах героев декабря. Дело шло теперь, наоборот, о том, чтобы соблазнить Швейцарию аннексией и поставить ее в ложное положение. Надо было выполнить второй пункт тюильрийской программы и, следовательно, как можно громче раззвонить о предполагаемой передаче Швейцарии нейтральной области. Швейцарские приспешники декабрьского переворота, разумеется, были поддержаны в этом деле одновременными маневрами в Париже. Так, в начале января 1860 г. министр внутренних дел Барош заявил швейцарскому посланнику доктору Керну, что

«если произойдет перемена владельцев Савойи, то Швейцария одновременно, в согласии с договорами 1815 г., должна будет получить хорошую линию обороны» (см. цитированную Синюю книгу, № XIII).

Еще 2 февраля 1860 г., в тот самый день, когда Тувенель заявил английскому послу, лорду Каули, о «возможности» аннексии Савойи и Ниццы, он одновременно сказал ему, что

«французское правительство считает само собой разумеющимся, что при таких обстоятельствах округа Шабле и Фосиньи должны навсегда отойти к Швейцарии» (l. с., № XXVII).

Распространение этой иллюзии должно было не только примирить Швейцарию с аннексией Савойи империей декабрьского переворота, но и ослабить силу ее позднейшего протеста против аннексии и скомпрометировать ее в глазах Европы как соучастницу политики декабря, хотя и обманутую. Фрей-Эрозе, ставший в 1860 г. президентом Союза, не попал в эту ловушку, а наоборот, заявил капитану Харрису о своих сомнениях относительно мнимых выгод присоединения к Швейцарии нейтрализованной области. Со своей стороны, Харрис предостерег союзное правительство против бонапартистской интриги, дабы

«Швейцария не казалась державой, также питающей аннексионистские вожделения и стремящейся к расширению своей территории» (l. с., № XV).

Наоборот, английский посланник в Турине сэр Джемс Хадсон писал после продолжительной беседы с Кавуром лорду Джону Расселу:

«У меня есть серьезные основания думать, что Швейцария также жаждет аннексировать часть Савойской области. Следовательно, не нужно себе строить никаких иллюзий, и, если Франция порицается за аннексионистские вожделения, то и Швейцария не менее повинна в том же… Так как, ввиду такого двойного натиска, этот вопрос осложняется, то позицию Сардинии можно скорее извинить» (l. с., № XXXIV).

Наконец, как только Луи Бонапарт сбросил маску, Тувенель без всякого стеснения раскрыл секрет лозунга об аннексии Швейцарией нейтральной области. В депеше к французскому поверенному в делах в Берне он открыто издевается над протестом Швейцарии против аннексии Савойи Францией — и на каком основании? На основании навязанного Швейцарии из Парижа «планараздела Савойи» (см. депешу Тувенеля от 17 марта 1860 года).

Какое же участие приняли в этих интригах швейцарские агенты декабря? Джемс Фази первым изображает в январе 1860 г. английскому поверенному в делах в Берне присоединение Шабле и Фосиньи к Швейцарии не как обещание Луи Бонапарта, а как собственное желание Швейцарии и жителей нейтрализованных округов (1. с., № XXIII). Фогт, до того никогда не подозревавший о возможности аннексии Савойи Францией, вдруг оказывается преисполненным пророческого вдохновения, а газета «Times», со дня своего основания никогда не упоминавшая имени Фогта, вдруг сообщает в корреспонденции от 30 января:

«Швейцарский профессор Фогт утверждает, что, по его сведениям, Франция готова отдать Швейцарии нейтральные области Савойи — Фосиньи, Шабле и Женевуа, если Союзный совет республики предоставит Франции свободное пользование Симплоном» («Times», 3 февраля 1860 г.).

Мало того! В конце января 1860 г. Джемс Фази уверяет английского поверенного в делах в Берне, что Кавур, с которым он месяца два назад имел продолжительную беседу в Женеве, категорически возражает против какой-либо территориальной уступки Франции (см. цитированную Синюю книгу, № XXXIII). Таким образом, в то время как Фази ручается Англии за Кавур а, Кавур оправдывается перед Англией ссылками на аннексионистские вожделения того же самого Фази (1. с., № XXXIII). И наконец, швейцарский посланник в Турине Турт еще 9 февраля 1860 г. специально прибежал к английскому посланнику Хадсону, чтобы уверить его, что

«между Сардинией и Францией не существует никакого соглашения насчет перехода Савойи к Франции и что Сардиния совершенно не склонна обменять ее или уступить Франции» (l. с.).

Но решительная минута приближалась. Парижская «Patrie»[532] от 25 января 1860 г. подготовляла к аннексии Савойи в статье, озаглавленной «Желания Савойи». В другой ее статье от 27 января — «Графство Ницца», написанной в бонапартистском стиле, уже показалась тень грядущей аннексии Ниццы. 2 февраля 1860 г. Тувенель сообщил английскому послу Каули, что еще до войны между Францией и Сардинией было достигнуто соглашение о «возможности» аннексии Савойи и Ниццы. Но официальная нота о действительном решении Франции аннексировать Савойю и Ниццу была сообщена лорду Каули лишь 5 февраля (см. речь лорда Каули в палате лордов от 23 апреля 1860 г.), а доктору Керну лишь 6 февраля, причем обоим, английскому и швейцарскому посланникам, определенно было заявлено, что нейтрализованная область должна быть присоединена к Швейцарии. До этих официальных заявлений Джемсу Фази сообщили из Тюильри, что по тайному договору Сардиния уже уступила Савойю и Ниццу Франции и что в договоре не содержится никакой оговорки в пользу Швейцарии. До официальных заявлений Тувенеля лорду Каули и доктору Керну Фази должен был подсахарить и преподнести своим женевским подданным императорскую пилюлю. Поэтому 3 февраля по его поручению Джон Перье, являющийся слепым орудием в его руках, организовал в помещении Народного клуба в Женеве массовый митинг, на котором Фази якобы случайно очутился, под предлогом, будто

«он только что услыхал (je viens d'entendre), что говорят о договоре, заключенном между Францией и Сардинией об уступке Савойи. К сожалению, такой договор подписан 27января сардинским правительством; но из этого очевидного факта еще не следует делать вывод, что наша безопасность действительно находится под угрозой… Правда, в тексте договора нет никакой оговорки о наших правах на нейтрализованную область Сардинии; но мы не знаем, не имеют ли в виду такую оговорку договаривающиеся стороны… Возможно, что она считается сама собой разумеющейся (sous-entendue comme allant de soi)… Мы не должны только преждевременно проявлять недоверие… Мы должны руководствоваться своими симпатиями» (к империи государственного переворота)… «и воздерживаться от всяких враждебных заявлений» (см. «полную доверия» речь Фази, своего рода шедевр демагогии, в «Revue de Geneve» от 3 февраля 1860 года).

Английский поверенный в делах в Берне нашел пророческие сведения Фази достаточно важными и поспешил поставить о них в известность лорда Джона Рассела специальной депешей.

Официальный договор о передаче Франции Савойи и Ниццы намечалось заключить 24 марта 1860 года. Нельзя было поэтому терять ни минуты. Надо было еще до официального оповещения об аннексии Савойи официально засвидетельствовать швейцарский патриотизм женевских приспешников декабрьского переворота. Поэтому в начале марта синьор Фогт, сопровождаемый генералом Клапкой, — который, может быть, действовал de bonne foi {чистосердечно. Ред.} — поехал в Париж, чтобы пустить в ход свое влияние на Эгерию Пале-Рояля, непризнанного гения Плон-Плона, и на глазах всей Швейцарии бросить свой личный вес на чашу весов в пользу присоединения нейтрализованной области к Швейцарии. Из-за лукулловского стола Плон-Плона — в гастрономии, как известно, Плон-Плон может соперничать с Лукуллом и Камбасересом, и если бы восстал из мертвых сам Брийа-Саварен, он должен был бы только подивиться гению, политической экономии, либеральным идеям, таланту полководца и личной храбрости Плон-Плона в этой области, — из-за лукулловского стола Плон-Плона, за которым Фальстаф-Фогт жадно набивал себе брюхо в качестве «приятного собеседника», он взывал к храбрости Швейцарии (см. его парижское послание в бильском «Коммивояжере» от 8 марта 1860 г., Приложение). Швейцария должна показать, что

«ее милиция служит не только для парадов и для игры в солдатики». «Уступка нейтрализованной области в пользу Швейцарии» — иллюзия. «Передача Франции Шабле и Фосиньи — это лишь первый шаг, за которым последуют другие». «На двух ходулях, принципе национальностей и естественных границ, можно добраться с Женевского озера до Ааре и, под конец, до Боденского озера и Рейна, — если только ноги достаточно крепки».

Но Фальстаф-Фогт — и в этом вся соль — все еще не верит тому, что сам французский министр Тувенель поведал официально уже месяц назад и что знает вся Европа, — именно, что уступка Савойи и Ниццы была обусловлена еще в августе 1858 г. в Пломбьере как цена французского вмешательства против Австрии. Скорее, его «роковой человек» только теперь, под влиянием попов и против собственной воли, попал в объятия шовинизма и насильственно был вынужден захватить нейтрализованную область.

«Очевидно», — лепечет в замешательстве наш апологет, — «очевидно в руководящих кругах искали противовеса против все растущего клерикального движения и решили, что нашли его в так называемом шовинизме, — в глупейшем национализме, который ничего не признает, кроме захвата какого-нибудь клочка (!) земли».

После того как Фогт, опьяненный испарениями плон-плоновской кухни, обнаружил такое мужество в бильском «Коммивояжере», он, вскоре по возвращении из Парижа, стал в том же органе рассказывать басни об абсолютных симпатиях жителей Ниццы к французам; из-за этого у него произошло неприятное столкновение с Веджецци-Рускалла, одним из главных руководителей итальянского Национального союза и автором брошюры «Национальность Ниццы»[533], А когда этот же герой, разыгрывавший за столом Плон-Плона роль Винкельрида, выступил в Национальном совете в Берне, то воинственные трубные звуки превратились в дипломатическое насвистывание на флейте, рекомендовавшее спокойное продолжение переговоров с императором, всегда симпатизировавшим Швейцарии, и особенно настоятельно предостерегавшее от союза с Востоком. Президент Союза Фрей-Эрозе сделал кое-какие странные намеки по адресу Фогта, который, с другой стороны, с удовлетворением узнал, что газета «Nouvelliste Vaudois» похвалила его речь. «Nouvelliste Vaudois» — орган гг. Бланшне, Деларажаза и других ваадтских магнатов, одним словом — орган швейцарской Западной железной дороги, подобно тому как «Neue Zurcher Zeitung» — орган цюрихского бонапартизма и Северо-Восточной железной дороги[534]. Для характеристики патронов «Nou-velliste Vaudois» достаточно указать, что в связи с известным спором об Оронской железной дороге пятеро ваадтских правительственных советников неоднократно и безнаказанно обвинялись печатью противной стороны в том, что каждый из них получил в подарок от парижского «Credit Mobilier»[535] — главного акционера швейцарской Западной железной дороги — по 10000 франков акциями (по 20 акций).

Через несколько дней после того, как Фогт, в сопровождении Клапки, поехал к Эгерии Пале-Рояля, Джемс Фази, в сопровождении Джона Перье, поехал к сфинксу из Тюильри. Как известно, Луи Бонапарту нравится роль сфинкса, и он оплачивает своих собственных Эдипов, подобно тому как прежние короли Франции оплачивали своих придворных шутов. В Тюильри Фази бросился между Швейцарией и сфинксом. Джон Перье, как сказано, был его спутником. Этот Джон — тень своего Джемса; он делает все, чего тот хочет, и ничего не делает, чего тот не хочет; он живет им и для него; он стал благодаря ему членом женевского Большого совета; он устраивает все празднества и приготовляет все тосты для него, он его Лепорелло и его Фиален. Оба вернулись в Женеву ни с чем, поскольку дело шло об интересах Швейцарии, и с огромным успехом, поскольку дело шло об угрожавшей положению Фа-зи опасности. Фази в своих публичных выступлениях гневно заявлял, что теперь у него пелена упала с глаз и что впредь он будет так же ненавидеть Луи Бонапарта, как до сих пор любил его. Странно выглядит эта девятилетняя любовь республиканца Фази к убийце двух республик! Фази разыгрывал роль обманутого патриота с такой виртуозностью, что вся Женева была охвачена фазиевским энтузиазмом, и потеря фазиевских иллюзий стала ощущаться чуть ли не более болезненно, чем потеря нейтрализованных провинций. Даже Теодор де Соссюр, многолетний противник Фази, глава оппозиционной аристократической партии, признал, что невозможно больше сомневаться в швейцарском патриотизме Джемса Фази.

Сопровождаемый столь заслуженными народными овациями, женевский тиран поспешил отправиться в Берн в Национальный совет. Вскоре после отъезда Фази его наперсник, его парижский спутник, словом — его собственный Джон Перье, предпринял своеобразный поход аргонавтов. Банда женевских пьяниц (так, по крайней мере, назвала их лондонская газета «Times»), набранных из общества «fruitiers» {«сыроваров». Ред.}, демократической лейб-гвардии Фази, отплыла под начальством Перье без оружия в Тонон, чтобы в этом пункте нейтрализованной области провести антифранцузскую демонстрацию. В чем состояла или должна была состоять эта демонстрация, должны ли были аргонавты добыть золотую шкуру или расстаться с собственной шкурой, — этого не может до сих пор сказать никто, так как никакой Орфей не сопровождал похода аргонавтов Перье и никакой Аполлоний не воспел его. Дело шло, по-видимому, о своего рода символическом захвате нейтрализованной области Швейцарией, представленной Джоном, Перье и его бандой. Действительной же Швейцарии достались лишь бесконечные хлопоты с дипломатическими извинениями, заверениями в лояльности и изъявлениями негодования по поводу символического захвата Джоном Перье Тонона, так что Луи Бонапарт и впрямь показался даже великодушным, когда ограничился только фактическим захватом Тонона и прочей нейтрализованной области.

Джон Перье, в карманах которого оказалось несколько тысяч франков, был арестован в Женеве. По оговору Перье был арестован также государственный вице-канцлер и редактор «Revue de Geneve» Дюкоммён, молодой человек без собственных средств, зависящий на обоих выше названных постах от президента Государственного совета и хозяина «Revue», Джемса Фази. Он сознался, что дал Перье деньги, позаимствовав их из кассы, предназначавшейся для создания добровольческого корпуса, — кассы, существование которой оставалось до того неизвестным женевским радикалам. Судебное следствие закончилось освобождением сперва Дюкоммёна, потом Перье.

24 марта Ницца и Савойя вместе с нейтрализованной областью были официально уступлены Виктором-Эммануилом Бонапарту. 29–30 марта Джон Перье, вернувшийся вместе с Фази из Парижа в Женеву, предпринял свой поход аргонавтов, эту шутовскую демонстрацию, которая как раз в решительный момент помешала всякой серьезной демонстрации. Джемс Фази уверял в Берне, что «он ровно ничего не знает о случившемся»{117}. В бывшей нейтральной области Лети хвалился, что если бы швейцарцы действительно произвели здесь нападение, то его император тотчас же занял бы Женеву тремя дивизиями. Наконец, Фогт совсем не был посвящен в тайну похода аргонавтов, так как за несколько дней до него он в целях профилактики донес женевской полиции — но пустив ее по ложному следу — о затеваемом из Женевы столкновении на границе Савойи. Об этом у меня имеется письмо живущего в Женеве эмигранта, бывшего прежде приятелем Фогта, к живущему в Лондоне эмигранту. Там, между прочим, сказано:

«Фогт распространял слухи, будто я беспрестанно курсирую между Западной Швейцарией и Савойей с целью вызвать революцию во вред Швейцарии и к выгоде враждебных Швейцарии держав. Это было всего за несколько дней до предприятия Перье, о котором Фогт наверняка знал, я же — так же мало, как Вы. Он, очевидно, пытался навести на мой след, чтобы меня погубить. По счастью, он донес на меня также и директору полиции Дюи, который вызвал меня и был немало поражен, когда я, при первом же вопросе, со смехом прервал его: «Ага! Известно, фогтовская интрига!» Он попросил более подробных сведений о моих отношениях с Фогтом. Мои показания были одновременно поддержаны одним правительственным секретарем, членом «Гельвеции», который на следующий день поехал в Берн на центральное собрание и здесь выразил брату Фогта свое неудовольствие по поводу поведения Карла, На это Густав лаконически ответил, что он давно уже заметил из писем Фогта, как обстоит дело с его политикою).

Если сперва молчание, отрицание и проповедь доверия к Луи Бонапарту должны были отвлечь внимание Швейцарии от опасности, если затем крики о предполагаемом присоединении Фосиньи, Шабле и Женевуа к Швейцарии должны были популяризировать мысль об аннексии Савойи Францией, если, наконец, тононский фарс должен был сломить всякое серьезное сопротивление, то теперь, согласно парижской программе, последовавшая в действительности аннексия и ставшая очевидной опасность должны были и в конечном счете служить мотивами для добровольной капитуляции Швейцарии, то есть для ее союза с империей декабрьского переворота.

Задача была настолько деликатна, что только сам Джемс Фази мог взяться за ее решение. Его слуга Фогт мог предостерегать против союза с Востоком, но только сам Фази был в состоянии защищать союз с Западом. На его необходимость он впервые намекнул в «Revue de Geneve». 18 апреля 1860 г. в Женеве циркулировали выдержки из одного лондонского письма, в котором, между прочим, говорилось;

«Рекомендуйте вашим влиятельным согражданам остерегаться советов Дж. Фази, который может предложить Швейцарии отказаться от, своего нейтралитета. Весьма вероятно, что этот совет исходит от самого французского правительства, услужливым агентом которого до сих пор состоит Джемс Фази… Теперь он встал в позу доброго швейцарца, борющегося с планами Франции, но одно, всегда хорошо осведомленное лицо уверяет меня, что это — уловка. Лишь только Швейцария заявит, что она больше не хочет и не может оставаться нейтральным государством, французское правительство примет это к сведению и навяжет ей союз, как во времена Первой империи».

На это Фази ответил в «Revue de Geneve»:

«В тот день, когда Савойя сольется с Францией, нейтралитет Швейцарии прекратится сам собой, и такой совет со стороны Фази был бы, таким образом, излишним».

Три месяца спустя, 10 июля, Джемс Фази произнес в швейцарском Национальном совете речь, свидетельствовавшую о том, что он

«с неистовыми проклятиями, сжимая кулаки против бонапартистских денежных тузов и баронов Союза, — он обвинял их как le gouvernement souterrain {подпольное правительство. Ред.}, — шел в бонапартистский лагерь».

И хотя он как будто резче всего обрушивался на цюрихско-ваадтскую, официально профранцузскую партию, она тем не менее не мешала ему бушевать»

«Европа, в особенности Германия, покинула Швейцарию. В силу этого нейтралитет стал невозможен; Швейцария должна искать союзов, но где?»

Затем этот старый демагог бормочет что-то о

«близкой родственной Франции, которая когда-нибудь поймет и исправит свою несправедливость, и, может быть, станет еще республикой и т. д. Но новую политику должны начать не изжившие себя денежные тузы и бароны Союза, ее должна проводить Гельвеция, народ. Подождите, ближайшие выборы научат вас, как вести себя. Присутствие федеральных войск в Женеве можно только приветствовать. Но если их присутствие должно выражать хоть малейшее сомнение в теперешнем правлении Женевы, то не нужно их. Женева сама себе поможет и защитит себя».

Таким образом, 10 июля Джемс Фази в Национальном совете выступил за то, на что он намекал в «Revue de Geneve» от 18 апреля, — за «новую политику», за союз Швейцарии с Францией, то есть за аннексию Швейцарии Францией декабрьского переворота. Хорошо осведомленные швейцарцы считали преждевременным это приподымание антибонапартистской маски, которую Фази носил со времени своего возвращения из Тюильри, Однако именно Фази обладает исключительной, напоминающей почти Пальмерстона, виртуозностью в искусстве преднамеренной болтливости.

Пользующиеся наиболее дурной репутацией представители «gouvernement souterrain» внесли, как известно, на рассмотрение Национального совета вотум порицания Штемпфли, который, как президент Союза, верно понял положение и одно время принял правильное решение занять нейтрализованную область федеральными войсками, чтобы обезопасить ее от французских посягательств. Вотум порицания был отвергнут подавляющим большинством голосов, но среди них не было голоса Фогта.

«Весьма характерно для Карла Фогта», — писали мне тогда из Швейцарии, — «что его не было при обсуждении в швейцарском Совете кантонов вотума порицания президенту Союза Штемпфли. В качестве представителя кантона Женевы, над которым нависла угроза со стороны Бонапарта, Фогт вынужден был бы голосовать за Штемпфли, энергичного защитника интересов этого кантона. Кроме того, он лично с ним в приятельских отношениях и обязан ему. Отец Фогта и два его брата зарабатывают себе на хлеб, служа чиновниками в Бернском кантоне; третьему брату Штемпфли помог недавно занять хорошо оплачиваемое место старшего федерального статистика. Поэтому во время поименного голосования Фогту нельзя было, конечно, выступить против друга, благодетеля и популярного человека. С другой стороны, еще менее способен был плон-плонист публично одобрить политику, не на жизнь, а на смерть борющуюся с агрессивными планами бонапартизма. Отсюда необходимость убежать и спрятать голову, но широкий зад все же виден и получает удары: такова обычная стратагема и земная судьба современного Фальстафа».

Обвинение в «австриячестве», исходившее из Тюильри и повторенное так громогласно Джемсом Фази в «Revue de Geneve», а его лакеем Фогтом в бильском «Коммивояжере», в «Исследованиях», в «Главной книге» и т. д., ударило, наконец, рикошетом по самой Швейцарии. Приблизительно в середине апреля на всех стенах Милана появился плакат: «Спор между Наполеоном и Швейцарией». В нем говорилось:

«Савойя представляла, по-видимому, лакомый кусок для Швейцарии и, побуждаемая Австрией, она поспешила встать на пути Наполеону 111 в деле, которое касалось только Италии и Франции… Англия и северные великие державы, за исключением Австрии, отнюдь не возражают против аннексии Савойи; только Швейцария, подстрекаемая Австрией, стремящейся разжигать беспокойство и волнения во всех объединенных владениях Сардинии, наложила свое вето… Швейцария — анормальное государство, которое не сможет долго сопротивляться натиску великого принципа национальностей. Немцы, французы, итальянцы не способны подчиняться одним и тем же законам. Если Швейцария это знает, то пусть она вспомнит, что в кантоне Тессин говорят на языке Фосколо и Джусти, пусть она не забывает, что значительная часть ее принадлежит к великой и великодушной нации, называющей себя французами».

Швейцария, по-видимому, вообще — австрийская выдумка.

В то время как сам Фогт так усердно занимался спасением Швейцарии от когтей Австрии, он поручил одному из своих ближайших сообщников, болтливому швабу и спесивому члену

«охвостья» парламента, Карлу Майеру из Эслингена, в настоящее время владельцу ювелирной мастерской, заботу о спасении Германии. При освящении знамени невшательского Общества немецких рабочих, которое отмечалось в кабачке «Корона» в Сен-Блезе, оратор — член «охвостья» парламента и ювелир Карл Майер из Эслингена — призывал Германию

«пропустить только французов через Рейн, так как иначе в Германии никогда не станет лучше».

Два делегата от женевского Общества рабочих, вернувшись после нового года (1860 г.) с освящения знамени, рассказали об этом случае. После того как их сообщение было подтверждено делегатами различных других западношвейцарских обществ, руководство женевского Общества разослало циркуляр для всеобщего предостережения против бонапартистских интриг, ведущихся среди немецких рабочих в Швейцарии.

«Согласно воспоминанию о Первой империи», — я цитирую по имеющимся у меня запискам, — «когда даже некоторые немцы старались содействовать мировому владычеству Наполеона, в надежде, что империя-колосс ие переживет падения своего повелителя и что тогда из распадающихся провинций империи франков, по крайней мере, образуется и единая Германия, которая в этом случае легче сумеет завоевать себе свободу, — в то время называли политическим шарлатанством высасывать из живого организма всю кровь в надежде на чудесное появление у него новой здоровой крови; кроме того, тогда осуждали тех людей, которые попросту отрицали у великого народа наличие силы для самозащиты и не признавали за ним право на самоопределение; наконец, указывали, что ожидаемый мессия Германии уже показал в Италии, что он понимает под освобождением национальностей и т. д. и т. д. Циркуляр, как в нем было указано, предназначался лишь для тех немцев, которые, преследуя хорошую цель, выбирали негодные средства; наряду с этим в нем содержался отказ иметь дело с честолюбивыми бывшими людьми и продажными публицистами».

В то же время в «Aargauer Nachrichten», органе «Гельвеции»[537], бичевали

«логику, согласно которой надо впустить ежа в кротовую нору, чтобы его можно было скорее поймать и вновь выбросить; по этой безукоризненной логике точно так же следует предоставить полную свободу Эфиаль-там, чтобы могли появиться Леониды. Известный профессор действует как поставленный на голову герцог Ульрих Вюртембергский; тот пытался вернуться из изгнания на родину при помощи крестьянского «Башмака» после того, как рыцарский сапог его знать больше не хотел; а этот профессор испортил отношения с башмаком и поэтому завязывает связи с сапогом и т. д.».

Это обвинение против г-на профессора Фогта важно тем, что оно появилось в органе «Гельвеции». Зато тем более радушный прием встретил он в «Esperance»[538], газете большого формата, основанной в 1859 г. в Женеве на большие деньги из французской государственной кассы. Задачей «Esperance» была проповедь аннексии Савойи и Рейнской области в частности и прославление мессианского призвания Луи Бонапарта как освободителя национальностей вообще. Всей Женеве известно, что Фогт был habitue {завсегдатаем. Ред.} редакции «Esperance» и одним из деятельнейших ее сотрудников. До меня дошли подробности, не оставляющие в этом никакого сомнения. То, на что Фогт намекает в своих «Исследованиях», а также то, что он поручил своему сообщнику, болтливому швабу, члену «охвостья» парламента и ювелиру Карлу Майеру из Эслингена публично возвестить в Невшателе, развито более подробно в «Esperance». Так, например, в номере от 25 марта 1860 г. сказано:

«Если единственная надежда немецких патриотов основана на войне с Францией, то какое основание у них ослаблять правительство этой страны и мешать ему добиваться своих естественных границ? А может быть, немецкий народ вовсе не склонен разделять эту ненависть к Франции? Как бы то ни было, существуют очень искренние немецкие патриоты, особенно среди прогрессивнейших немецких демократов» (именно имперский Фогт, Раникель, Карл Майер из Эслингена и tutti quanti {им подобные. Ред.}), «которые не видят большой беды в потере левого берега Рейна и которые, наоборот, убеждены, что только после утраты его начнется политическая жизнь Германии, возрожденной Германии, опирающейся на союз с европейским Западом и сливающейся с его цивилизацией{118}.

Столь точно осведомленная Фогтом о взглядах прогрессивнейшей немецкой демократии, «Esperance» заявляет в передовице от 30 мая:

«Плебисцит на левом берегу Рейна скоро покажет, что все там настроены в пользу Франции».

Швейцарский сатирический листок «Postheiri» стал теперь осыпать злыми остротами «Esperance», эту «чахлую клячу», которая помимо легких лавров Бахуса Плон-Плона должна таскать на себе еще «тяжелое брюхо» его Силена.

С какой точностью проводились бонапартистские маневры в печати, видно из следующего случая. 30 мая женевская газета «Esperance» призывала путем плебисцита передать левый берег Рейна Франции декабрьского переворота; 31 мая Луи Журдан в парижской газете «Siecle» начал свою окопную борьбу за аннексию Рейна, а в начале июня «Propagateur du Nord et du Pas-de-Calais» направил свою тяжелую артиллерию на Бельгию. Несколько ранее женевского рупора Эдмон Абу заявил в «Opinion nacionale», что увеличение Сардинии заставило императора «de prendre la Savoie… с. a d. nousfermons notreporte»{119}, и если, продолжал он, объединительные стремления в Германии приведут к подобному же увеличению Пруссии, то «alors nous aurions a veiller a notre surete, a prendre la rive gauche du Rhin, c. a d. nous fermerions notre porte»{120}. По пятам за этим легкомысленным привратником следовал неуклюжий буйвол, А. А.-корреспондент газеты «Independance belge»[539], своего рода Жозеф Прюдом и специальная пифия поселившегося в Тюильри «Providence» {«провидения». Ред.}. Между тем «Esperance», в своеобразном одушевлении немецким единством и в своих негодующих обличениях продавшихся Австрии немецких противников декабря, поднялась до такой головокружительной высоты, что Джемс Фази, вынужденный считаться с некоторыми дипломатическими соображениями и к тому же собираясь превратить свою «Revue de Geneve» в «Nation suisse», соизволил с великодушной снисходительностью заявить в «Revue», что можно выступать против бонапартизма, и не будучи австрийцем.

Карлу Фогту — немецкому Да-Да, владельцу бонапартистского вербовочного бюро для немецкой печати, подручному агенту Фази, «приятному собеседнику» в Пале-Рояле, Фальстафу Плон-Плона, «другу» Раникеля, суфлеру бильского «Коммивояжера», сотруднику «Esperance», протеже Эдмона Абу, певцу «Лаузиады» — предстояло, однако, опуститься еще на одну ступень ниже. Ему предстояло появиться в Париже, перед лицом всего света, в «Revue contemporaine», рука об руку с мосье Эдуаром Симоном. Посмотрим же, что представляет собой «Revue contemporaine» и кто такой мосье Эдуар Симон.

«Revue contemporaine» было вначале официальным бонапартистским журналом, в полную противоположность «Revue des deux Mondes»[540], в котором писали представители изящного пера, люди из «Journal des Debats»[541], орлеанисты, фузионисты, а также профессора из College de France и Membres de l'Institut[542]» Так как эту последнюю официальную публику нельзя было прямо прикомандировать к «Revue contemporaine», то ее попытались отстранить от «Revue des deux Mondes», чтобы таким обходным путем оттеснить к бонапартистскому «Revue». Но этот ход не имел надлежащего успеха. Владельцы «Revue contemporaine» сочли даже невозможным вести дела с редакционным комитетом, навязанным им г-ном Ла Героньером. Но так как чревовещатель из Тюильри нуждался в рупорах различных тонов, то «Revue contemporaine» превратилось в официозное «Revue», a «Revue europeenne»[543] с навязанным Ла Героньером редакционным комитетом стало официальным «Revue».

Теперь о мосье Эдуаре [Edouard] Симоне. По происхождению это — рейнско-прусский еврей, по имени Эдуард [Eduard] Симон, который, однако, вечно строит самые комичные гримасы, чтобы сойти за истинного француза; но на беду его стиль каждую минуту выдает переведенного на французский язык рейнско-прусского еврея.

Вскоре после шиллеровских торжеств (ноябрь 1859 г.) я встретил у одного лондонского знакомого весьма почтенного купца, давно живущего в Париже, который подробно рассказывал о шиллеровских торжествах в Париже, шиллеровских обществах и т. д. Я прервал его вопросом, как немецкие общества и собрания в Париже уживаются с бонапартистской полицией? Он ответил мне с иронической улыбкой:

«Разумеется, ни одного собрания и ни одного общества не бывает без mouchard {шпиона. Ред.}. Во избежание всяких затруднений мы придерживаемся раз навсегда установленной простой тактики, — probatum est {Проверенной. Ред.} — мы привлекаем известного нам mouchard и тут же выбираем его в комитет. Во всех подобных случаях для нас всегда был находкой наш Эдуар Симон. Вы знаете, что Ла Героньер, бывший лакей Ламартина и изготовитель бутербродов у Эмиля де Жирардена, является теперь фавориткой императора, его тайным стилистом и в то же время главным цензором французской печати. А Эдуар Симон — комнатная собачка Ла Героньера и», — прибавил он, особенным образом сморщив нос, — «довольно зловонная шавка. Эдуар Симон — и вы это ему не вмените, конечно, в вину — не хотел работать pour le roi de Prusse {даром, ради прекрасных глаз. Ред.}. Он находил, что, примкнув к системе декабрьского переворота, он оказывает неисчислимые услуги себе самому и цивилизации. Это человек небольшого ума и нечистоплотного характера, но не без способностей в некоторых областях второстепенных интриг. Ла Героньер прикомандировал своего Эдуара Симона к «Patrie» в качестве одного из авторов передовых статей. Это свидетельствовало о такте тайного стилиста. Дело в том, что владелец «Patrie», банкир Деламар — надменный, упрямый, похожий на бульдога parvenu {выскочка. Ред.}, не терпящий в своей конторе около себя никого, кроме самых отъявленных подхалимов. Тут наш Эдуар Симон, который, несмотря на свой крысиный яд, может быть мягким, как ангорская кошка, как раз и пришелся к месту. Во времена республики «Patrie», как вы знаете, была одним из бесстыднейших органов улицы Пуатье[544]. Со времени декабрьского переворота она оспаривает у «Pays»[545] и «Constitutionnel» честь быть полуофициальным органом Тюильри, а с тех пор, как подан сигнал, немало делает для развертывания лихорадочной кампании за аннексию. Вы, конечно, знаете нищих, разыгрывающих на улице эпилептиков, чтобы выманить у прохожего несколько су. «Patrie» действительно досталась честь первой возвестить о предстоящей аннексии Савойи и Ниццы. Едва последовала аннексия, как «Patrie» увеличила свой формат, так как, по наивному заявлению господина Деламара, «La Savoie et le comte de Nice ayant ete annexes a la France, la consequence naturelle est Vagrandissement de la Patrie»{121}. Кто не вспомнит при этом остроты парижского циника, который на вопрос «Qu'est-ce que la patrie?» {«Что такое отечество?». Ред.}, сразу ответил: «journal du soir {«вечерняя газета». Ред.}. Какое же предстоит увеличение «Patrie» и ее формата, а также salaire {оклада. Ред.} Эдуара Симона в случае аннексии Рейнских провинций! В политико-экономическом отношении «Patrie» видит спасение Франции в уничтожении tourniquet de la Bourse {таблицы биржевых курсов. Ред.}, отчего снова должны подняться до желанной высоты дела на бирже, а значит, и во всей стране. И Эдуар Симон мечтает об уничтожении tourniquet de la Bourse. Но наш Эдуар Симон не только автор передовых статей «Patrie» и комнатная собачка Ла Героньера. Он преданнейший друг и доносчик нового Иерусалима, alias {иначе. Ред.} префектуры полиции, в частности г-на Палестрины. Словом, господа», — закончил рассказчик, — «от комитета, имеющего в своей среде г-на Эдуара Симона, уже по одному этому отдает самым густым полицейским ароматом».

И господин… засмеялся при этом каким-то особенно резким смехом, как будто между odeur de mauvais lieu {дурным запахом. Ред.} и мосье Эдуаром Симоном имелась еще какая-то совершенно невыразимая тайная связь.

Г-н Кинглек обратил внимание палаты общин на милое смешение функций внешней политики, полиции и прессы, характерное для агентов декабря (заседание палаты общин от 12 июля 1860 г.). Мосье Эдуар Симон — известного{122} фогтовского Эдуарда не следует, разумеется, смешивать с фогтовской нежной Кунигундой, alias Людвигом Симоном из Трира{123} Мосье Эдуар Симон, комнатная собачка Ла Героньера, пудель Деламара, шпик Палестрины и дворовая собака для всех, принадлежит, очевидно, если не к сливкам, то, во всяком случае, к лимбургскому сыру 10 декабря, ко второму кругу, где

«s'annida

Ipocrisia, lusinghe, e chi affatura,

Falsita, ladroneccio, e simonia,

Ruffian, baratti, e simile lordura».


{«пребывают

Лжецы, ханжи и те, что чары ткут

Разбоя, сводничества, симонии,

И всякой прочей мерзости приют»

(Данте. «Божественная комедия», «Ад», песнь XI). Ред.}

За много недель до появления «Главной книги» Карл Фогт поручил своему Эдуару Симону дать отзыв о ней во французской печати. Эдуар Симон годился для double emploi {двойного амплуа. Ред.}. Прежде всего он частным образом изложил содержание «Главной книги» г-ну Ла Героньеру и был затем в связи с этим прикомандирован своим патроном к «Revue contemporaine». Тщетно редакция «Revue contemporaine» смиреннейше просила, чтобы Эдуар Симон, по крайней мере, появлялся на ее столбцах анонимно. Ла Героньер был неумолим. Эдуар Симон дебютировал в «Revue contemporaine» от 15 февраля 1860 г. со статьей о своем друге Фогте под заглавием: «Un tableau de maeurs politiques de I'Allemagne. Le proces de M. Vogt avec la Gazette d'Augsbourg» («Картина политических нравов Германии, Процесс г-на Фогта против «Аугсбургской газеты»»), статьей, напечатанной за подписью Эдуар Симон.

«Романец» Эдуар Симон не думает, что для того, «чтобы быть добрым французом, он обязан поносить благородную германскую расу» («Revue contemporaine», l. с., стр. 531), но в качестве «доброго француза» и «прирожденного романца» он должен, по меньшей мере, обнаруживать природное невежество в немецких делах. Так, между прочим, он говорит о своем Карле Фогте: «Он был одним из трех регентов эфемерной империи»{124}. Мосье Эдуар Симон, разумеется, не догадывается, что империя in partibus{125} стонала под управлением пентархии, и «как француз», напротив, воображает, что трем святым королям в Кёльне[546] должны были соответствовать — хотя бы ради симметрии — три парламентских имперских регента в Штутгарте. Остроты «друга» Фогта в его «Главной книге» часто заходят «слишком далеко с точки зрения французского вкуса»{126}. Француз Эдуар это исправит и «постарается произвести отбор»{127}. «Друг» Фогт от рождения любит «резкие цвета» и «в отношении языка не особенно-то уж тонок»{128}. Ну конечно! Ведь «друг» Фогт только аннексированный немец, как Да-Да аннексированный араб, между тем как Эдуар Симон от природы «добрый француз» и коренной «романец». Заходили ли когда-нибудь г-н Оргес и г-н Дицель так далеко в своей клевете на «романскую расу»?

Мосье Эдуар Симон развлекает свое начальство, изображая перед парижской публикой одного из «трех» немецких святых королей охвостья — и притом с согласия и по поручению этого немецкого святого короля охвостья — в виде добровольного пленника, идущего за триумфальной колесницей императора-Квазимодо.

«Мы видим», — говорит Эдуар Симон, приведя цитату из «Главной книги» Фогта, — «мы видим, что г-н Фогт мало интересовался вопросом, откуда приходила помощь для создания германского единства, лишь бы она вообще приходила; Французская империя представлялась ему даже особенно пригодной для ускорения решения вопроса в духе его желаний. Может быть, г-н Фогт в этом случае дешево (?!) продал свое прошлое, и его старым коллегам, заседавшим вместе с ним на крайней левой Франкфуртского парламента, должно казаться странным, что этот яростный противник всякого единовластия, этот пламенный сторонник анархии, выражает столь живые симпатии государю, который победил анархию во Франции»{129}.

С не-«решительной» левой Эдуар пересаживает «беглого имперского регента» на крайнюю левую Франкфуртского парламента. Человек, голосовавший за «наследственного германского императора», превращается в «яростного противника всякого единовластия», а член Центрального мартовского союза, проповедовавший среди пестрых кабацких партий во Франкфурте необходимость «порядка» во что бы то ни стало, становится «пламенным сторонником анархии». Все это для того, чтобы должным образом выпукло подчеркнуть улов, доставшийся режиму 10 декабря в лице «беглого имперского регента». Тем более ценны «столь живые симпатии» г-на Фогта «к человеку, который победил анархию во Франции», тем дороже его теперешнее признание того, «что Французская империя особенно пригодна для создания германского единства», и тем понятнее сделанный с ловкостью медведя «другом» Симоном намек, что «друг» Фогт «может быть, дешево (de bon marche) продал свое прошлое» и, значит, герой декабрьского переворота, во всяком случае, заплатил за него не «слишком дорого». И чтобы не оставить в высших сферах никакого сомнения насчет того, что «друг» Фогт теперь столь же благонадежен, как и «друг» Симон, мосье Эдуар Симон, ухмыляясь, потирая руки и подмигивая левым глазом, рассказывает, что Фогт в своем стремлении к порядку, «если он правильно понимает г-на Фогта, даже осведомлял женевские власти об интригах революционеров», совсем как мосье Эдуар Симон «осведомляет» Палестрину и Ла Героньера.

Всем известно, что и Абу, и Журдан, и Гранье де Кассаньяк, и Бонифас, и д-р Хофман, что монахи из «Esperance», рыцари из «Nationalites», подстрекатели из «Opinion nationale», penny-a-liner {наемные писаки, строчкогоны. Ред.} из «Independance», «Morning Chronicle», «Nouvelliste Vaudois» и т. д., что Ла Героньеры и Симоны, стилисты, цивилизаторы, поборники декабрьского переворота, плон-плонисты, дантюисты и дантисты, — что все они вместе и порознь черпают свое вдохновение из одной и той же августейшей кассы. Таким образом, Да-Да Фогт не одинокий, борющийся на свой страх и риск партизан, он субсидирован, доктринирован, сбригадирован, с канальями соединен, с Эдуаром Симоном объединен, к Плон-Плону присоединен, вместе пойман и вместе повешен. Спрашивается: оплачивают ли Карлу Фогту его агентурную деятельность?


«Если я не ошибаюсь, то подкупать значит склонять кого-нибудь деньгами или предоставлением иных выгод к поступкам и высказываниям, противоречащим его убеждениям» («Главная книга», стр. 217).

А плон-плонизм — убеждение Фогта. Таким образом, если даже Фогта оплачивают наличными, то он ни в коем случае не подкуплен. Но чеканка монеты не столь разнообразна, как способ оплаты.

Кто знает, не обещал ли Плон-Плон своему Фальстафу место коменданта Мышиной башни у Бингенской ямы?[547] Или же назначение членом-корреспондентом Института, после того как Абу в своей брошюре «Пруссия в 1860 г.» уже заставил французских натуралистов спорить о чести одновременно переписываться с живым Фогтом и с мертвым Диффенбахом? Или имеется в виду восстановление Фогта в качестве имперского регента?

Я знаю, во всяком случае, что молва объясняет вещи более прозаическим образом. Так, говорят, «вместе с поворотом в ходе дел, начавшемся с 1859 г.» произошел поворот и в делах «приятного собеседника» (бывшего незадолго перед тем одним из главарей попавшего под уголовное следствие акционерного общества, средства которого были полностью растрачены); осмотрительные друзья пытались объяснить это тем, что одно итальянское акционерное горнопромышленное общество, из благодарности к заслугам Фогта «в области минералогии», сделало ему крупный подарок в акциях, которые он реализовал во время своего первого пребывания в Париже. Сведущие люди из Швейцарии и из Франции, совершенно незнакомые друг с другом, писали мне почти одновременно, что «приятный собеседник» занимает в какой-то мере доходную должность по верховному надзору за поместьем «Ла Бержери» у Ниона (в Ваадте), — принадлежащей вдове резиденцией, которую Плон-Плон купил с торгов для Ифигении из Турина{130}. Мне известно письмо, в котором один «новошвейцарец», бывший в близких отношениях с Фогтом еще в течение длительного времени после «поворота 1859 г.», назвал в начале 1860 г. г-ну П. Б. Б., — 78, Фенчёрч-стрит, Лондон, — очень крупную сумму, которую его экс-приятель получил из центральной кассы в Париже не в качестве взятки, а в качестве аванса.

Такие и еще худшие слухи проникли в Лондон, но я, со своей стороны, не придаю им никакого значения. Я скорее верю на слово Фогту, когда он говорит,

«что никому нет дела до того, откуда я» (Фогт) «беру средства. Я и впредь буду стараться добывать себе средства, необходимые для достижения моих политических целей, я и впредь, в сознании правоты своего дела, буду брать их там, где я их сумею получить» («Главная книга», стр. 226), следовательно, также и из парижской центральной кассы.

Политические цели!

«Nugaris, cum tibi, Calve,

Pinguls aqualiculus propenso sesquipede extet».

{«Все вздор ты пишешь, Плешивый,

Да и отвисло твое непомерно надутое брюхо»

(Персий, сатира первая). Ред. }

Правое дело! Это — немецкое идеалистическое выражение для обозначения того, что грубо-материалистический англичанин называет «the good things of this world» {«благами мира сего». Ред.}.

Что бы ни думал об этом д-р медицины Шайбле, почему не поверить на слово Фогту, когда он в той же самой «Главной книге», в заключение своих охотничьих историй о серной банде и т. д., столь же торжественно заявляет:

«Здесь заканчивается этот отрезок одного периода современной истории. Я сообщаю здесь отнюдь не пустые фантазии, это — чистая правда» («Главная книга», стр. 182).

Почему же его агентурная деятельность не должна быть столь же чистой, как и рассказанная в «Главной книге» правда.

Я, со своей стороны, твердо и непреклонно верю, что, в отличие от всех прочих пишущих, агитирующих, политиканствующих, конспирирующих, пропагандирующих, рекламирующих, плон-плонирующих, комплотирующих и компрометирующих себя сочленов декабрьской банды, единственно только Фогт, исключительно он один, смотрит на своего императора как на «l'homme qu'on aime pour lui-meme»{131}.

«Swerz niht geloubt, der sundet»{132}, как говорит Вольфрам фон Эшенбах, или же «кто не верит этому, тот заблуждается», как поется в современной песне.

Х ПАТРОНЫ И СООБЩНИКИ

Principibus placuisse viris non ultima laus est{133}.

В качестве свидетелей своего «good behaviour» {«хорошего поведения». Ред.} экс-имперский Фогт выставляет

«Кошута» и «двух других лиц, Фази — человека, возродившего Женеву, и Клапку — защитника Коморна», которых он «с гордостью называет своими друзьями» («Главная книга», стр. 213).

Я называю их его патронами.

После сражения при Коморне (2 июля 1849 г.) Гёргей узурпировал верховное командование венгерской армией, вопреки приказу венгерского правительства, сместившего его.

«Если бы во главе правительства стоял энергичный человек», — пишет полковник Лапинский, продолжавший еще быть в этой своей книге приверженцем Кошута, — «то уже тогда был бы положен конец всем интригам Гёргея. Кошуту стоило только явиться в лагерь и сказать несколько слов армии, и вся популярность Гёргея не спасла бы его от падения… Но Кошут не явился, у него не хватило силы выступить открыто против Гёргея, и, тайно интригуя против генерала, он публично пытался оправдать его поступок» (стр. 125, 126. Т. Лапинский. «Поход венгерской главной армии и. т. д.»[548]).

О преднамеренном предательстве Гёргея Кошуту, по его собственному признанию, некоторое время спустя официально донес генерал Гайон (см. Давид Уркарт, «Посещение венгерских эмигрантов в Кютахье»).

«Кошут, правда, сказал в одной прекрасной речи в Сегеде, что если бы он знал о каком-нибудь предателе, то убил бы его собственной рукой, причем он, может быть, имел в виду Гёргея. Однако он не только не исполнил этой несколько театральной угрозы, но даже не назвал ни одному из своих министров человека, которого он подозревал; строя с несколькими людьми жалкие планы против Гёргея, он одновременно всегда с величайшим уважением говорил о нем и даже писал ему нежнейшие, письма. Пусть поймет, кто хочет, но я не понимаю, как можно, видя спасение отечества лишь в падении опасного человека, пытаться дрожащей рукой его убрать и в то же время поддерживать его, создавая ему своим доверием приверженцев и почитателей и даже передавая ему таким путем в руки всю власть. В то время как Кошут столь жалким образом действовал то в пользу Гёргея, то против него… Гёргей, более последовательный и твердый, чем он, выполнял свой черный план» (Т. Лапинский, l. с., стр. 163–164).

11 августа 1849 г. Кошут, по приказанию Гёргея, издал, якобы из крепости Арад, официальный манифест об отказе от власти, в котором он передавал Гёргею «высшую гражданскую и военную правительственную власть» и заявлял:

«После неудачных сражений, которыми господь в последние дни покарал нацию, больше не осталось надежды, что мы с расчетом на успех сможем еще продолжать самооборону против обеих объединившихся великих держав».

Объявив таким образом в начале манифеста дело Венгрии безнадежно погибшим, и притом вследствие кары господней, Кошут в дальнейшем тексте манифеста возлагает на Гёргея «ответственность перед богом за надлежащее использование» врученной ему Кошутом власти «для спасения» Венгрии. Он достаточно доверял Гёргею, чтобы вручить ему Венгрию, но слишком мало, чтобы поручить ему свою собственную особу. Его личное недоверие к Гёргею было настолько велико, что свое прибытие на турецкую территорию он ловко приурочил к моменту получения Гёргеем своего манифеста об отказе от власти. Поэтому его манифест и заканчивается словами:

«Если только смерть моя может быть полезна отечеству, то я с радостью принесу в жертву свою жизнь».

Но на алтарь отечества, в руки Гёргея, он принес в качестве жертвы лишь власть правителя, титул которого он, однако, тотчас же снова узурпировал под защитой турок.

В Кютахье его превосходительство правитель in partibus получил первую Синюю книгу о венгерской катастрофе, представленную Пальмерстоном парламенту[549]. Изучение этих дипломатических документов убедило его, писал он Д. Уркарту, что «Россия в каждом кабинете имеет своего шпиона, даже более того — своего агента» и что Пальмерстон предал dear Hungary {дорогую Венгрию. Ред.} в интересах России{134}. Между тем, первое слово, которое он произнес публично, вступив на английскую землю в Саутгемптоне, было: «Palmerston, the dear friend of my bosom!» (Пальмерстон, мой дорогой, задушевный друг!).

После того, как закончилось его интернирование в Турции, Кошут отплыл в Англию. По дороге туда, у Марселя, — где ему, однако, не разрешено было высадиться, — он выпустил манифест, написанный в духе и в стиле французской социальной демократии. В Англии он немедленно же отрекся от

«этого нового, социально-демократического, учения, которое — правильно или неправильно — считают несовместимым с общественным порядком и неприкосновенностью собственности. У Венгрии нет основания, да и желания связываться с этими учениями, хотя бы по той весьма простой причине, что в Венгрии нет для них ни условий, ни малейшего повода» (ср. с этим письмо из Марселя).

В течение первых двух недель своего пребывания в Англии он менял свой символ веры столько же раз, сколько давал аудиенций — всем и повсюду. Граф Казимир Баттяни так мотивировал свой тогдашний публичный разрыв с Кошутом:

«На этот шаг меня толкнули не только bevues {ошибки. Ред.}, сделанные Кошутом за время его двухнедельного пребывания на свободе, но и весь накопившийся у меня опыт, все то, что я видел, терпел, допускал, выносил — и как Вы вспомните — прикрывал и маскировал, сперва в Венгрии, потом в изгнании, словом — составившееся у меня твердое мнение об этом человеке… Позвольте мне заметить, что прошлые или будущие заявления Кошута в Саутгемптоне, Уисбиче или Лондоне, словом — в Англии, не заставят забыть того, что он сказал в Марселе. В стране «молодого великана»» (Америка), «он опять-таки заговорит на иной лад, так как, будучи в иных делах недобросовестным (unscrupulous) и сгибаясь, точно тростинка, при каждом сильном дуновении ветра, он sans gene {без стеснения. Ред.} отказывается от своих собственных слов и без всяких колебаний прикрывается великими именами покойников, которых он погубил, как, например, именем моего бедного кузена Людвига Баттяни… Ни минуты не колеблясь, я заявляю, что еще раньше, чем Кошут покинет Англию, вы будете иметь достаточно оснований сожалеть о почестях, так расточительно воздаваемых вами столь ничтожному человеку (a most undeserving heart)». (Переписка Кошута, письмо графа Баттяни г-ну Уркарту. Париж, 29 октября 1851 года.)

Гастроли Кошута в Соединенных Штатах, где на Севере он говорил против невольничества, а на Юге за него, оставили после себя чудовищное разочарование и 300 бренных останков речей. Не останавливаясь подробнее на этом странном эпизоде, замечу лишь, что он горячо рекомендовал немцам в Соединенных Штатах, и в частности немецкой эмиграции, союз между Германией, Венгрией и Италией, исключая Францию (не только правительство государственного переворота, но вообще Францию, даже французскую эмиграцию и представляемые ею французские партии). Вскоре после своего возвращения в Лондон он пытался через посредство одного подозрительного субъекта, графа Сирмои, и полковника Киша в Париже завязать сношения с Луи Бонапартом. (См. мое письмо в «New-York Tribune» от 28 сентября 1852 г. и мое заявление там же от 16 ноября 1852 года[550].)

В 1853 г., когда в Милане вспыхнуло подготовленное Мадзини восстание[551], на стенах домов этого города появилась прокламация, обращенная к стоявшим там венгерским войскам и призывавшая их стать на сторону итальянских повстанцев. Под прокламацией стояла подпись: Людвиг Кошут. Едва лишь до Лондона дошло известие о поражении повстанцев, как Кошут поспешил заявить в «Times» и в других английских газетах, что эта прокламация — поддельная и, таким образом, публично уличил во лжи своего друга Мадзини. Тем не менее, прокламация была подлинной. Мадзини получил ее от Кошута, имел рукопись прокламации, написанную собственноручно Кошутом, и действовал в согласии с последним. Убежденный в том, что сбросить австрийскую тиранию в Италии можно только соединенными усилиями Италии и Венгрии, Мадзини пытался сначала заменить Кошута каким-либо более надежным венгерским вождем; но когда из-за раздоров в среде венгерской эмиграции попытка эта потерпела неудачу, он простил своего ненадежного союзника и великодушно воздержался от его разоблачения, которое свело бы на нет престиж Кошута в Англии.

К тому же 1853 г. относится, как известно, начало русско-турецкой войны. 17 декабря 1850 г, Кошут писал из Кютахьи Давиду Уркарту:

«Без турецкого владычества Турция перестанет существовать. А при настоящем положении вещей Турция настоятельно необходима для мировой свободы».

В письме к великому визирю Решид-паше от 15 февраля 1851 г. его туркофильство проявляется еще более пылко. В высокопарных фразах предлагает он турецкому правительству свои услуги. Во время своего турне по Соединенным Штатам он писал 22 января 1852 г. Д. Уркарту:

«Не согласитесь ли Вы, — ведь никто лучше Вас не понимает, что интересы Турции и Венгрии тождественны, — защищать мое дело в Константинополе? Во время моего пребывания в Турции Порта не знала, кто я такой; оказанный мне прием в Англии и Америке и положение, которое я занимаю благодаря удаче — я готов даже сказать: благодаря провидению, — должны показать Порте, что я искренний и, может быть, не лишенный влияния друг Турции и ее будущего».

5 ноября 1853 г. он письменно предлагал г-ну Кроши (уркартисту) отправиться, в качестве союзника турок, в Константинополь, но «не с пустыми руками» («not with empty hands»), и поэтому просил г-на Кроши раздобыть ему денег

«путем конфиденциальных обращений к таким либеральным лицам, которые могли бы легко оказать просимую помощь».

В этом письме он говорит: «Я ненавижу и презираю искусство делать революции» («I hate and despite the artifice of making revolutions»). Но в то время как перед уркартистами он изливался в ненависти к революции и в любви к туркам, он вместе с Мадзини выпускал манифесты, в которых выставлялось требование изгнания турок из Европы и превращения Турции в своего рода «Восточную Швейцарию», а равно подписывал воззвания так называемого Центрального комитета европейской демократии[552], призывавшие к революции вообще.

Так как Кошут уже к концу 1853 г. бесцельно растратил деньги, собранные им в 1852 г. в Америке путем декламации от имени Венгрии, и так как г-н Кроши остался глух к его просьбе, то правитель отказался от плана рыцарского визита в Константинополь, послав, однако, туда с лучшими рекомендациями своего агента, полковника Иоганна Бандью{135}.

20 января 1858 г. в Адерби в Черкесии заседал военный суд, который единогласно приговорил к смерти «Мехмед-бея, бывшего Иоганна Бандью из Иллошфальвы, уличенного, в силу его признания и показаний свидетелей, в измене стране и в тайной переписке с врагом» (русским генералом Филипсоном), что нисколько не мешает ему, однако, спокойно проживать до настоящего момента в Константинополе. В представленном военному суду письменном собственном признании Бандья между прочим говорит:

«Моя политическая деятельность целиком направлялась вождем моей страны Людвигом Кошутом… Снабженный рекомендательными письмами моего политического вождя, я 22 декабря 1853 г. прибыл в Константинополь».

Он стал затем, как рассказывает дальше, мусульманином и поступил на турецкую службу в чине полковника.

«Согласно инструкциям, которые были мне даны» (Кошутом) «я должен был тем или иным путем вступить в ряды войск, предназначенных для действий на черкесских берегах».

Там он должен был стараться воспрепятствовать какому бы то ни было участию черкесов в войне с Россией. Он успешно выполнил свое поручение и к концу войны послал из Константинополя Кошуту «подробный отчет о положении в Черкесии». Перед своей второй, предпринятой вместе с поляками экспедицией в Черкесию, он получил от Кошута приказание действовать совместно с точно указанными ему венграми, между прочим, с генералом Штейном (Ферхад-пашой).

«Капитан Франкини», — говорит он, — «военный секретарь русского посланника, присутствовал на нескольких наших совещаниях. Нашей целью было переманить Черкесию на сторону русских мирным, медленным, но верным путем. Прежде чем экспедиция покинула Константинополь» (в середине февраля 1857 г.), «я получил письма и инструкции от Кошута, одобрявшего мой план действий».

В Черкесии предательство Бандьи было раскрыто благодаря перехваченному письму его к русскому генералу Филипсону.

«Согласно данной мне инструкции», — говорит Бандья, — «я должен был завязать сношения с русским генералом. Я долго не решался на этот шаг, но, наконец, я получил настолько определенные ordres {приказания. Ред.}, что не посмел больше колебаться».

Дело, разбиравшееся военным судом в Адерби, и в особенности собственное признание Бандьи вызвали большую сенсацию в Константинополе, Лондоне и Нью-Йорке. От Кошута неоднократно и настойчиво, между прочим и со стороны венгров, требовали публичного объяснения, однако напрасно. О миссии Бандьи в Черкесии он до настоящего момента хранит трусливое молчание.

Осенью 1858 г. Кошут торговал в Англии и Шотландии по дешевым ценам лекциями, направленными против австрийского конкордата[558] и Луи Бонапарта. С каким пламенным фанатизмом он предостерегал тогда англичан против предательских планов Луи Бонапарта, которого он называл тайным союзником России, можно увидеть, например, из «Glasgow Sentinel» (20 ноября 1858 г.). Когда Луи Бонапарт в начале 1859 г. раскрыл свои итальянские планы, Кошут разоблачил его в мадзиниевском «Pensiero ed Azione» и предостерегал «всех истинных республиканцев» — итальянцев, венгров и даже немцев против таскания каштанов из огня для этого императора-Квазимодо. В феврале 1859 г. Кошут стал уверять, что полковник Киш, граф Телеки и генерал Клапка, довольно давно уже принадлежавшие к красной камарилье Пале-Рояля, разработали с Плон-Плоном заговорщические планы восстания в Венгрии. Кошут пригрозил начать публичную полемику в английской печати, если его не допустят в «тайный союз». Плон-Плон был полностью готов раскрыть ему двери конклава. С английским паспортом, под именем мистера Брауна, Кошут поехал в начале мая в Париж, поспешил в Пале-Рояль и подробно изложил Плон-Плону свои планы восстания в Венгрии. Вечером 3 мая «красный принц» в собственном экипаже привез экс-правителя в Тюильри, чтобы представить его там спасителю общества. Во время этой встречи с Луи Бонапартом столь красноречивый в других случаях язык отказался служить Кошуту, так что Плон-Плон должен был взять за него слово и некоторым образом преподнести своему кузену программу Кошута. Кошут впоследствии с восхищением удостоверил почти дословную точность передачи Плон-Плона. Внимательно выслушав сообщение своего кузена, Луи Бонапарт заявил, что принять предложения Кошута ему мешает только одно препятствие — республиканские принципы и республиканские связи Кошута. В ответ на это экс-правитель весьма торжественно отрекся от республиканских убеждений, заверяя, что он не является и никогда не являлся республиканцем и что только политическая необходимость и необычайное стечение обстоятельств заставили его присоединиться к республиканской части европейской эмиграции. В доказательство своего антиреспубликанизма Кошут от имени своей страны предложил венгерскую корону Плон-Плону. Корона эта тогда еще не была упразднена. Хотя Кошут и не обладал нотариальными полномочиями для ее продажи с молотка, но тот, кто постоянно следил с некоторым вниманием за его выступлениями за границей, знает, что он давно привык говорить о своей «dear Hungary», как провинциальный дворянчик говорит о своем поместье{136}.

Отречение Кошута от своих республиканских убеждений я считаю искренним. Цивильный лист в 300000 флоринов, который он потребовал в Пеште для поддержания блеска своей исполнительной власти; передача своей собственной сестре патроната над больничными учреждениями, принадлежавшего раньше австрийской эрцгерцогине; попытка назвать именем Кошута некоторые полки; его стремление создать камарилью; упрямство, с каким он, очутившись на чужбине, цеплялся за титул правителя, от которого он отказался в минуту опасности; все его дальнейшее поведение, которое было больше к лицу претенденту на престол, чем изгнаннику, — все это говорит о тенденциях, чуждых республиканским.

После сцены, смывшей с г-на Кошута подозрения в республиканизме, в его распоряжение было передано, согласно договору, три миллиона франков. В этом соглашении, как таковом, ничего странного не было, ибо для того, чтобы по-военному организовать венгерскую эмиграцию, требовались деньги, и почему правителю было не взять субсидии от своего нового союзника с таким же правом, с каким все деспотические государства Европы получали субсидии от Англии в течение всей антиякобинской войны? В качестве аванса на личные издержки Кошут тут же получил 50000 фр. и, кроме того, выговорил себе известные денежные выгоды, своего рода страховую премию на случай преждевременного прекращения войны. Финансовая прозорливость и мелодраматическая чувствительность отнюдь не исключают одна другую. Ведь Кошут уже во время венгерской революции — как это должен знать его бывший министр финансов Душек — благоразумно позаботился, чтобы его содержание выплачивалось ему не в кошутовских денежных знаках, а в серебре или в австрийских банкнотах.

Раньше чем Кошут покинул Тюильри, было у словлено, что он откроет в Англии кампанию за нейтралитет для нейтрализации якобы «австрофильских тенденций» правительства Дерби. Общеизвестно, как добровольная поддержка вигов и манчестерской школы позволила ему весьма успешно выполнить эту предварительную часть договора. Турне с лекциями, проделанное от Мэншен-хауза в Лондоне до Фритред-холла в Манчестере, составляло как бы антитезу к его англо-шотландскому турне осенью 1858 г., когда он продавал, взимая по шиллингу с человека, свою ненависть к Бонапарту и Шербуру, как к «the standing menace to England» {«постоянной угрозе Англии». Ред.}.

Значительнейшая часть венгерской эмиграции в Европе с конца 1852 г. отвернулась от Кошута. Перспектива нападения на Адриатическое побережье с французской помощью снова привлекла под его знамена большую ее часть. Его переговоры с военными лицами из новоиспеченных приверженцев не лишены были «декабрьского» привкуса. Чтобы иметь возможность передать им большую часть французских денег, Кошут повышал их в чинах, производя, например, лейтенанта в майоры. Прежде всего каждый из них получал на путевые расходы до Турина, затем богатый мундир (стоимость форменной одежды майора доходила до 150 ф. ст.) и, наконец, жалованье за шесть месяцев вперед с обещанием уплаты годичного жалованья после заключения мира. Но вообще жалованье не было слишком высоким: 10000 фр. главнокомандующему (Клапке), 6000 фр. — генералам, 5000 — бригадирам, 4000 — подполковникам, 3000 — майорам и т. д. Собравшиеся в Турине венгерские военные силы состояли почти исключительно из офицеров, без рядовых, и по этому поводу мне приходилось неоднократно выслушивать горькие жалобы со стороны «низов» венгерской эмиграции.

Генерал Мориц Перцель, разглядевший эту дипломатическую игру, как было уже упомянуто, отказался от участия в ней и публично заявил об этом. Клапка, несмотря на контрприказ Луи Бонапарта, настаивал на высадке у Фиуме, но Кошут удерживал венгерский эмигрантский корпус в предписанных ему директором театра сценических границах.

Лишь только в Турин пришло известие о заключении Виллафранкского мира, как Кошут, боясь, что его выдадут Австрии, сломя голову и тайно, за спиной своих воинских частей, помчался в Женеву. Ни Франц-Иосиф, ни Бонапарт, ни кто другой не вызывал к себе тогда столько ненависти в венгерском лагере в Турине, как Людвиг Кошут, и только комизм его последнего бегства заставил критику до известной степени молчать. По возвращении в Лондон Кошут обнародовал письмо к своему ручному слону, некоему Мак-Адаму из Глазго, в котором заявлял, что считает себя разочарованным, но не обманутым; он заканчивал трогательной фразой, что ему негде преклонить голову и все адресованные ему письма он просит направлять на квартиру его приятеля Ф. Пульского, давшего приют изгнаннику. Более чем с англосаксонской грубостью лондонская печать предложила Кошуту, если ему угодно, нанять себе на бонапартистские субсидии дом в Лондоне; это убедило его, что на некоторое время его роль в Англии сыграна.

Кроме ораторского таланта, Кошут обладает великим талантом молчать, когда аудитория обнаруживает к нему явно недоброжелательное отношение или же когда ему нечего сказать в свою защиту. Как солнцу, ему не чужды затмения. То, что он хоть раз в жизни сумел быть последовательным, доказало его недавнее письмо к Гарибальди, где он предостерегал последнего от нападения на Рим, чтобы не оскорбить императора французов, эту «единственную опору угнетенных национальностей».

Как Альберони в первую половину XVIII века называли колоссальным кардиналом, так Кошута можно назвать колоссальным Лангеншварцем. По существу он — импровизатор, получающий свои впечатления каждый раз от новой аудитории, а не творец, навязывающий миру свои оригинальные идеи. Как Блонден танцует на своем канате, так Кошут — на своем языке. Оторванный от атмосферы своего народа, он неизбежно должен был выродиться в простого виртуоза и впасть в пороки виртуозов. Характерная для импровизатора неосновательность мышления неизбежно находит свое отражение в двусмысленности его поступков. Если Кошут был некогда эоловой арфой, на которой бурно играл народный ураган, то теперь он только дионисово ухо, передающее шопоты в таинственных покоях Пале-Рояля и Тюильри.

Было бы совершенно несправедливо на одну доску с Кошутом ставить второго патрона Фогта, генерала Клапку. Клапка был одним из лучших венгерских революционных генералов. Он, как и большинство офицеров, собравшихся в 1859 г. в Турине, смотрит на Луи Бонапарта примерно так, как Франц Ракоци смотрел на Людовика XIV. Для них Луи Бонапарт представляет военную мощь Франции, которая может послужить на пользу Венгрии, но никогда — уже в силу одних географических условий — не может быть опасной для нее{137}. Но почему же Фогт ссылается на Клапку? Клапка никогда не отрицал, что он принадлежит к красной камарилье Плон-Плона. Чтобы из «друга» Клапки сделать поручителя за «друга» Фогта? Клапка не обладает особенным талантом в выборе своих друзей. Одним из его близких друзей в Коморне был полковник Ассерман. Послушаем, что говорит об этом полковнике Ассермане полковник Лапинский, служивший под начальством Клапки до сдачи Коморна и отличившийся потом в Черкесии своей борьбой против русских.

«Вилагошская измена»[561], — говорит Лапинский, — «вызвала сильнейший испуг среди находившихся в Коморне и ничего не делавших многочисленных штабных офицеров… Эти надушенные господа с вышитыми золотом воротниками, из которых многие не умели держать ружья в руках и не способны были командовать и тремя солдатами, бегали в панике друг к другу, придумывая способы любой ценой спасти свою шкуру. Сумев под всевозможными предлогами отделиться от главной армии, чтобы в уютной безопасности неприступной крепости сидеть без всякого дела и только ежемесячно расписываться в правильном получении жалованья, они пришли в ужас от мысли, что придется защищаться не на жизнь, а на смерть… Именно эти негодяи лгали генералу, рисуя ему страшные картины внутренних беспорядков, бунтов и пр., чтобы склонить его как можно скорее к сдаче крепости при условии сохранения их жизни и собственности. Последнее условие многие особенно близко принимали к сердцу, так как все их помыслы в продолжение всей революции были направлены только на то, чтобы разбогатеть; кое-кому это и удалось. Отдельным лицам такое обогащение удавалось очень легко, так как многие отчитывались в полученных суммах не раньше, чем через полгода. Это создавало благоприятные условия для плутней и обмана, и иные, вероятно, запустили руки в кассу гораздо глубже, нежели способны были возместить… Перемирие было заключено; как же теперь его использовали? Из находившихся в крепости съестных припасов, которых хватило бы на целый год, большое количество без всякой необходимости было вывезено в окружающие деревни; наоборот, из окрестных мест не было ввезено никакого провианта; у крестьян ближайших деревень даже оставили сено и овес, несмотря на то, что крестьяне просили купить у них эти корма, а несколько недель спустя казацкие лошади поедали крестьянское достояние, в то время как мы в крепости жаловались на недостаток фуража. Значительная часть находившегося в крепости убойного скота была продана за город под тем предлогом, что для него не было достаточно корма. Полковник Ассерман, вероятно, не знал, что из мяса можно сделать солонину. Значительная часть зерна была также продана под тем предлогом, что оно начало портиться; это делали открыто, но еще чаще тайно. В таком окружении, которое состояло из Ассермана и подобных ему субъектов, Клапка, естественно, должен был тут же отказываться от всякой хорошей мысли, приходившей ему в голову; об этом заботились окружавшие его господа…» (Лапинский, 1. с., стр. 202–206).

Мемуары Гёргея и Клапки[562] одинаково убедительно свидетельствуют об отсутствии у Клапки твердого характера и политической проницательности. Все совершенные им во время защиты Коморна ошибки вытекают из этого основного порока.

«Если бы у Клапки, при его познаниях и патриотизме, была еще и собственная твердая воля и если бы он действовал по собственному разумению, а не по внушению окружавших его тупоумных и трусливых людей, то защита Коморна блеснула бы в истории, как метеор» (l. с., стр. 209).

3 августа Клапка одержал блестящую победу над осаждавшим Коморн австрийским корпусом, совершенно разгромил его и надолго сделал небоеспособным. Вслед за тем он взял Рааб и мог взять без труда даже Вену, но, не зная, что предпринять, в бездействии пробыл недолго в Раабе и вернулся затем в Коморн, где его ждало письмо от Гёргея и известие, что тот сложил оружие. Неприятель попросил о перемирии, чтобы сконцентрировать у Коморна разгромленный австрийский корпус и продвигавшиеся со стороны Римасомбата войска русских, а затем преспокойно окружить крепость. Вместо того, чтобы атаковать поодиночке еще только собиравшиеся вражеские части и разбить их порознь, Клапка стал опять беспомощно колебаться, но все же отказал австрийским и русским парламентерам в перемирии, Тогда, — рассказывает Лапинский, —

«22 августа в Коморн прибыл адъютант императора Николая… Однако, — сказал русский Мефистофель медоточивым голосом, — еы ведь не откажете нам, г-н генерал, в двухнедельном перемирии: его величество, всемилостивейший мой государь, просит вас об этом! Это подействовало, как сильный яд. Продувной адъютант немногими словами добился того, что, несмотря на все усилия и уговоры, не удавалось австрийским и русским парламентерам. Клапка не мог устоять перед такими тонкими комплиментами и подписал двухнедельное перемирие. С этого дня и начинается падение Коморна».

Самое перемирие, как уже упоминалось, было использовано при попустительстве Клапки полковником Ассерманом для того, чтобы в две недели убрать из крепости находившийся в ней запас провианта на целый год. По истечении перемирия Граббе блокировал Коморн со стороны Вага, в то время как австрийцы, постепенно увеличившие свои силы до 40000 человек, расположились на правом берегу Дуная. Гарнизон Коморна был деморализован праздной жизнью за укреплениями и стенами города. Клапка не предпринял ни одной вылазки против осаждавшего крепость русского корпуса, еще не участвовавшего ни в одном сражении и насчитывавшего только 19000 человек. Неприятелю ни на минуту не помешали в его подготовительных работах к осаде города. Со дня подписания перемирия Клапка фактически подготовлял все не для обороны, а для капитуляции. Вся развиваемая им энергия носила полицейский характер, поскольку она была направлена против храбрых офицеров, которые противились капитуляции,

«Последнее время», — пишет Лапинский, — «стало опасным говорить что-либо об австрийцах, ввиду возможного ареста».

Наконец, 27 сентября произошла капитуляция.

«Если принять во внимание наличные силы, отчаянное положение страны, возлагавшей свои последние надежды на Коморн, общее положений в Европе и бессилие Австрии, которая принесла бы величайшие жертвы ради Коморна, то условия капитуляции были исключительно жалкие».

Они «помогали лишь скорее удрать из Коморна за границу», но не выговаривали никаких гарантий ни для Венгрии, ни даже для находившихся в руках австрийцев революционных генералов. К тому же они были составлены в чрезвычайной спешке и так неясно и двусмысленно, что это впоследствии облегчило Гайнау их нарушение.

Таков Клапка. Если Фогт лишен «характера», то уж менее всего мог бы его снабдить этим товаром Клапка.

Третий патрон — «Джемс Фази, человек, возродивший Женеву», как отзывается о нем его придворный шут Фогт. Нижеследующие письма Иоганна Филиппа Беккера, обращенные к тому же адресату, как и его вышеприведенное письмо, содержат слишком удачную характеристику Фази, чтобы портить ее добавлениями! Поэтому ограничусь лишь предварительным замечанием. Отвратительнейшая черта фогтовских так называемых «Исследований», это — ханжеский, лютеранский, даже кальвинистский ужас перед «ультрамонтанской партией». Так, например, он ставит Германию перед пошлой альтернативой либо протянуть руку Луи Бонапарту, либо подпасть под власть австрийского конкордата, и «уж лучше, право, второй раз пережить период национального унижения» («Исследования», стр. 52). Гнусавым пуританским голосом он негодующе вопит против

«ультрамонтанской партии, этого наследственного врага, высасывающего кровь у всего человечества, этого чудовища» (l. с., стр. 120).

Он, очевидно, никогда не слышал о том, о чем поведал даже Дюпен-старший в бонапартистском сенате, а именно, что

«при режиме Луи Бонапарта конгрегации, ассоциации и всякого рода учреждения, подчиненные непосредственно иезуитскому ордену, стали многочисленнее, чем при ancien regime {Старом порядке. Ред.} и что законодательство и администрация империи декабрьского переворота систематически отменяли все государственные ограничения, которые ставились ультрамонтанской пропаганде правительственными органами даже до 1789 года».

Но что Фогт безусловно знает, это — что господство его местного Бонапарта, г-на Джемса Фази, держится на многолетней коалиции так называемой радикальной партии с ультрамонтанской. Когда Венский конгресс включил Женеву, старый очаг кальвинизма, в Швейцарский союз, то он присоединил к ее территории, вместе с некоторыми савойскими округами, католическое сельское население и creme {сливки. Ред.} ультрамонтанского поповства. Союз с «этим наследственным врагом человечества, с этим чудовищем», и сделал из Фази диктатора Женевы, а из Фогта — фазиевского члена Совета кантонов. Это предварительно.

«Париж, 2 июля 1860 г.

Друг Р…!

Наконец я должен удовлетворить Вашу просьбу и сообщить Вам свое мнение о господине Джемсе Фази…

Как науки о государстве бесполезны без искусства применения их к жизни, так и искусство государственного управления бесплодно, если оно не основывается на науке и философском мышлении. Одна наука не даст так называемому государственному мужу житейского опыта, и его неспособность очень скоро обнаружится. Наоборот, человек, односторонне обладающий только искусством государственного управления, легче может скрывать недостаток знаний и умственного творчества, скорее сойдет за практического государственного деятеля и будет иметь на своей стороне широкий круг посредственностей. Будет ли народ под управлением такого человека в культурно-историческом отношении прогрессировать и создаются ли гарантии для беспрепятственного дальнейшего развития, — судить об этом слепо восторгающаяся толпа не в состоянии. Особенно, если по внешнему виду все идет хорошо и успешно и все делается во имя свободы и цивилизации!

В лице нашего г-на Джемса Фази Вы имеете превосходный экземпляр подобного species {типа. Ред.} государственных мужей. Этот ловкий человек поистине обнаруживает не просто искусство государственного управления, а целый ряд искусств в этой области, он проделывает разного рода фокусы и tours deforce {акробатические трюки. Ред.} всякий раз, когда этого требует «общественное благо», но с привычным благоразумием остерегается делать сальто-мортале. Это мастер по закулисному распределению ролей, ловкий режиссер и суфлер, non plus ultra {непревзойденный. Ред.} образец итальянского комедианта. Можно было бы высоко ценить его «твердость духа», то, что он не останавливается ни перед какими средствами, ведущими его к цели, если бы источником этой твердости не были его грязные цели. Но когда знаешь беспринципность и бесхарактерность этого человека, перестаешь удивляться его находчивости в выборе средств и ловкости, с какой он их применяет. Все хорошее, происходящее или возникающее в жизни управляемого им народа, нагло прибирается этим государственным мужем к рукам и потом преподносится от своего имени толпе, которая слепо верит, что все сделано «папашей Фази» или произошло только благодаря ему. Так же ловко умудряется он свою инициативу во всем плохом и непопулярном сваливать с себя на чужую голову. В своем правительстве он не терпит людей самостоятельных; когда ему угодно, он дезавуирует своих коллег, и они вынуждены делить с ним ответственность за его неудачные шаги. Перенося a discretion {неограниченно. Ред.} его деспотическую грубость, они всегда должны быть готовы стать козлами отпущения для блага народами во славу своего президента. Подобно коронованному владыке, который при всяком мероприятии, даже самом полезном для народа, справляется, — прежде чем его величество «соизволит», — не повредит ли оно династии, так и папаша Фази спрашивает себя по поводу всякого дела: «не грозит ли оно прочности моего президентского кресла?» Поэтому наш герой всегда приноравливает свою политику к обстоятельствам текущего момента и живет сегодняшним днем; сегодня он проделывает какую-нибудь комедию в правительственном совете, завтра какой-нибудь жонглерский фокус в Большом совете, послезавтра достигает шумного успеха на каком-нибудь народном собрании. А искусно обласканная им толпа, в свою очередь, любящая и такого господа бога, которого можно видеть и слышать, которого она может обожать и почитать, становится доверчивой и верит, что шипят яйца на горячей сковороде, когда проливной дождь стучит по крыше. Я не хочу этим сказать, будто женевцы неразвиты и глупы; напротив, я убежден, что редко где можно найти более оживленную общественную жизнь, более могучее духовное стремление к развитию гражданской свободы, чем здесь, на берегах Женевского озера. В дальнейшем я еще вернусь к вопросу, как все-таки г-ну Фази удавалось так часто обеспечивать себе большинство голосов.

Все, что за последние 15 лет было сделано в Женеве энергичным поколением, Фази сам или через своих лакеев и поклонников приписывает своему управлению. Так, например, ему приписывается срытие укреплений и грандиозное расширение и украшение столицы кантона. Между тем, всякое правительство, в том числе и правительство г-на Фази, было бы безжалостно сметено, если бы оно вздумало как-нибудь воспротивиться настойчивому желанию населения срыть бесполезные укрепления и увеличить размеры города, который вследствие крайней скученности людских масс становился все более и более антисанитарным. Таким образом, вопрос этот стал для Фази в то же время вопросом жизни, и он — по заслугам ему и честь — энергично принялся за дело и к общему удовольствию помог многое довести до конца. Отдельный человек, не одержимый безмерным самомнением, не может приписывать своей инициативе и своему творчеству то, что создано сильнейшей потребностью времени при энергичном содействии целого поколения. Только все общество творит нечто цельное — да и то лишь относительно, — а каждый отдельный член его вносит лишь большую или меньшую долю соответственно своему положению и силам. Слепая вера в авторитеты — особый вид суеверия и вредна для всякого нормального развития.

Я прекрасно знаю, что наш г-н Фази ничем не отличается от прочих сынов человеческих; что он делает лишь то, что не может оставить, и оставляет лишь то, что не может сделать; что он, как и весь животный мир, в стремлении к абсолютному выявлению своей индивидуальности, удовлетворяет свои потребности. От него также нельзя требовать быть иным, как нельзя требовать от кошки, чтобы она добровольно бросилась в воду, или от лошади, чтобы она вскарабкалась на дерево. Он не был бы в этом случае Джемсом Фази, а если бы он не был Фази, то был бы, может быть, Луи Бонапартом или чем-нибудь в этом роде. Если это — величие, пользуясь своим авторитетом, водить народ на помочах, слепить ему глаза фокусами, не содействуя быстрому прогрессу его духовной и нравственной культуры, а следы своего существования закреплять лишь развращением общества, если все это — величие, то, несомненно, и Фази велик и, не без основания, может служить предметом зависти для более могущественных тиранов.

Среди противоречий наш герой на редкость хорошо умеет лавировать, и из них сделан его волшебный компас, по которому он управляет своим государственным суденышком. В одном случае радикализм доставляет ему экипаж, а ультрамонтанство груз, в другом случае наоборот — в зависимости от того, как это нужно для вящего удобства кормчего. Государственная машина поэтому в постоянном движении, подобно маятнику карманных часов, раскачивается взад и вперед. Чудесный результат! Радикалы клянутся, что дела идут вперед, ультрамонтаны веруют, что они идут назад. И то и другое верно; обе стороны блаженны в своей вере, а Фази, как господь бог, остается у руля.

Дорогой друг, удовольствуйтесь на сей раз этими строками.

С сердечным приветом

Ваш Иог. Филипп Беккер».

«Париж, 20 июля 1860 г.

Дорогой Р…!

Итак, Вы думаете, что я, может быть, сгустил краски, рисуя портрет Фази. Нисколько, мой дорогой друг! Впрочем, человек не может думать и судить о вещах и людях, как он хочет, а думает так, как логически должен в меру своего понимания и внутреннего опыта. Кто о подобных вещах говорит иначе, чем думает, и поступает иначе, чем говорит, тот изменяет самому себе и мерзавец.

Фази, получивший первоначальное воспитание в одном гернгутеровском институте в Нёйвиде и хорошо говорящий по-немецки, кажется, и теперь еще, в 65 лет, судит о Германии и немецком народе по впечатлениям от этого образцового учреждения. Все немецкое, даже из немецкой Швейцарии, ему не по вкусу и лишь в исключительных случаях пользуется его благоволением. В качестве прирожденного женевца и благодаря длительному пребыванию в Североамериканских штатах он отлично познакомился с республиканскими учреждениями, средствами агитации и, в особенности, с приемами родственного его натуре интриганства. Он больше демагог, чем демократ, и его главное государственное правило и его девиз — laissez aller et laissez faire[563] — были бы не так плохи, если бы он мог удержаться и не совал своих рук всюду, где общество хочет создать что-нибудь без благословения государства, не совал бы рук, чтобы либо добиться успеха ради своей славы, либо, если это невозможно, помешать начинанию, как это было, например, с Banque de Credit et d'Echange{138}, который был запроектирован г-ном Майером и другими, и с учреждением промышленного музея. Во время женевской революции 1846 г. Джемс руководствовался афоризмом: вдали от выстрелов воин доживает до старости, и поэтому больше думал о путях к бегству, чем о путях к победе. Он уже готовился тайком покинуть Женеву, когда Альберт Галер, душа всего движения, последним усилием решил исход боя, который долго шел с переменным счастьем, и сообщил ему о полной победе. Галер, для которого дело было все, а собственная слава — ничто, и который — тогда, по крайней мере, — твердо верил в искреннюю любовь Фази к народу, не без удовлетворения смотрел, как вовремя спасенный от поспешного бегства герой держался победителем на устроенном тотчас после победы народном собрании. В то время, непосредственно после победы революции, Галер никак не мог рассчитывать сразу же получить место в правительстве, потому что был не женевцем, а гражданином кантона Берн и по тогдашним законам Союза не мог ни избирать, ни быть избранным. Правда, вскоре ему было даровано право гражданства, и тогда он был выбран в Большой совет, а также получил место переводчика государственных актов. Будучи притягательным центром для энергичной женевской молодежи, он стал твердой опорой радикального правительства. Благодаря ему Фази все более приобретал популярность среди простого народа. Пользуясь фразеологией французского радикализма, которую он усвоил в качестве сотрудника «National»[564] в Париже во времена Луи-Филиппа, Джемс Фази пропагандировал, сколько ему хотелось, в печати и с трибуны в замаскированном виде свои настоящие помыслы и стремления. Однако, несмотря на свое демагогическое искусство, он уже по истечении года был в различных кругах серьезно обвинен в тайных сношениях с главарями ультрамонтанства, а вскоре за этим и в франкофильстве. В немецкой Швейцарии, где о вещах судят спокойнее и хладнокровнее, скоро, по-видимому, раскусили его коварство. В конце 1847 г., тотчас же по окончании войны с Зондербундом, г-н Джемс Фази пришел в канцелярию военного департамента, чтобы нанести визит генералу Оксенбейну; в канцелярии был лишь я один, так как Оксенбейн с прочими офицерами отправился в госпитали навестить раненых. Когда я доложил Оксенбейну по его возвращении о визите г-на Фази, он с выражением презрения произнес: «Ах, этот фальшивый лицемер!» Бывший президент Швейцарского союза и глава бернского правительства г-н генерал Оксенбейн, уже несколько лет получающий в Швейцарии пенсию от французского императора, теперь, может быть, питает лучшие чувства к своему старому и, без сомнения, находящемуся в таком же положении коллеге. Вообще постоянно всем бросается в глаза, что г-н Фази еще ни разу не был избран швейцарским национальным собранием в Союзный совет, хотя он и его друзья усиленно этого добивались и хотя в этом собрании господствует фанатически проводимая тенденция обеспечивать важнейшим кантонам поочередное представительство в центральном правительстве. В отношении союзного правительства, в котором Фази никакой властью не пользовался, но которое все же ограничивало удобный для него кантональный суверенитет, он всегда проявлял непокорность и, где мог, вставлял ему палки в колеса.

Когда в начале 1849 г. союзная полиция сочла политически важным преследовать меня за организацию сицилийского легиона, я отправился в Женеву, где Фази сказал мне, что я могу сколько угодно заниматься организацией и не обращать внимания на Союзный совет. Я отлично знаю, что г-н Фази легко жертвует всяким человеком, если ему это нужно, даже тогда, когда на стороне этой жертвы стоит закон. Я это лично испытал впоследствии в одном случае, — история слишком длинная для письма, — об этом могут рассказать федеральные комиссары, доктор Керн и Трог.

В делах с эмигрантами он, под предлогом гуманности, проявлял строптивость в отношении мероприятий Союзного совета, однако» беспощадно и самовластно преследовал лично неугодных ему эмигрантов. Особенно безжалостно преследовал он выдающихся лиц, близко стоявших к Галеру, в котором он видел будущего соперника. Мадзини должен был бояться его больше, чем союзной полиции. Долговязый Гейнцен был ему ненавистен и должен был вскоре покинуть кантон: «он так тяжело ступает, точно земля принадлежит ему», — таков был единственный довод для его высылки, который Фази наивно приводил. Струве был без всякого распоряжения Союзного совета арестован во время прогулки со своей женой и в качестве русского шпиона переправлен через границу в кантон Ваадт. Галер своевременно поспешил к Фази, чтобы убедить его в ошибке. Между ними завязался долгий спор, ибо Фази воображает, что он кажется тем правдивее, чем громче он кричит и чем более возмущенным представляется. Струве пришлось остаться русским шпионом. Если память мне не изменяет, эта сцена произошла в отеле де Берг в присутствии русского эмигранта г-на Герцена, у которого глава женевского правительства любил обедать. Во всяком случае, этот господин непричастен к неблаговидной инсинуации против Струве. Несомненно, Фази больше русофил, чем Струве; я слышал, как однажды, выступая с речью на одном празднестве, он сказал: «Произведения Жана Жака Руссо больше читают и лучше понимают в России, чем в Германии». Конечно, он этим хотел, главным образом, уязвить немецких приятелей Галера и немцев вообще.

Галер, который до этого в политических вопросах шел нога в ногу с Фази и с которым я разговаривал непосредственно после его стычки с Фази по поводу Струве, сказал мне огорченно: «С Фази все покончено, откровенно говоря, не могу больше иметь с ним дела; это подлинное политическое чудовище, настоящее животное по своим страстям; продолжать быть с ним заодно — значит помогать изнутри губить народное дело. Только когда противопоставишь ему решительную свободомыслящую оппозиционную партию, он, чтобы спасти свое положение, будет вынужден держать высоко знамя радикализма. Пока он будет иметь против себя только старую аристократию, дела будут идти все хуже, ибо он давно уже заигрывает с ультрамонтанами и имеет возможность действовать по своему усмотрению. Впрочем, он вовсе не швейцарец по образу мыслей и охотнее обращает свои взоры в сторону Парижа, чем в сторону Берна. Я уже давно имел достаточно поводов порвать с ним; только привычка мешала этому, потому что я долгое время видел в нем дельного человека. Лишь беспрестанная внутренняя борьба и сегодняшнее открытое столкновение помогли мне покончить с ним счеты».

Вокруг Галера группировались все люди, обладающие более независимым характером, в частности, лица, принадлежавшие к молодой политико-экономической школе; «объединенных» таким образом решительных радикальных и социалистических элементов скоро стали называть демократической партией. Радикализм отныне — за редкими исключениями — состоял в сознательном и бессознательном раболепстве перед Фази, который нашел теперь свое настоящее большинство в присоединенных с 1815 г. к Женеве католических сельских районах Савойи. Всесильные там попы, ультрамонтаны, заключили союз с этим «радикализмом», детищем Фа-зи. Галера самым низким образом поставили под подозрение, подвергли преследованию и лишили поста. Молодая демократическая партия не могла еще выставить к предстоявшим выборам своего собственного списка наряду с аристократической и объединенной старорадикальной и ультрамонтанской партиями. И хотя Джемс Фази отказался включить в свой список несколько имен демократов, все же Галер и его единомышленники отклонили все предложения аристократической партии и решили на этот раз голосовать за список Фази и ждать своей победы в будущем. Если бы Фази искренне думал о прогрессе и серьезном развитии гражданской жизни, то он не цеплялся бы за мерзкий хвост вечно озирающихся назад ультрамонтанов. Для достижения большего успеха в клевете и гонениях на Галера оруженосцы его превосходительства, «радикального» президента, основали особый пасквильный листок, чтобы их мудрому повелителю не нужно было марать своей бранью свой «Moniteur» — «Revue de Geneve»; тем обильнее стала появляться эта брань в органе его козлов отпущения, которых он мог в любой момент дезавуировать. Слабый здоровьем Галер не выдержал этой низкой травли и умер еще в том же году (1852), 33 лет от роду. Как часто мне приходилось слышать в Женеве: «Наш добрый благородный Галер пал жертвой беспощадной мести нашего иезуитского тирана!». На следующих выборах правительства друзья Галера приняли предложение аристократии о союзе тем охотнее, что последняя готова была довольствоваться падением Фази и очень скромной долей участия в управлении. Принципиальный Галер отказался бы, вероятно, и теперь от этого союза; но, говорили его партийные единомышленники, ведь показал же нам г-н Фази прекрасный пример своего союза с ультрамонтанами; почему же мы должны стыдиться приличного аристократического хвоста, если Фази не стыдится неприличного ультрамонтанского хвоста? Почему мы не сможем, по крайней мере, с таким же успехом идти вперед с образованной аристократией. с каким Фази обещает идти в союзе с невежественным ультрамонтанством?

Таким образом, на выборах (кажется, это было в ноябре 1853 г.), на которых многие радикалы, в том числе даже товарищи Фази по правительству, перешли к демократам, наш герой 1846 г. подавляющим большинством был сброшен с президентского кресла. Растерянность обремененного долгами экс-президента была необычайно велика. В связи с этим я должен остановиться на некоторых подробностях его жизни.

Промотавший значительное наследство в кутежах и любовных похождениях еще до своего вступления в правительство, по шею в долгах и безжалостно преследуемый кредиторами, г-н Джемс Фази постарался, сделавшись президентом, как можно скорее отменить закон об аресте за долги, — конечно, «в интересах личной свободы». Так, в 1856 г. один замученный долгами женевец сказал мне: «Хорошо, что мы выбрали главой правительства обремененного долгами человека, который отменил если не долги, то, по крайней мере, долговую тюрьму».

Но в начале 50-х годов материальное положение г-на Фази оказалось очень стесненным, так что «благодарный народ» должен был поспешить ему на помощь и выделить ему в подарок под застройку большой участок земли на освободившемся месте после срытия укреплений. Да и почему бы нет? Ведь он помог убрать с этой площади укрепления, почему же ему было не позволить себе «аннексировать» клочок земли, когда и более крупные владетельные персоны без всяких колебаний так поступают? Теперь г-н Фази оказался в состоянии продать много крупных участков для постройки домов и выстроить себе самому большой красивый дом. Но на беду он тут же снова запутался в долгах и не мог уплатить занятым у него на постройке рабочим. В начале 1855 г. столяр, которому он должен был несколько тысяч франков, на улице кричал ему: «Уплати мне, негодяй, чтобы я мог купить детям хлеба!» При таких-то стесненных обстоятельствах он лишился президентского моста, а в довершение всего на него обрушилась еще большая беда. Радикальное кредитное учреждение Caisse d'Escompte {Учетная касса. Ред.} было вынуждено прекратить платежи. Друзья Фази в этом учреждении, не менее его отягощенные долгами, выдали себе и ему, — вопреки уставу — ссуды, превышавшие средства банка. Директор банка, сидящий еще и теперь в тюрьме, позволил себе — дурные примеры портят добрые нравы — еще большие позаимствования из банковских средств. Таким образом, Caisse d'Escompte была накануне большого несчастья — банкротства. Сбережениям сотен бережливых рабочих семейств грозила опасность. Нужно было помочь здесь теперь советом и делом во что бы то ни стало, иначе все предприятие Фази было бы развеяно дефицитом, как пылинка ветром. Разумеется, при таких обстоятельствах нельзя было раздобыть денег для самой Caisse d'Escompte. Но как раз тогда в Женеве зарождалось новое кредитное учреждение, Banque Generale Suisse {Главный швейцарский банк. Ред.}. Надо было достать этому банку значительные суммы, чтобы он, со своей стороны, мог спасти Caisse d'Escompte от отлива денег, а г-на Фази от прилива долгов. Фази должен был стать спасителем, чтобы быть спасенным. В случае удачи ему гарантировали приличное вознаграждение в виде определенного процента, а для Caisse d'Escompte — спасительный вспомогательный капитал. Итак, с этой целью г-н Фази отправился pro domo {ради себя самого. Ред.} и ради Banque Generale Suisse в Париж, где ему после многонедельного пребывания и — как передавала молва — при милостивом содействии «августейшего» удалось раздобыть у Credit Mobilier спасительную сумму во много миллионов франков. Как раз тогда шли приготовления к новым выборам правительства (ноябрь 1855 г.); поэтому спаситель еще до своего прибытия в Женеву написал, что в ближайшее время привезет с собой огромный груз миллионов. Это было целительным пластырем для израненных сердец акционеров Caisse d'Escompte и чудодейственным факелом для ультрамонтанско-радикальных избирателей. На одной тогдашней карикатуре он с большим сходством был изображен в виде колоссального, нагруженного золотыми мешками лебедя, приплывающего по озеру в женевскую, гавань. Один шутник рассказывал мне тогда, что за кружкой пива ему сообщили, будто Фази привез с собой 50 миллионов франков; за вином — 100, а за extrait d'absynthe {абсентом. Ред.} — 200 миллионов. Репутация папаши Фази как обладателя чудотворной силы была снова вполне восстановлена в глазах его детей. Демократы, уверенные в победе на выборах, не сделали никаких особых усилий. Образовавшееся с недавнего времени общество сильных молодых людей — les frui-tiers {сыроваров. Ред.} — вело себя совершенно, как лейб-гвардия Фази, грубейшим образом терроризировало избирателей в момент выборов, и кумир их снова уселся в президентское кресло.

Но на этот раз вскоре ясно и недвусмысленно обнаружилось, что ультрамонтаны не даром дали своих многочисленных избирателей, что они также хотят платы за победу. В один прекрасный день изгнанный из Швейцарии после войны с Зондербундом фрейбургский епископ, г-н Марийе, вечный подстрекатель и смутьян, приехал с высокого соизволения г-на Фази из Франции обратно в Женеву и начал служить «святые» мессы. По всему городу пронесся крик недовольства, вскоре нашедший отклик во всей Швейцарии. Это показалось чрезмерным даже самым слепым радикалам, самым преданным fruitiers. Тотчас же состоялось народное собрание, на котором был вынесен вотум недоверия главе правительства. Его коллега, регирунгсрат г-н Турт, хотя он и был всего лишь одним из приверженцев и учеников Фази, возымел рискованное желание эмансипироваться и стал беспощадно громить своего господина и патрона. Но г-н Фази уехал еще до появления г-на епископа, как всегда поступал в тех случаях, когда заваривал своим коллегам кашу, которую они должны были одни расхлебывать. Г-н Марийе, разумеется, вынужден был немедленно покинуть Женеву и Швейцарию. А папаша Фази, устроив предварительно головомойку своим мятежным детям, написал из Берна, что его не поняли, что правительство совершило оплошность и что он действовал только в «интересах религиозной свободы», разрешив епископу просто лишь посетить город. Когда первая буря улеглась, тяжко оскорбленный папаша Фази вернулся. Несколькими оракульскими изречениями, которые годятся на все случаи жизни и потому кажутся всегда истинными, ему легко удалось восстановить свой пошатнувшийся авторитет и веру в свою чистую любовь к свободе и отечеству; тем более, что его господа коллеги имели любезность взять на себя главную вину. Фази же тем самым добился желанной цели, показав своим друзьям ультрамонтанам, что он всегда готов сделать для них все, что только в его силах. За последние годы г-н Джемс Фази стал очень богатым человеком. Помимо того, что Banque Generate Suisse обеспечил ему пожизненное получение определенного процента прибылей, он, будучи главой правительства, не забывал и своих собственных интересов при железнодорожном строительстве в своем кантоне и т. д. В его большом красивом доме (особняк Фази на набережной Монблан) вращается в cercle des etrangers {кругу иностранцев. Ред.} избранное общество. А с тех пор, как Пьемонт нашел, что с его государственной моралью несовместимы «игорные притоны» савойских курортов, сострадательный и растроганный президент Женевской республики дал в своих просторных залах приют одному такому притону, как изгнаннику. Да здравствует свобода! Laissez aller et laissez faire! Allez chez moi et faites votre jeu!{139}

Иль этого мало тебе?{140}

Твой Иоганн Филипп Беккер».

От патронов Фогта я спускаюсь к его сообщникам.

Peace and goodwill to this fair meeting,

I come not with hostility, but greeting{141}.

Впереди процессии, из участников которой я упомяну лишь о некоторых наиболее выдающихся фигурах, нас встречает берлинская «National-Zeitung» под командой г-на Ф. Цабеля. Если сравнить подсказанную мосье Эдуару Симону самим Фогтом рецензию на «Главную книгу» в «Revue contemporaine» с соответствующими статьями «National-Zeitung», «Breslauer-Zeitung»[565] и т. д., то можно подумать, что «округленная натура» изготовила две программы — одну для обработки итальянской, а другую для обработки аугсбургской кампании. Что же, в самом деле, заставило г-на Ф. Цабеля, этого обычно столь скучного и осторожного проныру и жирного толстяка из «National-Zeitung» хватить через край и перелагать уличные песенки Фогта на язык передовиц?

Первое подробное указание на «National-Zeitung» встречается в № 205 «Neue Rheinische Zeitung» от 26 января 1849 г. в передовой статье, начинающейся словами: «Верстовой столб с надписью: в Шильду»[566]. Но руки верстового столба слишком длинны, чтобы вновь отпечатать их здесь. В передовой статье «Neue Rheinische Zeitung» № 224 от 17 февраля 1849 г. мы читаем:

«Берлинская «National-Zeitung» — содержательное выражение бессодержательности. Вот несколько новых примеров. Речь идет о прусской циркулярной ноте… Хотя и но! Быть в состоянии и желать и казаться! Находить и хотеть, чтобы прусское правительство хотело! Каждая фраза, точно каторжник, несет на ногах огромную тяжесть и безмерно тяжела. Каждое «если», каждое «хотя», каждое «но», это — воплощенный Dr. utriusque juris{142}. И если вы всю эту христианско-германскую пухлую ветошь, все это бумажное тряпье, в которое «National-Zeitung» заботливо заворачивает свою мудрость, столь же тщательно развернете, то что останется?.. Политиканская болтовня — черным по белому, как premier Berlin, en grande tenue… {143} «National-Zeitung», очевидно, печатается для мыслящих читателей, как «Всемирная история» Роттека[567] … У французов имеется удачное выражение для такого рода чисто словесного мышления: «Je n'aime pas les epinards et j'en suis bien aise; car si je les aimais, j'en mangerais beaucoup, et je ne peux pas les souffrir». «Я не люблю шпината, и это очень хорошо; если бы я его любил, то ел бы его много, а я его не выношу». «National-Zeitung» желает счастья Пруссии, а потому… и нового министерства. Но министерство — это то, чего она желает при всяких обстоятельствах. Только насчет этого у патронов «National-Zeitung» имеется ясность и полная уверенность».

В № 296 «Neue Rheinische Zeitung» мы читаем:

«Берлин, 9 мая 1849 года … Интересно наблюдать позицию, занятую берлинской печатью по отношению к саксонской революции. «National-Zeitung» знает только одно чувство — страх быть запрещенной».

Но страх — жизненный элексир, как это доказала «National-Zeitung» за десятилетнее правление Мантёйфеля.

«National-Zeitung» подтвердила правильность слов Попа:

Still her old empire to restore she tries,

For born a goddess Dulness never dies{144}.


Но царство Dulness у Попа отличается от царства «National-Zeitung» тем, что там «теперь уж правит Дунс второй, как прежде правил первый» {А. Поп. «Дунсиада», книга первая. Ред.}, между тем как здесь все еще правит старый болван, Dunce the first {Дунс первый. Ред.}.

За «National-Zeitung» по пятам следует «Breslauer Zeitung», поклоняющаяся теперь министерству Гогенцоллерна как прежде поклонялась министерству Мантёйфеля. В начале 1860 г. я получил следующее письмо:

«Бреславль, 27 февраля 1860 г.

Дорогой Маркс!

Я прочел в «Volks-Zeitung» твой адрес и твое заявление против «National-Zeitung» {См. настоящий том, стр. 701–702. Ред.}. Такая же статья, как в «National-Zeitung», появилась и в «Breslauer Zeitung» за подписью ее ежедневного сотрудника д-ра Штейна. Это тот самый д-р Штейн, который сидел в берлинском Национальном собрании вместе с Д'Эстером на крайней левой и внес известное предложение против офицеров прусской армии. Этот великий Штейн малого размера, был отстранен от своей преподавательской деятельности. Со времени существования нового министерства он поставил своей задачей агитировать за него, — не только в прошлом году во время выборов, но и теперь, — чтобы объединить силезскую демократию с конституционалистами. Несмотря на это, его ходатайство о разрешении ему частного преподавания было отклонено теперешним министерством, и не раз, а много раз. Ушедшее в отставку министерство молча терпело его преподавательскую деятельность, теперешнее же запретило ее как противозаконную. Он поехал за получением разрешения в Берлин, но безуспешно, как ты можешь подробно узнать из того самого номера «Volks-Zeitung», где помещено твое заявление. А теперь по инициативе д-ра Штейна в Бреславльском клубе во время шутовской процессии была изображена серная банда. Несмотря на это, д-р Штейн, Шлехан, Земрау и их компаньоны из конституционалистов должны терпеть одно унижение за другим; но ведь этот сорт людей не дает себя поколебать в своем патриотизме. Что скажешь ты об этой милой компании?».

Что могу я сказать о своем коллеге Штейне? Он был действительно моим коллегой. Дело в том, что я целых полгода (в 1855 г.) был корреспондентом «Neue Oder-Zeitung»[569] — единственной немецкой газеты, в которую я писал во время своего пребывания за границей. Очевидно, у Штейна каменное сердце {Здесь и ниже игра слов: Stein — фамилия, «Stein» — «камень». Ред.}, которое не мог смягчить даже отказ в разрешении частного преподавания. «Neue Rheinische Zeitung» долго обрубала этого Штейна, чтобы вырубить из него бюст. Так, например, в № 225 мы читаем:

«Кёльн, 16 февраля 1849 года… Что касается самого г-на Штейна, то мы помним то время, когда он выступал против республиканцев в качестве фанатичного конституционалиста, когда он в «Schlesische Zeitung»[570] занимался самыми настоящими доносами на представителей рабочего класса и использовал для этой цели одного учителя, своего единомышленника и теперешнего члена «Союза сторонников законного порядка». Такой же жалкой, как само собрание соглашателей была и так называемая демократическая фракция этого собрания. Можно было предвидеть заранее, что теперь эти господа признают октроированную конституцию, дабы вновь быть избранными. Для взглядов этих господ особенно характерно, что они после выборов отрицают в демократических клубах то, что отстаивали до выборов на собраниях выборщиков. Эта мелочная, плутоватая либеральная изворотливость никогда не была присуща дипломатии революционеров»[571].

Что «Rheinische Zeitung» обрубала Штейна не напрасно — он доказал, когда Мантёйфель опять разжаловал [wegoktroyiert hatte] октроированную палату[572]. Д-р Юлиус Штейн заявил тогда в «главном демократическом союзе Бреславля»:

«Мы» (крайняя берлинская левая) «с самого начала считали немецкое дело погибшим… Теперь следует признать, что немецкое единство вообще невозможно, пока существуют немецкие государи» («Neue Rheinische Zeitung» № 290).

Действительно, душераздирающий, камнеразмягчающий факт: этого самого Штейна, хотя и не являющегося больше камнем преткновения, Шверин неизменно отказывается использовать в качестве строительного камня.

Не знаю, видели ли мои читатели когда-нибудь журнал «Punch» — я имею в виду лондонский «Kladderadatsch»[573]. На титульном листе изображен сидящим Панч, против него стоит его пес Тоби с очень кислым видом, с пером за ухом: и то и другое — знаки прирожденного penny-a-liner. Если позволительно сравнивать малое с большим, то Фогта можно было бы сравнить с Панчем, с Панчем, растерявшим свое остроумие, — это malheur {несчастье. Ред.} произошло с ним в 1846 г. вместе с отменой хлебных законов[574], Но его товарища, пса Тоби, можно сравнить лишь с ним самим или же с Эдуардом Мейеном. Эдуард Мейен, если он действительно когда-нибудь умрет, не нуждается в пифагорейском переселении душ. Об этом позаботился уже при его жизни Тоби. Я вовсе не хочу утверждать, что Эдуард Мейен служил моделью художнику при создании им виньетки титульного листа. Но, во всяком случае, я никогда в жизни не видел большего сходства между человеком и псом. Впрочем, ничего удивительного, Э. Мейен от природы — penny-a-liner, a penny-a-liner от природы — Тоби. Э. Мейен всегда любил посвящать назойливую благодать своего проворного пера уже готовым партийно-организационно-литературно-издательским предприятиям. Пожалованная сверху программа избавляет от труда самостоятельного мышления, чувство связи с более или менее организованной массой заглушает сознание собственного несовершенства, а мысль о существовании походной кассы преодолевает на время даже профессиональную угрюмость Тоби. Так, мы находим Эдуарда Мейена в свое время примазавшимся к злополучному демократическому Центральному комитету, этому пустому ореху, выросшему в 1848 г. из собрания немецких демократов во Франкфурте-на-Майне[575]. В лондонской эмиграции он был деятельнейшим изготовителем литографированных листовок, куда были отчасти ухлопаны деньги кинкелевского займа для фабрикации революции; это, конечно, нисколько не помешало тому же самому Эдуарду Мейену перекочевать со всеми своими пожитками в лагерь принца-регента, хныкать об амнистии и действительно выклянчить себе позволение терзать из Вандсбека гамбургский «Freischutz» статьями по иностранной политике. Фогт, вербовавший «тех, которые», — людей, готовых «следовать его программе» и поставлять ему статьи, — к тому же размахивавший перед их глазами туго набитой походной кассой, как раз вовремя подоспел для нашего Эдуарда Мейена, бегавшего в тот момент без хозяина, так как по трудному времени никто не хотел платить собачьего налога. И какой яростный лай поднял Тоби при известии, что я собираюсь подорвать кредит фогтовского партийно-литературно-издательского предприятия и лишить заработка строчивших для него мопсов! Quelle horreur! {Какой ужас! Ред.} Фогт дал своему Эдуарду Мейену столь же подробные инструкции об обязательной обработке «Главной книги», как и своему Эдуару Симону, и Эдуард Мейен действительно нашпиговал целых пять номеров газеты «Freischutz» (№ 17–21, 1860 г.) неудобоваримой болтовней из «Главной книги»[576]. Но какая разница! В то время как Эдуар Симон исправляет оригинал, Эдуард Мейен искажает его. Элементарная способность к объективному восприятию заранее данного материала заключается несомненно в умении списать печатную вещь, но наш Эдуард Мейен совершенно неспособен списать правильно и строчки. В характере Тоби недостает даже необходимой для списывания силы. Послушаем:


«Freischutz» № 17: «Газета» («Allgemeine Zeitung»)… «теперь уличена в том, что она… также… пользовалась содействием революционной партии, которую Фогт клеймит как серную банду немецких республиканцев».

Где и когда фантазирует Фогт о серной банде немецких республиканцев?

«Freischutz» № 18: «Именно Либкнехт выдвинул в «Allgemeine Zeitung» обвинение против Фогта, повторив там нападки, состряпанные Бискампом в лондонской газете «Volk»; но все свое значение эти нападки приобрели лишь тогда, когда Маркс переслал в «Allgemeine Zeitung» появившуюся в Лондоне листовку, авторство которой он приписал Блинду».

Фогт лгал много и без стеснения, но уже его адвокат Герман запретил ему ссылаться на лживое утверждение, будто не напечатанная в «Allgemeine Zeitung» статья Бискампа была «повторена» в ней Либкнехтом. И Фогту не приходит в голову сказать, будто я переслал в «Allgemeine Zeitung» листовку «Предостережение». Напротив, он определенно заявляет: «Именно г-н Либкнехт… переслал клеветническую листовку в «Allgemeine Zeitung»» («Главная книга», стр. 167).

«Freischutz» № 19: «Блинд определенно отрекся от авторства листовки, а владелец типографии засвидетельствовал, что она была передана ему для напечатания не Блиндом. Но твердо установлено, что пасквиль тотчас же был перепечатан по тому же самому набору в «Volk», что Маркс позаботился об опубликовании его в «Allgemeine Zeitung» и т. д.».

Фогт в «Главной книге» перепечатывает, с одной стороны, заявление Фиделио Холлингера, в котором последний свидетельствует, что листовка не набиралась в его типографии, а с другой стороны, мое контрзаявление, что первоначальный набор стоял еще неразобранным у Холлингера, когда «пасквиль» был снова напечатан в «Volk». И что за сумбур получается из всего этого у злополучного Тоби!

«Freischutz» № 19: «Что касается лиц» (будто бы говорили Энгельс и я, согласно письму Техова), «то это чисто рассудочные люди, не знающие никакой национальности».

Никакой сентиментальности, милейший Тоби, никакой сентиментальности — пишет Техов у Фогта.

«Freischutz» № 20: «Маркс… допустил, чтобы дуэлянты отправились стреляться в Остенде. Техов был секундантом Виллиха и т. д. Техов после этого инцидента порвал с Марксом и его Союзом».

Эдуард Мейен не довольствуется тем, что читает Остенде вместо Антверпена. Он, вероятно, слышал в Лондоне рассказ о том французе, который жаловался в Уэст-Энде, что англичане пишут Лондон, а произносят Константинополь. Техова, который видел меня всего один раз в жизни в период написания своего письма и к тому же определенно пишет, что вначале он хотел присоединиться ко мне и к моему Союзу, Эдуард Мейен заставляет порвать со мной и моим Союзом, к которому Техов никогда не принадлежал.

«Freischutz» № 21: «Этим инцидентом» (Центральным рабочим празднеством в Лозанне) «и объясняются яростные нападки, которым подвергся Фогт в лондонском «Volk»».

Сам Фогт указывает в «Главной книге» в качестве даты «яростных нападок» на него в «Volk» — 14 мая 1859 г. (листовка появилась в «Volk» 18 июня 1859 г.). Лозаннское же Центральное празднество происходило 26 и 27 июня 1859 г., то есть много времени спустя после вызванных им, согласно Мейену, «яростных нападок».

Но достаточно и этих избранных отрывков Тоби. Ничего удивительного, что Тоби, прочитав в книге Фогта все, чего там вовсе нет, вычитал там, между прочим:

«Книга Фогта будет причислена к самым смелым, остроумным и полезным полемическим произведениям нашей литературы» («Freischutz» № 17).

А теперь представьте себе этого злополучного Тоби, неспособного правильно списать и двух печатных строк, представьте себе этого Тоби, осужденного на то, чтобы, сидя в Вандс-беке, ежедневно читать книгу всемирной истории, извлекать из нее ежечасно события дня, лишь бегло обозначенные неясными начальными буквами, и фотографировать в «Freischutz» в натуральную величину dissolving views {туманные картины. Ред.} настоящего! Несчастный вандсбекский апостол! Счастливый гамбургский читатель «Freischutz»!

Несколько дней тому назад в лондонской газете «Times» была помещена облетевшая всю английскую печать странная заметка под заголовком: «Человек, застреленный собакой». По-видимому, Тоби тоже умеет стрелять, и поэтому нет ничего удивительного, если Эдуард Мейен поет в «Freischutz»: «Стрелком у регента на службе я».

«Kolnische Zeitung» ограничилась несколькими злостными заметками и мелкими инсинуациями в интересах Фогта. Спустя неделю после выхода «Главной книги» она на своих столбцах пустила слух, будто книгу уже разобрали, — вероятно, для того, чтобы самой не заниматься ее критическим разбором. Сколько, однако, юмора в жизни!

Мог ли я в 1848–1849 гг., когда издавалась «Neue Rheinische Zeitung» и мы ежедневно ломали копья с нашей кёльнской соседкой из-за Польши, Венгрии и Италии, мог ли я тогда подозревать, что в 1859 г. та же «Kolnische Zeitung» предстанет перед нами в роли рыцаря принципа национальности, а из простого г-на Йозефа Дюмоиа вылупится синьор Джузеппе дель Монте! Но в то время, разумеется, еще не было никакого Луи Бонапарта, который ниспослал бы национальностям высшую нравственно-либеральную благодать, a «Kolnische Zeitung» никогда не забудет, что Луи Бонапарт спас общество. С какой яростью она нападала тогда на Австрию, покажет нам «Neue Rheinische Zeitung» № 144.

«Кёльн, 15 ноября (1848 г.). В момент, когда по всей Германии пронесся крик негодования при известии, что какой-то Виндишгрец, кровавый слуга австрийских бандитов, осмелился приказать застрелить, как собаку, депутата Роберта Блюма, — в такой момент своевременно остановиться на двух немецких газетах, из которых одна с редким вероломством старалась опозорить последние дни покойного, а другая до самой могилы преследует его своим нелепым кретинизмом. Мы имеем в виду «Kolnische Zeitung» и «Rheinische Volks-Halle» (vulgo Narrhalle){145}… В № 292 «Kolnische Zeitung» писала: «22 сего месяца» (октября) «восторженные вожди демократической партии покинули Вену; в том числе и… Роберт Блюм». «Kolnische Zeitung» сообщила это известие без дальнейших добавлений, но зато клевету о Блюме напечатала разрядкой, чтобы тем лучше запечатлеть ее в памяти своих читателей. В позднейших номерах «Kolnische Zeitung» сделала еще лучше. Она не постеснялась перепечатать у себя даже статьи самого черно-желтого листка камарильи, сообщения органа эрцгерцогини Софии, подлейшей из всех австрийских газет…» Далее приводится цитата, где, между прочим, сказано: «Роберт Блюм не пожал лавров в Вене… Дело в том, что он говорил в актовом зале о внутреннем враге: робости, недостатке мужества и выдержки; «но если, кроме этого внутреннего врага, существуют также и другие враги — он надеется, что их не существует, — или если в городе еще имеются люди, предпочитающие победу военщины победе свободы, то борьба не на живот, а на смерть со стоящими перед городом полчищами должна со всей силой обратиться и против этих людей»… В речи г-на Блюма слышится безумие сентябриста[577]; если г-н Блюм произнес эти слова, то он, — говорим это без обиняков, — обесчестил себя». Так пишет «Kolnische Zeitung».

Через искусно скрытую сеть труб все отхожие места Лондона спускают свои физические нечистоты в Темзу. Точно так же мировая столица спускает все свои социальные нечистоты через систему гусиных перьев в одну большую бумажную центральную клоаку — «Daily Telegraph». Либих справедливо указывает на бессмысленное расточительство, которое лишает воды Темзы их чистоты и Англию ее навоза. Но Леви, владелец бумажной центральной клоаки, знает толк не только в химии, но и в алхимии. Превратив социальные нечистоты Лондона в газетные статьи, он превращает затем газетные статьи в медь и, наконец, медь в золото. На воротах, ведущих к центральной бумажной клоаке, написаны di colore oscuro {черным цветом. Ред.} слова: «hic… quisquam faxit oletum!»{146} или, как образно перевел это Байрон: «Wanderer, stop and — piss!» {«Странник, остановись и помочись!» (Байрон. «Эпитафия»). Ред.}

Леви, подобно Аввакуму, est capable de tout {способен на все. Ред.}. Он способен написать передовицу в три столбца по поводу какого-нибудь одного случая изнасилования. В начале этого года он угощал свою многочисленную публику гурманов зловонным рагу, умело составленным из столь отвратительных, грязных подробностей одного судебного дела, что эти подробности заставили судью очистить зал суда от женщин и детей. К несчастью, Леви, в качестве перца для рагу, приплел имя одного совершенно невинного лица. Возбужденное в связи с этим против него дело о клевете закончилось осуждением его английским судом и публичным позором для издаваемого им органа. Процессы о клевете, — как и все процессы, — в Англии, как известно, бессовестно дороги и составляют, до известной степени, привилегию coffre fort {несгораемого шкафа (т. е. богачей). Ред.}. Но вскоре какая-то компания безработных адвокатов в Сити открыла, что Леви — очень выгодная дичь; они объединились и в целях спекуляции стали предлагать безвозмездно свои услуги всякому, кто хотел бы начать против Леви дело о клевете. Самому Леви пришлось поэтому громко пожаловаться в своей газете, что появился новый вид шантажных дел — обвинения Леви в клевете. С тех пор привлекать к суду Леви стало рискованным. Это вызывает двусмысленные толки; ведь подобно тому как на стенах Лондона можно прочесть: Commit no Nuisance, так на дверях английских судов можно прочесть: Commit Levy{147}.

Политики называют «Daily Telegraph» «пальмерстоновским mobpaper» {бульварным листком. Ред.}, однако навозная телега Леви загружается политикой вообще лишь в качестве балласта. А журнал «Sat-urday Review» метко охарактеризовал однопенсовую газету Леви словами: «cheap and nasty» (дешево и противно).

«Роковой симптом», — замечает журнал, между прочим, — «состоит в том, что Леви решительно предпочитает грязь опрятности; при всяких обстоятельствах он охотно откажется от самого важного сообщения, чтобы дать место грязной статейке».

Но и у Леви есть своя собственная притворная добродетель. Так, например, он порицает безнравственность театров и нападает — второй цензор Катон — на балерин за их одеяние, которое начинается слишком поздно и кончается слишком рано. Из-за таких приступов добродетели Леви попадает из огня да в полымя. О логика! — восклицает лондонский театральный журнал «Players», о логика, где краска стыда у тебя? Как же, наверное, плут (the rogue) смеется себе в бороду!.. «Telegraph» в роли проповедника пристойности женских театральных костюмов! Святой Юпитер, что будет дальше? По меньшей мере, надо ждать землетрясений и комет. Приличие! «I thank thee, Jew, for teaching me that word» (Спасибо, иудей, что слову этому ты научил меня){148}. И «Players», как Гамлет Офелии, рекомендует Леви удалиться в монастырь, и притом в женский. Get thee to a nunnery{149}, Леви! Леви в женском монастыре! Может быть, «nunnery» опечатка вместо nonaria{150}, и следует читать: «Уйди к блуднице, Леви», и в этом случае каждый будет

«multum gaudere paratus, Si Cynico (циника Леви) barbam petulans nonaria vellat»{151}.

«Weekly Mail» утверждает, что хотя Леви [Levy] и не делает для своих читателей «X» из «U», но зато пишет «Y» вместо «I». И действительно, среди 22000 левитов [Levis][578], которых Моисей насчитывал во время перехода через пустыню, не было ни одного, который писал бы свое имя через «Y». Подобно тому как Эдуар Симон хочет во что бы то ни стало причислить себя к романской расе, так Леви жаждет причислить себя к англосаксонской расе. Поэтому он, по крайней мере раз в месяц, нападает на неанглийскую политику г-на Дизраэли, так как Дизраэли, эта «азиатская загадка» (the Asiatic mystery), не принадлежит, подобно «Telegraph», к англосаксонской расе. Но какой смысл Леви нападать на г-на Д'Израэли и писать «Y» вместо «I», когда мать-природа энергично вписала ему крупными буквами прямо на лице его родословную? Нос таинственного незнакомца Слокенбергия (см. «Тристрам Шенди»), раздобывшего себе finest nose {великолепный нос. Ред.} с promontory of noses {мыса носов. Ред.}, послужил в Страсбурге темой для беседы только на неделю{152}, между тем как нос Леви круглый год служит темой для разговоров в лондонском Сити. Один греческий составитель эпиграмм описывает нос некоего Кастора, служивший ему для всевозможных целей: в качестве лопаты, трубы, серпа, якоря и т. д. Он заканчивает свое описание словами:

«Οutwz ευχρηστου σχευουζ Καστωρ τετυχηχε,

′Ρινα ϕερων πασηζ αρμενον εργασιαζ»


{Вот как снабжен был на диво полезным орудием Кастор;

Носом владел он, для всякого дела в хозяйстве пригодным.}


Но Кастор не угадал, для чего пользуется своим носом Леви. Английский поэт ближе к цели, когда он пишет:

«And 'tis a miracle we may suppose,

No nastiness offends his skilful nose».


{И вот, кто в этом чуда не признает,

Зловонье чуткий нос не оскорбляет.}

Действительно, большое искусство носа Леви проявляется в нежном отношении к вонючим запахам, в умении за сотни миль разнюхивать их и притягивать. Таким образом, нос Леви служит «Daily Telegraph» в качестве слоновьего хобота, щупальцев, маяка и телеграфа. Можно поэтому без всякого преувеличения сказать, что Леви носом пишет свою газету.

Этот чистоплотный «Daily Telegraph» был, разумеется, единственной английской газетой, в которой могла и должна была появиться фогтовская «Лаузиада». В газете Леви от 6 февраля 1860 г. появилась длинная, в два с половиной столбца, статья, озаглавленная «The Journalistic Auxiliaries of Austria» («Газетные пособники Австрии») и представлявшая в сущности простой перевод обеих передовиц берлинской «National-Zeitung» на довольно зловонный английский язык. Для отвода глаз на статье была пометка: «from an occassional correspondent. Frankfort on the Main, February 2.» («от случайного корреспондента. Франкфурт-на-Майне, 2 февраля»). Я, разумеется, знал, что единственный корреспондент «Telegraph» пребывает в Берлине, где нос Леви и открыл его с привычной виртуозностью. Поэтому я срочно запросил одного из своих друзей в Берлине, не может ли он назвать мне имя корреспондента газеты Леви. Но мой друг, — человек, ученость которого признавал даже А. фон Гумбольдт, — упорно утверждал, что в Лондоне не существует никакого «Daily Telegraph» и что, следовательно, нет никакого корреспондента его в Берлине. При таких обстоятельствах мне пришлось обратиться к другому знакомому жителю столицы на Шпрее. Ответ был: берлинский корреспондент «Daily Telegraph» существует и называется — Абель. В этом я увидел злую мистификацию. Абель было, очевидно, простым сокращением Цабеля. То обстоятельство, что Цабель не пишет по-английски, не могло меня сбить с толку. Если Абель, в качестве Цабеля, редактирует «National-Zeitung», не умея писать по-немецки, то почему же Цабелю, в качестве Абеля, не посылать корреспонденции в «Telegraph», не умея писать по-английски? Итак, Цабель-Абель, Абель-Цабель? Как выпутаться из этого Вавилона [Babel]? Я еще раз сравнил мудрый берлинский орган с органом Леви и открыл при этом в № 41 «National-Zeitung» следующее место:

«Либкнехт странным образом добавляет: «Мы хотели, чтобы магистрат (?) заверил подлинность наших подписей»».

Это место с магистратом и выражающим изумление вопросительным знаком Цабеля напоминает того шваба, который, «как только он сошел в Азии с морского судна, спросил: «нет ли здесь хорошего парня из Беббингена?»».

В газете Леви не только нет всего этого места, но нет и вопросительного знака, откуда неопровержимо следует, что корреспондент Леви не разделяет взгляда Ф. Цабеля на то, что лондонские полицейские судьи или магистраты (magistrates) то же самое, что берлинский магистрат[579]. Итак, Цабель не был Абелем и Абель не был Цабелем. Тем временем и другие мои берлинские знакомые услышали о моих поисках. Один из них написал мне: «Среди 22000 левитов из четвертой книги Моисея имеется также один Абель, но он пишется Авихаил [Abihail]». Другой написал: «На этот раз Авель [Abel] убил Каина, а не Каин — Авеля». Таким образом я все больше и больше запутывался, пока, наконец, редактор одной лондонской газеты не уверил меня со свойственной англичанам суховатой серьезностью, что Абель отнюдь не миф, а некий берлинский литератор из евреев, его полное имя д-р Карл Абель. Этот милый юноша долгое время был под началом Шталя и Герлаха ревностным холопом «Kreuz-Zeitung», но с переменой кабинета переменил, если не кожу, то окраску. Назойливое рвение ренегата могло бы, во всяком случае, служить объяснением, почему берлинский корреспондент Леви считает, что свобода английской печати существует только для того, чтобы он мог публично продавать в розницу свои восторги перед министерством Гогенцоллерна. Таким образом, можно гипотетически признать, что, кроме Леви в Лондоне, существует еще и Абель в Берлине — par nobile fratrum{153}.

Абель доставляет свой товар Леви одновременно из всевозможных мест — из Берлина, Вены, Франкфурта-на-Майне, Стокгольма, Петербурга, Гонконга и т. д., что представляется еще большим фокусом, чем «Путешествие вокруг моей комнаты» Де Местра. Но под каким бы обозначением места ни писал Абель своему Леви, он пишет все же постоянно под знаком Рака. В отличие от эхтернахской процессии, где делают два шага вперед, а один назад[580], статьи Абеля делают один шаг вперед и два назад.

«No crab more active in the dirty dance,

Downward to climb, and backward to advance»

(Pope).

{«Не мог бы рак резвей в грязи плясать,

Карабкаясь все вниз и продвигаясь вспять»

[Поп. «Дунсиада», книга вторая. Ред.].}

Абель обладает бесспорным умением посвящать своего Леви в государственные тайны континента. В «Kolnische Zeitung» появляется, например, какая-нибудь передовица, — скажем о русских финансах, — заимствованная, допустим, из «Baltische Monatsschrift», Абель пропускает месяц, а затем вдруг шлет напечатанную в «Kolnische Zeitung» статью из Петербурга в Лондон, причем дает, конечно, понять, что, если не сам царь и, может быть, не русский министр финансов, то, во всяком случае, один из директоров Государственного банка сообщил ему entre deux cigares {между двумя сигарами. Ред.} статистическую тайну, и, ликуя, восклицает: «I am in a position to state etc.» («Я имею возможность сообщить и т. д.»). Или официальная «Preusische Zeitung» выпускает министерское щупальце и касается, скажем, частных взглядов фон Шлейница по кургессенскому вопросу. На этот раз Абель уже не ждет ни минуты, а пишет — и уже открыто из Берлина и в тот же самый день своему Леви о кургессенском вопросе. Через неделю он сообщает: «Preusische Zeitung», орган министерства, поместила следующую статью о кургессенском вопросе и «I owe to myself» («я считаю своей обязанностью») обратить внимание на то, что еще неделю тому назад и т. д. Или же он переводит какую-нибудь статью из «Allgemeine Zeitung», помечая ее, скажем, Стокгольмом. Затем следует неизбежная фраза: «I must warn your readers», «я должен предостеречь ваших читателей», не от списанной, а от какой-нибудь несписанной статьи из «Allgemeine Zeitung». Когда же Абелю приходится говорить о «Kreuz-Zeitung», то он крестится, чтобы не быть узнанным.

Что касается абелевского стиля, то его символически можно было бы представить как копию стилей Штерна Гешейдта, Исидора Берлинерблау и Якоба Визенрислера.

С разрешения Абеля маленькое отступление. Оригинал, Штерн Гешейдт, — это другой сообщник Фогта некий Л. Бамбергер, который в 1848 г. был редактором одного захудалого листка в Майнце, а теперь стал находящимся «на полном содержании», породнившимся посредством брака с Парижем loup garou {Оборотнем. Ред.} и бонапартистским демократом «в простейшем смысле слова». Чтобы понять этот «простой смысл», надо знать тарабарский язык парижской биржевой синагоги. «Простая» демократия Штерна Гешейдта — это то же самое, что Исаак Перейра называет «la democratisation du credit», демократизацией кредита, которая состоит в том, что уже не отдельные круги нации, а всю нацию превращают в игорный притон, чтобы иметь возможность надуть ее en masse {всю в целом. Ред.}. Если при Луи-Филиппе олигархический биржевой волк бессердечно охотился только за национальным богатством, накопленным в руках наиболее крупной буржуазии, то под эгидой Луи Бонапарта все представляется fish {рыбой. Ред.} демократическому биржевому волку, который вместе с римским императором восклицает: non olet{154}, а вместе со Штерном Гешейдтом-Бамбергером прибавляет: «масса должна это сделать». Такова демократия Штерна Гешейдта в ее величайшей «простоте». Штерн Гешейдт-Бамбергер недавно стал известен под именем: «Ура, в Италию!»[581]. Во время кампании за имперскую конституцию он, наоборот, прислушивался к кличу: «Ой, прочь из Кирхгеймболандена!» Удравший из Кирхгеймболандена и водивший за нос рейнско-пфальцский добровольческий корпус Штерн Гешейдт-Бамбергер, о геройских подвигах которого мне доверили ценную рукопись, был слишком смышлен{155}, чтобы не почуять, что пропитанная кровью наносная грязная почва декабря окажется золотоносным песком для смышленых искателей сокровищ. Он поэтому отправился в Париж, где, по прекрасному выражению его друга Исидора Берлинерблау, alias {иначе. Ред.} Г. Б. Оппенхейма, «чувствуешь себя свободнее, чем знаешь». Развеселился Штерн Гешейдт, у которого в 1858 г. начался «застой в обращении» (см. статистическую таблицу Banque de France {Французского банка. Ред.} о денежном обращении 1858–1859 гг.), когда грязная почва декабря начала вдруг переливаться яркими красками возвышенных идей. Столь же смышленый, как и ярко демократический, Штерн Гешейдт понял, что потоп в Париже может унести не только почву декабря, но и pro его главной книги, оставив только contra{156}. Штерн Гешейдт-Бамбергер увеличил, как известно, число греческих муз, прибавив к ним десятую, еврейскую музу, «музу времени», как он называет бюллетень биржевых курсов.

По вернемся к Абелю. Стиль Абеля насквозь пропитан необходимым для «Daily Telegraphs — этой бумажной клоаки мировой столицы — odor specificus {специфическим запахом. Ред.}. Когда Леви бывает особо тронут ароматом абелевской корреспонденции, абелевской ученостью и предприимчивым усердием, с которым Абель пишет одновременно с двадцати различных широт, в такие минуты глубокой растроганности Леви называет Абеля интимно-нежно своим «industrious bug»{157}.

Уже поэтическая справедливость требует, чтобы «округленная натура» не осталась торчать в конце комедии вместе с Абелем в лондонском навозе. Но кто вытащит его из навоза? Кому же быть спасителем? Спасителем приходится быть одному грязному человеку, именно барону фон Финке{158}, юнкеру из красной земли {Вестфалии. Ред.}, рыцарю веселого образа, chevalier sans peur et sans reproche[582].

Как было сказано ранее, «Neue Rheinische Zeitung» уже в 1848 г. выявила тождество противоположностей Фогта и Финке, и Фогт сам предчувствовал это в 1859 г., когда писал в своих «Исследованиях»:

«Г-н фон Финке как апостол новой государственной свободы… положительно граничит с областью смешного» (l. с., стр. 21), — значит с областью Фогта. Но 1 марта 1860 г. Финке открыто произнес слово примирения, приведя, по словам Иоганна Филиппа Беккера, «серную банду в качестве иллюстрации скромной прусской палате». Почти за год до того он рекомендовал той же самой палате брошюру «По и Рейн»[583], серное происхождение которой он, не обладая носом Леви, не мог, разумеется, почуять. Когда же Финке стал, подобно Фогту, разыгрывать итальянца, когда Финке, подобно Фогту, стал поносить поляков, когда Финке, подобно Фогту, стал требовать расчленения Германии, то братья-враги навсегда заключили друг друга в объятья»

Известно, что одноименные полюсы непреодолимо взаимно отталкиваются. Таким же точно образом долгое время взаимно отталкивались Фогт и Финке. Оба страдают словесным слюнотечением, и поэтому каждому из них казалось, что другой не дает ему говорить.

Фогт, по свидетельству Раникеля, — великий зоолог, точно так же и Финке, что доказывает разведение им свиней в Иккерне.

В испанских драмах на каждого героя приходится по два шута. Даже при святом Киприано — этом испанском Фаусте — в пьесе Кальдерона имеются Москон и Кларин. Точно так же во Франкфуртском парламенте реакционный генерал фон Радовиц имел при себе двух комических адъютантов, своего арлекина Лихновского и своего клоуна Финке, Фогт же, этот либеральный противоклоун, должен был делать все один, — что, разумеется, озлобляло его против Финке, — так как Якоб Венедей годился только для сентиментальной части роли Панталоне. Финке любил иногда помахать своим дурацким колпаком. Так, например, на заседании парламента 21 июня 1848 г. он заявил, что

«ему иногда кажется, будто он находится скорее в театре, чем в подобном Собрании».

А во время празднества, устроенного франкфуртскими парламентскими ториями, он развлекал гостей в качестве князя дураков и, сидя на бочке, распевал[584]:

«Избрали князем дураков

Меня для пьянства и пиров».

Это также было обидно его противнику. К тому же Фогт и Финке не могли запугать друг друга и поэтому считали совершенно безопасным нападать друг на друга. Фальстаф-Фогт знал цену рыцарю без страха и упрека, и vice versa {наоборот. Ред.}. Вестфальский Баяр в свое время изучал в германских университетах юридические науки, меньше — римский Corpus juris[585], ибо, рассуждал он, предки из красной земли не даром побили Вара. Тем усерднее приналег он на тевтонское право, особенно же на студенческий устав, почву которого он исследовал по всем направлениям, а потом прославил под именем правовой почвы. Под влиянием такого казуистически-глубокого изучения студенческого устава он и впоследствии при всякой дуэли наталкивался на какой-нибудь дунс-скотовский волос, который в решительный момент становился непреодолимой казуистической преградой между рыцарем и кровопролитием, как обнаженный меч на брачном ложе между принцессой и locum tenens {заместителем. Ред.}, Эта казуистическая препона появлялась всегда с точностью периодической лихорадки, начиная с истории с судейским асессором Бендой во время Соединенного ландтага 1847 г.[586] и кончая обратившей на себя не меньшее внимание историей с прусским военным министром {Рооном. Ред.} в палате депутатов в 1860 году. Мы видим, таким образом, какую напраслину возвели недавно на нашего юнкера, обвиняя его, будто он потерял свою правовую почву. Не его вина, что его правовая почва вся состоит из ловушек. Более того, так как студенческий устав годится только для юридических дебатов высшего порядка, то наш остроумный юнкер заменяет его в повседневной парламентской практике палочным уставом.

Во франкфуртском лягушачьем болоте Финке в бешенстве обозвал однажды своего противника Фогта «министром будущего». Когда же в Иккерне он узнал, что Фогт, помня изречение:

«Раздобудь себе лишь чин,

И вот ты на год господин»{159},

стал не только имперским регентом, но и министром иностранных дел in partibus, то был потрясен, и стал недовольно ворчать о непризнанных притязаниях на повышение по старшинству. Ведь уже в Соединенном ландтаге 1847 г. Финке оппозиционно выступал против министерства в качестве фрондера и против буржуазной оппозиции в качестве представителя дворянства. Поэтому, когда вспыхнула мартовская революция, он считал себя более всех других призванным спасти корону. Но министрами настоящего стали его противники, он же получил должность «министра будущего», пост, который он с неизменным успехом занимает и до настоящего момента.

Из мести он отряхнул берлинский прах со своих ног и отправился во Франкфурт, в собор св. Павла, где уселся на крайней правой, чтобы скандалить здесь в качестве клоуна, клакера и забияки генерала Радовица.

Финк{160} был фанатически преданным австрийцем, пока это встречало одобрение в глазах начальства. Точно одержимый, гремел он против национальностей.

«На левой стороне увлекаются по очереди всевозможными национальностями — итальянцами, поляками, — а теперь даже мадьярами» (заседание 23 октября 1848 г.).

Три рыцаря — Финке, Лихновский и Арним — вели музыкальное трио:

П… корова, бык ревет

И басом в тон осел поет

с такой виртуозностью против ораторов, говоривших в пользу Польши (заседание 5 июня 1848 г.), что даже колокольчик председателя выбился из сил, а когда Радовиц, исходя из военно-географических соображений, потребовал для германской империи Минчо (заседание 12 августа 1848 г.), Финке — на потеху всей галерее и к тайному восхищению Фогта — стал на голову и зааплодировал ногами. Главный клакер при принятии резолюций, которыми франкфуртское лягушачье болото приложило печать немецкой народной воли к династическому порабощению Польши, Венгрии и Италии, юнкер из красной земли возопил еще радостнее, когда пришлось пожертвовать притязаниями немецкой нации из-за позорного перемирия в Мальмё. Чтобы обеспечить большинство для ратификации перемирия, дипломаты и другие зрители пробрались с галереи на скамьи правых. Обман был обнаружен, и Раво потребовал нового голосования. Против этого яростно выступил Финк, доказывая, что важно не кто голосует, а за что голосуют (заседание 16 сентября 1848 г.). Во время франкфуртского сентябрьского восстания, вызванного ратификацией перемирия в Мальмё, вестфальский Баяр бесследно исчез, чтобы затем, с объявлением осадного положения, яростными реакционными выпадами отомстить за свой страх, которого никто не мог возместить ему.

Не довольствуясь своими разнузданными заявлениями против поляков, итальянцев и венгров, он предложил выбрать в президенты временного центрального правительства австрийского эрцгерцога Иоганна (заседание 21 июня 1848 г.), но под непременнейшим условием, чтобы габсбургская исполнительная власть германского парламента не приводила в исполнение, не публиковала и вообще не принимала во внимание его плебейских резолюций. Он вышел из себя от бешенства, когда его товарищи из большинства, ради одного лишь разнообразия, голосовали за то, чтобы имперский правитель — по крайней мере, при решении вопросов войны и мира и при заключении договоров с иностранными державами — милостиво соизволял предварительно получать на это согласие парламента (заседание 27 июня 1848 г.). А ораторский пыл, с каким наш Финк старался вырвать у немецкого парламента вотум доверия имперскому министру Шмерлингу и К° в награду за их и имперского правителя соучастие в подлом кровавом венском предательстве[587] (заседание 23 октября 1848 г.), победоносно опроверг клевету Фишарта:

О, как бездушны морды,

Земли Вестфальской морды!{161}

Так Финке был по-соседски дружественно настроен по отношению к Габсбургам, пока вдруг над парламентской Сахарой не поднялась фата-моргана Малой Германии[588], и нашему юнкеру не померещилось, что он увидел зяблика, державшего под мышкой министерский портфель в натуральную величину. Так как у стен собора св. Павла были необыкновенно длинные уши, то он мог льстить себя надеждой, что шум его франкфуртских излияний в лояльности и преданности династии Гогенцоллернов будет благосклонно воспринят в Берлине. Разве он не заявил 21 июня 1848 г. в переполненном соборе св. Павла:

«Я послан своими избирателями не только для того, чтобы представлять права народа, но и права государей. Я всегда восхищаюсь словами великого курфюрста {Фридриха-Вильгельма. Ред.}, который однажды назвал жителей Марка{162} своими вернейшими и покорнейшими подданными. И мы в Марке гордимся этим».

Баяр из Марка перешел от фраз к действиям в той знаменитой битве на трибуне, в которой он заслужил себе рыцарские шпоры (заседание 7 и 8 августа 1848 г.). Так, когда Брентано, в связи с испрашиваемой амнистией для Фридриха Геккера, сделал с трибуны какое-то двусмысленное замечание об одном из принцев гогенцоллерновского дома, с Финком случился припадок настоящего собачьего бешенства лояльности. Ринувшись со своего места на г-на Брентано, он крикнул: «Долой, каналья!» и стал стаскивать его с трибуны. Но Брентано устоял на своем месте. Спустя некоторое время юнкер снова кинулся на него и бросил ему — разумеется, имея в виду в дальнейшем зрело поразмыслить над затруднениями, которые, возможно, возникнут на правовой почве, — в знак вызова свою рыцарскую перчатку, поднятую Брентано со словами:

«За стенами собора Вы можете мне сказать все, что Вам угодно; здесь же оставьте меня, не то я дам Вам пощечину».

Юнкер порылся в своем ораторском колчане и метнул оттуда еще несколько ругательств по адресу левой, пока Рейхард не крикнул ему: «Фон Финке, Вы — негодяй!» (заседание 7 августа 1848 г.). Дебаты о конфликте между министерством Бранденбурга и берлинским собранием соглашателей Финк пытался устранить предложением простого перехода к текущим делам.

«Со времени победоносного вступления Врангеля в Берлин», — сказал он, — «воцарилось спокойствие, бумаги поднялись… Берлинское собрание не имеет права выпускать воззвания к народу и т. д.».

Едва были разогнаны соглашатели, как наш рыцарь без страха и упрека еще яростней набросился на них.

«Для республики», — выл он на заседании 12 декабря 1848 г., — «нам не хватает предварительного политического воспитания; это нам показали представители бывшего Берлинского собрания, которые принимали резолюции, руководствуясь низким личным честолюбием».

Разразившуюся после этого бурю он пытался успокоить заявлением, что

«готов против всякого по-рыцарски защищать свои взгляды», — но, прибавил предусмотрительный рыцарь, — «он не имеет в виду никого из данного Собрания, а только членов разогнанного Берлинского собрания».

Так надменно прозвучал вызов Баяра из Марка всему воинству разогнанных соглашателей. Один из разогнанных услышал вызов, собрался с силами и добился действительно неслыханного происшествия, заставив юнкера из красной земли явиться во плоти на поле битвы при Эйзенахе. Кровопролитие, казалось, стало неизбежным, когда наш Баяр в решительную минуту отыскал дунс-скотовскую юридическую увертку. Его противник носил имя Георга Юнга, а законы чести повелевали нашему рыцарю без страха и упрека сражаться с драконом, но ни в коем случае не с тезкой победителя дракона{163}. Эту навязчивую идею невозможно было выбить из головы Финка. Лучше, клялся он торжественно, лучше, подобно японскому даймё[589], он сам себе вспорет живот, чем тронет хоть волос у человека, который называется Георгом и к тому же еще слишком молод{164} для поединка. Но тем более беззастенчиво упорный дуэлянт неистовствовал в соборе св. Павла против Темме и других враждебных правительству лиц, сидевших в Мюнстере под крепкими тюремными запорами (заседание 9 января 1849 г.). Если, в своем желании угодить высоким сферам, он не пренебрегал никакими мелочами, то своей усердной лояльностью он перещеголял самого себя в своих колоссальных усилиях создать Малую Германию и большую прусскую корону. «Делатель королей» Варвик был ребенок в сравнении «с делателем императоров» Финке.

Баяр из Марка полагал, что от него уж не мало досталось неблагодарным мартовцам 1848 года. Когда министерство дела пало[590], Финке исчез на время из собора св. Павла, но был наготове. То же самое повторилось, когда пало министерство фон Пфуля. Но так как гора не шла к Магомету, то Магомет решил пойти к горе. Выбранный в каком-то гнилом местечке, рыцарь из красной земли вынырнул вдруг в Берлине в качестве депутата октроированной палаты, исполненный страстного желания получить награду, ожидавшую его за франкфуртские подвиги. Кроме того, рыцарь прекрасно чувствовал себя при осадном положении, не лишавшем его никаких непарламентских свобод. Шикание и насмешки, которыми приветствовало его берлинское население, когда он, вместе с другими октроированными депутатами, ожидал перед дворцом приема в белом зале, он выслушивал с тем большим наслаждением, что Мантёйфель осторожно намекнул ему, будто в высоком месте — хотя бы из-за того, чтобы держать вакантным один министерский портфель для вознаграждения известных заслуг, — склоняются к принятию малогерманской короны из рук франкфуртских «делателей императоров». Упоенный этими сладкими надеждами, Финк пытался пока быть полезным кабинету в качестве его dirty boy {малого для грязной работы. Ред.}. По указанию «Kreuz-Zeitung» он составил проект адреса короне, бушевал против амнистии, саму октроированную конституцию соглашался принять только под непременным условием, что она будет снова пересмотрена и очищена от всего мартовского «сильной государственной властью», поносил страдавших от осадного положения депутатов левой и т. д. и ожидал своего триумфа.

Катастрофа надвигалась. Франкфуртская депутация с предложением императорской короны прибыла в Берлин, и Финке 2 апреля (1849 г.) внес лояльнейшую поправку в проект адреса о поднесении императорской короны, поправку, за которую-в простоте душевной голосовал Мантёйфель. Тотчас же по окончании заседания Финке, как безумный, ринулся в ближайшую лавку старьевщика, чтобы купить там собственноручно портфель, портфель с черной картонной покрышкой, с красной бархатной отделкой и позолотой по краям. Полный блаженства, торжествующе ухмыляясь, как фавн, сидел рыцарь веселого образа на следующее утро на своем кресле в центре палаты, но вдруг раздалось: «Никогда, никогда, никогда». Губы Мантёйфеля иронически подергивались, а наш бесстрашный юнкер, с побледневшими губами, дрожа, как электрический угорь, от внутреннего волнения, с диким видом делал знаки своим друзьям: «удержите меня, не то я натворю бед». Чтобы удержать его, «Kreuz-Zeitung», указаниям которой Финке неотступно следовал на протяжении многих месяцев и которая видела в нем крестного отца своего проекта адреса палаты, поместила на следующий день статью под заголовком: «Отечество в опасности», где, между прочим, было сказано:

«Министерство остается, и король {Фридрих-Вильгельм IV. Ред.} отвечает господам Финке и компании, что им нечего беспокоиться о вещах, которые их не касаются».

А обманутый рыцарь sans peur et sans reproche трусил рысцой из Берлина в Иккерн с более длинным носом, чем когда-либо имел Леви, с носом, который, разумеется, можно наставить только… министру будущего!

После того как Цинциннат из красной земли долгие годы томился над своей практической зоологией в Иккерне, он в одно прекрасное утро проснулся в Берлине в качестве официального главы оппозиции в прусской палате депутатов. Так как ему не повезло во Франкфурте с правыми речами, то в Берлину он стал произносить левые речи. Нельзя было в точности установить, представлял ли он оппозицию доверия или доверие оппозиции. Во всяком случае он и здесь переиграл свою роль. Он вскоре оказался столь необходимым кабинету на скамьях оппозиции, что ему запрещено было покидать их. Так и остался юнкер из красной земли министром будущего.

При таких-то обстоятельствах Финк потерял терпение и заключил свой знаменитый иккернский договор. Фогт обещал ему черным по-белому: лишь только Плон-Плон завоюет на немецком материке первый парламентский остров Баратарию, населит его пьяницами{165} и сделает своего Фальстафа его регентом, тотчас же Фогт назначит вестфальского Баяра своим премьер-министром, вручит ему верховную судебную власть в вопросах дуэли, сделает его далее действительным тайным главным генерал-строителем дорог{166}, произведет его, сверх того, в княжеское достоинство с титулом князя дураков и, наконец, отчеканит на жести{167}, которая в островном фогтстве обращается вместо денег, пару сиамских близнецов — направо Фогта как плон-плоновского регента, налево Финке как министра Фогта, и вокруг объемистой двойной фигуры будет виться, окруженная виноградной лозой, надпись:

«С тобою рылом к рылу

Я веку своему бросаю вызов»{168}.

XI ПРОЦЕСС

В конце января 1860 г. в Лондоне были получены два номера берлинской «National-Zeitung» с двумя передовыми статьями, из которых первая была озаглавлена «Карл Фогт и «Allgemeine Zeitung»» (№ 37 «National-Zeitung»), а вторая: «Как фабрикуют радикальные листовки» (№ 41 «National-Zeitung»). Под этими различными заголовками Ф. Цабель выпустил обработанное in usum delphini[591] издание фогтовской «Главной книги». Последняя была получена в Лондоне значительно позже. Я решил тотчас же возбудить в Берлине против Ф. Цабеля дело о клевете.

Лишь в самых редких, исключительных случаях, — когда речь шла об интересах партии, как, например, в кёльнском процессе коммунистов, — отвечал я в печати на бесчисленные ругательства, которыми меня осыпали в течение десяти лет в немецкой и немецко-американской прессе. По моему мнению, пресса имеет право оскорблять писателей, политиков, актеров и других лиц, подвизающихся на общественной арене. Если я считал нападение заслуживающим внимания, то придерживался в таких случаях девиза: a corsaire corsaire et demi{169}.

На этот раз дело обстояло иначе. Цабель обвинял меня в целом ряде преступных и позорных деяний, обвинял перед публикой, склонной из партийных предрассудков верить самым нелепым вещам. С другой стороны, ввиду моего 11-летнего отсутствия в Германии у этой публики не было никакого критерия для суждения о моей личности. Не говоря уже о политических соображениях, я обязан был ради своей семьи, ради жены и детей, подвергнуть судебному разбирательству позорящие меня обвинения Цабеля.

Возбужденное мною судебное дело по характеру своему, само собой разумеется, исключало возможность какой бы то ни было судебной комедии ошибок, вроде процесса Фогта против «Allgemeine Zeitung». Если бы даже у меня и возникло фантастическое намерение апеллировать против Фогта к тому самому суду Фази, который уже приостановил, в интересах Фогта, одно уголовное дело, то были крайне важные моменты, которые можно было выяснить только в Пруссии, а не в Женеве; наоборот, единственное утверждение Цабеля, доказательство для которого он мог бы искать у Фогта, основывается на мнимых документах, которые Цабель был в состоянии представить так же легко в Берлине, как его друг Фогт в Женеве. Моя «жалоба» против Цабеля содержала в себе следующие пункты:

1) В № 37 «National-Zeitung» от 22 января 1860 г., в статье, озаглавленной «Карл Фогт и «Allgemeine Zeitung»» Цабель утверждает:

«Фогт сообщает на стр. 136 и следующих: Под именем серной банды, или также бюрстенгеймеров, среди эмиграции 1849 г. была известна группа лиц, которые сначала были рассеяны по Швейцарии, Франции и Англии, затем постепенно собрались в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитали г-на Маркса. Политическим принципом этих собратьев была «диктатура пролетариата»; этой обольстительной иллюзией они вначале вводили в заблуждение не только отдельные лучшие элементы эмиграции, но и рабочих из добровольческого отряда Виллиха. В среде эмигрантов они продолжали дело «Rheinische Zeitung», которая в 1849 г. вела агитацию против всякого участия в движении и постоянно нападала на всех членов парламента за то, что движение имеет-де своей целью только имперскую конституцию. Серная банда подчиняла своих приверженцев строжайшей дисциплине. Тот из них, кто пытался каким-нибудь образом добиться преуспеяния в гражданской жизни, уже только в силу одного своего стремления стать независимым считался изменником революции, которая, как ожидали, каждую минуту могла снова разразиться и поэтому должна была держать наготове своих солдат, чтобы послать их в бой. В этой заботливо сохраняемой компании бездельников, путем распространения слухов, писем и т. д., вызывались раздоры, драки, дуэли. Всякий подозревал в другом шпиона и реакционера, недоверие было у всех против всех. Одним из главных занятий серной банды было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были платить деньги, чтобы банда хранила тайну и не компрометировала их. Не одно, сотни писем посылались в Германию с угрозой разоблачить причастность к тому или иному акту революции, если к известному сроку по указанному адресу не будет доставлена определенная сумма денег. Согласно принципу: «кто не безусловно с нами, тот против нас», всякого, выступавшего против этих интриг, не просто компрометировали среди эмигрантов, но и «губили» в печати. «Пролетарии» заполняли столбцы реакционной печати Германии своими доносами на тех демократов, которые не признавали их; они стали союзниками тайной полиции во Франции и Германии. Для дальнейшей характеристики Фогт, между прочим, приводит длинное письмо бывшего лейтенанта Техова от 26 августа 1850 г., в котором описываются принципы, интриги, раздоры, борющиеся друг с другом тайные союзы «пролетариев» и из которого можно видеть, как Маркс, с наполеоновским высокомерием и сознанием своего умственного превосходства, держит в ежовых рукавицах серную банду».

Для понимания дальнейшего следует здесь же заметить, что Цабель, который в приведенном отрывке передает якобы «сообщение» Фогта, далее в целях лучшей иллюстрации серной банды, уже от собственного имени преподносит одно за другим — процесс Шерваля в Париже, процесс коммунистов в Кёльне, мою брошюру об этом процессе, либкнехтовский революционный съезд в Муртене и установленные при моей помощи отношения между Либкнехтом и «Allgemeine Zeitung», Оли, «тоже канал серной банды», наконец, письмо Бискампа в «Allgemeine Zeitung» от 20 октября 1859 г. и затем заканчивает словами:

«Неделю спустя после Бискампа Маркс также написал в «Allgemeine Zeitung», предлагая ей «судебный документ» в качестве доказательства против Фогта, о котором мы, может быть, поговорим еще в другой раз. Таковы корреспонденты «Allgemeine Zeitung»».

Из всей этой передовицы № I я взял в качестве предмета иска только перепечатанный в виде первого пункта отрывок, и притом лишь следующие фразы оттуда:

«Одним из главных занятий серной банды» (находящейся под главенством Маркса) «было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были платить деньги, чтобы банда хранила тайну и не компрометировала их. Не одно, сотни писем посылались в Германию с угрозой разоблачить причастность к тому или иному акту революции, если к известному сроку по указанному адресу не будет доставлена определенная сумма денег».

Здесь я, разумеется, потребовал от Цабеля доказательства истинности его утверждений. В первом сообщении своему адвокату г-ну юстицрату Веберу в Берлине я писал, что требую от Цабеля не «сотен угрожающих писем», даже не одного письма, а хотя бы одной строки, уличающей кого-нибудь из моих хорошо известных партийных товарищей в указываемом Цабелем позорном деянии. Ведь Цабелю достаточно обратиться к Фогту, чтобы немедленно получить дюжины таких «угрожающих писем». А если бы случайно Фогт не мог представить ни одной строки из сотен угрожающих писем, то он, во всяком случае, мог бы назвать несколько сот «проживающих в отечестве лиц», которые подвергались вышеуказанным вымогательствам. Так как эти лица находятся в «Германии», то они были во всяком случае более доступны берлинскому суду, чем женевскому.

Итак, моя жалоба в суд на Цабеля за его передовицу № I ограничивалась одним-единственным пунктом — политическим компрометированием проживающих в Германии лиц с целью вымогательства у них денег. В то же время для опровержения других утверждений его передовицы № I я привел ряд фактов. Здесь я не требовал доказательства истинности, а приводил доказательства лживости.

Вопрос о серной банде, или также бюрстенгеймерах, был достаточно разъяснен письмом Иоганна Филиппа Беккера. Для выяснения характера Союза коммунистов и моей причастности к нему можно было вызвать в Берлин в качестве свидетеля, между прочим, Г. Бюргер-са из Кёльна, одного из осужденных по кёльнскому процессу коммунистов, и взять с него на суде показание под присягой. Далее, Фридрих Энгельс нашел среди своих бумаг датированное ноябрем 1852 г. письмо, подлинность которого подтверждалась почтовыми штемпелями Лондона и Манчестера и в котором я сообщал ему о последовавшем, по моему предложению, роспуске Союза, а также и о приведенных в решении о роспуске мотивах — именно, что со времени ареста кёльнских подсудимых всякая связь с континентом оборвалась и что подобное пропагандистское общество вообще теперь несвоевременно. Что касается бесстыдного утверждения Цабеля о моих связях «с тайной полицией в Германии и Франции», то оно якобы доказывалось отчасти кёльнским процессом коммунистов, отчасти процессом Шерваля в Париже. К последнему я еще вернусь позже. По поводу же первого я послал своему адвокату свои вышедшие в 1853 г. «Разоблачения о кёльнском процессе коммунистов», обратив его внимание на то, что можно вызвать в Берлин адвоката Шнейдера II из Кёльна и взять с него под присягой показания о моем участии в деле раскрытия полицейских гнусностей. Утверждение Цабеля, будто я и мои партийные товарищи «заполняли столбцы реакционной печати Германии доносами на тех демократов», которые «не признавали» нас, я противопоставил тот факт, что я никогда — ни прямо, ни косвенно — не посылал из-за границы корреспонденции ни в одну германскую газету, за исключением «Neue Oder-Zeitung». На основании моих статей в этой газете — а в случае необходимости, и свидетельских показаний одного из ее редакторов, д-ра Эльснера, — можно будет доказать, что я никогда не считал нужным упоминать хотя бы имя того или другого «демократа». Что же касается корреспонденций Либкнехта в «Allgemeine Zeitung», то сотрудничество его в этой газете началось весной 1855 г., три года спустя после роспуска Союза и без моего ведома; кроме того, в этих корреспонденциях — как свидетельствуют годовые комплекты «Allgemeine Zeitung» — давалось соответствующее его партийной точке зрения освещение английской политики, но там нет ни звука о «демократах». Если же Либкнехт, когда я уезжал из Лондона, послал в «Allgemeine Zeitung» появившуюся в Лондоне листовку против «демократа» Фогта, то он имел на это полное право; ведь он знал, что издателем этой листовки был «демократ», которого сам «демократ» Фогт приглашал к участию в его «демократической» пропаганде и, следовательно, считал равным ему самому «демократом». Смешная выдумка Цабеля превратить меня самого в «корреспондента «Allgemeine Zeitung»» убедительно опровергается письмом, написанным мне г-ном Оргесом (приложение 10) за несколько дней до начала аугсбургского процесса, в котором он, между прочим, старается рассеять мои предполагаемые «либеральные» предубеждения против «Allgemeine Zeitung». Наконец, ложь Цабеля, будто «неделю спустя после Бискампа Маркс также написал в «Allgemeine Zeitung»», отпадала сама собой, так как письмо Бискампа датировано 20 октября 1859 г., а несколько препроводительных строк к пересланному мной Оргесу, по его просьбе, «документу» находились уже 24 октября 1859 г. в окружном суде в Аугсбурге и, значит, не могли быть написаны 29 октября 1859 г., в Лондоне.

В интересах судебного разбирательства я счел необходимым присоединить к приводимым мною доказательствам некоторые документы, отбрасывающие на клеветника тот уродливо-гнусный свет, который «демократ» Цабель пытался бросить на мое положение в эмиграции и на мои «интриги» за границей.

Первоначально, с конца 1843 до начала 1845 г., я жил в Париже, пока меня не выслал Гизо. Для характеристики положения, которое я занимал во французской революционной партии во время моего пребывания в Париже, я послал своему защитнику письмо Флокона, отменявшее от имени временного правительства 1848 г. распоряжение Гизо о моей высылке и приглашавшее меня вернуться из Бельгии во Францию (приложение 14). В Брюсселе я жил с начала 1845 до конца февраля 1848 г., когда Рожье выслал меня из Бельгии. Впоследствии брюссельские муниципальные власти сместили полицейского комиссара, арестовавшего, в связи с этой высылкой, мою жену и меня. В Брюсселе существовало международное демократическое общество[592], почетным председателем которого был старый генерал Меллине, спасший Антверпен от голландцев. Председателем его был адвокат Жотран, бывший член бельгийского временного правительства; вице-председателем от поляков был Лелевель, бывший член польского временного правительства; вице-председателем от французов был Энбер, ставший после февральской революции 1848 г. комендантом Тюильри, а вице-председателем от немцев был я, избранный на этот пост на публичном митинге, участниками которого являлись члены Общества немецких рабочих и вся немецкая эмиграция в Брюсселе. Одно письмо Жотрана ко мне, написанное в период основания «Neue Rheinische Zeitung» (Жотран принадлежит к так называемой американской школе республиканцев, то есть к чуждому мне направлению), и несколько самих по себе незначащих строк моего друга Лелевеля достаточно показывали мое положение в демократической партии в Брюсселе. Я поэтому приложил их к документам защиты (приложение 14).

После того как весной 1849 г. я был выслан из Пруссии, а в конце лета 1849 г. из Франции, я отправился в Лондон, где, после роспуска Союза (1852 г.) и после отъезда большинства моих друзей из Лондона, живу в стороне от всяких легальных и нелегальных обществ и даже вообще от всякого общества, хотя — с разрешения «демократа» Цабеля — и позволяю себе время от времени читать бесплатные лекции по политической экономии избранному кругу рабочих. Лондонское Просветительное общество немецких рабочих, из которого я вышел 15 сентября 1850 г., праздновало 6 февраля 1860 г. двадцатилетие своего существования; я был приглашен на это празднество, на котором была единогласно принята резолюция «заклеймить как клевету» утверждение Фогта, будто я «эксплуатировал» немецких рабочих вообще и живущих в Лондоне в частности. Тогдашний председатель Общества рабочих г-н Мюллер дал заверить подлинность этой резолюции 1 марта 1860 г. в полицейском суде на Боу-стрит. Наряду с этим документом я послал своему адвокату письмо английского адвоката и вождя чартистской партии Эрнеста Джонса (приложение 14), в котором он выражает свое негодование по поводу «infamous articles» (гнусных статей) «National-Zeitung» (Эрнест Джонс, родившийся и воспитывавшийся в Берлине, знает немецкий язык лучше, чем Цабель) и, между прочим, вспоминает о моем многолетнем бесплатном сотрудничестве в лондонских органах чартистской партии. Я могу здесь упомянуть также, что когда в конце 1853 г. в Манчестере заседал Рабочий парламент[593], то из членов лондонской эмиграции только Луи Блан и я получили приглашение на него в качестве почетных членов.

Наконец, так как по уверениям честного Фогта я «живу потом рабочих», от которых я никогда не получал и не требовал ни сантима, а по утверждению «демократа» Цабеля, политически «так компрометировал проживающих в отечестве лиц», что «они должны были платить деньги, чтобы банда хранила тайну и не компрометировала их», я попросил г-на Чарлза А. Дана, managing editor {ответственного редактора. Ред.} «New-York Tribune» — лучшей англо-американской газеты, насчитывающей 200000 подписчиков и поэтому почти столь же распространенной, как бильский «Коммивояжер» или цабелевский «орган демократии», — я попросил Дана письменно удостоверить мое платное десятилетнее сотрудничество в «Tribune», в «Американской энциклопедии» и т. д. Его лестное для меня письмо (см. приложение 14) было последним документом, который я счел необходимым послать своему адвокату в противовес фогто-цабелевским вонючим снарядам № I.

2) В цабелевской статье № II «Как фабрикуют радикальные листовки» (№ 41 «National-Zeitung» от 25 января 1860 г.) мы читаем:

«Откуда брались деньги для этой щедро раздававшейся газеты» (то есть «Volk»), «знают боги; что у Маркса и Бискампа лишних денег нет, знают люди».

Рассматриваемый изолированно этот отрывок мог бы иметь значение искреннего выражения удивления, как если бы я, например, сказал: «Каким образом некий толстяк, которого я в студенческие годы в Берлине знавал как физически и духовно опустившегося балбеса, — он был владельцем детского приюта, а его литературная деятельность до революции 1848 г. ограничивалась только несколькими анонимными статьями для одной захолустной беллетристической газетки, — каким образом вышеназванный жирный болван превратился в главного редактора «National-Zeitung», ее пайщика и «имеющего лишние деньги демократа» — только богам известно. Люди же, прочитавшие известный роман Бальзака[594] и изучившие эпоху Мантёйфеля, могут об этом догадываться».

Но замечание Цабеля приобретает совершенно другой, злонамеренный смысл благодаря тому, что оно следует за его заявлением о моих сношениях с тайной полицией во Франции и Германии, об угрожающих письмах, написанных мной по тайному сговору с полицией с целью вымогательства, и прямо примыкает к словам о «массовой фабрикации фальшивых ассигнаций», упоминаемым в 3-м пункте моей жалобы в суд. Надо было прозрачно намекнуть, что я доставлял газете «Volk» деньги каким-то бесчестным путем.

Для опровержения Цабеля на суде предназначался полученный из Манчестера affidavit от 3 марта 1860 г… согласно которому все переданные мной в «Volk» деньги — за исключением некоторой суммы, уплаченной мной лично, — были получены не «с той стороны Ла-Манша», как утверждает Фогт, а из Манчестера, из кармана моих друзей (см. раздел «Аугсбургская кампания»).

3) «Для характеристики» «тактики» «партии «пролетариев» под главенством Маркса» Ф. Цабель в передовой статье № II, между прочим, рассказывает:

«Таким образом в 1852 г. против швейцарских обществ рабочих был затеян постьщнейший заговор с массовой фабрикацией фальшивых ассигнаций, подробности смотри у Фогта и т. д.».

Так Цабель обрабатывает утверждение Фогта об авантюре Шерваля, превращая меня в морального виновника и преступного соучастника «массовой фабрикации фальшивых ассигнаций». Имевшиеся в моем распоряжении доказательства для опровержения этого утверждения «демократа» Цабеля охватывали весь период от вступления Шерваля в Союз коммунистов до его бегства из Женевы в 1854 году. Affidavit, данный Карлом Шаппером 1 марта 1860 г. в полицейском суде на Боу-стрит, свидетельствовал о том, что вступление Шерваля в Союз в Лондоне предшествовало моему вступлению туда, что находясь в Париже, где он проживал с лета 1850 до весны 1852 г., он завязал сношения не со мной, а с враждебным мне контрсоюзом Шаппера и Виллиха, что после своего мнимого побега из тюрьмы Сент-Пелажи и своего возвращения в Лондон (весной 1852 г.) он состоял членом тогдашнего легального Просветительного общества немецких рабочих, к которому я не принадлежу уже с сентября 1850 г., пока, наконец, его там не разоблачили, не объявили бесчестным и не выгнали. Далее, адвокат Шнейдер II из Кёльна мог бы засвидетельствовать под присягой, что сделанные во время кёльнского процесса коммунистов разоблачения относительно Шерваля, о его связях с прусской полицией в Лондоне и т. д. исходили от меня. Мои опубликованные в 1853 г. «Разоблачения» показывают, что по окончании процесса я публично изобличил его. Наконец, письмо Иоганна Филиппа Беккера сообщало сведения о женевском периоде жизни Шерваля.

4) После того как «демократ» Ф. Цабель в передовой статье № II с логикой круглого дурака нагородил столько вздора по поводу направленной против Фогта листовки «Предостережение» и всячески старался поставить под сомнение достоверность присланного мной в «Allgemeine Zeitung» свидетельства. Фёгеле о происхождении листовки, он заканчивает следующим образом:

«Очевидно, он» (Блинд) «не член узкой партии Маркса. Нам кажется, что последней не очень трудно было сделать его козлом отпущения, а чтобы выдвинутое против Фогта обвинение имело вес, оно должно было исходить от какого-нибудь определенного лица, которое взяло бы на себя ответственность за него. Партия Маркса могла очень легко взвалить авторство листовки на Блинда именно в силу того и после того, как последний в беседе с Марксом и в статье в «Free Press» высказал аналогичные взгляды; воспользовавшись этими высказываниями и оборотами речи Блинда, можно было так сфабриковать листовку, чтобы она выглядела, как его изделие… Каждый может теперь, по желанию, считать автором листовки Маркса или Блинда и т. д.»

Цабель обвиняет меня здесь в том, что я сфабриковал от нмени Блинда документ, листовку «Предостережение», и что позже, послав в «Allgemeine Zeitung» ложное свидетельское показание, я изобразил Блинда автором мною сфабрикованной листовки. Судебное опровержение этих обвинений «демократа» Цабеля было столь же убийственно, как и просто. Оно состояло из цитированного выше письма Блинда к Либкнехту, статьи Блинда во «Free Press», обоих affidavits Вие и Фёгеле (приложения 12 и 13) и печатного заявления д-ра мед. Шайбле.

Фогт, который, как известно, насмехается в своих «Исследованиях» над баварским правительством, возбудил преследование против «Allgemeine Zeitung» в конце августа 1859 года. Уже в сентябре «Allgemeine Zeitung» должна была хлопотать об отсрочке слушания дела в суде, но, несмотря на данную отсрочку, дело все-таки разбиралось 24 октября 1859 года. Если подобные вещи происходят в темном царстве, в Баварии, то чего же можно было ожидать от светлого царства — Пруссии, не говоря уже, конечно, о пословице «не без судей Берлин».

Мой адвокат г-н юстицрат Вебер сформулировал мою жалобу в суд следующим образом:

«Редактор «National-Zeitung» д-р Цабель несколько раз оклеветал меня публично в передовых статьях, помещенных в текущем году в №№ 37 и 41 этой газеты, и, в частности, обвинил меня: 1) в том, что я добываю и добывал деньги бесчестным и преступным путем; 2) в том, что я сфабриковал анонимную листовку «Предостережение» и не только заведомо вопреки истине указал «Allgemeine Zeitung» на некоего Блинда, как на ее автора, но и пытался представить доказательство этого с помощью документа, в ложном содержании которого я якобы был убежден».

Г-н юстицрат Вебер выбрал сначала путь уголовного преследования, то есть сообщил о клевете Цабеля прокурору, чтобы против Цабеля было возбуждено преследование со стороны властей. 18 апреля 1860 г. последовало нижеследующее «постановление»:

«Подлинное обратно г-ну д-ру Карлу Марксу через г-на юстицрата Вебера с сообщением, что не усматривается публичного интереса, дающею мне повод для вмешательства (статья XVI закона от 14 апреля 1851 г. о введении в действие уголовного кодекса). Берлин, 18 апреля.

Прокурор при королевском городском суде.

Подпись: Липпе»

Мой адвокат апеллировал к обер-прокурору, и 26 апреля 1860 г. последовало второе «постановление», которое гласило:

«Королевскому юстицрату г-ну Веберу как доверенному лицу д-ра Карла Маркса из Лондона, здесь. Вместе с жалобой от 20 апреля сего года касательно дела о клевете против д-ра Цабеля Вам возвращаются и приложенные к ней документы с замечанием, что без сомнения единственным соображением, которым может руководствоваться прокурор при использовании дискреционной власти, данной ему статьей XVI закона о введении в действие уголовного кодекса, служит вопрос, вызывается ли необходимость возбуждения преследования каким-нибудь очевидным публичным интересом? В данном случае я должен, в согласии с королевским прокурором, ответить на этот вопрос отрицательно, почему и отказываю в Вашей жалобе. Берлин, 26 апреля 1860 г.

Обер-прокурор при королевском апелляционном суде.

Подпись: Шварк»

Оба эти отказа — прокурора Липпе и обер-прокурора Шварка — я нашел вполне правомерными. Во всех государствах мира, а значит, и в прусском государстве, под публичным интересом понимается правительственный интерес. Прусское правительство не видело и не могло видеть «какого-либо очевидного публичного интереса» в возбуждении преследования против «демократа» Цабеля за клевету на меня. Оно было заинтересовано скорее в противоположном. К тому же прокурор не обладает правом судьи высказывать свое мнение; он обязан слепо следовать — даже наперекор своим взглядам и убеждениям — предписаниям своего начальства, в конечном счете министра юстиции. Поэтому я по существу вполне согласен с решениями гг. Липпе и Шварка, но сомневаюсь в юридической правильности ссылки Липпе на статью XVI закона от 14 апреля 1851 г. о введении в действие уголовного кодекса. Ни один пункт прусского законодательства не обязывает прокуратуру указывать мотивы, почему она не пользуется своим правом возбуждения преследования. И в статье XVI, на которую ссылается Липпе, тоже нет ни звука об этом, В таком случае зачем же на нее ссылаться?

Тогда мой адвокат возбудил дело в гражданском порядке, и я свободно вздохнул. Если у прусского правительства не было публичного интереса преследовать Ф. Цабеля, то тем более живой частный интерес для самозащиты имел я. И теперь я выступил от своего собственного имени. Каков будет приговор, мне казалось неважным, только бы удалось привлечь Ф. Цабели к публичному суду. Но представьте себе мое удивление! Вопрос стоял, как я узнал, отнюдь не о судебном рассмотрении моего иска, а о судебном рассмотрении вопроса, имею ли я право предъявить иск Ф. Цабелю.

Я узнал, к своему ужасу, что, согласно прусскому судопроизводству, всякий истец, прежде чем судья даст ход жалобе, то есть сделает приготовления к действительному вынесению приговора, должен так изложить свое дело судье, чтобы последний убедился, что вообще имеется право на иск. При этом предварительном разборе документов судья может потребовать новых доказательств, или же не принять часть старых, или же найти, что вообще отсутствует право на иск. Если судье угодно будет признать наличие права на иск, то он дает ход иску, начинается состязательный процесс, и дело решается вынесением приговора. Если же судья отрицает право на иск, то он отказывает истцу просто per decretum, в порядке постановления. Такая процедура присуща не только процессам об оскорблениях, а гражданским процессам вообще. Поэтому может случиться, что иск по поводу оскорбления — как и всякий другой гражданский иск — будет отвергнут всеми инстанциями путем подобного официального постановления и, значит, никогда не будет рассмотрен.

Надо согласиться, что законодательство, которое не признает права на иск частного лица в его собственных частных делах, нарушает к тому же элементарнейшие основные законы гражданского общества. Право на иск превращается из само собой разумеющегося права самостоятельного частного лица в привилегию, раздаваемую государством через своих чиновников-судей. В каждом отдельном правовом споре государство становится между частным лицом и дверью суда как своей частной собственностью и по своему усмотрению открывает или закрывает ее. Сперва судья постановляет в качестве чиновника, чтобы потом решать в качестве судьи. Тот самый судья, который, не выслушав обвиняемого, без состязательного процесса предрешает, имеется ли право на иск, и который, скажем, становится на сторону жалобщика, то есть решает до некоторой степени в пользу правомерности жалобы, следовательно до некоторой степени против обвиняемого, — этот самый судья должен потом на самом процессе беспристрастно решать в пользу жалобщика или обвиняемого, то есть должен решать, игнорируя свое собственное предварительное решение. В дал А пощечину. А не может предъявить иск обидчику, прежде чем в самой вежливой форме не выхлопочет разрешение на это у чиновника-судьи. А отказывается возвратить Б участок земли. Б для защиты на суде своих прав собственника нуждается в предварительном разрешении, которое он может получить или не получить. Б публично в печати клевещет на А, а чиновник-судья, возможно, «постановляет» втихомолку, что А не имеет права преследовать Б. Легко понять, к каким чудовищным несообразностям может приводить такая процедура даже в чисто гражданском процессе. Что уж говорить о случаях клеветы, с которой выступают в печати друг против друга политические партии! Во всех странах и даже в Пруссии судьи, как известно, такие же люди, как все. Ведь даже один из вице-председателей королевского прусского верховного суда, г-н д-р Гёце, заявил в прусской палате господ, что смута 1848, 1849 и 1850 гг. произвела замешательство в прусской юриспруденции, которой потребовалось некоторое время для ориентировки. Кто поручится д-ру Гёце, что он не просчитался во времени, необходимом для ориентировки? Как умудриться, не скажу, разъяснить англичанам, но хотя бы представить как нечто правдоподобное, что в Пруссии право на иск — например, к клеветнику — зависит от предварительного «постановления» чиновника, которого к тому же правительство может (см. временное распоряжение от 10 июля 1849 г. и дисциплинарный закон от 7 мая 1851 г.) наказать за так называемое «нарушение служебных обязанностей», сделав ему выговор, наложив на него денежный штраф, переведя его против его воли на другое место или даже с позором уволив с судебной должности?

Дело в том, что я собираюсь опубликовать брошюру на английском языке о своем casus contra {деле против. Ред.} Ф. Цабель. Чего бы ни дал Эдмон Абу, когда он писал свою брошюру «Пруссия в 1860 г.», за указание, что нигде во всей прусской монархии не существует права на иск, кроме Рейнской провинции, «облагодетельствованной» Code Napoleon![595] Страдать от судов людям приходится повсюду, но лишь в немногих странах им запрещено жаловаться в суд.

При таком положении вещей ясно, что мой процесс против Цабеля в прусском суде незаметно должен был превратиться в мою тяжбу с прусскими судами по поводу Цабеля. Но, оставив в стороне вопрос о теоретической красоте законодательства, бросим взгляд на практическую прелесть его применения.

8 июня 1860 г. королевский городской суд в Берлине вынес следующее «постановление»:

«Постановление о жалобе от 5 июня 1860 г.

по делу об оскорблении, возбужденному Марксом contra Цабель. Дело 38 за 1860 г.

1) В иске отказать за отсутствием состава преступления, так как обе инкриминируемые передовые статьи здешней «National-Zeitung» имеют предметом обсуждения только политическую позицию аугсбургской «Allgemeine Zeitung» и историю анонимной листовки «Предостережение», а содержащиеся в них заявления и утверждения, поскольку они исходят от самого автора и не состоят из простых цитат других лиц, не переступают границ дозволенной критики, а потому, на основании § 154 уголовного кодекса, не могут считаться наказуемыми, так как к тому же ни из той формы, в какой сделаны эти заявления, ни из обстоятельств, при которых они последовали, не явствует намерение оскорбить. Берлин, 8 июня 1860 г.

Королевский городской суд, отделение по уголовным делам.

Комиссия I по вопросам об оскорблениях.

(L. S.)»{loco sigilli — место печати. Ред.}

Итак, городской суд запрещает мне привлечь к суду Ф. Цабеля и избавляет Цабеля таким образом от неприятности отвечать за свою публичную клевету! А почему? «За отсутствием состава преступления». Прокуратура отказалась выступить в мою пользу против Цабеля за отсутствием какого-либо очевидного публичного интереса. А городской суд запрещает мне самолично выступить против Цабеля за отсутствием состава преступления. А почему нет состава преступления?

Во-первых; «Так как обе передовые статьи «National-Zeitung» касаются только политической позиции «Allgemeine Zeitung»».

Так как Цабель предварительно облыжно превратил меня в «корреспондента «Allgemeine Zeitung»», он имеет право сделать меня и козлом отпущения в своей конкурентной грызне с «Allgemeine Zeitung», а я не имею даже права подавать жалобы на это «постановление» всесильного Цабеля! Серная банда, бюрстенгеймеры, complot franco-allemand {французско-немецкий заговор. Ред.}, революционный съезд в Муртене, кёльнский процесс коммунистов, фабрикация фальшивых ассигнаций в Женеве, «дело «Rheinische Zeitung»» и т. д. и т. д. — все это касается «только политической позиции «Allgemeine Zeitung»».

Во-вторых: Цабель не имел «намерения оскорбить». Конечно, нет! Добрый малый имел только намерение политически и морально убить меня своей ложью.

Если «демократ» Ф. Цабель утверждает в «National-Zeitung», что я в большом количестве изготовлял фальшивые деньги, фабриковал от имени третьих лиц документы, компрометировал проживающих в отечестве людей, угрозой разоблачения вымогая у них деньги и т. д., — то, юридически говоря, Цабель мог иметь при этом целью одно из двух: либо оклеветать меня, либо разоблачить. В первом случае Цабель подлежит наказанию по суду, во втором он обязан доказать на суде истинность своих утверждений. Какое мне дело до прочих субъективных намерений «демократа» Ф. Цабеля?

Цабель клевещет, но «без намерения оскорбить». Он хочет меня обесчестить подобно тому турку, который обезглавил грека без намерения причинить ему боль.

Специфическое «намерение» Цабеля «оскорбить», — если только по поводу гнусностей, клеветнически приписываемых мне «демократом» Ф. Цабелем, можно говорить об «оскорблении» и «намерении оскорбить», — злостное намерение доброго Цабеля так и пышет из всех пор его передовых статей № I и № II.

«Главная книга» Фогта вместе с приложениями содержит не менее 278 страниц. А Ф. Цабель, привыкший «to draw out the thread of his verbosity finer than the staple of his argument»{170}, многословный Ф. Цабель, глупец Цабель умудряется из этих 278 страниц сотворить пять небольших газетных столбцов, не пропустив ни одной клеветы Фогта против меня и моей партии. Из самых грязных частей книги Ф. Цабель набирает букет, из не столь бьющих в нос делает краткую опись содержания. Ф. Цабель, привыкший две мыслишки-molecules {молекулы. Ред.} растягивать на 278 страниц, сгущает 278 страниц в две передовицы, не потеряв при этом процессе даже одного атома подлости. Ira facit poetam{171}, Сколько же злости понадобилось, чтобы страдающую водянкой голову Цабеля точно волшебством превратить в гидравлический пресс с такой силой давления!

С другой стороны, злоба так затуманивает его взор, что он приписывает мне чудодейственную силу, настоящую чудодейственную силу, — лишь бы только прибавить еще одну подлую инсинуацию.

Начав в первой передовой статье с описания серной банды под моим главенством и благополучно превратив меня и моих партийных товарищей в «союзников тайной полиции во Франции и Германии», а также рассказав между прочим, что «эти люди» ненавидели Фогта, потому что он наперекор им постоянно спасал Швейцарию, Цабель продолжает:

«Когда Фогт в прошлом году возбудил свое дело против «Allgemeine Zeitung», последняя получила письмо от другого лондонского сообщника, Бискампа… Бесстыднейшим образом автор этого письма предлагал себя… в качестве второго корреспондента наряду с г-ном Либкнехтом. Неделю спустя после Бискампа Маркс также написал в «Allgemeine Zeitung». предлагая ей «судебный документ» в качестве доказательства против Фогта, о котором» (документе, доказательстве или Фогте?) «мы, может быть, поговорим еще в другой раз».

Это обещание Цабель дает 22 января, а 25 января он его уже выполняет в № 41 «National-Zeitung», где мы читаем:

«Таким образом, Блинд не признает себя автором листовки; его впервые… называет таковым Бискамп в письме к «Allgemeine Zeitung» от 24 октября… В целях дальнейшего отстаивания авторства Блинда Маркс пишет 29 октября в «Allgemeine Zeitung»».

Таким образом, Ф. Цабель приписывает мне не однажды, а дважды — сперва 22 января, а потом 25 января, после трех дней размышлений, — чудодейственную силу, дающую мне возможность написать в Лондоне 29 октября 1859 г. письмо, которое оказывается в окружном суде в Аугсбурге 24 октября 1859 г., и оба эти раза он приписывает мне эту чудодейственную силу для того, чтобы установить связь между посланным мной в «Allgemeine Zeitung» «документом» и зазорным письмом Бискампа в «Allgemeine Zeitung», чтобы изобразить мое письмо как pedisequus {шедшее по стопам. Ред.} письма Бискампа. Что же кроме злобы, самой оголтелой злобы, могло сделать этого Цабеля способным поверить в чудо круглым дураком, глупость которого значительно превышала обычную?

Но, «продолжает свою защиту» городской суд, передовая статья Цабеля № II имеет «предметом обсуждения» «только историю анонимной листовки «Предостережение»». Предметом? Следует сказать предлогом.

Эйзеле-Бейзеле, скрывшиеся на этот раз под именем «друзей отечества», послали, по-видимому, в ноябре 1859 г., Национальному союзу «открытое письмо»[596], перепечатанное в реакционной «Neue Hannoversche Zeitung». «Открытое письмо» превысило меру цабелевской «демократии», уравновешивающей свое львиное мужество перед лицом династии Габсбургов раболепием перед династией Гогенцоллернов. Для «Neue Preusische Zeitung» «открытое письмо» послужило поводом сделать отнюдь не оригинальное открытие, что если демократия на чем-нибудь начинается, то она вовсе не обязательно кончается на — Ф. Цабеле и его «органе демократии». Цабель рассвирепел и написал передовую статью № II: «Как фабрикуют радикальные листовки».

«Приглашая», — говорит наш важный Цабель, — «приглашая «Kreuz-Zeitung» просмотреть с нами историю возникновения листовки («Предостережение») на основе сообщенных Фогтом документов и разъяснений, мы надеемся добиться от нее, в конце концов, признания, что мы все-таки были правы, говоря два месяца тому назад, что открытое письмо Национальному союзу годится для нее, а не для нас, что оно было составлено для ее столбцов, а не для наших».

Таким образом, radicaliter {радикально. Ред.} посвященный Фогтом в тайны радикализма, «демократ» Цабель собирается, со своей стороны, посвятить и «Kreuz-Zeitung» в тайну, «как фабрикуют радикальные листовки», или же, как выражается городской суд, «иметь предметом обсуждения только историю листовки «Предостережение»». Как же принимается за это дело Цабель?

Он начинает с «тактики» «партии «пролетариев» под главенством Маркса». Сперва он рассказывает, как «пролетарии под главенством Маркса» за спиной одного Общества рабочих, но от его имени ведут переписку из Лондона с заграничными обществами рабочих, «скомпрометировать которые имеется в виду», пускают в ход «интриги», организуют тайный союз и т. д. и, наконец, фабрикуют «документы»… «неизбежно навлекающие преследования полиции» против обществ, «скомпрометировать которые имеется в виду». Итак, чтобы просветить «Kreuz-Zeitung» в том, «как фабрикуют радикальные листовки», Цабель объясняет сначала, как «партия «пролетариев» под главенством Маркса» фабрикует «письма» и «документы» полицейского характера, отнюдь не являющиеся «листовками». Чтобы рассказать, «как фабрикуют радикальные листовки», он рассказывает далее, как «пролетарии под главенством Маркса» в 1852 г. в Женеве фабриковали «в большом количестве фальшивые ассигнации», то есть опять-таки не «радикальные листовки». Чтобы рассказать, «как фабрикуют радикальные листовки», он сообщает, как «пролетарии под главенством Маркса» прибегали в 1859 г. на лозаннском Центральном празднестве к враждебным Швейцарии и компрометирующим общества рабочих «маневрам», то есть опять-таки не к «радикальным листовкам»; оповещает, как «Бискамп и Маркс» на средства, источники которых только «богам» известны, стали выпускать «Volk», опять-таки не «радикальную листовку», а еженедельную газету; и после всего этого он старается замолвить благожелательное словечко за незапятнанную чистоту фогтовского вербовочного бюро, которое опять-таки не было «радикальной листовкой». Так заполняет он 2 из 31/4 столбцов статьи: «Как фабрикуют радикальные листовки». Таким образом, для этих двух третей его статьи история анонимной листовки служит только предлогом, чтобы изложить фогтовские гнусности, о которых «друг» и сообщник Ф. Цабель не успел еще поведать миру под рубрикой: «Политическая позиция «Allgemeine Zeitung»». Лишь в самом конце Дунс I добирается до искусства «фабриковать радикальные листовки», именно до «истории» листовки «Предостережение».

«Блинд не признает себя автором листовки; его впервые нагло называет таковым Бискамп в письме в «Allgemeine Zeitung» от 24 октября… В целях дальнейшего отстаивания авторства Блинда Маркс пишет 29 октября в «Allgemeine Zeitung»: «Я достал прилагаемый документ, ввиду того, что Блинд отказался подтвердить сделанные им мне и другим лицам заявления»».

Подлинность этого документа кажется Цабелю подозрительной потому, что Либкнехт… «странным образом» прибавляет: «Мы хотели, чтобы магистрат (?)» (этот вопросительный знак стоит в тексте у Цабеля) «заверил подлинность наших подписей» — а Цабель раз навсегда решил не признавать никаких других магистратов, кроме берлинского. Цабель сообщает далее содержание заявления Фёгеле, которое побудило Блинда послать в «Allgemeine Zeitung» свидетельства Холлингера и Вие в доказательство того, что листовка не была набрана в типографии Холлингера, а значит не была написана Блиндом, и продолжает:

«Всегда находчивый Маркс отвечает в «Allgemeine Zeitung» 15 ноября».

Цабель перечисляет различные пункты моего ответа. Маркс говорит то… Маркс говорит это… «кроме того Маркс ссылается». Значит, так как я «кроме того» ничего не говорю, то Цабель, конечно, сообщил своим читателям все пункты моего ответа? Вы плохо знаете Цабеля! Он замалчивает, скрывает, утаивает, решающий пункт моего ответа. В своем заявлении от 15 ноября я привожу под номерами ряд различных пунктов, то есть: 1)… 2)… наконец, 3) «… Случайно перепечатка (листовки) в газете «Volk» была сделана с набора листовки, еще сохранившегося в типографии Холлингера. Таким образом, и без свидетельских показаний, путем простого сличения листовки с ее перепечаткой в «Volk», можно было бы доказать на суде, что она вышла из типографии Ф. Холлингера». Это решает все дело, сказал себе Цабель, этого не должны узнать мои читатели. И вот он ловко утаивает убедительнейшее место моего ответа, приписывая мне зато подозрительную находчивость. Так Цабель рассказывает «историю листовки», два раза умышленно прибегая к фальсификации — сперва хронологии, а затем содержания моего заявления от 15 ноября. Путем этой двойной фальсификации он приходит к заключению, что я «сфабриковал» листовку, притом так, что она «выглядела как изделие» Блинда и что, следовательно, я под видом свидетельства Фёгеле также послал в «Allgemeine Zeitung» ложное свидетельство и вполне сознательно. Обвинение в фабрикации документов с намерением приписать авторство их третьему лицу «не переступает», по мнению берлинского городского суда, «границ дозволенной критики» и тем более не содержит в себе «намерение оскорбить».

В конце своего рецепта «Как фабрикуют радикальные листовки» Цабель вспоминает вдруг, что он не поведал еще об одной бесстыдной выдумке Фогта, и он мигом в конце своей передовой статьи № II наспех набрасывает такого рода заметку:

«В 1850 г. было отправлено другое циркулярное послание «пролетариям» Германии, составленное (как полагает Фогт) парламентским Вольфом, alias казематным Вольфом, которое одновременно было подсунуто ганноверской полиции».

Сообщив этот милый полицейский анекдот об одном из бывших редакторов «Neue Rheinische Zeitung», толстяк и демократ Цабель, ухмыляясь, раскланивается со своими читателями. Слова «alias казематный Вольф» принадлежат не Фогту, а Ф. Цабелю. Его силезские читатели должны точно знать, что речь идет об их земляке В. Вольфе, одном из бывших редакторов «Neue Rheinische Zeitung». Как заботливо добрый Цабель старается до мелочей установить связь «Neue Rheinische Zeitung» с полицией во Франции и Германии! Его силезцы могли бы, пожалуй, подумать, что речь идет о его, Цабеля, собственном Б. Вольфе, о его естественном начальнике (natural superior), который, как известно, в «тайном союзе» с известными фабрикантами лживых депеш — Рейтером в Лондоне и Гавасом в Париже — передает по телеграфу на свой лад события всемирной истории. Однако душой агентства Рейтера, а значит и единством, одушевляющим троицу Б. Вольф — Рейтер — Гавас, является известный тайный полицейский агент Зигмунд Энглендер.

Вопреки всему этому и вопреки намерению демократа Цабеля не оскорблять, берлинский городской суд заявляет, что в обеих передовых статьях Цабеля все-таки «содержатся заявления и утверждения», которые «переступают границы дозволенной критики», значит, «наказуемы» и уже, во всяком случае, могут стать предметом иска. Так где же Цабель! Подать мне сюда Цабеля, чтобы он корчился от страха перед судом! Стоп! — восклицает городской суд. Сделанные в обеих передовых статьях «заявления и утверждения», говорит городской суд, «поскольку они исходят от самого автора» (Цабеля) «и не состоят из простых цитат других лиц», не переступают «границ дозволенной критики», не «наказуемы», и поэтому Цабеля не только нельзя наказать, но и нельзя подать на него жалобу в суд; «дело подлежит прекращению, издержки a conto {за счет. Ред.} истца». Итак, клеветническая часть «заявлений и утверждений» Цабеля представляет «простые цитаты». Voyons! {Посмотрим! Ред.}

Из вводной части этого отдела вы помните, что мое обвинение в клевете основывается на 4 пунктах из обеих передовых статей Цабеля. В пункте о денежных источниках «Volk» (второй из вышеприведенных пунктов жалобы) сам Цабель не говорит, что он цитирует, и действительно, он не цитирует:

Цабель («National-Zeitung» № 41)

«Откуда брались деньги для этой щедро раздававшейся газеты» («Volk»), «знают боги; что у Маркса и Бискампа лишних денег нет, знают люди». Фогт («Главная книга», стр. 212)

«Постоянный корреспондент «Allgemeine Zeitung» сотрудничает в этой газете» («Volk»), «основанной на неизвестные суммы, так как ни у Бискампа, ни у Маркса нет необходимых для этого средств» (именно для того, чтобы основать на неизвестные суммы газету?).

Во втором инкриминируемом месте (выше, пункт 4), где на меня возводят обвинение в фабрикации документа от имени Блинда, Цабель даже категорически заявляет, что он говорит от своего, Цабеля, имени, а не от имени Фогта.

«Нам» — как властелин в царстве Dulness, Цабель пользуется, разумеется, pluralis majestatis{172}«нам кажется, что последней» (партии Маркса) «не очень трудно было сделать его» (Блинда) «козлом отпущения… воспользовавшись этими высказываниями и оборотами речи Блинда, можно было так сфабриковать листовку, чтобы она выглядела как его» (Блинда) «изделие» («National-Zeitung» № 41).

Третье инкриминируемое мной место (выше, пункт 3) я должен снова «процитировать» целиком:

«Таким образом в 1852 г. против швейцарских обществ рабочих был затеян постыднейший заговор с массовой фабрикацией фальшивых ассигнаций (подробности смотри у Фогта), заговор, который причинил бы швейцарским властям величайшие неприятности, если бы он не был своевременно раскрыт».

Разве это «простая цитата», как утверждает городской суд, и вообще цитата ли это? Это отчасти плагиат из Фогта, но ни в коем случае не цитата.

Прежде всего сам Цабель утверждает, что он не цитирует, а говорит от собственного имени, указывая в скобках своему читателю «подробности смотри у Фогта». А теперь рассмотрим это место. В Женеве знали, что Шерваль прибыл в Женеву только весной 1853 г., что его «заговор» и бегство произошли весной 1854 года. Поэтому Фогт в Женеве не осмеливается говорить, что «заговор» был «затеян… в 1852 году». Эту ложь он предоставляет доброму Ца-белю в Берлине. Далее Фогт говорит:

«Сам Ньюджент» (Шерваль) «уже приготовил для этой цели» (фабрикации фальшивых банкнот и т. д.) «различные каменные и медные клише» («Главная книга», стр. 175).

Итак, различные каменные и медные клише уже были сделаны для изготовления фальшивых денег, но еще не были сфабрикованы банкноты и казначейские билеты. У Цабеля, напротив, уже произошла — и притом «массовая» — «фабрикация фальшивых ассигнаций». Фогт говорит, что согласно уставу «целью» заговора Шерваля была

«борьба с деспотизмом его же собственными средствами, — именно массовой фабрикацией фальшивых банкнот и казначейских билетов» (l. с.)

Цабель вычеркивает борьбу с деспотизмом, ограничиваясь только «массовой фабрикацией фальшивых ассигнаций». Итак, у Цабеля простое уголовное преступление, даже не прикрашенное для членов «тайного союза» ложной ссылкой на политические цели. Таким манером Цабель вообще «цитирует» «Главную книгу». Фогту пришлось составлять из своих охотничьих рассказов «книгу». Поэтому он детализирует, плетет, делает кляксы, пачкает, красит, мажет, возится, развивает, запутывает, мотивирует, сочиняет, fa del cul trombetta{173}, — а душа Фальстафа так и проглядывает всюду сквозь мнимые факты, которые он бессознательно своим же собственным повествованием обращает в их первоначальное ничто. Цабель же, который должен был сжать книгу до размера двух передовиц и старался не пропустить ни одной подлости, отбрасывает все, кроме caput mortuum{174} каждого мнимого «факта», нанизывает рядами эти сухие кости клеветы одну за другой и потом с фарисейским усердием перебирает эти четки.

Для примера возьмем рассматриваемый нами случай. К открытому мною впервые факту, что Шерваль является тайным полицейским агентом, состоящим на жалованье у различных иностранных миссий, agent provocateur {провокатором. Ред.}, Фогт пристегивает свои выдумки. Вот что он между прочим пишет:

«Сам Ньюджент» (Шерваль) «уже приготовил для этой цели» (для подделки денег) «различные каменные и медные клише, уже были намечены легковерные члены тайного союза, которые должны были отправиться с пакетами этих» (еще не сфабрикованных) «фальшивых банкнот во Францию, Швейцарию и Германию; но уже последовали и доносы в полицию, которыми между тем постыдно опутывались общества рабочих и т. д.» («Главная книга», стр. 175).

Таким образом у Фогта Шерваль уже доносит полиции о своих собственных операциях, когда он еще только изготовил необходимые для производства фальшивых денег каменные и медные клише, когда цель его заговора еще не достигнута, когда corpus delicti {состав преступления. Ред.} еще отсутствует и никто, кроме него самого, еще не скомпрометирован. Но фогтовский Шерваль спешит «постыдно» втянуть в свой «заговор» «общества рабочих». Иностранные миссии, пользующиеся услугами Шерваля, так же глупы, как Шерваль, и так же поспешно

«в секретных запросах обращают внимание швейцарской полиции на то, что в обществах рабочих ведутся какие-то политические интриги и т. д.».

В то же самое время эти простофили — посланники, не имеющие терпения дать созреть заговору, который по их же поручению высиживает Шерваль, и в своем детском нетерпении бесполезно компрометирующие своего агента, расставляют на «границах» жандармов, чтобы, — «если дело зайдет так далеко», как они не дали ему зайти, — «поймать» шервалевских эмиссаров с «фальшивыми банкнотами», изготовлению которых они помешали,

«и использовать эту историю для общей травли, при которой масса невинных должна была бы расплачиваться за проделки нескольких негодяев».

Когда Фогт далее говорит: «план всего этого заговора был задуман чрезвычайно гнусно», то каждый согласится с ним, что он был задуман чрезвычайно глупо, а когда Фогт хвастливо заканчивает:

«Я не отрицаю, что я внес мой существенный вклад, чтобы расстроить эти дьявольские планы», то всякий поймет pointe {соль (буквально; острие). Ред.} этого замечания и не преминет расхохотаться над нашим веселым малым. Сравним теперь с этим сухую, как летопись монаха, версию Цабеля!

«Таким образом, в 1852 г. против швейцарских обществ рабочих был затеян постыднейший заговор с массовой фабрикацией фальшивых ассигнаций (подробности смотри у Фогта), заговор, который причинил бы швейцарским властям величайшие неприятности, если бы он не был своевременно раскрыт».

Здесь всего в одну только короткую фразу втиснута целая куча столь же сухих, сколь и позорных фактов: «постыднейший заговор» с датой 1852 года; «массовая фабрикация фальшивых ассигнаций», то есть обычное уголовное преступление; умышленное компрометирование «швейцарских обществ рабочих», то есть предательство по отношению к собственной партии; «величайшие неприятности» для «швейцарских властей» в перспективе, то есть agent provocateur, действующий в интересах континентальных деспотов против Швейцарской республики; наконец, «своевременное раскрытие заговора». Здесь критика теряет все опорные пункты, имевшиеся в фогтовском изложении, — они просто ловко устранены. Нужно верить или не верить. Таким же образом Цабель обрабатывает всю «Главную книгу», поскольку дело идет обо мне и моих партийных товарищах. Гейне прав, говоря, что ни один человек не опасен так, как взбесившийся осел.

Наконец, четвертое инкриминируемое мной место (выше, пункт 4), которым открываются в передовой статье № I разоблачения о серной банде, Цабель начинает следующими словами: «Фогт сообщает на стр. 136 и следующих». Цабель не говорит здесь, резюмирует ли он или цитирует. Он остерегается употреблять кавычки. В действительности он не цитирует. Этого и следовало ожидать, так как Цабель сжимает 136, 137, 138, 139, 140 и 141 страницы «Главной книги» в 51 строку приблизительно по 48 букв каждая, не отмечает никаких пропусков, напротив, спрессовывает предложения одно с другим, точно голландские селедки, и к тому же находит на пятьдесят одной строке место для собственного творчества. Там, где он встречает особенно грязную фразу, он берет ее в свой узелок почти в неизменном виде. Впрочем, эти выдержки он размещает вперемешку, не в порядке страниц «Главной книги», а так, как ему для его целей нужно. К голове одной фогтовской фразы он приделывает хвост другой фразы. Для составления одного предложения он опять-таки пользуется словечками из дюжины фогтовских фраз. Там, где у Фогта стилистический мусор мешает ярко осветить клевету, там Цабель убирает этот мусор. Фогт, например, говорит:

«так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были не противиться попыткам вымогательства и платить деньги».

Цабель же говорит:

«так компрометировать, что они должны были платить деньги».

В других случаях Цабель изменяет то, что ему кажется двусмысленным в лишенном стиля фогтовском изложении. Так, Фогт говорит,

«… что они должны были платить деньги, чтобы банда хранила в тайне компрометирующие их факты». Цабель же пишет:

«чтобы банда хранила тайну и не компрометировала их».

Наконец, Цабель вставляет целые фразы собственного изготовления, как, например:

«Серная банда подчиняла своих приверженцев строжайшей дисциплине», и «они», — а именно «эти собратья… продолжавшие в среде эмигрантов дело «Rheinische Zeitung»», — «стали союзниками тайной полиции во Франции и Германии».

Итак, из четырех инкриминируемых мной мест три, по словам самого же Цабеля, принадлежат Цабелю, между тем как четвертое, якобы «цитата», хотя и перемешана с цитатами, отнюдь не цитата, и тем менее «простая цитата», как уверяет городской суд, и уж менее всего цитата из «других лиц», во множественном числе, как утверждает тот же самый городской суд. Наоборот, во всех «заявлениях и утверждениях» Цабеля обо мне не имеется ни одной строчки, которая содержит «критику и суждения» («дозволенные» или «недозволенные»).

Но допустим, что фактическая предпосылка городского суда настолько же истинна, насколько она в действительности ложна; допустим, что Цабель только цитировал свои клеветнические заявления обо мне. Разве это обстоятельство действительно дает городскому суду законное право запретить мне предъявить иск Ф. Цабелю? В «постановлении», которое я сейчас приведу ниже, королевский прусский апелляционный суд, наоборот, разъясняет, что

«в вопросе о составе преступления, согласно § 156 уголовного кодекса, ничто не меняется от того, окажутся ли приводимые в названных статьях факты собственными утверждениями автора или же цитатами из утверждений третьих лиц».

Таким образом, цитата или не цитата, но «демократ» Цабель ответственен за свои «утверждения». Городской суд уже разъяснил, что Цабель высказал обо мне «наказуемые» сами по себе утверждения, но только они представляют собой цитаты и потому защищены как броней. Долой этот юридически ложный предлог! — восклицает апелляционный суд. Итак, наконец, я могу поймать Цабеля, дверь суда раскроется, Italiam, Italiam! {Италия, Италия! (Вергилий. «Энеида», книга третья). Ред.}

Мой адвокат подал в апелляционный суд жалобу на постановление городского суда и получил 11 июля 1860 г. следующее «постановление»:

«В помещенных в номерах 37 и 41 «National-Zeitung» от 22 и 25 января текущего года передовых статьях под названиями «Карл Фогт и «Allgemeine Zeitung»» и «Как фабрикуют радикальные листовки» нельзя усмотреть клеветы на истца, д-ра Карла Маркса из Лондона. Хотя в вопросе о составе преступления, согласно § 156 уголовного кодекса, ничто не меняется от того, окажутся ли приводимые в названных статьях факты собственными утверждениями автора или утверждениями третьих лиц, все же нельзя препятствовать печати подвергать обсуждению и критике деятельность партий и их публицистические споры, поскольку в форме полемики не проглядывает намерение оскорбить, чего нельзя предположить в данном случае.

В упомянутых статьях преимущественно освещены: конфликт между взглядами д-ра Карла Фогта, с одной стороны, и аугсбургской «Allgemeine Zeitung», с другой, по вопросу о поддержке интересов итальянцев или интересов австрийцев в связи с последней войной; участие в этом конфликте так называемой немецкой эмиграции в Лондоне, выступившей на стороне аугсбургской «Allgemeine Zeitung» против Фогта, а также и вообще партийные раздоры и интриги этих эмигрантов друг против друга!

Если в ходе этого изложения в круг рассматриваемых вопросов привлечены отношение истца к этим партиям и его частичное участие в их домогательствах, особенно его старания помочь аугсбургской «Allgemeine Zeitung» в ее полемике с Фогтом предоставлением фактического материала, то соответствующие указания в обеих статьях находят в приводимых самим истцом в его жалобе фактах скорее подтверждение, чем опровержение, которого он добивается. И если он далее утверждает, что его в оскорбительной для его чести форме идентифицируют с партийными интригами, которые в названных статьях резко клеймятся как эксцентричные, или как беспринципные и бесчестные, то утверждение это нельзя признать обоснованным. В самом деле, если первая статья указывает на основании сообщения Фогта, «что эмиграция 1849 г. постепенно собралась в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитала г-на Маркса», а о письме Техова говорит: «… из которого можно видеть, как Маркс, с наполеоновским высокомерием и сознанием своего умственного превосходства, держит в ежовых рукавицах серную банду», то здесь по существу дана только характеристика так называемой Фогтом серной банды, а не выпад против Маркса, который, наоборот, изображается здесь как человек, обладающий превосходством и способный обуздать других; и менее всего статья связывает его особу с теми людьми, которые обвиняются в вымогательстве и доносах. Точно так же во второй статье нигде не говорится, что истец приписывал авторство листовки «Предостережение» упомянутому Блинду, будучи убежден в противном, и переслал в аугсбургскую «Allgemeine Zeitung» заведомо неверные свидетельства третьих лиц. Но что свидетельство наборщика Фёгеле оспаривалось, это признает и сам истец в своей жалобе, приводя противоположные утверждения типографа Холлингера и наборщика Вие. Кроме того, по его собственным показаниям, автором листовки признал себя впоследствии некий Шайбле, притом лишь после того, как появились обе статьи «National-Zeitung».

Поэтому жалоба от 21-го прошлого месяца на отрицательное постановление королевского городского суда от 8-го того же месяца должна быть признана необоснованной, и настоящим в ней отказывается. Ввиду отклонения необоснованной жалобы следует внести немедленно — во избежание принудительного взыскания — 25 зильбергрошей в кассу сборов местного городского суда.

Берлин, 11 июля 1860 г.

Уголовный сенат королевского апелляционного суда. II отделение

Гутшмидт. Шульце

Д-ру фил. Карлу Марксу через г-на юстицрата Вебера, здесь».

Когда я получил это «постановление» от своего г-на адвоката, я при первом чтении проглядел вступление и заключение и, ввиду своего незнакомства с прусским правом, решил, что предо мной копия документа, посланного «демократом» Ф. Цабелем в апелляционный суд в свою защиту. То, что Цабель, — говорил я себе, — сообщает о «взглядах (см. приложение 15) д-ра Карла Фогта и аугсбургской «Allgemeine Zeitung»», об «интересах итальянцев и интересах австрийцев», попало в его plaidoyer {защиту, защитительную речь. Ред.}, конечно, по ошибке из статьи, подготовлявшейся для «National-Zeitung».

Однако «демократ» Ф. Цабель ни одним звуком не обмолвился об этих взглядах и интересах в посвященных мне четырех столбцах обеих его передовых статей, в которых всего едва наберется шесть столбцов, Цабель говорит в своем plaidoyer, что я

«помог аугсбургской «Allgemeine Zeitung» в ее полемике с Фогтом предоставлением фактического материала».

Процесс Фогта против «Allgemeine Zeitung» он называет полемикой «Allgemeine Zeitung» против Фогта. Если бы процесс и полемика были тождественными вещами, то разве мне нужно было бы разрешение прокурора, городского суда, апелляционного суда и т. д. для моей «полемики» с Цабелем? Но Цабель даже уверяет, будто «соответствующие указания» в обеих его статьях о моих отношениях к «Allgemeine Zeitung» находят в мной самим «приводимых фактах скорее подтверждение, чем опровержение, которого я добивался». Скорее — чем? Jus {Право. Ред.} знает только: или — или. Какие же это были «соответствующие указания» Цабеля?

«Соответствующие указания» Цабеля в передовой статье № I на мои отношения к «Allgemeine Zeitung» были:

1) Либкнехт-де сделался, в результате официально выданного ему мной свидетельства, корреспондентом «Allgemeine Zeitung». В своей жалобе в суд я уличал Цабеля во лжи, но считал лишним приводить другие «факты» об этой нелепице, 2) Цабель утверждает, что я послал 29 октября из Лондона в «Allgemeine Zeitung» «судебный документ», который 24 октября оказался в окружном суде в Аугсбурге, и он нашел подтверждение этого «указания» в приводимых мной «фактах»! Из приводимых в моей жалобе в суд фактов Цабель усмотрел, правда, что — независимо от каких бы то ни было политических соображений — посылка мной документа, касающегося происхождения листовки «Предостережение», стала необходимой, после того как Фогт еще до начала процесса пытался публично навязать мне авторство этой листовки. 3) «Указание» Цабеля, будто я один из корреспондентов «Allgemeine Zeitung», я опроверг подлинными документами. Цабелевская передовая статья № II «Как фабрикуют радикальные памфлеты» содержала — как уже раньше указано — о моих отношениях к «Allgemeine Zeitung» лишь те «соответствующие указания», что я сам сфабриковал «Предостережение», приписал его Блинду и при помощи ложного свидетельства Фёгеле пытался доказать, что это — стряпня Блинда. Нашли ли эти «соответствующие указания в приведенных «в моей жалобе» фактах скорее подтверждение, чем опровержение, которого я добивался»? Сам Цабель признается в обратном.

Мог ли Цабель знать, что Шайбле был автором листовки «Предостережение»? Должен ли был Цабель верить, что «оспариваемое», по моему собственному признанию, свидетельство наборщика Фёгеле верно? Но откуда видно, что я приписывал Цабелю эту осведомленность или эту веру? Моя жалоба имеет, «наоборот», отношение к «соответствующему указанию» Цабеля, будто я так «сфабриковал листовку, чтобы она выглядела, как его» (Блинда) «изделие» и будто я пытался потом, при помощи свидетельства Фёгеле, доказать, что она является стряпней Блинда.

Наконец, я наткнулся на одно положение, выдвинутое Цабелем в свою защиту, которое показалось мне, по меньшей мере, интересным.

«Если», — говорит он, — «если он» (истец Маркс) «далее утверждает, что его в оскорбительной для его чести форме идентифицируют с партийными интригами» (серной банды), «которые в названных статьях» (передовых статьях Цабеля) «резко клеймятся как эксцентричные или как беспринципные и бесчестные, то утверждение это нельзя признать обоснованным… Менее всего статья связывает его особу с теми людьми, которые обвиняются в вымогательстве и доносах».

Цабель не принадлежит, очевидно, к тем римлянам, о которых сказано: «rnemoriam quoque cum voce perdidissimus» {«вместе с языком мы потеряли и память». Ред.}. Память он потерял, но не язык. Цабель превращает не только серу, но и серную банду из кристаллического состояния в жидкое, а из жидкого в парообразное, чтобы красными парами затуманить мне голову. Серная банда, — утверждает он, — «партия», с «интригами» которой он никогда не «идентифицировал» меня и с «вымогательствами и доносами» которой он никогда не связывал даже «связанных» со мной людей. Придется превратить серные пары в серный цветок.

В передовой статье № I («National-Zeitung» № 37, 1860 г.) Цабель начинает свои «соответствующие указания» о серной банде с того, что называет «Маркса» ее «видным главой». Второй член серной банды, которого он, правда, «для дальнейшей характеристики» ее не называет, но которого имеет в виду, — Фридрих Энгельс. А именно, он ссылается на то письмо, где Техов рассказывает о своей встрече со мной, Фр. Энгельсом и К. Шраммом. Обоих последних Цабель отмечает для иллюстрации серной банды. Тут же он упоминает о Шервале как о лондонском эмиссаре. Затем очередь доходит до Либкнехта.

«Этот Либкнехт, in nomine omen{175}, — один из раболепнейших приверженцев Маркса… Либкнехт немедленно по своем прибытии поступил на службу к Марксу и заслужил полное доверие своего хозяина».

Вслед за Либкнехтом идет «Оли», «тоже канал серной банды», Наконец, «другой лондонский сообщник Бискамп». Все эти сообщения следуют одно за другим в передовице № I, но в конце передовицы № II дополнительно называется еще один член серной банды, В. Вольф — «парламентский Вольф, alias казематный Вольф», — которому поручено важное дело: «рассылать циркулярные послания». Итак, согласно «соответствующим указаниям» Цабеля, серная банда состоит из: главы серной банды — Маркса; иллюстрации серной банды — Ф. Энгельса; лондонского эмиссара серной банды — Шерваля; «одного из раболепнейших приверженцев» Маркса — Либкнехта; «тоже канала серной банды — Оли»; «другого» лондонского «сообщника» — Бискампа; наконец, составителя посланий серной банды — Вольфа.

Состряпанная таким образом серная банда фигурирует у Цабеля в первых 51 строках под различными сменяющимися наименованиями: «серная банда, или также бюрстенгеймеры», «собратья, продолжавшие в среде эмигрантов дело «Rheinische Zeitung»», «пролетарии» или, как говорится в передовой статье № II «партия «пролетариев» под главенством Маркса».

Таковы персонал и наименования серной банды. Организацию ее Цабель дает в своих «соответствующих указаниях» коротко и метко. «Маркс» — «глава». Сама серная банда образует круг его «наиболее близких» приверженцев или, как говорит Цабель во второй передовой статье, «узкую партию Маркса». Цабель сообщает даже отличительный признак, по которому можно узнать «узкую партию Маркса». Член узкой партии Маркса должен был хоть раз в своей жизни увидеть Бискампа.

«Он», — говорит Цабель в передовой статье № II, — «он» (Блинд) «заявляет, что никогда в жизни не видел Бискампа, — очевидно, он не член узкой партии Маркса».

Таким образом, «узкая партия Маркса», или собственно серная банда, — является pairie {пэрством. Ред.} банды, которое нужно отличать от третьей категории, от толпы «приверженцев» или от «этой заботливо сохраняемой компании бездельников». Итак, вначале глава Маркс, затем собственно «серная банда», или «узкая партия Маркса», и, наконец, толпа «приверженцев» или «компания бездельников». Серная банда, разделенная на эти три категории, живет в условиях чисто спартанской дисциплины. «Серная банда», — говорит Цабель, — «подчиняла своих приверженцев строжайшей дисциплине», в то время как, с другой стороны, «Маркс… держит в ежовых рукавицах серную банду». Само собой разумеется, что в столь хорошо организованной «банде» характерные для нее «интриги», ее «основные занятия», подвиги, совершаемые ею в качестве банды — все это делается по приказанию ее главы и нарочито изображается Цабелем как дела этого главы, держащего банду в ежовых рукавицах. Каковы же были, так сказать, профессиональные занятия банды?

«Одним из главных занятий серной банды было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были платить деньги, чтобы банда хранила тайну и не компрометировала их. Не одно, сотни писем посылались в Германию с угрозой разоблачить причастность к тому или иному акту революции, если к известному сроку по указанному адресу не будет доставлена определенная сумма денег… Всякого, выступавшего против этих интриг, не просто компрометировали среди эмигрантов, но и губили в печати. «Пролетарии» заполняли столбцы реакционной печати Германии своими доносами на тех демократов, которые не признавали их; они стали союзниками тайной полиции во Франции и Германии и т. д.» («National-Zeitung» № 37).

Начав эти «соответствующие указания» относительно серной банды замечанием, что я ее «видный глава», перечислив «главные занятия» серной банды, то есть вымогательство денег, доносы и т. д., Цабель заканчивает свое общее описание серной банды следующими словами:

«… они стали союзниками тайной полиции во Франции и Германии. Для дальнейшей характеристики Фогт приводит письмо бывшего лейтенанта Техова от 26 августа 1850 г… из которого можно видеть, как Маркс, с наполеоновским высокомерием и сознанием своего умственного превосходства, держит в ежовых рукавицах серную банду».

После того как Цабель в начале своего описания серной банды заставил «почитать» меня в качестве «видного главы», его охватывает опасение, что читатель может допустить существование за видным главой еще и невидного главы, или же подумать, что я, как далай-лама, довольствуюсь «почитанием». Поэтому он превращает меня в конце своего описания (говоря уже своими словами, а не словами Фогта) из просто «видного» главы в главу с ежовыми рукавицами, из далай-ламы в Наполеона серной банды. И именно это место Цабель приводит в своем plaidoyer в доказательство того, что он не «идентифицировал» меня с «партийными интригами» серной банды, которые в своих статьях он «резко клеймит как эксцентричные или как беспринципные и бесчестные». Нет же, не совсем так! Он меня «идентифицировал», но не в «оскорбительной для моей чести форме». Он, «наоборот», оказал мне честь, произведя меня в Наполеона вымогателей, шантажистов, mouchards, agents provocateurs, фальшивомонетчиков и т. д.: Цабель заимствует, очевидно, свои понятия о чести из лексикона декабрьской банды. Отсюда и этот эпитет — «наполеоновский». Но я и привлекаю его к суду как раз за эту честь, которую он оказал мне! Я убедительно доказал приведенными в моей жалобе в суд «фактами», — настолько убедительно, что Цабель ни за что не хочет последовать моему приглашению явиться в суд, — я доказал, что все его «соответствующие указания» о серной банде — лживые выдумки Фогта, на которые Цабель «указывает» лишь для того, чтобы иметь возможность «почтить» меня как Наполеона этой серной банды. Но разве он не изображает меня человеком, «обладающим превосходством и способным обуздать» других? Разве я, по его словам, не подчиняю банду дисциплине? Он сам рассказывает, в чем заключалось обуздывание, превосходство, дисциплина.

«Серная банда подчиняла своих приверженцев строжайшей дисциплине. Тот из них, кто пытался каким-нибудь образом добиться преуспеяния в гражданской жизни, уже только в силу одного своего стремления стать независимым считался изменником революции… В этой заботливо сохраняемой компании бездельников, путем распространения слухов, писем и т. д., вызывались раздоры, драки, дуэли».

Но Цабель не ограничивается этим общим описанием «партийных интриг» серной банды, с которыми он меня с почтением «идентифицирует».

«Известный член партии Маркса» Либкнехт, «один из раболепнейших приверженцев Маркса, заслуживший полное доверие своего хозяина», умышленно компрометирует рабочих в Швейцарии «революционным съездом в Муртене», где он, ликуя, «предает их в руки», поджидающих «жандармов». Этому «некоему Либкнехту приписывалось во время кёльнского процесса составление фальшивой книги протоколов» (Цабель забывает, разумеется, сказать, что лживость этой выдумки Штибера была официально доказана еще во время разбирательства дела). Вольф, один из бывших редакторов «Neue Rheinische Zeitung», посылает из Лондона «циркулярное послание пролетариям», которое «он одновременно подсовывает ганноверской полиции».

Изображая столь «известных» связанных со мной людей агентами тайной полиции, Ца-бель, с другой стороны, связывает меня с «известным» тайным полицейским агентом, agent provocateur и фальшивомонетчиком — Шервалем. Сразу же после общего описания серной банды он рассказывает о том, как «несколько человек», в том числе Шерваль, «в двойственной роли революционеров-совратителей рабочих и союзников тайной полиции» отправляются из Лондона в Париж и создают там «так называемый процесс коммунистов» и т. д. В передовице № II он рассказывает далее:

«Таким образом в 1852 г. был затеян постыднейший заговор с массовой фабрикацией фальшивых ассигнаций (подробности см. у Фогта) и т. д.».

Если читатель «National-Zeitung» последует настоятельному приглашению Цабеля и посмотрит подробности у Фогта, то что он там найдет? Что Шерваль был послан мной в Женеву, затеял под моим непосредственным руководством «постыднейший заговор с фальшивыми ассигнациями» и т. д. Читатель, направленный Цабелем к Фогту, найдет также следующее:

«Однако личное отношение Маркса в данном случае совершенно неважно, потому что, как уже было указано, совершенно безразлично, делает ли что-нибудь Маркс сам или через какого-нибудь члена своей банды: он безоговорочно властвует над своими людьми».

Но Цабель все еще недоволен своей работой. Его подмывало шепнуть в заключение своих обеих передовиц последнее словечко на ухо своему читателю. Он говорит:

«Он» (Блинд) «заявляет, что к тому же никогда в жизни не видел Бискампа; очевидно, он не член узкой партии Маркса. Нам кажется, что последней» (узкой партии Маркса) «не очень трудно было сделать его» (Блинда) «козлом отпущения… Партия Маркса могла очень легко взвалить авторство листовки на Блинда, именно в силу того, что… последний в беседе с Марксом и в статье в «Free Press» высказал аналогичные взгляды; воспользовавшись этими высказываниями и оборотами речи Блинда, можно было так сфабриковать листовку, чтобы она выглядела как его» (Блинда) «изделие».

Итак, значит, «партия Маркса» или «узкая партия Маркса» alias серная банда, «сфабриковала» листовку так, что она выглядела как изделие Блинда? Изложив эту гипотезу, Цабель сухо резюмирует смысл ее в следующих словах: «Каждый может теперь, по желанию, считать автором листовки Маркса или Блинда».

Итак, не партия Маркса или Блинд и не Блинд или узкая партия Маркса, vulgo {попросту. Ред.} серная банда, а Блинд или Маркс, Маркс sans phrase {просто, без оговорок. Ред.}. Партия Маркса, узкая партия Маркса, серная банда и т. д. были только пантеистическими названиями Маркса, особы Маркса. Цабель не только «идентифицирует» Маркса с «партией» серной банды, он персонифицирует серную банду в Марксе. И этот же Цабель осмеливается утверждать перед судебными инстанциями, что в своих передовых статьях он не «идентифицирует» «истца» Маркса… «в оскорбительной для его чести форме» с «интригами» серной банды. Он бьет себя в грудь и клянется, что «менее всего» «связывает мою особу с теми людьми», которых он «обвиняет в вымогательстве и доносах!». Какую фигуру, думал я про себя, будет представлять Цабель на публичном заседании суда! Какую фигуру! С этим радостным восклицанием я еще раз взял в руки присланный мне моим адвокатом документ, снова прочел его; мне показалось, что в конце я увидел имена, вроде Мюллер и Шульце, но тут же убедился в своем заблуждении. То, что лежало предо мной, не было вовсе plaidoyer Цабеля, а — «постановлением» апелляционного суда за подписью Гутшмидта и Шульце, постановлением, лишившим меня права предъявления иска к Цабелю и, сверх того, налагавшим на меня за мою «жалобу» штраф в 25 зильбергрошей, который надлежало немедленно уплатить в кассу сборов берлинского городского суда, во избежание принудительного взыскания. Я был действительно attonitus {ошеломлен. Ред.}. Но изумление мое улеглось при повторном, внимательном чтений «постановления»:

Пример I.

Цабель печатает в передовой статье «National-Zeitungo № 37, 1860 год:

«Фогт сообщает на стр. 136 и сл.: Под именем серной банды, или также бюрстенгеймеров, среди эмиграции 1849 г. была известна группа лиц, которые сначала были рассеяны по Швейцарии, Франции и Англии, затем постепенно собрались в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитали г-на Маркса».

Гг. Гутшмидт и Шульце читают в передовой статье «National-Zeitung» № 37, 1860 год:

«В самом деле, если первая статья указывает на основании сообщения Фогта, «что эмиграция 1849 г. постепенно собралась в Лондоне и там в качестве своего видного главы почитала г-на Маркса»».

Цабель говорит: известная среди эмиграции 1849 г. под именем серной банды, или также бюрстенгеймеров, группа лиц и т. д. постепенно собралась в Лондоне и там меня почитала в качестве своего видного главы. У гг. Гутшмидта же и Шульце Цабель говорит: эмиграция 1849 г. постепенно собралась в Лондоне (что просто не верно, так как значительная часть эмиграции собралась в Париже, Нью-Йорке, Джерси и т. д.) и почитала меня в качестве своего видного главы, честь, которой мне не оказывали и которой ни Цабель, ни Фогт мне не приписывали. Гг. Гутшмидт и Шульце здесь отнюдь не резюмируют, они цитируют, помещая в кавычки нигде не напечатанную Цабелем фразу как его содержащееся в первой передовой статье указание, «основанное на сообщении Фогта». Очевидно, перед гг. Гутшмидтом и Шульце находилось совершенно неизвестное мне и читающей публике тайное издание № 37 «National-Zeiumg». Этим объясняются все недоразумения.

Тайное издание № 37 «National-Zeitung» отличается от общедоступного издания того же самого номера не только разночтениями в отдельных предложениях. Все содержание первой передовой статьи в общедоступном издании не имеет — за исключением нескольких слов — ничего общего с ее содержанием в тайном издании.

Пример II.

Возведя меня в славу серной банды, Цабель печатает в № 37 «National-Zeitung»:

«Эти собратья» (серная банда)… «продолжали в среде эмигрантов дело «Rheinische Zeitung»… Одним из главных занятий серной банды было так компрометировать проживающих в отечестве лиц, что они должны были платить деньги… «Пролетарии» заполняли столбцы реакционной печати Германии своими доносами… они стали союзниками тайной полиции во Франции и Германии. Для дальнейшей характеристики» (этой «серной банды» или «пролетариев») «Фогт приводит… письмо… Техова… в котором описываются принципы, интриги и т. д. «пролетариев» и из которого можно видеть, как Маркс, с наполеоновским высокомерием и сознанием своего умственного превосходства, держит в ежовых рукавицах серную банду».


Гг. Гутшмидт и Шульце читают в № 37 «National-Zeitung», после того как Цабель возвел меня в главу эмиграции 1849 года:

«и если она» (первая статья «National-Zeitung») «говорит далее о письме Техова: «… из которого можно видеть, как Маркс, с наполеоновским высокомерием и сознанием своего умственного превосходства, держит в ежовых рукавицах серную банду»».


Если уж судьи обладают полномочиями предоставлять частным лицам право на иск или лишать их его, то гг. Гутшмидт и Шульце не только имели право, но были обязаны отказать мне в праве предъявления иска к Цабелю. Сообщенное ими in nuce {в зародыше; здесь: в самом сжатом виде, вкратце. Ред.} содержание передовой статьи.№ 37 тайного издания «National-Zeitung» совершенно исключает какой бы то ни было corpus delicti. Действительно, что печатает Цабель в этом тайном издании? Во-первых, он оказывает мне незаслуженную честь, заставляя всю собравшуюся в Лондоне эмиграцию 1849 г. «почитать» меня в качестве своего «видного главы». Неужели за это мне его «привлекать к суду»? А, во-вторых, он оказывает мне столь же незаслуженную честь, утверждая, что я «держу в ежовых рукавицах» какую-то вовсе не связанную со мной серную банду, как я, скажем, в 1848–1849 гг. держал в ежовых рукавицах Цабеля и К°. И за это мне Цабеля «привлекать к суду»?

Из этого видно, какая получается путаница, когда законодательство разрешает судьям-чиновникам «постановлять», и притом в тайне, «постановлять», имеет или не имеет известное лицо право привлекать к суду другое лицо, например, за клевету в «National-Zeitung», Истец подает жалобу на основании распространенного, может быть, в 10000 экземпляров общедоступного издания № 37 «National-Zeitung», а судья постановляет на основании изготовленного для него одного тайного издания того же номера. Как мало обеспечено при такой процедуре даже одно только тождество corpus delicti!

Ставя в каждом отдельном случае право на иск частного лица в зависимость от усмотрения судьи, прусское законодательство исходит из взгляда, что государство, как отеческая власть, должно опекать и регламентировать частную жизнь детей государства. Но даже с точки зрения прусского законодательства «постановление» апелляционного суда кажется странным. Прусское законодательство хочет, очевидно, устранить возможность пустых жалоб. Поэтому, — если я правильно понимаю дух прусского законодательства и с достаточным основанием предполагаю, что оно не ставит себе целью систематический отказ в правосудии, — поэтому оно предоставляет судье право отклонять иск, но только если prima facie {на первый взгляд. Ред.} нет предмета иска, если, следовательно, иск prima facie не обоснован., Применимо ли это к данному случаю? Городской суд признает, что передовицы Цабеля содержат в себе по существу дела «оскорбительные для чести» и потому «наказуемые» утверждения обо мне. Он защищает Ф. Цабеля против моей законной мести лишь потому, что Ф. Цабель «только цитировал» свои клеветнические утверждения. Апелляционный суд заявляет: с точки зрения закона оскорбительные для чести утверждения, цитированные или нецитированные, одинаково наказуемы; однако он, со своей стороны, отрицает, что в передовых статьях Цабеля вообще содержатся оскорбительные для чести заявления — цитированные или не цитированные, оскорбительные заявления о моей особе. Таким образом, у городского суда и у апелляционного суда не только различные, но даже прямо противоположные взгляды на самый состав преступления. Один находит оскорбительные заявления обо мне там, где другой их не видит. Это противоречие во взглядах судей на сам состав преступления убедительно доказывает, что здесь prima facie предмет иска налицо. Если Папиниан и Ульпиан говорят: это печатное заявление оскорбительно для чести, а Муций Сцевола и Манилий Брут, наоборот, утверждают: это печатное заявление не оскорбительно для чести, то что подумает народ квиритов[597]? Почему народу не верить, вместе с Ульпианом и Папинианом, что Цабель опубликовал в №«№ 37 и 41 «National-Zeitung» оскорбительные для моей чести заявления? Если я стану уверять народ квиритов, что Муций Сцевола и Манилий Брут дали мне тайное свидетельское показание, согласно которому «оскорбительные для чести» заявления и утверждения Цабеля нисколько не касаются меня, то народ квиритов пожмет плечами, как бы говоря: a d'autres! {говорите другим! Ред.}

Так как апелляционный суд решает в последней инстанции вопрос о составе преступления, то есть в данном случае должен был решать в последней инстанции, содержится ли по существу дела в обеих передовых статьях Цабеля оскорбление моей чести и имеется ли намерение оскорбить меня, и так как апелляционный суд отрицает этот состав преступления, то для апелляции к верховному суду оставался открытым только вопрос, не основывается ли по существу дела решение апелляционного суда на юридической ошибке? Ведь сам апелляционный суд по существу дела установил в своем «постановлении», что Цабель приписывает серной банде «беспринципные и бесчестные интриги», «доносы и вымогательство денег», приписывает той самой серной банде, которую тот же Цабель в той же передовой статье прямо характеризует как «партию Маркса» или как «узкую партию Маркса» с Марксом в качестве ее видного и держащего ее в ежовых рукавицах «главы». Имел ли апелляционный суд законное право не усмотреть в этом оскорбления моей чести? Мой защитник г-н юстицрат Вебер, в своей жалобе верховному суду, между прочим, замечает по этому поводу:

«Правда, нигде прямо не сказано» (Цабелем), «что Маркс вымогал деньги, занимался доносами и изготовлением фальшивых денег. Но разве недостаточно ясно это выражено в следующем заявлении: Маркс был главой партии, которая преследовала указанные преступные и безнравственные цели? Ни один непредубежденный и здравомыслящий человек не будет отрицать, что глава какого-либо общества, цель и преимущественная деятельность которого посвящена совершению преступлений, не только одобряет махинации этого общества, но и сам распоряжается ими, руководит ими и пользуется их плодами; и глава этот, бесспорно, вдвойне ответствен, не только как участник, но и как идейный вдохновитель, даже если бы нельзя было уличить его ни в одном действии, доказывающем его непосредственное участие в выполнении определенного преступления. Высказанная в оспариваемом постановлении» (апелляционного суда) «точка зрения может привести к тому, что доброе имя человека окажется беззащитным перед тем, кто захочет погубить его. Вместо того, чтобы ложно утверждать об А, что он совершил убийство, клеветнику достаточно будет сказать, что там-то существует банда, занимающаяся убийствами, и что А — главарь этой банды. Точка зрения апелляционного суда гарантирует этому клеветнику полную безнаказанность. Правильно же будет, если кара за клевету постигнет клеветника независимо от того, назовет ли он третье лицо, вопреки истине, разбойником или атаманом разбойников».

С точки зрения здравого человеческого смысла фактически налицо клевета. Имеется ли она с точки зрения прусского законодательства? Апелляционный суд говорит — нет, мой защитник говорит — да. Если апелляционный суд, вопреки мнению городского суда, решил, что форма цитаты не освобождает клеветника от преследования, то почему бы верховному суду, вопреки мнению апелляционного суда, не решить, что не освобождает его от преследования и запутанная солитерообразная форма клеветы? По поводу этого юридического момента, по поводу этой совершенной апелляционным судом в вопросе о составе преступления юридической ошибки и апеллировал мой защитник к верховному суду, в известной мере к ареопагу. Верховный суд «постановил»:

«I) В Вашей жалобе от 23 августа сего года на постановление уголовного сената королевского апелляционного суда от 11 июля сего года по делу об оскорблении д-ра К. Маркса редактором «National-Zeitung» д-ром Цабелем, по рассмотрении соответствующих документов, как необоснованной, Вам отказывается. II) Королевский апелляционный суд не усмотрел в обеих инкриминируемых передовых статьях «National-Zeitung» объективного оскорбления чести истца и не нашел, что при этом имелось намерение оскорбить последнего, и поэтому правильно отказал в том, чтобы дать ход иску об оскорблении. Вопрос же о том, имеется ли объективно оскорбление чести и существовало ли намерение оскорбить, является по существу определением фактической стороны дела, на которое можно подать жалобу в королевский верховный суд лишь тогда, когда в решении апелляционного судьи по этому пункту допущена юридическая ошибка. III) Но в данном случае таковой не усматривается. IV) Издержки по этому постановлению в размере 25 зильбергрошей Вам надлежит внести в течение недели в кассу сборов местного королевского городского суда.

Берлин, 5 октября 1860 г.

Королевский верховный суд

Фон Шликман

Юстицрату Веберу, здесь».

Для более удобного рассмотрения я перенумеровал составные части «постановления» верховного суда.

В пункте I) г-н фон Шликман сообщает, что в жалобе на апелляционный суд «отказано». В пункте II) г-н фон Шликман поучает о компетенции апелляционного суда и верховного суда по отношению друг к другу — дидактическое отступление, не относящееся, очевидно, к делу. В пункте IV) г-ну Веберу приказывается внести в течение недели 25 зильбергрошей в кассу сборов берлинского городского суда, что представляется следствием «постановления», но, конечно, не причиной его.

Где же, однако, содержится обоснование «отказывающего» постановления? Где ответ на весьма подробную жалобу моего защитника? А вот:

Пункт III) «Но в данном случае таковой» (юридической ошибки) «не имеется».

Если из этой фразы пункта III) выкинуть словечко не, то мотивировка будет гласить: «Но в данном случае таковая» (юридическая ошибка) «имеется». И тогда было бы аннулировано решение апелляционного суда. Таким образом, оно остается в силе только благодаря помещенному в конце фразы словечку «не», с помощью которого г-н фон Шликман «отказывает» от имени верховного суда в жалобе г-ну юстицрату Веберу.

Αυτοτατοζ εϕη {Он сам сказал. Ред.}. Нет! Г-н фон Шликман не опровергает юридических соображений, развитых моим защитником, он не обсуждает их, он даже их не у поминает. У г-на фон Шликмана, разумеется, были достаточные основания в пользу его «постановления», но он умалчивает о них. Нет! Доказательная сила этого словечка состоит исключительно в авторитете, в иерархическом положении лица, произносящего его. Само по себе «нет» ничего не доказывает, «Нет»! Αυτοτατοζ εϕη.

Таким образом, и верховный суд запретил мне привлечь к суду «демократа» Ф. Цабеля.

Так закончилась моя тяжба с прусскими судами.

XII ПРИЛОЖЕНИЯ

1. ВЫСЫЛКА ШИЛИ ИЗ ШВЕЙЦАРИИ

Из-за недостатка места я могу, к сожалению, привести лишь выдержки из письма Шили о его высылке из Швейцарии, в котором на одном примере иллюстрируется обращение с эмигрантами, не членами парламента. Письмо начинается рассказом о том, как два немецких эмигранта, Б. и И. {Бискамп и Имандт. Ред.}, приятели Шили, уехавшие из Женевы, были арестованы во время своего путешествия по Швейцарии; потом их Дрюэ снова освободил, и они вернулись обратно в Женеву.

«По их поручению», — продолжает Шили, — «я отправился к Фази, чтобы узнать, будут ли их преследовать, и получил от него успокоительное заверение, что им, как главой кантональных властей, их инкогнито не будет нарушено, со стороны же союзных властей не получено никакого приказа на их счет; будет, впрочем, хорошо, если я — ссылаясь на него и его заявления — обращусь к начальнику ведомства юстиции и полиции, г-ну Жирару. Я так и поступил, добился почти такого же успеха и оставил свой адрес на случай каких-нибудь приказов со стороны союзных властей. Несколько недель спустя ко мне заявляется полицейский чиновник с требованием сообщить адрес Б. и И. Я отказался сделать это, побежал к упомянутому Жирару и указал ему — в ответ на его угрозу выслать меня, если я не сообщу ему адреса, — что меня, согласно нашему прежнему уговору, можно привлечь в качестве intermediaire {посредника. Ред.} , но отнюдь не denonciateur {доносчика. Ред.}. На это он сказал мне: «Vous avez l'air de vouloir vous interposer comme ambassadeur entre moi et ces refugies, pour traiter de puissance a puissance»{176}. Я ответил: «Je n'ai pas l'ambition d'etre accredite ambassadeur pres de vous»{177}. И действительно, я был отпущен без всякого подобающего послам церемониала. На обратном пути я узнал, что оба, Б. и И., были только что разысканы, арестованы и уведены, и, таким образом, я мог считать ликвидированной вышеприведенную угрозу. Но я не принял в расчет 1 апреля; в этот злополучный день 1852 г. полицейский чиновник предложил мне на улице последовать за ним в здание городского самоуправления, где меня будто бы хотят о чем-то спросить. Здесь государственный советник Турт, женевский комиссар по делам о высылке эмигрантов, ad latus {Состоящий. Ред.} при находившемся тогда в Женеве федеральном комиссаре по тем же делам Троге, заявил мне, что я высылаюсь, и он должен поэтому отправить меня немедленно в Берн, к величайшему своему сожалению, так как со стороны кантональных властей ничего против меня не имеется, но на моей высылке настаивает федеральный комиссар. На мою просьбу препроводить меня к последнему, я получил ответ: «Non, nous ne voulons pas, que le comissaire federal fasse la police ici»{178}. Но этим он противоречил своим прежним словам и вообще вышел из своей роли женевского государственного советника, состоявшей в том, чтобы с либеральным жеманством сопротивляться требованиям о высылке со стороны союзных властей и уступать только силе, но в то же время с радостью или со смирением уступать даже gentle pressure {легкому нажиму. Ред.}. Другая особенность этой роли заключалась в том, чтобы за спиной высланного говорить, что он шпион, что его пришлось убрать в интересах «правого дела»… Так, Турт после рассказывал эмигрантам, что он должен был удалить меня, так как я был в сговоре с федеральным комиссаром и вместе с ним выступал против его (Турта) мероприятий, имеющих в виду защиту эмигрантов, то есть что я конспирировал с тем самым комиссаром, который — к великому сожалению Турта — распорядился о моей высылке! Quelles tartines! Что за ложь и противоречие! И все это для капельки aura popularis {мимолетной популярности. Ред.}. Конечно, только держа нос по ветру, этот господин делает свою карьеру. Этого члена женевского Большого совета и женевского Государственного совета, члена швейцарского Совета кантонов или Национального совета, прирожденного советника путаницы, недостает только в Союзном совете, чтобы гарантировать Швейцарии спокойствие; недаром написано: Providentia Dei et confusione hominum Helvetia salva fuit{179}».

По приезде в Лондон Шили направил против клеветы Турта протест в находившийся под влиянием Резена — о нем упоминается ниже — женевский «Independant», незадолго до этого резко бичевавший клеветнические удары ослиных копыт, которыми «либеральные faiseurs {фигляры. Ред.} выгоняли эмигрантов из Швейцарии»; протест этот не был принят.

«Из здания женевского городского самоуправления», — продолжает Шили, — «пришлось отправиться в тюрьму, а оттуда на следующий день, на почтовых, в сопровождении полицейских, в Берн, где г-н Дрюэ держал меня в течение двух недель под строгим арестом в так называемой старой башне…»

Дрюэ в своей переписке с заключенным Шили — о которой речь будет ниже — валил всю вину на Женевский кантон, между тем как Турт, со своей стороны, уверял, что виновны во всем союзные власти, что женевские кантональные власти решительно ничего не имеют против Шили. Такие же заверения незадолго до того сделал ему женевский судебный следователь Резен. О последнем Шили, между прочим, пишет следующее:

«Во время происходившего летом 1851 г. в Женеве федерального стрелкового празднества Резен взял на себя редактирование издававшегося на французском и немецком языках «Journal du tir federal» и пригласил меня сотрудничать в этом издании, пообещав гонорар в 300 франков; моя работа состояла, между прочим, и в том, что я должен был flagrante delicto {На месте преступления. Ред.} записывать немецкие приветственные и прощальные речи председателя комитета Турта; задача эта — воздам Турту благодарность, хотя и запоздалую — очень облегчалась для меня тем, что он каждый раз обращался почти с одинаковыми восторженными словами к различным депутациям стрелков, варьируя их слегка, в зависимости от того, приветствовал ли он бернского медведя, быка Ури или какого-нибудь иного сочлена федерации; поэтому, когда начинался припев: «если же настанет день опасности, то мы и т. д.», я мог спокойно класть перо и на вопрос Резена, почему я это делаю, отвечать: «c'est le refrain du danger, je le sais par coeur» {«это припев об опасности, я его знаю наизусть». Ред.}. Но вместо заслуженных мной в поте лица 300 фр. гонорара Резен с охами и вздохами заплатил мне только 100 фр. с обещанием, однако, дальнейшего сотрудничества, именно в политическом журнале, который он собирался основать в Женеве, чтобы, независимо от всех существующих партий, вести борьбу на всех фронтах и особенно против тогдашнего «либерального» правительства Фази — Турта, хотя он и сам принадлежал к нему. Он вполне годился для такого предприятия, готовый, как бывало хвалился, «d'arracher la peau a qui que ce soit»… {«с кого угодно содрать шкуру». Ред.} С этой целью он поручил мне завязать во время путешествия по Швейцарии, предпринято — го мной после моих трудов на федеральном стрелковом празднестве, необходимые для этого предприятия связи, — что я и исполнил и о чем я ему сделал по своем возвращении письменный доклад. Но за это время успел подуть совсем другой ветер, пригнавший его из корсарской экспедиции на всех парусах в спокойную гавань существующего правительства. J'en etais donc pour mes frais et honoraires{180}, уплаты которого я тщетно требовал от него и тщетно требую до сих пор, хотя он стал богатым человеком… Незадолго до моего ареста он клялся мне, что не может быть и речи о моей высылке, как в этом его уверил его друг Турт, — что мне нечего принимать никаких предупредительных мер против угрозы Жирара и т. д… На письмо, которое я ему послал de pro-fundis {из глубины. Ред.} старой тюремной башни, прося у него небольшую сумму в счет следуемых мне денег и разъяснения о происшествии (моем аресте и т. д.), он так и не ответил, хотя уверил лицо, передавшее ему мое письмо, что исполнит все мои просьбы.

… Что моя высылка была делом рук беглых парламентариев, мне писал несколько месяцев спустя К., человек надежный и непредубежденный, и это mordicus {убедительно. Ред.} подтверждалось в нескольких строках, приложенных к этому письму Раникелем. Эту же мысль высказывали многие сведущие люди, с которыми я после имел случай лично беседовать об этом инциденте… А, между тем, я ведь не был собственно парламентоедом, подобно гиене Рейнаху, который изо дня в день вытаскивал блаженной памяти имперского регента Фогта из имперской могилы за обеденный стол в Берне, где тот сам сидел во плоти, точно «скованный Прометей», a entre poire et fromage {за дессертом. Ред.}, ко всеобщему ужасу, жадно проглатывал как мумию, так и воплощение. Правда, я не был поклонником парламентских подвигов. Напротив! Но неужели эти господа собирались отомстить мне за это изгнанием из империи, — причисляя Швейцарию к империи, потому что в ней погребена имперская конституция вместе с протоколами решений имперского парламента? Скорее я полагаю, что подозрение о предпринятом ими против меня преследовании возникло в связи с упомянутым в моем прежнем письме возмущением парламентариев против женевского Эмигрантского комитета, образованного мной, Беккером и несколькими женевскими гражданами… Среди этих господ не было единодушия по вопросу о том, почему, собственно, они хотели узурпировать право распределения денег среди эмигрантов. Одни из них — в том числе Денцель из маленькой баденской палаты — хотели в отличие от нашей практики, имевшей в виду помощь особенно нуждающимся рабочим, осушать слезы преимущественно профессиональных страстотерпцев, героев революции, сынов отечества, видавших лучшие дни… Is fecit cui prodest {Кому выгодно, тот и сделал. Ред.}, говорят ремесленники. А так как моя деятельность была действительно неудобна для этих господ, то зародилось подозрение, что они использовали свое влияние в руководящих кругах для моего устранения. Ведь было известно, что они использовали aurem principis {ухо начальника. Ред.}, что они, во всяком случае, стояли достаточно близко к этому уху, чтобы нашептать кое-что о моем беспокойном характере и что они, в частности, не раз собирались вокруг princeps {начальника. Ред.} Турта…»

Рассказав о своей отправке из старой бернской башни через Базель и французскую границу, Шили замечает!

«Что касается расходов по высылке эмигрантов, то я питаю надежду, что издержки эти покрываются отнюдь не из федеральной казны, а за счет Священного союза. А именно, однажды, спустя некоторое время после нашего перехода на швейцарскую территорию, принцесса Ольга сидела за табльдотом одного бернского отеля с тамошним русским поверенным в делах. Entre poire et fromage (sans comparaison {без сравнения. Ред.} с ужасным Рейнахом) высочайшая особа сказала своему собеседнику: «Eh bien, Monsieur le baron, avez-vous encore beaucoup de refugies ici?» «Pas mal, Princesse»{181}, — ответил тот, — «bien que nous en ayons deja beaucoup renvoye. M. Druey fait de son mieux a cet egard, et si de nouveaux fonds nous arrivent, nous en renverrons bien encore»{182}. Этот разговор слышал и передал мне прислуживавший при этом кельнер, бывший в кампанию за имперскую конституцию добровольцем под моим командованием».

При высылке Шили таинственно и бесповоротно исчезли его дорожные вещи.

«До сих пор остается загадочным, как могли они внезапно исчезнуть в Гавре из багажного хаоса в поезде немецких переселенцев (в Базеле мы были включены в этот поезд агентом по переселению Кленком, которому федеральные власти сдали в подряд нашу доставку до Гавра, причем все вещи эмигрантов и переселенцев совершенно перемешались между собой); это могло произойти не иначе, как при помощи списка эмигрантов и их вещей. Может быть, об этом больше знает швейцарский консул в Гавре, коммерсант Ваннер, к которому мы были направлены для дальнейшей отправки. Он обещал нам полное возмещение. Дрюэ впоследствии подтвердил мне это обещание в письме, которое я отправил адвокату Фогту в Берне для защиты своего иска перед Союзным советом. Но до сих пор я не мог получить от него ни этого письма обратно, ни вообще ответа на все посланные мной ему письма. А летом 1856 г. я получил решительный отказ от Союзного совета без какой бы то ни было мотивировки этого решения…

Но все это и вообще все высылки с их жандармами, ручными кандалами и т. п. — пустяки по сравнению с отправками на родину так называемых менее тяжких преступников из числа баденцев, отправками, практикуемыми со своеобразным добродушием под предлогом дружественно-соседского соглашения; последние получали специально изготовленные для этого проездные свидетельства с предписанием явиться по прибытии на родину к местным властям, где, вместо того, чтобы получить возможность заняться своим делом, эти люди вопреки своим ожиданиям должны были всякими способами искупать свои грехи. Неслышные страдания выданных таким образом людей (именно выдача здесь — самое подходящее слово) ожидают еще своего историка и мстителя.

Хвала человеку, «который не перестает быть великим оттого, что указаны его недостатки», говорит швейцарский Тацит о Швейцарии. В материале для таких похвал недостатка нет. Талии такими похвалами ей не повредить… qui aime bien chatie bien {кто сильно любит, тот строго наказывает. Ред.}. И в самом деле, я, со своей стороны, в общем питаю неизменную симпатию к Швейцарии. И страна, и народ мне очень нравятся. Всегда готовый искусно употребить в дело свое старинное ружье, сохраняемое среди домашнего скарба, для защиты славных исторических традиций и полезных в хозяйстве завоеваний современности, швейцарец в моих глазах — весьма почтенное явление. Он заслуживает чужих симпатий, потому что сам симпатизирует чужой борьбе за лучшую долю. «Я предпочел бы, чтобы у нашего господа бога издохла его лучшая пара ангелов», — сказал один швейцарский сельский хозяин с досады по поводу неудачи южногерманского восстания. Собственной запряжкой он для этого дела, может быть, не рискнул бы, — скорее, собственной шкурой и старинным ружьем в придачу. Таким образом, швейцарец в глубине души не нейтрален, хотя и сохраняет нейтралитет на основе своего наследственного владения и для его защиты. Впрочем, эта старая кора нейтральности, скрывающая его лучшее ядро, не выдержит, очевидно, топота всех этих чужих ног, — а ведь в этом и есть сущность нейтралитета, — скоро даст трещину и сломается, а это очистит воздух».

Так пишет Шили. В бернской тюремной башне он не мог добиться личного свидания с Дрюэ, но обменялся с этим господином письмами. На письмо, в котором Шили спрашивает его о мотивах своего ареста и просит разрешить ему юридическую консультацию с бернским адвокатом Виссом, Дрюэ ответил 9 апреля 1852 года:

…«Женевские власти постановили выслать Вас из кантона, приказали арестовать Вас и отправить в Берн в распоряжение моего департамента, потому что Вы оказались одним из самых неспокойных эмигрантов и старались скрыть И. и Б., которых Вы обязались представить властям. Ввиду этого и ввиду того, что Ваше дальнейшее пребывание в Швейцарии могло бы повредить международным отношениям Швейцарского союза, Союзный совет постановил выслать Вас из пределов Швейцарии и т. д… Так как Ваш арест произведен не с целью предать Вас уголовному суду или суду исправительной полиции, а представляет собой меру, вызванную государственными соображениями… то для Вас нет необходимости советоваться с адвокатом. Впрочем, прежде чем… разрешить испрашиваемое Вами свидание с г-ном адвокатом Виссом, я хотел бы знать цель этого сеидания».

Письма, которые Шили после многократных ходатайств было разрешено наконец писать своим женевским друзьям, должны были все предварительно идти на просмотр к г-ну Дрюэ.

В одном из этих писем Шили употребил выражение: «Vae victis» {«Горе побежденным». Ред.}. По этому поводу Дрюэ пишет ему 19 апреля 1852 года:

«В записке, посланной Вами г-ну Я. {Якоби. Ред.}, встречаются слова: «Vae victis»… Хотели ли Вы сказать, что федеральные власти обращаются с Вами, как с побежденным? Если бы это было так, то это было бы лживым обвинением, против которого я должен был бы протестовать».

Шили ответил всесильному Дрюэ 21 апреля 1852 г., между прочим, следующее:

«Не думаю, г-н федеральный советник, чтобы эта характеристика принятых по отношению ко мне мер заслуживала упрека в лживом обвинении; во всяком случае, подобный упрек не может заставить меня отказаться от мысли, что со мной обращаются жестоко; наоборот, подобный ответ заключенному со стороны того, кто держит его в заключении, кажется мне лишней жестокостью»{183}.

В конце марта 1852 г., незадолго до ареста Шили и высылки других непарламентских эмигрантов, реакционный «Journal de Geneve» напечатал всякого рода вздорные сплетни о коммунистических заговорах, затеваемых в Женеве среди немецких эмигрантов: г-н Трог будто бы занят изъятием немецкого коммунистического гнезда с выводком из 84 коммунистических драконов и т. д. Наряду с этой реакционной женевской газетой бернский писака, принадлежавший к парламентской банде, — это был, надо думать, Карл Фогт, так как в «Главной книге» он неоднократно приписывает себе честь спасения Швейцарии от коммунистических изгнанников, — распространял подобные же небылицы во «Frankfurter Journal», подписываясь корреспондентским значком «ss». Он писал, например, что состоявший из коммунистов женевский Комитет помощи немецким эмигрантам свергнут за неправильное распределение денежных сумм и заменен комитетом из честных людей (парламентариев), которые вскоре положат конец всем этим безобразиям; далее, что женевский диктатор, по-видимому, стал подчиняться, наконец, распоряжениям федеральных комиссаров, и недавно два принадлежащих к коммунистической фракции немецких эмигранта были арестованы и перевезены из Женевы в Берн и т. д. Выходящая в Базеле «Schweizerische National-Zeitung»[598] поместила в № 72 от 25 марта 1852 г. ответ из Женевы, где, в частности, говорится:

«Всякий непредубежденный человек знает, что подобно тому как Швейцария занимается только укреплением и конституционным развитием своих политических завоеваний, так и слабые остатки местной немецкой эмиграции заняты только добыванием хлеба насущного и совершенно невинными делами, и что россказни о коммунизме измышляются только мещанскими духовидцами и политически или лично заинтересованными доносчиками».

Назвав бернского парламентского корреспондента «Frankfurter Journal» одним из этих доносчиков, статья заканчивается следующими словами:

«Местные эмигранты думают, что в их среде имеется немало так называемых «честных людей» типа блаженной памяти «имперских Бидерманов и Бассерманов», которые, тоскуя по отечественным котлам с мясом[599], пытаются снискать себе милость своих отцов-государей подобными реакционными гнусностями; им желают скорейшего счастливого пути, чтобы они более не компрометировали эмиграции и дающего им прибежище правительства».

Беглые парламентарии знали, что Шили — автор этой статьи. Последняя появилась в базельской «National-Zeitung» 25 марта, а 1 апреля произошел ничем не мотивированный арест Шили, «Tantaene animis celestibus irae?»{184}

2. РЕВОЛЮЦИОННЫЙ СЪЕЗД В МУРТЕНЕ

После муртенского скандала немецкая эмиграция в Женеве, за исключением беглых парламентариев, выпустила протест «Верховному союзному департаменту юстиции и полиции». Я приведу оттуда лишь одно место:

«… Монархи не удовольствовались своими прежними дипломатическими успехами. Чтобы очистить Швейцарию от эмигрантов, они бряцали оружием по ее адресу, угрожали ей военной оккупацией; по крайней мере, Союзный совет высказал в одном официальном документе свою озабоченность по поводу этой опасности. И вот снова последовали высылки, на этот раз их обосновывали известным муртенским съездом и утверждали, будто, в результате произведенного в связи с этим розыска, напали на след политической пропаганды. Имеющиеся факты решительно опровергают это утверждение… В правовом же отношении следует указать, что повсюду, где существует законный порядок, могут, быть только законные наказания за предусмотренные законом наказуемые деяния; это относится и к высылке из страны, если эта высылка открыто не превращается в акт полицейского произвола. Или, может быть, и в данном случае в отношении нас станут превозносить значение дипломатии и скажут, что пришлось поступить таким образом из уважения к иностранным державам, для сохранения международных связей? Но если так, то пусть скроется крест Швейцарского союза за турецким полумесяцем, который стучащему в ворота Порты сыщику, преследующему эмигрантов, показывает свои рога, а не приносит повинную; если так, пусть дадут нам паспорта в Турцию и пусть, захлопнув за нами двери, передадут ключи от твердыни швейцарских свобод Священному союзу в знак feudum oblatum {ленной зависимости. Ред.}, чтобы впредь носить их на правах лена от него, как камергерские знаки отличия, с девизом: Finis Helvetiae!» {Конец Гельвеции! Ред.}.

3. ШЕРВАЛЬ

Из письма Иоганна Филиппа Беккера я увидел, что упоминаемый имперским Фогтом «сподвижник Маркса» или «сподвижник» Шерваля не может быть не кем иным, как проживающим теперь в Лондоне г-ном Штехером. До сих пор я не имел чести быть лично знаком с ним, хотя слышал много лестного о его крупном и всестороннем художественном таланте. Благодаря письму Беккера мы встретились с ним. Нижеследующее — письмо моего «сподвижника» ко мне.

«Лондон, 17, Сассекс-стрит, Уэст Сентрал, 14 октября 1860 г.

Дорогой г-н Маркс!

Я охотно дам Вам некоторые разъяснения по вопросу о Ньюдженте (Шервале-Кремере), упоминаемом в брошюре Фогта, из которой Вы любезно послали мне выдержки. В марте 1853 г., возвращаясь из путешествия по Италии, я приехал в Женеву. Приблизительно в то же самое время приехал в Женеву Ньюджент, с которым я и познакомился в одном литографском заведении. Я тогда только что начал заниматься литографией, а так как Ньюджент обладает обширными сведениями в этом деле и является очень любезным, энергичным и трудолюбивым человеком, то я принял его предложение работать совместно с ним в одном ателье. Рассказ Фогта о махинациях Ньюджента в Женеве соответствует приблизительно тому, что я уже слышал тогда об этом, если отбросить обычные преувеличения фельетониста или составителя брошюр. Успех был крайне ничтожный. Я знал только одного из этой компании, добродушного и трудолюбивого, но вместе с тем чрезвычайно легкомысленного молодого человека; а так как он был одним из главных персонажей, то легко можно понять, что Н. был в компании всем, а прочие были только любопытными слушателями. Я убежден, что не были изготовлены ни каменные, ни медные клише, но я слышал, что Н. говорил о подобных вещах. Моими знакомыми были, по большей части, женевцы и итальянцы. Я знал, что позднее Фогт и другие немецкие эмигранты, с которыми я не был знаком, считали меня шпионом. Но я мало беспокоился по этому поводу, — ведь истина всегда обнаруживается; я даже не сердился на них, ведь так легко было вызвать подозрение, так как не было недостатка в шпионах, и не всегда было легко их распознать. Я почти убежден, что Ньюджент не переписывался ни с кем в Женеве после того, как был выслан оттуда. Позднее я получил от него два письма; он приглашал меня приехать в Париж и взять на себя выполнение одной работы по средневековой архитектуре, что я и сделал. В Париже, как я увидел, Ньюджент держался в стороне от политики и не вел переписки. На основании вышеизложенного можно, во всяком случае, сделать вывод, что под «сподвижником Маркса» могли иметь в виду меня, так как я не знал и не слышал ни о ком другом, кого Ньюджент пригласил бы в Париж. Г-н Фогт, конечно, не мог знать, что я никогда — ни прямо, ни косвенно — не приходил в соприкосновение с Вами и, возможно, никогда не пришел бы, если бы не поселился в Лондоне, где, благодаря случаю, имел удовольствие познакомиться с Вами и с Вашим почтенным семейством.

Сердечный привет Вам и Вашим уважаемым дамам.

Г. К. Штехер»

4. КЁЛЬНСКИЙ ПРОЦЕСС КОММУНИСТОВ

Приведенные мной в этой главе сообщения о прусском посольстве в Лондоне и о его переписке с прусскими властями на континенте во время кёльнского процесса основываются на опубликованных А. Виллихом в «New-Yorker Criminal-Zeitung» (апрель 1853 г.) добровольных признаниях сидящего теперь в гамбургской тюрьме Гирша, появившихся под заглавием: «Жертвы шпионажа, оправдательная записка Вильгельма Гирша»[600]; последний был главным орудием полицейского лейтенанта Грейфа и его агента Флёри и по их поручению и под их руководством сфабриковал представленную на процессе коммунистов Штибером фальшивую книгу протоколов. Я привожу здесь некоторые выдержки из мемуаров Гирша.

«За немецкими обществами» (во время промышленной выставки) «следили сообща члены полицейского триумвирата — полицейский советник Штибер от Пруссии, некий г-н Кубеш от Австрии и начальник полиции Хунтель из Бремена».

Гирш в следующих словах описывает свою первую встречу с секретарем прусского посольства в Лондоне Альбертсом, которая состоялась в связи с тем, что он предложил свои услуги в качестве mouchard {шпиона. Ред.}.

«Свидания, назначаемые прусским посольством в Лондоне; своим тайным агентам, происходят в подходящем для этого помещении. Трактир «Петух», Флит-стрит, Темпл-Бар бросается так мало в глаза, что если бы золотой петух в качестве вывески не указывал входа, то человек, который не стал бы специально его искать, с трудом бы его заметил. Через узкий вход я вошел во внутреннее помещение этой староанглийской таверны, и на мой вопрос о м-ре Чарлзе мне представился под этой фамилией плотный господин с такой любезной улыбкой, точно мы оба были уже старыми знакомыми. Представитель посольства, каковым он и был, казался очень весело настроенным, а коньяк с водой так поднял его настроение, что он на время как будто забыл о цели нашей встречи. М-р Чарлз, или, как он тотчас же назвал себя настоящим именем, секретарь посольства Альбертс, осведомил меня прежде всего, что он, собственно, не имеет никакого отношения к полицейским делам, но готов взять на себя посредничество… Второе свидание имело место на тогдашней его квартире, Бруэр-стрит, 39, Голден-сквер; здесь я впервые познакомился с полицейским лейтенантом Грейфом. Это был человек чисто полицейского образца, среднего роста, с темными волосами и того же цвета par ordre {по-казенному. Ред.} подстриженной бородой — так что усы сливались с бакенбардами — и с бритым подбородком. Его глаза, в которых менее всего светился ум, приобрели, по-видимому, от постоянного обращения с мошенниками и ворами какое-то напряженное выражение… Г-н Грейф представился мне первоначально под тем же псевдонимом, что и г-н Альбертс, назвавшись м-ром Чарлзом. Но новый м-р Чарлз был, по крайней мере, более серьезно настроен; он считал нужным, по-видимому, сперва проэкзаменовать меня… Наша первая встреча закончилась тем, что он поручил мне составить ему точный отчет о всей деятельности революционной эмиграции… В следующий раз г-н Грейф представил мне, как он выразился, «свою правую руку», «а именно, одного из своих агентов», добавил он. Это был высокий, изящно одетый молодой человек, представившийся мне опять-таки под именем м-ра Чарлза; вся политическая полиция, по-видимому, присвоила это имя в качестве псевдонима. Таким образом, мне приходилось иметь теперь дело с тремя Чарлзами. Но новоприбывший заслуживал, казалось, наибольшего внимания: «Он также», по его словам, «был раньше революционером; однако, все можно сделать, мне нужно только идти вместе с ним»». Грейф уехал на некоторое время из Лондона и, прощаясь с Гиршем, «прямо заявил, что новый м-р Чарлз действует постоянно по его поручению и что я могу без всякого опасения ему довериться, хотя бы кое-что и казалось мне странным; я не должен этим смущаться. Для большей ясности он прибавил: «Министерство нуждается иногда в том или другом предмете; главное, это — документы; если их нельзя раздобыть, то надо уметь как-нибудь помочь этому горю!»»

Гирш рассказывает дальше, что последний из Чарлзов был Флёри,

«работавший прежде в экспедиции «Dresdner Zeitung», которая выходила под редакцией Л. Виттига. В Бадене он, на основании доставленных им рекомендаций из Саксонии, был послан временным правительством в Пфальц, чтобы заняться там организацией ландштурма и т. д. Когда пруссаки вступили в Карлсруэ, он был взят в плен и т. д. Появился он вдруг снова в Лондоне в конце 1850 или в начале 1851 года. Здесь он с самого начала носит фамилию де Флёри и под такой фамилией поселяется среди эмигрантов, находясь с виду, по крайней мере, в тяжелом положении. Вместе с ними он живет в устроенной Эмигрантским комитетом эмигрантской казарме и получает вспомоществование. В начале лета 1851 г. его положение внезапно улучшается, он поселяется в приличной квартире и женится в конце этого года на дочери английского инженера. Впоследствии мы его встречаем, в качестве полицейского агента, в Париже… Настоящая его фамилия — Краузе; он сын сапожника Краузе, который лет 15–18 тому назад был казнен в Дрездене вместе с Бакхофом и Безелером за убийство в Дрездене же графини Шёнберг и ее горничной… Флёри-Краузе часто рассказывал мне, что он работал для правительств уже с четырнадцатилетнего возраста».

Это тот самый Флёри-Краузе, о котором Штибер заявил на публичном заседании кёльнского суда как о непосредственно подчиненном Грейфу прусском тайном полицейском агент». В своих «Разоблачениях о процессе коммунистов» я говорю о Флёри[601]:

«Флёри, хотя и не Флёр де Мари [Fleur de Marie] полицейских проституток, но все же он цветок{185}, который будет цвести, хотя бы только цветом fleurs-de-lys»{186}.

Это в известной мере исполнилось. Несколько месяцев спустя после процесса коммунистов Флёри был приговорен в Англии по делу о подлоге к нескольким годам hulks{187}.

«В качестве правой руки полицейского лейтенанта Грейфа», — продолжает Гирш, — «Флёри, в отсутствие его, сносился прямо с прусским посольством».

С Флёри был связан Макс Рёйтер, совершивший кражу писем у Освальда Дица, бывшего тогда хранителем архива шаппер-виллиховского союза.

«Штибер», — говорит Гирш, — «был извещен агентом прусского посланника в Париже Гацфельдта, пресловутым Шервалем, о письмах, которые последний сам писал в Лондон, и через Рейтера разузнал о их местонахождении, после чего Флёри, по поручению Штибера, совершил с помощью Рёйтера эту кражу. Это те украденные письма, о которых г-н Штибер не постыдился открыто дать на суде присяжных в Кёльне показания «как о таковых»… Осенью 1851 г. Флёри, вместе с Грейфом и Штибером, был в Париже; еще до этого Штибер, через посредство графа Гацфельдта, вступил там в сношения с этим Шервалем, или, правильнее, Йозефом Кремером, при помощи которого он надеялся создать заговор. С этой целью гг. Штибер, Грейф, Флёри, а также два других полицейских агента, Бекман{188} и Зоммер, устроили совещание в Париже совместно с знаменитым французским шпионом Люсьеном Делаодом (под фамилией Дюпре) и дали соответственные инструкции Шервалю, по которым он должен был выкраивать свою переписку. Флёри очень часто забавлялся при мне этой провоцированной борьбой между Штибером и Шервалем; а тот Шмидт, который появился в основанном Шервалем по полицейскому приказу обществе в качестве секретаря одного революционного союза в Страсбурге и Кёльне, этот Шмидт был не кто иной, как г-н де Флёри… Флёри был в Лондоне, несомненно, единственным агентом прусской тайной полиции, и все предложения, делавшиеся прусскому посольству, проходили через его руки… гг. Грейф и Штибер во многих случаях полагались на его мнение». Флёри сообщает Гиршу: «Г-н Грейф сказал Вам, как надо действовать… Центральная полиция во Франкфурте сама того мнения, что прежде всего необходимо обеспечить существование политической полиции, — безразлично, какими мы этого добьемся средствами; шаг в этом направлении уже сделан сентябрьским заговором в Париже».

Грейф возвращается в Лондон, выражает свое удовлетворение работой Гирша, но требует большего, именно отчетов о

«тайных заседаниях Союза, принадлежащего к партии Маркса». «Мы должны, — сказал в заключение лейтенант полиции — a tout prix {во что бы то ни стало. Ред.} дать отчеты о заседаниях Союза; делайте это, как знаете, но только никогда не переступайте границ правдоподобия, сам же я слишком занят. Г-н де Флёри будет работать вместе с Вами от моего имени».

Тогдашнее занятие Грейфа заключалось, по словам Гирша, в переписке с Мопа через посредство Делаода-Дюпре насчет устройства мнимого побега Шерваля и Гиппериха из тюрьмы Сент-Пелажи. Ввиду уверений Гирша, что

«Маркс в Лондоне никакого нового центрального общества Союза не основал… Грейф договорился с Флёри, что при данных обстоятельствах мы должны пока сами изготовить отчеты о заседаниях Союза; он же, Грейф, возьмет на себя заботу о защите подлинности этих документов, а то, что он предлагает, будет во всяком случае принято».

Итак, Флёри и Гирш принялись за работу. «Содержание» их отчетов о проведенных мной тайных заседаниях Союза, по словам Гирша,

«сводилось к тому, что устраивались различные дискуссии, принимались новые члены Союза, в каком-нибудь уголке Германии основывалась новая община, создавалась какая-нибудь новая организация, в Кёльне у заключенных друзей Маркса то появлялись, то исчезали виды на освобождение, приходили письма от тех или иных лиц и т. д. Что касается последнего, то Флёри обыкновенно обращал при этом внимание на тех лиц в Германии, которые были уже на подозрении в результате политического розыска или каким-либо образом проявляли политическую активность; но очень часто должна была приходить на помощь и фантазия, и тогда в Союз попадали члены с именами, быть может, совсем не существовавшими на свете. Но г-н Грейф полагал, что отчеты хороши и что нужно ведь их a tout prix создавать. Часть их Флёри взялся составить один, но в большинстве случаев я должен был помогать ему, так как он не умел даже мелкие заметки написать надлежащим стилем. Так появились отчеты, а г-н Грейф без колебаний взял на себя гарантию их подлинности».

Гирш рассказывает далее, как он и Флёри посетили А. Руге в Брайтоне и Эдуарда Мейена (тобиевской памяти) и украли у них письма и литографированные корреспонденции. Но это не все. Грейф-Флёри наняли в типографии Станбёри, Феттер-лейн, литографский станок и вместе с Гиршем сами стали фабриковать «радикальные листовки». Здесь есть чему поучиться «демократу» Ф. Цабелю. Пусть послушает:

«Первая составленная мной» (Гиршем) «листовка была названа, по предложению Флёри, «К сельскому пролетариату»; удалось получить несколько хороших оттисков ее. Г-н Грейф послал эти оттиски, как исходящие от партии Маркса, а для большей правдоподобности прибавил в сфабрикованных вышеуказанным образом отчетах так называемых заседаний Союза несколько слов о рассылке такой листовки для объяснения ее происхождения. Подобное же произведение было изготовлено под заглавием «К детям народа»; я не знаю, кому приписал его на этот раз г-н Грейф. Эти фокусы потом прекратились, главным образом потому, что поглощали много денег».

После своего мнимого побега из Парижа Шерваль прибыл в Лондон; здесь он первое время работает при Грейфе за плату 1 ф. 10 шилл. в неделю;

«за это он обязан был представлять отчеты о сношениях между немецкой и французской эмиграцией». Но публично разоблаченный в Обществе рабочих и выгнанный из него, как mouchard

«Шерваль, по весьма естественным причинам, стал изображать немецкую эмиграцию и ее органы как совершенно не заслуживающие внимания, ибо с этой стороны он лишился всякой возможности доставлять какие бы то ни было сведения. Но зато он представил Грейфу отчет о ненемецкой революционной партии, в котором превзошел Мюнхаузена».

Гирш возвращается затем к кёльнскому процессу.

«Г-на Грейфа уже не раз запрашивали о содержании изготовленных Флёри, по его поручению, отчетов Союза, поскольку они касались кёльнского процесса… По этому делу были и определенные задания. Так, в одном случае Маркс будто бы переписывался о Лассалем по адресу «питейный дом», и г-н государственный прокурор желал, чтобы были произведены соответствующие розыски… Наивнее кажется просьба г-на государственного прокурора, в которой он выражает желание получить точные разъяснения о денежной помощи, оказанной Лассалем из Дюссельдорфа заключенному Рёзеру в Кёльне… ведь деньги якобы должны были на самом деле поступать из Лондона».

В главе III, раздел 4 было уже упомянуто, как Флёри должен был, по поручению Хинкельдея, разыскать в Лондоне человека, который представлял бы на кёльнском суде. присяжных исчезнувшего свидетеля X. {Хаупта. Ред.} и т. д. Подробно изложив этот эпизод, Гирш продолжает:

«Между тем, г-н Штибер настойчиво требовал от Грейфа доставить по возможности подлинники присланных им протоколов заседаний Союза. Флёри говорил, что, если иметь в своем распоряжении людей, то он мог бы изготовить подлинные протоколы. Но для этого необходимо иметь почерки некоторых друзей Маркса. Я воспользовался этим замечанием и отверг, со своей стороны, это предложение; Флёри только раз вернулся еще к этому вопросу, но затем молчал об этом. Вдруг около этого времени г-н Штибер выступает в Кёльне с книгой протоколов заседающего в Дон-доне центрального общества Союза… Я еще более был поражен, когда в сообщенных газетами выдержках из протоколов узнал переданные почти дословно отчеты, сфабрикованные Флёри по поручению Грейфа. Таким образом, г-н Грейф или сам г-н Штибер как-то сфабриковали копию, так как протоколы этого мнимого подлинника были снабжены подписями, протоколы же, которые передал Флёри, никогда их не имели. От самого Флёри я по поводу этого удивительного явления только узнал, что «Штибер все умеет делать, история произведет фурор!»».

Когда Флёри узнал, что «Маркс» засвидетельствовал подлинные подписи лиц, якобы подписавших протоколы (Либкнехта, Рингса, Ульмера и т. д.) в лондонском полицейском суде, он составил следующее письмо:

«Высокому королевскому полицей-президиуму в Берлине. Лондон, d. d. {de dato — т. е. написано такого-то числа. Ред.} Маркс и его друзья, намереваясь показать, что подписи, значащиеся под протоколами Союза, фальшивые, собираются засвидетельствовать здесь подписи, которые затем будут представлены суду присяжных в качестве подлинных. Всякий, знакомый с английскими законами, знает также, что в этом отношении ими можно вертеть в разные стороны и что тот, кто гарантирует подлинность, по существу, собственно, не дает настоящего поручительства. Лицо, делающее это сообщение, не боится назвать свое имя для дела, где речь идет об установлении истины. Беккер, Личфилд-стрит, 4». «Флёри знал адрес немецкого эмигранта Беккера, жившего в том же доме, что и Виллих, так что впоследствии подозрение по поводу происхождения письма могло бы легко пасть на Виллиха как на противника Маркса… Флёри уже заранее наслаждался скандалом, который должен был из-за этого произойти. Письмо, думал он, будет, конечно, прочитано так поздно, что возможные сомнения в его подлинности смогут быть разрешены лишь тогда, когда процесс уже закончится… Письмо за подписью Беккера было адресовано в полицей-президиум в Берлине, но оно пошло не в Берлин, а «к полицейскому чиновнику Гольдхейму, Франкфуртская гостиница в Кёльне», конверт же от этого письма пошел в Берлин со следующей вложенной в него запиской: «Г-н Штибер из Кёльна даст точные сведения о назначении сего»… Г-н Штибер не использовал письма; он не мог его использовать, так как вынужден был отказаться от всей книги протоколов».

Относительно последней Гирш рассказывает:

«Г-н Штибер заявляет» (на суде), «что она была у него в руках две недели тому назад и он раздумывал, прежде чем ее использовать; далее он заявляет, что она получена им с курьером в лице Грейфа… Таким образом, Грейф привез ему свою собственную работу; но как согласовать это с письмом г-на Гольдхейма? Г-н Гольдхейм пишет посольству: «Книгу протоколов представили так поздно лишь для того, чтобы предотвратить успех возможных запросов о ее подлинности»… В пятницу 29 октября г-н Гольдхейм прибыл в Лондон. Дело в том, что г-н Штибер понимал невозможность защищать подлинность книги протоколов; он поэтому отправил посланца переговорить по этому поводу на месте с Флёри; ставился вопрос, нельзя ли каким-нибудь образом раздобыть доказательство подлинности. Переговоры не дали результата, и, ничего не добившись, он уехал, оставив Флёри в отчаянии: чтобы не компрометировать высших чинов полиции, Штибер при создавшемся положении решил предать его. Что это было причиной тревоги Флёри, я понял из последовавшего вскоре затем заявления г-на Штибера. В полном расстройстве г-н Флёри ухватился за последнее средство; он принес мне рукопись, по которой я должен был скопировать заявление и, подписав его именем Либкнехта, присягнуть потом перед лорд-мэром Лондона в том, что я — Либкнехт… Флёри сказал мне, что почерк рукописи принадлежит тому лицу, которое написало книгу протоколов, и что привез ее» (из Кёльна) «г-н Гольдхейм. Но если г-н Штибер получил книгу протоколов из Лондона через курьера Грейфа, то как мог г-н Гольдхейм привезти из Кёльна рукопись мнимого протоколиста в то время, когда Грейф уже вновь был в Лондоне?.. То, что Флёри мне дал, состояло только из нескольких слов и подписи…». Гирш «скопировал по возможности точно почерк и составил заявление, что нижеподписавшийся, — Либкнехт, — объявляет засвидетельствованную Марксом и К° его подпись ложной и признает единственно правильной и подлинной только эту его подпись. Закончив свою работу и держа в руках рукопись» (рукопись, переданную ему Флёри для копирования), «которая, по счастью, находится еще и теперь в моем распоряжении, я, к немалому изумлению Флёри, высказал ему свои опасения и решительно отклонил его просьбу. Сперва он был безутешен, но затем заявил, что даст присягу сам… Ради большей верности он намеревался заверить свою подпись у прусского консула и поэтому сперва отправился в его канцелярию. Я ожидал его в одной таверне. Когда он вернулся, его подпись уже была заверена консулом, после чего он отправился к лорд-мэру, чтобы заверить ее под присягой. Но здесь дело не пошло так гладко; лорд-мэр потребовал других поручителей, которых Флёри не мог доставить, и дело с присягой лопнуло… Поздно вечером я встретился еще раз — и уже в последний раз — с г-ном де Флёри. Как раз в этот день он испытал неожиданную неприятность, прочитав в «Kolnische Zeitung» касавшееся его заявление г-на Штибера! «Но я знаю, что Штибер не мог поступить иначе, в противном случае ему пришлось бы скомпрометировать самого себя», — с полным основанием философски утешал себя г-н де Флёри… «В Берлине грянет гром, если кёльнцы будут осуждены», — сказал мне г-н де Флёри в одну из наших последних встреч».

Последние встречи Гирша с Флёри происходили в конце октября 1852 года; добровольные признания Гирша датированы концом ноября 1852 г., а в конце марта 1852 г. грянул «гром в Берлине» (заговор Ладендорфа){189}.

5. КЛЕВЕТА

По окончании кёльнского процесса коммунистов стали усиленно распространяться — особенно в немецко-американской прессе — клеветнические вымыслы в стиле Фогта об «эксплуатации» мной рабочих. Некоторые из моих проживающих в Америке друзей — гг. И. Вейдемейер, д-р А. Якоби (практикующий врач из Нью-Йорка, один из обвиняемых по кёльнскому процессу коммунистов) и А. Клусс (служащий в адмиралтействе Соединенных Штатов в Вашингтоне) опубликовали с пометкой: Нью-Йорк, 7 ноября 1853 г. подробное опровержение этой нелепости, заметив при этом, что я имею право молчать о своих личных делах, поскольку дело идет о снискании благосклонности филистера. «Но когда следует противопоставить себя crapule {всякому сброду. Ред.}, филистерам и деморализованным бездельникам, по нашему мнению, молчать вредно для дела, и мы нарушаем молчание»[603].

6. ВОЙНА МЫШЕЙ И ЛЯГУШЕК

В цитированном мною раньше памфлете «Рыцарь и т. д.», на странице 5, напечатано: «… 20 июля 1851 г. был основан Агитационный союз, а 27 июля 1851 г. — немецкий Эмигрантский клуб. Именно с этого дня… началась борьба между «Эмиграцией» и «Агитацией», которая велась по обеим сторонам океана — великая война мышей и лягушек.

Кто даст звучанье этой скромной лире,

Где вдохновенный слов поток мне взять,

Чтобы борьбу, невиданную в мире,

Я в ярких красках мог бы описать?

Все прежние бои — цветы на пире

В сравненьи с тем, что петь сулил мне рок:

Ведь все, в ком жив чудесный дух отваги,

Скрестили в этой славной битве шпаги.

(По Боярдо. «Влюбленный Роланд», песнь 27)»[604].

В мою задачу отнюдь не входит вдаваться здесь в подробности «этой славной битвы», а также входить в детали достигнутого 13 августа 1852 г. между Готфридом Кинкелем, от имени Эмигрантского союза, и А. Гёггом, от имени Революционного союза Старого и Нового света, «Предварительного соглашения относительно договора о союзе» (verbotenus {дословно. Ред.} и под этим названием опубликовано во всей немецко-американской печати). Я замечу только, что вся парламентская эмиграция и той и другой стороны принимала участие в маскараде, за немногими исключениями (имен, вроде К. Фогта, каждая партия избегала тогда из одного только чувства приличия).

Страстоцвет немецкого филистерства Готфрид Кинкель под конец своего революционно-увеселительно-попрошайнического турне по Соединенным Штатам высказал в «Записке о немецком национальном займе для содействия революции», помеченной: Эльмира, штат Нью-Йорк, 22 февраля 1852 г., взгляды, ценные, по меньшей мере, своей крайней простотой. Готфрид полагает, что с устройством революций дело обстоит также, как со строительством железных дорог. Если только есть деньги, то имеешь в одном случае железную дорогу, а в другом — революцию. В то время как нация должна носить в груди жажду революции, устроители революции должны иметь наличные деньги в кармане, и все поэтому зависит от «небольшого, хорошо вооруженного отряда, богато снабженного деньгами». Вот к каким идейным блужданиям меркантильный ветер Англии приводит даже мелодраматические головы. Так как все здесь делается при помощи акций, даже «public opinion» {«общественное мнение». Ред.}, то почему бы не быть и акционерному обществу «Для содействия революции»?

Во время одной публичной встречи с Кошутом, который тогда так же занимался революционным попрошайничеством в Соединенных Штатах, Готфрид очень эстетично выразился:

«Даже из Ваших чистых рук дарованная свобода была бы, правитель, для меня черствым куском хлеба, который я смочил бы слезами своего стыда».

Поэтому Готфрид, так внимательно смотревший дареному коню в зубы, уверял правителя, что если тот преподнесет ему своей правой рукой «революцию с Востока», то он, Готфрид, со своей стороны, вручит правителю своей правой рукой в качестве эквивалента «революцию с Запада». Семь лет спустя, в основанной им самим газете «Hermann», тот же Готфрид уверяет, что он человек редкой последовательности, и как он провозгласил перед военным судом в Раштатте принца-регента императором Германии, так он постоянно и придерживался этого девиза.

Один из первоначальных трех распорядителей и кассир революционного займа граф Оскар Рейхенбах опубликовал с пометкой: Лондон, 8 октября 1852 г., денежный отчет с заявлением, в котором он отрекается от предприятия, причем добавляет: «Во всяком случае, я не могу передать и не передам денег гражданам Кинкелю и т. д.». В то же время он предлагал акционерам получить по временным заемным квитанциям находившиеся в кассе деньги. К отказу от заведования кассой и т. д., говорит он,

«меня побуждают политические и юридические соображения… Предположения, на которых основывалась идея займа, не оправдались. Сумма в 20000 долларов, по реализации которой только и надо было бы приступить к займу, не была поэтому собрана… Предложение основать журнал для агитации за идеи не встречает отклика. Только политические шарлатаны или помешанные на революции могут считать теперь осуществимой идею займа и допускать в данный момент возможность одинаково справедливого по отношению ко всем партийным фракциям, следовательно, беспристрастного, действительно революционного употребления денег».

Но революционную веру Готфрида не так легко было поколебать, и он раздобыл для этого случая «постановление», давшее ему возможность продолжать дело под другой фирмой.

В отчете Рейхенбаха содержится любопытное указание:

«За взносы», — говорит он, — «уплаченные комитетами позднее не мне, а другим лицам, нельзя сделать ответственными поручителей, на что при инкассировании квитанций и производстве расчетов я и прошу комитеты обратить свое внимание».

Доходы составляли, по его compte rendu {отчету. Ред.} 1587 ф. ст. 6 шилл. 4 пенса, из которых на долю Лондона падают 2 ф. ст. 5 шилл., а на долю Германии — 9 фунтов. Расходы в сумме 584 ф. ст. 18 шилл. 5 пенсов состоят из следующих статей: путевые издержки Кинкеля и Хильгертнера — 220 фунтов; путевые издержки других лиц — 54 фунта; литографский станок — 11 фунтов; изготовление временных квитанций — 14 фунтов; литографированная корреспонденция, почтовые расходы и т. д. — 106 ф. ст. 1 шилл. 6 пенсов; по указанию Кинкеля и т. д. — 100 фунтов.

Революционный заем ограничился 1000 фунтами, которые Готфрид Кинкель держит в Вестминстерском банке наготове как первые деньги для ближайшего немецкого временного правительства. А временного правительства все нет, как нет!

По-видимому, Германия думает, что с нее достаточно 36 наличных правительств.

Некоторые американские суммы по займу, не попавшие в лондонскую центральную кассу, нашли в отдельных случаях патриотическое применение, как, например, 100 ф. ст., переданные Готфридом Кинкелем весной 1858 г. г-ну Карлу Блинду для превращения их в «радикальные листовки» и т. д.

7. ПОЛЕМИКА ПРОТИВ ПАЛЬМЕРСТОНА

Шеффилд, Каунсил-холл, 6 мая 1856 г.

Доктор!

Шеффилдский комитет по иностранным делам поручил мне выразить Вам горячую благодарность за крупную услугу, которую Вы оказали обществу Вашим замечательным expose {изложением. Ред.} документов о Карсе, опубликованным в «People's Paper».

Имею честь и т. д. В. Сайплс, секретарь

Д-ру Карлу Маркс{190}

8. ЗАЯВЛЕНИЕ г-на А. ШЕРЦЕРА

Г-н А. Шерцер, начиная с 30-х годов принимавший достойное участие в рабочем движении, писал мне 22 апреля 1860 г. из Лондона: «Уважаемый гражданин!

Я не могу не протестовать против одного, касающегося меня лично места среди отвратительной лжи и гнус-ньгх клеветнических измышлений фогтовской брошюры. Именно, в помещенном в приложении к № 150 «Schweizer Handels-Courier» от 2 июня документе № 7 напечатано: «Нам известно, что в настоящее время в Лондоне предпринимаются новые шаги. Письма за подписью А. Ш… посылаются оттуда обществам и отдельным лицам и т. д.». Эти «письма», по-видимому, дали г-ну К. Фогту повод написать в другом месте своей книги: «В начале этого года (1859) появилась как будто новая почва для политической агитации. Немедленно же этим обстоятельством воспользовались, чтобы по возможности снова приобрести некоторое влияние. В этом отношении тактика за много лет не изменилась. Комитет, о котором, как поется в старой песенке, «никто не знает ничего», рассылает через совершенно впрочем также неизвестного председателя или секретаря письма и т. д. и т. д. Когда, таким образом, позондирована почва, в районе появляется несколько «странствующих братьев», которые немедленно принимаются за организацию тайного союза. Самое общество, которое собираются скомпрометировать, ничего не знает об этих махинациях, исходящих от сепаратного союза нескольких лиц; даже переписка, ведущаяся от имени общества, в большинстве случаев совершенно ему неизвестна; в письмах, однако, всегда говорится «наше общество» и т. д. И преследования полиции, которые неизбежно за этим следуют и опираются на перехваченные документы, обращаются всегда против всего общества и т. д.».

Почему г-н К. Фогт не перепечатал всего письма, на которое он ссылается в документе № 7? Почему он не «позондировал» источника, из которого исходил? Он без труда узнал бы, что открыто существующее лондонское Просветительное общество рабочих на открытом заседании назначило корреспондентский комитет, в который я имел честь быть избранным. Если г-н Фогт говорит о неизвестных секретарях и т. п., то мне очень приятно быть неизвестным ему, но я с удовлетворением могу заявить, что меня знают тысячи немецких рабочих, которые приобретали научные знания у людей, на которых он теперь клевещет. Времена переменились. Период тайных обществ прошел. Нелепо говорить о тайном союзе или сепаратном союзе, когда дела открыто разбираются в Обществе рабочих и на каждое заседание в качестве гостей туда приходят посторонние. Подписанные мной письма составлялись так, что из-за них ни у кого и волос не мог упасть с головы. Нам, немецким рабочим в Лондоне, важно было только узнать настроение обществ рабочих на континенте и основать газету, которая защищала бы интересы рабочего класса и боролась бы с наемными писаками враждебного лагеря. Ни одному немецкому рабочему не приходило, конечно, в голову действовать в интересах какого-нибудь Бонапарта, на что способен только какой-нибудь Фогт или ему подобные. Мы ненавидим австрийский деспотизм, наверное, куда сильнее г-на Фогта, но мы не стремимся к его разгрому чужим деспотом. Каждый народ должен сам себя освободить. Не странно ли, что г-н Фогт считает себя вправе прибегать как раз к тем средствам, использование которых в борьбе против его интриг он нам вменяет в преступление? Если г-н Фогт утверждает, что он не состоит на жалованье у Бонапарта, а деньги для основания газеты получал только из демократических рук, и этим хочет обелить себя, то как он, при всей своей учености, может проявлять столько тупости, чтобы обвинять и заподозревать рабочих, которые пекутся о благе своей родины и ведут пропаганду в пользу основания газеты?

С полным уважением А. Шерцер»

9. СТАТЬЯ БЛИНДА В «FREE PRESS» от 27 мая 1859 г.

The Grand Duke Constantine to be King of Hungary{191}

A Correspondent, who encloses his card, writes as follows: —

Sir, — Having been present at the last meeting in the Music Hall, I heard the statement made concerning the Grand-Duke Constantine. I am able to give you another fact: —

So far back as last summer, Prince Jerome Napoleon detailed to some of his confidants at Geneva a plan of attack against Austria, and prospective rearrangement of the map of Europe. I know the name of a Swiss senator to whom he broached the subject. Prince Jerome, at that time, declared that, according to the plan made, the Grand-Duke Constantine was to become King of Hungary.

I know further of attempts made, in the beginning of the present year, to win over to the Russo-Napoleonic scheme some of the exiled German Democrats, as well as some influential Liberals in Germany. Large pecuniary advantages were held out to them as a bribe. I am glad to say that these offers were rejected with indignation.

10. ПИСЬМА г-на ОРГЕСА

Милостивый государь!

Сегодня я получил от г-на Либкнехта сообщение, что Вы намерены любезно предоставить в наше распоряжение судебный документ о листовке против Фогта, касающийся истории ее происхождения. Убедительно прошу Вас переслать мне его и по возможности скорее, чтобы мы могли представить его на суде. Прошу Вас прислать этот документ заказной почтой и все расходы поставить нам в счет. Впрочем, милостивый государь, либеральная партия недооценивает иногда «Allgemeine Zeitung»; мы (редакция) выдержали все испытания огнем и водой на верность политическим убеждениям. Если Вы будете судить не на основании той или иной отдельной статьи, а на основании всей нашей работы в целом, то убедитесь, что ни одна немецкая газета так не работает, без торопливости, но и неустанно, на пользу единства и свободы, могущества и культуры, умственного и материального прогресса, подъема национального сознания и нравственности немецкого народа, что ни одна из них не добилась большего, чем мы. Вы должны судить о нашей деятельности по ее результатам. Еще раз убедительнейше прошу о любезном исполнении своей просьбы. С полным уважением всецело преданный Вам

Герман Оргес

Аугсбург, 16/10

Второе письмо от того же числа было только выдержкой из первого; оно «тоже было послано ради вящей осторожности», как выражается г-н Оргес; в нем содержится та же самая просьба о «скорейшей пересылке любезно предоставляемого Вами, как пишет г-н Либкнехт, в наше распоряжение документа о происхождении известной листовки против Фогта».

11. ЦИРКУЛЯР ПРОТИВ К. БЛИНДА

Из своего циркуляра на английском языке против Блинда от 4 февраля 1860 г. {См. настоящий том, стр. 699–700. Ред.} я приведу здесь только заключительные строки:

«Прежде чем я предприму дальнейшие шаги, я хочу разоблачить молодцов, которые явным образом сыграли на руку Фогту. С этой целью я публично заявляю, что показание Блинда, Вие и Холлингера, будто анонимная листовка не была напечатана в типографии Холлингера, 3, Личфилд-стрит, Сохо является преднамеренной ложью. Во-первых, г-н Фёгеле, один из наборщиков, работавший прежде у Холлингера, готов заявить под присягой, что названная листовка была напечатана в типографии Холлингера, была написана почерком г-на Блинда и была набрана частично самим Холлингером. Во-вторых, в судебном порядке может быть доказано, что эта листовка и статья в «Volk» набраны были одним и тем же шрифтом. В-третьих, будет показано, что Вие не работал у Холлингера одиннадцать месяцев подряд и, в частности, не работал у него в то время, когда печаталась листовка. Наконец, можно вызвать свидетелей, в присутствии которых сам Вие признавался, что Холлингер уговорил его подписать заведомо ложное заявление, напечатанное в «Аугсбургской газете». На основании всего этого я снова называю вышеупомянутого Карла Блинда преднамеренным лжецом.

Карл Маркс»

ИЗ ЛОНДОНСКОЙ ГАЗЕТЫ «TIMES» ОТ 3 ФЕВРАЛЯ{192}

Vienna, January 30th. — The Swiss Professor Vogt pretends to know that France will procure for Switzerland Faucigny, Chablais and the Genevese, the neutral provinces of Savoy, if the Grand Council of the Republic will let her have the free use of the Simplon.

12. AFFIDAVIT ФЁГЕЛЕ

Сим заявляю:

что немецкая листовка «Предостережение», которая была потом напечатана 18 июня 1859 г. в № 7 «Volk» (немецкой газеты, выходившей тогда в Лондоне) и снова перепечатана в аугсбургской «Allgemeine Zeitung» («Аугсбургской газете») — что она была набрана отчасти г-ном Фиделио Холлингером, 3, Личфилд-стрит, Сохо, Лондон; отчасти мной самим, работавшим тогда у г-на Фиделио Холлингера, и что листовка эта была напечатана в типографии г-на Ф. Холлингера, 3, Личфилд-стрит, Сохи, Лондон; что рукопись названной листовки была написана почерком г-на Карла Блинда; что я видел, как г-н Ф. Холлингер дал г-ну Вильгельму Либкнехту, 14, Черч-стрит, Сохо, Лондон, корректурный лист листовки «Предостережение»; что сначала г-н Ф. Холлингер колебался, отдать ли корректурный лист г-ну В. Либкнехту и что, когда г-н В. Либкнехт ушел, он, г-н Ф. Холлингер, выразил мне и моему товарищу, рабочему П. Ф. Вие, свое сожаление, что он выпустил из своих рук корректурный лист.

Заявлено в полицейском суде на Боу-стрит, в графстве Мидлсекс, 11 февраля 1860 г. передо мной, полицейским судьей столицы Т. Генри.

А. Фёгеле{193}

М. П.

13. AFFIDAVIT ВИЕ{194}

One of the first days of November last — I do not recollect the exact date — in the evening between nine and ten o'clock I was taken out of bed by Mr. F. Hollinger, in whose house I then lived, and by whom I was employed as compositor. He presented to me a paper to the effect, that, during the preceding eleven months I had been continously employed by him, and that during all that time a certain German flysheet «Zur Warnung» (A Warning) had not been composed and printed in Mr. Hollinger's Office, 3, Litchfield Street, Soho. In my perplexed state, and not aware of the importance of the transaction, I complied with his wish, and copied, and signed the document. Mr. Hollinger promised me money, but I never received anything. During that transaction Mr. Charles Blind, as my wife informed me at the time, was waiting in Mr. Hollinger's room. A few days later, Mrs. Hollinger called me down from dinner and led me into her husband's room, where I found Mr. Charles Blind alone. He presented me the same paper which Mr. Hollinger had presented me before, and entreated me to write, and sign a second copy, as he wanted two, the one for himself, and the other for publication in the Press. He added that he would show himself grateful to me. I copied and signed again the paper.

I herewith declare the truth of the above statements and that:

1) During the 11 months mentioned in the document I was for six weeks not employed by Mr. Hollinger, but by a Mr. Ermani. 2) I did not work in Mr. Hollinger's Office just at that time when the flysheefc: «Zur Warnung» (A Warning) was published. 3) I heard at the time from Mr. Voegele, who then worked for Mr. Hollinger, that he, Voegele, had, together with Mr. Hollinger himself, composed the flysheet in question, and that the manuscript was in Mr. Blind's handwriting. 4) The types of the pamphlet were still standing when I returned to Mr. Hollinger's service. I myself broke them into columns for the reprint of the flysheet (or pamphlet) «Zur Warnung» (A Warning) in the German paper «Das Volk» published at London, by Mr. Fidelio Hollinger, 3, Litchfield Street, Soho. The flysheet appeared in No. 7, d. d. 18th June, 1859, of «Das Volk» (The People). 5) I saw Mr. Hollinger give to Mr. William Liebknecht, of 14, Church Street, Soho, London, the proofsheet of the pamphlet «Zur Warnung», on which proofsheeb Mr. Charles Blind with his own hand corrected four or five mistakes. Mr. Hollinger hesitated at first giving the proofsheetto Mr. Liebknecht, and when Mr. Liebknecht had withdrawn, he, F. Hollinger, expressed to me and my fellow workman Voegele his regret for having given the proofsheet out of his hands.

Declared and signed by the said Johann Friedrich Wiehe at the Police Court, Bow Street, this 8th day of February, 1860, before me Th. Henry, Magistrate of the said court.

Johann Friedrich Wiehe

L. S.

14. ИЗ ДОКУМЕНТОВ ПРОЦЕССА

Временное правительство. Французская республика. Свобода, Равенство и Братство.

От имени французского народа

Париж, 1 марта 1848 г.

Мужественный и честный Маркс!

Французская республика — место убежища для всех друзей свободы. Тирания Вас изгнала, свободная Франция вновь открывает Вам свои двери, Вам и всем тем, кто борется за святое дело, за братское дело всех народов. Всякий агент французского правительства должен толковать свои обязанности в этом духе. Привет и братство.

Фердинан Флокон, член временного правительства{195}

Брюссель, 19 мая 1848 г.


Дорогой г-н Маркс!

Я с большим удовольствием узнал от нашего друга Веерта, что Вы собираетесь издавать в Кёльне «Новую Рейнскую газету», проспект которой он мне доставил. Необходимо, чтобы эта газета держала нас в Бельгии в курсе дел немецкой демократии, так как здесь невозможно узнать о них ничего достоверного по «Кёльнской газете», по аугсбургской «Всеобщей газете» и по другим аристократическим немецким газетам, которые мы получаем в Брюсселе, а также по нашей «Independance belge», все специальные корреспонденции которой составлены с точки зрения интересов нашей буржуазной аристократии. Г-н Веерт сказал мне, что он собирается ехать к Вам в Кёльн, чтобы принять участие в создании «Новой Рейнской газеты». Он обещал мне от Вашего имени присылать эту газету в обмен на «Debat social»[605], которую я, со своей стороны, буду посылать Вам. Я бы очень хотел также поддерживать с Вами переписку о делах, касающихся обеих наших стран. В интересах обеих стран необходимо, чтобы бельгийцы и немцы не оставались отчужденными друг от друга, так как во Франции подготовляются события, которые неизбежно выдвинут вопросы, затрагивающие обе наши страны. Я вернулся из Парижа, где провел с десяток дней, стараясь по возможности лучше выяснить себе положение в этой великой столице. В конце моего пребывания там я оказался в самой гуще событий 15 мая. Я присутствовал даже на заседании Национального собрания, во время которого народ ворвался в зал заседаний… Наблюдая занятую парижским народом позицию и выслушивая речи главных современных деятелей Французской республики, я понял, что ожидается сильная реакция в настроениях буржуазии против февральских событий; события 15 мая, без сомнения, ускорят эту реакцию. А последняя, несомненно, очень скоро приведет к новому восстанию народа… Франция должна будет вскоре прибегнуть к войне. На этот случай мы и должны здесь и у вас обдумать наши совместные действия. Если война будет сначала с Италией, то у нас будет передышка… Но если она немедленно будет направлена против нашей страны, то я не знаю еще, что нам придется делать, и в этом случае нам понадобится совет немцев… А пока я в воскресенье анонсирую в «Debat social» о предстоящем вскоре выходе Вашей новой газеты… Я рассчитываю поехать в Лондон в конце июня этого года. Если Вам представится случай написать в Лондон своим друзьям, то благоволите просить их принять меня. Сердечно Вам преданный

Л. Жотран, адвокат{196}

Брюссель, 10 февраля 1860 г.

Дорогой Маркс!

Не получая очень долго от Вас вестей, я с живейшим удовлетворением прочел Ваше последнее письмо. Вы жалуетесь на то, что все идет так медленно и что я не поторопился ответить на Ваш вопрос. Что делать, с возрастом перо становится все ленивее. Но я надеюсь, Вы убедитесь, что мои чувства и мои взгляды остались теми же. Я вижу, что Ваше последнее письмо написано под диктовку рукой Вашего интимного секретаря, Вашей очаровательной супруги, — г-жа Маркс, не забыла еще старого брюссельского отшельника. Да благоволит она принять мой почтительный привет.

Сохраните, дорогой собрат, Ваши дружеские чувства ко мне. Привет и братство.

Лелевель{197}

Лондон, 11 февраля 1860 г. 5, Кембридж-плейс, Кенсингтон

Дорогой Маркс!

Я прочел ряд гнусных статей против Вас в «National-Zeitung» и крайне поражаюсь лживости и злорадству их автора. Я считаю обязанностью каждого, кто знаком с Вами, — как ни излишни подобные свидетельства, — воздать должное Вашим достоинствам, честности и бескорыстию. На мне эта обязанность лежит вдвойне: я вспоминаю, как много статей в течение ряда лет Вы давали для моего небольшого журнала «Notes to the Peo-ple»[606], а впоследствии для «People's Paper» совершенно безвозмездно, — статей, которые были так важны для дела народа и так ценны для газеты. Позвольте мне надеяться, что Вы сурово накажете Вашего низкого и трусливого пасквилянта.

Примите, мой дорогой Маркс, искреннейшее уверение в моей преданности,

Эрнест Джонс

Д-ру Карлу Марксу{198}


Нью-Йорк. Редакция «Tribune», 8 марта 1860 г.

Дорогой сэр!

В ответ на Вашу просьбу я очень счастлив подтвердить известные мне лично факты о Вашей связи с различными изданиями в Соединенных Штатах. Лет девять тому назад я пригласил Вас сотрудничать в «New-York Tribune», и с тех пор это сотрудничество не прекращалось. Вы писали для нас постоянно, без перерыва даже на одну неделю, насколько я помню. И Вы не только один из наиболее ценимых, но и один из наилучше оплачиваемых сотрудников газеты. Единственный недостаток, который я мог бы отметить у Вас, это то, что Вы иногда обнаруживали слишком немецкие для американской газеты симпатии. Это имело место как в отношении России, так и Франции. В вопросах, касавшихся царизма и бонапартизма, мне по временам казалось, что Вы обнаруживаете слишком много интереса и слишком много заботы о единстве и независимости Германии. Может быть, особенно резко это обнаруживалось в связи с последней Итальянской войной. Я вполне был солидарен с Вами в симпатиях к итальянскому народу; я так же мало доверял, как и Вы, искренности французского императора и так же мало, как и Вы, верил, что от него можно ожидать итальянской свободы, — но я не думал, что у Германии есть такие основания для тревоги, как думали это Вы вместе с другими немцами-патриотами.

Я должен прибавить, что во всех Ваших статьях, прошедших через мои руки, Вы всегда обнаруживали живейший интерес к благополучию и прогрессу трудящихся классов и что многие Ваши труды имели прямое отношение к этому вопросу.

Я был также не раз за последние пять-шесть лет посредником, через которого проходили Ваши работы, предназначавшиеся для «Putnam's Monthly»[607], очень солидного литературного журнала, а также для «Новой американской энциклопедии», редактором которой я также состою и для которой Вы прислали несколько очень важных статей.

Если потребуются другие объяснения, то я буду счастлив дать их Вам. А пока остаюсь искренне Ваш

Чарлз А. Дана,

ответственный редактор «New-York Tribune»


Г-ну д-ру Карлу Марксу{199}

15. БРОШЮРЫ ДАНТЮ

Я показал, что брошюры Дантю служат источником, откуда немецкий Да-Да черпает свою мудрость в области всемирной истории вообще и «спасительной политики Наполеона» в частности. «Спасительная политика Наполеона» — выражение, заимствованное из одной недавней передовой статьи «демократа» Ф. Цабеля. О том, что думают и знают сами французы об этих брошюрах, можно составить себе представление по следующей выдержке из парижского еженедельника «Courrier du Dimanche» № 42 от 14 октября 1860 года:

«Что касается настоящего момента, то возьмите наугад десять брошюр, и вы увидите, что, по крайней мере, девять из них были задуманы, обработаны и написаны… кем? — профессионалами-романистами, песенниками, водевилистами, пономарями!

Заговорят ли в газетах о таинственных свиданиях между северными державами, о воскресающем Священном союзе, и вот немедленно какой-нибудь приятный сочинитель довольно литературных — и даже (в свое время) изрядно либеральных — куплетов бежит к неизбежному г-ну Дантю и приносит ему под звучным названием «Коалиция» длинное и пошлое переложение статей г-на Грангийо. Или покажется, что союз с Англией как-то не понравился г-ну Лимераку, и тотчас какой-нибудь г-н Шатле, кавалер ордена Григория Великого, который, судя по его стилю, служит где-нибудь пономарем, печатает или перепечатывает длинный и смехотворный доклад «Преступления и проступки Англии против Франции». Уже автор «Кума Гильри» (Эдмон Абу)[608] счел необходимым просветить нас насчет политических тайн прусской монархии и с высоты своих театральных провалов преподал советы благоразумия берлинским палатам. Сообщают, будто г-н Клервиль собирается в ближайшее время разъяснить вопрос о Панамском перешейке, столь запутанный г-ном Белли, и, несомненно, через несколько дней после свидания высочайших особ 21 октября в витринах всех наших книжных лавок появится великолепная розовая брошюра под заглавием «Записки о варшавском свидании, составленные кордебалетом Оперы».

Этот на первый взгляд необъяснимый захват области политики малыми богами литературы объясняется многими причинами. Мы здесь остановимся только на одной, наиболее непосредственной и бесспорной.

В обстановке почти всеобщего маразма ума и чувств эти господа, занимающиеся печальной профессией увеселения публики, не знают, как им встряхнуть и разбудить своих читателей. Они неизменно повторяют свои старые юмористические куплеты и анекдоты. Их самих также снедает тоска, печаль и уныние, как и тех, кого они собираются развлекать. Вот почему, исчерпав все возможности, они с отчаяния принялись писать — кто мемуары куртизанок, кто дипломатические брошюры.

А затем, в одно прекрасное утро, какой-нибудь авантюрист пера, никогда не пожертвовавший политике и часом серьезных занятий, не имеющий за душой и тени какого бы то ни было убеждения, поднимается и говорит себе: «Я должен произвести большой шум! Что же мне сделать, чтобы привлечь к себе всеобщее внимание, инстинктивно избегающее меня? Написать брошюру о деле Леотара или о восточном вопросе? Раскрыть перед изумленным светом тайны будуаров, где я никогда не бывал, или тайны русской политики, которая мне еще более чужда? Излить в вольтеровской прозе свою скорбь о женщинах с запятнанной репутацией или же в евангельской прозе скорбь о несчастных маронитах, преследуемых и истребляемых фанатиками-магометанами? Написать апологию мадемуазель Ригельбош или защиту светской власти папы? Я решительно выбираю политику. Я сумею развлечь свою публику гораздо лучше царями и императорами, чем женщинами легкого поведения». Сказавши это, наш сверхштатный член литературной богемы копается в «Moniteur», шатается несколько дней под колоннадой Биржи, делает визиты некоторым чиновникам и узнает, наконец, в какую сторону дует ветер столичного любопытства или придворных настроений; тогда он выбирает заглавие, которое этот ветер может надуть надлежащим образом, и довольный почивает на своих лаврах. Теперь его работу можно считать готовой; ведь в наше время в брошюре важны только две вещи: заглавие и предполагаемые отношения между автором и «высокими особами».

Нужно ли после этого говорить, чего стоят брошюры, которыми нас засыпают? Соберите когда-нибудь все свое мужество, попытайтесь прочесть их до конца, и вы будете поражены неслыханным невежеством, нестерпимым легкомыслием, даже падением нравственного чувства, которое обнаруживают их авторы. Я уже не говорю здесь о худших из них… Каждый год пригибает нас еще ниже, с каждым годом обнаруживается новый признак интеллектуального вырождения, каждый год прибавляет новый литературный позор к тем, от которых нам приходится краснеть. Дело доходит до того, что даже крайние оптимисты начинают иногда сомневаться в завтрашнем дне и спрашивают себя с тревогой: выберемся ли мы из этого положения?»{200}.

Выше я цитировал из «National-Zeitung» выражение «спасительная политика Наполеона». Странным образом парижский корреспондент «Manchester Guardian»[609], — газеты, известной во всей Англии точностью, как правило, своей информации, — сообщает следующую любопытную вещь:

«Paris, November, 8… Louis Napoleon spends his gold in vain in supporting such newspapers as the «National-Zeitung»» (Луи-Наполеон напрасно тратит свои деньги, поддерживая такие газеты, как «National-Zeitung») («Manchester Guardian» от 12 ноября 1860 г.).

Впрочем, я думаю, что вообще хорошо осведомленный корреспондент «Manchester Guardian» на этот раз ошибается. Говорят, будто бы Ф. Цабель перебежал в бонапартистский лагерь, чтобы доказать, что он не подкуплен Австрией. По крайней мере, так мне сообщили из Берлина… Совсем как в Дунсиаде!

16. ДОПОЛНЕНИЕ

a) КАРЛ ФОГТ И ОБЩЕСТВО «ЦЕМЕНТ»

Во время печатания последних листов мне случайно попался в руки октябрьский номер (1860 г.) «Stimmen der Zeit». Прежний издатель органа беглых парламентариев «Deutsche Monatsschrift» и, следовательно, до некоторой степени, литературное начальство «беглого имперского регента», А. Колачек, рассказывает на странице 37 о своем друге Карле Фогте:

«Женевское акционерное общество «Цемент», в дирекцию которого входил не кто иной, как сам г-н Карл Фогт, было основано в 1857 г., а в 1858 г. акционеры не имели уже ни копейки, и прокурор упрятал одного из директоров в тюрьму по обвинению в обмане. В момент этого ареста г-н Фогт был как раз в Берне. Он поспешно вернулся назад, арестованный был выпущен, процесс был замят, «чтобы избежать скандала», но акционеры потеряли все. По этому примеру нельзя утверждать, что в Женеве собственность достаточно защищена, и заблуждение г-на Карла Фогта в этом отношении кажется тем более странным, что он, как мы сказали, был одним из директоров названного общества; между тем даже во Франции в подобных процессах ищут виновных даже среди директоров, сажают в тюрьму и удовлетворяют за счет их имущества гражданские иски акционеров».

Пусть сравнят с этим то, что говорит И. Ф. Беккер в своем письме (глава X) о банковской истории, бросившей г-на Джемса Фази в объятия декабря. Подобные детали очень помогают при решении загадки, как Наполеон Малый стал самым большим человеком своей эпохи. Как известно, самому Наполеону Малому пришлось выбирать между coup d'etat {государственного переворота. Ред.} и… Клиши[610].

b) КОШУТ

Нижеследующие выдержки из записки о беседе с Кошутом убедительно доказывают, как хорошо Кошут знает, что главную опасность для Венгрии представляет Россия. Автор этой записки — один из виднейших радикальных депутатов теперешней House of Commons {палаты общин. Ред.},

«Записка о беседе с г-ном Кошутом вечером 30мая 1854 г. в…

… Возврат в Венгрии к строгой законности (сказал он, то есть Кошут) может возродить союз Венгрии с Австрией и помешает России найти союзников в Венгрии. Он (Кошут) нисколько не будет противиться возврату к законности. Он готов посоветовать своим землякам принять с доверием такое восстановление, если его можно добиться, и, со своей стороны, никоим образом не будет препятствовать такому обороту дела. Сам он не намерен вернуться в Венгрию. Он сам не собирается содействовать такому курсу Австрии, так как не верит в поворот Австрии к законности, разве только ее принудит к этому суровая необходимость. Он разрешил мне сказать, что таково его мнение и что, если потребуется, то он открыто его подтвердит, хотя сам не выступит ни с каким предложением, так как не ожидает, чтобы Австрия добровольно отказалась от своих традиционных нейтралистских планов… Он согласился бы в 1848 г., чтобы послали венгерские войска для отражения атак пьемонтцев» (г-н Кошут в 1848 г. пошел намного дальше этого, добившись своей горячей речью в сейме в Пеште посылки венгерских войск против итальянских «мятежников»), «но не воспользовался бы этими войсками, чтобы силой удерживать австрийскую Италию, как не согласился бы допустить иноземные войска в Венгрию»{201}.

Мифотворческая сила народной фантазии во все времена проявлялась в изобретении «великих людей». Поразительнейшнй пример этого рода, бесспорно, представляет Симон Боливар. Что касается Кошута, то его, например, прославляют как человека, уничтожившего в Венгрии феодализм. Между тем он совершенно непричастен к трем важнейшим мероприятиям — введению всеобщего налогового обложения, уничтожению феодальных повинностей крестьян и безвозмездной отмене церковной десятины. Законопроект о всеобщем налоговом обложении (дворянство прежде было свободно от налогов) был внесен Семере; законопроект об уничтожении барщины и т. д. — Бонишом, депутатом из Сабольча, а духовенство само, при посредстве своего депутата каноника Йекельфалушши, добровольно отказалось от десятины.

c) ЭДМОН АБУ. «ПРУССИЯ В 1860 г.»

В конце главы VIII я высказываю мнение, что брошюра Э. Абу «Пруссия в 1860 г.» или, как она первоначально называлась, «Наполеон III и Пруссия» представляет обратно переведенное на французский язык извлечение из компиляции Да-Да Фогта, являющейся переложением на немецкий язык брошюр Дантю. Единственным соображением против этого предположения было совершенное незнакомство провалившегося сочинителя комедий Э. Абу с немецким языком. Но разве compere {кум. Ред.} Гильри не мог отыскать в Париже какую-нибудь commere allemande? {немецкую куму. Ред.} Кто мог быть этой commere — оставалось предметом догадок. Брошюра «Пруссия в 1860 г.» была, как известно, опубликована как памятка к поездке Луи Бонапарта в Баден-Баден[611]; она должна была предварить его предложения принцу регенту и разъяснить Пруссии, что, как говорится в заключительных словах брошюры, Пруссия имеет в лице режима 2 декабря «un allie tres utile qui est peut-etre appele a lui» (Пруссии) «rendre de grands services, pourvu qu'elle s'y prete un peu»{202}. Переведенное на немецкий язык это «pourvu qu'elle s'y prete un peu означало: «при условии, что Пруссия продаст Франции Рейнскую провинцию»; секрет этот Э. Абу выдал по-французски (см. главу IX, Агентура) уже весной 1860 г. в «Opinion nationale». При подобных отягчающих обстоятельствах я не имел права, исходя из простых догадок, указывать на кого-нибудь как на немецкого суфлера Э. Абу — провалившегося сочинителя комедий и автора выходивших у Дантю брошюр. Но теперь я имею право заявить, что немецкая commere compere Гильри — не кто иной, как нежная Кунигунда Фогта, г-н Людвиг Симон из Трира. Об этом вряд ли догадывался немецкий эмигрант{203} в Лондоне, написавший известный ответ на брошюру Абу![612]

Загрузка...