III

431. ОБАДЬЯ УСТЫШЕК. «ДОСТОЕВСКИЙ В НОВОЙ КОЛОДЕ» (Сочинение в эссеистическом роде)

От переводчика:

В архиве дальнего родственника, пионера «второго восхождения», отыскал я это плохо обработанное рассуждение о Достоевском, написанное в оригиналe по-русски только отчасти, а больше — немного на идиш, немного на новом иврите с примесями из нескольких языков Европы и Азии. Я перевел все, что смог, сохранив лишь русскую часть в том виде, в каком она мне досталась. Заметка тем любопытна, что в ней поблескивают звездочки гениальности и здравого смысла, которые у других писателей этого времени и места вовсе и не мерцали. Но следующий ниже текст как будто свидетельствует, что небесный огонь не угасал и тогда, когда музы Ханаана отдали все земледелию.

Жаль, что личность автора удалось восстановить лишь предположительно из-за дурного eго почерка и нетвердой руки.

А. Волохонский


Когда говорят «Пушкин», любой руссоист вначале вообразит мортиру и, только зрело взвесив, распишет живого стихотворца в упор из огнедышащего жерла. Поэтому, заслышав о Достоевском, я не в состоянии понять ничего, кроме колоды — не той, которой он был игрок, а чем в него играют. Этот кодекс[4] старинной транскрипции прежде теснился за запятыми[5] в мантиях, теперь же ничто ему не препятствует раскрыться и расцвесть, благо второе сырье намного дороже тех нитей, какие выделывает нам сама природа, — нам, своим случайным потомкам, единственным проходимцам. Итак, стоит ли мне нырять ногами в прорубь, как лбом в кокос? — дескать, «достоял» до наших последних дней топор Раскольникова[6], который так напрасно раскололся перед порфирородным Порфирием об византийский символ.

О том не позабыл бы напомнить своему Дерсу Узала ближневосточный Лазо:

Ауру Элоизы-Луары о Лауры Эзопову уазо.

Унылая пора клепать смотровые щели для гаубиц.

Но все же при слове «Мышкин» изображать, как три ипостаси в последней бездне режутся и пьяницу[7], пожалуй, чрезмерно. Если не так — то как же они, три лица, — в носы, что ли, дуются? И вот, одинокий, Тамара, чувствуя, что они питают к нему — носатому, рогатому и поганому — только презрение, должен укрыться там, где в один голос покряхтывают смоляные полки[8] — за то, что играть не берут, а куры не клюют. Он-то бы и рад оставить в покое младенцев и держать взрослых красивых особ да все ту же старуху, но из-под маринованных козлят с укором смотрит на него пасхальная закваска[9].

— Невзгодами прежних рождений не трудись очертить новую пошлость, — сказал paскаявшемуся якше великий Вискаша, — и я думаю, что Уши[10] был прав, хотя и пьян. Нет ничего глупее текущего переселения душ[11], разве тереть валета треф о розовый коврик[12]. Пусть бы себе личико блестело и глазки бегали, но обе ручонки ведь уже ухватились за орудие письменной речи, облокотясь о разутые плечи Настасьи Филипповны: лучше бы она сама так и засыпалась чучелом в сухую солому первой лошадки, а то: «Овса, — кричат, — овса!» — а как дойдет до насущного, так солнечная ванна из затей в три бусины по хлипкой зыби за ускользающим вечным студентом[13].

Вот туда-то мы и разъехались. Кодекс похрустывает, как хворост:

— Я думаю, что римский папа — прямой антихрист[14].

— А я, — говорит, — нет, я думаю иначе, у меня тут особое мнение, в корне отличное от любой латинской блудницы. Я думаю так: что александрийский папа, вот он — антиохийский дьякон[15], а народ-рогоносец — удод-бородоносец, уродец, броненосец и бабирусса!

Сейчас самое время учинить страшный суд над Колобком-болобком:

— Чем оправдаешься, о податливая сфера? Вот я смотрю тебе прямо в печатный пряник — есть у тебя совесть, — спрашиваю, — клёцка ты этакая?! Да у тебя и шеи-то нет, а туда же — в Швейцарию[16]

Придержать бы, конечно, курочку рябу[17], а то с инквизицией нам еще долго предстоит разбираться. Нельзя утверждать, что он, как и все они, ударил по лазарю[18], однако где-то в глубине души и в нем таилась эта самая рябая образина. Нет, вы только подумайте! Бить хвостом по золотым яйцам![19] Это не здесь, это из прошлых жизней…

Гиена за истреблением падали переползла на слизней: вот басня:


Национальная специальность
(Басня)

Есть множество вещей, нелепых по природе.

Одна из них есть узник на свободе.

(Из цикла «Народы и ремесла»)

Или вот, из высокого источника:

Шесть дней подряд не лги

и не прелюбодействуй

И, знаешь, — не кради…

В седьмой совсем бездействуй

и не смей парить серенького

под бородой престарелой молочницы[20].

Тут о Достоевском стоит остановиться — чего-то и было в нем, как верлибра в четырехстопном ямбе. Все же лучшая строка в девятнадцатом веке принадлежит его перу:

…и интересней вдвое стала…

Но для этого требуется подлинная работа ума, ушами же можно пользоваться как руководством: не обойтись ведь телеге интеллекта без хоть маленькой такой пони.

1928

432. НАБОКОВ И МИФ ЛИЧНОСТИ

Того не принято в нашем братстве, чтобы прикасаться к инструментам в пустой мастерской, когда хозяин отсутствует. Поэтому я не намерен описывать его мастерские приемы и вообще разбираться в его блистательном мастерстве. Я не буду выставлять из рам зеркала в опустелом доме отца «Лолиты», не стану выметать из углов мелкий маргарит марфинькиных садов, звенеть инкрустированными ножнами от фамилии Тальбот в знаменитой поэме «Список учеников ее класса»[21].

Как можно чужими словами говорить, например, об отдувающемся откровении «уотерпруф» на берегу дна Ланселотова озера — могилы и колыбели, где лежит, покачиваясь, та — бронзовая седая красотуля, которую задавил почтовый вертолет? И осталось от ее любовного отчаянного движенья одно лишь средство или механизм для полета любви на крылатых колесах по глянцевой карте преисподних штатов и по их примечательным местам.

Разве намекнуть, что бесформенный Лужин ушел в квадрат? — И не много, и предерзко. Ведь квадратные окна — это всего лишь избитые клавиши клавесина нынешней нашей серо-чувствительной лирики с ее обидой на жизнь и безвкусными опасениями. И я боюсь обмануть зрителя аналогиями слишком очевидными, чтобы быть подлинными, — как иные говорят о сходстве стиля с Буниным или с Белым.

В самом деле — кто из них позволил бы веселенькой старой Гейз так прозрачно сыграть в ящик для писем?

Проще называть вещи, чем пытаться объяснить необъяснимое.

Вот — нагоняющий сон, самое сонную болезнь, убийственную нагану, брат прославленной мухи це-це, ползущий по цветным стеклам на тонких ножках летучий живой изумруд Цинциннат Ц. Смертный сон под красным цилиндром. В нашей коллекции оружия все равно нет барабана, который мог бы его разбудить. Так не лучше ли и нам с тобою, читатель, тоже уснуть и общим храпом изобличить гносеологическую гнусность критической дозы право-левого литературного снотворного? Вряд ли ты серьезно надеешься найти здесь малый трактат «Химия яхонтов». Есть какая-то злорадная низость в подобных объяснительных записках.

Набоков потому так весело смеется над Фрейдом, что ему знакома истинная высокая тайна человеческого лица. Раз так — что ему ползучие грезы души или плоского извилистого тела.

…Пусть осторожный задумчивый мальчик, недовоплощенный Зигфрид, победитель чудовищ и друг королей, валетов и дам, Сигизмунд девяток и пешек, в лучшем тесноватом квартале самой блестящей из всех балканских столиц действительно подвергал себя сонной мечте, наблюдая папашино самолюбование толстым Сфинксом на окраине стриженого Бельведера. Это — его собственность, это его частное дело. Набоков справедлив, когда говорит, что мы не обязаны грезить так уж совсем по-фивански. Беотия всегда была славна грубыми нравами, прочными стенами и простоватым бытом мысли. Мальчугану, ставшему профессионалом, нетрудно было заставить тамошнее развесившее уши население легко забыть конец эдиповой драмы — самоослепление отгадчика.

— Вон идет сновидец…

Что же нам шевелить пальцами в золоченом мозгу свободного человека? Зачем искать в сундуке с драгоценностями ответа на Панургово вопрошание? Ныне в мире стеклянных стен — кто способен еще принять полноватую мамочку за худенькую новобрачную?

— Тринк! — это сказала Бутылка, а не холодный белый дядя. Пусть, однако, привередливость не отвлекает нас от сновидений значительно более пышного невольничьего рынка. Если мы захотим найти тайное прибежище в нашем тонкостенном мире, построенном или сотворенном по образу раннегуманистической пифии Бакбук, нас могут позвать нырнуть туда, где — все помнят — гнуснейший Гумберт Гумберт вожделел осязать виноград ее легких. Расположиться за решеткой собственных ребер. Пусть это легкое заключение неловко называется предварительным — предваряющим казнь. Здесь мы сразу же встретим все того же тонконогого Ц. Ц., к которому входящая навестить родня приносит заодно с собою и мебель. Попробуем поразвлечься — сплясать венский вальс с надзирающим рассудком, станем лобызаться с ведущим подкоп палачом — совестью. — Но мне сразу же становится неловко. Набоков угадал: мы пришли к нему с собственной мебелью.

Стало быть, наше мнимое, как философ на троне, уединение с самим собою может натурализоваться, лишь если водрузить на верх тела упомянутый головной убор — красный цилиндр. Только оттуда — с этой кафедры — мы будем способны издавать голоса «похожих на нас людей» или хотя бы их различать. Так мы оказались в обществе частичного самоубийцы — анаграмматического Клэра Квинсли, долго не умирающего от пуль борца Г. Г. за свободу личной жизни стихии Ку-Ку. Здесь стоит, право, предупредить созерцателя, что грязномыслие о Скорбящей Лолите помещает себя в раствор черной лжи. А кроме того — оно ничего не поймет в лучшем романе Набокова.

Сам Набоков упоминает в своей книге Лилит — первую любовь человека. Я отважусь напомнить древнюю легенду чуть подробнее.

Первой любовью Адама была будто бы не Ева, а сотканная из света Лилит. Ее золотые волосы обладали волшебной силой, кто касался их — не мог потом забыть. Собственно, это были лучи, облекавшие тело стихийного духа — олицетворения первой из стихий. Любовь к свету в человеческом детстве была древнее любви к человеку. После изгнания из Рая Адам еще помнил Лилит, но она стала демоном бесплотной страсти, злым духом, искушавшим любить не «ребро», не «жену», не «мать всех живущих», но — самое стихию любви. Это ночной демон, покушающийся на души детей. В Вавилоне ее называли соперницей Иштар — Астарты, богини плодородия и планеты Венеры.

Этот миф о происхождении любви и страстей лежит в основании удивительного романа о Скорбной Гейз, о Радостной Долорес, о Лолите-Лилит — о превращении испорченной девочки в беременное человеческое существо, просящее денег на переезд, о преображении осуществимых чувствований в невозможную любовь у последних границ, где еще можно различить собственное лицо и где самосжигается феникс-похоть. Подивимся же дикой теодицее, которая явилась нам в жанровом наряде многократно краденной виновницы испепеления загородных вилл с их населением и замысловатыми нравами.

Вспомни, о зритель, еще раз-другой все три короба замечательных подарков, что сулил зеркальный К. К. своему двойнику Г. Г. в обмен на отмену застрявшей в ковре его памяти очереди из пистолета с надеждами, что пуля еще вылетит из него назад — тебе прямо в руки. Есть прямой риск, что мы получим всю эту пузырящуюся череду, когда не станем сами себе честным свинцовым зеркалом.

* * *

Взор Набокова прям, и мир с ним прекрасен. Его книги возвращают достоинство слову. Они свидетельствуют о нашей внутренней свободе, о том, что личность — это ее слово.

Его люди не стремятся взлететь на мыльных шарах чего-то большего, чем они сами.

Не являются как прообразы автора на пробковых ходулях.

Не выпячивают вверх узкую грудь на фотографических автопортретах в профиль.

Не подносят нам слизней в героическом салате.

Не работают рупорами липких слоев и жидких сословий.

Не выражают идей, пресмыкаясь под разноцветными флагами.

Не изображают прописанных противными буквами лозунгов. Не произносят ни квадратных слов, ни треугольных трюизмов.

В его книгах нет ничего, что превращает человеческую речь в трухлявое душевное месиво. Ибо Набоков один из немногих понимал, что пошлость укореняется прежде всего в испорченном слове. Цитирую из его книги «Дар» некоторые «перлы дельной мысли»:

Белинский: «В природе все прекрасно, исключая только те уродливые явления, которые сама природа оставила незаконченными и спрятала во мраке земли и воды»[22].

Михайловский о Достоевском: «…бился как рыба об лед, попадая временами в унизительнейшие положения».

Стеклов: «…разночинец, ютившийся в порах русской жизни, тараном своей мысли клеймил рутинные взгляды».

Ленин: «…здесь нет фигового листочка… и идеалист прямо протягивает руку агностику».

Эта протянутая рука — не менее выдающийся автограф эпохи, чем правдивейший отчет о любой баталии. Если взять в соображение теоретические взгляды сторон на природу ощущений и восприятий, эффект получается гомерический — как на олимпийском философском пиру, когда пара подсушенных ганимедов заиграется в жмурки.

Так чувствует историю Владимир Набоков. Он не пойдет заседать с Клио в Генштаб, но постарается услышать ее приватное перешептывание. Мне кажется, что это довольно надежно, ибо прошлое не замирает в переплете, как в жестком мундире, но вечно пляшет в живых словах, в звуках памяти.

433. ПОСЛЕДНИЙ БЛЕСК

С литературным течением, которому его основатели присвоили имя «символизм», произошли любопытные исторические недоразумения. Оно было одним из выражений декаданса, кризиса классического языка во всех родах искусств. В конце прошлого века классические формы, изрядно истертые во всеобщем обращении, стали обыденным языком культуры, а стало быть, для искусства уже мало годились. В поэзии это был вульгаризированный пушкинский стих с сентиментально-демократическим нытьем от общественных движений последнего времени. Первые символисты были нервные, одаренные, начитанные юноши, чуть выше третьего сословия, которые просто не могли изъясняться как толпа, как «Чтец-декламатор». А между тем тогда говорить по-своему умели не они одни. Петь готовы были начать и Голядкин, и Соня Мармеладова, и Лебедев, а капитан Лебядкин даже уже стихотворствовал, и неплохо. Нижняя речь была готова к рождению, юноши это слышали. Они, однако, не поняли, что кризис языка имеет не социальные, а онтологические перспективы. Поскольку же сами они были владетелями языка культуры, их деятельность стала более охранительной, нежели творческой.

Работа символистов сосредоточилась вокруг внешнего оперения слова. Они действительно актуализировали некоторые аспекты языка древних символов, занимались фонетикой и ритмами, умели воздействовать на чувства — но во внутреннее сло́ва если проникали, то вследствие личной гениальности и вопреки принципам школы.

Тем не менее их роль в создании языка ХХ века оказалась огромна. Они начали то движение, которое к середине века придало России вид мировой империи культуры. Все они были великолепные переводчики. Сам символизм ведь был, по сути дела, переводом, привлечением забытого языка ради спасения того, который вот-вот готовы забыть. Их значение в собственно поэзии намного более ограниченно и проблематично. Но российский «Миф о Поэте» создали именно они.

Стиль их жизни был комически напыщен и, в сущности, пошл, даже у великих. Второе поколение символистов (1910–1920) не достигло достоинств первого. Эффект, произведенный вначале, привлек подражателей менее даровитых, повторявших мимику старших, но не владевших их дыханием. Но в позерстве, в низком соперничании они их далеко превзошли. «Миф о Поэте» эксплуатировали как дыру с нефтью. Символисты стали смешны. (См. в мемуарах Н. Мандельштам о том, как акмеисты боялись, что их будут путать с символистами, — хотя поэтически разницы между ними нет. Также в «Даре» Набокова о «вредоносной школе». Наконец, в «Козлиной песне» Вагинова о вдове поэта Заэвфратского.)

Не произойди здесь кровопролитий, над ними еще смеялись бы в тридцатые годы, а в сороковые можно было бы трезво взвесить, кто был из них гениальный, кто талантливый, а кто чужие ризы примерял да не на свои котурны взлазил. Так течет в культурах, более благополучных. У нас же те, кто в двадцатые годы полагал символизм за непристойность, в тридцатые годы исчезли. Символисты тоже исчезли вместе с поэтами более новых направлений. Видимую словесность населил Смердяков, «народный слуга», как наивно объяснял Маяковский. «Служить народу» (каленый идеал интеллигенции последних лет ста) уместнее всего в роли полового в трактире. «Слуга народа» — по определению холуй. Он-то и сделался вместо поэта. Поэтика же последнего сословия гнездится в языковых нормах культуры конца прошлого века, в самых ее дурных разновидностях. От реальной поэзии поколению после войны оставались лишь старые книги и «Миф о Поэте». Но это были владения как раз символистов, смутное воспоминание о торжестве которых в начале века дошло до тех темных дней. Поэтому отношения нормативной поэтики конца прошлого века и поэтики символизма вновь сделались серьезной проблемой, но в ситуации социально прямо противоположной той, с которой начиналось движение, и первым поэтом северной столицы стал Роальд Мандельштам — последний символист.

Роальд Чарльзович Мандельштам родился в 1932 году. Шестнадцати лет заболел костным туберкулезом, астмой болел с четырех. Последние годы передвигался с трудом, больше лежал. Всю жизнь голодал — в самом точном значении слова: только за три года до смерти ему выхлопотали воспомоществование от еврейской общины города суммою в двести старых рублей (около четырех долларов в месяц), а пенсии он не получал, так как прежде не работал. От голода иногда, опираясь на палки, спускался в соседнюю булочную и брал хлеб, который, случалось, у него отнимали, а бывало — позволяли унести по добросердечию. Я его видел трижды, за несколько месяцев до смерти. Он выглядел как узники концентрационных лагерей на фотографиях, больше в профиль, и огромные зеленые глаза. Руки были не толще ручки от швабры. Он уже почти не вставал.

Он жил на Садовой улице, за перекрестком с проспектом Майорова, с правой стороны, как идти от Невского, на третьем этаже, если мне не изменяет память, узкая комната окном на двор. В комнате — у окна — диван, на котором лежал, под черным пальто. Напротив — стена с фреской «Лучник» (Ш. Шварц), несколько картин (А. Арефьев, Р. Васми), отличная скульптура, изображающая юную голову (Л. Титов). Кроме того, кажется, маленький стол, и больше ничего. Только соседи, чувствуя, что он ослабел, занесли ненужный хлам — огромные гипсовые часы с крылатыми амурами, крытые масляной краской под слоновую кость. Мы их разбили — один бы он не справился — и с наслаждением выбросили.

Александр Арефьев (Арех), Шалом Шварц (Шаля), Рихард Васми (Рика), Владимир Шагин, Леонард Титов (Лера) и еще два-три человека были друзья Роальда и вместе с ним составляли первую после войны группу независимых художников. Он был среди них единственным поэтом. Леонард Титов — скульптор, остальные — живописцы. Их судьбу рисует следующая характеристика: тюремных заключений — четыре, психиатрических — два, ссылка на 101-й километр — одна, самоубийство — одно, голодная смерть — одна. По событию на человека. Шаля Шварц всю жизнь работал кем-то вроде дворника, и это самое высокое социальное положение, которого достиг кто-либо из группы.

Роальд Мандельштам начал сочинять, когда ему было пятнадцать лет, и продолжал до самой смерти. Как сообщает К. Кузьминский в своей Антологии у Голубой Лагуны, сохранилось около четырехсот текстов стихотворений, из которых две трети — варианты. Все переписано от руки, машинки не было. О публикациях в Союзе — и говорить нечего. Стихи учили наизусть друзья, потом понемногу перепечатывали. В конце шестидесятых годов подборка стихотворений в двадцать ходила среди университетской публики, но вообще его мало кто помнил.

Как поэт, он начал с пустого места — с мифа. Ведь охранять высокий язык и начать говорить на нем заново при торжестве языка низкого — далеко не одно и то же. Никаких личных связей с живыми символистами или их преемниками, которые могли бы как-то влиять, помогать, мешать, склонять к позерству и эпигонству и т. п., у него не было. Он сам прошел весь путь от мифа к поэзии удивительно достойно и чисто — намного достойнее тех, кто начал поэзией и кончил мифом. Именно в нем символизм как поэтическое течение нашел свое завершение и оправдание. Я запомнил, как Роальд твердил слово «орифламма» (рыцарское знамя).

О стихах его уже пишут и несомненно будут еще писать. Я же здесь хочу коснуться одного частного момента в восприятии его творчества читателем определенного типа. К. Кузьминский, сравнивая Р. Мандельштама и А. Блока, замечает: «Поговаривают, что Мандельштам — Роальд, разумеется, — был наркоманом. Алкоголику Блоку такие образы и не снились». Все правильно. Поговаривают и осуждают.

Я не сторонник химических методов в литературоведении, хотя сам способен телом ощутить последствия плотного обеда в стихотворении В. Я. Брюсова «Я царь Ассаргадон». Они ничего не объясняют. Чудесные свойства травы под названием Пантагрюэлион были известны не одному только медонскому кюре — чего же тут особенно морализировать. Но относительно Роальда совершенно ясно, что, не пропиши ему врачи морфий, он не прожил бы и тех своих кратких лет, а умер бы от боли. Когда распадаются кости, это серьезнее, чем неудовольствия тонкой души. И если временное притупление боли — единственное, в чем человечество Роальду не отказало, пусть не смеют его попрекать этим те, кто предпочел всем усыпляющим злакам великую чечевицу.

434. СЛОВАРЬ О РАЗИНЕ

(Отрывок)

Поэма Велимира Хлебникова «Разин» напечатана в первом томе Собрания произведений под редакцией Н. Степанова, стр. 202–215. Рукопись была в неподготовленном состоянии, и хотя А. Крученых располагал лучшим вариантом, изменений внести не удалось. В изданной версии знаки препинания не сообразуются ни с ритмом, ни со смыслом, особенно точки, которыми Хлебников размечал перевертни, а не синтаксические единицы. Примечания редактора позволяют думать, что он вряд ли сознательно что-либо менял в тексте, за исключением старой орфографии. Тем не менее вкрались искажения, недоразумения и опечатки, которые я постарался в одном отрывке исправить. Словарь к фрагменту составлен с целью помочь читателю понять хотя бы первую часть (глава «Путь») удивительного творения. Тому же призван послужить уточненный текст, в котором строки, ясности ради, расположены как в обычных стихотворениях, а не по хлебниковским перевертням. Переписала его рука летчика Полева.


РАЗИН

Я Разин со знаменем Лобачевского логов.

Во головах свеча, боль; мене ман, засни, заря.




А ГОР РОГА. — Должно быть: А ГОР РОГЪ. В трех перевертнях В. Х. отождествляет гласную А и конечный ЕРЪ, Ъ.


БАР — от «барин», баре — господа.


БЕЛЯ́НА — молодой каспийский тюлень. Должно быть: БЕЛЯНЫ. Беляны плывут, держа головы над водой. При виде челна они ныряют.


БУРИ РУБАКАМ. — Рубаки бури — сподвижники Разина.


ВАЛОВ. — Валы — волны, идущие навстречу челнам «лавой». См. ЛАВ.


ВЕ́ТЕЛ. — Ветла — род ивы.


ВИД УГЛОВ. — См. УГЛОВ


ВОЛГУ С УРА — призыв к бою, вроде: «Бери Волгу на „ура!“ Даешь Волгу!»


ВОЛ ЛАВ. — Должно быть: ВОЛЬ ЛАВ.


ВО́НА — вон, указательное местоимение.


ВОРОГ — враг. ВОРОГ ОСОК КОСОГОРОВ — челн Разина, как его видят с ладьи противника. См. ЖИТЕЛЬ ОСОК.


ГОР РОГ — должно быть: А ГОР РОГЪ (см.). Рог гор — Утес или Камень Разина


ДИВ — божество реки Волги


ЖИТЕЛЬ, ЖИТЕЛЬ ОСОК — лебедь. Образ разинского челна под парусом.


ЗАРЕЖУТ — читается как ЗАРИЖУТ или даже ЗАРIЖУТЬ. Южное произношение использовано В. Х. для передачи живой речи на панском судне: «Зарiжуть… Тужи, раз холоп — сполох».


ИДЕ́ — где. Простонародное произношение.


КОСО — наискосок, вверх из-за поворота навстречу течению.


КРОВИ — см. У КРОВИ.


КУМАЧЕМ. — Кумач — алая ткань. Разин одет в кумачевую рубаху.


КУПАВЫ. — Купава — кувшинка.


ЛАВ. — Лава — растянутый строй волн.


ЛАП ПАН — хозяин лап, зверь. ЛАП ПАН НАПАЛ изображает панический страх на судне панов.


ЛЕБЕДИ — челны Разина под парусами.


ЛОБАЧЕВСКОГО — в перевертне произносится «ЛОБАЧЕВСХАВО».


ЛО́ГОВ — Лог Лобачевского — ложбина между уходящими вверх, в бесконечность, крыльями поверхности Лобачевского. Некоторое представление дает гиперболоид.


МА́КА. — Мак — алый цветок, образ свежей крови.


МАН — греза. Корневое слово от глагола «манить».


МАНЁЖ — относится к действию приманивания.


МЕДЬ ИДЕМ! — Бряцание топора, звукопись.


МЕНЕ — мне. Южное произношение.


МЕЧАМ. — Мечи — оружие воинов. Топор Разина — предводитель мечей.


МЕ́ЧЕМ — от глагола «метать».


МУЖА КУМАЧЕМ. — Муж в кумачевой рубахе — Разин.


НИ́ЗАРИ — от корня «низ»: низы общества; от выражения «низовья реки» — например, низовые казаки или низовой промысел, то есть разбой; от глаголов «низать», «нанизывать», «низаться» — садиться рядом подобно бусинам на нитке, гребцам в челне или числам на оси. См. РАЗИН.


НЫ́НЯ — ныне. В рукописи стояла «ять».


НОРОВ ТЕНЬ — черный вороний нрав.


ОЛЕНИ — должно быть ОЛЬНИ — «даже», старинное слово. У В. Х. было написано: ОЛЬНИ СИНҌЛ / ОНЪ. В обоих перевертнях конечные Ъ отождествлялись с гласной О; ЯТЬ в слове СИНҌЛ отождествлялась с Ь.


ОНО — должно быть ОНЪ — он. Относится к «виду углов» — излучин реки Волги.


ПАН — господин. ПАНОВ — подразумевается судно, принадлежащее панам, барам. ПАНОВЕ — господа, обращение как на разинском челне, так и на панском.


ПАРУС УГЛОВ — челн Разина, когда он идет по излучине.


ПРЕСЕН, ПРЕСЕНЪ. — Пресный — бледный, белый.


РАЗ — если, коль.


РАЗИН. — В. Х. давал своей поэме название «Разин I», то есть «Разин Первый», и «Разин в обоюдотолкуемом смысле». Первый смысл — очевиден, от слова «разить», «наносить удары». Второй смысл выясняется из представлений В. Х. о связи человеческого Я с математическим образом квадратного корня из отрицательной единицы, первого из «мнимых чисел»:

РАЗИН = РАЗ + ИН,

где РАЗ означает первое число, единицу, начало счета: «раз, два, три…», а ИН — краткая форма от «иной», то есть «мнимый». РАЗИН — Мнимая Единица, Личность. Мнимость достигается отражением реальных предметов в зеркале при обратном движении световых лучей. Этому соответствует форма перевертня, позволяющая читать строку слева направо и справа налево, что и выражает пластически «обоюдотолкуемый смысл» фрагментов текста. РАЗ-ИН, в качестве предводителя, сообщает свою «ИНОСТЬ» следующим за ним числам — «низаря́м».


РОГ — см. ГОР РОГ и УТЕС.


СВЕЧА — свечу ставят во головах у покойника.


СЕРП — парус ладьи Разина, похожий на бледный серп убывающей луны в рассветном небе.


СЕТУЙ — смысл приблизительно как в выражении: «Ну, сетуйте — мы уходим».


СПОЛО́Х — зарница, образ повстанца в алой рубахе.


ТУЖЕ — должно быть ТУЖИ́, от глагола «тужить». См. ЗАРЕЖУТ.


ТЕСЕН — тесный. На углах реки, там, где русло сужается, течение становится более быстрым, меняется цвет воды.


УГЛОВ. — Углы — резкие повороты руля.


У КРОВИ — должно быть В УКРОВЕ, в ящике, где хранилось оружие. Южное произношение У УКРОВЕ дает в начале перевертня долгий дифтонг, который В. Х. отождествляет с кратким дифтонгом — УЙ в ВОРКУЙ. Топор ропщет в укрове, предчувствуя скорую встречу с врагами.


УТЕС — знаменитый Камень Разина, действующее лицо поэмы.


ЧОРТУ — подразумевается «К чорту!» Возможно, В. Х. имел в виду простонародное выразительное «Ч-чорту!»


ШАРА́ШЬ — свежий осенний лед, сходящий по Волге, когда она еще не встала. Крик Утеса предупреждает о приближении судов панов. Звукопись изображает шум рассыпающейся волны.


Э́ВОНА — ну, вон, вот так — восклицание.


ЯЗВ. — Язвы — раны. Мак язв — кровь.

435. РАССУЖДЕНИЯ О ПОЭМЕ НИКОЛАЯ ЗАБОЛОЦКОГО «РУБРУК В МОНГОЛИИ»

Некая студентка захотела однажды изучить поэзию Заболоцкого. Пришла она к своей профессорше и говорит:

— Так и так.

А та ей отвечает:

— Ах, такой неинтересный поэт…

Вот о нем я и хочу здесь поговорить, а точнее даже не о нем, а о его последней поэме, о которой доныне если и было что сказано, то очень немного.


В 1957 году вышла книга «Путешествия в восточные страны Плано Карпини и Рубрука», в которой содержатся старые переводы отчетов этих лиц об их поездках к монгольским ханам в тринадцатом веке. Заболоцкий, конечно, книгу прочитал и сочинил поэму. Он ведь и сам бывал где-то неподалеку, так что можно понять. Его поэма носит название «Рубрук в Монголии». Здесь присутствует некий парадокс: латинизированное имя и одновременно варварская волость. Странно. Если вглядываться, таких видимых противоречий и противопоставлений в поэме бесчисленное множество. Однако своего именования они в литературоведении еще не получили, а потому знатоки проходят мимо них. Что ж, начнем.

Начало путешествия

Мне вспоминается доныне,

Как с небольшой командой слуг,

Блуждая в северной пустыне,

Въезжал в Монголию Рубрук.

Вот самое первое и весьма интересное выражение: «…вспоминается доныне». Прошлое как будто объединено с настоящим. Так же как и «команда слуг», где сочетаются высокое и низкое общественные положения. А «блуждая» — «въезжал»? В одном случае действие неопределенного направления, в другом — совершенно точно говорится, что «въезжал». Подобные противоречивые сочетания будут повторяться на протяжении всей поэмы.


Во втором четверостишии обращают на себя внимание нижеследующие образы:

Слепил мороз твои ресницы,

Сковала бороду метель.

Ведь если слепленные морозом ресницы действительно мешают видеть, то в скованной метелью бороде никаких препятствий для дальнейшей поездки не содержится. Однако сама метель метет, она в этом отношении напоминает бороду. Тем не менее «сковала». И сама оказалась скованной, застыла в бороде, не продолжая движения, так сказать «сковала борода метель».

Затем говорится: «По непроложенным путям». Что это за «путь», который «не проложен»?

Несколько далее следует:

А он сквозь Русь спешил упрямо,

Через пожарища и тьму,

И перед ним вставала драма

Народа, чуждого ему.

Слово «пожарище» означает место, где ранее был пожар. Там все выгорело. И в этом смысле Рубрук «спешил упрямо» (!) через тьму и пустоту выгоревших мест. Это первое видимое значение стиха. Однако слово может намекать также на большой пылающий костер, на огромный пожар, на «пожарище», который в этом случае будет противоположен следующей за ним «тьме». В каком же смысле употребляет это выражение Заболоцкий? — В обоих. Поэтому и сам образ двоится, как бы утолщается, становится все более осязаемым.

Здесь же нужно еще обратить внимание на «драму», которая «вставала». Он «спешил» — она «вставала». Снова незаметное с первого взгляда противоположение.

В те дни по милости Батыев,

Ладони выев до костей,

Еще дымился древний Киев

У ног непрошеных гостей.

Начинаются текстологические проблемы. Известно, что Заболоцкий, отсидевши в лагере, был чрезвычайно осторожен в выражениях и уступчив по отношению к назойливым редакторам. Мне кажется, что в оригинальном тексте Киев дымился не «у ног», а «в руках». Тогда оправдываются упомянутые чуть ранее выеденные до костей «ладони». К тому же Киев, дымящийся «в руках непрошеных гостей», представляет собой еще один внутренне противоречивый, самому себе противоположный и распадающийся образ, наподобие уже указанных: гости без приглашения пришли в Киев, а он у них в руках дымится.

В дальнейшем я буду без особых оговорок указывать на похожие события, когда текст представляется измененным то ли при предварительной собственной цензуре, то ли под давлением извне.

Не стало больше песен дивных,

Лежал в гробнице Ярослав,

И замолчали девы в гривнах,

Последний танец отплясав.

Как известно, гривна — это надеваемое на шею, на гриву, кольцо. Однако текст бывает, как в старом издании 1965 года, снабжен следующим примечанием: «Гривны — мелкие монеты, из которых иногда делались монисты». Стало быть, гривны представлены тут вроде гривенников, которые, кажется, и на самом деле изготовлялись из гривен, а «девы в гривнах» имеют надетыми звенящие монисты из этих самых гривенников. Со всем тем «девы в гривнах» могут обозначать и дев, находящихся внутри — гривен или гривенников, — в которых они сначала танцуют и поют, а потом, завершив «последний танец», умолкают: «замолчали — отплясав», или даже дев, ценою в гривну или в гривенник.

А он, минуя все берлоги,

Уже скакал через Итиль

Туда, где Гоги и Магоги

Стада упрятали в ковыль.

Здесь явное изменение первоначального текста. Слово «ковыль» представляет недостаточную рифму к названию Волги — «Итиль». Есть слово «утиль», то есть хлам, вторичное сырье, которое, наверное, стояло в первоначальном варианте, а теперь лишь подразумевается по причине точнейшей рифмы. Остается только догадаться, кого «упрятали в утиль» Гоги и Магоги. Может быть, детей? Сбор утиля и металлолома в те годы мог быть детским занятием. Я имею в виду середину прошлого века.

Да, кстати, «все берлоги», по-видимому, находились тоже в самой реке Итиль, коль скоро Рубрук переправлялся, их «минуя», когда через эту Итиль «скакал». Непонятно только, как он мог скакать через такую широкую реку?

Дорога Чингисхана

Он гнал коня от яма к яму,

И жизнь от яма к яму шла

И раскрывала панораму

Земель, обугленных дотла.

Здесь явная опечатка или сознательное искажение. Ям — это почтовая станция. Если коня он гнал «от яма к яму», до следующей почтовой станции, то «жизнь» шла не «от яма к яму», а «от ямы к яме». Bо втором стихе «яма» принимает вид женского рода от «яма» в первой строке. Можно только предполагать, кому такое изменение понадобилось. Скорее всего, это просто опечатка, за которой последовала невнимательность корректора. Хотя, с другой стороны, казенному оптимизму как-то не соответствует ход жизни «от ямы к яме», однако речь ведь идет не о наших временах, так что кто его знает…

А выражение «обугленных дотла» требует особого внимания. Говорят: «сгоревшие дотла», а вот «обугленные» — отчетливое новшество.

В глуши восточных территорий,

Где ветер бил в лицо и грудь,

Как первобытный крематорий,

Еще пылал Чингисов путь.

Дикая «глушь» неприметно противопоставляется цивилизованным «территориям», и это подчеркивается действием ветра: «бил в лицо и грудь». А как это: «бил»? Кажется, что дул. Но нет, стоит «бил». В конце поэмы мы еще раз встретимся с этими сочетаниями. А здесь образ раздваивается, появляется «первобытный крематорий», внутренне противоречивое выражение: слово «первобытный» по внешности несопоставимо с «крематорием», но так как за ними следует пылающий «Чингисов путь», все приходит на вид в обыденную рацею. И тут обращаешь внимание на до идиотичности точную рифмовку: «грудь» — «путь» и «территорий» — «крематорий». С одной стороны «лицо и грудь», в которые бьет ветер, а, с другой, такие, казалось бы, инфантильные рифмы. Странно.


Далее необходимо обратить внимание на нижеследующее двустрочие:

Еще раскачивали ели

Останки вывешенных тел.

Мертвые «тела», трупы повешенных на елях, это уже останки. Однако употребляемые Заболоцким выражения таковы, что в этих «останках» слышатся еще и «остатки вывешенных тел», и картина приобретает на заднем смысловом плане комичную чудовищность.

Рубрук слезал с коня и часто

Рассматривал издалека,

Как, скрючив пальцы, из-под наста

Торчала мертвая рука.

«Рассматривал издалека» — это что-то новенькое, особенно если «часто». И если занятное такое предстает зрелище: «мертвая рука» торчит, скрючивая пальцы.

Попарно связанные лыком,

Под караулом, там и тут

До сей поры в смятенье диком

Они в Монголию бредут.

Тут, конечно, отразились собственные впечатления поэта о заключении его в лагерь. Мы знаем, что этот лагерь находился еще дальше к востоку, за Монголией, где-то на Амуре. Но чем объяснить, что бредут эти люди в «смятенье диком»? Не тем ли, что взяты под караул они были внезапно и беспочвенно, как и сам Заболоцкий? А выражение «связанные лыком» напоминает слова не лыком шит, относимые к лицам хитрым и опытным. Тех же, кто не таков, легко привести в дикое смятенье. Однако есть в русском языке еще одно выражение с лыком: лыка не вяжет, и употребляется оно по отношению к ничего уже не соображающим пропойцам. А в тексте так и стоит: «Попарно связанные лыком». Так что можно поразбираться, кого же, собственно, подразумевал поэт.

Движущиеся повозки монголов

Оставим в стороне описание «наброска шестой симфонии чертей», исполняемого монгольским экспедитором на бычьей шкуре при помощи бича, каковой набросок, словно «ржанье лошадей», врывается «в жужжанье втулок и повозок». Рассмотрим лучше следующий чуть далее портрет этого самого монгола:

Сегодня возчик, завтра воин,

А послезавтра божий дух,

Монгол и вправду был достоин

И жить, и пить, и есть за двух.

В начале тут идет ироническая параллель догмату о триединстве: возчик, воин и божий дух. А чуть далее следует уразуметь явное ослабление художественного рисунка по цензурным соображениям. В оригинале стояло, скорее всего: «И жить, и жрать, и срать за двух». С последним глаголом аллитерирует начало следующей строфы:

Сражаться, драться и жениться

На двух, на трех, на четырех —

Всю жизнь и воин и возница,

А не лентяй и пустобрех.

Троичность монгола преобразуется как бы в двоичность (жить, жрать и т. п. за двух), затем размножается до учетверенности (жениться… на четырех) и, наконец, возвращается в прежнюю двойственность: «и воин и возница», подкрепленную противопоставлением: «А не лентяй и пустобрех».

Последующие иронические восхваления поэтому выглядят вполне естественно:

Глядишь — и Русь пощады просит,

Глядишь — и Венгрия горит,

Китай шелка ему подносит,

Париж баллады говорит.

Это монголу — «Париж баллады говорит».

И даже вымершие гунны

Из погребенья своего,

Как закатившиеся луны,

С испугом смотрят на него!

Испуг вымерших гуннов особенно примечателен.

В дополнение к вышеизложенному могу указать, что выражение «божий дух», написанное с маленькой буквы и в неинверсированном порядке, то есть не как Дух Божий, тоже звучит весьма двусмысленно, состоя в связи с тройственными способностями — «жить, жрать и срать» — этого самого монгола. Впрочем, о его божественных свойствах говорится еще несколько ранее:

И сам он в позе эксцентричной

Сидел в повозке, словно бог.

Боги, даже языческие, в повозках сидят редко, разве вот бог солнца Гелиос, да и он стоит, а не сидит, или великая вселенская мать Рея-Кибела, которая, впрочем, тоже стоит. А что здесь может значить «в позе эксцентричной»?

Но богом был он в высшем смысле,

В том смысле, видимо, в каком

Скрипач свои выводит мысли

Смычком, попав на ипподром…

Монгольские женщины

Начинается эта глава замечательной фразой:

Здесь у повозок выли волки…

То есть живая природа соприкасалась с повозками самым непосредственным образом. Дальше читаем:

И у бесчисленных станиц

Пасли скуластые монголки

Своих могучих кобылиц.

Станицы — бесчисленные, монголки — скуластые, кобылицы — могучие. При этом монголки скачут «на бешеных кобылах», а монголы, очевидно, на жеребцах. Все распределено весьма стройно и систематически.

Они из пыли, словно пули,

Летели в стойбище свое

И, став ли боком, на скаку ли,

Метали дротик и копье.

Здесь, как видим, положение меняется. Описываемая траектория полета пули отчетливо противостоит здравому смыслу.

Далее рассуждение ведется уже о других женских обычаях:

Они в простой таскали сумке

Поклажу дамскую свою.

Но средь бесформенных иголок

Здесь можно было отыскать

Искусства древнего осколок

Такой, что моднице под стать.

Прежде всего, «бесформенные иголки». Что это такое? Как они вообще могут существовать — бесформенные иголки? Но дальше — пожалуй, не хуже:

Литые серьги из Дамаска,

Запястья хеттских мастеров,

И то, чем красилась кавказка,

И то, чем славился Ростов.

Откуда могли взяться «запястья хеттских мастеров»? Хетты жили в Передней Азии веков за двадцать до появления монголов. Другое дело — Дамаск. Этот город существует и сейчас. Но отливали ли там в средние века «литые серьги»? И почему серьги — литые? Кто знает. Затем — кавказка. Что это значит: «то, чем красилась кавказка»? В каком смысле «красилась»? Красила себе части лица или гордилась украшениями? И то и другое. А само слово «кавказка» означает женщину с Кавказа. Подобный мужчина должен называться кавказец, и в этом нет ничего необычного, но слово кавказка все же какое-то странное. И наконец, «то, чем славился Ростов». А славился Ростов, конечно, не серьгами и не браслетами (у Заболоцкого — «запястьями», что означает, кроме прочего, часть руки хеттского мастера, когда-то изготовившего браслет), но отмычками. Так вот, в сумке у кокетливой монгольской женщины мог пребывать набор отмычек. С этим предметом мы еще столкнемся.

Чем жил Каракорум

С начала этой главы Николай Алексеевич Заболоцкий недвусмысленно дает понять одну из важных политических целей своей поэмы. Это изображение Сталина:

В те дни состав народов мира

Был перепутан и измят,

И был ему за командира

Незримый миру азиат.

В следующем четверостишии вновь обнаруживаются черты глумления:

От Танаида до Итили

Коман, хазар и печенег

Таких могил нагородили,

Каких не видел человек.

Танаид — это река Дон, Итиль — Волга. Расстояние между ними не так уж велико. А как звучит! «От Танаида до Итили…». Замечательно выражение «могил нагородили». Дело в том, что могилы кочевников, например казахов, которых считают потомками команов, то есть половцев, часто расположены на небольших огороженных участках. Рядом бывает укреплен флажок на длинном пруте. Такие могилы Заболоцкому, конечно же, приходилось видеть.

Далее, опуская этнографические и иные картины, возвращаемся к политической теме:

Наполнив грузную утробу

И сбросив тяжесть портупей,

Смотрел здесь волком на Европу

Генералиссимус степей.

Отметим «грузную утробу» как еще один знак глумления и «тяжесть портупей» как удачное противополагающее дополнение. Утробу он наполняет, а портупеи скидывает, причем оба эти предмета обладают качеством тяжести: утроба грузная, портупеи тяжелые. Воинское звание генералиссимуса в комментариях не нуждается.

Его бесчисленные орды

Сновали, выдвинув полки,

И были к западу простерты,

Как пятерня его руки.

«Орды» здесь выглядят как дивизии, которые выдвигают вперед «полки», но при этом «снуют». Что же касается до простертой к западу пятерни, то у Чингисхана она была протянута скорее к востоку, в Китай, а вот у Сталина уж точно к западу.

Весь мир дышал его гортанью,

И власти подлинный секрет

Он получил по предсказанью

На восемнадцать долгих лет.

На словах «весь мир дышал его гортанью» можно особенно не задерживаться, отметив лишь великолепие этого опять-таки странного образа.


Вернувшись по тексту немного вспять, к описанию Каракорума, можно указать на трудолюбивого «крылатого трубача»:

Где перед каменной палатой

Был вылит дуб из серебра

И наверху трубач крылатый

Трубил, работая с утра!

Из описания в книге «Путешествия в восточные страны Плано Карпини и Рубрука» узнаем, что под «крылатым трубачом» Заболоцкий подразумевает ангела, составлявшего часть устройства, в которое входил и предшествующий дуб. Отметим, что этот «дуб из серебра» был вылит «перед каменной палатой». Обратим также внимание на довольно, на наш взгляд, нелепое сооружение из четырех тигров, изрыгающих, заметьте, «в бассейн кобылье молоко». Говорится, что они делали это — вопреки природе — «буйно и легко».

Как трудно было разговаривать с монголами

Еще не клеились беседы,

И с переводчиком пока

Сопровождала их обеды

Игра на гранях языка.

Надо, стало быть, полагать, что за обедами Рубрук обменивался с этим переводчиком какими-то особо тонкими намеками. Это, собственно, должно означать выражение «игра на гранях языка». Хотя ведь эта игра шла на обедах. Может быть, дело обстояло немного иначе?

Трепать язык умеет всякий,

Но надо так трепать язык,

Чтоб щи не путать с кулебякой

И с запятыми закавык.

То есть язык здесь не тот, о котором говорилось выше, не тот, на котором говорят, но которым говорят. В этом смысл выражения «трепать язык». Однако смысл стиха тем не исчерпывается: оказывается, «надо так трепать язык», чтобы не путать щи с кулебякой. Язык вдруг приобретает физическую плотность и становится сам чем-то вроде одного из съедобных блюд. Но Заболоцкий на этом не останавливается:

Однако этот переводчик,

Определившись толмачом,

По сути дела был наводчик

С железной фомкой и ключом.

Оказывается, наш «толмач» — а кстати, переводчик ведь и есть толмач — на самом деле наводчик, то есть вор по профессии. Но почему он «с фомкой и ключом»? Ведь реальный наводчик эти предметы иметь как будто не обязан. Да и фомка не нужна, если есть ключ, равно и ключ, когда есть фомка. Вспомним, однако, «чем славился Ростов» в главе «Монгольские женщины», припомним обнаруженный тогда набор отмычек:

Своей коллекцией отмычек

Он колдовал и вкривь и вкось

И в силу действия привычек

Плел то, что под руку пришлось.

Вот вам и «игра на гранях языка».

Прищурив умные гляделки,

Сидели воины в тени,

И, явно не в своей тарелке,

Рубрука слушали они.

Обычно «гляделки» не щурят, а таращат. При этом они не могут быть слишком «умными». Ну и, конечно, пребывать за обедом «не в своей тарелке» любому неловко.


Несколько далее обращает на себя внимание местный мальчик:

Как прототип башибузука

Любой монгольский мальчуган

Всю казуистику Рубрука,

Смеясь, засовывал в карман.

Греческий термин «прототип», прообраз и тюркский головорез-«башибузук» соединяются и производят «монгольского мальчугана». Любопытно, что доводы Рубрука обзываются, как это было принято в советское время, «казуистикой».

Он до последней капли мозга

Был практик, он просил еды…

Заметим, что раньше, до Заболоцкого, употреблялось стандартное выражение «капля крови», а не «капля мозга».

…Хотя, по сути дела, розга

Ему б не сделала беды.

Что правда, то правда. Только вот розга должна была бы сделать свое дело по сути дела.

Рубрук наблюдает небесные светила

Светила сообщают Рубруку богословские истины, относящиеся к его поручению и намерению, — например, такую:

Твой бог пригоден здесь постольку,

Поскольку может он помочь

Схватить венгерку или польку

И в глушь Сибири уволочь.

Отметим, что «венгерка и полька» — это, кроме всего прочего, названия популярных танцев.

Идут небесные Бараны,

Плывут астральные Ковши,

Мелькают реки, горы, страны,

Дворцы, кибитки, шалаши,

Ревет медведь в своей берлоге,

Кричит стервятница-лиса,

Приходят боги, гибнут боги,

Но вечно светят небеса!

Укажем еще на ревущего в своей берлоге медведя. Обычно реальный медведь в берлоге спит, а вовсе не ревет. Но наша поэма, разумеется, не учебник зоологии. Далее, стервятник — это название хищной птицы. Почему же Заболоцкий называет лису стервятником женского рода, «стервятницей»? Слово стерва имеет первоначальное значение падаль. А лисицы упомянуты поэтом в начале сочинения именно как промышляющие падалью:

И только волки да лисицы

На диком празднестве своем

Весь день бродили по столице

И тяжелели с каждым днем.

(Глава «Начало путешествия»)

Вот поэтому лиса — «стервятница».


Удивительны первые строки нашей главы:

С началом зимнего сезона

В гигантский вытянувшись рост,

Предстал Рубруку с небосклона

Амфитеатр восточных звезд.

Амфитеатр — полукруглое сооружение — предстает, вытянувшись во весь свой «гигантский рост». При этом он состоит из «восточных звезд», как будто они существенно отличаются от тех, что на западе, на той же широте.

Заболоцкий продолжает:

В садах Прованса и Луары

Едва ли видели когда,

Какие звездные отары

Вращает в небе Кол-звезда.

Кол-звезда — это наша Полярная. Сама она неподвижна. Вокруг нее вращаются все прочие звезды северной части небесной сферы, причем для объективного наблюдателя картина везде одинакова. Однако в поэме все не так:

Она горит на всю округу,

Как скотоводом вбитый кол,

И водит медленно по кругу

Созвездий пестрый ореол.

То есть ореол созвездий — сам по себе уже круг — усилиями Кол-звезды медленно несется по кругу. Вот отсюда и проистекали Рубруку небесные откровения.

Как Рубрук простился с Монголией

Писать о другом сочинителе очень трудно и скучно. Поэт придумывал, а ты что-то бормочешь по поводу его вымыслов. Чем он талантливее, тем писать труднее. Тем не менее я решил порассуждать о поэме Заболоцкого, ибо обратил внимание на какую-то странную глухоту по отношению именно к этим его стихам, к поэме «Рубрук в Монголии». Хотя они изданы миллионным тиражом, но по-настоящему обоснованные оценки встретишь едва ли. У меня впечатление, что его стихи потому ускользают от уразумения, что в них нет привычного для нашего интеллигента образа стиха, того самого, который изображает стих или который стих и есть. А раз так, какое может быть понимание? Приходится разжевывать.

Впервые я познакомился с этой поэмой году в 1959-м. Она тогда была еще не издана и ходила по рукам в списках. Однако лишь пару лет назад я вдруг понял, что употребляемое в этой главе выражение «Живали муллы тут и ламы» можно прочитать и с одним «л» в слове «муллы», то есть как «мулы» и «ламы», два вида копытных. И более того. Слово «живали» легко заменяется на «жевали», что весьма уместно в отношении этих четвероногих.

Срывалось дело минорита,

И вскоре выяснил Рубрук,

Что мало толку от визита,

Коль дело валится из рук.

Очевидны трудности выяснения этого сложного обстоятельства. На все аргументы хан отвечает Рубруку:

… Ведь вы, Писанье получив,

Не обошлись без зуботычин

И не сплотились в коллектив.

Вы рады бить друг друга в морды,

Кресты имея на груди…

Мы встретились снова с «лицом и грудью» из главы «Дорога Чингисхана». Здесь, однако, бьют только «в морды», а грудь освящена крестом у обоих противников. «Выходит», — продолжает хан, —

… ваша писанина

Не та, чтоб выгоду извлечь!

Христианское Священное Писание, упоминаемое в одном из предшествующих четверостиший, обозвано здесь «писаниной», в рифму с «дисциплиной». А сказано так потому, что выяснена его полная неэффективность: на груди кресты, а морды бьют. Ведь в начале «лицо и грудь» совокупно противостояли бьющему в них ветру, а здесь они сами ополчаются друг против друга. Крест против морды. Следует решение:

Тут дали страннику кумысу

И, по законам этих мест,

Безотлагательную визу

Сфабриковали на отъезд.

Примерно за год до того, как поэма была написана, Заболоцкому самому сфабриковали визу для поездки в Италию. Так что с этим процессом он был хорошо знаком, я имею в виду процесс фабрикации виз в тоталитарных государствах. Где же и когда происходит действие? В тринадцатом веке или в двадцатом? В Монголии или в Москве? — И здесь и там.

Тут даже диспуты бывали, —

со сдержанным удивлением отмечает поэт, —

И хан, присутствуя на них,

Любил смотреть, как те канальи

Кумыс хлестали за двоих.

Вот это настоящая картина местных нравов. Особенно метко названы участники дискуссии: «канальи». Пишут, будто Заболоцкий однажды заметил, что об эффективности социализма в отношении организации экономики он сказать ничего не может, но касательно поэзии убежден, что влияние у него скверное. «Канальи» служат к этим словам иллюстрацией. Они свидетельствуют о том, что дурное влияние этого общественного строя, по мнению Заболоцкого, поэзией не ограничивалось.

Монаха здесь, по крайней мере,

Могли позвать на арбитраж,

Но музыкант ему у двери

Уже играл прощальный марш.

На арбитраж монаха могли позвать в двух смыслах: пригласить как арбитра в дискуссии между канальями и (в нынешнем значении) призвать для некоего туманного «арбитража», юридического действия, относящегося к его присутствию в Монголии. Как и в других случаях, следует учитывать оба эти значения.

Он в ящик бил четырехструнный,

Он пел и вглядывался в даль,

Где серп прорезывался лунный,

Литой, как выгнутая сталь.

Обратите внимание на этот серп — «литой, как выгнутая сталь». Оба качества в реальном смысле вовсе друг из друга не вытекают. И, конечно, струнный музыкальный инструмент, называемый «ящиком», употребляется здесь как ударный.


Таковы мои незамысловатые наблюдения. Они не претендуют ни на полноту, ни на особенную глубину. Цель моя была лишь дать понять читателю, критику и педагогу, что поэма «Рубрук в Монголии» заслуживает внимания и тщательного изучения. Читать же эту статью я посоветовал бы, имея рядом текст поэмы.

Загрузка...