Заболела прачка. Ее положили в больницу, и доктор объявил: нужна операция.
Через неделю радист Никодимыч первый пожаловался, что у него нет чистого носового платка. В доказательство он вытащил из кармана перепачканный табаком грязный платок и объявил: последний! Через две недели мужчины-холостяки заявили, что не смогут пойти в баню, так как у них нет чистой смены белья.
На зимовке возник страшный кризис. Мужчины собрались на совещание. Семейные попытались было улизнуть, но были доставлены под конвоем.
— Я так думаю, — сказал муж прачки, почему-то чувствовавший себя виноватым. — Я так думаю: тут стихийная бедствия. И каждый, я так думаю, очень свободно может сам себе бельишко постирать, раз уж такая беда с Марьей Алексеевной.
Метеоролог драматически закричал:
— Да! Я сам пойду стирать свои тряпки! Я буду стирать! Я отлично умею стирать. Я прачка с детства. Всю жизнь об этом мечтал. Но вместо сегодняшней погоды на острове я передам температуру бани, состояние воды в корыте и плотность тумана, поднимающегося от моего белья. Что же еще могу я наблюдать в бане?
— Какими мы стали барами, однако, — рискнул вставить замечание семейный радиотехник, много зимовавший на своем веку. — А как же мы на старых зимовках обходились не то что без прачки, а и без повара! И вахту несли и сроков не пропускали. Нет, разнежились полярники, разнежились...
Но ему закричали, что, конечно, ему легко философствовать, раз жена выстирает все белье.
— Ваши вахты! — сказал Никодимыч. — Три срока по десять минут в день — вот были ваши вахты на старой зимовке. Тут просто от скуки не то что прачкой, а модным портным сделаешься. А вот когда мы двенадцать часов на вахте...
— Ну, уж и двенадцать!
— Ну, восемь, — сбавил Никодимыч. — Мало?
Спор разгорелся бы еще ярче, если бы не вмешался мудрый аэролог, человек болезненно влюбленный в чистоту и поражающий всех своими ослепительными воротничками. Он сам их стирал.
Как человек опытный в прачечном деле, он занял позицию, исполненную практического смысла.
— Нас сорок человек мужчин, — сказал он. — Рассудите сами: если каждый начнет стирать белье в бане (а больше негде) — как мы разместимся там? Ну, можно стирать сразу четверым, пятерым от силы. Значит, надо восемь дней топить баню. Мыслимо ли? У нас столпится очередь. Мы сорвем всю работу.
— Но как же быть? — спросили его.
Этого он не знал. Свои воротнички он, впрочем, выстирает сам.
Как же быть? Этот «роковой вопрос» повис над зимовкой.
Молчавший все время парторг вынул трубку изо рта и произнес:
— Я полагаю, надо обратиться к сознательности наших женщин.
Все удивленно посмотрели на него, но ничего не возразили. Только Никодимыч с сомнением и иронией покачал головой.
Парторг собрал женщин. Они, предчувствуя тему разговора, молча расселись по углам. Беседа обещала быть грозовой.
— Товарищи женщины! — не смущаясь, начал парторг. — Заболела Марья Алексеевна, — он помолчал немного. — Такое дело... Ничего не поделаешь. И, между прочим, это поставило нас всех в трудное положение. Если каждый мужчина начнет самолично стирать белье, у нас будет не зимовка, а банно-прачечное заведение.
Надо, товарищи женщины, организовать коллективную стирку белья. Как вы думаете, а?
Что думали женщины, осталось неизвестным, так как ни одна из них не высказалась. Все ждали, сохраняя непроницаемый вид.
— Высказывайтесь, пожалуйста, — пригласил парторг.
Он уставился на жену радиотехника Марию Ильиничну, известную на зимовке общественницу, и та вынуждена была открыть прения.
— Что же, — сказала она. — Я постираю белье свое и своего мужа. Я думаю, все женщины могут это сделать. — И она обвела собрание гордым взглядом.
— Конечно, конечно, — радостно подхватили женщины, и только Агния Игнатьевна брюзгливо проворчала:
— Стоило ехать за мужем на полярный круг, чтоб снова стирать его исподники.
Парторг пожевал трубку зубами и дипломатически вкрадчивым голосом произнес:
— Можно только приветствовать почин Марии Ильиничны. Я, между нами говоря, даже пожалел, что не я ее муж. Отчего я не встретил вас десять лет назад, Марья Ильинична? — Он вытащил грязный платок и высморкался с треском. — Ну, а несчастным холостякам как же быть? — прибавил он.
— Позвольте! — взбеленилась Агния Игнатьевна. — Вы хотите заставить меня, ме-е-еня, стирать грязные платки посторонних холостых мужчин?
Поднялся общий шум. Женщины набросились на бедного парторга, и он, поняв, что ему не удастся произнести ни слова, терпеливо слушал.
— Мы не прачки! И не за этим ехали, — кричала Агния Игнатьевна.
— Мужчины могут и сами постирать!
— Мы не станем копаться в чужом белье!
— Этого еще недоставало!
И тогда раздался голос магнитолога Лиды, единственной незамужней женщины на зимовке.
— Мне вас стыдно слушать, женщины, — сказала она с невыразимым презрением. — Стыдно. Стыдно. Стыдно, — повторяла она, пока все испуганно затихали. — Наши мужчины строят самый северный в мире радиоцентр. Они падают с ног от усталости. Они работают в пургу, в ночь, в непогодь. Слышали вы от них жалобы? Черт подери, отчего я родилась женщиной? А вы стыдитесь их грязных рабочих рубах и боитесь испортить руки стиркой. Парторг! — сказала она решительно. — Черт с ними! Не надо. Сережка будет нести за меня вахту, и я одна сама перестираю все белье.
— Почему же одна? — обиженно пробормотала Марья Ильинична. — Неужели у нас рук нет?
А Агния Игнатьевна со своей обычной агрессией уже накинулась на Лиду:
— Одна! Что ты сделаешь одна? Да еще умеешь ли ты стирать? Девчонка! А я на целую ораву стирала, не барыня, выстираю и на этих обормотов, хоть не стоят они наших забот, право, не стоят.
Парторгу уже нечего было говорить. Предводительствуемые Агнией Игнатьевной, женщины ринулись в комнаты одиноких холостяков и начали собирать в узлы все белье, все, какое было. Мужчины конфузились, пробовали уговорить их:
— Да нет, это не надо. Вот платки да рубаху возьмите — этого достаточно. Обойдемся.
Но Агния Игнатьевна не терпела возражений.
— Давайте все, беспомощный человек. Мужчина! И за что только вас людьми называют? Женщина всегда мужскую работу сделает и еще лучше вас, представьте. А вы ни на что, ни на что не способны. Давайте уж!
И она сметала бельишко в узел, вскидывала узел на свою широкую, могучую спину и волочила в баню.
Они сумели превратить стирку в праздник, наши женщины. В бане весь день стояли смех и песня. Мужчины волочили в баню нарты, полные доверху кирпичами снега (воды не было на острове, мы таяли воду из снега), но женщины все твердили: мало воды, мало! И аэролог стал даже опасаться за свои воротнички: «Они застирают белье до дыр, — твердил он. — Эка взялись».
Я жалею, что рассказал вам эту неопрятную историю. Знаете, когда Агния Игнатьевна принесла мне мои платки и рубахи и я увидел, что чулки заштопаны, на рубахах пришиты пуговицы, а платки даже надушены (это неоценимый подвиг великодушия зимовщицы — израсходовать драгоценные духи на чужие носовые платки), я почувствовал себя таким смущенным и растроганным, как если бы меня — большого, нескладного парня — при всем честном народе приласкала бы мать.
Вот и вся история о том, как у нас заболела прачка.
1940
Пурга прибила нас к маленькой фактории у Шайтан-горы. Целую неделю мы сидели здесь и слушали, как сшибаются ветры за окном. Избушка трещала, скрипели доски. Казалось, налетит сейчас ветер, подхватит наш ветхий домик и понесет, швыряя об острые торосы, о сугробы снега, как мчит сейчас все: камни, обломки льдин, ворохи снега.
В последние дни мы почти не вылезали из спальных мешков. В избушке было холодно, топили мало — берегли дрова. За ночь на дощатом полу выступал тонкий, бледный слой снега, днем он таял. В спальные мешки влезали одетыми: в меховых штанах, в пимах, фуфайках. На головы нахлобучивали тяжелые мохнатые шапки.
Радист бренчал на балалайке, но пальцы зябли. Тогда он втянул балалайку в спальный мешок и продолжал играть. Из мешка глухо доносились звуки вальса. Словно чревовещание. Радист играл для себя, просто чтобы развлечься.
— А в Москве сейчас танцуют, — вздохнул он. — Снег... Автомобили... Прожектора... Музыка... — он начал напевать румбу.
Я прислушался: за окном в вое пурги почудились звуки оркестра. Я засмеялся.
Дверь распахнулась, в нее ворвался снежный вихрь, закружил по комнате. Вошел механик. Все глаза с надеждой устремились на него: не стихло ли? Он только молча махнул шапкой, с нее посыпалась серебряная пыль.
Руки механика были окровавлены. Он положил на стол две мерзлые палки, они глухо звякнули о дерево. Мы догадались — это колбаса. Потом он вытащил из кармана бутылки — это спирт. Механик ходил к самолету за продовольствием. Последние наши запасы.
— Еле отодрал, — сказал он. — Все замерзло. В моем чемодане замерз одеколон. Ну и мороз!
— Ну и одеколон! — весело отозвались в ответ.
Все засмеялись.
Скоро колбаса зашипела на сковороде.
Пришел ненец-охотник Яптуне Василий. Он уселся на корточках у порога и вытащил нямт — олений рог. Не спеша вытащил деревянную пробку, она повисла на железной цепочке, высыпал на ладонь табак из рога.
— Войва, войва. — сказал он, качая головой. — Шибко плохо... По всем четырем углам неба пурга висит.
Затем он протянул механику подарок — замороженную рыбу.
Наш механик любил рассуждать и умствовать. Прежде чем начать есть, он деликатно спрашивал:
— Как фамилия этой рыбы? А! Омуль. Очень приятно познакомиться.
Он взял рыбу и начал нарезать ее тонкими ломтиками.
— Строганина — роскошное блюдо. Едят в сыром виде. Непревзойденная закуска под девяносто шесть градусов, — объяснил он, работая ножом.
Среди книг на пыльной полочке я вдруг увидел старые, пожелтевшие листки картона.
— Флирт цветов! — удивленно воскликнул я. — Давайте флиртовать, товарищи.
Я роздал карты, но никто ничего не понял в них.
— С чем это кушают? — вежливо спросил механик.
С флиртом цветов он столкнулся впервые на маленькой фактории за Полярным кругом. Любопытно, как попали сюда эти засаленные карточки?
Я послал механику орхидею: «Орхидея. Вы — кокетка, вы играете моим сердцем».
Но флирт не имел успеха. Скоро все отбросили карты. Ни пылкие настурции, ни пламенные пионы не сумели согреть наши замерзшие сердца.
— Войва, войва, — качал головой ненец. — Шибко плохо... Люди попрятались... Звери попрятались... Песцы попрятались. Только один песец бродит, проклятый хромой Нохо, портит капканы, ворует приманку.
Он стал рассказывать об этом песце. Он хитрый, он большой, он сильный. Никому не удавалось еще поймать его. Однажды он все-таки неосторожно задел ногой капкан, и давка прижала его ногу. Он отгрыз ногу зубами и убежал, хромая. Его следы видят и сейчас в тундре.
— Это заколдованный песец, — добавил шепотом, округляя глаза, ненец. — Это черт.
Все засмеялись. Охотник обиделся.
— Ну, вот и до чертей договорились, — весело сказал механик. — Самое время.
— А вот мой приятель видел чертей, — усмехаясь, вмешался радист. — Мы зимовали с ним вдвоем в девятнадцатом году на маленькой полярной радиостанции. Колчак занял Сибирь, мы ни с кем не могли связаться по радио. Двое отрезанных от мира людей. До нас никому не было дела. Я все-таки продолжал слушать эфир. Иногда попадались свои, чаще — вражьи станции. Удавалось догадаться о положении на фронте. Панические телеграммы белого штаба, часто не зашифрованные, отрывистые сводки, частные депеши — все подтверждало: наши наступают. Мой приятель на станцию не ходил. Он лежал день-деньской на койке и пил мертвую. Чтоб не утруждать себя, он вкатил бочку спирта в избу, вставил резиновый шланг и лежа сосал горючее. Ночью ему казалось, что из бухты лезут черти. «Зеленые, мохнатые, — хрипел он, — душат, душат...»
— Ну и что ж, пропал парень? — спросил все время молчавший летчик.
— Нет. Очухался. Сейчас в Москве работает. Радистом. Водки видеть не может, черти вспоминаются.
Все засмеялись.
— Это что! — сказал механик. — Вот я вам расскажу историю.
И он рассказал нам о самолете, который без летчика кружил по аэродрому.
Дело было несколько лет назад. Молодой летчик — назовем его Ланиным — возвращался из линейного рейса на маленьком самолете Ш-2, который летчики ласково называют Шурочкой. Ланин летел один. Он промерз и устал и с радостным нетерпением ожидал, что вот сейчас покажется город, аэродром. Он отогреется, вымоется, сбросит комбинезон и пойдет в гости встречать Новый год. Там уж, вероятно, шум, дым, деятельная суета на кухне, — ему показалось, что в морозном воздухе запахло гусем и капустой.
«Хорошо! — зажмурился он. — Будет Наташа, теплая, милая девушка с ясными глазами. Он чокнется с ней, выпьет за счастливое будущее, за их будущее — его и Наташи».
Самолет качнуло. Ланин выругал себя и крепче сжал баранку. Руки в перчатках чуть озябли. Сквозь снежные заносы летчик видел внизу окраину города. Скоро аэродром.
— Экая дурацкая погода! — разозлился Ланин. — Метель, как нервная истерическая баба, — то разойдется, то отойдет.
Все же в просвете между снежными завесами он увидел аэродром. Пошел на посадку, но не рассчитал и промазал. Он понял это только, когда сел. Аэродром остался чуть в стороне, в километре всего. Ланин опять выругал погоду, себя, машину.
— Надо подруливать, — сказал он и прибавил газу, но машина не двинулась с места. — Что такое? — разозлился он. Безрезультатно помучившись минут пять, он, наконец, решил вылезти и посмотреть, не случилось ли чего с лыжами.
«Экий мороз!» — подумал он, вылезая. Похлопывая руками о бока, обошел самолет вокруг. Ну, конечно же, лыжи примерзли. Снег волнами перекатывался по полю. Вокруг лыж уже намело сугробы.
Ланин оглянулся, в поле не было ни души. Вдали мерцали ранние огни аэродрома. Ланин стал отбрасывать снег, лег на землю и почистил лыжи. Потом вернулся в кабину, прибавил газу. Машина не трогалась. Медленно вертелся винт.
«Если б кто-нибудь подтолкнул машину!» — подумал летчик, но вокруг никого не было. Тогда он снова вылез и начал толкать машину. Она не трогалась с места, только качалась из стороны в сторону. Впервые в жизни Ланин почувствовал себя таким слабым и тщедушным. Что делать? Он решил прибегнуть к помощи мотора.
«Поддам газу, а сам подтолкну машину». Он все это сделал, но машина не двинулась с места. Тогда он еще прибавил газу. Теперь винт начал мелькать быстрее. Ланин изо всей силы налег на кромку плоскости (капельки пота стали быстро замерзать на лбу), и... машина вдруг рванулась вперед. Она побежала, ковыляя по неровному полю, а опешивший Ланин, не сообразив, в чем дело, остался на месте.
Машина убегала от него.
— Стой! Стой! — закричал он ей, словно она могла услышать его и понять. — Стой!
Он пустился бежать за нею по полю, проваливаясь в снегу и чуть не плача от злости.
Машина неслась прямо на аэродром. Задыхающийся Ланин с ужасом увидел, что она несется прямо на каменное здание.
— Сто-ой! — закричал он в отчаянии и, напрягая последние силы, побежал быстрее.
На аэродроме с удивлением смотрели на безумную машину, которая лихо пронеслась мимо них.
— Что, Ланин — с ума сошел или пьян? Куда он рулит?
— Лихач!
Вдруг они увидели Ланина. Он бежал, спотыкаясь, падая и снова подымаясь. Шапку он потерял. Шарф болтался вокруг шеи, развеваясь на ветру, как флаг над аэропортом.
— Что случилось, Ланин?
— Машина убежала, — прохрипел он и удивился, услышав взрыв смеха в ответ. Самому ему было не до смеха.
— Держи! Лови! — отчаянно закричал он: машина была уже близко от здания. Ей наперерез бросились люди. Но вдруг на пути самолета попался невысокий круглый сугроб снега. Лыжи скользнули, направление изменилось, — машина неслась теперь в сторону.
А за ней, роняя шапки, сбрасывая куртки, рукавицы, шарфы, бежали запыхавшиеся люди. Вот они настигают ее, вот обходят, бегут наперерез, сейчас вскочит Ланин в кабину, но неожиданное препятствие на пути меняет направление машины, и она уж несется куда-то в другую сторону.
Тут можно было поверить и в волшебство и в заколдованного песца. Проклятая машина, как живая, носилась по аэродрому. Она хитро ускользала от своих преследователей. Она, петляя, скакала по полю и оставляла за собою широкий волнистый след.
— Держи! Лови! — кричали измученные люди. На снегу чернели их куртки и шапки.
Наконец, машина влетела в большой мягкий сугроб и остановилась.
— И когда измученный Ланин — он мне сам рассказывал — подбежал к ней, он не стерпел и ахнул кулаком по мотору, словно по морде лошади. И ему стало легче, — закончил под дружный смех свой рассказ механик.
— А машина цела?
— Цела! Ланин на ней долго летать не хотел, все дулся на нее. Да ничего, летает...
Мы долго еще хохотали над злоключениями бедного Ланина. Но вдруг вернулся Яптуне Василий — он выходил на улицу — и сказал сияя:
— Ветер спать пошел. Завтра погода будет.
— Ну?! — закричали мы.
В самом деле ветер стих. Завтра мы будем в воздухе. Завтра мы полетим!
На столе уже дымилась чуть не обуглившаяся колбаса. Розоватые ломтики строганины были разложены на чистых листах бумаги. В стопках поблескивал голубоватый спирт.
Радист включил репродуктор, оттуда рванулась веселая буря оркестра. Москва? Хабаровск? Новосибирск? Все равно — родина.
Механик поднял стакан и произнес торжественно:
— Ну, с праздником, товарищи! С летной погодой!
1937
Вот уж в кого свято мы верили, так это в нашего синоптика Витю Карцева. Ветры, циклоны, пурги, подвижки льдов — все было подвластно ему. На что уж летчики недоверчивый народ, скептики и пересмешники, а и те без прогноза Вити стартовать не рисковали. Ледовые капитаны, старые полярные волки, с почтительной снисходительностью прислушивались к советам румяного юноши-комсомольца, родившегося на свет тогда, когда они уже давно нахлебались морской соли.
Да что летчики, что капитаны! В Витю безоговорочно верили даже домашние хозяйки острова, а это не всякому синоптику дано!
— Витя! — звонили ему по телефону наши женщины. — Витенька, родной! Скажите, завтра можно будет сушить белье?
И Витя, привыкший к подобным вопросам, вежливо отвечал:
— Завтра, Марья Ивановна, жду норд-оста, баллов восемь-девять. Если развешивать белье, так только сегодня.
И Марья Ивановна торопливо заканчивала стирку, чтоб успеть сегодня же высушить белье.
Даже пекарь, запечный философ, прозванный на зимовке Сере гой Ершом за непомерно большую голову, подходил за советом к Вите:
— Как виды на погоду, товарищ ветродуй?
И Витя изрекал:
— Запасайся углем, Серега Ерш. Завтра носу не высунешь.
И пекарь торопился запастись углем.
Вите верили свято, безоговорочно, и Витя никогда не подводил. Если прогноз оказывался чуточку неточным — ветер на один балл меньше, направление на какой-нибудь румб восточнее, облака на полсотни метров ниже, — Витя всерьез расстраивался, ходил скучный и недовольный собой, он был синоптик до мозга костей, синоптик по страсти, по призванию, по душевному увлечению, как бывают летчики по призванию, художники по вдохновению, доменщики по рождению и крови.
Колдовать над картой, кропотливо прослеживать неслышные еще шаги наступающего циклона, мудрствовать над туманной цифирью метеосводок и находить в хаосе ветров, температур, давлений, изобар и изотерм железную логику природы было истинной профессией комсомольца Вити Карцева, профессией его души.
И надо же было, чтоб именно с ним случился казус, о котором и сейчас еще говорят зимовщики побережья, вспоминают летчики и о котором и мы хотим рассказать здесь в назидание потомству.
В те дни чудесная погода стояла на побережье. Такого солнечного и чистого июля не помнил даже боцман, а он появился здесь вместе с первым деревянным маяком и колоколом. Уже пятнадцатого июля ушел из бухты лед, а девятнадцатого на чистой голубой волне качался самолет Васи Сбоева. Ребята ходили в кителях нараспашку, женщины собирали букетики бледно-желтых маков и голубых незабудок, и кое-кто решил, что время подумать о чемоданах: погода шепчет — домой, домой.
Двадцатого июля Вася Сбоев решил лететь на первую ледовую разведку в море. Он пришел к Вите, в его комнату, всю увешанную картами и заставленную приборами, весело поздоровался и сказал:
— Ну, звездочет, благословляешь на вылет?
Витя небрежно взглянул на карту и ответил:
— Надо бы погодку лучше, да не придумаешь. Как по заказу: чисто, ясно, устойчиво.
Что сталось с Витей Карцевым? Избаловала ли его удача, возгордился ли он, или просто немного устал, развинтился, стал небрежничать, или появились у него иные заботы, отвлекающие от карты (замечено было, что нервно ждал он радиограмм из Иркутска, подписанных Марусей), но именно так и было, как мы здесь рассказываем: взглянул мельком на карту и сказал: лети!
В другое время, прежде чем дать пилоту ответ, он тридцать раз покрутил бы головой, взглянул бы на карту и так и эдак, затребовал бы новых сводок; подперев голову руками, посидел бы в раздумье над ними, а уж потом сказал бы: да или нет. Но видно, и в самом деле возгордился Витя Карцев.
Механиком у Сбоева летал Максимыч. То был большой философ. Он любил поумствовать над метеосводкой, любил рассуждать о циклонах и антициклонах, спорить с синоптиками, а больше всего любил, приложив руку козырьком ко лбу, глядеть в высокое небо, слушать ухом ветер и следить, как плывут облака за море. Чудесны облака в арктическом небе! Они чуть коричневые над тундрой, голубые над заливом, сизые над морем, они отражают землю и воду, и недаром говорят, что в Арктике небо — зеркало земли.
Максимыч покачал головой, услышав прогноз Вити. Он показал рукой на красный шар солнца и сказал:
— Красно солнце по утру, моряку не по нутру. Красно солнце с вечера, моряку бояться нечего.
Но когда на дворе отличная видимость, не думаешь о тумане: погода шепчет — лети, лети! Когда тихо плещется волна в бухте, не верится, что где-то впереди тебя ждут штормы. Так психология поправляет сводку. И редкий пилот откажется лететь, имея на старте хорошую погоду, какие бы штормы ни сулили синоптики впереди. Вася Сбоев был из этих редких пилотов. Но теперь в кармане у него был многообещающий прогноз Вити.
— Значит, можно лететь? — еще раз спросил он и, получив утвердительный ответ, сунул сводку в карман и вылетел.
Но, видно, не все было спокойно на душе Вити Карцева. И через несколько часов он снова взглянул на карту. Взглянул и — похолодел. Он начал всматриваться снова и снова в эти спокойные цифры, нанесенные там и сям тонким пером, черными и простыми чернилами, и почувствовал, как прошибает его пот. Неужто? Как же он не заметил? Правда, то были микроскопические изменения, легкое движение, но он должен, обязан был увидеть и это. Увидеть и предупредить.
Взволнованный, прибежал он на радиостанцию.
— Новые метео есть? — отрывисто спросил он. Ему протянули пачку радиограмм. Он жадно схватил их и побежал. Но на пороге остановился. Он долго колебался, прежде чем спросить. И, наконец, произнес, заранее боясь ответа:
— Что Сбоев?
— Летит, — беспечно ответил остряк-диспетчер. — Летит, ногу чешет...
Синоптик втянул голову в плечи и побрел к себе.
Он разложил перед собой метеосводки и стал составлять карту. Он работал лихорадочно, сам боясь результатов своей работы. И прежде чем взглянуть на то, что получилось, перевел дух и закрыл глаза. Потом открыл их и взглянул на карту. Он увидел, как по карте, шумя, прошел циклон. Он услышал свист ветра над ухом. Он почувствовал, как облипает его со всех сторон мокрый, сырой туман. Это было физическое ощущение, — синоптик чувствовал сырые капли на лбу.
Он взглянул в окно — и не увидел бухты. Что-то серое, мутное клубилось там. То скорым шагом шел по побережью циклон, циклон, которого он не угадал, не почуял.
Со всех ног бросился Карцев на рацию.
— Передайте, — закричал он хрипло прямо с порога, — передайте Сбоеву ухудшение погоды.
Диспетчер хладнокровно сказал радисту:
— Постучи ему, пусть вертается.
— Сбоев... Сбоев... — позвал радист и вдруг побледнел. — Не отвечает, — растерянно прошептал он.
— Что? — закричал диспетчер.
— Да вот... Скис...
— А ты зови, зови его! — умоляюще попросил синоптик. — Зови, пожалуйста.
Даже диспетчер потерял свою невозмутимость. Все вместе сгрудились они у аппарата и стали звать Сбоева. Но Сбоев молчал.
В эту ночь не спали на радиостанции. Тщетно звали Сбоева. Тщетно искали его сигналов в эфире. В ату ночь постарел Витя Карцев. Говорят, что первой своей морщинкой на переносице он обязан этой ночи.
На следующий день к вечеру в бухту вернулся Сбоев. Он подрулил к берегу, отдал якорь, вышел. Вид у него был сумрачный и усталый. За ним вышел весь экипаж лодки, лица у всех были серые, измученные.
Ни на кого не глядя, ни с кем не разговаривая. Сбоев пошел скорым шагом по острову, вошел в дом, в комнату Вити Карцева, молча положил перед ним на стол злополучную сводку и, не сказав ни слова, вышел. Витя не посмел даже взглянуть ему вслед, сидел, опустив голову на карту.
Мы узнали потом, через несколько дней, о приключениях экипажа Васи Сбоева.
Они прожили страшную ночь.
Туман, появившийся нежданно-негаданно, вынудил их сесть в шхерах Минина, среди плавающих льдин. В этом ледяном хаосе Сбоев чудом отыскал маленький пятачок чистой воды («величиной с носовой платок, не больше», — как рассказывал потом механик). Очутившись на воде, экипаж поторопился пристать к стамухе, забросить на лед якорь, чтоб не толкаться среди беспорядочно плавающих льдин.
Стамуха казалась надежной и уютной.
Сбоев выключил моторы и вылез на лед. Развели огонек, начали подумывать о горячем чае. «Чаек — это хорошо! — сказал механик. — Чаек — это...» — но он не докончил изречения.
— Льдина по правому борту! — взревел он что было мочи и бросился обратно на лодку. С правого борта на самолет надвигалась мрачная ледяная глыба. Мгновенно экипаж был на местах, забыв и об огоньке и о чае. Вот когда испытывалась материальная часть самолета, которой гордился механик! Моторы запустили в полторы секунды, и лодка отчалила от стамухи, а еще через секунду ледяная гора с грохотом ударилась о стамуху. В воду полетели обломки льдин, вода зашипела, запенилась, молодой радист Костя Токарев закрыл глаза и прошептал:
— Тут бы нам и могила!
Но уже кричал с носа механик:
— По левому борту льдина!
Снова зачалила лодка, выворачиваясь из беды, снова выскочила из ледяных объятий, причем Сбоев успел даже укоризненно сказать механику:
— Всем хороша машина-самолет, да беда — только заднего хода не имеет.
Короче сказать, всю ночь лавировал Сбоев среди плавающих льдин. Только к утру ему удалось причалить к маленькому островку и перевести дух. Целый день на море стоял плотный туман и держал в плену Сбоева. Вечером удалось вырваться.
Вот и все, что узнали мы о ночи Сбоева. А сводка, злополучная сводка Вити Карцева, до сих пор висит в бюро погоды на нашем острове. Витя Карцев сам пришпилил ее к стене, прямо над столом. И синоптики, сменяясь, передают ату сводку друг другу. Она переходит, эта историческая сводка, из зимовки в зимовку, и каждый синоптик, прежде чем дать прогноз, обязательно взглянет на нее и подумает о людях, летающих, плавающих и путешествующих в необозримых просторах Советской Арктики.
1938