Писатель снял дачу. Занял четвертое бангало в южном ряду. Будучи человеком необщительным, разместился между двумя еврейскими семьями. Нуждаясь в тишине, снял дом около железнодорожного разъезда. Звали его Григорий Борисович Кошиц.
Шло лето. Русская колония вела привычный образ жизни. Мужья приезжали на выходные. Сразу же надевали тренировочные костюмы и бейсбольные шапочки. Жены целую неделю разгуливали в купальниках и открытых платьях. Голые дети играли на песке у воды.
Мужчины купались, загорали, ловили рыбу. Женщины ездили в машинах за покупками. Они присматривали за маленькими и готовили еду. По вечерам они говорили:
— Чего-то хочется. Сама не знаю чего…
Григорий Борисович держался замкнуто. Загорать и купаться он не любил. Когда его приглашали ловить рыбу, отказывался:
— Увы, я не Хемингуэй. И даже не Аксаков…
— Ну и тип, — говорили соседи.
— Слов много знает…
Целыми днями писатель работал. Из его распахнутого окна доносился стук пишущей машинки.
Повторяю, был он человеком неразговорчивым и замкнутым. Между тем справа от него жили Касперовичи. Слева — Мишкевицеры. В обеих семьях подрастали дети. У Касперовичей их было четверо. У Мишкевицеров — трое, да еще восьмилетний племянник Ариэль.
В колонии было шумно. Дети бегали, кричали, стреляли из водяных пистолетов. Кто-то из них вечно плакал.
Если дети не ладили между собой, за них вступались родители. Ругаясь, они переходили на английский:
— Факал я тебя, Марат!
— А я, Владлен — тебя, о кей?!.
По вечерам чуть ли не у каждого бангало дымились жаровни. На полную мощность были включены транзисторы. Дачники ходили по территории с бутылками в руках. В траве белели пластиковые стаканы.
Если шум становился невыносимым, писатель кричал из окна:
— Тише! Тише! Вы разбудите комаров!..
Как-то раз Григорий Борисович отправился за покупками. Лавка находилась в пяти минутах от колонии. Так что не было его около получаса.
За это время случилось вот что. Дети, играя, забежали в четвертое бангало. Сорвали занавеску. Опрокинули банку с настурциями. Разбросали бумаги.
Писатель вернулся. Через минуту выскочил из дома разъяренный. Он кричал соседям:
— Я буду жаловаться!.. Мои бумаги!.. Есть закон о неприкосновенности жилища!
И после этого:
— Как я завидую Генри Торо!..
— Типичный крейзи, — говорили соседи.
— У него, видите ли, ценные бумаги!
— Ценные бумаги! Я вас умоляю, Роза, не смешите меня!
— А главное — Торой укоряет. Мол, не по-божески живете…
Писатель стал еще более хмурым и неразговорчивым. Уходя, вешал на дверь замок. Новые шторы в комнате были опущены до самого подоконника.
По выходным дням колония становилась многолюдной. Приезжали отцы семейств, знакомые, родственники. У писателя, видимо, родственников не было, да и знакомых тоже. Лишь однажды его навестил молодой американец с кинокамерой.
Шел август. Дни стояли мучительно жаркие. Только вечерами бывало прохладно.
Днем вся колония уходила на озеро. Писатель оставался дома. Иногда он прогуливался вдоль дороги.
Помню, было солнечное, теплое утро. Колония опустела. Григорий Борисович вынес стул на крыльцо. На коленях он держал пишущую машинку.
И вдруг он заметил мальчика. В полном одиночестве тот сидел на бревне. У ног его валялись разноцветные пластмассовые игрушки.
Мальчик сидел неподвижно. Услышав стук пишущей машинки, не обернулся.
Все это продолжалось около десяти минут. Легкое синеватое облако за это время переместилось к югу. Тень от платана чуть сдвинулась влево.
Писатель наконец сказал:
— Эй, мизерабль! Кто ты? Как тебя зовут?
— Меня? Я — Арик.
— В смысле — Арон? Или Аркадий?
— Ариэль, — был ответ.
— Где же крылья твои, Ариэль? — спросил писатель.
— Нету, — коротко и без удивления ответил мальчик, — а тебя?
— Не понял, что — тебя?
— А как тебя зовут?
— Меня зовут Григорий Борисович. И крыльев у меня, признаться, тоже нет…
С озера долетали крики и шум моторных лодок.
Писатель спрашивает:
— Ты что здесь делаешь? И почему — один?
Ариэль:
— Я был на озере, но Анджелочка сказала: «Убирайся».
— Это почему же?
Мальчик ответил с готовностью и почти хвастливо:
— Да потому что у меня вши. Вот почему.
— Ты уверен? — Писатель шагнул к нему, оставив машинку.
— Уверен. Мама сказала — кошмар. Помыла меня керосином. Мы за ним специально съездили в Рамсдейл. Хочешь мою голову понюхать?
— Не откажусь. Премного благодарен.
— Только осторожно. Они ведь могут и на тебя перепрыгнуть.
Писатель ощутил запах керосина. Вспомнил послевоенное детство. Лето на даче в Тарховке. Гудки паровоза «ФД». Поджаренные на керосинке оладьи…
Ариэль сказал:
— Вот поэтому я не могу играть с детьми.
— А ты их видел? — спросил писатель.
— Кого?
— Кого. Да вшей. Что ты знаешь о них?
— Ничего. Они слишком маленькие. Их почти не видно.
— А для чего, по-твоему, существует микроскоп?
— Как это — микроскоп?
— Такой прибор, который все на свете увеличивает. Через него можно разглядывать вшей целыми днями. Жаль, что я оставил его в Нью-Йорке.
— Значит, ты их видел?
— Еще бы. Я же говорю — целыми днями разглядывал, оторваться не мог.
— Ну и как?
— Впечатление, доложу тебе, самое благоприятное. Это крошечные, тихие, хорошо воспитанные букашки. У них большие синие глаза. Они не шумят. Не повышают голоса. А главное, каждый из них занимается своим делом.
— Да, но они кусаются.
— Иногда. Когда их выводят из равновесия. Что называется, в порядке самозащиты…
Ариэль, затаив дыхание, слушал. Григорий Борисович рассказывал ему о маленькой процветающей стране. Пока не раздался крик:
— Арик! Ты где? Кура стынет…
— Мама, — с легкой досадой произнес Ариэль.
И затем:
— Я еще погуляю.
В ответ раздалось:
— Арик! Если мама сказала — ноу, то это значит — ноу!
— Кура стынет, — грустно повторил мальчик.
— В такую жару, — удивился Григорий Борисович, — странно… Ей можно только позавидовать.
— Ну, я пойду.
Это Ариэль говорит. Писатель в ответ:
— Давай, брат. Заходи, если будет время…
Мальчик убежал, забыв игрушки. Писатель взошел на крыльцо. Водрузил на колени пишущую машинку. Увидел чистый лист бумаги. Привычный страх охватил его.
— Дядя Гриша! Вам нужна машина?!
Он вздрогнул. Когда его неожиданно окликали, писатель вздрагивал. Это началось давно, еще с армейских лет, когда писатель был охранником в Мордовии.
— Дядя Гриша!
Григорий Борисович с досадой и облегчением прервал работу. Вышел на крыльцо.
— Это я — Ариэль. Я машину принес…
Действие происходило в летней русской колонии чуть западнее Монтиселло. Ариэль был племянником Мишкевицеров. Писатель жил от них в двадцати метрах, ближе к железнодорожной линии. Еще левее жили Касперовичи.
— Вы спрашивали про машину. Я наигрался. Ваша очередь.
— А, — сказал писатель, — наконец-то…
Разговор этот начался еще вчера. Григорий Борисович заметил машину, с жужжанием катившуюся по траве. Следом шел Ариэль. В руках у него была черная продолговатая коробочка.
Писатель счел нужным заметить:
— Однако…
Что означало, например — додумаются же люди!..
И вот явился Арик.
— Хотите поиграть?
— Еще бы.
— Тогда смотрите.
В спешке Ариэль начал заикаться. При этом речь его звучала с какой-то дополнительной отчетливостью.
— Вот смотрите. Так включается. Так выключается. Так вправо. Так влево. А так, значит — прямо. Поняли? Учтите — заднего хода нет.
— Как всегда, — реагировал писатель.
Ариэль убежал.
Григорий Борисович тронул пластмассовый рычажок. Машина с жужжанием покатила вдоль газона. Из-под нее вылетали мелкие камешки. Писатель сделал неосторожное движение. Машина резко повернула в сторону. Левое крыло ее уперлось в стену.
Писатель выключил мотор. Затем сказал: «Фантастика», — и удалился. Коробочку оставил на подоконнике. Рядом, возле кривоватой дачной лампы, ожидали его сенсационные мемуары Яновского.
Затем был телефонный звонок из Нью-Йорка. Приходила Фаина жаловаться на мужа. Звучала по карманному радио «Ленинградская» симфония Шостаковича. Вслед за Шостаковичем явился Мишкевицер. Интересовался погодой на завтра.
Ариэль появился вечером, когда уже стемнело:
— Поиграли?
— Конечно, — сказал писатель, — увлекся. Все дела забросил…
— А где машина?
Машины не было. Коробочка лежала на подоконнике.
— Странно, — удивился писатель, — может, дети взяли?
— Не беспокойтесь, — сказал Ариэль, — я найду.
— Спроси у Левушки. Или у Буси…
— Не беспокойтесь…
Наутро мальчик появился снова.
— Ну как дела? — спросил писатель. Он не выспался. Пил среди ночи кофе.
— Они не брали.
— Ты о чем? — спросил Григорий Борисович. — Ах, да…
— Они не знают, где машина.
— Так. Куда же она могла подеваться?
Ариэль задумался, потом сказал:
— А вы под домом смотрели?
— Нет.
— Наверное, она под домом.
Григорий Борисович тяжело опустился на колени. Припал к сыроватой земле. Вдыхая болотный запах, протиснулся между двумя гнилыми столбами.
— Фонарик принести?
— Давай.
Под домом обнаружились лыжи, железная решетка, мяч и корпус гитары без струн. Машины не было.
Писатель оглядел свои испачканные брюки.
— Что-то фантастическое, — сказал он.
— Не беспокойтесь, — утешил его Ариэль, — подумаешь. Мне дядя Леня новую купит. У него знаете сколько долларов.
— Сколько? — вдруг заинтересовался Григорий Борисович.
— Очень много. Думаю, больше ста.
И затем:
— Вы под кроватью не смотрели?
— Я посмотрю, — сказал Григорий Борисович.
Писатель отодвинул кровать. Заглянул в кладовку. Порылся в ящиках стола.
— Я завтра приду, — сказал Ариэль.
С этого дня началась ежедневная пытка. Рано утром к нему заходил Ариэль:
— Я только хотел спросить насчет машины.
— Как сквозь землю провалилась, — жаловался писатель.
— Ничего, я вечером зайду.
В конце недели Григорий Борисович принял решение. Дневным автобусом поехал в Монтиселло. Зашел в игрушечный магазин «Плейленд». Выбрал машину за сорок шесть долларов. Вернулся. Разыскал Ариэля и вручил ему большую, довольно тяжелую коробку.
— Играй, — сказал он.
Мальчик смутился.
— Зачем? — говорил он, срывая пластиковую ленту. — Не беспокойтесь. Она найдется…
А потом:
— К тому же это, в общем, другая машина. Капот не открывается.
— Капот? — переспросил Григорий Борисович. — А я и не заметил. Колеса, думаю, на месте… Дверцы, руль…
— Это не та машина, — весело сказал Ариэль.
И положил ее в коробку. Поролоновые крепления вставил. Ленту приклеил на старое место.
— Может, сойдет? — упавшим голосом выговорил писатель.
— Вы не беспокойтесь. Подумаешь, машина. У меня их штук двадцать пять. Правда, у той был капот. И фары.
— У этой тоже фары.
— У той были никелированные… Она найдется. Вы на кухне смотрели?
— Смотрел.
— А за плитой?
— За плитой еще не смотрел.
— Может, она там?
Григорий Борисович вынул из стола рейсшину. Долго водил ею за газовой плитой. Выкатил оттуда россыпь дряни, напоминавшей экскременты.
— Не густо, — сказал писатель.
— Найдется, — в который раз повторил Ариэль…
Короче, лето превратилось в ад. Ариэль появлялся, как тень отца в «Гамлете». Ужасом веяло на писателя от его слов:
— Не беспокойтесь. Она найдется.
Писателю снились автомашины. Они съезжались к нему, беспомощному — черные, громадные. Капоты их были угрожающе подняты. Никелированные фары сверкали.
Писатель обратился к Мишкевицеру. Тот сказал:
— Да бросьте. Подумаешь, машина. У него их целый автопарк. Найдется… Вы на чердаке смотрели?
— Нет у меня чердака, — сказал писатель. Он почувствовал, что близок к нервному срыву. Забросил все свои дела. Позвонил в Нью-Йорк литературному агенту Гордону Брукмайеру.
— Помнишь, Горди, ты хотел отдать мне свой автомобиль?
— Бери. Он только даром место занимает.
— Какая марка?
— «Бьюик-ригал», восемьдесят первого года. Что называется, в рабочем состоянии. Для новичка в самый раз.
— Фары никелированные?
— Вроде бы.
— Капот поднимается?
— Как это? Зачем ему подниматься?
— Не поднимается капот?
— Поднимается, когда надо.
— Ну, слава Богу…
— Радуйся, мизерабль, — сказал Ариэлю писатель, — ликуй. В четверг тебе пригонят настоящую машину.
— Новую?
— Почти. «Бьюик» восемьдесят первого года.
— Знаю, — сказал Ариэль, — всего шесть цилиндров. К тому же я еще маленький. А когда вырасту, дядя Леня подарит мне новенькую «Тойоту»…
Писатель удалился, сгорбившись, жестикулируя и беззвучно шевеля губами.
А потом все разъяснилось. Машину утащил хозяйский пес Дунай. Она поблескивала в глубине его невзрачной будки, как сокровище. Когда хозяин вытащил машину, на боках ее обнаружились глубокие следы зубов.
Теперь писатель часто видел Ариэля около собачьей конуры. Мальчик приближался к Дунаю, беседовал с ним. Что-то внушал ему настойчиво и мягко. Дунай виновато скулил и припадал к земле. Задние лапы его судорожно вздрагивали.
— Ничего, — издали шептал Григорий Борисович, — потерпи. Лето все равно уже кончается.
— Ты писатель, — говорит ему Бернович, — вот и опиши, чего я кушаю на сегодняшний день. Причем без комментариев, а только факты. Утром — холодец телячий, лакс, яички, кофе с молоком. На обед — рассольник, голубцы, зефир. На ужин — типа кулебяки, винегрет, сметана, штрудель яблочный… В СССР прочтут и обалдеют. Может, Ленинскую премию дадут за гласность…
Третий год писатель снимает дачу в русской колонии около Монтиселло. Третий год Вениамин Бернович дает ему советы:
— Ты опиши мою Фаину, слышишь? Как говорится, от и до. Причем без комментариев. Вот смотри. В Союзе элементарное комбинэ было проблемой. А здесь? Две шубы я ей купил на сегодняшний день. Четыре кофты с аппликациями. Платьев навалом. Туфель одних штук двадцать пять… Ты же писатель. Так опиши все это барахло. Вывод, например, такой — спасибо капиталистической Америке… А этих комбинаций у нее здесь целый шкаф.
Бернович делает паузу. Лицо его озаряется предчувствием здорового смеха:
— Ты писатель? Вот и догадайся. Что у женщины под юбкой, а у мужчины в голове?
Григорий Борисович смущенно опускает длинные младенческие ресницы.
— Не знаешь? Комбинация! — восклицает Бернович. — Ответ — комбинация! Понял? У женщины под юбкой… У мужчины в голове… Комбинация!
Его жена Фаина тоже наведывается к писателю:
— Так редко удается поговорить с культурным человеком.
Затем Фаина одергивает сарафан и громким шепотом произносит:
— Я вам главное скажу — киноартисты постарели. Баталов, Евстигнеев, Моргунов. Ведь если разобраться, то уехали мы десять лет назад. А Евстигнееву, я думаю, уже и тогда было за сорок. Годы, в общем, идут, люди стареют. Такое у меня ощущение. Может, я не права?
— Почему же, — реагирует Григорий Борисович, — действительно стареют. А годы, в общем-то, идут…
Лето выдалось теплое и солнечное. Даже комары вели себя не очень агрессивно. Бернович и Фаина заходили к писателю все чаще. Бернович дарил ему только что пойманных, еще холодных маленьких окуней. Фаина неожиданно и решительно мыла ему посуду.
«Демократия, — размышлял он, — не только благо. Это еще и бремя. В Союзе такие люди были частью пейзажа. Я воспринимал их как статистов. Здесь они превратились в равноправных действующих лиц. Впрочем, — спохватывался писатель, — это хорошие, добрые люди. О них можно, в принципе, написать рассказ…»
Бернович говорил:
— Фаинка — дура. Купи мне, говорит, на сегодняшний день «чероки»…
— Что это?
— «Чероки»? «Чероки» — это тачка. Называется — джип «чероки»… Купи, говорит, «чероки». А я говорю — ты посмотри на свои бюсты. Они же в джипе будут трястись, как это самое… Как последний день… Ну этой?.. Как ее… Помпеи…
Фаина говорила, оставаясь с писателем наедине:
— За мной еще до Вени один кинооператор ухаживал. В Дом искусств мы с ним ходили. Помню, весь тет-а-тет собирался. Ульянов, Яковлев, этот. Как его? Ждигарханян.
Бернович и Фаина часто ссорились. В такие минуты заходили поодиночке.
Фаина говорила:
— Ему лишь бы поддать и в койку. Я к такому отношению не привыкла.
— Сколько лет вы женаты? — интересовался писатель.
— Двадцать пять. А что?
Бернович тоже жаловался:
— Фаинка совсем одичала. Не ходи, говорит мне, в шортах. Ноги у меня, оказывается, слишком полные. А если я такими вот ногами дважды по этапу шел? Тогда что?..
Бернович как-то раз зашел и говорит:
— Писатель, дело есть. Хочу у тебя поселиться.
— Навеки? — поинтересовался Григорий Борисович с юмором и легкой тревогой.
— Нет, до среды включительно.
Бернович понизил голос и свистящим шепотом договорил:
— Фаинка идет по неверной дороге. — И затем еще более доверительно: — Вот ты писатель. Опиши такое дело. Муж зарабатывает бабки. То есть буквально ходит по острию ножа. На триста шестьдесят кусков с довеском плавает в бензине. Два билдинга имеет в Поконо… А жена ему говорит: «Я тебя презираю. Я на сегодняшний день хочу культурному человеку отдаться…»
Бернович встал и отчеканил:
— Выследить ее хочу на манер КГБ. Ты слушай, в понедельник я уеду. Отгоню машину в рощу, а сам к тебе. И займу у окна наблюдательный пункт. Не возражаешь?..
У Григория Борисовича заметно испортилось настроение. Границы его частной жизни беспощадно нарушались. Какие-то посторонние люди участвовали в его судьбе…
— Не возражаешь?
— Ладно, — сказал писатель, — дело ваше…
И, сославшись на хозяйственные заботы, ушел. В тоске и печали направился к озеру. У самой воды на клетчатом одеяле лежала Фаина. Ее силуэт напоминал географические очертания Конго.
— Дивно, что вы пришли, — сказала Фаина, — взгляните на это облако. Что оно вам напоминает?
— Вас, — ответил писатель.
— Что вы? Я куда полнее. Хотя кушаю, в принципе, мало… Оно напоминает сон.
— Не понял?
— Я говорю, что облако напоминает сон.
— Действительно…
Фаина села, выпрямилась, обхватила руками колени. Заговорила быстро и громко:
— Я одинока, страшно одинока… Что вы стоите?
— Я сижу, — ответил писатель.
И сел на край одеяла.
— Мое замужество было ошибкой. Вениамин примитивен и груб. Кроме того, его скоро посадят. Элементарно посадят. Вы меня слушаете? Я обращаюсь к вам с просьбой. Только вы можете нам помочь.
— Кому это — нам?
— Мне и одному человеку. Есть один человек. Он гинеколог. Его зовут Миша. Вернее — Майкл. Мы знакомы три года. Отношения между нами чисто патологические…
— Платонические, — равнодушно исправил Григорий Борисович.
— Вот именно. Он гинеколог. Пошлостей ему и работе хватает. Поэтому главное для него — чувство…
Григорий Борисович тронул ее руку, шершавую песка:
— Короче, что я должен сделать?
Фаина заговорила еще решительнее:
— В четыре тридцать Миша прилетает из Детройта. В пять он будет на Терминал-стейшен. В пять двадцать уходит автобус на Монтиселло. Прибывает, если не ошибаюсь, в семь тридцать две. Там его и нужно встретить.
— Простите, но я без машины.
— Возьмите такси. Деньги верну.
— Когда он прилетает?
— Послезавтра.
— Послезавтра — это воскресенье?
— Да. Его надо встретить и разместить до понедельника…
Григорий Борисович задумался. «И что это богатые гинекологи так упорно пренебрегают отелями? У меня ведь даже телевизора нет. К тому же я рано встаю. Печатаю на машинке…»
При мысли о работе у него заныло сердце. Кошмар потерянного времени угрюмо замаячил впереди.
— У меня телевизора нет, — сказал писатель.
— И чудно. Вы будете разговаривать. Мишка такой интеллектуал, это страшное дело. У него сплошные афоризмы в голове…
У писателя окончательно испортилось настроение. Контуры жизни становились все более расплывчатыми. Миша, засада, самолет из Детройта… Гинеколог, сплошные афоризмы… Что происходит? Где выход из этого страшного тупика? Как получилось, что его личная, уединенная, нормальная жизнь столь дико запуталась?..
Над озером, естественно, кружились чайки. С противоположного берега доносился голос Мизиано. По шоссе неслись автомобили, тормозя возле разъезда. Лес на горизонте даже в солнечный день казался мрачным и запущенным.
Писатель очнулся. Почувствовал на лице своем широкую блуждающую улыбку. Испытал неожиданно острое сочувствие ходу жизни в целом. И вдруг отчетливо, даже звонко, произнес нечто такое, что удивило его самого.
— Главное, успокойтесь. Все будет нормально. Я сделаю все от меня зависящее…
И дальше, уже обращаясь к себе:
«Как же это будет называться? Допустим — «Мы и гинеколог…» Надо заменить фамилию… Ну, скажем: «Мы и гинеколог Буданицкий».