(В СВЯЗИ С ГОДОВЩИНОЙ ПРОВОЗГЛАШЕНИЯ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕСПУБЛИКИ 22 СЕНТЯБРЯ 1792 г.)[165]
«Какое нам дело до наций? Какое нам дело до французской республики? Разве мы не составили себе давным-давно понятие о нациях, разве мы не указали каждой из них соответствующее место, разве мы не отвели область теории немцам, политики — французам, а гражданского общества — англичанам? И вдруг — французская республика! Зачем чествовать то, что относится к ступени развития, которая давно преодолена, которая сама себя упразднила своими собственными последствиями? Если вы хотите сообщить нам что-нибудь об Англии, расскажите уж лучше о новейшей фазе, в которую вступил социалистический принцип, расскажите нам, продолжает ли односторонний английский социализм не понимать того, что он стоит много ниже нашей принципиальной высоты и что он может быть признан лишь моментом, да и то уже превзойдённым моментом развития!»
Успокойся, милая Германия! И нации, и французская республика очень близко нас касаются.
Братание наций, которое повсюду провозглашается теперь крайней, пролетарской партией в противовес как старому, ничем не прикрытому национальному эгоизму, так и лицемерному частноэгоистическому космополитизму свободной торговли, гораздо ценнее всех немецких теорий об «истинном социализме».
Братание наций под знаменем современной демократии, которая, выйдя из французской революции, развилась во французский коммунизм и английский чартизм, показывает, что массы и их представители лучше сознают требования времени, чем немецкие теоретики.
«Но ведь не об этом речь! Кто же говорит о братании, которое и т. д., о демократии, которая и т. д.? Мы говорим о братании наций, взятом самом по себе, о братании наций вообще, о демократии вообще, просто о демократии, о демократии как таковой. Разве вы совсем забыли своего Гегеля?»
«Не римляне мы, мы курим табак»[166]. Мы говорим не о том антинационалистическом движении, которое имеет место в мире в данный момент, мы говорим о том упразднении национальностей, которое совершается в нашей голове при посредстве чистой мысли, при помощи фантазии за неимением фактов. Мы говорим не о действительной демократии, в объятия которой устремляется вся Европа и которая является совершенно особой демократией, отличной от всех прежних демократий; мы говорим о совсем иной демократии, представляющей собой нечто среднее между греческой, римской, американской и французской демократией, словом — о понятии демократии. Мы говорим не о вещах, принадлежащих XIX столетию, дурных и преходящих; мы говорим о категориях, которые вечны и которые существовали «раньше, чем образовались горы». Словом, мы говорим не о том, о чём идёт речь, а о чём-то совсем ином.
Короче говоря, когда в настоящее время у англичан, у французов и у тех немцев, которые участвуют в практическом движении, а не теоретизируют, речь идёт о демократии, о братании наций, то отнюдь не следует понимать это только в чисто политическом смысле. Подобные фантастические представления встречаются ещё лишь у немецких теоретиков и у отдельных немногочисленных иностранцев, которые не идут в счёт. В действительности эти слова имеют теперь социальный смысл, в котором растворяется их политическое значение. Уже эта революция не была просто борьбой за ту или иную государственную форму, как это себе ещё часто рисуют в Германии. Связь между большинством восстаний того времени и голодом; значение, которое имело продовольственное снабжение столицы и распределение запасов уже начиная с 1789 г.; декреты о максимуме цен, законы против скупщиков жизненных припасов; боевой клич революционных армий: «Война дворцам, мир хижинам»; свидетельство «Карманьолы»[167], по которой республиканец, наряду с du fer{192} и du coeur{193}, должен иметь также du pain{194}, и сотни других очевидных фактов показывают, даже и без углублённого изучения вопроса, насколько тогдашняя демократия представляла собой нечто совсем иное, чем просто политическую организацию. Известно также и то, что конституция 1793 г.[168] и террор исходили от той партии, которая опиралась на восставший пролетариат; что гибель Робеспьера означала победу буржуазии над пролетариатом; что Бабёф и участники его заговора сделали в отношении равенства самые далеко идущие выводы из идей демократии 1793 г., какие только были возможны в то время. Французская революция была социальным движением от начала до конца, и после неё чисто политическая демократия стала уже бессмыслицей.
Демократия в наши дни — это коммунизм. Какая-либо иная демократия может существовать ещё только в головах теоретических ясновидцев, которым нет дела до действительных событий, для которых не люди и обстоятельства развивают принципы, а принципы развиваются сами собой. Демократия стала пролетарским принципом, принципом масс. Пусть массы не всегда ясно представляют себе это единственно правильное значение демократии, но для всех в понятии демократии заключено, хотя бы смутное, стремление к социальному равноправию. Подсчитывая боевые силы коммунизма, можно спокойно причислить к ним демократически настроенные массы. И когда пролетарские партии различных национальностей соединяются между собой, то они с полным правом пишут на своём знамени слово «демократия», ибо, за исключением таких демократов, которые в счёт не идут, все европейские демократы 1846 г. являются более или менее сознательными коммунистами.
В чествовании французской республики, как бы она ни была «превзойдена», с полным основанием принимают участие коммунисты всех стран. Во-первых, все народы, которые были достаточно глупы, чтобы позволить использовать себя для подавления революции, уяснив себе, наконец, какую глупость они совершили из-за своих верноподданнических чувств, обязаны дать французам публичное удовлетворение; во-вторых, всё современное европейское социальное движение представляет собой лишь второй акт революции, лишь подготовку к развязке той драмы, которая началась в 1789 г. в Париже, а теперь охватила своим действием всю Европу; в-третьих, в нашу буржуазную эпоху трусости, себялюбия и мелочности вполне своевременно напомнить о той великой године, когда целый народ на время отбросил всякую трусость, всякое себялюбие, всякую мелочность, когда были люди, обладавшие мужеством противозаконности, не отступавшие ни перед чем, — люди железной энергии, которые добились того, что с 31 мая 1793 г. по 26 июля 1794 г. ни один трус, ни один торгаш, ни один спекулянт, словом, ни один буржуа не смел поднять голову. В такое время, когда какой-нибудь Ротшильд держит в своих руках судьбу мира в Европе, Кёхлин кричит о покровительственных пошлинах, Кобден о свободе торговли, а Диргардт проповедует спасение грешного человечества при помощи союзов для улучшения положения трудящихся классов, — в такое время, право же, необходимо напомнить о Марате и Дантоне, Сен-Жюсте и Бабёфе, о славных победах при Жемапе и Флёрюсе[169]. Если бы влияние этой могучей эпохи, этих железных характеров не сказывалось ещё в наш век торгашества, то, право же, человечество должно было бы прийти в отчаяние и отдать свою судьбу в полное распоряжение Кёхлинов, Кобденов и Диргардтов.
Наконец, братание наций имеет в наши дни, более чем когда бы то ни было, чисто социальный смысл. Пустые мечты о создании европейской республики, об обеспечении вечного мира при соответствующей политической организации стали так же смешны, как и фразы об объединении народов под эгидой всеобщей свободы торговли; и в то время как все сентиментальные химеры подобного рода совершенно теряют свою силу, пролетарии всех наций без шума и громких фраз начинают действительно брататься под знаменем коммунистической демократии. Ведь одни только пролетарии и могут действительно сделать это, ибо буржуазия каждой страны имеет свои особые интересы, а так как эти интересы для неё превыше всего, она не способна подняться выше национальности, и её два-три теоретика со всеми своими прекрасными «принципами» ничего здесь не могут поделать, ибо они оставляют в неприкосновенности эти противоречивые интересы, как и вообще весь существующий порядок, и способны только на фразу. А пролетарии во всех странах имеют одни и те же интересы, одного и того же врага, им предстоит одна и та же борьба; пролетарии в массе уже в силу своей природы свободны от национальных предрассудков, и всё их духовное развитие и движение по существу гуманистично и антинационалистично. Только пролетарии способны уничтожить национальную обособленность, только пробуждающийся пролетариат может установить братство между различными нациями.
Следующие факты подтвердят всё только что сказанное мной.
Ещё 10 августа 1845 г. в Лондоне подобным же образом была торжественно отпразднована годовщина трёх событий: революции 1792 г., провозглашения конституции 1793 г. и образования «Демократической ассоциации», основанной самой радикальной фракцией английской партии движения 1838–1839 годов.
Эта самая радикальная фракция состояла из чартистов, пролетариев, как это само собой разумеется, но пролетариев, ясно сознававших цель чартистского движения и стремившихся ускорить её осуществление. Если большинство чартистов тогда ещё думало только о передаче государственной власти в руки рабочего класса и лишь у немногих нашлось время подумать об использовании этой власти, то члены этой ассоциации, сыгравшей в тогдашнем подъёме движения значительную роль, были единодушны в этом вопросе: они были прежде всего республиканцами, и именно такими республиканцами, которые провозгласили конституцию 1793 г. своим символом веры, отвергали всякое объединение с буржуазией, в том числе и с мелкой, и отстаивали мнение, что угнетённый имеет право использовать в борьбе против своего угнетателя все те средства, которые угнетатель пускает в ход против него. Но и на этом они не останавливались: они были не только республиканцами, но и коммунистами, и притом коммунистами, отвергавшими религию. Ассоциация прекратила своё существование, когда спал революционный подъём 1838–1839 гг., но её деятельность не пропала даром: она сильно способствовала укреплению активности чартистского движения, развитию заложенных в нём коммунистических элементов. Уже на упомянутом праздновании 10 августа были высказаны как коммунистические, так и космополитические принципы; наряду с требованием политического равенства было выставлено требование равенства социального, и тост за демократов всех наций был принят с энтузиазмом.
В Лондоне и раньше делались попытки объединить радикалов различных наций; такие попытки терпели крушение отчасти из-за внутренних разногласий в среде английских демократов и из-за неосведомлённости о них иностранцев, отчасти из-за принципиальных расхождений между партийными лидерами различных наций. Препятствие к объединению, порождённое национальными различиями, так велико, что даже давно проживавшие в Лондоне иностранцы, при всех своих симпатиях к английской демократии, почти ничего не знали о происходившем у них на глазах движении и о действительном положении вещей; они смешивали радикальных буржуа с радикальными пролетариями и пытались свести как друзей на одном и том же собрании самых отъявленных врагов. Англичане тоже отчасти по этим причинам, отчасти из-за недоверия к другим нациям допускали подобные же промахи, которые были тем более возможны, что успех такого рода переговоров неизбежно зависел от большего или меньшего единодушия нескольких лиц, стоявших во главе комитетов и большей частью лично между собой незнакомых. При прежних попытках эти лица выбирались крайне неудачно, так что дело всякий раз весьма быстро замирало. Но потребность в таком братании ощущалась слишком живо. Каждая неудавшаяся попытка только побуждала к новым усилиям. Когда одни демократические вожди в Лондоне теряли интерес к делу, на их место являлись другие; в августе 1845 г. снова были предприняты попытки к сближению, на этот раз не оставшиеся бесплодными[170], и празднование 22 сентября, уже объявленное раньше другими лицами, было использовано, чтобы публично провозгласить союз проживающих в Лондоне демократов всех наций.
На этом собрании присутствовали англичане, французы, немцы, итальянцы, испанцы, поляки и швейцарцы. Венгрия и Турция тоже имели по одному представителю. Три крупнейшие нации цивилизованной Европы — англичане, немцы и французы — задавали тон и были представлены весьма достойным образом. Председателем был, конечно, англичанин, «чартист» Томас Купер, который за участие в восстании 1842 г. почти целых два года просидел в тюрьме, где написал эпическую поэму в стиле «Чайлд Гарольда», весьма восхваляемую английскими литературными критиками[171]. Главным оратором от англичан на вечере выступал Джордж Джулиан Гарни, который вот уже два года является одним из редакторов «Northern Star». Газета «Northern Star», орган чартистов, основана О'Коннором в 1837 г.; с тех пор как её редактируют совместно Дж. Хобсон и Гарни, она стала во всех отношениях одной из лучших газет в Европе; я мог бы поставить рядом с ней только некоторые маленькие парижские рабочие газеты, например «Union»[172]. Сам Гарни — настоящий пролетарий, с юности принимавший участие в движении, один из главных членов упомянутой выше «Демократической ассоциации» 1838–1839 гг. (он председательствовал на праздновании 10 августа) и, наряду с Хобсоном, безусловно лучший английский писатель, что я при случае постараюсь доказать немцам. Гарни совершенно ясно представляет себе цели европейского движения и находится вполне a la hauteur des principes{195}, хотя он ничего не знает о немецких теориях касательно «истинного социализма». Ему принадлежит главная заслуга в деле устройства этого космополитического празднества; он не щадил никаких усилий для сближения различных национальностей, для устранения недоразумений, для преодоления личных разногласий.
Произнесённый Гарни тост гласил:
«Вечная память искренним и доблестным французским республиканцам 1792 года! Пусть равенство, которого они добивались, ради которого они жили, трудились и умирали, в скором времени возродится во Франции и распространится по всей Европе».
Гарни, встреченный дважды и трижды повторенной овацией, сказал:
«Было время, когда такое торжественное собрание, как сегодняшнее, навлекло бы на нас не только презрение, насмешки, издевательства и преследования со стороны привилегированных классов, но и насильственные действия со стороны обманутого и невежественного народа, — народа, который по указке своих попов и властителей считал французскую революцию каким-то ужасным исчадием ада, чем-то таким, о чём нельзя вспоминать без содрогания и говорить без отвращения. Вы, вероятно. помните, — по крайней мере большинство из вас, — что ещё совсем недавно всякий раз, когда в нашем отечестве выставлялось требование об отмене плохого закона или об издании хорошего, тотчас поднимался вой о «якобинцах». Выдвигалось ли требование парламентской реформы, сокращения налогов, народного образования или любого иного мероприятия, таящего в себе хоть намёк на прогресс, — можно было заранее знать, что «французская революция», «господство террора» и прочая кровавая фантасмагория сейчас же будет пущена в ход для запугивания великовозрастных бородатых младенцев, ещё не научившихся думать самостоятельно. (Смех и аплодисменты.) Это время миновало; но я всё же не уверен, что мы уже научились понимать как следует историю этой великой революции. Мне не стоило бы никакого труда продекламировать, пользуясь настоящим случаем, несколько широковещательных фраз о свободе, равенстве и правах человека, о коалиции европейских монархов и о деяниях Питта и герцога Брауншвейгского; я мог бы немало наговорить на, эту тему, заслужив, пожалуй, одобрение за произнесённую якобы в весьма свободомыслящем тоне речь и всё-таки оставить незатронутым действительный вопрос. Действительный большой вопрос, стоявший перед французской революцией, заключался в уничтожении неравенства и в создании учреждений, способных обеспечить французскому народу то счастливое существование, которое до сих пор никогда не бывало уделом масс. Если мы будем испытывать деятелей революции на этом оселке, то легко найдём им правильную оценку. Возьмите, например, Лафайета; в качестве представителя конституционализма он, пожалуй, окажется самым честным и достойным человеком в своей партии. Мало было людей, пользовавшихся большей популярностью, чем Лафайет. Юношей он отправился в Америку и принял участие в американской борьбе против английской тирании. После завоевания американцами независимости он вернулся во Францию, и вскоре после этого мы видим его в первых рядах в революции, начавшейся теперь в его собственной стране. На склоне его жизни мы снова встречаем его как самого популярного человека во Франции, где после «трёх дней» он становится настоящим диктатором, одним своим словом смещает и возводит на трон королей. Лафайет пользовался в Европе и Америке, может быть, большей популярностью, чем кто бы то ни было из его современников, и эта популярность была бы им заслужена, если бы в своём последующем поведении он остался верен своему первому революционному выступлению. Но Лафайет никогда не был другом равенства. (Возгласы: «Внимание, внимание!») Правда, он в самом начале отказался от своего титула, от своих феодальных привилегий — и это было хорошо. Стоя во главе национальной гвардии, будучи кумиром буржуазии, пользуясь даже симпатиями рабочего класса, он некоторое время считался передовым борцом революции. Но он остановился тогда, когда нужно было идти вперёд. Народ вскоре убедился, что разрушение Бастилии и отмена феодальных привилегий, усмирение короля и аристократии не привели ни к чему, кроме усиления власти буржуазии. Но народ этим не удовлетворился. (Аплодисменты.) Он требовал свободы и прав для себя; он требовал того же, чего требуем и мы, — настоящего, полного равенства. (Громкие аплодисменты.) Когда Лафайет увидел это, он стал консерватором, он перестал быть революционером. Именно он предложил принять закон о военном положении, чтобы таким путём узаконить расстрел и избиение народа в случае возможных беспорядков, — и это в то время, когда народ страдал от жесточайшего голода; опираясь на этот закон, Лафайет сам руководил расправой с народом, когда 17 июля 1791 г. народ собрался на Марсовом поле, чтобы, после бегства короля в Варенн, подать Национальному собранию петицию против возвращения на престол этого монарха-изменника. Позднее Лафайет посмел угрожать Парижу своим мечом, народным клубам — насильственным закрытием. После 10 августа он попытался повести своих солдат на Париж, но они, будучи лучшими патриотами, чем он, отказались повиноваться, и тогда он бежал и отрёкся от революции. И всё-таки Лафайет был, пожалуй, лучшим из всех конституционалистов. Но ни к нему, ни к его партии наш тост не имеет никакого отношения, ибо они даже и не называли себя республиканцами. Они лицемерно утверждали, что признают суверенитет народа, но в то же время разделили народ на активных и пассивных граждан и предоставили право голоса только плательщикам налогов, которых они называли активными гражданами. Словом, Лафайет и конституционалисты были всего лить вигами и мало чем отличались от людей, водивших нас за нос с биллем о реформе. (Аплодисменты.) После них идут жирондисты; именно их обычно и выдают за «искренних и преданных республиканцев». Я не могу разделить этого взгляда. Мы, конечно, не можем отказать им в нашем восхищении талантами и красноречием, которые отличали руководителей этой партии и которые сочетались у одних, как у Ролана, с неподкупнейшей честностью, у других, как у г-жи Ролан, с героической самоотверженностью, а у третьих, как у Барбару, с пламенным энтузиазмом. И мы не можем — я, по крайней мере, не могу — читать без глубокого волнения об ужасной и преждевременной смерти г-жи Ролан или философа Кондорсе. Но при всём том жирондисты не были теми людьми, от которых народ мог ожидать освобождения из-под гнёта социального рабства. Что среди них были смелые люди, мы ни минуты не сомневаемся; что они были искренни в своих убеждениях, мы допускаем. Что многие из них были более несведущи, чем виновны, мы готовы, пожалуй, признать — правда, только относительно тех, которые погибли; ибо если бы мы стали судить обо всей партии по тем её членам, которые смогли пережить так называемый режим террора, то мы должны были бы заключить, что более гнусной банды никогда не существовало. Эти оставшиеся в живых жирондисты помогли уничтожить конституцию 1793 г., ввели аристократическую конституцию 1795 г., совместно с другими аристократическими кликами организовали заговор для истребления истинных республиканцев и довели, наконец, Францию до военного деспотизма узурпатора Наполеона. (Возгласы: «Внимание, внимание!») Красноречие жирондистов высоко оценено; но мы, непоколебимые демократы, не можем преклоняться перед ними только потому, что они были красноречивы; в противном случае мы должны были бы воздать величайшие почести продажному аристократу Мирабо. Когда восставший за свободу народ, разрывая оковы четырнадцативекового рабства, покидал родные места и шёл на борьбу против заговорщиков внутри страны и иноземных армий на границах, он нуждался, чтобы устоять, в чём-то большем, чем красноречивые тирады и красиво построенные теории Жиронды. «Хлеба, оружия и равенства» — вот чего требовал народ. (Аплодисменты.) Хлеба — для своих голодающих семей; оружия — против когорт деспотизма; равенства — как цель своих усилий и награду за свои жертвы. (Громкие аплодисменты.) Жирондисты же смотрели на народ, выражаясь словами Томаса Карлейля, только как на «взрывчатую массу, с помощью которой можно разрушать бастилии», которой можно пользоваться как орудием, обращаясь с ней как с рабами. Жирондисты колебались между королевской властью и демократией; они тщетно пытались путём компромисса обойти вечную справедливость. Они пали, и их падение было заслужено. Люди железной энергии раздавили их, народ смёл их со своего пути. Из различных фракций партии Горы я нахожу достойными упоминания только Робеспьера и его друзей. (Бурные аплодисменты.) Значительная часть Горы состояла из разбойников, которые думали только о том, чтобы захватить в свои руки добычу революции, и нисколько не заботились о народе, который своими трудами, страданиями и мужеством осуществил эту революцию. Эти негодяи, которые некоторое время пользовались одним языком с друзьями равенства и вместе с ними боролись против конституционалистов и Жиронды, показали своё истинное лицо заклятых врагов равенства, как только пришли к власти. Они свергли Робеспьера и убили его, они предали смерти Сен-Жюста, Кутона и остальных друзей этого неподкупного законодателя. Не довольствуясь тем, что они уничтожили друзей равенства, эти предатели-убийцы ещё чернили имена своих жертв самой низкой клеветой и не стеснялись обвинять их в преступлениях, которые они сами совершили. Я знаю, что всё ещё считается дурным тоном смотреть на Робеспьера иначе, как на чудовище, но я думаю, что недалёк тот день, когда будут придерживаться совсем иного мнения о характере этого необыкновенного человека. Я не намерен обожествлять Робеспьера, изображать его как какое-то совершенство; но он всё-таки представляется мне одним из тех немногих революционных вождей, которые знали и употребляли правильные средства для искоренения политической и социальной несправедливости. (Бурные аплодисменты.) У меня нет времени останавливаться на характеристике несгибаемого Марата, на Сен-Жюсте, этом блестящем воплощении республиканского рыцарства; у меня также нет времени перечислять те превосходные законодательные мероприятия, которыми ознаменовалось энергичное правление Робеспьера. Повторяю, недалёк тот день, когда ему будет воздано по справедливости. (Аплодисменты.) Для меня вернейшее свидетельство о подлинном характере Робеспьера заключается в том всеобщем сожалении, которое вызвала его смерть у переживших его искренних демократов — не исключая и тех, которые, не поняв его намерений, дали увлечь себя и способствовали его падению, но потом, когда было уже поздно, горько раскаялись в своём безрассудстве. Одним из них был Бабёф, организатор знаменитого заговора, названного его именем. Этот заговор имел своей целью создание истинной республики, в которой не должно было быть места своекорыстию индивидуализма (аплодисменты), в которой должны были перестать существовать частная собственность и деньги, источники всех бедствий (аплодисменты), в которой счастье всех должно было основываться на общем труде и на равном для всех пользовании благами. (Бурные аплодисменты.) Эти прославленные мужи преследовали свою славную цель до самой смерти. Бабёф и Дарте запечатлели свои убеждения собственной кровью, Буонарроти пронёс сквозь годы тюрьмы, нищеты и старости свою верность тем великим принципам, которые мы смело провозглашаем сегодня вечером. Я должен ещё назвать героических депутатов — Ромма, Субрани, Дюруа, Дюкенуа и их товарищей; приговорённые к смерти аристократическими предателями Конвента, они, в присутствии своих убийц и бросая им вызов, лишили себя жизни одним и тем же кинжалом, который передавался из рук в руки. На этом я закончу первую часть своего тоста. Вторая его часть потребует лишь немногих слов с моей стороны, так как гораздо лучше об этом скажут присутствующие здесь французские демократы. Что принципы равенства возродятся и восторжествуют, в этом нет никакого сомнения; да они, собственно, уже возродились не только в форме республиканской программы, но и в форме коммунизма, ибо, насколько мне известно, повсюду во Франции в настоящее время имеются коммунистические общества. Впрочем, говорить об этом подробнее я предоставляю моему другу д-ру Фонтену и его соотечественникам. Меня очень радует присутствие этих достойных демократов. Сегодня вечером они смогут лично убедиться в нелепости тирад французской военной партии против английского народа. (Аплодисменты.) Мы решительно отметаем прочь эту национальную рознь; мы испытываем презрение и отвращение к таким варварским приманкам и уловкам, как «естественные враги», «исконный враг» и «национальная слава». (Громкие аплодисменты.) Мы ненавидим все войны, кроме тех, которые народ вынужден вести против внутреннего угнетения или иноземного вторжения. (Аплодисменты.) Более того, мы отвергаем самое слово «чужеземец» — отныне оно должно исчезнуть из нашего демократического лексикона. (Бурные аплодисменты.) Пусть мы принадлежим к английской, французской, итальянской или немецкой ветви европейской семьи, нашим общим наименованием является «Молодая Европа», и под этим знаменем мы все вместе вступаем в бой против тирании и неравенства». (Продолжительные и бурные аплодисменты.)
После того как один немецкий коммунист{196} пропел «Марсельезу», Вильгельм Вейтлинг провозгласил второй тост:
«За Молодую Европу! Пусть демократы всех наций, отбросив былое соперничество и национальную рознь, объединятся в братскую фалангу для уничтожения тирании и для полного торжества равенства».
Вейтлинг был встречен с большим энтузиазмом. Недостаточно владея английским языком, он прочитал следующую речь:
«Друзья! Настоящее собрание свидетельствует о том чувстве, которое горит в груди каждого человека, о чувстве всеобщего братства. Пусть в результате полученного нами воспитания мы не пользуемся одними и теми же звуками, когда выражаем друг другу это общее чувство; пусть различия языка мешают нам делиться между собой этим чувством; пусть наши общие враги подхватывают и пускают в ход тысячи предрассудков, чтобы помешать развитию взаимного понимания и всеобщего братства; всё же, несмотря на все эти препятствия, это могучее чувство любви остаётся неискоренимым. (Аплодисменты.) Это чувство влечёт страдальца к товарищу по несчастью, влечёт борца за лучшую жизнь к соратнику в борьбе. (Аплодисменты.) Нашими соратниками были и те, чью революцию мы чествуем сегодня вечером; они были воодушевлены теми же стремлениями, которые соединяют и нас и которые, может быть, приведут нас к подобной же и, будем надеяться, более успешной битве. (Громкие аплодисменты.)
Во времена народных движений, когда привилегии наших внутренних врагов подвергаются большой опасности, эти враги стремятся направить наши предрассудки за пределы нашей естественной родины и заставить нас поверить, что по ту сторону границы люди угрожают нашим общим интересам. Какой обман! Спокойно обдумав всё это, мы очень скоро приходим к убеждению, что наш ближайший враг находится среди нас, в нашей собственной среде. (Возгласы: «Внимание, внимание!» и аплодисменты.) Не внешнего врага должны мы бояться, с этим бедным врагом обращаются так же, как и с нами; так же, как мы, он должен работать на тысячи никчёмных бездельников; как и мы, он поднимает оружие против других людей, понуждаемый к тому голодом и законом и подчиняясь своим страстям, которые находят почву в его невежестве. Власть имущие говорят нам, что наши братья жестоки и хищны; но есть ли более алчные хищники, чем те, кто нами управляет, обучает нас владеть оружием, кто ради сохранения своих привилегий натравливает нас друг на друга и ведёт пас на войну? (Аплодисменты.) Действительно ли наши общие интересы делают войну необходимой? Разве в интересах овец идти под предводительством волков против других овец, ведомых такими же волками? (Громкие аплодисменты.) Именно они — наши самые хищные враги; они отняли у нас всё, что нам принадлежало, и расточают паше добро в распутстве и наслаждениях. (Аплодисменты.) Они отнимают у нас наше собственное добро, потому что всё, что они тратят, произведено нами и должно принадлежать нам, производителям этих благ, нашим жёнам и детям. нашим старикам и больным. (Громкие аплодисменты.) Но посмотрите, как своими хитрыми уловками они отняли у нас всё и передали наше достояние банде ленивых тунеядцев. (Аплодисменты.) Да возможно ли, чтобы какой-нибудь иноземный враг ограбил нас больше, чем грабят нас наши внутренние враги в нашем собственном доме? Возможно ли, чтобы иностранцы истребляли наш народ ещё больше, чем это делают наши бессердечные толстосумы своей биржевой игрой, барышничеством и спекуляциями, своей денежной системой и своими банкротствами, своими монополиями, церковными поборами и земельной рентой; всеми этими средствами они вырывают из наших рук предметы первейшей жизненной необходимости и обрекают на смерть миллионы наших трудящихся братьев, не оставляя им даже достаточно картофеля, чтобы просуществовать! (Бурные аплодисменты.) Не достаточно ли ясно поэтому, что именно те, кто является всем благодаря деньгам и ничем без них, суть истинные враги рабочих во всех странах и что нет среди людей других врагов человеческого рода, кроме врагов рабочих? (Аплодисменты.) И возможно ли, что во время какой-нибудь войны между государствами нас будут обкрадывать и убивать больше, чем обкрадывают и убивают уже сейчас, в так называемое мирное время? Неужели же мы будем поощрять национальные предрассудки, кровопролитие и разбои только ради военной славы? Но что мы выиграем от этой глупой славы? (Аплодисменты.) Какое нам до неё дело, если наш интерес и наши лучшие чувства отвергают её? (Аплодисменты.) Не нам ли приходится расплачиваться за неё? (Аплодисменты.) Не нам ли приходится ради этого трудиться и истекать кровью? (Новый взрыв аплодисментов.) Какой ещё интерес могут представлять для нас все эти завоевательные походы и кровопролития, кроме одного: воспользовавшись обстоятельствами, обратиться против грабителей и палачей — аристократии всех наций? (Восторженные аплодисменты.) Она, эта аристократия, и только она одна систематически промышляет грабежом и убийством. Бедняки являются лишь её невольными невежественными орудиями, она вербует их в любой нации из числа людей, наиболее заражённых национальными предрассудками и желающих видеть все народы под пятой своего собственного народа. Но приводите их сюда, на наше собрание, и они поймут друг друга, они подадут друг другу руку. Если бы перед какой-нибудь битвой защитники свободы могли обратиться с речью к своим братьям, то битвы бы не было; напротив, вместо неё состоялось бы собрание друзей, подобное нашему. О, если бы мы могли устроить хотя бы одно такое собрание на поле битвы, — как быстро справились бы мы со всеми алчными кровопийцами, которые теперь угнетают и разоряют нас! (Громкие аплодисменты.) Друзья, таково выражение общечеловеческого чувства, жар которого, сосредоточенный в фокусе всеобщего братства, зажигает огонь энтузиазма; он скоро растопит все стоящие на пути ледяные горы, слишком долго разделявшие между собой братьев». (Вейтлинг вернулся на своё место при долго не смолкавших аплодисментах.)
После Вейтлинга выступил д-р Берье-Фонтен, старый республиканец, который уже в первые годы господства буржуазии играл в Париже известную роль в Обществе прав человека, в 1834 г. был замешан в апрельском процессе[173], а в следующем году бежал из тюрьмы Сент-Пелажи вместе с остальными обвиняемыми (смотри книгу Луи Блана «История 10 лет»[174]); позже он шёл в ногу с дальнейшим развитием революционной партии во Франции и поддерживал дружественную связь с Pere{197} Кабе. Д-р Берье-Фонтен был встречен бурной овацией и сказал следующее:
«Граждане! Моя речь по необходимости будет краткой, потому что я недостаточно владею английским языком. С невыразимым удовлетворением я вижу, что английские демократы чествуют французскую республику. Я всем сердцем разделяю благородные чувства, которые выразил г-н Джулиан Гарни. Заверяю вас, что французский народ и не думает считать английский народ своим врагом. Если некоторые французские журналисты пишут против английского правительства, то это не значит, что они пишут против английского народа. Правительство Англии ненавистно во всей Европе, потому что это не правительство английского народа, а правительство английской аристократии. (Аплодисменты.) Французские демократы очень далеки от того, чтобы питать вражду к английскому народу, они желают, наоборот, побрататься с ним. (Громкие аплодисменты.) Республиканцы Франции боролись не за одну только Францию, а за всё человечество; они стремились установить равенство и распространить его благословенные плоды на весь мир. (Бурные аплодисменты.) Они объявили всё человечество своими братьями и вели борьбу только против аристократий других нации. (Аплодисменты.) Я могу заверить вас, граждане, что принципы равенства уже возродились к новой жизни. Коммунизм шествует вперёд гигантскими шагами по всей Франции. Коммунистические ассоциации распространились по всей стране, и я надеюсь, что мы скоро доживём до великой конфедерации демократов всех стран. которая обеспечит торжество республиканского коммунизма по всей Европе». (Д-р Фонтен вернулся на своё место под шум возобновившихся аплодисментов.)
После того как тост за «Молодую Европу» был подхвачен тремя громогласными «ура» и «ещё одним ура», почтили память Томаса Пэйна и павших демократов всех стран, а затем память демократов Англии, Шотландии и Ирландии; были провозглашены тосты за высланных чартистов Фроста, Уильямса, Джонса и Эллиса, за О'Коннора, Данкомба и других пропагандистов Хартии, а в заключение было провозглашено троекратное «ура» газете «Northern Star». Затем были исполнены демократические песни на всех языках (я не нахожу упоминания только о немецком), и праздник закончился в самой сердечной братской атмосфере.
Итак, состоялось собрание более чем тысячи демократов почти всех европейских наций, которые объединились, чтобы отпраздновать событие, казалось бы совершенно чуждое коммунизму: учреждение французской республики. Не было принято никаких мер для привлечения определённого круга лиц; ничто не указывало, что на собрании речь пойдёт о чём-нибудь другом, кроме как о демократии в понимании лондонских чартистов. Мы можем поэтому считать, что большинство собрания в общем правильно представляло массу лондонских пролетариев-чартистов. И вот это собрание приветствовало с единодушным энтузиазмом коммунистические принципы и самое слово коммунизм. Чартистский митинг явился коммунистическим праздником, и — по признанию самих англичан — «такого энтузиазма, какой царил в тот вечер, в Лондоне не было уже много лет».
Не прав ли я, когда утверждаю, что в наши дни демократия, это — коммунизм?
Написано Ф. Энгельсом в конце 1845 г.
Печатается по тексту журнала
Напечатано в журнале «Rheinische Jahrbucher zur gesellschaftlichen Reform» Bd. II, 1846 г. Подпись: Ф. Энгельс.
Перевод с немецкого